Русская миссия Антонио Поссевино (fb2)

Русская миссия Антонио Поссевино 1389K - Михаил Юрьевич Федоров (скачать epub) (скачать mobi) (скачать fb2)



© Федоров М.Ю., 2024

© ООО «Издательство „Вече“, 2024

ОБ АВТОРЕ

Михаил Юрьевич Федоров родился в шахтёрском городе Коркино, на Урале, в 1969 году. В 1986 году поступил в Высшее военное училище МВД в городе Орджоникидзе (ныне Владикавказ). В 1988–1989 годах участвовал в ликвидации массовых беспорядков в республиках Средней Азии и Закавказья. После окончания училища в 1990 году получил распределение в наукоград Арзамас-16 (ныне Саров) Нижегородской области — город, где создана первая советская атомная бомба. После развала СССР уволился из войск, вернулся на малую родину.

Работал в милиции, а также в печатных и электронных средствах массовой информации Челябинской области в должностях от репортёра до редактора газеты. В 2010 году переехал в посёлок Серебряные Пруды Московской области.

Первая книга вышла в издательстве "ЭКСМО" в 2014 году. Повесть "Пиар по-старорусски" написана в жанре юмористического фэнтези. В 2016 году стал победителем Международного литературного конкурса имени С.В. Михалкова на лучшее произведение для детей и подростков. Повесть "Два всадника на одном коне" рассказывает о событиях, предшествующих Куликовской битве, а также о самой битве глазами 15-летнего мальчика, воспитанника рязанского князя Олега.

Выбор тематики объясняется давним, ещё с детства, увлечением историей. Повесть "Два всадника на одном коне", название которой делает явную отсылку к ордену тамплиеров, призвана связать европейскую и русскую историю XIV века. К сожалению, школьная программа составлена таким образом, что при изучении отечественной истории сложно сопоставить события, происходившие на Руси, с европейскими событиями. Повесть "Два всадника на одном коне" создаёт такую связь, хотя при её написании сделан ряд допущений, которые, впрочем, укладываются в общепризнанные исторические рамки.

В 2023 году в издательстве "Вече" вышел роман "Охота на либерею", в котором рассказывается о действиях могущественного ордена иезуитов в Московском царстве в 1571–1572 годах. Новый роман "Русская миссия Антонио Поссевино" продолжает тему предыдущего произведения и знакомит читателя с историческими коллизиями 1580–1582 годов, когда Ватикан попытался ввести в Русском царстве католичество, используя его тяжёлое положение. В центре повествования — визит Истомы Шевригина, "лёгкого гончика" царя Ивана, ко двору папы римского Григория XIII и ответное посольство легата Антонио Поссевино в Москву.

В романе даны характеристики реальных исторических деятелей эпохи — иезуита Антонио Поссевино, посольского дьяка Андрея Щелкалова, царя Ивана Грозного, Истомы Шевригина, польского короля Стефана Батория и Великого канцлера коронного Речи Посполитой Яна Замойского.

Несмотря на некоторое количество допусков, сделанных автором исключительно ради придания повествованию динамизма и интриги, основные события изложены в соответствии с академической исторической наукой.

ПРОЛОГ

Дверь распахнулась настежь: на пороге стоял царь. Кто-то из писцов испуганно ойкнул и вскочил с лавки, отбросив гусиное перо, которым только что корябал по бумаге. Вслед за ним поднялись и остальные.

Последним встал Андрей Щелкалов — дьяк Посольского приказа.

— Брысь, — сказал царь, и помещение быстро опустело.

Когда в последний раз хлопнула боковая дверь, что вела из приказа сразу в кремлёвский двор, царь подошёл к Щелкалову и положил тяжёлую руку на плечо. Щуплый дьяк вздрогнул, но остался стоять.

— Да садись, Андрюшка, — с лёгким раздражением произнёс государь, — не время с тобой чиниться. Эх, кабы все такие, как ты, были. Ох, беда.

— Что случилось, государь Иван Васильевич? — спросил Щелкалов.

— Да садись ты.

Дьяк сел, вслед за ним опустился на стул и царь. Долго смотрел куда-то вбок, потом на дьяка.

— Люди с той стороны пришли.

И замолчал, вздохнув. Молчание затянулось. Андрей Щелкалов привычно ждал, когда царь соберётся и выложит, с чем пришёл. Так бывало всегда: Иван Васильевич с горестями, коих в последние годы в Русском царстве было немало, шёл к верному своему слуге и делился, спрашивая совета. Щелкалов в Посольском приказе уже двадцать лет, из них десять — дьяком[1]. Повидал всякого-разного и людей разных. Знакомцев у него много — и среди поляков, и среди шведов, и других. И пробился на должность немалую из самых низов, поскольку был не из родовитых, и если б не светлая голова да царёво заступничество, то из-за местнических споров не прошёл бы дальше писца или пристава.

— Говорят, Баторий в войско, кроме шляхты, венгров да немцев набирает, — нарушил молчание царь. — И шведы с севера жмут. Чую, не выиграть нам войны.

Царь в отчаянии махнул рукой.

— Да, непросто, — согласился Щелкалов.

— Ну-ну, — с лёгким раздражением сказал царь. — Никогда ж не лебезил, и начинать нечего.

— Не выиграть, — решительно произнёс Щелкалов. — А когда войну силой закончить не получается, надо её заканчивать хитростью.

— Во! — Царь поднял вверх указательный палец. — Хитростью! Потому заканчивать её должны не Воротынский с Хворостининым[2], а ты.

— Думал я уже об этом, — признался Щелкалов.

— И что надумал?

— Посланника нужно к папе отправлять, — просто сказал Щелкалов, глядя царю прямо в глаза.

— Что? — Брови Ивана Васильевича изумлённо выгнулись.

— Посланника. К папе. С ним письмо, да наказ, как себя в дороге и в Риме вести.

Царь задумчиво почесал нос:

— Ну давай, давай. Не томи.

— А в письме, что твой человек повезёт, будет вот что. Знаю, в Риме сильно хотят с турками воевать. Мы им и скажем — давайте начинайте, а мы за вами. И тут же на Ба-тория укажем — мол, турецкий выкормыш[3]. Сомнение зароним — дескать, может, он и сейчас под турецкую дудку пляшет?

— Мало этого, — засомневался царь, — чем нам в Риме помогут?

— А ты не торопись, государь, выслушай всё. С турками сейчас никто, кроме Рима, воевать не станет. Поляки здесь увязли, у цесарцев император блаженный, ему не воевать, а по звёздам гадать[4]. У испанцев и без того забот хватает с голландцами да заморскими владениями[5], а венецианцы — не воины, а купцы, они на такое хлопотное дело сейчас не пойдут, на том и стоят. Да и после Лепанто[6] с сомнением ко всяческим союзам да лигам относятся. Они тогда больше всех деньгами вложились, а не получили ничего, хотя турок расколошматили до самого хвоста. Вот и мы скажем, как спрос будет: воевать готовы, но не одни же. Пусть другие начнут, а мы подсобим. А другие не начнут. Сейчас не начнут, а через год-другой-третий всё так поменяться может, что не до прежних уговоров будет.

— Там ведь не дураки, тоже это понимать должны.

— Верно, государь. Но это так… в довесок к главному.

— Что же главное?

Щелкалов вздохнул, словно собираясь нырнуть в холодную воду:

— А мы папе намекнём, что готовы выслушать то, от чего греки сто сорок лет назад отказались.

— Что? Да ты в своём ли уме, Андрюшка? — погрознел царь. Глаза его нехорошо заблестели.

Иван Васильевич в делах церковных разбирался прекрасно и сразу понял, о чём говорит дьяк. Конечно же, о Ферраро-Флорентийском соборе! Тогда греки, пытаясь оборонить Царьград от турок, согласились на унию — объединение православной и католической церквей, но уже через несколько лет отказались от обещания.

— Да ты выслушай, государь! — чуть ли не в отчаянии, как говорят с горячим и непослушным ребёнком, простонал Щелкалов. — Они этим загорятся, от Рима сейчас многие державы отпадают, им наше предложение — как маслом по сердцу. Посольство отправят, Батория увещевать станут. А тот ведь и сам понимает, что под большим подозрением как бывший турецкий данник. Его братец старший и сейчас Семиградьем под турецким бунчуком правит[7].

— Дальше что? — всё ещё хмурясь, спросил царь.

— А дальше будем с поляками торговаться. Тут и моя служба начнётся, чтобы выйти нам из войны с малыми потерями. Тут уж, прости, государь, совсем без потерь — не получится. Плохо всё у нас.

Щелкалов замолчал. Молчал и Иван Васильевич, обдумывая слова главы Посольского приказа. Наконец он вздохнул, как будто принимая тяжёлое решение:

— Хорошо, Андрей Яковлевич, убедил ты меня. Так и сделаем.

Щелкалов радостно выдохнул:

— Отправим лучше не посланника, а малого гончика, неча нам посланниками разбрасываться. А то ведь путь дальний, не дай бог, сгинет боярин древнего рода. А сын боярский — что ж, их много. Если спроворит всё дельно — будет и ему почёт да деньги. У меня и на примете есть — по-польски и по-итальянски умеет и на латыни немного. Возьмёт в Ливонии толмача толкового, кто немецкий знает. А что он по-итальянски да по-польски понимает, пусть никому не говорит. Так проще будет в Риме слушать речи, для его ушей не предназначенные.

Царь посмотрел на Щелкалова весело:

— У тебя, наверное, уже и письмо папе написано, и наказ гончику.

— Написано, государь, написано.

Царь рассмеялся:

— Вот за что я тебя ценю, Андрей Яковлевич, так за то, что наперёд видишь.

— А чего б не видеть-то, государь, если дело своё знаешь? У меня и человек в Ливонии готов — хоть и немец, но крещён в православии.

— Ну, тогда отправляй. И немедленно!

— Завтра утречком и отправлю. Все добрые дела утречком начинаются, когда солнышко встаёт. Утро ведь вечера мудренее, государь. А сегодня гончик кошель с дорожными деньгами получит, письма, подарки папе, наказ пусть прочтёт.

— Хорошо! — сказал царь. — Как зовут твоего гончика?

— Твоего, государь, твоего, — ответил Щелкалов. — А зовут Леонтием. Леонтий Шевригин, а по прозвищу Истома.

— Отправляй! — повторил царь. — Истома так Истома.

Глава первая НАПАДЕНИЕ

Студёный ветер дул с моря. Сырой, колючий, он забирался под верхнюю одежду и холодил стальной доспех, усиливая и без того зябкое состояние трёх всадников, идущих неспешной рысью в полуверсте от набегающих на песчаный берег серых волн с белыми навершиями пены. От холодных стальных пластин не спасали даже надетые под бехтерец[8] толстые льняные рубахи и короткие зипуны.

Двое из всадников, одетые в русские кафтаны, выглядели как воины: оба лет двадцати пяти, высокие и широкоплечие, но жилистые и сухощавые, они походили на стремительных поджарых волков. Русоволосые и светлоглазые, они, не отвлекаясь от скачки, внимательно наблюдали за окрестностями. При беглом взгляде этих всадников можно было принять за братьев — настолько похоже они держались. Осанка, манера понукать поводьями лошадь, даже жест, которым каждый из них время от времени ощупывал висящую слева саблю, словно проверяя — на месте ли оружие? Но, тщательно изучив их облик, любой догадался бы, что они не являются родственниками. Уж больно разными были черты лиц, и даже бороды росли неодинаково: у одного растительность на лице была прямой, у другого — чуть волнистой, похожей на ту пену, что выносили на морской берег, по которому они шли, невысокие волны. Схожесть повадок же была вызвана не родством, а принадлежностью к воинскому сословию.

Третий всадник, звали которого Франческо Паллавичино, резко отличался от них обличьем. Тоже сухощавый и явно привычный к дальним конным переходам, он был значительно старше и чуть ниже ростом. Черты лица — смуглая кожа, блестящие карие глаза и крючковатый нос — выдавали в нём уроженца южных краёв. Если двое его спутников были одеты в простую, но добротную походную одежду, то южанин выделялся богатством одеяний: выкрашенная в красно-жёлтые цвета роскошная шерстяная мантия с капюшоном укутывала его от головы до высоких сапог из хорошо выделанной кожи. У седла его коня была приторочена плотно набитая походная сума.

Накануне этот небольшой отряд ночевал в лучшей таверне Тревизо, городка в нескольких десятках вёрст от побережья, входящего в область терраферма — материковых владений Венецианской республики. И вот спустя четыре часа после того, как городские ворота остались за спиной, они уже шли берегом Адриатического моря.

Пологий берег, которым шёл отряд, представлял собой пустынную местность, кое-где поросшую высокими пиниями. Изредка встречались небольшие группы низеньких строений, возле которых топорщились в небо толстыми жердями каркасы для сушки сетей. Но из-за дождя и ветра ни одного человека видно не было — погода для выхода в море не годилась. На берегу сиротливо стояли большие рыбацкие лодки.

— Дома сейчас снегу по пояс, — сказал обладатель волнистой бороды, предводитель отряда Истома Шевригин, — а здесь вон что.

Из Тревизо они выезжали под мокрый снег, но здесь, вблизи моря, было теплее, и снежинки не успевали долететь до земли, превращаясь в капли холодного дождя, к счастью, не сильного. Впереди показалась очередная пиниевая роща.

— Интересные здесь сосны, — произнёс его спутник, ливонец Вильгельм Поплер, в православном крещении получивший имя Фёдор, — издали посмотришь — как грибы. Никак не привыкну.

Он говорил по-русски правильно, хотя и с заметным акцентом. Поплер принял православную веру не так давно, при переходе на русскую службу. С тех же пор начал основательно изучать русский язык, до этого знакомый ему очень слабо. Но постоянное проживание в русской среде сделало своё дело: разговорную речь Поплер освоил довольно быстро.

Действительно, относительно тонкий ствол вкупе с раскидистой кроной делали сосны издали похожими на огромные грибы. Истома улыбнулся: верно подмечено. Третий спутник, Франческо Паллавичино, нанятый в Любеке толмач, знающий, кроме родного итальянского, русский и немецкий языки, молчал. Он всю дорогу от Балтийского до Адриатического побережья говорил мало, опровергая распространённое о своих соотечественниках мнение как о неисправимых болтунах.

Поплер и Паллавичино невзлюбили друг друга с первого взгляда. Едва обмолвившись меж собою первыми словами, они стали посматривать друг на друга настороженно и даже подозрительно. Шевригин озадаченно поглядывал на них, совершенно не понимая, откуда взялась взаимная неприязнь. Поплер был воином, а Паллавичино — купцом, не в этом ли всё дело? Может, это обычное недружелюбие людей, привыкших добывать себе средства на хлеб насущный в бою, с риском для жизни, по отношению к тем, кто наживает куда большие богатства, рискуя разве что деньгами? И понятно, что последние в ответ на такое отношение к себе тоже не пылают к первым особой любовью.

Истома решил не спрашивать об этом у спутников. Он был не только воином, но и работником Посольского приказа, поэтому давно приобрёл такие необходимые в его деле качества, как сдержанность и хитрость. Допускать открытое противостояние своих соратников было бы неразумно. А что они меж собой не ладят — так что ж? Пусть едут — один справа, другой слева, а он — посерёдке. И на постое им ложиться рядом не следует. Вот как выполнит он царёво поручение — так пусть хоть поубивают друг друга. Хотя к Поплеру Истома чувствовал дружеское расположение — ход его мыслей и отношение к миру были русскому посланнику более близки. Такой точно в спину не ударит и не сбежит, когда товарищу угрожает опасность.

В этом он мог убедиться, когда посольство только въехало на территорию Священной Римской империи германской нации. Едва они прошли воинскую заставу, предъявив страже грамоту от царя Ивана императору Рудольфу[9], как повстречали небольшую шайку местных разбойников, которые, судя по всему, считали бойкую дорогу своей собственностью, обирая одиноких путников или небольшие группы как пеших, так и конных путешественников.

Вот и тогда — видимо, признав по одежде иноземцев, решили, что их в случае исчезновения никто и искать не будет. И напали, встретив приближающийся малый отряд выстрелом из арбалета. Но то ли стрелок был неважным, то ли арбалет его без надлежащего ухода потерял убойную силу, но от небыстро летящей стрелы Истома легко увернулся. А когда ватажники выскочили на дорогу, Поплер первым же выстрелом из длинного рейтарского пистолета уложил того, кто, упёршись арбалетом в придорожный камень, пытался зарядить оружие для нового выстрела. И тут же выхватил второй пистолет. Следом начал стрелять и Истома. Остальные разбойники большой угрозы не представляли. Вооружённые лишь саблями да моргенштернами[10], они, потеряв после выстрелов Истомы и Поплера почти половину шайки, с криками скрылись в лесу, бросив своих раненых и умирающих товарищей на произвол судьбы.

Победители в неравной схватке, переглянувшись, благоразумно решили покинуть место сражения — а ну как сбежавшие приведут с собой подмогу? Да и итальянца следовало вернуть в отряд — толмач всё-таки. Сейчас, конечно, он без надобности, но при папском дворе пригодится. В самом начале схватки Паллавичино, воспользовавшись тем, что разбойники отвлеклись на его спутников, дал коню шпоры и вскоре скрылся из глаз за ближайшим поворотом извилистой лесной дороги. Наездником купец был очень неплохим.

Догнали его только через три мили, когда лес закончился и вдоль дороги потянулись укрытые неглубоким снегом поля. Паллавичино, не опасаясь больше нападения, пустил коня шагом, давая ему отдохнуть. Услышав приближающийся топот копыт, он дёрнулся в седле и оглянулся. Убедившись, что его догоняют спутники, чудом, по его мнению, избежавшие верной смерти, остановился и облегчённо вздохнул, перекрестившись:

— Святая Дева Мария! Вы живы.

И тут же испуганно вжал голову в плечи: вид у Истомы и Поплера был грозный. Рассчитывая во внезапной схватке на помощь спутника, они, лишённые ожидаемой поддержки, пылали к беглецу справедливым гневом. Немец, обогнав Истому, выхватил из-за пояса нагайку, приобретённую им, как отличную плеть, ещё в Новгороде, и с размаху хлестнул ею Паллавичино. Тот попытался увернуться, но от неожиданности движения его были не слишком быстры, и итальянца настиг жёсткий, хлёсткий удар. Вплетённая в конец нагайки пищальная пуля рассекла ему щёку, брызнула кровь. Паллавичино вскрикнул от боли и страха: вид Поплера не предвещал ничего хорошего. Ливонец вновь взмахнул нагайкой, но подоспевший Шевригин схватил его за руку, потому что новый удар, придись он точно по голове, мог покалечить итальянца или даже убить. Обычно нагайки представляли собой простые ремённые плети разных видов, часто — с кожаной "лопаткой" на конце, чтобы не повредить при ударе кожу лошади. А пули или камни вплетали в них лишь из молодецкой удали, намереваясь использовать или в драке, а если и в бою — то исключительно когда противник вызывал не опасение, а презрение, и поганить саблю его кровью было ниже достоинства.

Поплер обернулся. Глаза его, прежде серо-голубые, сделались белёсыми от бешенства, рот оскалился в улыбке, не предвещавшей итальянцу ничего хорошего:

— Ты что? Он же струсил, предал.

От волнения его акцент стал более заметен.

— Оставь, — коротко и спокойно произнёс Шевригин, глядя Поплеру прямо в глаза.

Тот попытался вырвать руку, но Истома держал крепко.

— Оставь, — повторил он, не отрывая взгляда. — Не для того мы здесь.

Но немец уже и сам остыл, вложив всё своё бешенство в первый неточный удар. Всё ещё тяжело дыша, он вырвал руку и засунул нагайку за пояс. Паллавичино, тихо поскуливая, гарцевал в стороне, пытаясь остановить струящуюся по щеке кровь. В верхней части его роскошной мантии появились тёмно-красные пятна. Истома подъехал к нему:

— Есть чем кровь унять?

Тот, словно спохватившись, кивнул и полез в притороченную к седлу суму. Покопавшись, вынул кусок чистого холста и склянку с каким-то снадобьем. Вытерев лицо, налил в ладонь содержимого и приложил к месту удара. Кровотечение вскоре прекратилось. Итальянец оторвал от холста длинную полосу, намочил её и обвязал голову таким образом, чтобы пропитанная снадобьем часть оказалась на ране.

— Вот и ладно, — произнёс Истома, отъезжая от него.

— Вам тоже надо было скакать! — крикнул итальянец. — Могло случиться, что мы и втроём не спаслись бы.

Поплер, снова оскалившись, направил коня в сторону Паллавичино, который тут же испуганно смолк. Немец презрительно посмотрел на него:

— Вдвоём спаслись.

И, бросив взгляд на Истому, снова отъехал в сторону. Отряд продолжил путь в Прагу — столицу императора Рудольфа.

Истома на протяжении всего пути об этом случае не заговаривал. Да и Поплер больше на итальянца не кидался, просто стараясь не обращать на того внимания. Шевригин же старался поддерживать в их маленьком отряде хотя бы видимость мира, не давая своим спутникам возможности спорить даже по ничтожному поводу.

Здесь, на побережье Адриатического моря, когда до цели посольства оставалось совсем немного, Истома расслабился. Они находились во владениях Венеции — богатейшей и могущественнейшей республики, с которой считались не только в Риме, но и во всей Европе, и даже Османская империя, это страшилище христианских держав, была вынуждена учитывать интересы небольшого по территории, но чрезвычайно влиятельного государства.

Между Поплером и Паллавичино к этому времени установился мир, хотя и непрочный, чем Истома был чрезвычайно доволен. К счастью, больше их небольшой отряд в разбойничьи засады не попадал. Но не потому, что во владениях Священной Римской империи оные были искоренены, нет! Просто он, проявляя разумную осторожность, предпочитал передвигаться только днём и преимущественно в составе то купеческого обоза, который всегда сопровождал отряд вооружённых солдат, а то и при воинском отряде, отправляющемся по каким-нибудь своим делам. А когда вооружённых попутчиков не оказывалось, двигался только там, где, по заверениям местных жителей, разбойников сроду не бывало. Добравшись до Тревизо, он был уверен, что больше посольству бояться нечего.

Успокоился и Поплер, и даже Паллавичино, оказавшись в местности, где жители говорили на его родном языке, воспрял духом и порой напевал под нос какую-то мелодичную и весёлую итальянскую песенку.

— Истома, — прервал его размышления Поплер, — слышал я, что на соснах тех, — он указал на рощу молодых пиний вдалеке, — орехи растут. Говорят, вкусные. Может, остановимся да нарвём?

— Откуда знаешь? — удивился Шевригин.

— Вчера, когда на ночлег остановились, встретил торговцев из Дрездена. Они из Рима возвращались. Говорил с ними много. И про орехи эти рассказали.

— Кто мы, куда и зачем едем, не спрашивали? — нахмурился Истома.

— Спрашивали.

— Что сказал?

— По торговым делам в Венецию.

— Хорошо.

Паллавичино, услышав их разговор, подъехал к Шевригину:

— Да, очень вкусные орехи.

Истома задумался. До Рима осталось недели три неспешного конного хода. Вряд ли во владениях Венеции можно ждать нападения. А потом начнутся земли римского папы… Может, и правда остановиться на короткое время?

Он огляделся. Вокруг всё тихо. Лишь со стороны моря доносился негромкий шум прибоя. Даже дождь закончился и ветер стих. И в самом деле — что там за орехи такие на этих похожих на грибы соснах?

— Купец залезет на дерево да шишки вниз посбрасывает, — настаивал Поплер, — он ловкий — вон как на коне резво скачет. Надолго не задержимся.

Паллавичино не обратил внимания на неприятный для него намёк немца:

— В детстве мне часто доводилось влезать на самые высокие пинии, чтобы полакомиться вкусными орешками. Я поднимусь и сброшу, сколько будет надо.

Он, кажется, пытался хоть таким образом загладить свою вину за не самое лучшее поведение при встрече с разбойниками.

— Хорошо! — кивнул Истома. — Скачем к той роще.

И он указал плёткой в сторону пиний в полуверсте от них… Спустя несколько минут они гарцевали среди редко стоящих сосен, выбирая, на какую из них лезть за шишками. Поплер вопросительно посмотрел на Истому, а тот — на итальянца.

Паллавиччино внимательно оглядел деревья, затем неспешно подъехал к наиболее привлекательной, по его мнению, пинии, и спешился, даже не привязав хорошо вышколенную лошадь. До нижних веток было не меньше трёх саженей, но купец, скинув на грязный песок свою дорогую дорожную мантию с засохшими и потемневшими пятнами крови, отвязал пояс с двумя кобурами, из которых торчали богато отделанные рукояти пистолетов, ловко, словно белка, полез по стволу вверх. Сапоги из хорошо выделанной мягкой кожи позволяли ставить стопы наиболее удобно и не мешали использовать ноги для упора в ствол пинии.

Немец только хмыкнул, глядя, как бойко Паллавичино поднимается по стволу. Истома тоже по достоинству оценил расторопность итальянца: видать, и вправду изрядно ему в прошлом довелось лазить на эти необычные сосны. Вскоре купец уже сидел на ветке и, отрывая одну за одной шишки, кидал их вниз.

Истома и Поплер тоже спешились и подбирали их, складывая в заплечные мешки, намереваясь вышелушить в ближайшей таверне, где они остановятся на ночлег. Шишек было много, их крупные чешуйки неплотно закрывали семена: сразу было видно, что орехи созрели и вполне готовы к тому, чтобы быть съеденными проголодавшимися путешественниками.

— Мы как белки сейчас, — улыбнулся Истома.

Поплер поддакнул. Обоих забавлял неожиданный сбор орехов, немного разнообразивший долгий и тяжёлый конный переход от Балтийского до Адриатического побережья. Вскоре заплечные мешки были плотно набиты шишками. Поплер, задрав голову, коротко свистнул и махнул рукой, призывая итальянца спускаться. За спиной раздался смех. По спине Истомы пробежал холодок. Смех был нехорошим, очень нехорошим. Короткий, гаденький, злобный. Он медленно обернулся и тут же пихнул локтем немца, который, кажется, то ли не расслышал смеха, то ли не обратил на него внимания.

Позади них стояли не меньше десяти вооружённых людей и насмешливо в упор разглядывали незадачливых сборщиков шишек. Одеты они были в самое разнообразное платье: кто в обычную крестьянскую одежду из некрашеного сукна, кто кутался в плотный шерстяной плащ, из-под полы которого выглядывало трико. Чуть впереди остальных стоял, очевидно, предводитель шайки, одетый как солдат и даже в панцире. Голову его прикрывал видавший виды помятый испанский шлем. Трое разбойников, что стояли возле него, держали в руках готовые к бою аркебузы с дымящимися фитилями.

Истома помрачнел: как же неосмотрительно он себя повёл! Проделать длинный многотрудный путь, с превеликим тщанием уходя от возможных опасностей, и настолько глупо попасться, когда до цели путешествия осталось совсем немного! Нет, никогда не надо считать, что опасность далеко. Лучше считать, что она близко, — целее будешь! Как же он так оплошал? Весь долгий путь сторожок в голове, который он включал каждый раз перед началом дневного перехода, позволял их маленькому отряду избегать нежелательных встреч, никогда прежде не давал сбоя, и вот вдруг!

Истома медленно, едва заметным движением потянулся к пистолетам. Не зря, ой не зря он с таким вниманием отнёсся к снаряжению своего отряд. У каждого было по два пистолета с колесцовыми замками, которым не требуется зажжённый фитиль и которые всегда готовы к стрельбе. И во время конного перехода хранились они не в седельных сумках, как у рейтар, а в специально пошитых кожаных кобурах, которые носили у пояса, — простых, но прочных. И не зря он каждое утро перед началом дневного перехода выковыривал шомполом из ствола старый пороховой заряд, забивал новый и заводил замок особым ключом. Потому что за время дневного пути порох в стволе вполне мог отсыреть, и тогда вместо выстрела могло получиться только "пш-ш-ш-ш" или вообще ничего. Вот и сегодня перед выездом из таверны в Тревизо он зарядил свои пистолеты и проследил, чтобы его спутники сделали то же самое. И сейчас, когда они, пешие, стояли перед разбойничьей шайкой, пистолеты оказались при них.

— Первую пулю — пищальникам, вторую — атаману, — негромко приказал он Поплеру.

Тот в ответ лишь негромко угукнул. Мол, и сам понимает, что сначала надо обезопасить себя от огневого боя. А что там дальше в сабельной схватке будет — ещё бог ведает.

Разбойники двинулись вперёд, заходя справа и слева, чтобы отрезать пути отступления. Поплер сделал шаг вперёд, выхватывая оружие. Раздался грохот. Над ружьями аркебузиров взлетели вверх клубы белого дыма. И одновременно с ними выстрелили Истома и Поплер, тут же доставая вторые пистолеты.

Предводитель разбойников, сражённый метким выстрелом, повалился на землю. Истома почувствовал, как его левый висок словно обдало ветром, даже волосы всколыхнулись, и тут же позади него послышался глухой стук. "Пуля в ствол попала, — мелькнуло в голове, — не надо давать им перезарядить пищали".

Выстрелы их пистолетов наповал сразили предводителя шайки и одного из аркебузиров. Двое других, не ожидавшие столь решительного отпора, с перепугу пальнули куда попало. Где-то в кроне пинии раздался короткий крик. "Кажется, его тоже задели", — подумал Истома. Он посмотрел влево, чтобы убедиться, что у Поплера всё в порядке. Но тот едва стоял: заряд из аркебузы с близкого расстояния попал ему в плечо, и левая рука теперь висела безжизненно, а второй пистолет, который он едва успел извлечь из кобуры, валялся на земле. Тёмная кровь падала на землю крупными частыми каплями. Поплер посмотрел на Истому мутным взглядом и осел, прислонившись спиной к стволу пинии. Вместе с кровью он быстро терял силы.

Двое оставшихся в живых аркебузиров поставили оружие на приклады и суетливо пытались засыпать в ствол порох. Делали они это неумело. Про себя Истома отметил, что заранее отмеренных порций пороха, как положено у воина перед боем, у них не было: выходит, надеялись, что больше одного выстрела не понадобиться. А навыка боевого нет — так откуда ж ему взяться, у разбойников-то? Для их работы другие навыки нужны.

Остальные разбойники, смущённые гибелью предводителя и одного из стрелков, застыли в нерешительности. Но отступать они явно не собирались. Они были настырными и понимали, что жертвам никуда не деться. А приученные к дальним переходам лошади, как и содержимое седельных сумок, станут их законной добычей. Да и оружие лишним не будет — эти рейтарские пистолеты и сабли здорово усилят боевую мощь шайки.

— Ты как там? — крикнул Истома вверх, направляя свой второй пистолет в сторону аркебузиров. — Ранен?

И тут же нажал курок. Пуля попала стрелку в плечо, и он, выронив оружие, с криком повалился на землю. Его рана была много тяжелее, чем у Поплера: кровь не капала, а била ключом. Раненый попытался перетянуть рану, но у него это не получилось. На помощь ему никто не спешил, и вскоре он затих. Истома поднял пистолет и снова крикнул, поднимая оброненный Поплером пистолет:

— Эй, слезай, мне одному не отбиться, а вдвоём — может быть.

И снова выстрелил. Второй стрелок, так и не успевший зарядить аркебузу, тоже повалился на землю. На этот раз Истома был точнее, и разбойник умер сразу: пуля попала ему в голову. Теперь оставалось надеяться, что больше никто из шайки не умеет обращаться с аркебузой. Только тогда у него появится крохотная, маленькая такая надежда выйти живым из этой схватки. Он вынул из ножен шамшир[11] — кривую персидскую саблю, чрезвычайно удобную для рубки, и ловко взмахнул ею, давая понять разбойникам, что клинком он владеет не хуже, чем пистолетом.

Позади него послышался мягкий удар и следом — какой-то неясный звук. Разбойники, стоявшие поодаль в нерешительности, загомонили и засмеялись, и Истома понял, что случилось что-то нехорошее. Обернувшись и бросив быстрый взгляд за спину, он увидел то, что подспудно ожидал увидеть и чего страшился. Паллавичино, пока разбойники отвлеклись на своих врагов, незаметно спрыгнул с пинии и пустился бежать. Движения его были быстрыми, из чего Шевригин сделал вывод, что тот не ранен, а вскрикнул в момент выстрела лишь от страха.

Да и бог бы с ним! Но теперь Истома остался один против семерых вооружённых людей, которые хотели его убить. Если они бросятся одновременно — это всё, смерть. Одного-двоих он успеет сразить. Может — троих. Но это — всё.

Он внимательно оглядел оставшихся: доспехов ни на ком из них не было, пятеро вооружены лишь длинными ножами. Ещё один со шпагой, и один сжимает в руках алебарду. Глядя, как они держат оружие, Истома решил, что алебардщик и шпажник владеют боевой снастью плохо, но то, как ловко поигрывают ножами остальные, ему сильно не понравилось. Конечно, человек, хорошо владеющий саблей, устоит против двух-трёх разбойников с ножами. Но вот когда один против семи… Да ещё эти шпажник с алебардщиком. Исход битвы казался предсказуемым. Истома встал спиной к стволу пинии. Теперь нападавшие не смогут зайти сзади. А ну, кто первый под сабельный удар? Он растянул губы в недоброй улыбке, похожей на оскал волка, обложенного охотниками по всем правилам загонной охоты и не желающего сдаваться даже перед лицом неминуемой смерти.

К его счастью, никому из разбойников умирать не хотелось, поэтому подставляться под сабельные удары никто не спешил. Они о чём-то посовещались, и двое, подняв оставшиеся от погибших аркебузы, принялись заряжать их. Истома похолодел. Хотя действовали они ещё более неумело, чем прежние владельцы оружия, но рано или поздно зарядят, и тогда — всё! Истома бросил взгляд на Поплера. Тот сидел у пинии, как-то по-особому упершись в ствол плечом. Он тяжело дышал, кровь из раны идти перестала, но лицо было чрезвычайно бледным. Истома только вздохнул: если его не доставить к лекарю, то вскоре Поплер умрёт. Можно, конечно, попытаться бежать, и разбойники вряд ли станут его преследовать, опасаясь за свою жизнь. Но не бросать же немца, лишая его последней надежды на спасение!

Разбойники тем временем зарядили аркебузы и били кресалом по кремню, стараясь высечь искры. Наконец задымились фитили, распространявшие в воздухе запах горелой пеньки. Вот сейчас раздадутся выстрелы, вот сейчас. Истома бессильно опустил руки. Бежать, бросив раненого Поплера, он не мог. Да бог с ним, с государевым поручением! Другого гонца отправят. А жить он, если товарища бросит, просто не сможет. Невозможно так жить, совершенно невозможно! Уж лучше сразу камень на шею да в омут! Если пропадать, так хоть врагов с собой увести побольше. Он снова поднял саблю и бросился вперёд, замахиваясь на ближайшего разбойника, уже поднимающего аркебузу для выстрела. Эх, так и так погибать, а тут, может, успеет он зацепить кого-то!

В воздухе раздался свист, и стрелок, не успев пальнуть, ничком повалился на землю. Из спины у него торчал арбалетный болт. Истома, не успев удивиться неожиданной помощи, кинулся на второго, моля Бога, чтобы тот промахнулся. Но перепуганный разбойник в спешке выстрелил не целясь, и пуля пролетела мимо. Тогда он бросил аркебузу и бросился бежать, даже не вспомнив о висящем на поясе трёхгранном мизерикорде[12].

Шайка разбежалась. Возвращение от ожидания неизбежной и скорой смерти к спасению было столько неожиданным и стремительным, что Истома остановился. Его пошатывало, дыхание с хрипом вырывалось из груди. Он обернулся: Поплер сидел у пинии с закрытыми глазами, но ещё дышал, хотя, кажется, был без сознания.

Разбойники, петляя между пиниями, пытались скрыться от скачущих за ними всадников. В островерхих шлемах, коротких сапогах со шпорами, вооружённые арбалетами, копьями и саблями, они, смеясь, гонялись за убегающими, забавляясь, словно сытая кошка с мышью. Время от времени один из всадников настигал беглеца и ударял в спину копьём. Арбалеты уже были закинуты за спины, так как необходимость в них отпала. Очевидно, единственный выстрел был сделан, чтобы не допустить убийства разбойниками застигнутых врасплох путников. С шайкой было покончено в считаные минуты. В живых не остался никто.

Истома перевёл дух и подошёл к Поплеру. На виске немца слабо билась жилка, указывая, что сердце его хотя и с трудом, но продолжает гонять по венам кровь.

— Живой! — обрадовался Истома.

Рядом затопали копыта. Истома обернулся. К ним подъехал всадник, одетый и вооружённый лучше, чем остальные воины спасшего их конного разъезда. Он без всякого расположения осмотрел путешественников и спросил по-итальянски:

— Кто вы такие и куда направляетесь?

Истома сделал вид, что не понимает его, и ответил по-латински:

— Я немного говорю на латыни, но твой вопрос не понял.

Всадник кивнул в знак понимания и перешёл на латинский язык.

— Я начальник отряда береговой стражи Венецианской республики Димитрос Ипсиланти. Назови себя.

— Я Истома Шевригин, посланник русского царя к папе римскому. Разбойники застали нас врасплох и ранили моего товарища.

Ни малейшей эмоции не отразилось на лице сурового начальника береговой стражи. Он снова кивнул, спешился и подошёл к Поплеру, который начал приходить в себя. Потом оглянулся на Истому:

— Твой товарищ при смерти, но немедленная врачебная помощь может вернуть ему здоровье. Мы отвезём его в Кампальто, где стоит береговая стража. Сообщение о тебе я сегодня же отправлю в Венецию. Возможно, дож Николо да Понте захочет с тобой встретиться.

— Благодарю, — ответил Истома. — Надо поторопиться. Если помощь опоздает, он погибнет.

Димитрос кивнул и оглянулся. Истома проследил за его взглядом. Стражники, только что перебившие разбойников, теперь спешились и деловито, без лишней суеты, отрезали у мёртвых головы. На лице Димитроса, прежде бесстрастном, появилось выражение некоторого смущения. Ему, кажется, стало стыдно перед иноземцем за поведение своих подчинённых. Но останавливать их он не стал.

— О tempora! О mores! — произнёс он, подняв к небу глаза. — О времена, о нравы! Хотя тут можно поправить древних. О народы, о нравы! Мои подчинённые набраны преимущественно в глухих албанских деревушках и изысканностью манер не отличаются. Но бойцы они отличные, поэтому правительство Венеции закрывает глаза на их некоторые… — он помялся, — странности, которые сполна замещаются лихостью в бою. А чтобы держать страдиотов в узде, командирами почти всегда ставят греков[13].

Он кивнул Истоме.

— Кроме того, их жалованье в некоторой степени зависит от количества убитых ими врагов республики. Поэтому простим моих солдат.

Он крикнул что-то на незнакомом Истоме языке, и к нему подскакали четверо всадников. У каждого у седла была приторочена отрубленная голова. Трое спешились и помогли посадить раненого Поплера, вновь потерявшего сознание, в седло, а четвёртый всадник, бережно удерживая немца перед собой, поскакал в сторону Кампальто — небольшой деревушки, расположенной в трёх милях от места схватки.

Спустя несколько минут вслед за ними направился и Истома. Он ехал верхом, ведя в поводу коней раненого Поплера и бежавшего Паллавичино. У сёдел были привязаны заплечные мешки, плотно набитые злосчастными шишками пинии.

Глава вторая ВЕЧЕР В ТАВЕРНЕ

В Кампальто их по распоряжению Димитроса Ипсиланти разместили в местной таверне, отведя лучшую комнату, которая располагалась на втором ярусе небольшого строения. Первый ярус занимала траттория — маленький кабак с пятью столами, каждый из которых вмещал шестерых человек. Страдиоты, негромко переговариваясь о чём-то меж собой, внесли Поплера в отведённую гостям комнату и осторожно уложили на кровать, после чего удалились.

Сразу же появился врач и стал хлопотать возле немца. Шевригин только подивился — откуда он взялся настолько быстро? Кажется, Димитрос оказался не только хорошим командиром береговой стражи, но и достаточно сведущим в деле приёма иноземных посланников, хотя Истома даже не настоящий посланник, а лишь гонец, выполняющий поручение своего государя, и не наделён правом лично вести переговоры. "Кажется, в Венеции заинтересованы в том, чтобы заключить с нами союз, — подумал Истома. — Вон, даже этот грек знает, как следует отнестись к гонцу русского царя. Иначе бы они так не суетились".

Врач меж тем остановил кровь, после чего промыл рану тёплой водой. Достав из принесённой с собой сумки бронзовую коробочку, открыл и, зачерпнув из неё благоухающую незнакомыми Истоме травами мазь, принялся втирать её в кожу вокруг раны. Поплер застонал и открыл глаза. Он даже попытался встать, но с потерей крови его оставили и силы, и он, захрипев, упал на кровать. Врач, не обращая на него внимания, левой рукой снял с пальцев остатки мази и нанёс на саму рану. По телу немца пробежала дрожь, но врач всё так же равнодушно вынул из сумки кусок чистого холста и, оторвав от него широкую полосу, в несколько оборотов перевязал раненое плечо. Затем знаками показал, что ждёт от Истомы помощи, и показал, как он должен удерживать голову своего раненого товарища. Налил из кожаной фляжки, которую вытащил из недр своей, как показалось Истоме, бездонной сумки в небольшой кожаный же стаканчик немного тёмной жидкости и дал выпить Поплеру. Очевидно, снадобье было очень невкусным, потому что немец пил его морщась и даже снова пришёл в себя, приподняв голову и глядя вокруг полным страдания взглядом. Затем он снова откинулся на подушку и забылся сном — теперь уже долгим, глубоким и целебным.

Врач, прежде суровый, внезапно улыбнулся:

— Экплектикос! — И похлопал Истому по плечу.

Шевригин знал, что по-гречески это означает "прекрасно". Получается, немало греков бежало от османских войск на север, в Венецию, — он только первый день в её владениях, а встретил уже двоих. Выходит, греческий врач, состоящий на службе у Венецианской республики, считает, что сделал свою работу великолепно. Истома был благодарен ему за это. Немец показал себя в пути верным товарищем, и погибни он — это стало бы тяжёлой потерей. Потерей для него лично. Один, за много тысяч вёрст от дома — без поддержки здесь сложно. Истома вспомнил, как в душной избе за закрытыми плотно дверьми наставлял его Андрей Щелкалов, грозно топорща скудную свою бородёнку и сверля гонца буравчиками прищуренных серых ледяных глаз:

— С иноземцами ни о каких делах не говорить. Если станут спрашивать, отвечай — государь всё в грамоте написал, а кроме грамоты, приказа нет никакого. Что ты фряжскую и немецкую речь разумеешь — никто знать не должен. Для того возьмёшь в Датском королевстве, или Любеке, или ещё где толмача доброго, что фряжскую и русскую речь знает. Заплатишь, сколько запросит, для того тебе казна будет дана изрядная. В Ливонии возьмёшь с собой доброго немчина Вильгельма Поплера. Ждёт. Свой он — православие принял, служит государю нашему. Будет тебе с немецкого перетолмачивать. Но это для видимости только, чтобы никто не понял, что ты и сам всё разумеешь. А сам, как в Риме будешь, приглядывай да запоминай. А лучше записывай, но письмо всегда с собой носи, чтобы в твоё отсутствие никто им не завладел. Или пиши литореей[14].

— Что записывать? — поинтересовался Истома.

— Да всё, — прикрикнул дьяк, — кто в Риме к нам расположен, а кто против, да за иноземными послами да посланниками приглядывай, кого встретишь. О чём говорят, как к нам настроены, чего хотят да для чего в Рим припёрлись. Всё, всё нам знать надо. А как вернёшься, всё записанное мне и отдашь. А писать станешь соком луковым или молоком меж обычных строк[15]. И о том расскажешь, чего бумаге, даже тайнописи, доверить нельзя было. А чтобы ни у кого о тебе опаски не было, вид имей придурковатый. Дурачков-то не боятся. Будут деньги всучивать — бери. И повторяю: о том, что ты не только русской речью владеешь, знать не должен никто. Говорю ещё раз — никто! Хотя нет. Негоже для гончика великого государя совсем уж иной речи не знать. Скажешь — латынь понимаешь, но немного. А в остальном — ни-ни! Хоть на голове стой, но чтоб всё сделал, как велено!

Последние слова Андрей Щелкалов выкрикнул, ударив сухоньким своим кулачком по еловой столешнице, за многие годы нахождения в Посольском приказе ставшей сухой и звонкой. И вроде дьяк ростом не велик, и кулачок-то у него — не больше гусиного яйца, а загудела столешница, словно в набат ударили. Истома аж моргнул от неожиданности. Загудела и затихла быстро. А Истома повернул голову и посмотрел налево, где сидел на высоком деревянном стуле с причудливой тонкой резьбой сам великий государь Иван Васильевич, царь, великий князь, князь и просто правитель земель многих — как старинных, так и завоёванных недавно. Сидел и грозно смотрел на Истому. Но молчал — стало быть, всё верно говорил посольский дьяк Андрей Яковлевич Щелкалов.

Знал Истома не только немецкий и фряжский языки. Изучил и греческий — а как православному без него читать откровения древних подвижников, которые чуть ли не все были греками? Да и латынь тоже: когда с католиками дело имеешь, без латыни — скучно совсем. Но, помня наказ дьяка, молчаливо подтверждённый самим царём, только улыбнулся греческому лекарю в таверне Кампальто доброжелательно да руками развёл — мол, извини, добрый человек: "За искусство твоё, да что товарища спас — я тебе благодарен, да только сказать о том не могу. Разве что по-русски, но тебе то без надобности. Всё равно ж ни бельмеса…"

Покопавшись в сумке, Истома извлёк серебряную монету и протянул врачу. Глаза того жадно блеснули, и он произнёс длинную тираду, из которой Истома понял, что за визит ему уже уплачено. Но сделав вид, что не понял ничего, он продолжал настаивать, чуть ли не насильно всучивая греку потёртый серебряный иоахимсталер[16]. Врач облизал губы. Истома знал, что это слишком большая плата за один визит, но раненому, судя по всему, потребуется долгий уход, и он рассчитывал, что грек станет присматривать за больным. Так впоследствии и вышло.

Крупная серебряная монета, по образцу которой чеканились деньги во многих европейских странах. В России она называлась "ефимок" и имела хождение до конца XVII века.

Выхватив монету из рук Истомы, грек засунул её в свою сумку, где были сложены все его лекарские принадлежности, и вновь разразился уже не тирадой, а целой речью, из которой Истома понял, что за такую плату тот станет ежедневно навещать Поплера до той поры, пока он полностью не выздоровеет.

Истома только широко улыбался, изображая человека, совершенно не сведущего в греческой речи. Похлопывая врача по спине, он выпроводил грека из комнаты и спустился вниз. Время обеда уже прошло, и в животе у него ощутимо посасывало.

Хозяин таверны, преисполненный почтения к человеку, которого привёл сам начальник отряда береговой стражи, взялся лично обслужить солидного клиента. На столе появилась большая миска, наполненная дымящейся просяной кашей, обильно сдобренной мясным соусом. В отдельной посуде источал совершенно умопомрачительные запахи большой кусок свинины, приготовленный неизвестным Истоме способом. Привыкнув за время путешествия к разной еде, такое он видел впервые. Хозяин даже не поскупился на какие-то пряности, которые в последние десятилетия стали куда доступнее, чем ранее[17], но всё же были ещё достаточно дороги для повседневного употребления небогатыми людьми. Посреди стола хозяин поставил запылённую бутылку вина, которую, спохватившись, тут же лично протёр полотенцем. А рядом с нею — большой медный бокал, покрытый снаружи зелёными разводами. Очевидно, более достойной посуды в таверне не имелось. Правда, изнутри, как заметил Истома, он был прекрасно вычищен.

Шевригин поискал взглядом божницу, чтобы перекреститься перед едой, но тут же спохватился — какая божница, он же в католических землях, пора бы привыкнуть — уже несколько месяцев, как выехал из Руси! Взгляд его упал на висящую на стене картину, не замеченную им ранее.

На ней дородная молодая женщина, оголив грудь, кормила пухлого младенца. Истома озадаченно приоткрыл рот: над головой карапуза светился нимб! Нет, конечно, он в действительности не светился, но мастерство написавшего картину неизвестного ему художника было настолько велико, что иллюзия свечения выглядела совершенно реалистично. Мастер подобрал краски для нимба настолько мастерски, что тот, казалось, излучал вполне ощутимое свечение, даже освещая при этом пространство вблизи картины. Такой же нимб был и над головой кормящей женщины.

Истома зажмурился и тряхнул головой. Иллюзия исчезла. Теперь на картине была просто толстуха с голой титькой и толстый же грудничок. Но кого художник изобразил на картине, Истома прекрасно понял. Нимбы просто так не рисуют, а уж у младенцев — и подавно. "Хороши же у латинян иконы, — подумал он, — прелесть бесовская, тьфу"[18].

Однако истинное отношение к картине он не выдал ни взглядом, ни выражением лица, ни единым движением рук или тела. Служащий Посольского приказа как-никак, нельзя давать посторонним людям возможность читать по лицу! Хозяин, заметив интерес постояльца к картине, подошёл к ней и той же тряпкой, что только что протирал бутылку, смахнул пыль с рамы.

— Я заплатил за неё три дуката, — гордо произнёс он, — такая же висит во дворце. Дож Джироламо[19] заботился об украшении Венеции и распорядился сделать копии с лучших картин, и я с радостью приобрёл одну из них. Пусть Мадонна с Христом-Младенцем будут покровителями моей таверны.

Истома только кивал в ответ, стараясь, чтобы ничто не выдало знание им итальянской речи. Хозяин таверны, вспомнив, что гость его не понимает, более не стал распространяться, и просто стоял в стороне, ожидая, не потребуется ли ещё одно блюдо. Но Истома уже насытился, и, встав из-за стола, поднялся в свою комнату.

Поздно вечером прибыл гонец из Венеции: дож Николо да Понте желает говорить с посланником царя Ивана Васильевича к папе римскому. Явиться следовало завтра к обеду…

"Что ж, надо — значит, явлюсь, — усмехнулся про себя Истома. — Мне что дож, что вьюга — один чёрт".

И задумался. Вспомнилось самое высокое указание любыми способами выведать всё, что возможно. Но на визит Истомы в Венецию Андрей Щелкалов не рассчитывал: при русском дворе сведений о европейских делах было не так чтобы очень много. Да и зачем? Полно более насущных дел: от поляков да от крымчаков или шведов отбиваться. И думать, как закончить проклятую войну, которая тянется уж больше двадцати лет[20].

Посольский дьяк, а вслед за ним и сам царь полагали, что Венеция состоит в подданстве римского папы, поэтому достаточно договориться с понтификом, а он-то уж даст указание дожу. Но, видимо, всё было значительно сложнее. Да и грамоты к правителю Венеции у него не было. Но должна быть! К утру.

Надо — значит, будет. И доставит её ко двору не "гон-чик лёгкий" Истома, а, как и было сказано начальнику береговой стражи, посланник русского царя Истома Леонтий Шевригин![21]

Истома подошёл к Поплеру. Немец лежал на кровати спокойно, лицо его было покрыто крупным каплями пота, грудь вздымалась мерно. Он спал, и сон явно шёл ему на пользу. Шевригин взял походную суму и сел за стол.

Он прекрасно знал содержание грамоты к римскому папе. Это были сетования на короля Речи Посполитой, не желающего совместно с русскими воевать против турецкого султана, а вместо того губящего христианские души. А также предложение собрать все христианские силы против оного султана. И намёки, что царь Иван готов рассмотреть положения Ферраро-Флорентийского собора[22] применительно к Русскому царству. Истома достал из сумки лист бумаги, плотно закрытую чернильницу и принялся за работу.

Уже на половине послания он задумался: кто же будет перетолмачивать дожу это письмо? Раскрывать своё знание итальянского языка он не может — это ясно, а Паллавичино, негодяй, сбежал, и неизвестно, где его искать. Может, у венецианцев есть свои знатоки русского письма? Он вспомнил, что многие здания в Московском Кремле построены итальянскими зодчими. Лет, конечно, много прошло, но, может, кто за время строительства сам выучился, а потом, по возвращении, детям своим то знание передал? Это может быть — в надежде на будущие заказы московского правителя-то! А если и не найдётся — что с того? Он послание доставил, и его положение там строго указано — царёв посланник. Для всех посторонних итальянского языка он не знает, но латынь — очень даже! Вот на латыни и будет говорить. А что там их итальянские бояре при нём меж собой шепчутся — нет, он не понимает! Да и латынь свою, наверное, следует показать как слабенькую — едва-едва хватает, чтобы изложить суть государевых предложений да понять, что там в ответ бормочут.

Он тщательно вывел последние слова: "А доставит сию грамоту посланник Истома Шевригин". Всё, кажется. Истома покрутил головой, ища ящик с песком для посыпки свеженаписанного письма. Но, очевидно, нечасто в этой таверне останавливались путешественники, которым требовалась эта необходимая любому пишущему человеку вещь. Тогда Истома поднял грамоту за два угла и помахал ею в воздухе, потом подул на буквы. Дождавшись, когда чернила высохнут, он сложил лист в несколько раз и перевязал его конопляным шнурком. Теперь надо запечатать письмо. Для этого следовало растопить или просто хорошо размять в ладонях воск[23].

Андрей Щелкалов снабдил Истому в дорогу всем необходимым. Имелся в суме Шевригина и воск, и даже печать, какую давали в дорогу посланникам, чтобы было чем запечатать ответную грамоту, если в том настанет необходимость. Печать в сумке Шевригина отличалась от государевой, но тоже была орлёной, хотя и несколько иного рисунка. Да кто там в этой Венеции разберёт — что и как должно быть в грамоте русского посланника!

Истома поднёс к пламени стоящей на столе свечи большой кусок воска, дождался, когда он стал оплывать с одного бока, и накапал расплава на узелок стягивающего письмо шнурка. Приложив к быстро твердеющему воску печать, полюбовался на дело своих рук: письмо, если не приглядываться к печати, выглядело не хуже, чем то, которое передал ему Андрей Щелкалов для вручения римскому папе. Нет, ничуть не хуже! Истома улыбнулся.

Теперь, когда к завтрашнему посещению Венеции было всё готово, он почувствовал, что снова проголодался. В прошлый раз он ел, когда солнце только начало клониться к закату, теперь же за окном стояла густая, плотная тьма. Лишь с неба бесстрастно подмигивали звёзды — дождь давно закончился, тучи растаяли, и даже заметно потеплело.

Истома зевнул. Теперь, когда все приготовления к завтрашней встрече были сделаны, он ощутил, насколько сильно устал. Так много вместил этот день: конный переход от Тревизо до побережья, потом нападение разбойников, ранение Поплера и доставка его в таверну. А позже — известие о готовности дожа его принять, да ещё письмо это. Он почувствовал, что снова хочет есть, и без пищи засыпать совершенно уж тоскливо! Интересно, хозяин ещё бодрствует или его придётся будить?

Едва Истома открыл дверь своей комнаты и вышел на площадку ведущей вниз лестницы, как понял, что никого будить не надо. За одним из столов, на котором стоял деревянный канделябр с тремя ярко горящими свечами, сидел спиной к Истоме человек и жадно ел что-то из большой миски. Одежда его — богатая, расшитая золотыми и серебряными нитями, была густо заляпана грязью. Во взлохмаченной чёрной шевелюре обильно поблёскивала седина. Истома узнал его сразу, даже со спины: за столом сидел Паллавичино, трусливо бросивший их с Поплером на растерзание разбойничьей шайки. Очевидно, он изрядно побродил по незнакомому берегу, здорово устал и продрог без своей мантии, брошенной под пинией во время нападения разбойников. Хозяина таверны видно не было.

Нового посетителя он, кажется, не посчитал достаточно важным, чтобы присутствовать в помещении для приёма гостей в готовности принести по его распоряжению новое блюдо.

То ли заслышав лёгкие шаги спускающегося в таверну Истомы, то ли ощутив спиной его взгляд, Паллавичино вздрогнул и перестал есть. Рука с ложкой застыла на полпути между миской и ртом. Осторожно, словно боясь увидеть позади себя мертвеца, купец обернулся. При виде Истомы веки его вздрогнули и распахнулись во всю ширь. Шевригин уже ступил на пол первого этажа и теперь стоял, в упор разглядывая своего ненадёжного попутчика, дважды бросившего их в беде. Но если в первый раз всё обошлось удачно, то теперь Поплер лежал в беспамятстве, получив серьёзную рану, и уход врача будет нужен ему ещё много дней.

В глазах итальянца явно читалась неуверенность. Он никак не мог решить для себя — хорошо ли, что в таверне остановился русский посланник, который нанял его толмачом и был свидетелем недавней пагубной трусости? Очевидно, быстро взвесив все обстоятельства, он решил, что лучше уж Истома, чем Поплер, который непременно, будь он здесь и во здравии, снова отхлестал бы его этой страшной нагайкой, а то, чего доброго, что похуже сотворил бы!

Паллавичино расслабился. На его лице даже появилось нечто вроде улыбки. Лицо Истомы же было по-прежнему бесстрастным, но если бы итальянец узнал, что творится в голове у русского, улыбка тут же сменилась бы гримасой ужаса.

Ох, как сильно хотелось Истоме зарубить эту мерзкую гадину! Прямо здесь — за столом в таверне! Вынуть из ножен саблю — острую, упругую, надёжную! Исфаханский шамшир[24], которым так удобно рубить, сидя в седле! Рубануть бы мерзавцу с оттяжкой по тонкой шее, чтобы с первого раза снять голову с плеч. Но нельзя!

Истома подошёл к столу. Паллавичино непроизвольно дёрнулся, давая ему место, хотя лавка, где он сидел, была длинной — ещё двоим места вполне хватило бы. Истома обошёл стол и устало присел по другую сторону.

— Хозяина зови! — спокойно велел он Паллавичино по-русски.

Тот, обрадовавшись, что бить его не будут, аж задрожал от желания услужить и, привстав из-за стола, громко крикнул по-итальянски:

— Эй, трактирщик, иди сюда!

Подождав какое-то время и видя, что никто не торопится на его зов, вылез из-за стола и направился на кухню.

— Скажи, пусть несёт то же, что и в прошлый раз! — бросил ему в спину Истома.

Итальянец, обернувшись, кивнул и скрылся в соседней комнате. Там сразу же что-то упало, зазвенело, послышался полусонный голос трактирщика, быстрый разговор, и вскоре появился хозяин таверны, неся миску с той же кашей и тем же соусом, только в нём теперь плавали застывшие маленькие кругляши жира. За ним шёл Паллавичино, неся бутылку вина, уже протёртую от пыли.

— Он извиняется, что еда холодная, — сказал итальянец, — время позднее, и разводить очаг сейчас слишком долго, да и незачем. Но если почтенный гость желает…

— Садись уж. Не надо ничего. И вина не надо, — повёл рукой Истома.

Хозяин таверны, верно истолковав отрицающий жест постояльца, унёс бутылку на кухню и вернулся с кувшином напитка, который тут же разлил по уже знакомым Истоме бокалам. Напиток немного напоминал русский сбитень, но имел незнакомый привкус, впрочем, довольно приятный. Истома с удовольствием отхлебнул из бокала и принялся за кашу. Паллавичино уже доел всё, что было у него в миске, и теперь сидел за столом, дожидаясь, пока насытится его хозяин. Наконец Истома доел всё и взглянул на итальянца:

— Пойдёшь завтра со мной в Венецию. Будешь мои речи дожу перетолмачивать.

Паллавичино послушно кивнул и решился задать давно мучивший его вопрос:

— А… Моя лошадь… Она ведь не пропала?

Истома в упор посмотрел на него:

— Цела твоя сумка. И деньги все на месте.

Итальянец заметно выдохнул, радуясь, что в передрягах последнего дня всё золото, вырученное им за товар в Копенгагене и Любеке, осталось в сохранности. Для того он и нанялся толмачом, чтобы пересечь Европу с севера на юг при русском посланнике, не тратя деньги на корм лошади, на постоялые дворы и охрану. После стычки на берегу он считал, что всё пропало, но Дева Мария хранит его, не зря он в Копенгагенском соборе Богоматери[25] — пусть и протестантском теперь — вознёс ей молитву! Не зря, выходит.

— А… где? — выдохнул Паллавичино.

— Лошадь в конюшне, сумка у меня. Завтра отдам.

Паллавичино радостно закивал, подобострастно глядя на Истому. Тот, стараясь скрыть презрение, коротко сказал:

— Ступай спать. Завтра к самому дожу в гости пойдём. Голова должна быть светлой.

И, когда итальянец уже повернулся, чтобы уйти, добавил:

— И свечку в церкви поставь, чтобы немец к тому времени, как сил наберётся, сердцем остыл. Удержать я его не смогу. Да не очень-то и хочется — удерживать.

Паллавичино вздрогнул и обернулся. Истома понял по его лицу, что тот и сам всё время думал об этом, панически, до дрожи в ногах, боясь неизбежной встречи с Поплером.

Глава третья ВЕНЕЦИЯ

На следующий день после завтрака Истома и Паллавичино, оставив раненого Поплера в таверне, плыли на двенадцативёсельной лодке к Венеции. Умелые гребцы ловко работали вёслами, без брызг погружая их в спокойную бирюзовую воду Венецианской лагуны. День был солнечным и тёплым для зимы. Истома смотрел в воду, в которой резвились какие-то неизвестные ему рыбки. "Карасей с щуками здесь не отыщешь", — подумал он. Над головой громко кричали чайки. Время от времени птицы ныряли в воду, поднимаясь вверх с трепещущей в когтях добычей. Паллавичино сидел, обнимая объёмистую и увесистую суму, плотно набитую монетами.

Истома думал. Зря он, наверно, вечером сказал итальянцу, что нет у него желания удерживать Поплера, когда тот попытается поквитаться с тем за предательство. Паллавичино ему ещё пригодится, сильно пригодится. И не только в Венеции, но и потом, в Риме. И теперь, когда он знает об отношении к себе Истомы, доверять ему совершенно нельзя. Хотя раньше — разве можно было? Дважды их предал, и во второй раз от этого предательства их товарищ — хороший товарищ, верный, надёжный — едва не погиб.

Но прочь, прочь, уныние. Ему сегодня ещё с дожем разговаривать, а для этого надо иметь светлую голову и душевное спокойствие. Истома расслабился и закрыл глаза, уносясь мыслями вдаль — за много лет и много тысяч вёрст. Привиделась ему избушка их в московском Заречье, ещё живые отец с матерью, сестрёнка-грудничок и братья малые, да и он сам — не сказать бы, что большой. На лавке лежит зелёный кафтан стрелецкого сотника, мать по хозяйству хлопочет, сестрёнка с кошкой играет, братовья занимаются неизвестно чем — за ними ведь не уследишь! А отец деревянную плашку строгает кривым засапожным ножом. Строгает, вырезает что-то на ней. На Истому поглядывает. Ворот рубахи нараспашку, и крест кипарисовый на кожаной тесёмочке болтается. Вырезал отец из дерева фигурку — мишку косолапого — и протягивает дочери. А та заворковала радостно, загугукала и хватает игрушку обеими руками. А отец улыбается и снова поворачивается к старшенькому. Истома улыбнулся и открыл глаза.

Островной город быстро приближался, наплывая из туманной дымки, и вскоре лодка вошла в Гранд-канал. Гребцы не стали следовать изгибам главной водной магистрали Венеции и вскоре свернули направо, в один из небольших каналов. Спустя короткое время лодка причалила к пристани у Дворца дожей, сильно пострадавшего от случившегося три года назад пожара. Восстановление дворца ещё продолжалось, и южное крыло резиденции правителей Венеции было покрыто строительными лесами, на которых виднелись копошащиеся маленькие фигурки рабочих.

Кормчий набросил канатную петлю на причальную тумбу и удерживал лодку на волнах, давая Истоме возможность сойти на берег. Русский посланник, с непривычки неуклюже перекинув ногу через борт, ступил на площадь перед Дворцом дожей. Вслед за ним сошёл на берег и Паллавичино.

Покои, отведённые гостям, располагались неподалёку от дворца. Высокий молчаливый человек в чёрном плаще, скрывающем всю его долговязую фигуру, провёл посланника с толмачом вдоль узкого канала, через который был перекинут небольшой пешеходный мостик, и указал на двустворчатую дверь, за которой Истома увидел маленькое помещение с несколькими столами у окон. В углу стояла наполненная землёй бочка с неизвестным Истоме небольшим деревцем. К гостям тут же подскочил хозяин заведения.

Предназначенная им комната на втором этаже постоялого двора окнами выходила на тот же канал, вдоль которого Истома и Паллавичино, сопровождаемые молчаливым плащеносцем, только что проходили. Здесь всегда, даже сейчас, в яркий солнечный день, было сумрачно. Четырёхэтажное строение загораживало обзор, и из окна виднелась лишь стена дома напротив. Коричневая кирпичная стена, изъеденная снизу морской водой, и в летнее время, наверно, не навевала праздничного настроения, а уж на исходе зимы — сырой, серой зимы северного побережья Адриатики — и подавно.

Истома настежь распахнул створки. Промозглый холод ворвался в комнату. "Ничего, чай, не русские зимы здесь", — подумал он, выглядывая на улицу. Чуть правее на крыльце своего дома, обрывающегося ступенями прямо в воду, сидел, поёживаясь, какой-то венецианец, укутанный в тёплый кафтан, и ловил удочкой рыбу. Как раз в тот момент, когда Истома выглянул из окна, у него клюнуло. Венецианец подсёк и подхватил левой рукой бьющийся в воздухе улов. Рыба была, как определил издали Истома, в длину почти пол-аршина. Рыбак что-то крикнул, обернувшись. Дверь за его спиной открылась, и женская рука приняла улов.

"Надо же, — удивился Истома, — хоть прямо из окошка рыбачь. Летом, наверно, так у них многие делают". Он вспомнил, что на Оке крестьяне после того, как спадает полая вода, находят порой в амбарах судаков, а то и осетров.

Но то ведь раз в год, а здесь рыбку-то, не отходя от дома, постоянно ловят.

Аудиенция у дожа Николо да Понте была назначена на полдень. Истома запер дверь, положив ключ в поясной кисет. Сопровождающий терпеливо дожидался их у входа. Истома попробовал заговорить с ним на латыни, но тот ответил по-итальянски, что не понимает его, из чего русский посланник заключил, что его собеседник не относится к образованной части прислуги дожа. "Наверное, приставлен для всяких мелких поручений", — подумал Шевригин и потерял к сопровождающему его человеку всякий интерес.

"Как-то примет нас дож, — думал Истома, — хотя, если сам вызвался поговорить, да ещё лодку прислал, интерес во встрече у него есть, и интерес немалый". Он вспомнил Прагу, холодный приём, оказанный при императорском дворе. Имей он грамоту посланника, цесарцы были бы куда радушнее. Хотя возможно, император Рудольф, опытный чернокнижник, маг и алхимик, был более заинтересован в том, чтобы поддерживать хорошие отношения с Речью Посполитой, потому и не выказавший особого радушия русскому гончику. И долго тянул с грамотами, дающими право на проезд по империи до границы с Венецианской республикой. Поэтому впечатления от Праги у Истомы остались самые мрачные, хотя сам город ему понравился — чистый, красивый, приятный. Да и пражские обыватели оказались куда приветливее своего императора.

— Прошу следовать за мной, — сказал сопровождающий, — дож готов вас принять.

— Он говорит, что нам надо идти во дворец, — торопливо повторил по-русски Паллавичино.

Истома кивнул и направился вслед за сопровождающим. Последним шёл Паллавичино, который так и не решился расстаться со своей сумкой и теперь тащил её, перекинув через плечо.

Истома с любопытством крутил головой. Ничего подобного он ещё не видел. Узкие каналы с перекинутыми кое-где через них пешеходными мостиками, поднимающиеся прямо из воды стены домов. Он заметил длинную лодку непривычных обводов, которой управлял плечистый парень.

Истому удивило, как ловко он орудует одним веслом, при этом лодка не забирает вбок и не кренится. Приглядевшись, он понял, в чём дело. Задержавшись на одном из мостиков, когда под ним проплывала лодка, Истома увидел, что она устроена иначе, чем все виденные им до сих пор. Высота и изгиб её бортов различались, поэтому, если бы с каждой стороны было равное количество вёсел, лодка неизбежно начала бы кружить на месте. Но хитрые венецианцы настолько преуспели в искусстве кораблестроения, что придумали такой вот вид судна с различным обводом бортов. Поэтому достаточно было одного гребца со стороны менее выпуклого борта ближе к корме, чтобы поддерживать равномерное прямое направление движения. Истома только уважительно хмыкнул, признавая непревзойдённое мастерство островитян.

В лодке, кроме гребца, сидели ещё два человека. Они кутались в плащи — денёк хоть и распогодился, но был всё же зимним, и от воды тянуло холодом. "Лодки у них — как у нас сани или телеги, — подумал Истома, — а этот, с веслом, — вместо извозчика. Каких только чудес не бывает на свете!"

Сопровождающий Истому и Паллавичино человек провёл их мостиками и мощёнными камнем дорожками и вывел ко дворцу. Но не к той его части, которая глядела на море и где сейчас шли восстановительные работы, а к противоположной, обращённой на север. Они вошли во внутренний двор и, пройдя его, остановились возле высокой белой каменной лестницы, наверху которой стояли два здоровенных голых мраморных мужика с едва прикрытым срамом[26].

Когда они, поднявшись по ступеням, вошли во внутренние покои дворца, Истома был сражён наповал: такого великолепия он встретить не ожидал! Не только стены, но и потолок были покрытыми лепниной и деревянной резьбой, огромные картины, намалёванные прямо на стене и занимающие всё пространство от пола до потолка, изумляли яркостью красок и богатством сюжетов. Чтобы осмотреть все это пригожество, следовало бы потратить уйму времени! Но Истома уже взял себя в руки: для дожа он — посланник русского царя, властителя Третьего Рима[27], и негоже так явно показывать своё изумление!

Они шли залами и переходами дворца, и Шевригин, внутренне восторгаясь увиденным, никак не показывал это внешне. Паллавичино, уже изрядно запыхавшийся под весом своей набитой тяжёлыми золотыми монетами сумы, вертел головой по сторонам. Глаза его были широко раскрыты. Хотя итальянца сложно было удивить чем-то, однако роскошь и великолепие Дворца дожей поразили даже его.

Пройдя очередные двери, они оказались в огромнейшем зале. Истома даже представить не мог, что возможно существование такого необъятного помещения. Он посмотрел вверх: потолок украшали картины, но не о них думал сейчас русский посланник. Казалось удивительным, что всё это великолепие удерживается наверху без помощи подпирающих его колонн. "Может, у них такие балки длинные?" — подумал Истома, но тут же отмёл эту мысль. Не бывает таких балок, а если бы и были, то согнулись и сломались бы под собственным весом. Возле одной из стен зала стояли — от пола и до потолка — леса. Наверху сидели и стояли несколько человек. Один из них, явно начальствующий, поскольку остальные относились к нему с почтением и даже подобострастием, малевал большой кистью по стене, время от времени отступая на шаг и разглядывая своё творение с расстояний. Очевидно, не удовлетворённый результатом осмотра, он спустился, быстро сбежав по лестнице вниз, и, отойдя на несколько шагов, окинул взглядом тот участок стены, где он только что работал. На вошедших он не обращал никакого внимания. Седая бородка его как-то особенно дерзко топорщилась, сразу давая понять даже впервые видевшему его человеку о неуживчивости и резкости характера.

Приблизившись к художнику, сопровождающий Истому и Паллавичино обладатель чёрного плаща заметно оживился.

— Приветствую тебя, маэстро Робусти[28], — произнёс он, почтительно склонив голову.

Маэстро отреагировал не сразу. Несколько мгновений он продолжал смотреть на своё творение, потом медленно повернул голову в их сторону. Но взгляд его был туманным — мысли художника по-прежнему оставались где-то там, в горних высях, где рождалось задуманное им — нечто, пока нерукотворное. Ничего не сказав, он отвернулся и продолжил созерцание заготовки будущей картины.

— Пойдёмте, пойдёмте, — заторопился сопровождающий, — не будем мешать маэстро.

Пройдя огромным залом, они продолжили свой путь по дворцу. Наконец, миновав очередные двери, оказались в небольшом зале. Украшающие его картины не заинтересовали Истому. В обстановке помещения, несмотря на обилие обычных для Дворца дожей картин и позолоты, было нечто, дающее понять, что оно создавалось не ради помпезности или желания произвести впечатление на гостей, а в сугубо прагматичных целях. Красивости не отвлекали от делового настроя, изящные столы и стулья были расставлены таким образом, чтобы ведение переговоров было удобным для обеих сторон. И самое главное, за столом у левой стены сидел сильно пожилой человек, одетый в богатые одежды, манера держаться которого явно говорила о большой власти, сосредоточенной в его руках. Рядом стоял одетый в синий плащ мужчина средних лет и говорил ему что-то. Истома не успел расслышать, о чём именно, так как только носитель чёрного плаща ступил через порог, он замолчал и посмотрел на дверь. Обернулся и сидевший.

Дожу Николо да Понте было восемьдесят лет. За долгую жизнь повидал он изрядно: в юности получил степень доктора медицины, а позже, удачно вкладываясь в торговые операции, скопил большое состояние. Венецию он возглавил лишь три года назад, и теперь торговая республика была на распутье. Она сильно нуждалась в ведущих на восток торговых путях, которые находились под полным контролем Османской империи. Произошедшая девять лет назад битва при Лепанто, в которой объединённый католический флот наголову разбил турок и алжирских пиратов, из-за противоречий между католиками не решила проблемы. Турки на удивление быстро сумели оправиться от разгрома и построили новый флот. И вот теперь дож думал: то ли договариваться с ними, то ли воевать. И то и другое решение предполагало большие расходы: в первом случае — на подкуп османских визирей и последующее отчисление в турецкую казну части прибыли, во втором же главной статьёй расхода стали бы затраты на ведение боевых действий. В одиночку Венеция не справится, поэтому следует искать союзников, чтобы переложить на них хотя бы часть бремени военных расходов. Русское царство, по мнению да Понте, хорошо подходило на эту роль. Ударив по турецким крепостям у Чёрного моря и по Крыму, она сможет оттянуть на себя значительные силы османов, что облегчит действия католического флота и страдиотов, самой боеспособной части венецианской армии. А там — как бог даст. Удастся ли взять под контроль и удерживать торговые пути или заключить мир на выгодных для республики условиях — кто знает. И то и другое пойдёт на пользу Венеции. Главное, чтобы русские согласились!

Дож, увидев вошедших, поднялся и приветствовал русского посланника стоя. Он был одет в пурпурный камзол и укутан в расшитую золотом парчовую мантию. Голова покрыта красной островерхой шапкой с золотым же шитьём. В хорошо натопленном по случаю зимнего времени Зале коллегий, где происходила встреча, это казалось лишним, но того требовали обстоятельства: нечасто Венецию посещают посланцы русского царя. К тому же, учитывая, чего от этой встречи ожидал да Понте, следовало произвести впечатление. Кроме этого, по причине преклонного возраста дож сильно мёрз, и только тёплая одежда и жаркая печь спасали его от озноба.

Отпустив сопровождавшего русского посланника распорядителя и приняв из рук Истомы письмо, Николо да Понте осведомился о здоровье царя Ивана, попросил на словах передать ему наилучшие пожелания, после чего пригласил сесть и сам опустился на мягкий стул с резной спинкой, передав послание помощнику. Тот, мельком глянув на печать, открыл письмо и принялся читать. "Вона как тут всё, — подумал Истома, — человек, языки знающий, есть, который не только слова перетолмачивает, но и грамоту нашу знает".

Из-за преклонного возраста дож не мог долгое время стоять — от этого у него дрожали ноги и кружилась голова. Поинтересовавшись, как посланник с товарищами выстоял в схватке с разбойниками, сочувственно закивал головой: да-да, разбойники порой встречаются в береговых владениях Венеции, но доблестные страдиоты всегда приходят на помощь путешествующим. И совсем скоро с этим злом будет покончено совершенно. Истома в свою очередь осведомился о здоровье правителя Венеции и тоже пожелал ему долгих лет. Оба, приглядываясь друг к другу, старались поскорее покончить с формальностями.

Помощник, прочитав послание, склонился к дожу и что-то прошептал ему на ухо. Тот, благосклонно улыбаясь, произнёс по-итальянски:

— К чему эти тайны, Альберто? Говори в полный голос, мы ничего не должны скрывать от господина посланника русского царя.

Верно определив род занятий Паллавичино, дож обратился к нему:

— Русский посланник владеет каким-то языком кроме родного?

Паллавичино поклонился сначала дожу, потом Истоме и перевёл вопрос.

— Говори как есть, — велел Шевригин.

Паллавичино поклонился ещё раз и произнёс:

— Кроме родного языка господин Истома Шевригин немного знает латынь, и больше ничего.

Выражение лица дожа не изменилось. Он улыбнулся Шевригину и сказал на латыни:

— Значит, господин посланник, мы с вами сможем беседовать и без переводчика.

Истома наморщил лоб, показывая, с каким трудом он подбирает слова неродного языка, чтобы составить из них связную фразу:

— Иногда это возможно, но лучше говорить через людей, лучше знающих языки.

Дож снова кивнул:

— Хорошо, пусть будет так.

И снова обратился к Паллавичино:

— Передай господину русскому посланнику, что сейчас мы направимся в Зал Совета десяти, и там он ответит на вопросы лучших людей Венеции[29].

Шевригин видел, что да Понте чрезвычайно рад написанному в грамоте. Откуда ж этому старому прощелыге знать, что всё это вышло из-под пера лишь вчерашним вечером в таверне Кампальто? Он мысленно ухмыльнулся, стараясь, чтобы его истинные чувства никак не отразились на лице. Истома с юных лет привык держать в узде свои страсти, одновременно угадывая намерения других людей, как бы те ни пытались их скрыть. Вроде ничего человек не сказал, ни даже бровью не повёл, а Истоме ясно, что у того на уме. Нет, читать совершенно всё, чем набита голова собеседника, он не мог. Но как меняется настроение и что тот намерен предпринять в ответ на Истомины слова или действия, почти всегда видел предельно чётко. И непонятно, откуда взялась такая его способность: то ли, как матушка говорила, ангел, пролетая мимо, крылом голову его задел, то ли от соседки-ворожеи, старенькой Барсучихи.

Церковное имя у неё, конечно, другое было, но все её только так и звали. Знала она заговоры, варила разные снадобья да людей лечила. А обращались к Барсучихе многие. Платы она за своё знахарское ремесло не требовала, отвечая всем:

"И-и-и-и-и, милай! Палаты каменны подаришь или ломоть ржаной — мне всё одинаково! Туда, — она мотала головой за спину, — всего не заберёшь, а здесь Бог всегда прокормит".

Попы пытались её выгнать из Москвы — мол, колдует старуха, — да как-то быстро поостыли, даже удивительно. И люди государевы[30], что по всему царству Русскому крамолу искореняли, к ней не наведывались. И неясно было — то ли заступник у Барсучихи какой, то ли ещё чего. Хотя какой там заступник! Не так живут те, у кого есть заступник среди сильненьких. Жила она бедно, хоть и чистенько, а людей принимала и днём и ночью.

Матушка рассказывала, что когда она Истомой тяжёлая ходила, все повитухи в один голос твердили, неведомо, по каким своим бабьим знакам понявшие, что родится ребёнок мёртвеньким либо помрёт в первые же три дня. Ей и так не по себе — в первый же раз рожать, а тут ещё эти каркают. Совсем опечалилась бывшая Катаржина, а в православном крещении Ефросинья, дочь бежавшего на Русь белостокского бондаря. Тогда-то и пришла Барсучиха в дом служилого человека Андрея Шевригина, боярского сына, давно обосновавшегося в Москве уроженца земли Рязанской, и пообещала, что родится мальчик здоровым и смышлёным. И проживёт долго. Только роды принимать должна она, Барсучиха. И за младенцем первое время присматривать, чтобы не вышло чего. Что она за помощь просила — отец Истоме не сказал. Может, по обыкновению своему, и не просила ничего. Сейчас уже и не узнаешь.

Родился ребёночек быстро, без долгих схваток, и роды дались Ефросинье легко. Да она и не помнила ничего. Дала ей Барсучиха выпить какой-то отвар перед тем, как ребёнка принимать, и как будто память отшибло. Вроде бы и сознания не теряла, а спросишь — как всё было, и не скажет.

Ну да ладно. Ребёночек здоровеньким родился, и то славно. А потом ещё, и ещё, и ещё. И все такие же, как старшенький, здоровые да весёлые. Эх, если б не тот крымский набег! После того как крымцы Москву спалили и вся его семья погибла, Истома Барсучиху больше не видел. Многие тогда сгинули.

С самых юных лет невероятная прозорливость позволяла Истоме определять, когда отец готов выпороть его за проказы, а когда просто пожурить. Он всегда знал, когда можно возвращаться в избу, а когда лучше немного подождать, пока отец остынет. Поэтому и поротым он ходил крайне редко. В отличие от товарищей своих по играм, которые частенько маялись поротыми вожжами задницами. Истома сначала удивлялся — как это они не смогли узнать, что им за проказу будет — по лицу же всегда видно, что у отцов на уме. А друзья только смотрели на него непонимающе и ответить ничего не могли. А потом он и спрашивать перестал, уяснив, что разными бывают люди, ох какими разными!

Отца своего и соседских мужиков Истома всегда видел хорошо. Он так для себя и решил, что "видеть" — это не просто "смотреть и узнавать", нет! У него как будто было некое особое зрение, которое у других людей отсутствовало. И ещё понял однажды Истома, что для того, чтобы видеть по-настоящему, совсем не обязательно смотреть глазами. Порой он чувствовал человека, даже не видя его глаз, его лица. Просто сбоку или даже со спины. Он и сам не мог бы толком объяснить, как это происходит. Вот просто становится он рядом с человеком и сразу понимает, чего от того ждать: готов ли он врать и убивать, или наоборот — честный и бескорыстный добряк. Правда, таких, про кого сразу можно сказать, что он мерзавец или, напротив, ангел во плоти, Истома не встречал. Чаще всего в людях было намешано всякого в разных долях — и хорошего, и плохого.

Это уменье и позволило Истоме Шевригину, сыну служилого человека Андрея, пробиться в Посольский приказ, попутно освоив несколько языков. А потом оставаться у приказного дьяка Андрея Щелкалова на хорошем счету. И неважно, что сам он, Истома, как и отец его, из сословия детей боярских — у царя люди ценятся не за заслуги предков, а за ум и рвение[31].

Николо да Понте владел собой хорошо, очень хорошо! Однако недостаточно хорошо, чтобы Истома его не раскусил. Понятно же, что рад венецианский дож до умопомрачения, что написано в письме всё, что надо морской республике. И препятствий чинить Истоме не станет, а напротив, сделает всё, о чём тот ни попросит. А это грех не использовать, ибо могущество республики и пронырливость её купцов известны по всей Европе. Дож поднялся со стула, вслед за ним встал и Истома, и они вышли из комнаты.

Зал Совета десяти был также невелик. Лучшие люди Венеции уже ждали дожа, сидя на стульях вдоль стен. Когда Николо да Понте перешагнул порог помещения, все встали, приветствуя главу республики. Присутствующих было значительно больше десяти, и Истома решил, что кроме членов совета здесь находятся их помощники и писцы.

Заняв подобающее ему место во главе совета, да Понте жестом велел всем сесть. Затем без лишних слов начал заседание:

— Господа, мы собрались, чтобы заслушать предложения, которые привёз нам посланник русского царя. Сейчас Альберто зачитает письмо, а потом каждый из вас скажет, что считает нужным. А переводчик объяснит господину посланнику суть наших предложений.

Дож посмотрел на Паллавичино:

— Ты же итальянец, поэтому должен понимать, что иноземцу совсем не обязательно знать обо всех словах, произнесённых в этом зале. Окончательное мнение совета будет выработано через несколько дней. А республика сумеет достойно отблагодарить умного человека.

Паллавичино понимающе кивнул головой. А Истома лишь хлопал глазами, показывая совершенное своё непонимание сказанного дожем.

Альберто развернул письмо и принялся читать, сразу же переводя русские слова на итальянский. В совете воцарилась тишина. Когда Альберто закончил, раздался негромкий говорок. Члены совета вполголоса перебрасывались репликами, обсуждая отдельные предложения русского царя.

Истома ожидал, что сейчас члены совета начнут говорить всякие неприятные для него вещи, на которые да Понте намекал Паллавичино. Но этого не случилось: в совете были опытные государственные мужи, которые привыкли тщательно выбирать слова и не говорить без особой необходимости ничего такого, что может оказаться во вред республике или им самим. Русский, конечно, на итальянском не понимает, но… но кто его знает. Ненужные слова прибыток не принесут, а убыток — очень может быть.

— У кого-то есть соображения, что ответить царю Ивану на его предложение о войне с турками? — спросил дож.

— Я думаю, — поднялся со своего места богато одетый толстяк с обильной сединой в небольшой бороде, — мы должны подумать, прежде чем сказать своё мнение. Война с Турцией — дело сложное. И затратное. Мы должны всё взвесить.

Все члены совета дружно закивали, подтверждая, что толстяк высказал общее мнение.

— Я приветствую выбор совета, — сказал да Понте, — и думаю, что нам следует сообщить господину посланнику, какое решение примет республика, лишь когда он отправится в обратный путь.

Все снова закивали и зашумели. Истома иного и не ожидал. Решиться на войну — это не кулебяку на базаре купить. Да Понте повернулся в сторону Истомы:

— Совет решил сообщить господину послу своё решение, когда он отправится в обратный путь. На том всё. Альберто, проводи господина посланника.

Паллавичино едва успел перевести слова дожа, а Альберто уже, доброжелательно улыбаясь, указал на дверь, произнеся по-русски:

— Прошу, господин посланник. Совет десяти ознакомился с посланием вашего царя. Ответ будет дан позже, когда ты отправишься в обратный путь. А теперь прошу воспользоваться гостеприимством Венеции.

Гости вышли из Зала Совета десяти и в сопровождении Альберто отправились в обратный путь, к выходу из дворца.

— Венеция приглашает господина посланника посетить Арсенал, благодаря которому республика имеет могущество на морях, как ни одна другая держава, — заливался соловьём Альберто, — там строятся наши корабли, являющиеся лучшими не только в христианском мире, но и среди тех, кто не знает истинной веры.

Альберто в упоении восхваления Венеции говорил то по-итальянски, то, спохватившись, переходил на русский язык. Истома хотел ему сказать, что голландцы не уступают им в морском искусстве, но вовремя вспомнил, что те уже много лет — конца-краю не видать — бьются, и успешно, с сильнейшей католической державой — Испанией. Понравится ли католику, если его так резко осадят? Наверное, нет, а проверять Истома не решился. Зачем? Та война — не его дело, пусть о ней у голландцев головы болят. А его отправили сюда, чтобы установить со всеми, кто встретится, хорошие отношения, вот он и устанавливает.

Он посмотрел на Паллавичино: тот совсем взопрел, утомлённый своей тяжёлой ношей. Ему даже стало жалко жадного купца.

— Альберто, — обратился он помощнику дожа, — можно ли оставить где-то на хранение сумку моего толмача? А то, боюсь, пока мы в Венеции сидим, он совсем отощает — вишь вон, таскает с собой постоянно.

Альберто снисходительно посмотрел на Паллавичино:

— Почтенный негоциант! Ты мог бы оставить деньги на постоялом дворе в полной безопасности. В Венеции строгие законы, которые защищают торговцев, потому что торговля — основа нашего могущества. А для тех, кто всё же желает оставить свои деньги под присмотром, есть отведённые для этого места, которые охраняют вооружённые стражники. Их услуги стоят совсем недорого. Рекомендую отдать деньги на хранение в банк, который принадлежит семье да Понте, нашего дожа. Когда будешь покидать республику, ты сможешь забрать свои деньги в полной сохранности[32].

Паллавичино, которому чрезвычайно надоело таскаться со своей тяжёлой сумой, согласился с предложением: он и ранее неоднократно слышал о надёжности венецианских банков. Правда, сейчас из-за череды войн с турками их положение несколько пошатнулось, но не станут же они вот так просто грабить купца! Кто тогда им доверит свои деньги?

Наняв гондольера, которого оплатил Альберто — подарок от республики господину посланнику, — они отправились каналом к банку семьи да Понте. Там у Паллавичино приняли сумку, которую тот опечатал личной печатью, приняли в качестве платы пять сольдо[33] и сообщили, что забрать деньги он может в любое время суток, кроме тёмного, и что всегда рады видеть его у себя.

— А теперь, господа, в Арсенал, — торжественно провозгласил Альберто, направляясь к гондоле, ожидающей их тут же, возле банковского причала.

Когда они уселись в лодку, Истома, чрезвычайно удивлённый наличием в Венеции такого заведения, спросил Альберто:

— Что это за банк такой?

Тот оживился:

— О, это очень нужный… нужное… — он сбился, не в силах подобрать нужное русское слово, — купцам это очень нужно. Банк берёт деньги на хранение, выдаёт ссуду, определяет ценность монет любого государства. Если у кого-то нет денег на закупку товара, он может обратиться к банку, и тот выдаст ему. Потом заёмщик с прибыли должен отдать занятое, только больше — банк тоже должен иметь прибыль. Нередко у банков берут взаймы даже монаршие особы.

— Ростовщики, значит, — сказал Истома.

В его системе ценностей ростовщики стояли крайне низко. Альберто, заметив разочарование собеседника, добавил:

— Да, ростовщики. Кое-кто считает это занятие недостойным: в государствах с магометанским вероисповеданием они отсутствуют совершенно, как противные Аллаху. Но для торгового человека банк — первый помощник. Именно благодаря банкам Венеция является первым торговцем Европы. И именно поэтому мы сумели создать всё это великолепие, — он повёл руками вокруг, — которое тебя поразило.

Да-да, я заметил, что ты был поражён красотой и великолепием республики. А если что-то позволяет создавать красоту — может ли оно быть богопротивным?

Истома изобразил на лице задумчивую улыбку. Эмоциональная тирада Альберто его абсолютно не убедила, однако отстаивать своё мнение в вопросе о сути банковского дела он посчитал неуместным: это вызвало бы разногласия, а он здесь не для того. Внезапно глаза его расширились от удивления:

— У вас тут свой кремль?

Озадаченный Альберто проследил взглядом за Истомой и улыбнулся:

— Понимаю, господин посланник. Тебя ввели в заблуждение крепостные зубцы. Это и есть Арсенал, а сходство зубцов его стены с московскими вызвано тем, что итальянские мастера долгое время работали в твоей стране и строили московскую цитадель, или, по-русски, кремль. Зубцы такой формы очень распространены в Италии.

Они сошли с гондолы на причал и направились к Арсеналу.

— Наши судостроители выбирают самые удачные галеры и по их подобию строят новые, — рассказывал Альберто. — Каждый рабочий умеет делать какое-то одно дело — изготавливать рёбра корабля, обшивку, мачты или соединять всё это между собой. Поэтому наши рабочие, выполняя год за годом одни и те же действия, становятся настоящими мастерами в своём деле, не имеющими равных себе в Европе. У нас всегда стоят готовыми новые корабли, которые достаточно только проконопатить и оснастить парусами и всем прочим. И спустя короткое время они смогут выйти в море.

— Разумно, — похвалил Истома, окидывая взглядом развернувшуюся перед ним панораму рационального кораблестроения.

Крытая верфь поражала воображение. Огромное сооружение позволяло одновременно строить двадцать судов длиной до восьмидесяти венецианских локтей[34]. Однако сейчас Истома насчитал лишь восемь строящихся галер.

— Поэтому мы никогда не испытываем трудностей с флотом и всегда, даже при потере всех находящихся в море кораблей, готовы быстро спустить на воду до сотни галер, — продолжал Альберто. — Но сейчас Венеция не испытывает нужды в судах, а в доках стоит достаточное количество галер и галеасов[35].

— А как же пушки? — спросил Истома, подталкивая секретаря к тому, чтобы он показал любопытному посланнику хранилище оружия. Вряд ли оружие и боевые припасы хранятся здесь, где постоянно снуют туда-сюда многочисленные мастера корабельных дел.

— Большое количество пушек и прочего оружия хранится в специально отведённых помещениях, — пояснил словоохотливый Альберто, — и они также при необходимости в короткий срок устанавливаются на корабли. Сейчас я покажу, где хранится оружие Венецианской республики. Пройдём.

Они прошли вдоль почти готовой галеры и уже за кормой свернули направо, затем проследовали по коридору, остановившись у широкой дубовой двери, вдоль, поперёк и наискось густо обитой полосами железа. В двери было смотровое окошко размером не больше четверти аршина в высоту и полуаршина в ширину. Возле двери на стене на коротком куске пеньковой верёвки висел деревянный молоток. Секретарь взял молоток и несколько раз сильно ударил им в дверь.

Спустя некоторое время за дверью послышались шаги, и смотровое окошко бесшумно откинулось внутрь. Появилось настороженное лицо с внимательными глазами. Стражник, увидев секретаря, ни о чём не спросил, лишь оценивающе глянув на Истому. Открыв дверь, он посторонился, пропуская посетителей, но вопросов не задавал: Альберто, как личному секретарю дожа, в хранилище оружия был разрешён свободный вход. И лицам, которых он сопровождал, — тоже.

Они шли по залам, где стояли рядами пушки разных размеров, лежали пирамиды ядер, у стен стояло и лежало холодное оружие, мушкеты и аркебузы. Истома заметил ещё пятерых стражников, но подумал, что правители перестарались с охраной. Вряд ли какой-то враг способен прорваться сюда, в самое сердце островного города. А если всё же прорвётся, несмотря на мощный флот, укрепления и хорошо вооружённую армию, то это будет большое войско, и пять или даже пятьдесят стражников сделать ничего не смогут, и оружие, что хранится здесь, не сможет выстрелить по врагу. Хотя… кто его знает: город стоит уже тысячу лет, и, наверно, именно благодаря таким мерам предосторожности захватить его за все прошедшие века не удавалось никому.

Оружия было много, очень много! "На сотню кораблей его хватит с избытком, — подумал Истома, — не соврал Альберто". Они прошли всё хранилище до самой последней комнаты — венецианцы ничего не скрывали от русского посланника. Затем Истома на верфи смотрел, как споро работают корабельные мастера, и подумал, что когда каждый человек делает малое дело и предельно отточил в этом своё мастерство, то общее дело выходит и совершеннее, и быстрее. Он решил обязательно записать об этом. Молоком, конечно, — неча тем, кто, без сомнения, будет копаться в его бумагах, знать, что он примечает.

На верфи они задержались довольно долго, и только под вечер Истома и Паллавичино добрались до постоялого двора. Альберто на прощанье заверил их, что не далее как через три дня они отправятся на специально отряжённой галере в город Пезаро, что расположен в Папской области, а оттуда до Рима сущая безделица — около ста шестидесяти итальянских миль[36]. И да, коней господин посланник и его переводчик могут взять с собой. Истома посетовал, что в таверне Кампальто остался его раненый товарищ, но Альберто ответил, что лично даст распоряжение присмотреть за ним, и пусть господин русский посланник не тревожится об оплате его проживания и лечения. На том они и распрощались.

Глава четвёртая В РИМ!

Отплытие из Венеции состоялось ранним утром. Галера, которую республика выделила русскому посланнику, была небольшой, тридцативухвёсельной.

Корабль почти недвижимо стоял в спокойной воде лагуны, когда Истома и Паллавичино, ласково поглаживая своих коней по тёплым мягким мордам, провели их по специальным сходням на борт. Лишь когда палуба легко качнулась под копытами, лошади проявили беспокойство, но русский посланник с переводчиком тут же поднесли к лошадиным мордам загодя заготовленный тёплый хлебный мякиш и стали что-то шептать на ухо — один на русском, другой на итальянском. Лошади ухватили угощение и, прядая при этом ушами и косясь на своих хозяев, быстро успокоились, и весь путь до Пезаро их не беспокоили. Вместе с русским посланником на борт галеры взошли солдаты охраны — уже знакомый Истоме Димитрос Ипсиланти со своими страдиотами. Командир отряда сердечно поприветствовал русского посланника, холодно кивнув при этом переводчику. Очевидно, он был извещён обо всех обстоятельствах схватки на побережье.

Умелые гребцы взмахнули вёслами, и галера плавно заскользила по почти неподвижной воде лагуны. Вскоре, выйдя меж островами в открытое море, корабль взял курс на юг. Комит[37] с помощью свистка задал гребле первоначальный темп, прекратив подачу звукового сигнала после того, как гребцы устранили разнобой и стали погружать вёсла в воду одновременно. Они работали спокойно, без надрыва. Истома подумал, что, когда настанет время обеда, галере придётся остановиться, ведь не могут же люди одновременно и грести, и есть!

Но не зря венецианцы уже тысячу лет ходили по морям: у них была учтена любая мелочь, и гребля организована таким образом, чтобы не останавливаться даже на обед или ужин. Когда Венеция скрылась за линией, соединяющей землю и небо, и лишь по правому борту тянулся далёкий берег, комит с помощником разнесли гребцам еду — бобовую похлёбку и немного вина. Часть гребцов, равное количество с каждого борта, оставили вёсла и принялись за еду, а когда они закончили, то снова взялись за греблю, давая отдохнуть своим товарищам[39].

Капитан, среднего роста рыжий крепыш в тёплой кожаной морской куртке, время от времени всматривался в горизонт слева по борту: турецкие владения лежали не так далеко, и, хотя войны сейчас не было, кто их знает, этих турок. Убедившись, что опасности нет, капитан стал смотреть в сторону близкого берега справа от корабля. Очевидно, что-то его там заинтересовало, потому что он вытащил из кожаной сумки футляр, из которого извлёк подзорную трубу, и вновь развернулся в сторону берега. Истома с удивлением глядел на него: предмет в руках капитана был ему совершенно неизвестен. Он покрутил головой, ища, у кого бы поинтересоваться. К нему, заметив недоумение русского посланника, подошёл Димитрос.

— Тебя удивляет предмет, что находится в руках капитана? — спросил он на латыни.

Истома молча кивнул.

— Меня тоже. Эта зрительная труба — совсем недавнее изобретение. Один неаполитанец очень преуспел в деле использования выпуклых и вогнутых стёкол[38]. Она очень дорога и не слишком удобна, но с ней лучше, чем без неё.

— Чем хороша эта труба? — спросил Истома, тщательно подбирая и не менее тщательно коверкая латинские слова.

— Она делает далёкое близким, — медленно, чтобы собеседник успел всё понять, произнёс Димитрос, — наш капитан сейчас рассматривает что-то на берегу. Очевидно, там есть на что посмотреть.

— Могу ли я взглянуть в эту трубу? — спросил Истома. Его чрезвычайно заинтересовало сказанное Димитросом, и желание хоть краешком глаза взглянуть в волшебную трубу стало таким сильным, что он едва не подпрыгивал на месте, словно нетерпеливый отрок.

Димитрос в сомнении пожал плечами:

— Не знаю. Но думаю, что русскому посланнику он не откажет.

Истома огляделся.

— Эй, — по-русски окликнул он Паллавичино, — скажи капитану, что я прошу его взглянуть в зрительную трубу.

Купец сидел на корме судна, обнимая свою туго набитую суму. Услышав окрик Истомы, он встрепенулся. Паллавичино подошёл к капитану и вежливо сказал:

— Господин капитан, господин русский посланник просит твоего позволения взглянуть в эту трубу.

Капитан медленно оторвал взгляд от окуляра и посмотрел на Паллавичино, потом так же медленно перевёл взгляд на Истому. В его движениях не было ничего нарочитого, в каждом жесте сквозили лишь основательность и спокойствие человека, чуждого всякой суетливости. Он некоторое время смотрел на Истому, потом протянул ему трубу, произнеся:

— Отойди от борта.

Паллавичино тут же угодливо перевёл его реплику.

Истома принял трубу, послушно отступив на шаг от борта галеры. Поднеся трубу к правому глазу, он сначала не увидел ничего, лишь какую-то рябь.

— Выше, — произнёс капитан.

— Господин капитан говорит, что ты смотришь на волны и надо немного поднять трубу, — сказал Паллавичино.

Истома медленно поднял трубу, и вскоре — о чудо! — он разглядел на далёком берегу людей! Десятка полтора маленьких фигурок, одетых в тёмные одежды, бегали вдоль кромки воды, размахивая шпагами, и нападали друг на друга или, наоборот, защищались. Три фигуры стояли чуть поодаль, не участвуя в общей схватке.

— Это что — нападение разбойников? — в недоумении произнёс Истома по-русски.

Паллавичино тут же перевёл его слова на итальянский, и Димитрос, а вслед за ним даже суровый капитан улыбнулись.

— Мы идём мимо последней столицы древней Римской империи, — сказал грек. — Столицы её западной части. Перед нами город Равенна[40], возле которого расположен монастырь, а при монастыре — новициат[41] ордена иезуитов. Он находится во владениях Святого престола. Причём не в духовном владении, как весь католический мир, а в светском. Папа является прямым владетелем этого города. И думаю, мы наблюдаем занятия новициев по фехтованию.

Истома, услышав так много новых слов, едва не попросил у Димитроса на итальянском, чтобы тот пояснил свои слова, но вовремя спохватился. Дождавшись, пока Паллавичино переведёт объяснение грека, велел спросить, что всё это значит.

Димитрос взял у Истомы трубу и приложил к глазу. Понаблюдав некоторое время, вернул её капитану. О купце, который надеялся, что ему тоже дадут глянуть, никто и не подумал.

— Там учатся молодые монахи, — медленно произнёс Димитрос на латыни, — и тебе, Истома, покажется странным, что монахи обучаются владению оружием, но у католиков много странностей, отличающих их от нас, православных.

Он внезапно стал грустным:

— Но великая православная держава ромеев[42] пала под натиском мусульман, а католическая Венеция стоит и даже одерживает победы. Поэтому мой прадед и стал служить Венеции. Наша семья обосновалась во владениях Венеции больше ста лет назад.

Димитрос замолчал. Истома тоже молчал, наблюдая, как медленно уплывает назад Равенна. Вскоре смотреть на берег наскучило. Всё равно без трубы он везде почти одинаков — блёклая зимняя серость, кое-где разбавленная вечнозелёными рощами пиний. Злосчастных пиний! И строения, издалека рассмотреть которые было невозможно.

Истома стал смотреть на море. Оно было серым — почти таким же серым, как берег, но выглядело живым. Чайки, неприятно крича, то и дело ныряли за добычей. Иногда они поднимались, крепко сжимая в когтях улов, иногда — нет. Один раз Истома видел, как чайка, ухватив небольшую рыбёшку, уже направлялась к берегу, но улов, не желая быть съеденным, как-то особенно ловко извернулся и полетел вниз. "Повезло, — подумал Истома, — поживёт ещё, мальков наплодит".

Его внимание привлекли большие рыбы, которые шли недалеко от галеры, придерживаясь того же курса. Иногда они выпрыгивали из воды — по одному или по три-четыре сразу. Заметив его интерес, Димитрос сказал:

— Дельфины. Не встречал раньше?

— Нет. Этих рыб едят?

— Это не рыбы. Они дышат, как наземные животные, но привыкли жить в воде и могут долго обходиться без воздуха. А ещё они помогают людям, потерпевшим кораблекрушение. Многие моряки рассказывают, что дельфины поддерживают тонущих людей и подталкивают к ближайшей суше. Моряки считают их своими покровителями и не обижают. И если рядом с судном идёт стая дельфинов — это хороший знак.

"Если наши поморы будут тонуть в Студёном море[43], — подумал Истома, — никакие дельфины не помогут. В ледяной воде никто долго не выдержит". Но говорить об этом не стал. Зачем? Успеху его поручения высказывание не поспособствует, да и Димитрос со своими головорезами будут сопровождать его лишь до границы Рима, после чего они расстанутся.

Димитрос верно оценил состояние русского посланника, не желающего вести беседу, и стал молча наблюдать за дельфинами. Истома также глядел, как животные забавляются в воде, пока те не исчезли куда-то, очевидно, решив, что достаточно порадовали моряков и теперь следует заняться более насущными делами.

Был уже исход зимы, да и судно шло на юг, поэтому к заходу солнца, против ожидания, не похолодало, а, напротив, подул тёплый южный ветер и стало ощутимо теплее. Капитан указал Истоме на каюту, которая находилась на корме судна. Она оказалась достаточно просторной для того, чтобы вместить не только господина русского посланника, но и его переводчика. Димитрос и его солдаты ночевали на палубе, прикрывшись плащами, у кого они были, а многие просто устроились поудобнее, положив под головы сёдла. Лошади переносили плаванье совершенно спокойно — по-видимому, их специально приучили к водным путешествиям: интересы Венецианской республики нередко предполагали переброску войск морем.

День прошёл монотонно: всё те же чайки, тянущаяся справа полоса берега, становившаяся с каждой пройденной милей всё более зелёной, да море. Истома, встав возле борта, смотрел вниз, стараясь разглядеть что-нибудь в воде, казавшейся уже не серой, как накануне, а бирюзовой. Порой вплотную к борту проплывали какие-то рыбы — впрочем, как следует разглядеть их было невозможно. Парившая прямо над галерой особо наглая чайка резко упала вниз, угодив в воду лишь в полуаршине от борта, и тут же поднялась, гордо крича. В лапах её трепетала серебром неосторожная рыба, похожая на голавля. "Отчаянная птица, — подумал Истома, — промахнись чуток, разбилась бы о борт. Хотя с голодухи и не на такое пойдёшь".

Смотреть на море надоело. Он стал повторять в уме вызубренный наизусть наказ Андрея Щелкалова: "А нечто Папа позовёт Истому к себе ести, а Истоме за стол к Папе идти, а того проведывати, не будет ли у него Турского, или Цесарева, или Литовского или иного которого государя послов, и посланников, и гонцов. И будут у Папы иных государей посланники, или гонцы будут, а Истоме за стол одно-лично не идти, а о том ему говорите: посадит меня Папа вьппе иных государей посланников, и я за стол иду, а не посадит выше их, и мне за стол не идти. И учнут Истоме говорите, что ему сидети вьппе иных государей посланников, и Истоме за столом сидети. А нечто Истому посадят ниже иных посланников, и Истоме за столом не сидети, и ехати к себе на подворье"[44].

— Не посадят ниже, не посадят, — совсем тихо пробормотал Истома, — у них сейчас к нам большой интерес. Больше, чем у нас к ним.

Морское путешествие утомило непривычного к воде Истому. До этого он путешествовал морем лишь в начале своего пути — от Пернова до Любека, и тогда он также быстро утомился от постоянного покачивания резво идущего корабля. Вот и теперь, едва Истома устроился на роскошном ложе, как почувствовал, что голова его закружилась, глаза стали слипаться, и последнее, что он слышал перед тем, как заснуть, — мерный плеск опускаемых в воду вёсел…

Проснулся он на рассвете и чувствовал себя совершенно отдохнувшим. Паллавичино посапывал на соседнем ложе, улыбаясь чему-то. Очевидно, ему снилось что-то хорошее. Истома вышел на палубу.

Солнце поднялось над соединяющей воду и море линией едва на треть, дул лёгкий ветерок, и по-прежнему, как и в момент отхода Истомы ко сну, вёсла гребцов мерно опускались в воду. "Они не спят, что ли, — удивился Истома, — так ведь и жилы можно порвать!"

Но он беспокоился напрасно: половина гребцов спала, кое-как устроившись на своих местах, которые были приспособлены для сна. Ночью, когда количество рабочих рук снизилось вдвое, галера лишь немного замедлила ход. Капитан, как и вечером, стоял на своём месте, изредка доставая зрительную трубу, чтобы разглядеть заинтересовавшие его далёкие предметы по правому борту, на берегу, или по левому — со стороны моря. В походе капитаны спали немного, ложась глубокой ночью и вставая после восхода солнца. Венецианская республика платила им большие деньги, но и служба была нелёгкой, и лишь многолетняя привычка, железное здоровье и сила характера позволяли выдержать многодневный морской переход.

Тем временем все гребцы проснулись и взялись за вёсла. Галера пошла бойчее. Берег постепенно приближался, из чего Истома заключил, что Пезаро уже недалеко и вскоре они пристанут к берегу.

Капитан, подозвав Паллавичино, подошёл к Истоме и начал говорить.

— Капитан уверяет, — переводил купец, — что галера сегодня ещё до обеда войдёт в гавань Пезаро, как и было велено. И оснований для беспокойства нет.

"А я и не беспокоился", — подумал Истома, но вслух сказал другое:

— Передай капитану, что я ценю его мастерство и верность приказу и на обратном пути обязательно скажу об этом людям, начальствующим над ним.

Капитан, выслушав ответ, бесстрастно кивнул и вернулся на своё обычное место на корме судна.

Галера, направляемая сильными и умелыми руками гребцов и кормчего, уверенно шла по волнам, и задолго до того, как солнце поднялось в верхнюю точку своего дневного пути, она входила в гавань Пезаро, расположенного в пределах светских владений наместника святого Петра, римского папы Григория Тринадцатого. До Рима отсюда было не больше двух недель неторопливого конного перехода. А скорее, и того меньше. На следующее утро, переночевав в портовой таверне, Истома и Паллавичино под охраной отряда Димитроса направились на юго-запад — в Рим!

Путники двигались по старинной дороге, построенной ещё во время древней Римской империи. На удивление, она сохранилась прекрасно, хотя с момента постройки прошло больше тысячи лет. Подкованные копыта коней цокали по плоским неровным камням, выбивая кое-где искру. Путнику, несомненно, такая дорога была бы не очень удобна, так как приходилось бы всё время выбирать, как ступить, чтобы не подвернуть ногу. Да и повозке эти неровности доставили бы немало неудобств: постоянная тряска, скорее всего, довольно быстро приводила в негодность колёса и оси. Но, наверное, даже такие дороги лучше, чем никакие, а уж во время осеннего ненастья и подавно!

Первый день отряд шёл по слабо всхолмлённой равнине. Заночевали прямо под открытом небом, разведя костры, — всё-таки даже здесь, ближе к южным землям, ночью было ещё прохладно. Спустя три дня после выхода из Пезаро въехали в горы. Димитрос забеспокоился и велел своим солдатам запалить фитили аркебуз.

— Здешние горы ещё в древности были прибежищем разбойников, — пояснил он Истоме через Паллавичино. — Древние писатели сетовали, что и во время высшего расцвета империи некоторые внутренние области, лежащие в горах, оставались опасными для путешествующих. И нет никаких оснований полагать, что сейчас всё изменилось.

Истома проверил пистолеты, из которых не стрелял с момента нападения разбойников в венецианских владениях. Он и сейчас, находясь под охраной хорошо вооружённого отряда отважных солдат, не изменил своей давней привычке каждое утро заряжать пистолеты. Но на Паллавичино внимания не обращал: на помощь того во время серьёзной схватки рассчитывать не приходилось.

Но, очевидно, древний здешний бог, покровитель путешественников, а заодно и купцов с жуликами — Меркурий, — не оплошал. А может, просто разбойники посчитали слишком опасным для себя нападать на солдат, вооружённых готовыми к бою аркебузами. Второй день горного перехода также прошёл спокойно. Лишь при расположении на ночлег Димитрос выбрал место, исключающее внезапное нападение, да выставил усиленный караул.

Ночью Истома был разбужен выстрелом. Спустя мгновение весь отряд был на ногах. Вскочил, выхватив пистолеты, даже Паллавичино. Эхо от выстрела металось меж горных склонов, постепенно затихая. Страдиоты зажгли от костра, огонь в котором не гасили всю ночь, факелы и рассыпались по округе, ища разбойников. Димитрос разговаривал с одним из караульных, выясняя причину выстрела. Оказалось, тот разглядел в темноте фигуру человека и пальнул в него, чтобы не допустить внезапного нападения. Место, на которое указал стрелок, тщательно обыскали, но не нашли ничего: ни человека, ни даже следов пребывания людей.

— Возможно, разбойники хотели проверить, как охраняется стоянка, — поделился Димитрос, — теперь поняли, что скрытно приблизиться к нам не получится.

Димитрос сменил караулы, и все снова легли спать. В дальнейшем ночь прошла спокойно. Наутро, после завтрака, отряд снова двинулся в путь.

Они забирались всё выше в горы. Становилось холоднее. Вокруг лежал снег, правда, неглубокий. Страдиоты, хоть и повидавшие за время службы всякого, зябко кутались в плащи. Теперь было ясно, что ожидать нападения не надо: какой разбойник будет зимой жить в горах, где один лишь снег, и даже пастухи, сами мало отличающиеся от разбойников, отогнали свои стада вниз по склону, где в это время овцы могут добыть себе пропитание.

На третий день солнце стало светить жарче, подул южный ветер. Истома по звуку, с каким ступал его конь, понял, что снег начал подтаивать. Он, усмехнувшись, остановился и ловко выпрыгнул из седла. Зачерпнув ладонями снег, быстро слепил большой снежок и запустил им в спину Паллавичино. Тот испуганно дёрнулся, но, обернувшись, увидел весёлое лицо господина русского посланника и тоже рассмеялся. Затем, скользнув из седла вниз, тоже принялся неумело лепить снежок. Если у Истомы получались красивые, ровные снежные шарики, то у итальянца — нечто кривое, корявое и неудобное для метания. Он попытался попасть в Истому, но снежок полетел куда-то в сторону и попал в одного из страдиотов. Тот удивлённо оглянулся, улыбнулся и, спрыгнув на снег, тоже стал лепить снежок. Спустя короткое время весь отряд, спешившись, увлечённо предавался старинной русской забаве.

Страдиоты что-то кричали друг другу, весело скаля зубы. Кому-то снежок попал в лицо, оставив великолепный перламутровый след, который спустя некоторое время превратится в роскошный синяк цвета глубокого индиго. Другой в короткий срок оказался весь облеплен белым, а третьего уже засунули головой в сугроб и накидали сверху снега. Страдиоты веселились, словно дети. Истома с улыбкой смотрел на их весёлые лица с горящими глазами и не мог поверить, что именно эти люди всего несколько дней назад деловито отрезали у убитых разбойников головы, чтобы получить за них обещанные венецианскими властями деньги.

Лишь один человек не принимал участия в этом веселье. Димитрос, сидя в седле, со стороны наблюдал за общей свалкой. При этом он не забывал о том, что надо осматривать окрестности, чтобы избежать внезапного нападения. Конечно, сейчас оно совсем маловероятно, но… но на то он и командир, чтобы быть на голову выше своих солдат. Конечно, такие всплески веселья необходимы солдатам, но кто-то должен держать их в узде.

Когда веселье было в полном разгаре, он что-то громко крикнул, и страдиоты сразу стали отрясать с одежды снег и помогли выбраться из сугроба товарищу, который ничуть на них не обижался и, весело улыбаясь, смахивал с бровей снег.

На следующий день дорога стала медленно спускаться вниз, и кони пошли веселее. Разбойники, если и наблюдали ранее за ними, остались позади. Паллавичино, умело придерживая своего гарцующего коня, подъехал к Истоме. Некоторое время они шли рядом. Шевригин видел, что толмач о чём-то хочет с ним поговорить, но не решается начать беседу. Наконец он собрался с духом.

— Я знаю, — сказал купец, — ты и Поплер презираете меня за то, что я сбежал, когда на нас напали разбойники. Сначала там, на границе Дании и империи, а потом в венецианских владениях. И ты, наверно, считаешь, что я поступил подло.

Он замолчал. Истома не торопился ему отвечать: если уж решился на этот разговор, пусть говорит всё, что думает.

— Но вы с Поплером воины, а я купец. И если купец будет поступать как воин, то он недолго будет купцом. Его или убьют, или он будет вынужден бросить своё ремесло и тоже стать воином. Ты понимаешь, о чём я говорю?

Истома посмотрел на него озадаченно:

— Не понимаю.

— Человек любого сословия, если он хочет добиться успеха в выбранном им деле, должен вести себя так, как положено, как ведут себя другие успешные люди. А если он не захочет или не сможет, то… Согласись, если благородный синьор начнёт выращивать просо или лепить горшки, он обречён на неудачу. Потому что он научен другому, и всё, что он может и умеет, направлено на то, чтобы добиться успеха в деле, приличествующем благородному синьору. Так же и наоборот, если крестьянин или гончар захотят стать рыцарями, у них ничего не выйдет.

Истома усмехнулся:

— Ты нанялся ко мне переводчиком. Ты знал, что нам предстоит дальнее путешествие. А уж о том, сколько на этом пути нам встретится разбойников, ты знал намного лучше меня. Это значит, что ты, как верный слуга, был обязан стоять рядом со мной и отражать нападение.

Паллавичино энергично замотал головой:

— Нет, нет, нет! Хоть я нанялся к тебе, я был и остаюсь купцом. Для вас, воинов, делом являются победа и слава. Для нас — получение, сохранение и приумножение прибыли. И я вёл себя так, как надо себя вести, если хочешь сохранить прибыль. Ты уже знаешь, что у меня при себе сумка с деньгами, которые я получил после продажи своего товара в Копенгагене и Любеке. В силу некоторых причин, о которых сейчас говорить не стоит, я не стал закупать товар, который мог бы продать в Италии. Мне надо доставить деньги в Рим и там рачительно распорядиться ими. В этом суть торгового дела. Да и нанимался я к тебе переводчиком, а не воином. Думаю, ты поймёшь меня и больше не осудишь.

Истома посмотрел на него внимательно: Паллавичино, кажется, говорит искренне, и как бы его представления о том, как правильно себя вести, ни были противны русскому посланнику, но хорошо, что он это сказал. Чем меньше непонятного в отношениях между людьми, тем вероятнее, что дорога будет безопасной и успешной. Он уже почти был готов простить Паллавичино, но вспомнил слова дожа да Понте, сказанные им Паллавичино в Совете десяти. Разумеется, в отношении дожа к русскому посланнику не было ничего необычного: он правитель и должен заботиться о своей державе — что ему Истома! Но Паллавичино-то — хорош гусь! Будь он так честен, как заливался только что перед ним, то был обязан сказать Истоме о тех словах дожа. Да, был обязан, но не сказал! И хорошо, что итальянец не догадывается, что Истома понимает его язык! Шевригин широко улыбнулся переводчику:

— Вот и хорошо, что поговорили об этом. Надеюсь, теперь до Рима у нас не будет нужды обнажать сабли и доставать пистолеты. Понадобится лишь твоё искусство толмача.

Паллавичино облегчённо вздохнул, и Истоме показалось, что он этим разговором пытался то ли облегчить душу, то ли заручиться его поддержкой на случай каких-то передряг. Разбираться в этом ему не хотелось.

Через день отряд спустился с гор на равнину. До Вечного города оставалось совсем немного. В окрестностях Рима вовсю цвела весна. Кроме уже знакомых русскому посланнику пиний и изредка встречавшихся берёз он с радостью, как на добрых знакомых, смотрел на склонившиеся над реками и прудами ивы. Многие деревья и цветы были ему незнакомы, но их пробуждение после зимы было столь быстрым и дружным, что сердце в груди у Истомы невольно начинало биться как-то иначе, чем прежде: чаще и сильнее.

По обе стороны дороги тянулись поля, крестьянские дома и траттории. Все участки земли, пригодные для земледелия, были покрыты садами или засеяны. Часто он встречал отары овец, но их отгоняли в сторону от дороги, на горные пастбища. Дома в поселениях, которые встречались им по пути, были добротные, каменные, часто — под черепичными крышами. Было видно, что люди здесь живут в достатке.

Во второй половине дня Истома разглядел вдалеке большое количество вооружённых людей, а чуть в стороне стояло несколько повозок. Разбойниками они быть не могли: слишком густо населена здешняя местность, да и Рим — рукой подать.

Димитрос остановил отряд и выехал вперёд, взяв с собой троих страдиотов. Было видно, как он вдалеке недолго переговорил с кем-то, после чего вернулся назад.

— Я своё дело сделал, — переводил его слова Паллавичино, — вас встречает кардинал Медичи со стражей. Прощай, господин русский посланник.

Он пожал Истоме руку, затем страдиоты по его приказу повернули коней и поскакали вслед за своим командиром. Истома и Паллавичино направились вперёд, к встречающим их солдатам и приближённому папы — кардиналу Медичи.

Кардинал был одет во всё красное, и даже маленькая шапочка на его голове была сшита из красной материи. При виде Истомы он широко, совершенно искренне, как показалось русскому посланнику, улыбнулся и сразу же затараторил что-то, да так быстро, что Паллавичино едва успевал переводить:

— Господин кардинал предлагает нам пересесть с коней на повозки, щедро выделенные его святейшеством папой для встречи. Ещё он говорит, что безмерно рад видеть посланника могущественного владыки Севера и что папа непременно примет его в самые ближайшие дни, как только груз повседневных забот станет чуть менее тяжким.

— Передай ему, — сказал Истома, — что за колымаги я благодарю, но не могу воспользоваться этой услугой, потому как с детства приучен сидеть в седле, да и путь от Копенгагена до Венеции проделал верхом. Мне так сподручнее. А что насчёт остального, то… то поглядим.

И он тоже широко улыбнулся кардиналу, чьё лицо в ответ стало совсем уж умильным. Медичи махнул рукой, и начальник стражи громко крикнул солдатам:

— Вперёд, в Рим!

Стражники были в сверкающих латах, которые не имели ни одной помятости или царапины. Истома решил, латы эти изготавливались не для сражения, а для того, чтобы одевать в них стражу, встречающую иноземных посланников и для других торжественных случаев, когда надо было показать блеск и богатство папского двора.

Стражников было не меньше полутораста. Они разделились на два равных отряда, из которых один пошёл впереди посланника, другой — позади. До Рима оставалось лишь пять вёрст, и спустя совсем немного времени они въехали в город.

Глава пятая РАВЕННСКИЙ НОВИЦИАТ

Новициат в Равенне занимал в системе образования ордена иезуитов особое место. Для обучения в нём отбирались лучшие из лучших выпускников иезуитских школ, чья приверженность католицизму не вызывала сомнения. Преимущественно это были юноши благородных кровей, чьи предки не раз делом доказывали верность Святому престолу. Но нередко встречались и простолюдины — умные и энергичные молодые люди, которые скромной доле крестьянина или ремесленника предпочли служение ордену. Кого-то из них манили приключения и дальние страны, которые, как они были убеждены, непременно откроются перед членами ордена, если те будут достаточно способны и преданы для того, чтобы выполнять поручения отцов церкви в трудных условиях вне католических храмов и монастырей. Других прельщала власть — неявная, скрытая от многих, но реальная, неумолимая и жёсткая власть, избежать удушающих, а порой и смертоносных объятий которой не мог никто из числа тех, кто пошёл против Святого престола и ордена.

И те и другие были правы — да, всё обстояло именно так. Только никто из юношей и не предполагал, насколько велика эта власть и насколько широкими возможностями обладает орден даже в державах, не признающих над собой власть Рима. Часть этих сведений они должны узнать во время годичного обучения в новициате, а остальное поймут сами, если будут достаточно умны для этого. А они обязательно должны быть умны и упорны, иначе карьера в ордене на выбранной ими стезе будет слишком бурной и очень короткой, как и весь их жизненный путь.

Да, в новициате готовили не обычных монахов, пусть и отлично постигших богословие и научившихся словом нести истинную веру людям, исповедующим религию, отличную от католической. Нет, для этих дел существовали обычные новициаты или даже университеты, открытые для всех желающих. Новициат в Равенне обучал новициев другому. Был там, конечно, и курс по изучению католического богословия — но не настолько глубокий, как в обычных университетах, и основательное штудирование трудов античных авторов и первых учителей христианства — но опять же, в объёмах, уступающих университетским.

Зато выпускники Равеннского новициата хорошо владели искусством расположить к себе собеседника, в непринуждённой беседе нащупать круг его интересов и, манипулируя ими, добиться, чтобы тот стал помощником ордена — осознанно ли, по незнанию или просто по глупости. Для достижения нужного результата морально всё! Цель оправдывает средства!

Кроме этого, за время обучения новиции укрепляли телесное здоровье и учились владеть разными видами оружия. Они стреляли из пистолета, мушкета и арбалета, хорошо владели шпагой, саблей, алебардой и ножами разных видов, включая стилет, способный остриём разрывать кольца кольчуги.

И конечно, яды. Ведь нередко бывает, что ради блага ордена необходимо представить смерть человека как естественную, потому что явная смерть от пули или железа может повлечь нежелательные последствия. Новиции обучались пользоваться ядами всех видов, начиная от обычного мышьяка, чьё присутствие в трупе может обнаружить даже начинающий лекарь, до сложнейших многосоставных, смерть от которых выглядит как кончина от апоплексического удара, разрыва сердца или почечных колик[45]. И сами учились бороться с отравлениями, осваивая изготовление всевозможных противоядий, включая митридат, представляющий собой, как заверяли древние историки, смесь из шестидесяти пяти составляющих частей. И, подобно автору оного противоядия, Митридату Евпатору, приучали свой организм самостоятельно противостоять ядам[46].

Коадъютор[47] брат Гийом сидел в своей келье. Перед ним на столе лежала стопка из тринадцати рекомендательных писем, которые привезли с собой кандидаты в новиции. Они начали прибывать сразу же после Рождества, а сейчас, в середине января, приехал последний. Двенадцать писем он уже изучил, а тринадцатое привёз сегодня Ласло — юный мадьяр, бастард графа Яноша, представителя одной из боковых веточек знатнейшего венгерского рода Хуньяди. На родине Ласло, учитывая наличие нескольких законных наследников, была уготована участь наёмника на службе императора Рудольфа, и вряд ли он мог рассчитывать на что-то другое. И его папаша-аристократ совершенно точно не станет заниматься карьерой незаконного отпрыска! А здесь, в Равенне, он может добиться куца большего и сделать хороший задел для успешной, очень успешной карьеры. Куца более успешной, чем карьера офицера одного из отрядов наёмников. Ведь наёмников много, а Равеннский новициат в год заканчивают не больше пятнадцати человек на весь католический мир. А в этом году — так вообще только тринадцать приехали.

Брат Гийом взял в руки верхнее письмо. Внимательно осмотрев пакет, он усмехнулся: один раз его уже вскрывали! Несомненно, Ласло очень сильно интересовался, что о нём написал начальник школы, где он обучался. Кажется, мальчик не боится рисковать, ведь, если вскрытие обнаружится, он будет с позором изгнан из новициата, и даже наёмничество станет для него светлой мечтой, причём далеко не на офицерской должности. Да, так бы и было — в любом новициате, но только не в Равеннском! Пакет вскрыт очень искусно, и не будь брат Гийом столь опытным и внимательным, ни за что не заметил бы! А это значит, что Ласло подошёл к делу очень тщательно, да и ведь научил же его кто-то, как незаметно вскрывать запечатанные сургучом письма. Получается, вульгарного авантюризма в нём нет. Смелость и решительность в сочетании с точным расчётом, да ещё в столь юном возрасте, — это заслуживает уважения! Его, разумеется, следует принять в новициат.

Брат Гийом вскрыл пакет и пробежал глазами строки письма. Да, выводы, к которым он пришёл, рассматривая печать, подтверждались рекомендациями начальника школы: Ласло был явно неординарной личностью. Перед мальчиком большое будущее, при условии, если этот алмаз пройдёт тщательную огранку. Впрочем, не будем торопиться, впереди — год обучения. Он добавил в список новициев последнее имя и отложил в сторону. Посыпать написанное песком не было необходимости — убирать бумагу в шкатулку он сейчас не будет. Ему предстояла встреча с новициями, и список был необходим для знакомства с ними.

Брат Гийом за свои шестьдесят два года побывал с тайными поручениями ордена во многих странах — в Швеции, в большинстве малых германских государств и даже в Русском царстве[48]. И именно там, в стране схизматиков, его деятельность была наиболее продуктивной, и лишь неудачное стечение обстоятельств не позволило выкрасть либерею царя Ивана, которая в прошлом веке по недосмотру была доставлена из Рима в Москву вместе с приданым царёвой бабки — принцессы Софии[49]. И в Москве остались люди, готовые действовать по его распоряжению или совету, причём далеко не всегда за деньги, кое-кто и по убеждению.

Коадъютор поднялся из-за стола и убрал рекомендательные письма в ларец, который тут же поставил в прикрытый иконой тайник в стене кельи. Икона была вывезена им из Русского царства и изображала Богородицу, прикрывающую добродетельных христиан своим плащом. Икона эта, как заверили брата Гийома знающие люди в Москве, написана до Великой схизмы[50], поэтому относится к общехристианским изображениям, равно почитающимся и православными, и католиками. И поэтому, считал брат Гийом, её присутствие в католическом монастыре вполне допустимо. Иерархи Святого престола также сочли уместным держать в келье изображение Девы Марии, выполненное в непривычной для католиков манере. А может, просто посчитали, что такой ценный человек, как брат Гийом, имеет право на маленькую слабость — совсем маленькую, которая абсолютно никак не влияет на выполнение им своих обязанностей.

Теперь ему следовало встретиться с новициями. Юноши, которые прибыли раньше других, в ожидании своих товарищей проводили время в гимнастических и военных упражнениях. Безделье, как известно, нередко способствует лености духа и толкает человека на всевозможные телесные безумства. Ещё в молодости, в бытность свою в Праге, брат Гийом свёл знакомство с одним раввином чрезвычайно почитаемой иудеями Староновой синагоги[51], который любил повторять: "Если не знаешь, чем заняться, — займись делом". Иезуит восхитился краткости и мудрости высказывания иудейского священника и в дальнейшем всегда руководствовался этим правилом, поэтому молодые новиции в ожидании и занимались делом, которое обязательно пригодится им в дальнейшем.

Брат Гийом, пройдя по коридору, вошёл в зал для занятий. Это была небольшая аудитория с кафедрой для наставника и двумя десятками учебных столов. В новициате давно отошли от практики, когда ученики слушали наставника, сидя на лавках, и стилосами записывали сказанное на вощёные таблички, которые держали на коленях. Столы были более удобны, меньше утомляли учеников и позволяли лучше усваивать сказанное наставником. Единственное огромное окно аудитории представляло собой витраж, изображающий Святую Деву Марию, которая получает от архангела Гавриила благую весть.

Новиции молча сидели за столами, а за кафедрой стоял, держа в руках хлыст, надзиратель брат Кристофер. Высокого роста, широкий в плечах, с лицом, обезображенным полученной в сражении при Лепанто[52] раной, шрам от которой протянулся от наружного края левой брови через всю щёку до угла рта и далее вниз, теряясь где-то под нижней челюстью. Его зверский вид вкупе с низким рыкающим голосом и общей суровостью нрава внушал новициям такое почтение, что они слушались его беспрекословно, и любой жест, поворот головы или нахмуренные брови монаха приводили их в состояние трепета.

Брат Гийом ласково улыбнулся новициям, которые при его появлении сразу встали. Все они были одеты в одинаковые тёмные одежды, но не в монашеские рясы, а в обычные куртки и штаны. Все они, независимо от достатка родителей, должны чувствовать себя равными, а богатство одеяний способно разрушить ощущение равенства. Католической церкви и ордену безразлично, кем были их родители — потомственными ли дворянами, имеющими сорок поколений благородных предков, или детьми простолюдинов, которые сейчас, когда их дети постигают азы служения ордену, продолжают мять кожи или молоть зерно.

— Садитесь, — сказал он и повернулся к надзирателю: — Брат Кристофер, благодарю за то, что присмотрел за новициями. Можешь идти.

Кристофер вышел из-за кафедры и направился к выходу. И непонятно почему, но юношам показалось, что вся его уверенность в себе, вся телесная сила и мощь духа куда-то пропали. Движения надзирателя стали неуверенными, плечи опустились, он как-то угодливо изогнулся в сторону брата Гийома. Причём любой из новициев был готов поклясться, что это не выглядело раболепием нижестоящего по отношению к начальствующему, нет! Казалось, Кристофер ощущал некое превосходство брата Гийома, и понять природу этого превосходства было совершенно невозможно! Что-то непостижимое, лежащее вне области, доступной для понимания сторонним человеком. И это что-то могло в любой момент сломить волю надзирателя, в абсолютной степени подчинить его — сильнее, чем подчиняется хозяину раб, рождённый в неволе и не знающий иного состояния, кроме рабского. И для осуществления подчинения не было необходимости прибегать к мерам, на которые брат Гийом имел право, как коадъютор, имеющий огромные заслуги перед Святым престолом и готовящий новициев для выполнения конфиденциальных поручений Рима. Нет, он мог сделать всё просто так: велит — и никто даже не подумает, что его возможно ослушаться. А почему так происходит — было совершенно неясно!

Надзиратель вышел из аудитории, а брат Гийом сидел за кафедрой, с кроткой улыбкой рассматривая новициев. "Кто же из них Ласло? — думал он. — Наверное, вон тот — долговязый да чернявый. Уж больно наглая и продувная у него физиономия!" Он положил список новициев перед собой и прочитал первое имя:

— Иоганн!

Один из новициев встал. Это был среднего роста худощавый юноша с пепельными волосами и стальными глазами.

— Садись, Жак!

— Жак де Роган, — послышался ответ, и встал второй новиций — высокий и крепкий, мало уступающий в ширине плеч даже Кристоферу.

Коадъютор посмотрел ему прямо в глаза.

— В Ренне ты был де Роган[53], — сказал он, — а здесь просто Жак. — Брат Гийом вздохнул: — Впрочем, если ты настаиваешь, чтобы тебя называли Жак де Роган, то можешь покинуть новициат. Сегодня это не вызовет никаких последствий, я распоряжусь об этом. Но если ты решишь уйти завтра, последствия обязательно будут. Что скажешь, Жак де Роган?

Юноша помялся и произнёс, усаживаясь на место:

— Не надо де Роган. Просто Жак.

Коадъютор благосклонно кивнул:

— Сегодня ты будешь наказан, Жак. О мере наказания я сообщу позже.

Больше никто не требовал, чтобы его называли полным именем в соответствии с родом, к которому он принадлежал. К удивлению коадъютора, долговязый смуглый новиций оказался неаполитанцем, а имя Ласло носил невысокий крепыш с лицом, словно созданным Всевышним для того, чтобы лучшие живописцы Италии писали с него ангелочков. Совершенно ничто не выдавало в нём решительности характера или строптивости натуры. Детская припухлость, невинное выражение глаз, скромность не только в выражении лица, но и в жестах рук, и даже в положении и движении тела.

Брат Гийом внимательно посмотрел в аудиторию, стараясь сохранить в памяти, как новиции будут реагировать на его речь:

— Все вы являетесь лучшими учениками школ, в которых проходили первичное обучение католической вере. Но сейчас вам предстоит узнать то, чему не научат ни в наших коллегиях[54], ни в обычных университетах. Вы будете защищать католичество везде и даже понесёте знамя Христово в земли, не знающие святой веры. Вы будете трудиться не только и даже не столько на духовной стезе. Скорее, все будут знать вас как обычных горожан или странствующих учителей. Некоторые из вас станут владельцами мастерских и мануфактур, земельных угодий и рыбацких шхун, меняльных лавок и банков, придворными всех дворов Европы — и не только Европы. Но вся ваша явная деятельность будет направлена на то, чтобы нести людям святую веру или защищать её от нападок нечестивых людей. Для этого хороши все средства, даже те, которые несведущие люди могут посчитать недостойными. Помните, цель оправдывает средства. Вам дозволено всё, пока ваши действия направлены на благое дело. Тайные знания будут даваться вам в той мере, в какой вы сможете их усвоить. А самое главное, что вы должны усвоить, — это дисциплина и подчинение. Помните, что младший обязан смотреть на старшего, как на Христа, и должен подчиняться ему, словно труп, который можно поворачивать как угодно и которому можно придавать любую позу. Как палка, послушная любому движению руки, как восковой шар, который можно как угодно видоизменять, как распятие в руке повелевающего, которое можно поднимать или опускать, двигать им как угодно. Помните об этом. Тот, кто не усвоит того, что я сказал, не сможет стать настоящим иезуитом.

Новиции во время его речи вели себя отлично: никто не вертелся, не пихал товарища локтем в бок, не болтал. Спины их были выпрямлены и напряжены, глаза широко открыты, а губы — решительно сжаты. И брат Гийом понял: они приняли решение и от него не отступят. А его задача — разобраться в юных душах, определить, к чему каждый из новициев имеет склонность, а после окончания обучения рекомендовать генералу ордена, кого бы ни избрали на этот пост[55], — на каком поприще использовать юношей, которые к тому времени получат монашеский сан.

Брат Гийом улыбнулся. И сразу же напряжение в аудитории заметно ослабло. Новиции зашевелились, заёрзали по скамьям, зашептались. Сейчас их следовало занять гимнастическими упражнениями, с этим справится брат Кристофер, а завтра он начнёт читать им лекции по основам тайных знаний. Да, будет так. Но о своих обещаниях забывать не следует.

— Новиций Жак! — Громко сказал коадъютор. — После вечерней молитвы подойдёшь к брату Горацио, нашему кастеляну[56], и скажешь, что я велел выдать тебе бумагу, перо и чернила. Ночью ты должен двести раз переписать одиннадцатую строку из третьей части Послания апостола Павла к колоссянам[57]. На твоё счастье, она невелика. А завтра расскажешь её наизусть.

Он внимательно смотрел, как Жак воспримет это наказание. Оно не было строгим — назначенная к написанию строка коротка, и на переписывание её двести раз уйдёт не больше трети времени, отведённого на сон. Но сейчас занятия с братом Кристофером основательно утомят новициев, и к вечеру они будут мечтать о том, чтобы поскорее добраться до своей кельи и заснуть.

Жак, услышав его слова, прямо и открыто посмотрел в лицо коадъютора и кивнул. Он не выказывал ни малейшего признака недовольства. В его глазах светилась решимость принять заслуженное наказание с христианским смирением и намерение не допускать впредь поступков, достойных наказания. "Кажется, мальчик, хоть и сказал глупость, быстро учится, — подумал брат Гийом, — и это хорошо…"

Обучение новициев постепенно вошло в накатанную колею: количество служб, в отличие от обычных послушников и монахов, сокращено до трёх, еда — дважды в сутки. Почти всё остальное время — учёба. Брат Кристофер обучал новициев гимнастике, владению всеми видами оружия, кроме артиллерии и камнемётов. Пять дней в месяц посвящались освоению риторики, логики и искусства ведения спора. Занятия по этим дисциплинам вели приглашённые профессора из Сапиенцы — Римского университета.

Брат Гийом же наставлял юношей в искусстве наблюдения. В той области деятельности, которая предначертана выпускникам Равеннского новициата, наблюдение представляло собой основу, ту нить, на которую нанизывались все остальные знания, умения и навыки, даваемые другими наставниками. Потому как под наблюдением понимались не только внимательность и способность заметить малое, на основе чего можно сделать обобщающие выводы. Когда выполняешь задание ордена в чужой державе, власти которой совсем не одобряют твоей деятельности, своевременное обнаружение нежелательного внимания к своей персоне становилось вопросом жизни и смерти. К лазутчикам везде относятся плохо, а им почти всегда выполнять поручения предстояло под чужим именем.

Коадъютор внимательно наблюдал за новициями, отмечая слабые и сильные качества каждого и стараясь ненавязчиво устранять первые и развивать вторые. Отмеченный им новиций Ласло почти во всём превосходил своих товарищей. Он оказался превосходным фехтовальщиком — настолько превосходным, что брат Кристофер даже отказался его учить и назначил своим помощником в этом деле. Он на удивление быстро и виртуозно освоил технику метания ножей и был первым в гимнастических упражнениях.

Брат Кристофер, который в молодости, до принятия монашеского сана и до поступления на военную службу, выступал гимнастом в бродячем цирке, всё время ставил его в пример остальным, и в нём даже проснулось нечто вроде отеческой любви, чего с суровым монахом прежде не бывало никогда. В схватках без оружия, которыми перед воскресеньем завершалось недельное обучение новициев, Ласло побеждал всегда, хотя был самым низкорослым в группе, а по силе ходил в середнячках. Но он был чрезвычайно ловким, неутомимым и в борьбе использовал какие-то неведомые ухватки, противопоставить которым никто ничего не мог. Даже брат Кристофер с удивлением наблюдал, насколько быстро и даже красиво Ласло сбивает своих противников с ног, а те валятся на землю, словно сражённые в бою солдаты.

Заметив интерес Кристофера, Ласло пояснил, что на его родине простолюдины часто забавляются рукопашными схватками по окончании страды, когда работы становится меньше, чем летом, а занять себя чем-то надо. Некоторые настолько преуспели в этом, что даже выступают на ярмарках, предлагая всем желающим сразиться с ними за деньги.

— Я хоть и не простолюдин, — пояснил Ласло, — но мне всегда интересно всё новое, чего я не знаю и не умею. Вот и научился кое-чему.

По части введения собеседника в заблуждение относительно своих убеждений и намерений в нём также не было равного: ангельская внешность скрадывала возраст, и он казался младше своих семнадцати лет. Лицедейские способности были у него врождёнными, и он так умело придавал лицу наивное, простодушное, а порой настолько откровенно глупое выражение, что брат Гийом признался себе, что, доведись ему встретить Ласло вне стен монастыря, до их знакомства, то был бы с лёгкостью введён его игрой в заблуждение.

И лишь в богословии юный венгр оказался далеко позади большинства новициев, показывая довольно слабые знания даже в том урезанном курсе, который читали им римские профессора. Впрочем, это не мешало Ласло быть убеждённым, по-настоящему верующим католиком.

Брат Гийом видел, что из него вырастет превосходный иезуит, а богословие плохо усваивает — так что ж с того? Ему ведь не в публичных диспутах участвовать, обличая еретиков и протестантское отребье, что, впрочем, одно и то же. Коадъютор видел в Ласло молодого себя, но только умеющего значительно больше, чем он сам в его годы. Он видел, что обычный курс, по которому обучали новициев в Равенне, венгру тесен. "Он и сейчас на голову выше остальных, — думал коадъютор, — а если бы была возможность отточить его талант вне общего курса, орден получил бы такого превосходного защитника католической веры, какого не было со времён Лойолы[58]. Нет, конечно, философских трактатов от него ждать не следует и имя его останется неизвестным рядовым католикам. Ласло будет солдатом ордена — лучшим солдатом! Тем, кто, не задавая вопросов, выполнит любое задание старшего и защитит святую веру не пером или пламенной проповедью, а пистолетом и шпагой. А если будет такая необходимость — то лживым словом, подлым ударом кинжала в спину или ядом в бокале вина. Цель оправдывает средства!"

Занятия продолжались уже полтора месяца. Брат Гийом часто присутствовал на занятиях по гимнастике, борьбе или фехтованию, наблюдая, как его любимец шутя разделывается с любым из своих товарищей. Однажды во второй половине февраля брат Кристофер устроил сражение между новициями, разбив их на две группы по шесть человек, стараясь, чтобы в каждой из них было одинаковое число сильных и слабых шпажистов. Ласло в сражении участия не принимал, так как его присутствие сразу давало бы одной из команд решающее преимущество.

Напротив, Кристофер велел ему стать наставником одной из команд по своему выбору и самому решить, какой тактики придерживаться в схватке. Наставником другой команды стал сам брат Кристофер. Схватка должна была состояться на морском берегу.

Коадъютор с удовольствием наблюдал, как Ласло, отведя своих бойцов в сторону, чтобы звуки его голоса не долетали до противоборствующей стороны, разъясняет им, что надо сделать для победы. Брат Гийом не знал, дельные он даёт указания или нет — да это сейчас было и не важно. Главное — как его слушали другие новиции: внимательно, без ухмылок и словесных подковырок, явно признавая в нём старшего. И старшего не по возрасту и не потому, что его назначил наставник, а по существу — как более знающего и опытного человека, который не пойдёт на поводу у своих чувств и настроений, а, напротив, который способен повести за собой.

Брат Гийом отметил, что Ласло не забыл проверить, чтобы на кончик каждой шпаги был надет колпачок из кожи и дерева для предохранения от случайного ранения. И схватка началась!

Брат Кристофер, коадъютор и Ласло стояли чуть в стороне, наблюдая за сражением. Они внимательно следили, кто пропускает удары, выводя его из битвы как погибшего или раненого. В этот момент брат Гийом почувствовал где-то там, внутри, за рёбрами, что-то шевельнулось и сердце сделало два лишних удара. Он встрепенулся и огляделся. Берег, если не считать сражающихся новициев, был пуст, и лишь вдалеке в море шла венецианская галера. Ход её не был быстрым, вёсла не порхали, как крылья бабочки, а неторопливо и мерно поднимались и опускались в слабо волнующиеся воды Адриатики.

Это ощущение было брату Гийому знакомо. Оно всегда сопровождало его в странствиях, вовремя извещая о предстоящих изменениях, побуждая усилить внимание. "А что же сейчас? — думал он. — Я уже восемь лет обучаю новициев и не думал, что Святой престол снова будет нуждаться в моих услугах. Но почему же это ощущение возникло именно сейчас? Не из-за той ли галеры, что идёт из Венеции на юг? Если так, то находящиеся в ней люди направляются в Рим, следовательно, она идёт до Пезаро, откуда через горы прямая дорога до Вечного города".

В его глаз как будто попала мушка. Он моргнул — что такое? Где-то там, вдали, что-то мелькнуло, какая-то искорка зажглась и тут же погасла. И без сомнения, это тоже было связано с венецианской галерой. Коадъютор знал, что неаполитанец делла Порта недавно создал некий оптический прибор, способный приближать далёкое. Прибор, совершенно незаменимый в морском деле — трубу с несколькими линзами. И, вращая отдельные части трубы, можно было хорошо разглядеть, что находится на разных расстояниях от смотрящего. И что капитаны кораблей, состоявшие на венецианской службе, получили эти чудовищно дорогие трубы, линзы которые, правда, выдают наблюдающего бликами солнечного света. "Они смотрят на нас", — подумал коадъютор, и сердце его снова сделало два лишних удара, но теперь это были не просто волнующие, а радостно волнующие удары. Нет, конечно, наставлять юных новициев — дело хорошее и нужное, но он так истосковался по тому настоящему, с чем был связан всю свою жизнь и даже сейчас, в шестьдесят два года, поддерживает тело своё в том состоянии, в котором оно способно служить ордену не только в деле наставничества. "Скоро что-то случится", — подумал он, уже равнодушно наблюдая, как новиции из группы Ласло ловко разделываются с последними соперниками. Теперь оставалось только ждать, и ожидание это станет недолгим — брат Гийом был в этом совершенно уверен.

Он оказался прав: на следующий вечер прилетел голубь из Рима. Кардинал Комо срочно требовал его к себе. Закончив читать письмо, брат Гийом улыбнулся: снова Русское царство! Девять лет назад он потерпел там поражение, хотя и не по своей вине. Он сделал всё, что мог, но обстоятельства, от него не зависящие, оказались сильнее. Сейчас он обязан восстановить свою репутацию. И кажется, Святой престол сильно заинтересовало предложение, которое везёт русский посланник. И не только Святой престол, это совершенно точно! Галера, которую он видел вчера, сейчас могла дойти лишь до Пезаро, и русский посланник никак не мог оказаться в Риме так рано. Однако в окружении папы уже осведомлены не только о самом посланнике, но и о тех предложениях, которые он везёт. Наверняка его уже принял Николо да Понте и дал знать в Рим голубиной почтой. А там сообщение посчитали настолько важным, что, не дожидаясь посланника, отправили письмо сюда, в Равенну, призывая его, Гийома. Он лучший знаток Руси — в этом нет сомнения, и кажется, ему вскоре предстоит дальнее путешествие.

На следующее утро брат Гийом, сменив монашескую рясу на партикулярное платье[59], пришпоривая коня, выехал из Равеннского монастыря. Путь его лежал на юг — в Рим.

Глава шестая АНТОНИО ПОССЕВИНО

Антонио Поссевино уже несколько недель пребывал в мрачном расположении духа: его недавний визит в Швецию оказался безрезультатным. И помнил ведь прекрасно, что уныние — один из главных грехов[60], но как тут не впасть в грех, когда твой труд в течение нескольких лет оказывается напрасным! Перед ним лежал лист чистой бумаги, возле которого стояла чернильница с опущенным в неё хорошо очиненным гусиным пером. Он собирался изложить на бумаге мысли, касающиеся дальнейших путей экспансии католицизма. В личных беседах он не раз говорил об этом и папе, и кардиналу Комо, с недавних пор ставшему его ближайшим помощником. Кардинал теперь постоянно сидит в Риме, оставив свой находящийся на севере Италии диоцез[61] приближённым. После нескольких разговоров с ним Поссевино понял, что кардинал нужен папе как послушный и деятельный исполнитель. Оригинальных мыслей от него ожидать не приходилось, но на вторых ролях он был вполне на своём месте. В силу ограниченности ума кардинал к придворной интриге не был способен, чем вполне устраивал понтифика. И самое главное, он умел хранить тайну — его святейшество мог быть абсолютно уверен, что ничто сказанное в личной беседе не выйдет за пределы кабинета, где происходил разговор.

Сейчас следовало изложить мысли на бумаге. Поссевино уже взял перо в руки, но, посидев так немного, в чернильницу его окунать не стал и положил возле бумаги. Следовало ещё раз всё хорошо обдумать.

Казалось бы, он сделал всё, чтобы вернуть шведский королевский двор в лоно католической церкви. Король Юхан Третий оказался податливым, словно скульптурная глина, и из него почти удалось вылепить нужную Святому престолу фигуру. Да и королева Екатерина Ягеллонка, истовая католичка, здорово помогла ему, нашёптывая мужу ночами слова увещевания, призывая порвать с этими лютеранами, заполонившими не только королевский двор, но и улицы столицы и других городов королевства.

И вот уже над шведским королём совершено таинство конфирмации[62], да и наследник престола попал под полнейшее влияние иезуитов и рос твёрдым католиком, но… Но стоило Поссевино отъехать ненадолго в Рим, оставив в Стокгольме нескольких братьев по ордену, как всё изменилось. Не нашлось среди оставшихся человека, способного своими знаниями, своей харизмой повлиять на слабовольного короля, и вот уже иезуиты отлучены от королевского двора, а их место вновь заняли протестантские проповедники. И среди шведской знати истинных католиков оказалось совсем немного. А уж о простолюдинах и говорить нечего: еретик на еретике! Теперь становилось совершенно ясно, что Швеция потеряна для Рима навсегда. И это особенно печально, ведь всего лет пять назад казалось, что Контрреформация приносит свои плоды и с протестантской заразой будет покончено если не везде, то в большинстве государств Европы.

Тогда он, незадолго перед шведским вояжем, думал, что лютеранство и кальвинизм укоренились лишь в той части Нидерландов, что сумела выйти из подданства испанского короля[63], на некоторых территориях империи, да в ряде швейцарских кантонов.

Хотя в Швейцарии дело постепенно налаживается — после череды войн католики получили преимущество, а там, постепенно, глядишь, и протестанты ощутят преимущества католицизма и вернутся в лоно истинной церкви. А несогласных утопим в молочном супе![64] Да и блюдо какое-то ненормальное: ну что это за суп — молочный. Поссевино как-то раз довелось его попробовать, и он нашёл кушанье отвратительным.

А в Англии, хотя Елизавета, эта "королева-девственница", и казнила католичку Марию Стюарт, реального и законного претендента на престол, но всё же до сих пор неуверенно сидит на троне: на севере, в Шотландском королевстве, позиции сторонников Святого престола остаются сильными, и даже при английском дворе есть католическая оппозиция, способная при удачном стечении обстоятельств произвести государственный переворот. Эх, если бы папа Климент Седьмой полвека назад поставил политические интересы выше религиозных догм и разрешил любвеобильному отцу Елизаветы, этому толстому обжоре Генриху[65], признать незаконным брак с Екатериной Арагонской — может, всё и обошлось бы. И осталась бы Англия католической, не создавая головной боли Святому престолу. Но увы, всё уже случилось, и сейчас остаётся лишь надеяться, что удастся, сыграв на противоречиях при английском дворе, вернуть государство к истинной вере.

Даже Тевтонский орден, этот передовой отряд католической церкви в Прибалтике, не выдержал напора протестантских проповедников, и Великий магистр Альбрехт Гогенцоллерн — небывалый случай! — объявил о принятии им лютеранства и распустил орден, создав на его землях герцогство Пруссию. Правда, герцогство находится в вассальной зависимости от твёрдой в религиозных вопросах Польши, поэтому можно надеяться, что не всё ещё потеряно.

Поссевино сидел в своём рабочем кабинете Ватиканского дворца и думал. Ему, сыну ювелира из Мантуи, удалось сделать то, что оказалось не по силам отпрыскам знатных семей. И всё — благодаря упорству и абсолютной преданности католической вере и Святому престолу. Сначала — карьера при дворе мантуанского кардинала, затем — переезд в Рим, где его старший брат уже обзавёлся знакомствами и создал для разумного младшего брата условия к быстрому продвижению по церковной стезе. Ну а дальше, после ранней смерти брата — он сам.

Вовремя оценив возможности, которые предоставляет членство в недавно созданном "Обществе Иисуса", Поссе-вино в двадцать пять лет вступает в орден. Он всегда был самым страстным обличителем еретиков, самым изворотливым в спорах, самым изощрённым в той тайной борьбе, которая всегда есть при дворе любого монарха — неважно, светского или духовного.

Но блага, которые даёт власть, не сыпались на него просто так — нет, для того, чтобы добиться высот в сложной системе иерархии католической церкви, трудиться приходилось много, очень много! Он добивается в Парижском парламенте для иезуитов права преподавать в Сорбонне — главном университете французской столицы. И это было совсем непросто — ведь здесь сталкивались интересы огромного количества влиятельнейших лиц. И пусть иезуитам разрешено преподавать с формулировкой "пока" — что с того? Кто лет через десять вспомнит про это "пока"? А если и вспомнит, то для отмены решения нужно будет веское обоснование, очень веское!

Он создаёт по всей Франции целую сеть иезуитских коллегий, не только готовящих будущих монахов, но и воспитывающих в приверженности к католицизму мирян, которые позже станут судьями и придворными, писателями и астрологами, музыкантами и негоциантами. Но всё то, что им преподавали в коллегиях, останется с ними на всю жизнь. Воспитанные в надлежащем духе выпускники коллегий будут тем каркасом католического общества, той основой, к которой примкнут горожане и селяне, менее стойкие в вере[66].

Да он и сам стал во главе одной из таких коллегий — в Авиньоне, городе, который некогда, во время слабости Святого престола, был местом пленения пап[67]. А потом была Тулуза, где тамошняя католическая община, вдохновлённая его брошюрой "Христианский воин", не стала терпеть присутствия в городе гугенотов, хотя многие из них имели высокое положение. Беспорядки в Тулузе, в которых погибли несколько тысяч человек, завершились изгнанием почти всех оставшихся в живых еретиков. Некоторые из самых упорных в надежде на королевскую защиту остались, но спустя несколько лет бежали и они[68]. Поссевино вспомнил, что он написал в брошюре: "Каждый сражающийся с еретиками солдат — герой!" Что там ещё? "Погибший в этой борьбе — мученик", а малейшая пощада к врагам истинной веры объявлялась преступлением. Управлять экзальтированной необразованной толпой так легко!

Ещё позже — поход против вальденсов, этих погрязших в грехе гордыни еретиков, считающих, что именно они исповедуют истинное христианство, — как они считают, то самое, апостольское, чистое, не запачканное сребролюбием, непотизмом и симонией[69], как католичество. И хотя католики всегда сурово расправлялись с вальденсами, те продолжали исповедовать своё учение, сколько их ни убивай! Наверное, лучше было бы уничтожить заразу под корень, но поздно уже: они вошли в союз с протестантами, в основном со швейцарскими, и теперь с ними сложно что-то сделать. Жаль, что в 1545 году в Провансе не довели дело до конца![70]

А свадьба протестанта Генриха Наваррского и католички Маргариты Валуа? Конечно, Екатерине Медичи не занимать политического здравомыслия, и влияние на своего сына, короля Франции Карла Девятого она имела неоспоримое. Но именно он, Антонио Поссевино, в непринуждённой беседе с королевой-матерью во время краткого визита в Париж натолкнул её на мысль основательно проредить плотный строй гугенотов с помощью этого изящного и непринуждённого действа[71]. И пусть прямо не было сказано ничего, но Екатерина — женщина мудрая, она прекрасно поняла, чего от неё хочет этот человек, находящийся в большой чести в Риме и слухи о назначении которого на пост секретаря генерала влиятельнейшего ордена иезуитов стали реальностью вскоре после визита.

Поссевино снова вздохнул: к сожалению, по мере того как протестантская зараза набирала новых сторонников, становилось ясно, что одной лишь силой добьёшься куда меньше, чем силой и хитростью. Да, несомненно, сейчас следует обратить взор Святого престола на восток. Православная церковь, наследница великого Константинополя, переживает сейчас не лучшие времена. Поссевино уже был извещён, что посланник русского царя Ивана прибыл в Италию и на днях появится в Риме. Учитывая, что Русское царство получило ряд сильных ударов от Речи Посполитой, он приехал просить об увещевании Стефана Батория, этого неистового мадьяра, вставшего во главе королевства после бегства Генриха Валуа[72]. И конечно, было бы глупым не использовать в интересах Святого престола то бедственное положение, в котором оказались русские.

Ферраро-Флорентийская уния — вот выход![73] И неважно, что тогда союз православия и католицизма оказался кратковременным. Сейчас положение совершенно другое, и у Григория Тринадцатого может получиться то, что не вышло у Евгения Четвёртого[74]. Пусть русские сохраняют свои старые обряды, пусть. Так им будет проще принять своё новое положение. Духовенство заинтересуем новыми возможностями, а если кто-то будет противиться… что ж, про царя Ивана идёт худая молва, ему головы рубить — не привыкать. А дальше — откроем коллегии и школы ордена, воспитаем молодых приверженцев Святого престола. Приверженцев грамотных, убеждённых, сильных. Новые земли и миллионы новых католиков станут тем решающим доводом, перед которым не устоят ни упёртые кальвинисты Амстердама, ни шведские лютеране, ни пресловутая лондонская девственница, которая, разумеется, совсем не девственница! Лондонская шлюха, достойная дочь своего блудливого папаши, женатого шесть раз!

Поссевино тряхнул головой, словно просыпаясь, и решительно взял в руки перо. Застыв на мгновение, окунул его в чернильницу и начал писать. Ровные строки записного педанта ложились на бумагу на равных расстояниях друг от друга. Буквы, написанные ротундой[75], итальянской разновидностью готического письма, были схожи по начертанию и стояли в строке словно солдаты в строю — те солдаты, которые без сражений и крови, несомненно, принесут Святому престолу новые земли и новых подданных. А ему, Антонио, сыну золотых дел мастера из Мантуи, принесут почёт и славу. И власть, которая появится у него, когда он станет устраивать в Московии церковные дела. В том, что обустройство нового диоцеза, а то и сразу нескольких диоцезов предложат именно ему, у Поссевино не было никаких сомнений: несмотря на неудачу в Швеции, у него в Риме по-прежнему прочная репутация изощрённого дипломата. И самое главное, за его плечами — вся мощь молодого, но чрезвычайно влиятельного ордена иезуитов, само имя которого наводит трепет на протестантов по всей Европе. Поссевино закончил писать и, откинувшись на высокой спинке стула, с удовлетворением посмотрел на лист бумаги, на котором медленно сохли чернила.

Да, власть. Он задумался. В последнее время до него стали доходить слухи, что кто-то поговаривает за спиной, будто бы его пращуры вышли из среды новых христиан[76], а чтобы оборвать следующую по пятам молву, покинули Испанию и обосновались в самом сердце католического мира — Италии.

Поссевино громко рассмеялся: а ведь правы они! Да, его предок в четвёртом колене действительно был еврейским ростовщиком и менялой в эмирате Гранада — последнем мусульманском государстве на Пиренейском полуострове.

Но с тех пор прошло много лет, и он сам, Антонио, как и его отец и дед — настоящие, истинные католики! Несомненно, если бы кто-то запустил этот слух в начале его церковной карьеры, ему пришлось бы пойти по стопам отца и делать серебряные кольца для простолюдинов и золотые с сапфирами или изумрудами диадемы для сильных мира сего. А сейчас он сам — сильный этого мира, и, если бы захотел, любой ювелир Рима счёл бы за честь сделать для него любую побрякушку из презренного жёлтого металла. Только не нужны ему золотые кольца и другие вычурные безделушки! Власть даёт куда больше возможностей, а уж власть неявная, как у иезуитов, — и того больше.

Поэтому для него все эти разговоры — что укус комара для горы. И даже если кто-то сумеет доказать его связь с гранадским менялой, его это не коснётся никак — уж больно ценен он и для ордена, и для Святого престола! А уж потом, позже, этого ушлого доказчика коснётся кое-что пострашнее болтовни и записей в старых книгах. Да и сказано же в Библии — нет ни эллина, ни иудея. Во Христе все равны! Конечно же, это не так, но к нему всегда будет применяться именно это библейское правило. Да, именно так и никак иначе!

За окном уже темнело, но Поссевино не стал зажигать свечи. Он сидел, наблюдая, как красное солнце тонет за ломаной линией городских построек. Завтра он отнесёт написанное папе — ему следует ознакомиться с тем, что думает его лучший дипломат. Ведь ещё через несколько дней предстоит встреча с этим… Северингеном[77]. И пожалуй, надо готовиться к предстоящей далёкой поездке. А сейчас спать, спать, спать. Он почувствовал, что сильно устал. "Старею, что ли?" — с изумлением подумал Поссевино.

Он встал из-за стола и закрыл окно. Надо выспаться, чтобы подать бумагу папе утром, когда тот пребывает в хорошем расположении духа. Поссевино лёг на ложе, укрылся богато расшитым шерстяным одеялом и почти сразу заснул…

Расчёт на то, что совершить к папе визит следует именно утром, оказался верным. Григорий Тринадцатый только что вернулся из собора Святого Петра, где отстоял утреннюю службу. Некогда, в начале своего понтификата, Григорий не менее чем трижды в неделю сам отправлял службу, но годы берут своё. В прошлом месяце ему исполнилось семьдесят девять лет, и он теперь посещал службы как простой мирянин, каждый раз возвращаясь каким-то умиротворённым, светлым. Любой, кто знал об этой особенности папы, старался обращаться к нему с просьбами именно в это время. Да только далеко не каждый был вхож в апостольский дворец настолько, чтобы самостоятельно определять время обращения. Но Поссевино это не касалось.

Папа сидел в своём кабинете, опустив ноги в таз, наполненный горячей водой, в которой плавали измельчённые листья каких-то растений. На святейших ногах выделялись бугристо вздувшиеся синие уродливые вены — следствие долгого стояния при отправлении церковных служб в течение всей его немалой жизни. Слуга мерной ложкой насыпал в таз жёлтый порошок, размешал его, стараясь не задеть папиных ног, и удалился.

Поссевино, как один из приближённых, уже не раз присутствовал при этой медицинской процедуре. О его визите папе доложили ещё в то время, когда он шествовал из собора в свой кабинет, и понтифик решил провести приём во время ножных ванн. Встреча с Поссевино была запланирована на ближайшие дни, но если уж сам пришёл — что ж, пусть будет так. Хоть церемониальные условности при нём соблюдать не надо — всё легче.

Иезуиты имели при папском дворе большое влияние, даже вон — новый календарь[78] рассчитывает тоже иезуит, немец Христофор Клавиус. Конечно, не всё он рассчитывает единолично — слишком уж большая работа должна быть проделана. Под его началом работают сразу несколько астрономов, которые используют самые современные хронометры и приборы для определения углов и расстояний.

Да и кроме Клавиуса при дворе толклось изрядное количество представителей "Общества Иисуса", порой раздражая понтифика. Но, признавая их ценность для Святого престола, папа терпит иезуитов, не забывая пользоваться их услугами. Поссевино был как раз тем, кто оказывал услуги, на которые другие оказались неспособны.

— Садись уж, Антонио, — сказал папа, когда слуга закрыл за собой дверь, — без чужих глаз придворные правила обязательны не для всех.

Антонио присел на мягкий стул напротив папы. В руках он сжимал перетянутый шерстяной ниткой свиток.

— Ваше святейшество… — начал он.

— Да не тяни ты, — оборвал его папа и протянул руку. — Давай.

Среди приближённых понтифик мог позволить некоторую грубость, это даже считалось признаком особого расположения. Поссевино встал и с поклоном подал свиток, предварительно развязав нитку. Папа принял бумагу и, развернув, некоторое время водил взглядом по строкам, шевеля при этом губами, как бы повторяя про себя написанное. Закончив читать, он поднял глаза на иезуита:

— Дельно. Но это только самые общие соображения.

— Я могу изложить более подробно, — ответил Поссевино, — с указанием последовательности действий, а также мест, где эти действия следует произвести. И приложить примерную смету. Но точно всё можно будет сказать лишь после переговоров с царём Иваном.

Папа пошевелил пальцами в тазике, наблюдая, как кусочки листьев разбегаются в стороны под воздействием кольцевых волн, поднятых святейшими ногами.

— Кардинал Комо отправил голубя в Равенну, где в новициате, — он неопределённо покрутил правым указательным пальцем, — в том самом, преподаёт брат Гийом. Ты ведь, кажется, знаком с ним?

— Да, ваше святейшество, — ответил Поссевино, — этот человек состоит в ордене и имеет сан коадъютора. Мне известно о его деятельности на благо Святого престола.

Поссевино хотел сказать "на благо ордена", но вовремя спохватился. Папа и без того ревниво относится к росту влияния иезуитов, считая к тому же, что их интересы могут отличаться от интересов папы и его окружения, не состоящего в ордене. Что, конечно, является правдой, но именно поэтому лишний раз подчёркивать данную мысль и не следовало.

— Я лично знаком с братом Гийомом, — продолжил Поссевино, — но знакомство наше поверхностное. Хотя, признаю, из недолгого нашего с ним общения я понял, что он — на редкость умный и здравомыслящий человек, а его приверженность католической вере можно считать идеальной. Он совершенно не сребролюбив, избегает роскоши и довольствуется в жизни малым.

Поссевино едва сдержал улыбку, настолько роскошь убранства кабинета Григория Тринадцатого находилась в противоречии с характеристикой, данной им брату Гийому. Папа, кажется, это тоже понял, и по его лицу тоже скользнула лёгкая, едва заметная улыбка. Впрочем, говорить на эту тему он не стал.

— Скоро у тебя появится возможность познакомиться с ним лучше, — объявил он Поссевино, — на днях он будет в Риме, а потом вам вместе предстоит совершить путешествие в Московию, где созрели условия для заключения унии православной и католической церквей. За что ты и ратуешь в своей записке.

— Я рад служить Святому престолу, — склонил Поссевино голову.

— Вот и хорошо. — Папа снова булькнул ногами в тазике. — Этого Северингена уже разместили во дворце герцога Сорского[79], и на днях я поговорю с ним. Сынок мой хоть и дурак изрядный, но, думаю, развлечь этого варвара сможет.

— Ваше святейшество, — снова поклонился Поссевино, — учитывая, что брат Гийом будет выполнять в Русском царстве тайную миссию, видеться им с Северингеном не стоит.

— Вот и пусть посмотрит на него со стороны. Брат Гийом — человек наблюдательный, к тому же хорошо знает русских, поэтому может заметить нечто такое, что ускользнёт от нас с тобой. Из Венеции пишут, Северинген произвёл впечатление не очень умного человека.

— После того как ваше святейшество встретится с русским, нам следует собраться, включая и брата Гийома, и решить, какой стратегии придерживаться в отношении Московии.

— Соберёмся, соберёмся, — закивал папа, — я, кардинал Комо, ты и брат Гийом. Думаю, дня через три и соберёмся. Тебя известят. А сейчас позови слуг, пора заканчивать это.

И он указал рукой на тазик с водой, в которой медленно оседали на дно листья неизвестного Поссевино растения.

Иезуит понял, что аудиенция закончена. Сделано главное: папа подтвердил, что он, Антонио, назначен в Московию легатом[80].

Он возвращался в свои апартаменты в Апостольском дворце, и ему казалось, будто в разговоре с папой была некая незавершённость, какая-то малая недосказанность, неточно или неполно выраженная мысль. Это у Поссевино было с детства: ощущение чего-то упущенного свербило, пробегая упругой зудящей волной от затылка вниз по позвоночнику. И он с детства выработал в себе привычку концентрировать внимание на мысли о том, что же именно было упущено. Для этого следовало восстановить в памяти весь разговор с понтификом и тщательно разобрать каждое слово, каждую мысль.

Конечно, самым важным было его назначение легатом. Но это однозначное утверждение, которое не предполагает двоякого толкования. Да было бы и странно, если бы папа думал отправить в Московию кого-то другого. Пусть он, Поссевино, ещё не бывал там, но кое-что о московских делах он знает: шведская миссия, хоть и неудачная, существенно обогатила его знаниями о Русском царстве. Он даже видел русских пленных, хотя говорить с ними не стал — это были простые солдаты, возможно, даже неграмотные.

Тогда что? Может, это касается брата Гийома? Но тут тоже всё предельно ясно. Коадъютор имеет несомненные заслуги перед Святым престолом, а на интригу при дворе не способен не по глупости, как кардинал Комо, а исключительно по внутреннему убеждению. А уж ума-то брату Гийому не занимать! Будь он глупцом — любое из его многочисленных предприятий в иных державах легко могло окончиться смертью. Поссевино читал отчёты брата Гийома и прекрасно понимал, в каких условиях тому приходилось работать.

Интриги при папском дворе Поссевино даже в расчёт не принимал: слишком уж большой вес он имеет, чтобы его можно было подвинуть с занимаемого им места. Да и папа только что подтвердил незыблемость его позиций. Возможно, конечно, что некто плетёт тонкую интригу, которая пока не попала в поле его зрения. Но это значит, что интрига эта ему в настоящее время не угрожает. А как только она станет значимой для его положения при дворе, сохранить мерзкие каверзы в тайне будет невозможно: слишком много у него соглядатаев, которые или обязаны ему лично, или получают хорошую плату.

Кардинал Комо? Поссевино лишь внутренне улыбнулся при этом имени. Тогда кто? Может, сам Томас Северинген? Но Николо да Понте написал, что русский посланник невеликого ума. Хотя постойте, постойте. Иезуит всегда следовал правилу составлять мнение о человеке самостоятельно, без чужих указаний. Существовали люди, к чьему мнению он прислушивался, но таких было очень немного. И нынешний дож Венеции к ним не относился.

Да, этот русский. Кажется, да Понте написал, что принял посланника русского царя Ивана. А определение его статуса совершилось после предъявления царской грамоты. Тогда почему в Риме Северингена разместили не в папском дворце, как это положено посланнику, а во дворце герцога Сорского?

Поссевино после того, как воспылал идеей распространения католицизма посредством унии на восток, тщательно изучил историю отношений Ватикана и Москвы. В 1525 году Рим уже посещало русское посольство, которое возглавлял Деметрий Эразмий[81], и посланника русского разместили тогда в Ватикане.

Он ещё не видел царской грамоты, которую предъявил Северинген. Наверное, стоит глянуть, как там обозначен его статус. Наверное, надо обратиться к переводчику, который следует с русским от самого Балтийского моря. По сообщению да Понте, это итальянец из Милана, поэтому вряд ли будет особо верен своему нанимателю.

Иезуит чувствовал, что нашёл ту ниточку, дёргая за которую он заставит русского делать то, что он скажет. Как бродячий кукольник заставляет плясать куклу-марионетку Пульчинеллу. Поссевино улыбнулся: слишком молод и глуп ты, Северинген, чтобы избежать цепких рук братьев-иезуитов. Слишком глуп.

Несомненно, во дворце герцога Сорского его разместили потому, что в грамоте он указан не как посланник, а как простой курьер, задача которого — доставить письмо ко двору папы Григория Тринадцатого — и только! Наверняка ему предписано отказаться от ведения самостоятельных разговоров, наверняка! А там, в Венеции, он проявил своевольство и назвался тем, кем не являлся, — посланником! А что папа не обратил на несоответствие сообщения да Понте и записи в грамоте от царя Ивана — так то ему, Антонио, только на руку: пусть понтифик лишний раз утвердится в мысли о незаменимости только что назначенного в Московию легата.

Он не знал, насколько тяжко карается в Московии принятие на себя звания, которым в действительности не обладаешь. Но, учитывая общую суровость нравов северной державы, о чём он наслышан, Северингена за это вряд ли просто пожурят. И теперь надо лишь удостовериться, верны ли его предположения. Что надо для этого сделать, он уже решил: тайно поговорить с Франческо Паллавичино и ознакомиться с грамотой, которую предъявил русский.

Поссевино улыбнулся. Впервые после шведского фиаско у него было прекрасное настроение!

Глава седьмая РИМСКИЕ ЗНАКОМСТВА

Герцог Сорский, высокий узкоплечий брюнет, был разодет в пух и прах: узкие обтягивающие атласные штаны, камзол тонко выделанной кожи, плащ небесно-голубого цвета и чёрный бархатный берет с павлиньим пером. Он источал перед гостями прямо-таки медовое расположение. Посмотрев на Истому как-то странно, герцог крикнул слуг.

По его приказу вертлявый тощий молодой человек, одетый не намного хуже своего господина, отвёл Истому и Паллавичино в предназначенные им покои на втором этаже дворца. Комнаты для гонца русского царя и его переводчика располагались рядом.

Слуга оказался общительным и весёлым. Он ткнул себя пальцем в грудь и радостно представился, растянув рот до ушей:

— Люка.

— Лука, значит, — хмыкнул Истома и вошёл в услужливо открытую слугой дверь опочивальни.

Люка последовал за ним и остановился за спиной русского. Увидев, что Истома медлит, обозревая комнату, он подскочил к окну и раздвинул тяжёлые портьеры и раскрыл створки. В окно ворвались краски и гомон расцветающей римской весны. Слуга разразился длинной тирадой, из которой Истома понял, что тот готов помочь гостю в обустройстве. Очевидно, его господин ещё не был извещён, что русский не знает итальянского языка.

— Не понимаю я тебя, — громко ответил ему Истома, — понимаешь, не понимаю!

Он попытался что-то объяснить Люке на латыни, но слуга лишь морщился, вслушиваясь в отдалённо напоминающие итальянскую речь слова. Потом сказал:

— Господин герцог ждёт тебя в кабинете.

И для большей убедительности указал пальцем на дверь, а затем, повернув руку, вниз. Истома кивнул головой, что понял его слова, и Люка неслышно выскользнул из комнаты, считая свои обязанности выполненными.

Шевригин оглядел комнату: отделка помещения была богатой, даже слишком. В таких опочивальнях бывать ему ещё не доводилось, не говоря уж о том, чтобы спать. Потолок украшен лепниной, но что именно изобразил мастер, Истома понять не мог: кажется, какие-то завитушки, листья, гроздья винограда и тому подобное. Парчовые гобелены на стенах едва заметно колыхались под слабыми порывами влетающего в раскрытое окно ветра. Истома заметил, что кое-где покрывающая стены ткань тронута плесенью.

Кровать занимала центр комнаты. Она была настолько огромной — поперёк себя шире — что на ней, вероятно, уместился бы десяток стрельцов вместе с их пищалями и бердышами, если положить их не вольготно, а впритык друг к другу. Она даже стояла не на четырёх ножках, а на шести. Над ложем нависало невиданное Истомой раньше чудо: на каркасе из толстых, тщательно высушенных и отполированных брусков покоился балдахин — матерчатый навес, закрывающий ложе с боков и сверху. Из-за большого количества складок балдахин казался тяжёлым, основательным, в полной мере соответствуя богатству не только ложа, но и всей комнаты.

Истома подошёл, с интересом приподнял одну из складок и тут же в ужасе отскочил: под ней сидели не меньше нескольких десятков клопов! Такого количества он прежде тоже не встречал. Нет, конечно, постоялые дворы, где ему доводилось останавливаться в путешествии, далеко не всегда блистали чистотой, и по ночам нередко приходилось просыпаться, расчёсывая искусанные паразитами плечи и спину, но чтобы столько! Кажется, герцог Сорский не заходил в эту комнату очень давно, отсюда и плесень на стенах, и клопы.

Шевригин осторожно осмотрел другие складки балдахина: там было то же самое. Сколько тысяч клопов содержит это роскошное сооружение, было неизвестно, но теперь стало совершенно понятно, что спать на предоставленном ему ложе невозможно. "Они же ночью насмерть загрызут, — приуныл Истома, — набросятся всем скопом и на куски разорвут. Как вурдалаки. И герцогу не пожалуешься — обидится ещё. Папин сын, как-никак".

И несомненно, тюфяк на кровати не менее богат на кровососов, чем балдахин. Истома присел на корточки и помял пальцами набитый шерстью мешок из плотной ткани. Сверху клопов не было. Он понюхал: клопового духа тоже почти не ощущалось. Стало быть, надо избавиться лишь от балдахина. А потом не допустить, чтобы клопы из других частей комнаты пришли полакомиться его, Истоминой, кровью. Способность кровососов совершать путешествия, чтобы добраться до вкусно пахнущего человека, была ему прекрасно известна.

Он вышел из комнаты и заглянул в соседнюю опочивальню. Паллавичино там не было: очевидно, он уже разместился и отправился вниз, к герцогу. Истома пошёл следом.

Кабинет герцога Сорского представлял собой богато и вычурно отделанное помещение. Убранство его не уступало виденному Истомой ранее в кабинете дожа Николо да Понте. Но если в Венеции элементы убранства гармонично сочетались, создавая ощущение изысканности, то у герцога Сорского всё было хоть и ярко, и дорого, но аляповато и безвкусно.

У окна в мягком кресле сидел румяный отрок с наглыми глазами, в расшитой золотом одежде, и, болтая ногами, с интересом смотрел на вошедшего. Паллавичино, устроившись в таком же кресле напротив герцога, сидел, крепко обнимая свою сумку, плотно набитую монетами. Он явно куда-то торопился, и лишь его положение переводчика при московском госте заставляло итальянца оставаться на месте, дожидаясь Истомы. На отрока он старался не смотреть, отводя взгляд всякий раз, когда его взор случайно устремлялся в его сторону.

Истому последнее обстоятельство удивило и, очевидно, отразилось на его лице, потому что герцог сказал:

— Это Карло, мой секретарь. Карло, золото, прошу тебя, подожди за дверью. У нас будет серьёзный разговор.

Отрок послушно встал с кресла и вышел из кабинета. Его ухоженный вид, богатая одежда вкупе с манерой общения герцога со своим якобы секретарём не оставляли места для сомнений по поводу того, кем в действительности является Карло при дворе герцога Сорского и какие обязанности выполняет. Истоме оставалось только надеяться, что он сумел быстро овладеть собой и отвращение не отразилось на его лице.

— Итак, господа, как вы разместились, всё ли вас устраивает? — спросил герцог по-итальянски, жеманно ломая руки.

Паллавичино тут же услужливо перевёл, и Истома подумал, что мнимое незнание итальянского языка даёт больше времени на обдумывание ответа и позволяет избежать ненужных неловкостей.

— Благодарю, всё хорошо, — ответил он, — но у меня есть одна маленькая просьба. Я не привык к такому убранству покоев, пристойному лишь коронованным особам. Поэтому прошу убрать с моего ложа балдахин. Я приучен к другому, и, отходя ко сну, видеть над головой матерчатый свод, — Истома изобразил смущение, — для меня это непривычно.

На лице герцога отразилось искреннее удивление: очевидно, гостей с подобными просьбами у него ещё не было. Недоумённо пожав плечами, он встал со своего кресла и подошёл к Истоме, положив ему руку на плечо, отчего Шевригин едва не дёрнулся:

— Хорошо, мой друг. Я приложу все силы, чтобы вы ощущали в моём дворце подлинно домашний уют. К вечеру балдахин уберут.

Он вздохнул и вернулся на место:

— Есть ли ещё какие-то пожелания?

— Мне нужна небольшая лохань с уксусом и добрый кувшин воды. И ветошь какая-нибудь.

Паллавичино перевёл, споткнувшись на слове "лохань".

Герцог теперь на странное требование гостя не удивился, лишь кивнул головой. Затем дёрнул за шнурок, который болтался на стене рядом с его креслом. Где-то вдалеке зазвенел колокольчик. В комнату вошёл Люка.

— Уберёшь с кровати нашего русского гостя балдахин и приготовишь вечером уксус и воду, — велел он, — и да, вот ещё, принеси деньги. Те самые, что привезли утром. И ещё тряпки какие-нибудь принесёшь. Не знаю уж, для чего они ему понадобились.

Люка молча исчез, но вскоре вернулся, неся увесистый кожаный кошель. Поставив деньги перед своим господином, снова исчез. Герцог указал взглядом на кошель:

— Его святейшество дарит русскому посланнику шестьсот дукатов. Этот подарок сделает твоё пребывание в Риме светлым и радостным.

И он манерно улыбнулся Истоме, на что тот тоже растянул рот в улыбке, стараясь, чтобы она выглядела как можно более естественной.

— Мне хотелось бы познакомиться с Римом, — сказал Истома, — сегодня я успел заметить, что это очень красивый город, и было бы интересно рассмотреть его поближе.

— Ну конечно, — ответил герцог, — любуйтесь, в Риме есть на что посмотреть. А папа примет тебя через два или три дня. Сейчас он слишком занят.

Истома вежливо улыбнулся хозяину замка, забрал деньги и вышел. Вслед за ним вышел и Паллавичино.

— Сегодня вечером в честь русского гостя будет роскошный ужин, — громко сказал им в спину герцог, — не задерживайтесь в городе.

Истома не мог решить, что лучше: оставить деньги во дворце или лучше взять их с собой. Он вспомнил Венецию, заверения Альберто, что кражи на постоялых дворах там невозможны. Но здесь ведь Рим, а не Венеция. Он ещё немного подумал и решил взять кошель с собой. Для этого пришлось вернуться в свои покои, где Люка уже начал разбирать балдахин, едва уворачиваясь от сыплющихся сверху клопов, и взять сумку, потому что тащить тяжёлый кошель в руках было неудобно.

Паллавичино дожидался его во дворцовой конюшне. Он уже взнуздал своего коня и даже забрался в седло. Конь выказывал ту же нетерпеливость, что и его хозяин, и аж пританцовывал на месте.

Когда они выехали за ворота герцогова дворца, Паллавичино сказал:

— Куда думаешь ехать?

— На базар хочу. Надо здешнее платье прикупить. Не люблю, когда смотрят, как на диковину.

— Это тебе на Палатин или Эсквилин[82] надо. Там много лавок, где готовым платьем торгуют.

— Ты что, со мной не пойдёшь?

Паллавичино замялся:

— В любое другое время, но сейчас мне надо передать вырученные в Дании и Любеке деньги сыну. Он ведёт наше дело здесь, в Риме, и очень ждёт, когда я приеду. Это только сегодня, но потом я буду сопровождать тебя где угодно. Может, сначала поедем со мной, а потом покупать платье?

— Ну хорошо, езжай, — к радости Паллавичино, легко согласился Истома, не ответив на его предложение, — но не забывай, что герцог ждёт нас к ужину.

Радостный купец, не дожидаясь, пока наниматель передумает, пришпорил коня и, подняв облако пыли, скрылся за поворотом неширокой римской улочки. Истома остался в незнакомом городе один. Он подумал, что без соглядатая ему будет вольготнее, едва тронул шпорами бока своего коня и направился по другой улочке. Где найти нужную ему лавку, Истома не знал, но надеялся спросить у прохожих.

Шевригин ехал по улицам Рима и с интересом крутил головой, сравнивая Первый Рим с Третьим. Дома в столице Папского государства были преимущественно каменными, в отличие от полностью деревянной застройки Москвы за пределами Кремля. Истома отметил про себя, что в случае нападения неприятеля пожар Риму не грозит. А если же и случится, то ничего подобного московским пожарам здесь не будет.

Он вспомнил, как десять лет назад сгорела вся Москва, кроме кремля, который удалось отстоять от крымских сабель. Сначала полыхнуло в одном месте, потом в другом, и вскоре весь огромный город представлял собой один большой костёр. В сплошном море огня только Кремль стоял неприступной твердыней да Москва-река, изогнутая, словно сабля, рассекающая надвое пылающий город. Истома вспомнил, как смотрел он со Свибловой башни налево, в Заречье, где вместе с другими избами полыхал и его дом, в котором осталась мать да братья с сестрой. И ничем не мог им помочь… И отец на стене погиб.

Всадники, издали выглядевшие как маленькие человечки верхом на игрушечных лошадках, сновали туда-сюда, пока огонь не выгнал всех за пределы города. Он вспомнил длинные вереницы пленённых москвичей и жителей ближайших деревень, уходящие на юг, в неволю. Были ли среди них его близкие? Неволя хуже смерти. Только ой ли? Из неволи можно выкупиться или бежать. Но многим ли удалось такое? Нет, совсем немногим. А жить всю жизнь в неволе, сохраняя в душе исчезающе малую надежду на освобождение — действительно ли это можно назвать жизнью? Истома считал, что нет. Он вспомнил, какое зрелище представлял собой город после ухода крымцев. Ни одного уцелевшего дома, лишь каменные печки, заваленные обгорелыми головешками. И вороньё… До сих пор не отстроили всё, как было до набега. Не до строительства сейчас, воюет держава. Истома иногда думал, что, если бы те силы людские да деньги, что потрачены на войну, потратили для строительства и распространения ремёсел, проку для державы было бы куда больше. Но кто послушает безродного сына боярского? Его и таких, как он, только и могут, что отправлять туда, куда родовитых отправить остерегаются.

Вокруг шумела пёстрая толпа, так не похожая на московскую. Звучала итальянская речь, хоть и чужая, но понятная. Когда Истома в Москве изучал итальянский язык, наставник его говорил медленно, размеренно, но то, что он слышал сейчас, было совсем другим. Истоме говор толпы казался похожим на звук, который издают рассыпавшиеся по деревянному полу орехи. Римляне сразу опознали во всаднике иноземца и не стесняясь обсуждали его непривычный облик и странный наряд, так не похожий на одежды жителей Вечного города.

— Смотрите, смотрите, — кричал какой-то оборванец в живописных лохмотьях, едва прикрывающих тощее тело, — это, наверное, потомок тех дикарей гуннов, что некогда разграбили Италию. Интересно, этот варвар, как и его предки, так же ест сырое мясо, которое перед этим просаливает на конских боках?[83]

Все вокруг смеялись и показывали на Истому пальцами. Он никак не отвечал на оскорбления, лишь улыбаясь загадочной скифской улыбкой. Никто не должен знать, что ему понятен итальянский язык!

Когда разошедшийся не на шутку оборванец спустил драные портки и со словами "поцелуй меня сюда" показал свой костлявый зад, Истома чуть тронул бока коня зубчатыми репейками шпор и заставил его приблизиться к грубияну. Склонившись, вполсилы хлестнул того по заднице нагайкой, окончание которой, на счастье оборванца, представляло собой расширенную кожаную лопатку, а не вплетённую пулю, как у Поплера. Но оказалось, что достаточно и этого.

Нищий, не ожидавший от него столь решительных действий, упал, издав громкий хриплый звук, похожий на ослиный рёв. Потом поднялся на ноги, держась за ушибленный зад и злобно рыча, посмотрел на Истому. Толпа покатывалась со смеху, раздавались аплодисменты. Её настроение сразу же переметнулось на сторону иноземца, так быстро и просто поставившего наглого нищего на место, соответствующее его положению. Затуманенный злобой взгляд оборванца казался воплощением жгучей ненависти. Не в силах совладать с собой от боли и оскорбления, он извлёк откуда-то из глубины лохмотьев длинный тонкий нож и бросился на Истому. Толпа тут же затихла. А тот, внимательно следя за нищим, наполовину вытащил из ножен шамшир, продолжая спокойно и даже насмешливо смотреть на него.

Оборванец остановился в сажени от Истомы. Он переминался с ноги на ногу, не решаясь сделать последние шаги и нанести удар. Истома извлёк саблю из ножен полностью и сделал замах, всем видом показывая, куда будет нанесён удар. Нищий испуганно дёрнулся и отскочил в сторону. В толпе снова засмеялись. Нищий злобно посмотрел вокруг.

— Ты это честно заслужил, мерзавец, — раздавалось из толпы, — будешь теперь знать, как приставать к иноземцам. И за стилет не хватайся, а то попадётся не такой добрый господин, как этот, — отрубит тебе руку.

Смешки доносились со всех сторон. Нищий, опустив голову, стал расталкивать первые ряды, чтобы скрыться от позора. Его не держали. Римляне расступались, давая ему возможность удалиться. Вперёд выступил горожанин, одетый в добротный камзол и хорошие кожаные башмаки. Он смотрел на Истому приветливо.

— Откуда ты, иноземец, и кого ищешь в Риме?

— Я не понимаю тебя, — ответил Истома на латыни.

— Кто ты и куда следуешь? — повторил горожанин по-латински.

— Я посланник русского царя к Святому престолу, — ответил Истома, — прибыл с севера. Сейчас ищу лавку, где торгуют одеждой.

— Ты заблудился в нашем городе, — улыбнулся горожанин, поняв стремление Истомы не выделяться из толпы, — я покажу тебе, где можно купить одежду.

Он указал Шевригину на улицу, по которой следует ехать русскому посланнику. Истома поблагодарил его и, засунув нагайку в сапог, тронул поводья. Обернувшись, крикнул горожанину:

— Благодарю!

Как оказалось, одного лишь направления, даже если оно указано верно, было недостаточно. Истома снова заблудился. Он плутал по лабиринту узких улочек Рима и чувствовал себя мухой, попавшей в паучьи тенёта. Теперь, на удивление, на него никто не обращал внимания, как будто он, хлестнув наглого оборванца нагайкой и не испугавшись его ножа, прошёл обряд посвящения и город теперь считает его своим. Правда, разобраться в хитросплетениях узких улочек древнего города он так и не сумел. В конце концов Истома решил следовать туда же, куда направляется большинство встречающихся ему прохожих, рассудив, что они, скорее всего, идут в сторону площади или базара. А уж там-то он наверняка найдёт то, что ему надо.

Так и оказалось. Двигаясь в плотном потоке горожан, он в конце концов выбрался на место, свободное от многоярусных каменных строений. Это действительно оказалась небольшая площадь, в центре которой располагался выложенный плотно подогнанными камнями колодец, вокруг которого толпились несколько человек с кувшинами и вёдрами. Вдоль стен зданий, окружающих площадь, стояли и сидели торговки, продающие сушёную зелень, шелушёные орехи пинии, куриные и утиные яйца, солёную и копчёную рыбу и прочую нехитрую снедь.

Чуть поодаль, перед трёхногим мольбертом с натянутым холстом стоял молодой человек в коричневом шерстяном плаще и побитом молью чёрном берете с петушиным пером. В левой руке он держал овальную деревянную палитру, на которой задумчиво смешивал кистью краски. Убедившись, что нужный цвет получен, он чуть наклонил набок голову и мазнул холст кистью, тут же отступив на полшага, оценивая верность только что совершённого действия. Заинтересованный Истома спешился и, ведя коня в поводу, приблизился к художнику. Тот, мельком взглянув на него, продолжил своё дело. К разочарованию Шевригина, картина представляла собой хаотичную мешанину разноцветных мазков. Понять, что пишет художник, было совершенно невозможно. Увидев, что иноземец заинтересовался его занятием, молодой человек сказал:

— Не правда ли, на первый взгляд ничего не понятно?

Истома улыбнулся, развёл руками, давая понять, что не понимает его, и ответил:

— Я говорю только на латыни.

— Жаль, — ответил молодой человек по-итальянски, по интонации собеседника поняв, что тот не говорит на его языке, — мне хотелось бы узнать мнение чужеземца, потому что мнение моих соотечественников мне уже известно. Но увы, я знаю только родной язык. Латынь ещё не успел изучить. Впрочем, мне надо выговориться, и не всё ли равно, понимаешь ты меня или нет?

Он снова отступил на шаг от мольберта, оценивая, насколько гармонично лёг очередной мазок, и снова принялся смешивать краски.

— Меня зовут Орацио[84], чужеземец. Родом я из Пизы, а в Рим пришёл в прошлом году. Пишу фрески для главной католической библиотеки при Святом престоле.

Он вздохнул:

— Получить это место было совсем непросто. Если бы не связи старшего брата и дяди, со мной никто и разговаривать бы не стал.

Истома указал на холст и спросил на латыни, надеясь, что если не слова, то жест его будет понят молодым художником:

— Что ты рисуешь? Здесь ничего нельзя разобрать.

Молодой человек сокрушённо вздохнул:

— Хоть итальянский язык и происходит от древней латыни, но их пути давно разошлись, и я не могу тебя понять. Кажется, ты хочешь знать, что я пишу?

Истома стоял, улыбаясь и ничего не отвечая.

— Это будет городской пейзаж, который я назову, — он на мгновение задумался, — ну, например, "Воскресный полдень весной у городского колодца". Знаешь, эти фрески в библиотеке мне изрядно надоели, и я хочу свободный от их написания день потратить на что-то для души. Эта площадь показалась мне интересной, и я надеюсь, что пейзаж получится неплохим. Как думаешь, его можно будет продать?

Он с надеждой посмотрел на Истому, но, спохватившись, смутился:

— Ах да. Хотя если ты не художник, то всё равно не сможешь понять, получится ли из этой заготовки настоящая, хорошая картина. Да я и сам не знаю. Хотя мне кажется, что всё же получится. Я давно заметил, что если я начинаю дрожать, как в ознобе, значит, всё идёт хорошо. Это как будто нечто божественное опускается на меня и движет моими руками, которые смешивают краски и наносят мазки на холст. Да что я говорю! Любые человеческие слова не могут передать то состояние, которое охватывает меня. Может, великий Данте смог бы описать его, но у меня слишком мало слов, а те, которые есть, я не могу расставить должным образом, поэтому любые сравнения будут слишком бледными. Я иногда думаю, что Данте, когда творил "Божественную комедию", тоже испытывал нечто подобное. Как думаешь, может, таким образом мы ощущаем присутствие музы?

Орацио поджал губы:

— Но, увы, древние почему-то не придумали музы, которая приходила бы к художникам. И у скульпторов тоже нет своей музы. Я всегда этому удивлялся, ведь мастерство древних ваятелей было столь велико, что и сейчас мы считаем их творения образцами, к которым нужно стремиться. Ну что им, трудно было, что ли, придумать муз для художников и скульпторов? Ну хотя бы одну? Несправедливо получается: у поэзии сразу три музы, у великого театрального искусства — две, есть свои музы у тех, кто танцует или пишет гимны. Музы истории и даже астрономии. А вот художникам и скульпторам наши предки музы не придумали. И это меня огорчает.

Несмотря на то что он болтал почти без умолку, Истома обратил внимание, что это никак не сказывается на его работе. Орацио, сетуя на отсутствие муз, оценивающе оглядывал свою картину с разных ракурсов и продолжал наносить мазки. Постепенно под его кистью на холсте стало что-то появляться, и Истома с удивлением смотрел, как на месте серого пятна у левого края полотна появляется каменная кладка колодца, а разноцветные мазки вокруг него превращаются в торговок и мальчишек-водоносов. Правда, разглядеть картину можно было только на расстоянии, вблизи она по-прежнему пестрела разноцветными мазками. Теперь Истома понял, почему Орацио после каждого мазка отступает на шаг от мольберта.

Конь заржал. Истома посмотрел на него. Жеребец бил копытом и кивал головой, порываясь куда-то в сторону. Истома хорошо знал повадки коня и понял, что тот чего-то требует от хозяина. Оглядевшись, он увидел, что возле колодца горожанин поит из ведра ослика, запряжённого в тяжело гружённую повозку.

— Пить хочешь? — догадался он.

Словно поняв вопрос, конь затряс гривой и стал ещё сильнее бить копытом по булыжнику площади. Из-под подковы полетели искры.

Дождавшись, когда горожанин с осликом отправятся по своим делам, Истома поднял из колодца ведро, полное чистой холодной воды, и поставил перед конём, ослабив подпругу. Когда ведро опустело и конь довольно зафыркал, Истома уже было собрался вскочить в седло, неподалёку раздались громкие возгласы.

— Иди отсюда, — говорил кто-то тонким юношеским голосом, — давай-давай, проваливай.

— Ищи другое место, маляр, — вторил ему другой голос, принадлежавший мужчине постарше, — этот колодец предназначен для иного.

Он оглянулся. Двое молодых людей, один лет семнадцати, а другой Истомин ровесник, прогоняли Орацио. Одеты они были одинаково бедно, но с претензией на роскошь. Обтягивающее трико с дырами на коленях, тёплые стёганые камзолы, потёртые на локтях, и фетровые шляпы с перьями и короткими, загнутыми вверх полями. На одной шляпе — у того, что постарше, — перо дерзко топорщилось и немного наклонилось вперёд. На шляпе же юноши перо было сломанным, но он всё равно его не снимал, очевидно, считая, что с пером, даже неполным, он выглядит внушительнее, чем без оного. На поясе у обоих висели в ножнах стилеты.

Оба молодых человека стояли вплотную к Орацио, даже нависая над ним, и для подтверждения своих слов легонько подталкивали его плечами, нагло ухмыляясь и перемигиваясь. Бедный художник под их напором смутился, съёжился и стал торопливо собирать краски. Картину, ещё сырую, он одной рукой держал на весу, не желая, чтобы написанное оказалось смазанным. А второй руки ему было явно мало, чтобы собрать все свои пожитки. Орацио торопился, роняя в пыль площади то кисть, то палитру, то опрокидывая коряво сколоченный мольберт. Молодой парень вытащил из ножен стилет и стал, смеясь, легонько тыкать им художника в бок, особо веселясь каждый раз, когда тот от боли подпрыгивал на месте. Толпа на площади как будто не замечала происходящего, лишь вокруг Орацио образовалось открытое пространство, словно все вдруг решили, что находиться рядом с ним сейчас совершенно не следует.

Истоме это наглое приставание уличных буянов к симпатичному и безобидному рисовальщику показалось настолько грубым, настолько грязным и несправедливым, что он непроизвольно крикнул мерзавцам:

— Эй, ребятки! Не трогайте этот человека и ступайте по своим делам!

Молодые люди обернулись на крик и сначала изумлённо уставились на Истому, а потом непонимающе переглянулись. Истома понял, что он, действуя по первому движению души, произнёс эти слова по-русски, и обругал себя: в этой поездке он впервые совершил необдуманный поступок. И неважно, что он сказал это по-русски: ему совершенно не следовало вмешиваться в здешние дела. Но делать нечего: он настолько проникся симпатией к художнику, что того надо было выручать. И он тут же перевёл свои слова на итальянский, произнеся их угрожающим тоном, а для большей убедительности положил руку на эфес своего шамшира. Хорошо ещё, рядом нет Паллавичино: вот ему радость была бы — сообщить герцогу, что русский умеет говорить по-итальянски.

Но наглецы не собирались уходить от колодца. Оценив Истомину саблю и не желая без необходимости вступать с ним в схватку, старший произнёс:

— Чужеземец, нам нет дела до тебя. Ступай своей дорогой. А этот человек, — он кивнул в сторону Орацио, — знает, почему ему нельзя находиться возле колодца.

Художник в подтверждение его слов быстро затряс головой. Но возбуждённый Истома уже не мог остановиться и совершил второй за сегодняшний день необдуманный поступок: он извлёк саблю из ножен. Вступать на улицах Рима в сражение с двумя явными разбойниками было бы совершенно не по чину для гончика русского царя, но Шевригин не мог с собой ничего поделать. Двое негодяев обидели человека, который открыл для него мир живописи и к тому же был совершенно беззащитным. Вступиться за него совершенно точно было богоугодным делом!

Но так считал только он, а молодые люди, очевидно, посчитали, что иноземец посягнул на их право поступать так, как они считают нужным, и, достав стилеты, направились в его сторону. Истома только усмехнулся про себя: в толпе у них, несомненно, было бы преимущество, как у обладателей более коротких клинков, но не здесь и сейчас, когда толпа отступила, освобождая достаточно пространства для сабельного замаха! Он сделал лёгкое движение, ускользнувшее от взгляда напавших, и вот уже старший из них коротко вскрикнул и выронил оружие. Его камзол был рассечён, и из неглубокого пореза выступала кровь.

— Проваливайте, дураки, — почти добродушно произнёс Истома по-итальянски, — рана неглубокая, за неделю затянется.

Младший разбойник нерешительно посмотрел на своего старшего товарища. Тот, постанывая, держался за руку, не помышляя больше о нападении. Очевидно, сабельный удар задел и мышцы плеча. Тот разбойник, что избежал удара, убрал стилет в ножны, подобрал оброненное оружие и, поддерживая раненого, удалился вместе с ним, бросая на Истому ненавидящие взгляды. Толпа вокруг них безмолвствовала.

— Нам лучше уйти, — произнёс Орацио.

— Почему? — удивился Истома. — Я их прогнал, и теперь они задумаются, прежде чем нападать вновь.

— Нам лучше уйти, — повторил Орацио, — по дороге я объясню, почему надо сделать так.

Он наконец-то собрал свои вещи, взвалил на спину, и они направились по одной из боковых улочек. Своего коня Истома вёл в поводу.

— Я сам виноват, — объяснил ему Орацио, — но вид, открывающийся от этого колодца, показался мне таким интересным, что я решил пренебречь опасностью и написать картину.

— В чём опасность? — недоумевающе спросил Истома. — Никак не могу понять.

— Колодец на площади — место, где собираются смелые[85] в поисках работы.

— Смелые? — удивился Истома. — Какая же у них работа?

— Они убивают за деньги. И не любят, когда в то время, когда они встречаются с заказчиками, рядом находится ещё кто-то. В это время даже те, кому надо набрать воды, стараются не приближаться к этому месту. А я уже несколько дней писал у колодца свою картину. Вот они и решили меня проучить.

— Тебе всё равно не дали бы дописать картины, независимо от того, вмешался бы я или нет.

— Конечно. Допишу по памяти. А в следующий раз пойду в более безопасное место. А тебе теперь следует быть осторожнее. По выговору ты похож на уроженца Пьемонта[86], да и по одежде тебя легко разыскать в Риме.

— Им меня не достать, — ответил Истома, — я живу во дворце герцога Сорского.

— Так ты из этих, — разочарованно протянул Орацио, — а я уж подумал…

И он замолчал. Истома непонимающе посмотрел на него, потом рассмеялся.

— Нет, я не из них. Я — гонец русского царя ко двору папы. Во дворце мне лишь отвели покои.

— Вот и хорошо, — облегчённо вздохнул художник, — а то не нравится мне… В Послании римлянам сказано же — если мужчины разжигаются похотью друг на друга, то получат должное возмездие[87]. А тут сын папы грешит, и ему за это ничего. Да и сын-то незаконнорождённый.

— Слушай, Орацио, — остановился Истома, — помоги мне выбрать одежду, в которой я не буду выделяться среди римлян.

Художник поставил тяжёлый мольберт на мостовую:

— Опасаешься всё-таки.

— Не то чтобы опасаюсь, — смутился Истома, — просто не люблю, когда на меня пальцами показывают. Да ты давай, деревяшку свою клади в седло.

Шевригин помог Орацио закрепить мольберт в седле, и вскоре они, привязав коня у входа, входили в лавку, где торговали одеждой. По совету художника Истома купил себе одежду простого горожанина — так было легче затеряться в пёстрой толпе, а обувь он подобрал сам — в соседней лавке. Это были удобные коричневые башмаки из хорошо выделанной мягкой кожи. Оба лавочника с удовольствием приняли новенькие венецианские дукаты, отсчитав серебром и медяками разницу в стоимости. Теперь Истома выделялся из римской толпы лишь своей саблей: сильно изогнутый шамшир сильно контрастировал со здешними оружейными нравами. Он даже хотел, чтобы совсем уж слиться с горожанами, купить шпагу, но решил, что навыки фехтования на сабле и шпаге слишком разные и ему это оружие будет не только бесполезно, но и в тягость, как лишняя железяка. А шамшир — ну что ж, может, он из дальнего похода привёз нездешний вычурный клинок!

Уже выйдя из одёжной лавки, он вспомнил, что ночевать сегодня придётся в кровати, которую дворцовые кровососы облюбовали, судя по всему, много лет назад и считают своей по праву. С этим надо было что-то делать. Он огляделся: вблизи была ещё только одна лавка, в которой торговали кухонной утварью. "То, что надо", — подумал Истома, распахивая входную дверь.

К его сожалению, ничего подходящего он там не нашёл — ну не покупать же, в самом деле, глиняные чаши — проку-то с них. Он уже собирался уходить, мысленно смиряясь с неизбежным соседством ночных кровососов, но тут взгляд его упал на посуду для более состоятельных господ. Почесав затылок, пробормотал про себя: "И чего их жалеть, просто пришли, просто и уйдут". Когда он покидал лавку, в сумке его мягко позвякивали шесть — по числу ножек у кровати — серебряных плошек, а его кошель при этом обеднел на три золотых дуката.

По пути к дому Орацио он купил четыре большие бутылки вина, хлеба, сыра, колбас и вскоре вводил своего коня в дворик, где художник снимал состоящее из двух комнат жильё на пару с Джованни — тридцатилетним добрым малым, который из-за вынужденной по причине безденежья трезвости пребывал в прескверном расположении духа. Появление вина, а вдобавок к нему — еды и своего соседа вместе с Истомой он воспринял с великой радостью.

Джованни оказался астрологом. Он работал над новым календарём в группе Христофора Клавиуса. Сообщение об этом чрезвычайно заинтересовало Истому. И после второй бутылки он спросил:

— Зачем нужен новый календарь?

Джованни, который оказался очень слабым на винное изобилие сладкого и крепкого муската, был теперь в чрезвычайно благостном настроении. Нос его приобрёл тёмнокрасный оттенок, который вскоре грозил перейти в лиловый цвет спелой сливы.

— Ну как — зачем? Чтобы лучше славить Господа нашего Иисуса Христа. — Он икнул. — Вот ты, Истома, раскольник, еретик.

— Сам ты еретик, — ответил Истома, на которого пьянящий напиток действовал куда слабее, чем на астролога.

— Но хороший еретик, — не обиделся Джованни, язык которого уже начал заплетаться. — Но Господа нашего Иисуса будешь славить неправильно. Когда мы примем новый календарь.

— А сейчас, со старым календарём, и вы, получается, славите неправильно? — насмешливо спросил Истома.

Джованни уставился на него осоловелым взглядом:

— Мы — всегда правильно. Да какая разница!

Он потянулся к бутылке и разлил вино по трём стаканам из обожжённой глины. Они выпили.

— Ты очень хороший еретик, Истома, — повторил Джованни. — Хочешь, я тебе гороскоп составлю?

— Зачем это? — удивился Истома.

— Ну как? Будешь знать, что тебе суждено в жизни сделать. К чему у тебя склонность, а чего следует опасаться.

— А не богохульство ли это? — засомневался Истома. — Пути Господни неисповедимы же.

— Исповедимы — неисповедимы, — скривился Джованни, — вон, при папском дворе у всех вельмож гороскопы. Сам Клавиус им и пишет. Золотом берёт, между прочим, ирод! Значит, можно. Да тут как сказать, Истома, если Господь надоумил нас создать гороскоп и не противится этому, значит, дело это богоугодное. Понял?

Истома хотел ответить, что надо ещё разобраться, кто именно надоумил людей рассчитывать гороскопы — то ли Бог, то ли совсем не Бог, — но решил, что лучше промолчать. Он в ответ улыбнулся в ответ:

— Поглядим, Джованни, поглядим.

Он глянул в окно: там уже было совсем темно. "Там же герцог ждёт, наверное, — спохватился Шевригин, — вот же удружили папские прихвостни — у содомита поселили!" Он встал из-за стола.

— Постой, ты куда? — пьяно спросил Джованни. — У нас ещё бутылка осталась. Очень хорошее вино, между прочим.

— Отстань, — вмешался в беседу Орацио, который не особо налегал на вино и был почти трезв, — видишь, Истоме пора во дворец. Он же гонец, его искать станут.

— Ну, если гонец, — сказал Джованни, косясь на оставшуюся бутылку, — тогда ладно.

— Он очень хороший человек, — сказал Орацио Истоме, кивая в сторону Джованни, — Плутарха читал, Эразмуса Роттердамского, Макиавелли[88]. Много что он читал. Интересно рассказывает. Хотя вина пьёт тоже много. Жалованье своё вмиг пропивает, едва остаётся, чтобы жильё оплатить. Ты заходи к нам. Посидим, вина выпьем, поговорим. С ним интересно бывает. Только вино другое бери, лёгкое.

Истома попрощался со своими новыми знакомыми и вышел во двор. Конь его стоял, нетерпеливо поводя ушами и ударяя правым копытом по булыжникам, которыми был вымощен двор. Из-под подкованных копыт изредка вылетали искры. Шевригин вскочил в седло и неспешной рысью направился во дворец герцога Сорского, где его, несомненно, уже заждались.

Глава восьмая ПРИ ДВОРЕ

Встречу с папой Истоме назначили на двадцать восьмое февраля. С утра он оделся в русское платье, приготовил поминок малый — пару русских соболей, что тащил за собой через всю Европу, и сел — ждать. Немного его смущало, что соболей захвачено так немного, да ничего не попишешь, путь в Рим был кружным, тяжёлым, опасным — вон, даже несмотря на все осторожности, дважды на разбойников попали. Много поминков вести — только утяжелять дорогу, да что они в пути пропадут — очень вероятно.

Вскоре пришёл гонец от папы, и Истома с Паллавичино, севши в карету: на коне гончику великого царя к чужому двору ехать неуместно, — отправились к папе. Когда они уже подъезжали к Ватикану, Истома думал, что Папский дворец поразит его воображение похлеще Дворца дожей, — сердце католического мира, как-никак. Но оказалось, что всё совсем не так. Апостольский дворец выглядел довольно скромно, хотя и превосходил любое каменное строение в Москве. А вот собор Святого Петра — это да! Истома едва не вывернул шею, когда карета проезжала мимо. Но кучер не стал замедлять ход, да и сам Истома понимал, что не об этом сейчас надо думать. Бог даст — разглядит он храм и снаружи, и изнутри.

У входа во дворец их встретил высокий итальянец в красном одеянии, из чего Истома заключил, что перед ним — католический архиепископ, или кардинал.

— Кардинал Комо, — перевёл слова встречающего Паллавичино, — приветствует гонца великого властителя севера и просит пройти с ним на аудиенцию к папе.

Они прошли коридорами и оказались в зале для приёма иноземных послов. Папа в торжественном облачении сидел на троне. Вокруг толпились десятка полтора придворных. Истома остановился в нерешительности, не зная, как приветствовать понтифика. Кардинал Комо подбодряюще улыбнулся, и Паллавичино тут же перевёл его слова:

— Папа извещён, что ты не владеешь знаниями относительно правил поведения гонца иноземного властелина у престола наместника святого Петра, поэтому он всемилостивейше допускает любую вольность.

"Будь что будет", — подумал Истома и, выступив вперёд, положил перед папским троном соболей. Маленькая связка драгоценных шкурок в огромном зале выглядела убого, но Истома сделал гордое лицо и отступил на шаг, доставая из сумки письмо. Папа, приподняв полу длинной накидки, выставил из-под неё башмак с вышитым на нём крестом с тремя перекладинами.

— Целуй, целуй башмак, — зашептал Паллавичино, не дожидаясь слов кардинала.

Но Истома только улыбался, глядя прямо в глаза понтифику. Возникла неловкая заминка. Папа, видя, что русский не торопится прикладываться губами к его обуви, ласково улыбнулся и засунул ногу под накидку. Привезённые этим грубияном предложения куда значимее, чем доскональное соблюдение придворного этикета. Рядом с Истомой облегчённо вздохнул Паллавичино. Истома, сделав несколько шагов вперёд, с поклоном протянул письмо. К нему тут же приблизился средних лет монах в рясе, с крючконосым лицом, седеющими чёрными волосами, большими залысинами и умными проницательными глазами и, взяв письмо, передал его папе. Григорий Тринадцатый, приняв у Поссевино послание от царя Ивана, кивнул, сохраняя на лице благосклонную улыбку. Затем сломал печать и углубился в письмо. Истома стоял, не понимая, что ему делать.

Наконец папа закончил читать и произнёс:

— Почтенный гонец, есть ли что-то, что ты мог передать нам на словах?

— Нет, велено сказать, что там указано всё, — заученно ответил Истома.

Папа снова кивнул:

— Я знаю, что ты говоришь на латыни. Насколько свободно ты это делаешь?

Истома наморщил лоб:

— Я могу кое-как говорить и понимать, если собеседник будет не очень скор в речах.

— Хорошо. Тогда прошу воспользоваться нашим гостеприимством. Тебе разрешается ходить где угодно и знакомиться с творениями наших художников и скульпторов. Герцог Сорский проводит тебя.

Вот же ж! Утром, когда Истома готовился к приёму у папы, он думал, что герцог потерял к нему интерес, но, оказывается, этот содомит выклянчил у родителя право знакомить русского со здешними красотами. Придётся терпеть по крайней мере до возвращения во дворец. А там — лучше он пойдёт пьянствовать с Орацио и Джованни, чем станет терпеть общество этого неприятного человека, будь он дважды герцог и трижды сын своего папы.

А посмотреть во дворце действительно было на что, да только Истома мало внимания обращал на картины, коими увешаны были стены дворца, и на стоящих перед входом в каждое помещение, а то и просто в коридоре голых мраморных мужиков и баб.

Герцог попытался взять Истому под руку, но тот, предвидя это, ловко увернулся и положил руки на эфес сабли, сделав подобные попытки неуместными. Паллавичино топал следом, изредка переводя герцоговы реплики. Так они бродили довольно долго, пока к ним, наконец, не подошёл тот черноволосый с залысинами монах, что принял у Истомы царёво послание.

— Папа внимательно изучил послание царя Ивана, и оно его очень заинтересовало, — доброжелательно произнёс он, — но нам предстоит немалая работа, прежде чем мы решим, как будет лучше помочь твоему государю к обоюдному довольству. Поэтому просто ешь, пей, веселись. Когда мы будем готовы ответить, тебя известят об этом. Если в чём-то возникнет хоть малейшая надобность, прошу в любое время заходить ко мне. Меня зовут Антонио Поссевино. Отец Антонио. И нам предстоит дальняя совместная дорога.

Истома кивнул и поклонился монаху. Тот наклонил голову в ответ и удалился. Теперь можно было покинуть дворец. Истома в сопровождении герцога уже направился к выходу, как на глаза ему внезапно попался Джованни. Бедный астролог, который внезапно увидел своего недавнего собутыльника в компании двух могущественнейших людей папского двора, застыл в изумлении. Он, судя по грустно висящему лиловому носу, пребывал в состоянии глубокого похмелья, сумев накануне напиться и без участия Истомы.

Шевригин, скользнув по нему взглядом, сделал вид, что не узнал астролога. И только взмолился в душе, чтобы разговорчивый пьяница не проболтался во дворце, что русский гонец прекрасно говорит по-итальянски. Поссевино и герцог Сорский, понятно, в круг его знакомых не входят, но… но всё-таки… Слушок пойдёт — а вдруг да дойдёт до святейших ушей или до кого-то, в чьи обязанности входит приём русского гонца. Конечно, ему лично это ничем не грозит, но собирать, как велел Андрей Щелкалов, все сведения о папском дворе, об иных государях посланниках и о том, кто с кем воюет, или собирается воевать, или иные козни строит, будет намного, намного тяжелее.

Из кареты Истома ещё раз обозрел Апостольский дворец и крикнул возничему по-русски:

— Домой поехали! Н-но!

Домом для него теперь был дворец герцога Сорского. Возничий, угадывающий желания седоков даже не по словам, а по каким-то лишь ему известным признакам — интонациям, громкости приказа, жестам рук, послушно взял в руки вожжи. Вышколенные лошади неспешно понесли карету прочь из дворца.

Едва дождавшись, когда солнце начнёт клониться к земле, Истома переоделся в итальянское платье, не забыв прицепить к поясу шамшир, и выехал на коне из дворца герцога Сорского. Паллавичино он с собой не взял. Ему очень не хотелось, чтобы шпионам папы стало известно, что русский гонец водит дружбу с итальянцами, — ведь тогда сразу станет известно, что он знает их язык. Убедившись, что соглядатаи за ним не следуют, Истома направил коня к жилищу Орацио и Джованни.

Орацио как раз сворачивал во двор, таща на спине мольберт и прижимая к боку сумку с красками и свёрнутым холстом. Он как-то странно посмотрел на Истому, но поприветствовал его вполне радушно.

Джованни уже был дома. Он сидел за столом и грустно смотрел на надкусанный кусок сыра, лежащий посреди столешницы рядом с начатой бутылкой вина. Хлеба на столе не было.

Увидев Орацио и Истому, он жестом пригласил их садиться, а сам, встав с места, достал с полки три серебряных стакана, слегка тронутых патиной. Аккуратно и на удивление точно разлив остатки вина, сел на своё место. Подняв свой стакан, заявил:

— Так выпьем же за то, что Бог не оставляет нас и позволил прожить ещё один день. — И тут же опрокинул содержимое стакана в рот.

— Мудро, — согласился Орацио и тоже выпил.

Истома не знал, что ответить Джованни, поэтому выпил без слов.

— Помнится, в прошлый раз у тебя этого богатства не было, — указал Истома на стаканы, — украл, что ли, где-то?

— Почему — украл? — удивился Джованни. — У них всё равно много, и не заметят. А мне приятно. Друзей надо достойно встречать. А серебро — металл благородный, он от яда темнеет, тем спасая человека от смерти. И вообще, от всякой нечисти помогает.

Истома вспомнил клопов герцога Сорского и мысленно согласился с Джованни: после того как ножки его кровати были погружены в серебряные плошки с водой, клопы ему почти не докучали. Тогда, несколько дней назад, вернувшись во дворец после знакомства с Орацио и Джованни, он протёр приготовленным добросовестным Люкой уксусом все части ложа, затем поставил каждую ножку кровати в серебряную плошку и налил воды. Теперь клопам, какими бы ушлыми они ни оказались, проделать путь из своих убежищ вне кровати было бы крайне сложно. Надо только не забывать следить, чтобы вода не пересыхала.

— Ты пустой сегодня? — грустно спросил Истому Джованни, разглядывая сквозь едва прозрачное бутылочное стекло светлое пятно оконного проёма.

— Ах, да, — спохватился Шевригин, — вот, держите.

Он стал выставлять на стол купленные по дороге бутылки лёгкого светлого вина прошлогоднего урожая, сыр, хлеб, две копчёные курицы. Лицо Джованни на глазах преображалось, хорошело, с него уходила та вселенская скорбь, которую Истома с Орацио застали, едва переступив порог жилища. В комнате даже, кажется, стало немного светлее.

— Вот я когда тебя увидел, — пьяно говорил некоторое время спустя Джованни, — с этим герцогом и с монахом, сильно удивился. Я же думал, ты просто врёшь нам, чтобы выглядеть… — он задумался, — чтобы выглядеть как очень важный человек.

Астролог при этом держал в левой руке стакан с вином, а правой размахивал, делая в воздухе какие-то невнятные жесты, проследить траекторию которых было совершенно невозможно. Орацио, прихлёбывающий вино мелкими глотками, по обыкновению, хранил молчание, лишь изредка вставляя в разговор короткие реплики. Истома уже слегка захмелел, но держался значительно лучше Джованни.

— Ну вот, зачем мне врать? Я тебя только попросить хочу. — Истома повернулся к Орацио: — И тебя тоже.

— О чём? — спросил Джованни, а Орацио лишь обратил взгляд прямо на Шевригина.

— Долго объяснять, — поморщился Истома, — хочу лишь, если вы меня во дворце у Папы встретите, не показывайте, что мы знакомы.

— Понятно, — закивал головой Джованни, — не хочешь показывать, что знаком с такими низкими людьми. Понятно.

— Глупый ты, — нахмурился Истома, — я и сам не из князей. Просто не хочу, чтобы там знали, что я говорю по-итальянски. Это может мне навредить.

— Ну-у-у, — недоумённо протянул Джованни, — хорошо.

— Ты хочешь, чтобы придворные, зная, что ты их не понимаешь, были свободнее в разговорах в твоём присутствии? — внезапно спросил Орацио.

Глаза художника глядели на Шевригина настойчиво и испытующе. Когда на тебя смотрят так, отвечать следует быстро и честно, потому что фальшь обычно видна сразу, и после того, как она будет разоблачена, ни о какой доверительности не может быть и речи. И Истома посмотрел в глаза Орацио прямо и спокойно:

— Да, всё так. Я нахожусь в Риме, чтобы принести пользу русской державе. И я сделаю всё, что могу, чтобы польза эта была наибольшей. А двор папы — место, где переплетаются дипломатические ниточки всех католических дворов Европы. Я обязан многое узнать.

Орацио некоторое время внимательно смотрел в глаза Истомы, потом широко улыбнулся:

— Я рад, что ты честен с нами, Истома. А то, что ты добрый и хороший человек, я узнал ещё тогда, у колодца, когда ты бросился помогать мне. Ты не понимал, что происходит, однако помог мне. Это многого стоит.

— Мне понравилась твоя картина и твои речи, — улыбнулся Истома.

— У тебя, кажется, от рождения есть чувство прекрасного. Думаю, если бы тебя с детства окружали люди искусства, а не эти железяки, — он указал на шамшир, — ты мог бы стать неплохим живописцем.

— Истома — хороший человек, — пьяно произнёс Джованни и положил голову на столешницу. Через мгновение он храпел.

Орацио и Истома переглянулись.

— Положим его на кровать, — сказал Шевригин.

Они перенесли пьяного Джованни на кровать и снова уселись за стол.

— Если он не запомнил этот разговор, я утром ему всё объясню, — пообещал Орацио, — и считай, что я твой верный помощник.

Истома с благодарностью кивнул в ответ.

— И кстати, — спохватился художник, — эти, от колодца, искали тебя.

— Вот как? — изумился Истома. — Наверное, хотели меня убить?

— Они сегодня нашли меня, когда я писал пейзаж. — Глаза Орацио загорелись. — Я назову его "Торговки зеленью у моста Фабрицио"[89]. Там просто чудное место, и торговки колоритные. Правда, писать лучше при дневном, а не при вечернем освещении. А днём я чаще всего занят в библиотеке.

— Ты рассказывал про другое, — напомнил ему Истома.

— Ах, да, — спохватился Орацио, — они на этот раз были очень вежливы, ведь я не занимал их места. Спросили, кто ты и где тебя найти. Только теперь их было трое. Третий, которого я не знаю, выглядел как исчадие ада: его лицо изуродовано шрамами, а взгляд… Думаю, такой взгляд бывает у ангелов смерти, пришедших на землю за душами грешников.

— Что ты им сказал?

— Я? Правду. Сказал, что ты, кажется, иноземец, да они и сами это видели по одежде. Что тебя я раньше не знал и где найти тебя — тоже не знаю. Думаю, они удовлетворились моими ответами.

— Хорошо. Если они будут тебе мешать — скажи мне. Думаю, я смогу с ними справиться.

— Что ты, что ты, — забеспокоился Орацио, — ты же привык к открытому, честному бою, а это — убийцы. От них можно ожидать чего угодно, и подлый удар в спину у них не считается зазорным.

— Мне не впервой встречаться с разбойниками, — коротко ответил Истома.

На кровати сквозь сон что-то промычал Джованни. Шевригин посмотрел на него и засобирался:

— Пора мне. Буду в воскресенье. — Он улыбнулся. — Ты уж, друг, проследи, чтобы Джованни не набрался до моего прихода.

— Хорошо, — кивнул художник.

— А там — видно будет. Наверное, среди недели тоже выберу время. До встречи, друг.

Они обнялись. Истома уже от порога перекрестил по-православному спящего Джованни и вышел на улицу.

Последующие дни потянулись далеко не однообразной чередой. Едва ли не ежедневно они с герцогом Сорским посещали Папский, или Апостольский, дворец. Герцог оказался на удивление ловким чичероне, как называли в Риме проводника, знакомящего иноземцев с культурными ценностями города. Прогуливаясь с Истомой по Ватикану, он заливался соловьём:

— А это, мой любезный Томас, древняя статуя, найденная в прошлом веке при раскопках близ Рима виллы печально известного императора Нерона. Изображает бога Аполлона[90]. Ты только посмотри, — герцог аж причмокнул от восхищения, — какое изящество форм, какая естественная поза! Так и кажется, что вот-вот — и он шагнёт со своего места сюда, к нам.

На Истомин взгляд, Аполлон был хоть и здоровенным, но каким-то слишком изящным, женоподобным. И причинное место у него по размеру совершенно не соответствовало гигантскому росту. "Как он, бедолага, жил с такой снастью?" — пожалел Шевригин Аполлона.

Герцог не стал задерживаться у статуи и провёл Истому дальше. Вскоре у русского гонца в глазах рябило от изобилия голых мужиков и баб — мраморных, бронзовых, рисованных — всяких! К счастью, герцог понял состояние непривычного к этому русского и вывел Шевригина на улицу — знакомить его с архитектурным искусством папской обители.

Спустя несколько дней герцог пригласил Истому на охоту. Ему вручили арбалет с роскошно отделанным серебром и золотом ложем и дали три десятка прекрасно сбалансированных арбалетных болтов в сумке. Кроме русского гонца, в охоте приняли участие офицеры папской охраны и посланники некоторых европейских держав. Истома с удовольствием слушал шепелявую речь поляков, не подозревающих, что никчёмный, с их точки зрения, русский гонец с детства знает их язык.

Надменные шляхтичи, искоса поглядывая в сторону москаля, изредка делали как бы нечаянные резкие движения в надежде, что Шевригин воспримет их как угрозу и испуганно дёрнется, выхватывая саблю или нож. Да, это было бы очень смешно, только вот Истома, сам в душе посмеиваясь над этими прихватками кабацких буянов, оставался невозмутимым, лишь позёвывая в ответ.

По возвращении с охоты Истома написал молоком меж строчек о путевых впечатлениях: "Папа с цесарем и литовским королём ежегодно ссылается, и послы промеж Папы и литовского короля беспрестанно живут. А цесарь с литовским королём не ссылается, ни послы, ни посланники. А король Стефан к цесарю не посылывал потому же ни послов, ни посланников внове"[91]. На охоте ему подстрелить никого не удалось.

Нередко в то время, когда Истома с герцогом Сорским прогуливались по Апостольскому дворцу, мимо проходили иноземцы, которые, косясь на русского гонца, о котором в Риме знали уже все, не стесняясь обсуждали свои дела. И снова путевые заметки Истомы обогащались молочным межстрочьем.

Шевригин каждое воскресенье, а частенько и среди недели уезжал из дворца, направляясь куда-то в тесное переплетенье узеньких римских улочек. Герцог Сорский, который уже оставил надежду склонить русского Северингена к более тесному общению, лишь посмеивался: ясно же, что северный гость посещает весёлых римлянок, зарабатывающих себе на хлеб насущный любовью. Он изредка напоминал, что в таких заведениях следует особенно тщательно беречь свой кошелёк, и не лучше ли оставлять золото во дворце? В ответ тот лишь хлопал серо-голубыми глазами и не говорил ничего. Ну ясно же, что глупец!

А Истома, купив по пути несколько бутылок слабенького вина и кое-какую снедь, направлялся на съёмное жильё, где его уже поджидали Орацио и Джованни. Он привязывал своего коня у входа и давал мелкую монетку одному из местных ребятишек, чтобы тот позвал его в случае, если кто-то попробует украсть животное. И весь вечер, а порой и часть ночи пил вино в компании с ватиканским художником и человеком, работающим вместе с Христофором Клавиусом — приближённым папы Григория XIII. С людьми, каждый из которых был ежедневно вхож в Апостольский дворец и уже лишь по одному этому мог видеть и слышать много такого, что было интересно русскому гонцу. А вернувшись во дворец герцога Сорского, Шевригин доставал перо, бумагу и только что купленную бутылку свежего молока.

В то время, пока Истома, по мнению герцога Сорского, развлекался, при Папском дворе шла работа. Кардинал Комо, позёвывая, читал новую записку Поссевино папе: "…остаётся четвёртая часть мира, обращённая к Северу и Востоку, в которой необходимо правильно проповедовать Евангелие. Божественное провидение указало, что для истинной веры может открыться широкий доступ, если это дело будет проводиться с долготерпеливым усердием теми способами, с помощью которых так много других государств приняло на себя иго Христово…" Кардинал пробовал говорить о делах московских с бывшими при дворе папы поляками, как людьми, наиболее сведущими в оных, но ничего путного от них не услышал. Лишь одно — загоним быдло в стойло — и только. Кардинал поделился результатом беседы с Поссевино, по чьему совету и был затеян разговор, а тот лишь равнодушно кивнул, словно ожидая, что результат будет именно таким.

Брат Гийом, напротив, имел с бывшим секретарём генерала иезуитов[92] несколько продолжительных бесед. Поссевино интересовался всем: и отношением русских разных сословий к религии, и состоянием торговли, и градостроительством, и фортификацией, и военным делом, и тайным сыском. Особо спрашивал о тех людях, которые были скрытыми сторонниками католичества — кто по убеждению, а кто за деньги.

Иезуит очень серьёзно отнёсся к предстоящей миссии и, внимательно выслушав брата Гийома и записав заинтересовавшие его места, тщательно изучил все доступные ему в Риме письменные источники, рассказывающие о Руси. Начал он с записок Герберштейна[93], путешествовавшего в Московию в первой четверти шестнадцатого века, но по прочтении оных решил, что сведения эти значительно устарели, и перешёл к Альберто Кампензе[94]. Но тот писал исключительно с чужих слов, поэтому иезуит решил основательно изучить записки Алессандро Гваньини[95] и Иоганна Кобенцля[96], чьи сведения были куда свежее, и к тому же они лично видели то, о чём писали. Не оставил вниманием и записки Паоло Джовио, который хоть и жил полвека назад, и в Русском царстве не бывал, однако был хорошо знаком и имел долгие беседы с русским посланником при папском дворе Деметрием Эразмием[97], о котором отзывался как об исключительно образованном и просвещённом человеке.

Спустя три недели после официального приёма Шевригина в Апостольском дворце папа собрал в своём кабинете кардинала Комо, Антонио Поссевино и брата Гийома. Предложил приглашённым садиться, что подчёркивало расположение понтифика и неофициальность встречи, не подлежащей документированию, и начал речь:

— Братья мои во Христе, волею Господа нашего удача улыбнулась Святому престолу. В то время как протестантская зараза, несмотря на все усилия католических лекарей, продолжает, подобно проказе, разъедать тело паствы нашей, мы обращаем взоры на восток, где сложилось положение, благоприятное для истинной веры. Усилиями католических воинов Речи Посполитой Московское царство, этот оплот восточных схизматиков, находится в бедственном положении. Государство истощено многолетней войной и едва ли выдержит новые удары. Московский правитель царь Иван запросил нашего посредничества при заключении мира с Речью Посполитой, обещая при этом весьма внимательно подойти к заключению унии между католической и православной церквями. И разумеется, при доминировании католичества. Поэтому я решил, что следует отправить посольство Святого престола в Москву и поспособствовать заключению мира. В случае удачи мы получим обширные земли на востоке и миллионы новых католиков. А это, без сомнения, позволит одержать победу над протестантскими державами, пока они окончательно не укрепились в своих заблуждениях. При необходимости мы сможем вернуть их в лоно истинной церкви военным путём, а затем совместными усилиями противостоим распространению магометанства — не менее страшной опасности для истинных христиан, чем протестанты. Успех Московской миссии может стать переломом в нашей борьбе за торжество католицизма.

Папа замолчал. Он не сказал ничего такого, чего присутствующие не знали бы. Всё это было говорено и написано не раз — ещё до прибытия Томаса Северингена. Идея витала в воздухе, постепенно опускаясь, уплотняясь, и вот она уже стала почти осязаемой, реальной. Настолько реальной, что оставалось лишь отправить посольство в Московское царство, правитель которого сам запросил помощи, и учредить там новый диоцез святой церкви. А попутно учредить и новые учебные заведения, в первую очередь иезуитские, ведь иезуиты показали себя в деле защиты католичества лучше других монашеских орденов.

— А если поляки не согласятся? — подал голос кардинал Комо. — Уж больно они ненадёжны.

За время его недолгого общения с представителями Речи Посполитой у кардинала сложилось о них крайне нелицеприятное мнение.

— Посольство возглавит наш легат Антонио, — папа указал на Поссевино, — его богатый опыт по части дипломатии всем известен.

— А в Швеции… — начал было кардинал Комо.

— А в Швеции, — перебил его папа, — во время его присутствия всё шло так, как нам надо, и не заладилось лишь после того, как брат Антонио покинул страну.

Кардинал замолчал.

— Прошу высказаться, — послышался негромкий голос, и все повернулись в сторону брата Гийома.

— В послании царя Ивана указывается, что король Речи Посполитой Стефан Баторий прежде был князем Трансильвании, которая является вассальной по отношению к империи османов. И сейчас он может быть настроен к туркам благожелательно. Не повлияет ли это на переговоры? Ведь царь Иван предлагает заключить союз против них.

— Брат Гийом, ты напрасно беспокоишься об этом, — вмешался в разговор Поссевино, который прежде слушал всех молча. — Мне довелось встречаться с ним в Вильно[98]и иметь продолжительную беседу. Стефан Баторий — чрезвычайно умный, дальновидный и уравновешенный человек, не склонный к сомнительным решениям и поступкам.

Он прекрасно понимает, что король без поддержки подданных — ничто. Это повсеместно в Европе, а для Речи Посполитой, где королей выбирают, присуще в наибольшей степени. Южные польские земли немало страдают от набегов крымских татар — этих вассалов турецкого султана, и если монарх станет прямо или косвенно защищать турецкие интересы, он быстро потеряет поддержку, а там и до бунта недалеко. И ещё он понимает, что быть королём большего самостоятельного государства куда лучше, чем князем малых земель, вынужденным подчиняться приказам извне.

Брат Гийом кивнул:

— Благодарю, отец Антонио. Ты развеял мои сомнения.

— Меня больше заботит, — продолжил Поссевино, — что поляки, находясь на пороге полной победы над московитами, могут не принять во внимание необходимость некоторых уступок, которые нужны исключительно для того, чтобы русские скорее пошли на унию.

— Ты опасаешься, что общекатолическому делу они предпочтут своё, мирское? — спросил папа.

— Именно так, ваше святейшество, — ответил Поссевино.

— Для того, чтобы убедить их поступить верно, во главе посольства и отправляешься ты, — ответил папа, — и мы возлагаем на тебя большие надежды.

— И я сделаю всё, что в моих силах, — ответил Поссевино, — и надеюсь, — тут он посмотрел на брата Гийома, — на помощь лучшего нашего знатока московских дел.

Брат Гийом молча склонил голову.

— Сын мой, — обратился папа к Поссевино, — ты уже выбрал, кто отправится с тобой в Московию?

— Да, ваше святейшество, — ответил тот. — Это брат Стефан из хорватских земель, уроженец Богемии брат Андрей, брат Паоло из Кампаньи и коадъютор брат Микеле Мориено, миланец[99].

— Одобряю твой выбор, — ответил папа, — двое из четверых — славянского корня. Возможно, это послужит на пользу при обращении в католичество народа общего с ними происхождения.

— Это соображение я учитывал при выборе спутников, ваше святейшество, — ответил Поссевино. — Но кроме этого, они — грамотные и преданные Святому престолу братья.

— Сын мой, — обратился папа к Гийому, — пусть тебя не смущает, что тебя нет в составе посольства. Ты принесёшь больше пользы, если станешь действовать тайно, а московиты даже не будут знать о твоём существовании. Именно поэтому ты не участвовал во встрече с этим Северингеном, но сам мог хорошо рассмотреть его. Каким ты его увидел?

— Это чрезвычайно умный и проницательный человек, — просто ответил брат Гийом.

В кабинете повисла тишина. Краткая характеристика, данная братом Гийомом русскому, настолько отличалась от общего устоявшегося мнения о гонце московского царя, что её следовало сначала переварить в сознании. Первым рассмеялся кардинал Комо:

— Да этого не может быть! Он целыми днями бродит с герцогом Сорским по Ватикану и разглядывает женские прелести на картинах и скульптурах. На его родине такого он не увидит!

— А чем он занимается вечерами? — спросил брат Гийом.

— Герцог утверждает, что русский частенько посещает римских весёлых дев. Он даже купил новое платье, чтобы выглядеть как житель Рима.

— В Московии я тоже всегда ходил в русской одежде, — ответил брат Гийом.

Папа и Поссевино переглянулись: неужели брат Гийом прав, и Томас Северинген уже не меньше трёх недель пропадает по вечерам из герцогского дворца неизвестно куда? Хотя… даже если так, он вряд ли сумел в столь короткий срок найти себе осведомителей — пусть шляется, где хочет. Да и итальянского он не знает. Но… Папа нахмурился:

— Сын мой, русский заявил, что не знает никакого языка, кроме родного, да ещё немного — латынь. Как ты оцениваешь его слова?

— У меня есть некоторые основания сомневаться в его словах, ваше святейшество. В то время, когда мне довелось скрытно наблюдать за ним, я обратил внимание на интересную особенность. Иногда случалось, что в его присутствии некоторые начинали по-итальянски обсуждать между собой вещи, не предназначенные для чужих ушей. Ведь при дворе все знают, что русский лишь немного знает латынь, но не итальянский. И он на мгновение как будто останавливался, и лишь то, что он вёл со своим собеседником разговор через переводчика, позволяло ему быстро собраться.

— И что это значит? — с тревогой спросил папа.

— Не буду утверждать, что мнение моё бесспорно, но так обычно бывает, когда человек, ведя разговор на одном языке, настраивается на то, чтобы понять, о чём говорят на другом, ему, безусловно, знакомом языке. Для этого нужны некоторые усилия. А в то время русский говорил со своим переводчиком на родном языке и, допускаю, пытался понять, о чём рядом с ним шепчутся по-итальянски.

В кабинете вновь повисло молчание.

— Надеюсь, никто при дворе не был настолько глуп, чтобы вести в присутствии русского разговоры, касающиеся нашей предстоящей миссии? — спокойно поинтересовался брат Гийом.

Оценив смущение присутствующих, он добавил:

— Возможно, это не для каждого очевидно, но сомнение должно быть всегда. Я и предположить не мог…

— Хорошо, сын мой, — перебил его папа, — он пока в Риме, и даже если ты прав, то… До Москвы дорога дальняя.

Он не договорил, но все и без того поняли, что хотел сказать понтифик. Если наблюдения брата Гийома верны, то доехать до Москвы русскому не суждено.

Глава девятая ПОДГОТОВКА К ОТЪЕЗДУ

Истома ежедневно проверял, на месте ли его записи. Он понимал, что выкрасть их могут в любой момент — да вот тот же Люка, приставленный ему в услужение, и утащит. И способы русской тайнописи им наверняка известны, поэтому им останется только нагреть письмо над пламенем свечи, а уж знатоков русской грамоты здесь хватает — в этом Истома теперь не сомневался! Конечно, они вряд ли пойдут на столь открытое вмешательство в его дела, ведь злить русских сейчас — не в их интересах. Но народ здесь живёт премудрый — вдруг да нашли возможность сделать невидимые чернила видимыми, а потом снова невидимыми?

Он задумался и мысленно обругал себя: что ему стоило с самого начала писать тайное письмо ещё и литореей? Достаточно — литореей простой, а уж какие буквы какими следует заменять, о чём они с Андреем Щелкаловым договорились загодя, ещё в Москве, — это у него навсегда отпечаталось перед внутренним взором. Сегодня ему не нужно было ехать к Орацио с Джованни, поэтому он решил посвятить вечер на переписывание бумаг. Сначала он переписал письмо, которое служило прикрытием, — о Риме, здешних нравах, картинах, скульптурах. Также переписал заметки о Венеции, об Арсенале, о приёме у дожа. Записки, составленные во время пути от Балтики до Адриатического побережья, в том числе во время нахождения в Праге, он трогать не стал — всё равно там межстрочные промежутки были пустыми — просто не о чем писать. Ну, авось ещё пригодятся!

Когда он дописывал последние листы, чернила на первых уже высохли. Теперь Истома стал нагревать старые бумаги и переносить проявившиеся записи на новые листы — тоже молоком, но уже с использованием литореи. Дело это оказалось небыстрым, и Истома провозился до самого вечера. Когда Люка пришёл звать его на ужин, Истома засовывал в походную сумку обновлённые записи, а перед ним на столе лежал целый ворох старых бумаг. И оставлять их здесь совершенно не стоило!

— Господин посланник, герцог просит тебя к столу.

Истома кивнул:

— Хорошо, Люка, сейчас буду. А ты, пока я ужинаю, растопи-ка камин. Ночи ещё холодные, я мёрзну.

Люка равнодушно пожал плечами: странный он, этот русский. Уже почти месяц здесь живёт, а камином не пользовался ни разу. Говорил, что для тепла ему хватает одеял. А сейчас, когда солнышко припекать стало куда сильнее, чем раньше, требует затопить! За то время, пока Истома жил во дворце герцога Сорского, Люка научился хорошо понимать его, даже невзирая на то, что Шевригин ни разу не обратился к нему по-итальянски. Истома произносил приказ на латыни, а Люка — то ли он начал учить этот язык, то ли, будучи очень хорошим слугой, угадывал желание господина по жестам, интонации и отдельным понятым словам — тут же выполнял требуемое, не ошибившись при этом ни разу.

— Слушаюсь, господин.

— Ну, ступай, доложи герцогу.

Когда слуга вьппел, Истома задумался: куца спрятать на время ужина бумаги? С собой их ведь не понесёшь — герцог сразу заметит, станет спрашивать. Он оглядел комнату. Спрятать толстую стопку бумаги было решительно негде. В кровати, под одеялом? Только и остаётся. Только надо пересчитать, чтобы быть уверенным, что Люка точно ничего не унёс.

Истома быстро пересчитал листы: двадцать три. Потом откинул одеяло и равномерно, чтобы не создавать горки, разложил их на ложе, после чего восстановил прежний вид кровати. Теперь можно и идти. На пороге он столкнулся с Люкой, который тащил охапку дров.

— Ты не усердствуй особо, — кивнул Истома в сторону камина, — и следи, чтобы огонь не перекинулся куда-нибудь.

Люка кивнул, и Истома покинул спальню. Когда он вошёл в комнату, где был накрыт стол, герцог и Паллавичино уже сидели на своих местах, не начиная есть, пока не появится Истома.

— Прошу тебя, дорогой Томас, садись за стол, — произнёс герцог, — сегодня мой повар особо постарался. Он уроженец Фландрии, но добрый католик, поэтому бежал от проклятых еретиков, ведь там сейчас война[100], и обосновался в Риме. Блюда, которые он сегодня приготовил, популярны на его родине.

За спиной герцога стоял здоровенный белобрысый верзила в белом колпаке, с лицом цвета свёклы и лиловым носом. Очевидно, добрый фландрский католик был очень неравнодушен к здешним винам.

— Вот суп "лейденская мешанина", в нём много говядины, лука, моркови, а также перца и других специй. В последнее время в него стали добавлять эту новинку — картофель. Многие находят его вкусным, но мне не нравится.

Паллавичино переводил слова герцога на русский, а повар за спиной герцога стоял, равномерно кивая головой, хотя при взгляде на него было ясно, что он ничего не понимает ни по-итальянски, ни тем более по-русски.

— Вот гюцпот — рагу из тушёной свинины с овощами, а ещё из вторых блюд он приготовил хаше — тушёную говядину с приправой из овощей и зелени, и отдельно — яблочный соус к нему Вот зеландские мидии, копчёная селёдка — голландцы мастера её готовить. А на десерт — олеболлен — кусочки сладкого теста, которое варили в кипящем масле.

Истома стиснул зубы: герцог ещё ни разу не был настолько любезен, чтобы подробно объяснять, из чего состоит обед или ужин. Поесть он любил — а кто не любит? Но чтобы вот так… может, он этими объяснениями хочет подольше задержать Истому за столом? Да ну, ерунда. Не мог же он знать, что Истома именно сегодня решит переписать свои тайные письма литореей и сжечь старые бумаги? Да Истома и сам даже в обед об этом не знал. Нет, наверное, это просто случайность.

Истома натянуто улыбнулся и сказал Паллавичино:

— Передай герцогу, что я высоко ценю его желание сделать удобным моё пребывание в его дворце. Удобным и вкусным. А теперь я предлагаю приступить к трапезе.

— А вино мы будем пить итальянское, — произнёс герцог, выслушав Паллавичино, — фландрские вина отвратительны на вкус. Но тут, — он вздохнул, — ничего не поделаешь. Винограду для полного вызревания нужно много солнца и тепла, а во Фландрии этого не хватает. Даже море, на берегу которого находится эта страна, называется Северным.

Они принялись есть, и Истома по достоинству оценил мастерство фламандца: действительно, герцог не зря взял его на службу — кушанья были великолепными! А вот попробовав олеболлен, Истома понял, что эти сладкие пончики он раньше уже ел. Задумавшись, он стал вспоминать. Порывшись в памяти, понял — ну конечно же! У касимовских татар, когда был в Касимове[101] по делам Посольского приказа. Ну точно, олеболлен — эти самые баурсаки и есть. Только баурсаки вкуснее.

Когда вино было выпито, герцог, благодушно улыбаясь, отпустил Истому и Паллавичино из-за стола. После того как они вместе с поваром вышли, благодушие сползло с его лица, словно маска. Он трижды хлопнул в ладоши, и в небольшую, почти незаметную дверь в углу комнаты вошли двое молодых людей. Одеты они были почти одинаково — в трико, камзолы и фетровые шляпы с маленькими полями и перьями. Одежда была основательно потрёпанной, а камзол того из них, что постарше, оказался на груди разрублен или разрезан и грубо зашит. А сломанное перо на шляпе младшего топорщилось, словно вязальная спица в клубке шерсти.

— Ну, что скажете? — спросил герцог после того, как молодые люди подошли к нему и остановились в двух шагах, всем видом своим выражая почтение. — Успели его разглядеть?

— Он это, — сказал старший, — точно он. И саблей ловко владеет. Я даже увернуться не успел.

Он поморщился: очевидно, нанесённая Истомой рана болела до сих пор.

— И по-итальянски он говорит хорошо, — не то спросил, не то констатировал герцог.

— Ещё как! — сказал тот, что помладше. — И не только говорит, но и ругается. А по выговору кажется, что с севера приехал.

— Да-а-а, — задумчиво протянул герцог, — так он с севера и приехал.

Младший нерешительно улыбнулся, ещё не зная, были слова герцога одобрением его наблюдательности, или сказаны как подтверждение уже известного факта.

— Ну хорошо, — сказал герцог, — деньги получите, когда выполните следующее поручение. А теперь ступайте, мне надо подумать.

Разбойники, поклонившись герцогу, вышли из комнаты…

Когда Истома вернулся в спальню, Люка сидел на стуле напротив камина и задумчиво смотрел на огонь. Звука открывшейся двери он не расслышал, зачарованный пляской языков пламени. Истома оглядел кровать: кажется, ничего не изменилось — каждая складочка на неровно наброшенном покрывале была точно такой же, как и в тот момент, когда он покидал помещение. Вряд ли Люка, если он действительно искал его записи, сумел бы так точно воспроизвести прежний вид кровати. Успокоившись, Истома окликнул слугу:

— Люка!

Тот встрепенулся, словно очнувшись ото сна, и огляделся. Увидев Истому, поднялся со стула.

— Благодарю. Грацие, — сказал Истома и указал слуге на дверь. — Ступай.

Когда он покинул спальню, Шевригин достал бумаги и пересчитал: все двадцать три листа были на месте. Он уселся на стул и стал кидать записи в камин — по одному, по два листа, тщательно перемешивая их кочергой и следя, чтобы бумага прогорала полностью, и даже сам пепел измельчая в серый порошок, чтобы не сохранилось ни одно слово, ни одна буковка от собранных им сведений о нравах папского двора, о явных и тайных направлениях европейской политики и о планах Рима относительно предстоящей миссии в Русском царстве. Никто, кроме Андрея Щелкалова и государя, не должен знать о том, что именно стало ему известно!..

Наутро Шевригина разбудил Люка. Слуга тормошил его за плечо, взволнованно тараторя:

— Господин, вставай, вставай! К тебе от папы приехали, очень важный человек. Говорить с тобой хочет.

Истома поднял голову: Люка, убедившись, что он проснулся, стоял в шаге от кровати, держа в одной руке кувшин с водой, в другой — полотенце. У его ног зеленел помятыми боками медный таз. В Риме металлические вещи на удивление быстро покрывались плёнкой окислов. Истома ещё вечером обратил внимание, что даже серебряные миски, которые он поставил под ножки своей кровати для защиты от клопов, стали значительно темнее, чем в момент покупки. Хотя тут, возможно, сыграла роль налитая в них вода. И лишь оружие, казалось, не было подвержено ржавчине, но это скорее была заслуга капралов папского войска, нещадно наказывающих солдат за ненадлежащую сохранность оного. А уж у аристократов явиться в свет с пятнышком ржавчины на шпаге было равнозначно позору.

— Господин, — повторил Люка, протягивая кувшин, — изволь умыться. Тебя ждут.

Прохладная вода прогнала остатки сна. Интересно, кому он понадобился? И почему такая срочность? Или, может, здешние нравы предполагают ранний подъём, и лишь он, предоставленный самому себе, валяется на кровати, сколько влезет?

В коридоре Истома увидел Паллавичино, который, протирая заспанные глаза, направлялся в сторону столовой. Значит, разговор будет за завтраком. Так кто же к ним приехал?

За накрытым столом сидели герцог Сорский и тот монах, что во время аудиенции принял у Истомы письмо и передал его. Антонио Поссевино! Они о чём-то негромко разговаривали. Увидев Истому, монах встал и, мягко улыбаясь, молча приветствовал его кивком головы. Герцог указал на места за столом:

— Садись, дорогой гость. Прости, что подняли тебя так рано. Но при дворе день начинается сразу после восхода солнца, а приближающийся момент твоего отъезда заставляет нас завершить начатые дела. С тобой будет говорить Антонио Поссевино, который назначен посланником к твоему царю. А теперь прошу всех отдать почтение моему угощению.

И герцог первым принялся за еду. Вслед за ним взяли ложки и остальные. На завтрак были поданы бобы с бараниной.

"Выходит, я должен показаться этому монаху дурачком, — подумал Истома. — Что же он за человек? Судя по тому, что на аудиенции стоял рядом с папой — из особо приближённых. Стало быть, прощелыга".

Он сделал блаженное лицо и сказал:

— Рим — хороший город. Мне понравился.

Поссевино, внимательно выслушав переводчика и посмотрев на Истому в упор, от чего у того словно колючая волна от лба до подбородка прокатилась, ответил:

— Римская история насчитывает более двадцати трёх столетий. За это время случались и взлёты, и падения. И жители сумели накопить изрядный опыт в области устройства городской жизни. Неудивительно, что он нравится многим. И я рад, что Рим понравился и тебе, дорогой посланник.

Истома, стараясь сохранять безмятежное выражение лица, напрягся: Поссевино назвал его посланником, хотя отлично знает, что в грамоте он указан, как "лёгкий гончик". Что это — оговорка, или он намекает, что ему известно, как Истома назвал себя в Венеции? А зачем ему об этом намекать? Поссевино, словно не замечая или действительно не замечая смятения гостя, продолжил:

— Нам предстоит совершить совместное путешествие от Рима до Москвы, и мне хотелось бы иметь рядом надёжного друга.

Истома сделал удивлённое лицо:

— Разве я давал повод усомниться в том, что я друг? Да и государь мой отправил меня к папе для того, чтобы завести дружбу для совместных действий против безбожного султана турецкого. И чтобы папа указал королю литовскому и польскому Стефану Баторию на невозможность проливать христианскую кровь, и на то, что нам всем следует объединиться против басурман.

Поссевино наклонил голову, словно соглашаясь с ним, между тем в голове его клубились совсем другие мысли: "Разумеется, этот варвар пытается врать, но общие представления о том, как следует вести политику, у него полностью соответствуют его сути, то есть дикарские. Представление о тонкой политической игре у него отсутствует совершенно".

— Я придерживаюсь того же мнения, дорогой Северин-ген, — ответил Поссевино, — и я чрезвычайно рад этому. Теперь, когда мы решили, что являемся единомышленниками, нам следует обсудить некоторые вопросы, касающиеся нашего путешествия.

— Какие же?

— Посольство будет двигаться на север через Венецианскую область, затем на Прагу и далее — в Речь Посполитую. Полагаю, для тебя этот путь не совсем приемлем, не так ли?

Истома сокрушённо вздохнул:

— Я буду с вами только до Праги, а через Речь Посполитую мне путь заказан. Уж больно поляки чванливы и не любят русских. Если я последую и после Праги с вашим посольством, мне наверняка придётся рубиться со многими, и я допускаю, что меня даже могут зарезать исподтишка или выстрелить в спину. Я готов биться в честном бою, но от подлости защититься невозможно. Поэтому я поеду на север — в Любек и далее морем на Русь.

Поссевино согласно кивнул головой:

— Это разумное решение. Боюсь, даже если папа защитит тебя посольской грамотой, там, вдалеке от Рима, многие поляки не посчитают это достаточным основанием, чтобы отпустить тебя живым. — Он поморщился. — Очень буйный народ.

Хорошо вышколенные слуги убрали со стола тарелки с остатками бобов и баранины и поставили блюда с жареной рыбой и вино, тут же разлив его по бокалам. Поссевино, пригубив вина, поднял свой бокал и внимательно посмотрел через него на окно, затем, уже без бокала — на хозяина дворца:

— Знаю, ты всегда был ценителем хороших вин. А это по описанию напоминает мне…

— Фалернское, — перебил его герцог.

— Откуда?

— Мои люди основательно изучили древние источники, поэтому виноград для его изготовления, — герцог кивнул на вино, — сажали именно там, где наши предки возделывали лозу для фалернского, — на склонах горы Массико в Кампанье. И именно тот сорт, который указывал Колумелла[102], — Альянико.

Поссевино отпил из бокала:

— Вино отменное. Поздравляю, герцог. Тебе удалось совершить невероятное[103].

— Дорогой Томас, — обратился он к Истоме, — попробуй, такого вина ты больше не увидишь нигде. Оно производится в очень небольших количествах и вряд ли будет вывезено за пределы Италии.

Истома осторожно отпил из своего бокала: вино как вино. На его вкус, оно ничем не отличалось от того, которое он дважды в неделю покупал для попоек с Орацио и Джованни. Равнодушно пожав плечами, он поставил бокал на стол.

— Понимаю, Томас, — сказал герцог, — для наслаждения изысканным вином нужна определённая привычка, я бы даже сказал… — Тут он запнулся, стараясь выбрать слова, которые не оскорбят его гостя. — Словом, это как в музыке или в литературе. Чтобы в полной мере насладиться творением, следует изначально быть готовым к этому, получить некие основы, меры для того, чтобы иметь своё суждение. Мой повар тоже не разбирается в винах, потому что на его родине нет культуры виноделия. Как и в Московии.

Истома герцогово сравнение виноделия с музыкой и литературой не понял, но решил, что любыми средствами захватит пару бутылок из запасов герцога, чтобы угостить своих приятелей. Пусть он ничего в этом не понимает, но ведь Орацио и Джованни — итальянцы и вина выпили куда больше, чем он. Должны разбираться.

— Дорогой Томас, — вновь обратился Поссевино к русскому, — посольство отправляется через три дня. Постарайся к этому сроку завершить все свои дела здесь, в Риме.

— Хорошо, — ответил Шевригин, — а теперь мне пора идти. Действительно, остались некоторые дела.

— Ступай, — с мягкой улыбкой ответил Поссевино.

Истома и Паллавичино вышли. Герцог проводил их взглядом, подождал, пока закроется дверь, и для верности молчал ещё некоторое время. И лишь потом обратился к Поссевино:

— Антонио, ты передал папе, что этот варвар прекрасно говорит по-итальянски?

— Конечно, герцог, — улыбнулся Поссевино, — и сегодня мы узнаем, к кому в Риме он ходил всё время, пока пользовался твоим гостеприимством. Это могут быть люди, причастные к делам Святого престола.

— Но он не производит впечатления умного человека.

— Однако у него хватило ума ввести всех нас в заблуждение относительно знания им итальянского языка. Почти всех. Его раскусил брат Гийом — ты его не знаешь — наш лучший знаток Московии. А сведения, полученные от тебя, лишь подтвердили его правоту.

Поссевино вздохнул, и черты его лица изменились, прогоняя обычную елейно-приторную улыбочку. Теперь это было лицо умного, властного и жестокого человека.

— Сегодня мы узнаем, к каким людям тайно ходит русский, — медленно произнёс он. — И к ним придёт беда.

Эти слова были произнесены таким тоном, что герцог, хоть и имел, как сын папы, пусть и незаконный, наивысшую степень защиты от преследования кем бы то ни было, ощутил, как по спине пробежал холодок. Воистину — иезуиты имеют в католическом мире огромную власть, частенько поправляя даже папу. И считаться с ними необходимо.

— Ты намерен пустить по его следу ищеек? — спросил герцог.

— Конечно, — ответил иезуит, — они уже здесь, во дворце. И русский находится под их постоянным наблюдением. Незаметно ему не уйти.

— Я полагаю, что он посещает римские бордели.

— Убеждён, что это не так. Несмотря на молодость и небольшой опыт в посольских делах, он показал себя хорошим слугой своего монарха. И знание итальянского языка он скрывал не просто так. У него всё подчинено одной цели — собрать как можно больше сведений о наших намерениях.

Заметив, что герцог хочет ещё о чём-то спросить, Поссевино вновь сладко улыбнулся ему:

— Довольно, герцог. Сейчас наша общая задача состоит в том, чтобы русский не догадался, что мы разгадали его игру. Пусть веселится, и не отказывай ему в просьбах.

Поссевино на мгновение задумался:

— Только, пожалуй, посещать Апостольский дворец ему больше нет необходимости. Если русский попросит сопроводить его туда — сошлись на недомогание, а один он не пойдёт.

Герцог послушно кивнул. Поссевино пожевал губами, о чём-то размышляя:

— Пожалуй, я удалюсь. Надо готовиться к отъезду. Как только русский покинет дворец, будь любезен, извести меня об этом.

— Хорошо, Антонио.

Поссевино поднялся со стула, и, как духовное лицо, протянул герцогу руку для поцелуя. Три оставшихся дня на подготовку к посольству — слишком малое время, чтобы тратить его ещё и на пребывание в герцогском замке. Герцог почтительно проводил его к выходу из дворца. Уже на улице, держа своего коня за узду, Поссевино проникновенно посмотрел в глаза герцогу:

— Джакомо[104], кроме дипломатических дел, у меня есть ещё одно поручение от папы, — сказал Поссевино. — Надеюсь, ты догадываешься, какое?

Герцог потупился: ну конечно, он догадывается, ещё бы не догадываться! Содомитские наклонности сына, вызывая пересуды в Риме, сильно не нравились высокопоставленному родителю. По его настоянию Джакомо женился на прекрасной Констанции, принадлежащей к влиятельнейшему миланскому роду Сфорца. Но, вопреки всему, ожидание папы, что женитьба отвратит сына от недостойного поведения, не оправдалось.

Поссевино дружеским жестом взял герцога за плечо:

— Сын мой, пора взять себя в руки. Все мы чудим в юности, но потом взрослеем и берёмся за ум. Тебе скоро тридцать три — возраст Христа. А папе семьдесят девять, и он не вечен. Если ты не бросишь своего пагубного увлечения, после его смерти не много найдётся людей, которые будут твоими союзниками. Ты рискуешь потерять всё. Оглянись: вокруг — дикий лес с хищными зверьми, а не милая Аркадия[105], где всё спокойно и все желают всем добра. И твоё благоденствие закончится, едва над Сикстинской капеллой взовьётся белый дым[106].

Герцог плотно сжал губы. Он признавал правоту Поссевино, но годы беззаботного существования не выработали у него тех качеств, которые необходимы для преуспевания в этом мире. Вот Антонио — он поднялся почти на самый верх могущественнейшего ордена исключительно благодаря своему уму, жестокости и постоянному напряжению сил. Причём протекции у него практически не было, но зато с избытком было упорства и умения верно определять, к чему сейчас стремятся сильные мира сего. И следовать в этом русле. Да, пора браться за ум, иначе… Что — иначе, Джакомо Бонкомпаньи и думать не хотел.

— Я… согласен с тобой, — с трудом произнёс он, — и передай отцу, что я выполню его приказ[107].

— Вот и хорошо, — улыбнулся Поссевино, на этот раз без елейности, а с простой искренней улыбкой, — думаю, этим ты сильно его порадуешь.

Иезуит вскочил в седло — он был неплохим наездником — и пустил лошадь шагом, перейдя за воротами дворца на рысь. Герцог посмотрел ему вслед и вернулся в кабинет в твёрдой уверенности с завтрашнего дня начать новую жизнь. А сегодня… Он дёрнул за шнурок звонка. В кабинет вошёл слуга.

— Позови моего секретаря, — приказал герцог…

Истома выбрался из дворца ближе к вечеру. На его удивление, герцог не возражал, когда русский попросил взять из его запасов две бутылки нового вина. Истома постоял немного в подвале, подумал и взял ещё три. Нагружённый вином, которое он сложил в приобретённую уже в Риме вместительную кожаную сумку, Шевригин отправился на конюшню. Здешний конюх, хорошо изучивший привычки необычного гостя, уже приготовил всё к отъезду.

Выйдя за пределы дворца, Истома некоторое время ехал шагом. Он ощущал какое-то беспокойство, что-то казалось необычным. Он огляделся: вроде всё, как всегда, ан нет, сердечко то и дело ёкает, намекая на какую-то если и не опасность, то на неправильность, без которой вполне можно обойтись. Отчего-то вспомнилась Барсучиха, рассказы матери, как она его отстояла у судьбинушки. Да и потом, прозорливость детская, другим чадам не присущая, — откуда? Значит, действительно, есть в нём что-то такое. Не просто так соринка в левый глаз попала да холодок от затылка к копчику пробежал. Выходит, поостеречься надо. Ему-то, конечно, ничего сделать не посмеют, а вот другим…

Истома оглянулся ещё раз и дал коню шпоры: "А ну, соглядатаи, если вы есть, догоните! Нет, не догоните, а если сами на конях — так хоть узнаю, кто вы такие". Шевригин намеренно уходил на окраину Рима — подальше от жилья Орацио и Джованни. Шёл быстрой рысью, на прямых и пустых улицах порой переходя в намёт. Иногда оглядывался — а ну, кто там, покажись!

Но никого не было. Преследователи, если и шли за ним от дворца, отстали по причине безлошадности. Покружив ещё по Риму, Истома окольными путями добрался до жилища Орацио и Джованни.

Истома привязал коня у дверей и остановился: смогут ли найти его по коню? Нет, совершенно точно. С улицы вход не виден, а обыскать все римские дворики — на это не ищейки нужны, а пара рот городской стражи, и то вряд ли.

Оба квартиранта уже были на месте. Джованни радостно обнял его — он всегда был более страстным, чем уравновешенный Орацио. Художник пожал Истоме руку и скромно уселся за стол.

— Друзья, привёз я вам вина с герцогского стола, — сказал Истома. — Его гости считают, что лучшего вина не бывает. Прошу, оцените его.

С этими словами он поставил все пять бутылок на стол. Джованни аж заурчал, словно кот при виде таза, наполненного кроличьей требухой, и, развернувшись, достал с полки три стакана.

— Ох, — огорчился Истома, вспомнив, что во время долгой поездки по городу совершенно забыл купить сыра, колбас и хлеба, — а об остальном-то я запамятовал.

— Ничего, — ответил Джованни, — Орацио у нас молодой, нога быстрая. А лавок в округе — сколько угодно.

Истома потянулся к кошелю с дукатами, но астролог остановил его:

— Не надо, брат. Мы и так много за твой счёт съели и выпили. Мне сегодня выплатили жалованье, поэтому оставь золото себе. Тебе оно в дороге пригодится. Ты ведь прощаться пришёл?

Джованни достал из поясного кошелька несколько серебряных монет и протянул их Орацио.

— У меня тоже деньги есть, — обиделся художник, — могу и сам заплатить.

— Молодец, — одобрил Джованни, — покупай и на мои, и на свои. Жизнь ведь нынешним вечером не кончается, всё съедим.

Они выпили по стакану, и Орацио отправился за продуктами.

— Как ты догадался, что я прощаться пришёл? — спросил Истома.

— Вино уж больно хорошее. Ни разу ты из герцогских подвалов ничего не приносил. Вот я и подумал.

Он ударил себя в грудь:

— И вот здесь что-то стукнуло. Так и понял.

— Барсучиха, — негромко произнёс Истома по-русски.

— Что? — не понял Джованни.

— Дом вспомнил, — ответил Истома.

— А-а-а, — протянул астролог, — слушай, Истома, давно хочу тебя спросить.

— О чём?

— Хороший ты человек. И чего бы тебе здесь, в Риме, не остаться?

Истома удивлённо посмотрел на него:

— С чего бы это?

— Сам же рассказывал, у вас там полгода — зима такая, что снегу по шею, а лето — как у нас зима.

— Ну, не совсем так, — смутился Истома, который, действительно, как-то раз спьяну приврал ради красного словца.

— Да что тебя там держит? Царь у вас — как лютый зверь. Ты же говорил, что многие, кто составляет славу державы, поплатились не за действительные, а за мнимые грехи. Ведь так?

Истома вспомнил Дмитрия Хворостинина и промолчал[108].

— Истома, да посмотри ты кругом! — горячо произнёс Джованни. — Ты и здесь карьеру сделаешь, и даже легче, чем дома. Теперь дом твой здесь будет. Всякий человек ищет, где лучше.

— А как же держава? Как родина?

— А что держава? — презрительно хмыкнул Джованни. — Державе от людей одного надо — чтобы больше делали и меньше требовали. Такова суть вещей, Истома, и изменить её не дано никому.

— Как же жить вне державы? Так и забудешь, какого ты роду-племени.

— Да множество людей так живёт. Я думаю, что государство и не нужно вовсе. Оно лишь тянет из людей все соки, мало что давая взамен. Думаю, когда-нибудь настанет время, когда никакого государства не будет, а все люди будут жить общиной, где все всем будут братьями. Ну и сёстрами, конечно.

— А как же законы? Без законов как жить? Как дикие звери?

— Почему как звери? Есть обычаи человеческие. Решишь уйти к другому народу — принимай его обычаи. По ним и живи.

— А чем обычаи от законов отличаются, Джованни?

— Да ты как будто не видишь ничего, брат! Обычаи людские направлены на всё доброе, а законы только и знают, как бы людям нагадить. По совести надо жить, брат.

Истома усмехнулся:

— А что такое жить по совести?

— Да как же ты не понимаешь? Добра надо желать людям и творить добро.

— А если для кого-то по совести — значит, отобрать у чужой общины и отдать своей?

— Это не по совести.

— Это ты так считаешь. А кто-то считает по-другому. Как ему объяснить, что ты думаешь правильнее, чем он?

Джованни задумался.

— Никак не объяснишь, — прервал его размышления Истома, — потому как у каждого человека свои представления о том, что является добром, а что — злом. И чтобы люди эти, которые думают по-разному, не передрались, и придумывают законы. А чтобы разнять людей, которые всё же начали драться, нужна стража. И суд, чтобы решить, кто из них прав. А если соседи посчитают, что они правы, а твоя община не права, — войско для защиты нужно. И всё это вместе — и есть государство, или держава, как в моём отечестве говорят. И как сделать иначе, чтобы по справедливости и никого не обидеть — неизвестно.

Дверь распахнулась, и на пороге появился весёлый Орацио, держащий в охапку сумку с едой. Увидев печальное лицо Джованни и расслышав последние слова Истомы, он сказал:

— Что, Джованни, опять про Уранополис проповедуешь?

— Что за Уранополис? — поинтересовался Истома.

— Город такой был. Давно, — ответил Джованни и замолчал.

— Так расскажи.

— Это сразу после Александра Македонского было, — ответил астролог, — знаешь такого?

— Конечно, — ответил Шевригин, хотя знал лишь о самом факте существования великого полководца. А узнать подробнее всё как-то недосуг было.

— Когда он умер после завоевания полумира, то его полководцы — их звали диадохи — разорвали его державу на части, и каждый стал править как царь.

— И ведь наверняка каждый из них считал, что он-то лучше сумеет распорядиться своим владением, — с едва заметной ехидцей прервал его Истома.

— Наверно, — мрачно ответил Джованни. — Тогда на севере Греции построили город, который назвали Уранополис, или Небесный город. Философ Алексарх, который был там правителем, сделал равными рабов и свободных и даже придумал особый язык для граждан Уранополиса. Он пригласил туда других философов, а также художников, скульпторов и учёных из разных народов. Он хотел создать самое справедливое государство.

— А воинов он туда не приглашал? — спросил Истома.

— Об этом ничего не известно.

— Ты вот сам посуди, Джованни: диадохи эти, которые поднаторели в битвах, рвут на куски державу Александра, а тут какой-то философ создаёт справедливое государство и даже воинов в него не приглашает. Готов поспорить, что государство это существовало ровно столько времени, сколько надо, чтобы подошла даже не самая большая и не самая хорошо вооружённая толпа солдат. А потом всё, только пожарище и трупы. Ведь так и было, правда?

— Спор этот бесконечен, — грустно ответил Джованни, — люди, увы, пока не готовы к такому устройству общества.

— Я тебе то же говорил, — весело сказал Орацио, — поэтому, давай, каждый из нас на своём месте будет создавать маленькие частицы добра. Глядишь, через сто лет или через тысячу этих частиц станет так много, что они соединятся и сделают возможным то самое, о чём ты мне каждый вечер твердишь.

Говоря так, художник разлил вино по стаканам и отрезал от хлеба три больших куска. Джованни, не дожидаясь, когда будет порезана колбаса, мрачно отломил от неё большой кусок, откусил и начал жевать.

— Вот это правильно, — одобрил Шевригин.

— Послушай, Истома, — сказал Орацио, выпив вино, — сегодня я в библиотеке кое-что слышал.

— Обо мне? — спросил Истома.

— Думаю, что да. Разговаривали два монаха. Оба мне незнакомы. Один, кажется, занимает высокое положение, а другой монах точно не из Рима. Маленький такой, спокойный и… опасный.

— Почему так думаешь?

— Не знаю. Мне так показалось. Взгляд у него такой — убьёт во славу Божью и имени не спросит.

— И о чём они говорили?

— О распространении католичества на новых землях. И о том, что некий известный им человек успел увидеть слишком много, и поэтому будет неразумно, если он передаст всё, о чём узнал, своему государю, владетелю тех земель. И несколько раз они произнесли слово "Московия". Поэтому я решил, что речь идёт о тебе.

Орацио замолчал. Молчал и Истома. Лишь Джованни вздыхал рядом, горюя о несбыточном.

— Благодарю тебя, Орацио. Не думаю, что они решатся, это им не нужно. Но всё же буду настороже. Тайны папского двора от меня скрыты, и я не могу знать, какие соображения у них появились.

Джованни поставил на стол вторую бутылку:

— Эх, ну почему в мире всё так неправильно устроено!

Шевригин и Орацио переглянулись: друга надо срочно лечить от хандры.

— Выпьем, друзья! — громко произнёс Истома, наливая вино в стаканы.

— А вино и вправду великолепно, — оценил, наконец, Джованни вино. — Давайте напьёмся, братья!

Истома уехал от них уже за полночь, успев по пути зарубить одного городского разбойника и нанести раны двум другим, пожелавшим поживиться кошельком припозднившегося всадника. А от прибывшей на шум схватки городской стражи просто ускакал, благо конных там не было. Ищейки Антонио Поссевино так и не узнали, к кому в Риме ездил Томас Северинген.

Уже в своей опочивальне Истома почему-то вспомнил о потемневших серебряных плошках с водой, стоявших под ножками его кровати. Взяв со стола канделябр с тремя горящими свечами, Шевригин опустился на колено возле своего ложа. Так и есть: дорогие серебряные плошки волшебным образом превратились в дешёвые — медные! Истома усмехнулся: ну конечно же, это Люка. Ай да прощелыга! Не поленился ведь, пробежался по посудным лавкам, нашёл похожие плошки, чтобы русский не заметил подмены. Надо будет завтра отхлестать его шамширом плашмя по заднице. А плошки — да пусть оставляет себе, на кой они в дороге? И медные тоже. Человек он небогатый — пусть вспоминает русского посланника добрым словом.

Но на следующий день Истома в суете приготовления к отъезду забыл о жуликоватом слуге. А Люка, словно чувствуя настроение русского, ни разу не попался ему на глаза. Наверное, была у него своя бабка Барсучиха.

А ещё через три дня посольство, возглавляемое иезуитом, покидало Рим. Вместе с ним ехали и Истома с Паллавичино. Купец слёзно выпросил Истому взять его с собой, потому что он чувствует вину за принесённые неудобства и ненадлежащее в прошлом поведение и желает загладить вину. Истома подумал и взял. До Венеции, пока они едут по землям, где говорят по-итальянски, всё равно Паллавичино должен изображать переводчика. А там видно будет.

В карете с тройной тиарой и двумя скрещёнными ключами на двери ехал папский легат — иезуит Антонио Поссевино. Его помощники, охрана и Истома с Паллавичино шли верхами. Путешествие в Московию началось.

Глава десятая ПОСОЛЬСТВО В ПУТИ

Брат Гийом выехал из Рима на сутки раньше посольства. Поссевино дал указание дожидаться его в пражском районе Градчаны[109], в таверне "Три пивные кружки". Легат хотел в пути получше присмотреться к Истоме и в Праге решить, что с ним делать. Возьмёт русский деньги из страха перед наказанием за присвоение не принадлежащего ему звания — одно дело. Не возьмёт — что ж… неизвестно, что он узнал в Риме, а вдруг — что стоящее? Поссевино всегда предпочитал купить нужного человека, и только лишь в том случае, если он не продаётся — значит, сам виноват.

Брат Гийом до отъезда оговорил с Поссевино участие вместе с ним в путешествии в Московию новиция Ласло, объяснив свою просьбу преклонным возрастом и тем, что юноша по совокупности знаний и умений уже вполне готов к заданиям такого рода. Посевино согласился без колебаний: действительно, брату Гийому шёл уже седьмой десяток лет, и без помощника ему будет непросто, несмотря на огромный опыт и знание Русской земли.

Отправляясь из Рима, брат Гийом получил от казначея три кошеля: самый большой — с серебряными монетами, для повседневных расчётов в пути, и два поменьше — с медью, для всякой мелочи, и с венецианскими дукатами. Коадъютор прекрасно знал, в каком месте какими деньгами следует расплачиваться. Серебро — для постоялых дворов, где надо платить не только за ночлег и еду, но и за конюшню и лошадиный корм. Серебряные иоахимсталеры были самой ходовой монетой не только в империи, но и в большей части Европы. Полновесные монеты из чистого чешского серебра уже несколько десятков лет являлись символом стабильного денежного обращения. Под названием "ефимок" они имели хождение даже в Московии, поэтому брат Гийом сразу запросил у ватиканского казначея большую сумму, чтобы в пути не тратить время на добычу денег. Ведь это порой сильно отвлекает от выполнения задания ордена.

Медь предназначалась для расчётов с мелкими торговцами, когда в пути надо было срочно купить что-то недорогое — еды, когда нет времени остановиться в таверне, да и привлекать внимание к себе, лишний раз доставая серебро, не следовало. Или заплатить шорнику за мелкий ремонт сбруи — что в дороге весьма вероятно. И давать подаяние нищим серебряными монетами брат Гийом считал расточительством — достаточно с них и меди.

Золото же он решил доставать лишь в исключительных случаях. И таких случаев в дороге планировалось не больше двух. Первый — расплата с теми, кто не слишком щепетилен в вопросе о бессмертии своей души и готов совершить смертный грех, невзирая ни на божеские, ни на человеческие законы. Другими словами, коадъютор думал золотом расплатиться с убийцами, если от Поссевино будет приказ не допустить отплытия Северингена из Любека. Ведь такие люди предпочитают именно золото. А уж в этом ганзейском городе знакомств среди подобных людей у него хватает. Возможно, он золотом рассчитается и с капитаном корабля, на котором поплывёт в московитские земли. Но это лишь в том случае, если это будет корабль известной, уважаемой торговой компании, где маловероятно нарваться на нож в спину. Тщательно обдумав всё, брат Гийом решил втрое увеличить количество золота. Дорога дальняя, сделать предстоит многое. Обидно будет, если из-за недостатка денег не удастся совершить задуманное.

Если же в дороге его ограбят — что ж, такое вполне могло случиться, то тут главное — добраться до Русского царства. А уж там-то у него есть влиятельные и богатые знакомцы, которые с радостью снабдят деньгами. Брат Гийом знал, что пять лет назад православный священник Давид рукоположен в Ростовские епископы и сейчас пользуется особой доверительностью царя и вроде даже считается его духовником. Этот Давид не раз помогал брату Гийому, когда тот в прежние свои визиты в Русское царство попадал в затруднительное денежное положение. Давид был убеждённым сторонником объединения западного и восточного христианства, поэтому коадъютор высоко ценил его и старался без необходимости не обращаться, чтобы — не дай-то бог! — кто-нибудь не заподозрил Давида в связи с иезуитами.

Понятно, что безбоязненно высказывать свои взгляды Давид не мог, рискуя попасть в немилость и лишиться всего, что имеет. Но, кажется, наступает время, когда его прямое участие делается не просто возможным, но и необходимым. Если он действительно имеет большое влияние на царя, то его голос может стать решающим при выборе Иваном Васильевичем дальнейшего пути его державы.

По прибытии в Равеннский монастырь брат Гийом сразу же вызвал к себе Ласло. Новиций не заставил себя ждать — вскоре в келье коадъютора скрипнула дверь и почтительный юношеский голос произнёс:

— Брат Гийом, ты звал меня?

— Да, Ласло. И у меня для тебя есть хорошая весть.

— Какая, брат Гийом?

Ласло не выказал ни заинтересованности, ни волнения. Он был абсолютно бесстрастен, как и подобает настоящему иезуиту. "Если он и в опасности будет столь же спокоен, то орден действительно получил очень ценного человека, — подумал коадъютор, — в дороге, несомненно, у меня будет возможность узнать, так ли это".

— Завтра мы с тобой отправляемся выполнять поручение ордена и Святого престола. Выезжаем рано утром. Выбери себе в конюшне лучшую лошадь. Можешь забрать с собой личные вещи. Думаю, в новициате тебе делать больше нечего. Твоё обучение закончено.

— Я готов выезжать прямо сейчас.

Губы брата Гийома тронула лёгкая улыбка:

— Похвально, новиций. Я в тебе не сомневался, но выезжаем завтра. Теперь можешь идти.

Ласло поклонился наставнику и повернулся, чтобы выйти из кельи.

— Надеюсь, мне и в дальнейшем не придётся в тебе сомневаться, — сказал ему в спину коадъютор.

Ласло снова повернулся к нему лицом, которое по-прежнему оставалось бесстрастным, но глаза радостно сияли:

— Можешь быть в этом уверен, брат Гийом.

Ещё раз поклонившись коадъютору, новиций вышел из кельи. А следующим утром, когда монахи читали лауды[110], они выехали из монастыря.

Брат Гийом думал — как ему представить Ласло в Московии. Русского языка тот не знает, и это, несомненно, вызовет подозрение. Поразмыслив, он решил объявить его немым от рождения, а лучше — от перенесённой в детстве болезни. Ведь если человек от рождения немой, это обычно является следствием врождённой глухоты, а прикидываться глухим крайне сложно, если возможно вообще. Любой внезапный резкий звук, заставивший Ласло вздрогнуть, может выдать их, и тогда придётся знакомиться с тамошними мастерами пыточных дел. А так получается — он всё слышит, просто в младенчестве простыл, голова сильно болела, вот и не научился говорить. Правда, хорошо, если бы он понимал русский язык, хотя бы немного.

— Ласло, — обратился коадъютор к новицию, — в Русском царстве мы с тобой представимся как паломники к святым местам. Ты будешь моим внуком. Но тебе надо хотя бы немного понимать язык. Поэтому всю дорогу до Московии ты будешь упражняться в этом.

Лошади шли шагом, Равенна уже скрылась за горизонтом, а тёплое солнце, несколько дней назад прошедшее рубеж равноденствия, начинало припекать.

— Я готов, брат Гийом, — ответил Ласло, — да мне это и несложно будет. Там, где я жил, много русинских деревень, а их язык одного корня с московитским. Не буду хвастаться, но я довольно неплохо говорю по-русински.

— Отлично! — обрадовался брат Гийом. — Это сильно облегчает нам работу. Тебе надо только наловчиться в понимании беглой речи.

Всю дорогу до Праги брат Гийом учил Ласло понимать русскую речь. И уже к окончанию месячного пути в город императора Священной Римской империи, не имеющей к Риму никакого отношения, коадъютор объявил своему ученику, что теперь он вполне готов к визиту в Московию.

Отыскав в Градчанах таверну "Три пивные кружки", брат Гийом оплатил проживание на три недели вперёд, оговорив с хозяином, маленьким толстым немцем по имени Фридрих, чтобы тот никому не обещал их комнату по истечении назначенного срока. Скорее всего, съём придётся продлить, ведь передвижение посольства вряд ли будет столько же быстрым, как и двух не обременённых поклажей всадников…

Брат Гийом оказался прав: посольство двигалось неспешно, проходя в день не больше двенадцати — пятнадцати итальянских миль. В венецианских владениях была сделана первая большая остановка.

Едва на горизонте показался Кампальто, Истома пришпорил коня, оставив позади идущий шагом отряд охраны и неспешно катящуюся карету. Паллавичино, заметив, что его наниматель вырвался вперёд, поскакал было вслед, но тут же остановился. Понятно ведь, что Истома торопится узнать, насколько хорошо оправился от раны Поплер. А для купца встречу с немцем лучше отложить на потом, когда в городок войдёт всё посольство: может, тогда преданный им дважды спутник не станет вновь хлестать его своей страшной нагайкой.

Истома не оглядываясь скакал вперёд. Здесь, на севере Италии, хоть и было прохладнее, чем в Риме, но весна добралась и до этих мест. Листья на деревьях распустились, кое-где уже появились первые цветы, разворачивающие бутоны навстречу солнцу. Вот уже рядом таверна, во дворе женщина развешивает на верёвках между двумя кипарисами только что выстиранную одежду, где-то за углом хрюкают поросята, гогочут гуси, кудахчут куры. Один особо наглый петух, восседающий на перекладине, соединяющей столбы, на которые были навешаны створки ворот, завидев Истому, победоносно закричал, подпрыгнул и, бестолково хлопая крыльями, бросился на всадника сверху, пытаясь клюнуть его хоть куда-нибудь. Шевригин лишь отмахнулся от бестолковой птицы, сбил петуха наземь, и тот, прихрамывая и обиженно квохча, словно наседка, отправился к своим курам — жаловаться на превратности судьбы.

Истома оставил коня у коновязи и вбежал в таверну. Первым, кого он увидел, был хозяин заведения. Старик прищурился, вглядываясь в лицо Истомы, и, кланяясь, растянул рот в улыбке — узнал! Поплер сидел за столом посреди трактирного зала спиной к входу. Перед ним стояла бутылка вина и два бокала, а на коленях сидела смазливая девица чрезвычайно легкомысленного вида. Заметив глядящего на них Истому, она игриво подмигнула ему. Истома широко улыбнулся и произнёс по-русски:

— Да ты, брат, гляжу, совсем поправился.

Поплер обернулся, и губы его тоже разъехались в широчайшей улыбке:

— Истома!

Он поставил девицу на пол, легонько шлёпнул её по заду и, протянув монету, сказал по-немецки:

— Ступай, милая. Сегодня ты мне не нужна.

Девица, не выказав ни малейшего разочарования или негодования, тут же удалилась. Поплер встал из-за стола и подошёл к Истоме, распахивая руки для объятий. Стиснув друг друга, словно два молодых медведя, они некоторое время стояли посреди трактира, затем Поплер оглянулся, ища глазами хозяина. Но тот, улыбаясь в предвкушении дополнительной выручки, уже и сам тащил на стол бобы со свининой и вино.

— Как ты, брат? — спросил Истома после того, как они выпили первый бокал.

— Всё неплохо, — ответил немец, — лекарь мой оказался знающим, хотя и пьяница изрядный. Он ни разу не приходил ко мне совершенно трезвым, но снадобья давал добрые. Я уже через неделю после твоего отъезда начал вставать, а через две — вон.

Он покрутил головой, словно ища кого-то, и Истома понял, что через две недели его товарищ уже стал обращать внимание на девиц.

— А сейчас сижу скучаю, — пожаловался Поплер, — только и есть, что вино да девки. Тоска. Тебя уж заждался. Когда в путь? Завтра?

Истома вздохнул:

— Думаю, не скоро.

— Почему? — строго посмотрел на него немец.

— Предприятие наше удалось. Не один возвращаюсь, посольство от папы с собой везу.

Поплер нахмурился:

— А этот купец миланский с тобой?

Истома кивнул:

— Да. Только послушай, пока посольство не подошло, они уже в полумиле отсюда. Купчина наш всё жаловался, что хочет искупить свою вину за скверное поведение, и собрался следовать с нами как толмач безо всякой платы. Только я так думаю, что он врёт.

— Конечно, врёт, — сказал Поплер.

— Если до Венеции он и нужен как толмач, но потом, когда начнутся земли, населённые людьми, говорящими по-немецки, — ну на кой он мне? Я ему сказал: до Венеции — езжай, а там поглядим. Вот если он начнёт и дальше с нами проситься, тогда — точно соглядатаем к нам приставлен.

Поплер посмотрел на него иронично:

— У тебя есть сомнения, что он приставлен как соглядатай?

— Почти нет.

— А у меня совсем нет. Это же купец, у них главное — прибыль, а как они прибыль добудут — им всё равно. Ну уж я ему…

— Стой, — испугался Истома, — купчину не трогай. Пока не трогай. Мы до Праги с посольством будем, а там наши пути разойдутся. Посольство пойдёт в Речь Посполитую, а мы в Любек. Через поляков нам путь заказан. Из Любека пойдём морем до Пернова[111]. А потом конным путём — к государю. В Москву или Старицу[112] — там поглядим. Как разойдёмся с посольством, тогда и решим, что с купчиной делать.

За окнами затопали копыта — подъехало посольство. В таверну вошёл начальник стражников, снимая на ходу помятый морион[113] с высоким гребнем:

— Эй, хозяин, сколько человек можешь на постой взять?

— А сколько надо? — спросил хозяин таверны.

— Двадцать семь человек.

— Всех возьму, — поклонился трактирщик.

Истома с Поплером переглянулись: таверна была небольшой и столько народу она вместить явно не могла. Начальник стражи, очевидно, немало скитавшийся на своём веку, быстро оценил вместимость постоялого двора и нахмурился:

— А солдат моих ты в хлеву положишь, а?

Он сделал шаг к хозяину таверны, положив ладонь на рукоять шпаги: он явно собирался отхлестать жадного трактирщика шпагой плашмя, как это принято у военных и дворян. Но тот, также будучи опытным человеком, лишь отступил на шаг назад и примирительно сказал:

— Прости, господин, я погорячился. Но пятнадцать человек я размещу в наилучших условиях, тут уж не сомневайся! А уж кормёжка у меня — самому дожу понравилось бы, если б приехал.

— Хорошо, — согласился начальник стражи и поднял палец вверх, — пятнадцать человек!

— Только не едет он ко мне, — пожаловался трактирщик.

В таверну уже входили солдаты. Командир отсчитал пятнадцать человек и велел капралу следить, чтобы солдаты вели себя достойно и не обижали трактирщика и местных жителей.

Трактирщик отправился размещать новых постояльцев в верхних комнатах, а в таверну вошёл, придерживая полы рясы, Поссевино, за спиной которого был виден Паллавичино.

— Дорогой Томас, — сладко произнёс иезуит, обращаясь к Шевригину, — для тебя будут отведены более достойные покои. Забирай своего товарища, который, вижу, уже совершенно оправился от ран, и прошу следовать с нами.

— Стой, стой, — закричал сверху трактирщик, — тогда я ещё двоих могу взять.

Но Поссевино не обратил на него никакого внимания, жестом приглашая Истому на выход.

— Эй, купец, — жёстко произнёс Поплер, обращаясь к Паллавичино, — передай монаху, что нам здесь нравится. Не погнушаемся, поживём здесь.

Поссевино, выслушав перевод, не стал возражать. Он лишь кивнул в знак согласия и вышел. Между тем солдаты, разместившись в комнатах, спускались вниз, где трактирщик спешно накрывал на столы.

Истома отодвинул пустую миску. Поплер поднял бутылку: они выпили меньше половины.

— Пойдём в комнату, — сказал немец, — солдаты сейчас галдеть начнут, и не поговоришь.

Он повернулся к хозяину:

— Эй, ещё одну бутылку в комнату!

Трактирщик, накладывая в солдатские миски похлёбку, кивнул.

Они поднялись наверх и, дождавшись, когда хозяин принесёт вино, закрыли дверь. Поплер на правах хозяина комнаты разлил вино по стаканам.

— Рассказывай, брат, — произнёс он и поднял стакан…

Посольство простояло в венецианских владениях неделю. Дож передал Истоме утверждённое Советом десяти письмо для царя, а на словах… как Истома и ожидал, ничего дельного венецианцы Русскому царству предложить не могли. Впрочем, этого следовало ожидать: государства находились на значительном расстоянии друг от друга, торговые интересы морской республики нечасто совпадали с интересами сухопутной монархии. Да и к самой идее коалиций венецианцы после сражения при Лепанто относились настороженно. Тогда островитяне выставили больше всех кораблей, а результатами великой победы воспользоваться не сумели, на следующий же год потеряв остров Кипр. Совет десяти в первый момент заинтересовался предложением, которое привёз Истома, но позже, взвесив все обстоятельства, решили, что союз с московитами ничего не даст Венеции.

Поссевино эту неделю жил в самой Венеции, обсуждая что-то с дожем и Советом десяти.

— Договариваются, как нас ловчее облапошить, — ворчал Поплер, недавно узнавший от Истомы новое русское слово и не преминувший вставить его в разговор.

Паллавичино появлялся два раза, интересовался, не нуждается ли Истома в чём-либо, обещая передать всё Поссевино. Но, поскольку за постой и прокорм платило папское посольство, Истома отослал его, потребовав лишь сообщить за день-два, на какой день будет назначен выезд. Разговор проходил во дворе, и Паллавичино, заметив в окне глядящего на него Поплера, поспешил убраться. Немец пока интереса к купцу не выказывал и за нагайку не хватался, но… кто его знает?

Пока посольство стояло в венецианских владениях, весна полностью вступила в свои права: распустилось всё, что могло распускаться, подул тёплый, даже жаркий ветер, и зелень на грядках бодро топорщилась над землёй уже на три-четыре вершка.

Когда настал день отъезда, Истома, поднявшись на невысокий холм в трёх верстах от берега, оглянулся. Внизу лежал городок Кампальто с приютившей их таверной, местами виднелись пинии, растущие то поодиночке, то небольшими рощами, вдалеке протянулась голубая полоса Адриатического моря, а у самого горизонта угадывалась Венеция — этот удивительный город, равных которому нет нигде. И который он никогда больше не увидит.

Мимо него прокатила карета, пропылил копытами отряд стражников, среди которых затерялся Паллавичино. И лишь верный Поплер стоял рядом, глядя вниз, на маленькое здание таверны, возле которого едва виднелась стройная женская фигурка, машущая вслед уходящему отряду платком.

Отряд отошёл уже на добрые полторы сотни саженей, когда Истома с Поплером развернули коней и поскакали вслед. Далеко впереди их ждала Прага, до которой было добрых восемь сотен вёрст…

Путь из Венеции в Прагу Поссевино намеренно построил таким образом, чтобы заехать в австрийский Грац, где, как он знал, сейчас жил Иоганн Кобенцль. Лишь этот человек был ему доступен для личного разговора, ведь записки — это хорошо, они, конечно, переживут человека, их написавшего, но в личной беседе можно узнать нечто такое, чего имперский посол не захотел доверить бумаге. А возможно, он, Антонио Поссевино, сумеет разговорить австрийца, и тот будет с ним более откровенен, чем с читателями своих записок.

Сделав в дороге небольшой крюк, посольство римского папы вошло в Грац. Едва разместившись в здешней таверне, Поссевино тут же отправил брата Стефана просить Кобенцля об аудиенции. Согласие было дано сразу: бывший посол в Московии прекрасно знал, что собой представляет Антонио Поссевино, и ему был интересен этот человек, исключительно своим трудом и умом поднявшийся до положения второго лица в могущественном ордене иезуитов.

Кобенцль встретил Поссевино у входа в дом. Одет он был просто, без придворной пышности, и даже на берете его покачивалось от дувшего со стороны гор прохладного ветра не павлинье, а петушиное перо. Хозяин дома был предельно радушен: слуги уже приготовили обеденный стол, в камине пылал огонь, а неподалёку лежала невысокая стопка поленьев, распространяя запах сухих берёзовых дров.

К разочарованию Поссевино, ничего нового в беседе с Кобенцлем он не узнал. Австриец повторил лишь то, что ему и так было известно из записок. Лишь в конце беседы, когда папский легат уже подыскивал благовидный предлог, чтобы закончить бесполезный разговор, Кобенцль сказал:

— Я уважаю тебя, дорогой Антонио, и желаю тебе успеха в этом трудном деле. — Он зевнул, прикрыв рот ладошкой. — Правда, в успех твоего предприятия я не верю нисколько.

— Почему? — спросил Поссевино, сохраняя на лице спокойное с оттенком благодушия выражение.

— Русские чрезвычайно упорны в своём еретическом заблуждении, и всё, что приходит из-за рубежей их земель, воспринимают как угрозу. Но это ещё не всё. Люди, к которым ты направляешься, в полной мере переняли у Византии не только религию, но и ставшие легендарными византийское коварство, двуличие и изворотливость. Они пообещают тебе что-то, и ты уже будешь считать, что добился успеха, но потом окажется, что выполнение своей части договорённости они обставили такими условиями, что полное их выполнение делает твой успех или невозможным, или бесполезным. Или скажут, что переводчик был плох и ты всё понял совершенно не так, как они говорили. Или просто, — Кобенцль насмешливо посмотрел на него, — откажут без объяснения причин.

— У меня хороший переводчик, — спокойно ответил Поссевино, — и составлять договоры между державами я умею прекрасно.

— Ну-ну, — иронично усмехнулся Кобенцль, — прислушайся хотя бы к следующему совету, дорогой Антонио.

Он намеренно, подчёркивая свою независимость, называл монаха "дорогой", вопреки принятому среди католиков обращению к лицам духовного звания — "отец", которого Поссевино, несомненно, заслуживал благодаря высокому положению.

— Какой совет? — спросил иезуит.

— Ты можешь чего-то требовать от них исключительно до того момента, пока не выполнишь свою часть обязательств. После этого любые их обещания превращаются в ничто. Если ты сможешь чего-то добиться ранее того, то, возможно, сумеешь выполнить поручение папы.

— Благодарю за совет, — произнёс Поссевино, вставая, — но мы едем в Москву во всеоружии.

— Не сомневаюсь, — пробормотал Кобенцль, прекрасно понимающий, что посольство в Москву неспроста составлено исключительно из иезуитов. И, кто знает, может, у Поссевино, кроме открытых предложений московскому царю, есть туз в рукаве или кинжал за пазухой. А скорее, и то и другое. Уж больно уверенно он выглядит!

На следующее утро посольство, а с ним и Истома, Поплер и Паллавичино выехали из Граца. До Праги было ещё далеко, посольство не прошло и половины пути от Венеции. Следовало поторопиться…

Спустя четыре недели посольство въехало в Прагу. От имперской дипломатии Истома не ждал ничего: издевательское к нему отношение при первом посещении города ясно говорило, что император Рудольф не заинтересован в установлении с Москвой дружеских отношений. Поссевино решил задержаться здесь, чтобы разведать настроение при дворе и попытаться заручиться поддержкой империи в войне против турок. Но очевидно, даже сейчас, спустя более чем полвека после сокрушительного поражения в битве при Мохаче[114], страх перед турками был настолько силён, что имперцы предпочитали сохранять status quo и не допускать casus belli[115]. Да и император Рудольф был скорее покровителем наук, искусств и тайных знаний и не помышлял о войнах. Сложившийся шаткий мир его вполне устраивал.

Именно в Праге, как считал Поссевино, должна решиться судьба Истомы. Для этого надо было получить письменные доказательства того, что Шевригин в Венеции принял на себя звание, ему не принадлежащее. Под страхом разоблачения русский, несомненно, согласится быть его соглядатаем. А если его рвение к тому же поощрить венецианскими дукатами — тем более. И тайные записки свои он, конечно, тоже поправит в нужном Святому престолу ключе.

Поссевино уже решил, каким образом он подцепит русского на крючок, как опытный рыболов цепляет жирного глупого карпа. Спустя несколько дней после прибытия в Прагу он пришёл в жилище Истомы и со своей обычной доброжелательной улыбкой заявил:

— Дорогой Томас! Тебе предстоит долгий путь через Балтийское море, а мой путь будет значительно короче, поэтому я увижу твоего государя раньше. Полагаю, ты хотел бы передать через меня письмо, в котором сообщил бы царю, каких успехов ты добился в Риме? Я уверен, что твой монарх по достоинству оценит быстроту, с которой ты сообщил ему о твоём успехе.

Истома в упор смотрел на иезуита, возле которого застыл Паллавичино, переводивший его слова. Поплер, как только итальянцы появились на пороге комнаты, которую они с Истомой снимали, вышел, буркнув:

— Распоряжусь, чтобы стол накрыли.

Но Истома прекрасно понимал, чего боится ливонец: он опасается, что вид Паллавичино, которого Поплер не переносил до зубовного скрежета, заставит его сорваться и совершить поступок, о котором потом будет жалеть. А нагайка с вплетённой пулей у него всегда была при себе.

— Хорошо, — сказал Истома, — я готов. Письмо напишу сегодня же и отправлю тебе.

— Зачем такие сложности, дорогой Томас, — елейно пропел иезуит, — чтобы облегчить твой труд, я уже составил такой отчёт, и тебе не придётся напрягать память, чтобы вспомнить обо всех обстоятельствах твоего римского бытия. И не забывай, мы делаем общее дело, которое одинаково необходимо и твоему государю, и папе.

Истома в душе смеялся над ним: Поссевино был старше его почти вдвое и, конечно, поднаторел как в делах посольских, так и в том, как ловчее обмануть ближнего. Но он и предполагать не мог, насколько хорошо Истома видит — спасибо бабке Барсучихе! — всю его лживость!

— Я рад, что ты избавил меня от лишних забот, — сказал он, — и я готов прямо сейчас своей рукой написать письмо. Пусть купец перетолмачивает, что ты написал.

Поссевино кивнул и достал приготовленную бумагу. Написанное им не содержало ничего опасного для Истомы — обычное описание его римских встреч, разговоров, прогулок. Было описание и той охоты, на которой присутствовали поляки, и посещение с герцогом Сорским Ватикана для осмотра картин и скульптур, и рассказ о приёме у папы.

Да, там не было ничего опасного, кроме одного: в письме Поссевино упоминал о посещении Истомой Венеции, где тот представился посланником русского царя. Об этом говорилось вскользь, как о незначительном событии, достойном лишь одной-двух строк. Но эти строки вполне могли обернуться для Истомы в Москве серьёзным наказанием. А каким оно окажется — да кто ж знает? Не в духе будет Иван Васильевич — может и вместо благодарности за честно, а самое главное, удачно выполненное поручение и в ссылку отправить, и плетей всыпать, а то и чего похуже. И Истома знал, что надо сделать, чтобы этого не случилось.

Внимательно слушая перевод Паллавичино, Шевригин тщательно записывал заготовленные для него легатом слова. Наконец иезуит сказал:

— На этом всё, дорогой Томас. Позволь…

Поссевино хотел сказать, что желает проверить, не ошибся ли Истома, записывая его слова. Бывает же такое — не очень точный перевод, что-то недослышал, и вот уже послание царю искажено и имеет другой смысл. А неточности в посланиях такого рода способны вызвать недопонимание и поставить успех предстоящей миссии под сомнение.

Истома, улыбаясь ему в лицо, посыпал написанное мелким песком, после чего сложил бумагу в несколько раз, перевязал бечёвкой и, растопив на свечке воск, запечатал пакет печатью с двуглавым орлом.

Поссевино наблюдал за его действиями спокойно, не делая попыток убедить Истому дать ему письмо на проверку. Выдержка, выдержка и ещё раз выдержка — это правило иезуит усвоил прекрасно, во многом именно поэтому и добился высокого положения.

Истома протянул ему запечатанный пакет. Поссевино склонил в знак благодарности голову и сказал:

— Благодарю, дорогой мой Томас. А теперь я вернусь к своим делам. Ты когда выезжаешь из Праги?

— Завтра в полдень, — ответил Истома. — Путь у меня неблизкий, надо поторапливаться.

— А я задержусь на несколько дней, — сказал легат, — при имперском дворе остались некоторые дела. Но не позднее чем через три дня отправляюсь и я.

Покинув Истому, он в сопровождении поджидавших его у крыльца стражников, что следовали с ним от Рима, действительно отправился ко двору императора Рудольфа. Хотя ему уже было ясно, что на помощь империи в случае войны рассчитывать не стоит, он должен был оставить своим людям в окружении императора инструкции, как себя вести, на что настраивать внушаемого монарха и чем интересоваться. К месту отведённого ему ночлега Поссевино добрался только к вечеру.

Плотно закрыв за собой дверь, он достал письмо русскому царю и, выдернув впаянные в воск куски бечёвки, вскрыл послание. Затем пригласил брата Стефана, знающего русскую грамоту. Выслушав перевод, легат снисходительно усмехнулся: Истома не стал слово в слово записывать то, что диктовал ему иезуит. О визите в Венецию здесь было сказано такими словами, из которых невозможно понять, какой чин принял на себя Истома при встрече с дожем. Если царь Иван прочитает письмо даже в самом плохом расположении духа, ему всё равно не в чем будет упрекнуть своего гончи-ка. "Что ж, неплохо сделано, Томас Северинген, — подумал Поссевино, — но на этот раз ты перехитрил самого себя"[116]. Он снова усмехнулся, только на этот раз усмешка была кривой, недоброй. Верхняя губа непроизвольно приподнялась, словно у волка, готового вцепиться в горло добыче смертельной хваткой. Что ж, русский гонец, накликал ты на себя неприятности, ой накликал! Да что там неприятности, ты только что задел ту пружинку, которая приводит в действие взведённый капкан. Но не медвежий, нет, — не походишь ты на медведя, совсем не походишь. Да и на волка — тоже. Молодой лис — так будет вернее. Лис, который при удачном стечении обстоятельств мог бы стать старым матёрым лисовином, но… но не повезло тебе, Томас Северинген, ой как не повезло!

Поссевино достал из дорожной сумки связку печатей, выбрал нужную и, растопив воск, запечатал прочитанное письмо. Приложив печать — точно такую же, которая была у Истомы, убрал пакет. Он, конечно, вручит его царю — пусть удостоверится в удачном выполнении поручения своим гончиком, пусть. Всё равно он Северингена никогда больше не увидит.

Поссевино, оставив свою комнату под охраной стражи, вышел на улицу. Взяв с собой двух солдат — время было уже ночное, — он верхами отправился в Градчаны, где в таверне "Три пивные кружки" вот уже почти месяц жили неприметный маленький человек, носящий одежды небогатого горожанина, и его слуга — столь же скромно одетый юноша с лицом ангелочка.

Оставив стражников внизу и поднявшись на второй этаж, где находились жилые комнаты, иезуит отыскал ту, в которой разместились брат Гийом и Ласло. Брат Гийом, увидев шагнувшего через порог легата, встал и приветствовал его лёгким поклоном. Вслед за ним вскочил и Ласло, который в лицо Поссевино не знал, но по поведению своего наставника догадался, что они наконец-то дождались человека, ради встречи с которым живут в этой таверне.

— Ступай, Ласло, — сказал брат Гийом, — у нас будет разговор.

Венгр сделал попытку выйти из комнаты, но Поссевино остановил его:

— Постой, юноша.

Брат Гийом не выказал удивления, но Поссевино пояснил свои действия:

— К чему это? Ты говорил, что уверен в нём, пусть новиций привыкает к своему положению. Судьба даёт ему возможность быстро пройти долгий путь.

— Хорошо, отец Антонио, — ответил брат Гийом, и Ласло снова уселся на свой табурет.

— Человек, о котором мы говорили в Риме, не внял голосу разума, — произнёс легат, — поэтому он может стать для нас опасным.

Он сделал паузу. Брат Гийом слегка кивнул головой, давая понять, что знает, какими будут дальнейшие слова Поссевино.

— Да, — сказал тот, — он не должен доехать до Москвы.

— Когда выезжать? — спросил брат Гийом.

— Он выезжает в обед, значит, ты — завтра утром.

— Хорошо, отец Антонио.

— Всё должно быть сделано вне имперских владений. Думаю, Любек подойдёт лучше всего.

— Хорошо, отец Антонио.

— Деньги нужны?

— Благодарю, отец Антонио, не нужны. Мы не были расточительны, пока ждали тебя.

— Хорошо. Тогда желаю удачи. До встречи в Московии.

— Встречи не будет, отец Антонио. Мне незачем показываться в твоём окружении. Но, возможно, к тебе подойдут наши тайные сторонники и передадут привет от меня.

Поссевино внимательно посмотрел на брата Гийома:

— Хорошо. Да будет с нами Пресвятая Дева Мария и Господь наш Иисус Христос!

— Аминь! — произнесли они одновременно.

Антонио Поссевино вышел из таверны и вскочил на коня. Теперь — он был уверен в этом — Томасу Северингену жить осталось не больше нескольких недель.

Глава одиннадцатая ОТ ПРАГИ ДО ЛЮБЕКА

Брат Гийом и Ласло выехали из Праги с рассветом. Едва солнце наполовину поднялось над ближайшим лесом, когда копыта их подкованных коней процокали по мостовой, оборвавшейся почти сразу за городскими воротами.

Коней — ещё в монастырской конюшне — брат Гийом выбрал самых лучших. Он понимал, что несоответствие скромной одежды и явно видимой знатоку лошадиной стати вызовет вопрос — ну откуда у людей, не способных купить дорогое платье, нашлись деньги на отличных коней? Но с этим пришлось мириться: в дороге хороший конь — первое дело. На нём и от разбойников, и от погони уйдёшь, а вопросы — что ж, придётся потерпеть. Впрочем, это всё до Любека, там коней придётся продать — не тащить же их за собой в Московию! Тем более что брат Гийом хотел, как уже не раз делал, прикинуться на Русской земле паломником к святым местам. А к каким именно — зависит от того, куда они направятся для выполнения поручения отца Антонио. Ласло будет, как они условились, немым блаженным отроком.

До имперской границы брат Гийом и Ласло шли скорой рысью и лишь иногда, давая лошадям отдохнуть, пускали их шагом. Ночёвки на постоялых дворах были краткими. Иезуит понимал, что русский тоже торопится в Любек, но въехать туда он должен был лишь после него, когда в тамошнем порту всё будет готово для его встречи. У коадъютора были некоторые знакомства в тех краях. Правда, если бы добропорядочные католики узнали, с кем водит если не дружбу, то хотя бы видимость оной богобоязненный иезуит, они бы ужаснулись. Богохульники, убийцы, разбойники, воры, фальшивомонетчики, которым и по божеским, и по человеческим законам одно место — на виселице. Но… опять это но, которое не раз заставляло брата Гийома сквозь пальцы смотреть на всевозможные злодеяния человеческого отребья, когда его услуги могли послужить вящей славе Святого престола. Цель оправдывает средства — да будет именно так!

Через две с половиной недели после отъезда из Праги брат Гийом и Ласло были уже совсем рядом с границей империи и земель вольного города Любека — центра старинного Ганзейского торгового союза. В паре миль от заставы располагалась таверна "Жирный гусь", где они решили подкрепиться и переночевать перед тем, как попасть на территорию Любека.

Брат Гийом вошёл в помещение первым, внимательно оглядев внутреннее убранство обеденного зала. Всё здесь явно говорило, что заведение рассчитано на посетителей достатка среднего и выше среднего. Зал мог вместить до трёх десятков человек, но сейчас он был почти пуст. Лишь в углу сидел какой-то здоровяк, а перед ним стояла огромная кружка, из которой он время от времени смачно прихлёбывал, кося глазом в сторону вошедших.

Михель по прозвищу Здоровяк принадлежал к той самой разбойничьей шайке, которую встретили в этих местах Истома, Поплер и Паллавичино по пути в Рим. Часть разбойников погибла в стычках с охраной торговых обозов, кое-кого поймала и показательно повесила здешняя стража. Некоторые, сумевшие избежать поимки, вернулись к честному труду и сейчас, проходя мимо виселиц, где болтались их бывшие сподвижники, благодарили Бога, что он вовремя их вразумил. И только Михель остался неприкаянным, бродя меж дворов да заседая в таверне, где прежде он закатывал с товарищами попойки.

Нажитые разбойничьим делом деньги заканчивались, и сейчас он, сидя в таверне за кружкой пива, размышлял, что ему теперь делать. Может, сколотить шайку и заняться прежним промыслом? Но нет, до сих пор висящие на перекладинах тела у любого отбивали охоту разбойничать в здешних местах. Вряд ли найдутся несколько десятков сорвиголов, не боящихся крови и смерти ради денег и опасной праздности. Может, податься в Голландию, к гёзам? Голландцы сейчас сильно нуждаются в солдатах — Испания не торопится отпускать на свободу своё взбунтовавшееся владение[117]. Или завербоваться матросом или морским пехотинцем к англичанам или тем же голландцам. Их корабли ходят далеко, за сто морей, а там смелым да решительным — раздолье! Платят неплохо, а в случае удачи можно быстро разбогатеть. Или пойти в каперы[118]. Но до Голландии, а тем более до Англии сначала надо добраться, а денег у него осталось — всего ничего: всё пропил в размышлениях, куда бы податься.

Михель снова покосился на вошедших. Какой-то старый мозгляк с благостным лицом, а при нём придурковатый мальчишка. Одеты небогато, но пришли верхами. Стало быть, деньги есть. Может, ощипать напоследок гусей да покинуть здешние неблагодарные места? К тому же по покрою одежды ясно, что они пришли из Италии, а ограбить католика — если и не богоугодное, то простительное дело. Да, наверное, так и надо сделать.

Здоровяк отодвинул почти пустую кружку и решительно встал. Подойдя к столу, где брат Гийом и Ласло ели чечевичную похлёбку с бараниной, запивая еду вином прошлогоднего урожая, навис над ними, словно мрачная грозовая туча, из которой в любой момент может зарокотать гром и ударить убийственная молния.

— Что-то я гляжу, — прорычал Михель, — здесь католическим дерьмом завоняло.

Он смолк, ожидая, как посетители отреагируют на его слова. Но те даже не повернули в его сторону головы, продолжая хлебать варево.

— Ненавижу католиков, — снова рыкнул Михель, — моя воля — всех бы поубивал. Может, с вас начать, а, господа подданные римской обезьяны?

— Михель! — раздался сердитый окрик. — Прекрати!

Хозяин таверны только что поднялся в зал из погреба, где он хранил свои лучшие вина. Он был опытным человеком и прекрасно видел, что посетители, хоть и одеты небогато, при деньгах. А значит, им надо предложить что-то получше, чем обычное, не дошедшее до зрелости вино из яблок. Поэтому он и спустился в погреб за итальянским вином.

Михель обернулся на крик и гневно сказал, указывая на стол перед собой:

— Это же католики, Вилли! От них все беды. И я хочу сделать здешние места немного чище.

Вилли, протирая на ходу бутылку от пыли, подошёл к Михелю. Ростом он был лишь немного ниже здоровяка, но отличался худобой и казался вполовину менее широким, чем тот. Поэтому исход рукопашной схватки мог быть только один. Однако тавернщик не выказывал никакого страха перед буяном.

— Все твои беды от того, что ты дурак. А теперь отойди от господ, ты мне мешаешь.

Михель недовольно засопел, разбрызгивая вокруг капли слюны, но ослушаться не посмел. Отойдя, он уселся за свой стол и грустно уставился в пивную кружку, где на дне оставалось немного пива, из которого вышли все пузырьки.

Тавернщик поставил перед посетителями бутылку вина:

— Прошу вас, господа. Это вино месяц назад привезли из Пьемонта. Очень хорошее и стоит всего один иоахимста-лер за четыре больших бутылки.

— Благодарю тебя, добрый человек, что защитил бедных странников от этого буяна, — сказал брат Гийом, — и хотя мы небогаты, но из уважения к тебе попробуем это замечательное вино. И будь любезен, приготовь нам комнату с двумя кроватями. Мы заночуем у тебя.

Хозяин благодарно кивнул и, вернувшись к себе, налил новую кружку пива и поставил перед Михелем:

— На, пей. И веди себя подобающе месту, где ты находишься. Мне совсем не хочется, чтобы ты распугал всех постояльцев.

Михель злобно зыркнул на него маленькими быстрыми глазами и поднял кружку со свежим пивом.

Отведённая гостям комната располагалась на втором этаже, как чаще всего и бывает в подобных заведениях. Но вход в неё находился в закутке, в который можно было незаметно выйти на проходящий вдоль стен по всему заведению помост, где были двери и в остальные спальни. Почему хозяин выделил им именно эту комнату, брат Гийом не знал. У него было подозрение, что она оборудована неким приспособлением, позволяющим извне проникать в неё, когда находящиеся там люди закроют дверь изнутри. Но, тщательно обследовав всё, иезуит решил, что подозрения его напрасны. Стены комнаты были сделаны из массивных сосновых брёвен, и совершенно ничто не указывало, что в них есть тайный ход или запор. Но всё же стоило быть осторожным.

— Спать будем по очереди, — сказал он Ласло, — уж больно хозяин подозрителен, хоть и защитил нас. И с этим Михелем он явно хорошо знаком и поддерживает приятельские отношения.

— Хорошо, брат Гийом, — послушно ответил Ласло.

— Тогда я ложусь, а ты разбудишь меня за полночь.

— Когда?

— Когда почувствуешь, что невмоготу.

— Хорошо, брат Гийом.

Монах улёгся на кровать. Он давно выработал у себя умение быстро засыпать и просыпаться в тот момент, который он сам себе назначил. Вот и сейчас коадъютор мысленно разделил пополам отведённое на сон время. На стыке половинок он поставил колокольчик, который должен будет разбудить его, когда минует первая половина. Способ этот использовался многократно и ни разу не давал сбоя. Нигде — ни в лапландской тундре, ни в снежной берлоге русского леса, ни в богатых или бедных домах, в которых ему доводилось ночевать. Правда, почти десять лет от не использовал это своё умение, но вряд ли оно пришло в негодность.

Спустя совсем немного времени брат Гийом спал — тихо, почти неслышно. Если бы не мерно поднимающаяся грудь да едва различимый в тишине звук входящего и выходящего из лёгких воздуха, его вполне можно было принять за мёртвого.

Ласло, убедившись, что монах заснул, прислушался: снизу доносился какой-то шум. Вот явно двигают мебель, потом слышны шаги, что-то говорят. Вот слова стали громче, но ничего не разобрать. Юноша подошёл к двери и, вытащив ключ, приложил ухо к замочной скважине. Всё равно не разобрать. Немецкий язык он знал очень хорошо, правда, здешний диалект немного отличался от того, которым он владел. Но разговор Михеля и хозяина таверны был ему совершенно понятен, разве что слова звучали несколько иначе да звуки были более глухими, чем те, к которым он при-вык.

Ласло снова вставил ключ в скважину и медленно повернул его. Надо отдать должное тавернщику — замок был смазан отлично, как и дверные петли. Поэтому Ласло, не замеченный никем, осторожно выбрался из комнаты и, не выходя на ту часть помоста, что была видна из обеденного зала, затаился. Теперь все слова были слышны прекрасно.

— Прекращай распугивать моих постояльцев, — сердито шипел хозяин таверны, — ты, ничтожный пивохлёб!

— А когда мы приносили тебе добычу, то я не был ничтожным? — раздражённо отвечал Михель. — Отдавали тебе за четверть цены, а сколько ты потом за неё выручал, а?

— Сколько ни выручал — всё моё. Награбленное сбыть — это тебе не череп несчастному путнику проломить. Тут думать надо. Но это не про тебя, пустая голова!

— Вот как ты запел, — не сдавался Михель, — сейчас наши — кто в петле качается, кто едва сбежал, потеряв все деньги. Только ты один в выигрыше. И чистенький остался, и при деньгах.

— Да кто ж виноват, — хохотнул тавернщик, — что я умный, а вы дураки?

Послышалась какая-то возня, пыхтенье. Потом хозяин таверны произнёс:

— Только попробуй. Крикну — мои работники тебя живо отделают. Хоть ты и силён, но их много. И никто не узнает, куда подевался Михель Здоровяк.

— Ладно, — ответил Михель, тяжело дыша. — Завтра я ухожу из этих мест. Но мне нужны деньги. Я возьму их у твоих постояльцев, и больше ты меня никогда не увидишь.

— Конечно, возьмёшь, — согласился тавернщик, — только не сейчас и не здесь. Завтра они отправятся дальше, вот там и делай с ними что хочешь, меня это не касается. Только не ближе, чем за три мили от моей таверны.

— Хорошо, — раздражённо произнёс Михель, — а я ведь всегда говорил, что ты крыса, Вилли. Большая такая, жирная хвостатая крыса.

— Умная крыса, — добавил тавернщик.

— Но крыса.

— Вот и славно. А теперь давай-ка ложись спать. А завтра с рассветом убирайся отсюда, и больше чтоб я тебя не видел. Если увижу — я уже говорил — никто не узнает, куца подевался Михель Здоровяк.

Внизу снова что-то сдвинулось, затопали шаги и всё затихло. Ласло осторожно вернулся в комнату. Опасаться ночного нападения не следовало. Он задумался: что делать — просто лечь спать? Но брат Гийом его завтра за это накажет. Нет, лучше разбудить его и сообщить о ночном разговоре. Он подошёл к коадъютору и осторожно тронул его за плечо:

— Брат Гийом!

И тут же испуганно отпрянул: монах уже не лежал, а сидел на кровати, держа в левой руке стилет, острие которого было приставлено к горлу юного венгра. Пробуждение в незапланированное время у брата Гийома вызывало чувство опасности, на которое он всегда реагировал как на угрозу немедленной смерти, поэтому и выработал у себя эту привычку, несколько раз спасавшую ему жизнь.

Убедившись, что угрозы нет, коадъютор расслабился, но тут же нахмурился:

— Почему разбудил раньше срока? Что-то случилось?

— Нет, брат Гийом, — радостно сообщил ему Ласло, — наоборот, всё хорошо.

И он пересказал ему подслушанный разговор. Коадъютор, выслушав, усмехнулся:

— Говоришь, всё хорошо? Хвалю. У тебя верное отношение к смертельной опасности, тем более что о ней нам стало заранее известно. Ты в очередной раз меня не разочаровал. Ну что ж, этот Михель и вправду дурак, хозяин таверны не ошибся. А теперь, если нам нечего бояться этой ночью, давай спать. Встаём на рассвете.

Он на всякий случай ещё раз проверил, хорошо ли заперта комната, глянул на укрывшегося одеялом Ласло и задул свечу. Затем сам улёгся на ложе, предварительно не забыв перевесить колокольчик с полуночи на рассвет.

Утром, наскоро перекусив холодной похлёбкой и запив итальянским вином из вчерашней бутылки, они выехали из таверны. Заспанный хозяин запер за ними дверь. Михеля нигде не было видно.

Кони шли шагом. Сразу после таверны лежала открытая местность, где были разбиты огороды и поля, на которых уже зеленели всходы. Лес начался, когда они отъехали на полмили. Ещё стояли утренние сумерки, и что таится за густым подлеском, видно не было. Местами кусты подходили совсем близко к дороге, и нападение могло случиться в любой момент. Они старались держаться точно посередине, на равном расстоянии от кустарника с любой стороны. Оба понимали, что Михель решил устроить засаду, но справа или слева — вот вопрос.

Брат Гийом поглаживал левый рукав своей куртки, где в потайном кармане спрятан короткий, с трёхгранным лезвием длиною в пять с половиной пулгад[119], стилет с маленькой крестовиной. Его можно было быстро и незаметно вытащить и ударить нападающего, но со стороны обнаружить его можно лишь при ощупывании одежды, да и то если знаешь, что искать.

Таверна скрылась за поворотом лесной дороги, вокруг лежал мрачный ельник, у подножия деревьев только-только начали распускаться розовые цветки грушовки, белые с жёлтыми тычинками седмичники да плауны с побегами, похожими на колосья. Где-то вдалеке, за полмили, не меньше, раздавался треск дятла, но вокруг них был тихо. Эта тишина вкупе с тяжёлой тёмной зеленью огромных елей действовала угнетающе, но брат Гийом, за свою жизнь исходивший немало лесных дорог в местах куда более глухих, чем имперское пограничье, был бесстрастен. Он оценивающе оглядывал каждый изгиб дороги, каждую раскидистую ель, под нижними ветками которой мог скрыться человек. Вряд ли он будет стрелять, даже не вряд ли, а наверняка не будет. Зачем ему лишний шум — мало ли кто может проходить по торной дороге — здесь же не Лапландия и не русские северные леса, где можно неделями не встретить ни одного человека.

Нет, скорее всего, он попытается убить их ножом или Моргенштерном. В том, что Михель попытается их убить, брат Гийом не сомневался — зачем ему люди, которые могут указать на него как на грабителя? Он, конечно, собрался покидать эти места, но в дороге ведь могут и перехватить, и тогда будет удачей, если его всего лишь отправят гребцом на галеры.

Чуть впереди качнулись ветки, и на дорогу выехал Михель. Поперёк седла лежал неизвестно как попавший на территорию империи шотландский палаш с причудливо отделанной рукоятью. Правая рука Михеля покоилась на эфесе оружия. Брат Гийом остановил лошадь, Ласло последовал его примеру. Михель медленно подъехал к ним и, подняв палаш над головой, с силой рубанул им воздух.

— Деньги, — сказал он. — Все. Если хотите ехать дальше.

Брат Гийом и Ласло стояли молча. У венгра был явно испуганный вид. Но Михель даже не глядел в его сторону, не принимая явно хворого на голову мальца во внимание. Михель нахмурился: на его угрозу никто не прореагировал. Лишь старый мозгляк как-то странно мял рукав своей куртки. Разбойник приблизился к нему и стал деловито обшаривать его — сначала одежду, потом, не найдя искомого, седельной сумки. Брат Гийом сделал едва уловимое движение, и в его руке тускло блеснул не раз выручавший его в смертельно опасных передрягах стилет, выкованный по его заказу четверть века назад Себастьяном Фернандесом[120], одним из лучших мастеров клинкового оружия Испанской империи. Михель, не подозревающий о нависшей над ним опасности, продолжал деловито рыться в сумках брата Гийома.

Но нанести удар монах не успел. Грабитель покачнулся в седле, на коадъютора брызнуло чем-то липким, вязким и горячим, и огромное тело Михеля ничком уткнулось в шею коня. Затем Здоровяк захрипел и стал валиться вправо, сползая с седла. Конь коротко заржал, не понимая, что происходит с хозяином, но тут же затих: подъехавший Ласло ласково погладил животное по шее и, увещевая, что-то зашептал ему на ухо. У ног коня лежал мёртвый Михель. Из шеи его торчал короткий метательный нож, рассекший сонную артерию и гортань разбойника. Брат Гийом посмотрел на Ласло: тот был совершенно спокоен, словно убийство являлось для него столь обыденным занятием, что не вызывало никакого душевного волнения, несмотря на столь юный возраст.

— Надо отнести тело с дороги, — сказал венгр, — а то увидят, станут дознаваться, кто здесь проходил рано утром. А мы католики, нас повесят с особой радостью.

Брат Гийом кивнул в знак согласия. Теперь следовало решить, как избавиться от тела. Ласло вытащил нож из шеи убитого, тщательно вытер о его одежду и спрятал за пазухой в нашитый на изнаночной стороне куртки кармашек, откуда его было удобно доставать. Рядом располагалось ещё шесть метательных ножей, которые он предусмотрительно захватил с собой в дальнюю дорогу.

Коадъютор, поразмыслив, привязал тело убитого за ногу к седлу его лошади и хлопнул её ладонью по крупу. Ласло взял животное под уздцы и повёл в лес. Тело медленно потянулось следом, оставляя за собой широкий след и примятую сухую траву.

— Впереди ручей шумит, — сказал Ласло, — значит, там должен быть овраг. Скинем туда. Если и найдут, время пройдёт, нас уже не догнать будет.

Брат Гийом согласно кивнул головой. Здесь, на лесной дороге, они словно поменялись ролями: теперь семнадцатилетний венгр казался предводителем их экспедиции, а брат Гийом, несмотря на почтенный возраст, рядовым участником. "Старею, старею, — с сожалением подумал коадъютор, — молодёжь соображает и действует куда быстрее меня". Но он не жалел о смене ролей: это рано или поздно должно было произойти, ведь никто не вечен. И хорошо, что такие люди, как Ласло, выбирают служение ордену, очень хорошо! Мальчик заслуживает самых лестных отзывов: он мало того что ввёл противника в заблуждение своей мнимой никчёмностью и недалёкостью, но ещё и в минуту смертельной опасности действовал решительно и хладнокровно, не испугавшись взять на себя грех убийства. Впрочем, этот грех ему легко отпустят… Цель оправдывает средства!

На краю оврага они остановились. Ласло деловито обшарил тело убитого, но нашёл лишь три мелкие серебряные монеты, да на шее болтался золотой флорин с пробитой в центре дырочкой, в которую был продет тонкий кожаный шнурок. Очевидно, монета служила её хозяину талисманом. Ласло серебро забрал, а приметный флорин оставил на месте. Брат Гийом отметил, что монета вместо нательного креста прекрасно характеризует суть протестантов, сделавших своим богом деньги и наживу. По достоинству он оценил и действия Ласло: деньги не пахнут, но о существовании приметного флорина могли знать другие люди, и если монету найдут у них, этого будет достаточно, чтобы обоих повесить.

Ласло ногами столкнул убитого в овраг. Тело покатилось по крутому склону, тяжело подминая под себя траву и короткие побеги какого-то кустарника, и остановилось в самом низу, перегородив собой русло ручья. На этом месте сразу образовалась небольшая заводь — вода скапливалась, поднималась, пока, наконец, не нашла новый путь в обход седеющей русой головы Михеля.

Теперь можно было бы и уходить, но… но бегающая без присмотра лошадь могла вызвать у кого-нибудь ненужные вопросы. Нет, конечно, скорее всего, местные жители, найдут ей применение, не интересуясь, откуда взялось такое богатство, но всё же следовало быть осторожнее. Ласло с сожалением посмотрел в глаза коню и нанёс один, но сильный и точный удар. Он использовал не метательный нож, который для подобного не годился, а обычный бауэрвер — тяжёлый длинный нож, который немецкие крестьяне используют для хозяйственных нужд. Такой нож в умелых руках представлял собой грозное оружие, но вместе с тем не вызывал ни у кого вопросов, так как был предметом повседневного обихода не только в сельской местности, но и в городе. Зная об этом, Ласло ещё в Праге приобрёл его в оружейной лавке, расположенной по соседству с таверной "Три пивные кружки", где они жили.

Животное, не ожидавшее от человека такой подлости, не успело даже заржать: Ласло прекрасно знал, куда надо ударить, чтобы смерть была мгновенной. Брат Гийом отметил про себя, что неплохо бы осведомиться, по какой причине граф Хуньяди отправил своего бастарда в новициат. Мальчик явно выказывает умения, совсем не свойственные такому молодому человеку.

Лошадь повалилась на бок, и Ласло, не давая ей упасть, изо всех сил подтолкнул животное к краю оврага. Но тяжёлая туша не скатилась на самое дно, а, зацепившись за оказавшуюся на пути молодую ель, застряло посреди склона. Венгр равнодушно отошёл от края.

— Пора в путь, — сказал брат Гийом, — мы и так задержались здесь.

Ласло молча вскочил в седло своего коня и посмотрел на коадъютора:

— Брат Гийом, тебе надо поменять одежду. Красное на чёрном не видно, но скоро будет запах.

Монах молча кивнул, соглашаясь с ним. Вскоре они выбрались на дорогу и продолжили путь. До Любека оставалось не так уж много…

Ближе к обеду во двор "Жирного гуся" въехали трое всадников. Двое из них были похожи на немцев, а третий выглядел явным южанином. Хозяин заведения, оценив суровость и неразговорчивость гостей, не стал заводить с ними беседу и быстро накрыл, как они потребовали, два стола. За первым разместились русоволосые крепыши, а за второй сел смуглый южанин.

Наскоро пообедав, они расплатились с хозяином и выехали со двора. Вилли только затылок почесал: они ехали вместе, но те двое относились к третьему как к изгою. Интересно, почему? Если он в чём-то провинился, зачем было тащить его с собой, да ещё отказывая в праве сидеть за одним столом? Если так относиться к спутнику, то разве можно ждать от него верности в пути? Что-то тут было не то. Впрочем… какое ему дело до проезжающих? У него и своих забот хватает. Вилли обернулся и громко крикнул:

— Алекс, ты где? Сегодня будем поросёнка колоть на колбасу. Ты всё приготовил? Ну, чего молчишь, где тебя черти носят?

Вилли уже забыл о посетителях: на сегодня у него было запланировано изготовление и копчение колбас.

Истома, Поплер и Паллавичино пересекли прилегающую к таверне открытую местность и вошли в лес. Итальянец ехал впереди Истомы и Поплера — на таком расстоянии, чтобы не был слышен разговор, который вели русский и немец. Сначала он делал попытки приблизиться, помня о своём уговоре с Поссевино записывать всё, о чём будут говорить в дороге. Но Поплер несколько раз легонько хлестнул его нагайкой поперёк спины, и больше Паллавичино к ним без разрешения не приближался.

— Истома, долго ещё терпеть этого предателя? — спросил немец, едва они вошли в лес. — Запомни, предавший один раз предаст всегда.

— Зато мы точно знаем, что он докладывает обо всём Поссевино, и можем обмануть иезуита.

— А если его не будет, то и докладывать некому.

— Не торопись, брат. Старайся не совершать поступков, которые невозможно повернуть вспять. А я вижу, что ты хочешь совершить такой поступок.

— Эх! — Поплер в сердцах ударил ладонью по передней луке. — Знаешь, брат, мне один умный человек рассказывал про римского полководца Цезаря. Так тот тоже любил прощать своих врагов. Прощал он, прощал, а потом один такой прощённый его зарезал. А Цезарь даже подумать не мог, что человек, которому он сделал благое дело, будет таким подлым. Нет, лучше таких людей держаться подальше, а лучше…

Поплер замолчал, поглядывая на Истому. Некоторое время они ехали молча.

— Ну что, согласен со мной? — не выдержав молчания, спросил Поплер.

Истома, погружённый в свои мысли, лишь шмыгнул носом. Поплер, истолковав его молчание по-своему, тронул бока коня шпорами и стал быстро нагонять Паллавичино, доставая из-за пояса нагайку. Тот, заслышав позади стук копыт, остановился и развернул коня. Неужели его простят и разрешат ехать вместе с ними и сидеть в таверне за одним столом? Паллавичино на мгновение даже забыл о своём предательстве и об обязательстве перед легатом записывать и докладывать обо всех разговорах, которые будут вести Истома и Поплер. Он не знал, что в его присутствии больше нет необходимости: Истоме после Венеции он не был нужен, Поссевино, запланировавшему убийство русского — тоже. Но ему никто об этом не сообщил. О нём просто забыли, как забывают о чём-то ненужном, выполнившем предначертанную задачу. Он почувствовал себя пылинкой, поднятой горячим ветром сирокко[121] и кидаемой в разных направлениях, чтобы позже, когда ветер утихнет, оставить на земле, где сквозь него прорастут трава и деревья. И ничего поделать было нельзя: он выполнил свою задачу и стал не нужен. Никому.

С ужасом увидел он занесённую над собой страшную нагайку, на конце которой сквозь ремённую оплётку серела свинцом пищальная пуля. По положению руки Поплера он понял, что на этот раз удар предназначается не спине, нет. Он попытался увернуться от удара, но не успел. Немец ударил коротко, сильно, без оттяжки — словно заколачивал гвоздь. Так бьют, когда хотят убить.

Удар вплетённой в нагайку пули пришёлся точно в центр лба итальянца. Лобная кость хрустнула, пуля почти полностью погрузилась в мозг. Смерть наступила мгновенно. Паллавичино не упал, а как-то обмяк, повалился на шею лошади, да так и застыл. Поплер шумно выдохнул: он не чувствовал вины за убийство своего спутника. Напротив, у него появилось ощущение честно сделанной работы: он убил предателя, человека, от которого можно было ожидать любой подлости, как не раз бывало раньше. Сзади подошёл Истома. Он сразу понял, что случилось.

— Зачем? — только и сказал он.

Поплер усмехнулся:

— Лес узнаёшь?

Истома помотал головой.

— Здесь мы с разбойниками встретились. А этот, — Поплер кивнул на сидящий в седле труп, — ускакал. Ему, кажется, на роду написано умереть в этом месте. Тогда он судьбу обманул, да вот сейчас не получилось.

— Убрать его надо отсюда, — сказал Истома.

— В лес оттащим. Пока хватятся, нас уже не сыскать.

— Веди коня в поводу, а я придержу, чтобы не выпал из седла.

Спустя некоторое время они стояли на краю огромного оврага и смотрели вниз.

— Глянь-ка, — сказал Поплер, — не мы первые. Давай его туда же.

Далеко внизу поперёк русла протекавшего на дне оврага ручья лежало тело, а на склоне застыла мёртвая лошадь, зацепившаяся ногой за ёлку. Не обыскивая мертвеца, они столкнули тело вниз. Паллавичино покатился по склону, едва не задев лошадь, и вскоре лежал внизу, саженях в пяти от трупа Михеля.

— По лошади догадаются, — произнёс Поплер.

— Животинка не виновата, что возила негодяя, — ответил Истома, — пусть гуляет. Здешние жители её живо к делу приставят. И не сознается никто, что лошадь приблудная.

Поплер не стал спорить. После того как он убил Паллавичино — этого мерзавца, труса, предателя, средоточие всех человеческих пороков — он словно освободился от какой-то тяжести. Словно скинул с плеч тяжёлый мешок, и даже дышать стало легче. Как будто он оставил нечто, клонившее его к земле. Ему хотелось взлететь, и казалось, что даже конь его, обрадованный уменьшением носимого веса, идёт как-то особенно легко.

Они вышли из леса на дорогу. Солнце уже начало клониться к закату, но до сумерек было ещё далеко.

— Придётся в поле ночевать, — озабоченно сказал Истома, — помнится, по ту сторону границы поблизости таверны нет.

— Что ж, — ответил Поплер, — переночуем. Теперь можно.

Они пришпорили коней и пошли быстрой рысью. Спустя несколько вёрст лес кончился, и потянулись поля, перемежаемые невозделанными пустошами, поросшими кустарником и невысокими молодыми деревьями. Вскоре они миновали полосатый пограничный шлагбаум, где вооружённые стражники равнодушно посмотрели на папскую грамоту и пропустили их без лишних расспросов.

Когда начало смеркаться, они увидели вдалеке мерцающий огонь. Истома ощупал рукояти пистолетов — оба на месте, как и верный шамшир: мало ли кого они встретят! Хотя вряд ли лихие люди будут разводить костёр прямо у дороги. Впрочем, может, наоборот, они таким образом внушают путникам, что их не надо опасаться? Запутавшись в рассуждениях, он решил, что пусть всё идёт, как идёт.

Когда они подъехали ближе, то увидели, что неподалёку от дороги стоят два фургона, обтянутые грубой толстой, просмолённой от дождя дерюгой. Возле них горел костёр с подвешенным над ним казаном, а саженях в десяти паслись четыре стреноженных коня.

Пожилая женщина мешала деревянной весёлкой варево, на коротких берёзовых поленьях сидели трое мужчин разного возраста, а чуть в стороне молодая девушка, одетая в простое, сильно ношенное платье, подкидывала вверх четыре деревянные булавы, при этом в воздухе постоянно находились три из них. Она ловко ловила падающие булавы за рукоятку и тут же вновь подкидывала их вверх. Верхушки булав были покрыты чем-то блестящим, и Истома даже засмотрелся на мельтешение в ярком свете костра световых бликов. У него даже закружилась голова, и всё вокруг на мгновение стало каким-то нереальным, волшебным. Казалось, он оказался внутри некоего действа, происхождение и назначение которого он понять не в состоянии. Глаза у встреченных ими людей горели — но не сатанинским и не божественным огнём, а каким-то другим. Они казались неотъемлемой частью живой местности, где они находились. И у них всегда свои непонятные ни для кого, кроме них, дела, которые не зависят от того, кто сидит на троне и кто с кем воюет или торгует, какая здесь принята религия и какие ходят деньги, сколько стоят на здешнем базаре овёс, свинина или козловые башмаки.

Истома тряхнул головой, и наваждение исчезло.

— Скоморохи, — сказал он, делая глубокий вдох.

— Шпильманы, — вспомнил Поплер название странствующих артистов на немецком.

Девушка, заметив их, остановилась и, поймав последнюю падающую булаву, поклонилась гостям. Сидящие у костра посмотрели на них равнодушно и вновь повернулись к огню. Только сейчас Истома услышал, что они очень тихо переговариваются между собой, но что именно говорят, понять было невозможно. Но Истома, научившийся разбирать на слух, когда говорят по-немецки или по-датски, готов был поклясться, что разговор идёт не на этих языках.

Старуха, перестав орудовать весёлкой, повернулась к ним.

— Приехали, — равнодушно сказала она по-немецки. — Как раз и каша поспела. Садитесь.

— Мы заплатим, если вы накормите нас и приютите на эту ночь.

Старуха промолчала. Двое из троих сидящих на берёзовых обрубках мужчин, что помоложе, встали с места и растащили из-под казана толстые поленья, сбивая при этом с них тлеющие на боках угли. Сложив их неподалёку — очевидно, рассчитывая использовать наутро, они снова уселись на свои места. Истома заметил, что мужчины как-то недоверчиво косятся на них.

— Скажи им, — обратился он к Поплеру, — что мы их не обидим.

Немец начал переводить, но старуха, не дослушав, оборвала его:

— Конечно.

Девушка, убрав в один из фургонов булавы, принесла несколько плошек — по числу едоков, включая и гостей. Уже совсем стемнело. Костёр почти прогорел, и, если бы не полная луна, есть им пришлось бы в темноте. Но, к счастью, на небе не было ни облачка, и ничто не препятствовало стоящему прямо над их головами ночному светилу нести свои холодные лучи к земле. Истоме даже показалось, что сам лунный диск выглядит больше, чем он обычно бывает, и свету даёт достаточно даже для того, чтобы было возможно читать или писать.

— Большая луна сегодня, — сказала старуха.

Поплер не стал переводить, посчитав замечание старухи незначительным, но Истома и без того понял сказанное. Старуха достала из кармана на груди своего платья колоду карт.

— Самое время для гадания, — сказала она, поглядывая то на Истому, то на Поплера. — Ну, кому первому?

Истоме дико хотелось спать, да и к гаданию он относился как к богопротивному занятию. Но старуха тронула его за руку, и в голове посветлело.

— Значит, тебе, — сказала она.

Она, усевшись напротив Истомы, стала раскладывать карты по шесть листов в ряд. Истома ни разу не видел таких карт: перед ним мелькали странные картинки — башня, повешенный за ногу человек, полумесяц, какие-то люди в разных одеяниях и разных позах[122].

Старуха разложила всю колоду, шепча при этом какие-то слова, затем собрала колоду воедино, но не в том порядке, в котором раскладывала, а то крестом, то наискось. И вновь разложила, уже по четыре карты. И опять собрала. Она снова шептала и снова раскладывала. Под конец она разложила карты по одиннадцать в ряд и окинула их внимательным взглядом, после чего подняла глаза на Истому.

— Внимательным тебе надо быть, в пути ведь много такого бывает, что мы и представить не можем. Но ты вернёшься домой, странник, вернёшься. Обнимешь жену и дочерей своих, и у правителя своего будешь в чести, и останешься в веках. А теперь всё, давай товарища своего.

Истома продолжал сидеть напротив неё: ему казалось, что он должен о чём-то спросить у старухи, но почему-то никак не может вспомнить — о чём именно. Старуха улыбнулась, обнажив жёлтые с коричневыми прожилками зубы:

— Всё так и будет. Нюкта[123] убить может, а соврать — нет.

Истому кто-то тронул за плечо: рядом стоял Поплер.

— Пора спать, брат, — сказал он.

Вид у него был нехороший: рот оскален в странной улыбке, лицо побледнело, под глазами чёрные круги. Или это лишь в свете полной луны он так выглядит? Истома встал, но спать решил пока не ложиться и послушать, что Нюкта нагадает его спутнику.

Поплер уселся на то же место, и старая Нюкта начала своё гадание. Она так же раскладывала карты, собирала их, что-то бормоча. Посреди гадания Поплер, качнувшись, внезапно упал навзничь. Нюкта на миг остановилась.

— Дика[124], аммониеву соль[125] сюда! — крикнула она.

Подбежала девушка, неся в руках кожаный кисет, из которого она на ходу достала керамическую бутылочку с широким горлышком, закрытым хорошо притёртой пробкой. Нюкта открыла бутылочку и, достав из неё маленькую светло-коричневую гранулу, растёрла её в пальцах и поднесла к носу Поплера. Тот сразу дёрнулся и закрутил головой, приходя в себя. Поднялся на локте и сел на прежнее место.

— Голову повело, — сказал он.

Дика унесла аммониеву соль и словно растворилась в темноте.

— Пригляди за ним, чтоб в обморок больше не упал, — велела Нюкта Истоме, и тот послушно встал рядом.

Старуха продолжила гадание, а когда закончила, внимательно посмотрела на Поплера.

— Молод ты ещё, — сказала она. — А дела земные с себя сбросил. Не лучшим образом, конечно, только вот нет на тебе ни ближних, ни дальних дел. И как сумел только? Не мудрец, не монах, не герой.

Она посмотрела на Истому:

— Ты береги его. Человек он надёжный, а может выйти когда угодно.

— Куда выйти? — не понял Истома.

— Куда-куда, — передразнила старуха, — куда все выходят.

Она снова посмотрела на Поплера, который сидел, словно не слыша слов Нюкты.

— Теперь спать всем, — сказала та, — всё сказано, всё сделано…

…Истома открыл глаза. Солнце уже наполовину поднялось над той линией, что разграничивает землю и небо. Он огляделся: рядом с седлом под головой спал Поплер, невдалеке ржали их стреноженные кони. Ни шпильманов, ни их фургонов и коней рядом не было, лишь чёрное кострище указывало на то, что вчерашняя встреча ему не приснилась. Он толкнул Поплера:

— Вставай, брат. Утро уже.

Немец заворочался, медленно просыпаясь.

— Голова болит, — сказал он. — Опоили нас шпильманы.

— Если б опоили — ограбили бы, — ответил Истома. — Или убили. А у нас все деньги при себе. Да и сами мы вроде живые.

На удивление, шпильманы — или кто они были в действительности — оставили им котелок с уже остывшей кашей. Позавтракав, Истома и Поплер отправились в путь. Уже после обеда, когда животы стали настоятельно требовать пищи, а ни одной таверны на пути не попадалось, Поплер вдруг остановил коня.

— Места узнаёшь? — спросил он. — Любек скоро. К вечеру дойдём.

Истома оглядел местность: действительно, вот этот лесок они проезжали на пути в Рим. Он перекрестился:

— Слава Богу. Там и поужинаем. Засветло бы успеть.

Глава двенадцатая ОДИН

Как и предсказал Поплер, вечером они подъезжали к Любеку. Вольный город уже растерял былую славу и могущество столицы Ганзы[126] и впал в зависимость от империи, но формально оставался самостоятельным. Любек поддерживал хорошие отношения с Датским королевством, которое враждовало со Швецией, стремящейся распространить своё влияние на всё побережье Балтийского моря. Швеция находилась в затяжном конфликте с Русским царством, поэтому и Дания, и власти Любека относились к русским гостям если не с расположением, то хотя бы не чинили препятствий. Общий враг поневоле заставлял дружить.

В Любеке путешественники сразу отправились в порт. Разместившись в портовой таверне, они пошли на причал — искать суда, направляющиеся в восточную часть Балтийского моря. Но капитаны в ответ только цокали языками и мотали головами. Недавняя война[127] сильно накалила обстановку между державами. Правда, сейчас датский и шведский короли каперских свидетельств, разрешающих своим подданным грабить недавнего соперника, не выдавали. Но вот в отношении Речи Посполитой и Московии шведы не были столь добры, намереваясь под шумок славянской свары откусить пограничные земли и у русских, и у поляков.

Поэтому шведские корсары представляли собой реальную опасность, препятствующую судоходству в восточной Балтике. Конечно, полностью остановить морскую торговлю они не могли, но существенно осложнили её в этой части моря.

На второй день пребывания Истомы и Поплера в Любекском порту у причала пришвартовался трёхмачтовый хольк[128]. Капитан, выслушав ливонца, закивал головой и на ломаном русском заявил, что он идёт с грузом в Пернау, лишь надо дождаться ещё шесть судов, которые придут в Любек со дня на день. И он соглашается взять на борт двоих человек за весьма умеренную плату. Да, четыре дуката его устроят.

Капитан не соврал: недостающие суда действительно подошли быстро, и через два дня торговая флотилия была в сборе. Вечером накануне отплытия Истома и Поплер сидели в своей таверне. Коней они уже продали хозяину заведения, который был рад, что купил за небольшие деньги очень неплохих скакунов.

Заведение, где они остановились, было небольшим, удобным и дорогим. Истома решил не скупиться и обезопасить себя и Поплера от тех трактирных буянов, которыми так богаты любые порты. Те несколько дней, что они жили в таверне, Истома и его товарищ большую часть времени проводили в порту в поисках подходящего судна и появлялись здесь только вечером, чтобы, поужинав, сразу лечь спать, а наутро снова отправиться в порт. Но сейчас они вернулись раньше и по случаю скорого отплытия решили позволить себе чуть больше, чем обычно. Они заказали бараний бок, лучшего вина и поставили угощение всем присутствующим.

В таверне воцарилось весёлое оживление. Посетители, хотя никого из них нельзя было отнести к бедноте, радостно угощались жареной бараниной, запивая её лучшим немецким рислингом[129]. В разгар веселья ведущая наружу дверь открылась, и в таверну вошёл юноша, а скорее, даже мальчик с лицом, какое обычно рисуют у ангелочков на библейских картинах. С кротким выражением немного придурковатого лица он оглядел помещение и, найдя, кого искал, подошёл к столу, за которым сидели Истома и Поплер.

Поклонившись, он произнёс по-немецки, обращаясь к Истоме:

— Господин, тебя ждут у входа. Сказали, что какое-то важное известие.

— Что он говорит? — спросил Истома у Поплера.

— Что тебя у входа ждёт кто-то с важными новостями, — нахмурившись, ответил немец.

— Так пусть заходит сюда.

— Он сказал, что не может, — ответил юноша, — но ему очень нужно тебя увидеть.

Увидев, что Истома встал с явным намерением выйти на улицу, юноша протянул руку раскрытой ладонью вверх:

— Эй, господин! Мне сказали, что ты заплатишь за известие.

Истома, и без перевода догадавшись, чего он требует, небрежно протянул ему мелкую медную монету, оставшуюся у него со времени проживания в Праге. Юноша, кивнув в ответ, проворно выбежал из таверны.

— Неспокойно мне, Истома, — Поплер схватил его за руку, — поберёгся бы ты, а кто тебя спрашивает — я и сам посмотрю.

Не слушая возражений и оттолкнув товарища, он подошёл к двери и открыл створку. Грянул выстрел, и Поплер повалился на спину. Лицо его было изуродовано пулей, из раны хлестала кровь. Истома подбежал к нему и склонился над раненым товарищем, пытаясь приподнять ему голову, но тут же опустил руки: пуля попала в левую щеку и проникла внутрь черепа. Выжить после такого ранения невозможно. Мимо него несколько человек выбежали на улицу, пытаясь догнать стрелявшего.

Поплер был в сознании лишь несколько мгновений, после чего его залитые кровью глаза закрылись, и он затих. Истома продолжал стоять на коленях рядом с телом, не замечая, как растекающаяся густая вишнёвая лужа пачкает его штаны и сапоги.

Таким его и застали те из посетителей, которые бросились в погоню за убийцей. И конечно, никого поймать они не смогли: тот хорошо знал припортовую часть города и легко скрылся от преследователей в густой сети узких тёмных улочек.

Запоздало подошла ночная стража. Солдаты в кирасах и морионах, перетаптываясь с ноги на ногу, молча смотрели, как тело Поплера уносят из обеденного зала таверны. О том, чтобы поймать убийцу, не могло быть и речи. Стража прошла по прилегающим к порту улицам, но тоже впустую.

Между тем убийца — среднего роста жилистый мужчина лет сорока — стучался в маленькую, сколоченную из потемневших от времени досок дверь в подворотне в квартале, находящемся далеко от порта. Два быстрых, один медленный, как договаривались. Ему открыли сразу, словно человек по ту сторону стоял рядом, дожидаясь его. Убийца вошёл в маленькую комнатёнку, стены которой скрывались за полками, обильно уставленными какими-то ящиками, мешками и глиняной посудой. Выход из комнаты был только один — наружу.

— Всё сделал, — сказал вошедший. — Давай два дуката, как обещал.

— Подожди, — ответил открывший дверь брат Гийом, — сейчас дождусь человека.

— Чего ждать? — нервничал убийца. — Плати деньги, и я ухожу. Не забывай, за убийство здесь вешают.

Он погладил рукоятку пистолета в висящей на боку невзрачной кожаной кобуре. Но брат Гийом никак не отреагировал на скрытую угрозу. Он ждал… Наконец за дверью раздался приближающийся топот чьих-то быстрых ног — на ночной улице шаги были слышны особенно хорошо. Раздался условный стук: два быстрых, один медленный. Брат Гийом приоткрыл створку и впустил запыхавшегося Ласло. Убийца недовольно посмотрел на него и стал шарить по поясу.

— Он. Застрелил. Не того, — произнёс Ласло, тяжело дыша и стараясь быстрее передать важную весть. — Я всё передал, как договорились, и русский уже встал. Но, кажется, тот, второй, решил проверить, кто зовёт его хозяина. А этот, — Ласло махнул рукой в сторону убийцы, — не стал смотреть, кто вышел, и сразу выстрелил. И убил.

Брат Гийом мрачно посмотрел на убийцу.

— Ну ладно, ладно! — примирительно сказал тот. — Ну, ошибся. Но одного из них я всё-таки убил. Поэтому согласен на половинную плату.

— Мне безразлична жизнь второго, — произнёс брат Гийом. — И тебе были обещаны деньги, если ты застрелишь русского. Ты должен был убедиться, кто вышел из таверны, и только после этого стрелять.

— Эй-эй, — забеспокоился убийца, — меня всё равно повесили бы, если б поймали, — я рисковал, поэтому давай плати.

Видя, что обещанная плата ускользает от него, он выхватил из поясных ножен длинный бауэрвер — точно такой же, как и тот, что висел на поясе у Ласло. И это было последнее движение, которое он сделал в жизни. В его тело вошли сразу два лезвия: спереди, в грудную клетку, — стилет брата Гийома, и сзади, под левую лопатку, — бауэрвер Ласло. Юный венгр был столь старателен и столь сильно вонзил нож в тело убийцы, что лезвие пронзило его насквозь, лязгнув о стилет брата Гийома. Монах с удивлением смотрел на внезапно появившееся у его носа широкое лезвие и перевёл взгляд на Ласло.

— Нож быстро не вынимай, — сказал он, — а то кровью испачкаешься. Отойди.

Дождавшись, когда Ласло уберёт ладонь с рукояти, брат Гийом осторожно, чтобы брызнувшая кровь не попала на одежду, достал сначала стилет, а потом и бауэрвер.

Тщательно вытерев лезвия об одежду убитого, они убрали оружие.

Брат Гийом задумался: русский остался жив, и о том, чтобы сейчас идти в таверну, чтобы его убить, не могло быть и речи. Вот же проклятый дурак этот Кристиан! Не смог сделать такое простое дело. Ну ничего, он получил своё — за глупость, наглость и жадность.

Теперь убить русского можно только на корабле, потому что в Московии сделать это будет гораздо сложнее. И брат Гийом знал, что надо делать. Только обойдётся это намного дороже, чем два дуката. И жаль, что Истома теперь знает Ласло в лицо. Вряд ли, конечно, они встретятся в Московии, даже если русский останется в живых, но всё равно — плохо. Но он не останется в живых, уж об этом брат Гийом позаботится! Хорошо, что он захватил из Рима много золота.

Рано утром из Любекского порта вышла галера с шестнадцатью вёслами по каждому борту. Она уносила всего двух пассажиров — брата Гийома и Ласло. Спустя несколько часов после выхода, когда судно шло, имея по левому борту Зеландию — остров, на котором стояла столица Датского королевства, брат Гийом спросил капитана, низкорослого и широкого в плечах, почти квадратного немца, не помешает ли им в пути плохая погода, и тот, внимательно поглядев на небо, заявил:

— Безветрие продлится дня три, не меньше. А может, больше.

Иезуит успокоился: торговая флотилия, на которой поплывёт Истома, состояла из холька и шести коггов[130]. А эти суда, имея только парусное снаряжение, в безветренную погоду совершенно не могли состязаться в скорости с галерами. Они не могли даже выйти из порта! У него есть время, чтобы подготовиться к встрече с Истомой на море.

Впрочем, он сам ни с кем встречаться не будет, об Истоме позаботятся и без него.

Брат Гийом подумал, что если бы он знал о предстоящем штиле и невозможности парусников выйти из порта, то ему следовало бы остаться на берегу и ещё раз попытаться убить русского. Хотя, возможно, он из осторожности будет ночевать на борту судна, и тогда добраться до него всё равно не удастся.

Галера между тем, пройдя южную оконечность Скандинавского полуострова, стала забирать севернее: там, на северо-востоке острова Эланд, на берегу, изрезанном многочисленными удобными бухтами, стояли суда и жили люди, которые и исполнят волю Святого престола. И совершенно безразлично, что они являются еретиками-лютеранами. Брат Гийом знал кое-кого из этих людей — давным-давно, ещё до того, как он впервые побывал в Московском царстве. И их многое связывало, а уж за деньги они сделают что угодно. И не забываем, что цель оправдывает средства…

Брат Гийом оказался прав: когда утром Истома пришёл на пристань, капитан холька заявил, что выход в море откладывается на следующий день: стоял совершеннейший штиль. И даже после того, как портовый вёсельный буксир выведет судно из бухты, оно совершенно точно замрёт на месте, не в состоянии сдвинуться с места. Огорчённый Истома вернулся в таверну, предварительно взяв с капитана обещание прислать за ним матроса, если ветер всё же поднимется и будет принято решение выходить до наступления вечера.

Поплера похоронили на протестантском кладбище — православного здесь не было. Истома постоял немного у невысокого холмика влажной земли и направился в порт. Он заплатил тавернщику, чтобы присматривал за могилой, но вряд ли тот выполнит обещание. Может, сначала и будет ухаживать за местом упокоения ливонца, но потом память об убийстве выветрится из его памяти, деньги закончатся, обещание забудется. И семьи у преставившегося раба Божьего Фёдора нет. Через десять или двадцать лет холмик просядет, сровняется с землёй, и всё…

Комнату, в которой они жили в таверне уже сдали другому постояльцу, а больше свободных мест там не было. Истоме пришлось обойти ещё два постоялых двора, прежде чем он нашёл жильё. Разместившись, он тут же отправился обратно в порт, чтобы сообщить капитану о новом месте ночлега. Там всё оставалось по-прежнему: парусники стояли у причала с висящими на мачтах парусами, и лишь немногочисленные суда, имеющие хоть какую-то вёсельную оснастку, изредка выходил с рейда.

На следующее утро безветрие не закончилось. Истома, встретившись с капитаном, уже собирался вернуться в таверну, но тот неожиданно сказал, коверкая русские слова:

— Перебирайся на борт. Долгий штиль для этих мест — штука редкая. Всё может измениться в любой миг.

Истома разместился в отведённой ему каюте. Действительно, сейчас лучше находиться на корабле. Он, конечно, понимал, что стрелявший метил в него и Поплер получил чужую пулю. И Истома не сомневался, кто стоит за покушением: конечно же, папский легат Антонио Поссевино. Очевидно, он пустил по следу Истомы своего человека, который — то ли сам, то ли через нанятого убийцу — решил расправиться с русским.

Причины, по которым его хотели убить, тоже были совершенно понятны. Они, несомненно, догадались, что Истома прекрасно знает итальянский язык и, в то время когда он, как считали при папском дворе, посещает римских весёлых дев, на деле собирал сведения, которые помогут государю и Андрею Щелкалову при переговорах с посольством Антонио Поссевино. О содержании его записей они не знают и действуют наугад — вдруг да есть там нечто такое, что существенно осложнит их положение на переговорах.

Сейчас, когда он уже на борту, дотянуться до него куда труднее, чем на берегу, и до того момента, когда он снова ступит на землю, сделать они ничего не могут. Но вот потом, пожалуй, следует опасаться. Хотя… Скорее всего, они потеряют его из виду, ведь на хольке нет больше пассажиров, под видом которых могли спрятаться убийцы. И да, надо будет поинтересоваться у капитана, есть ли кто, кроме команды, на других судах.

После обеда Истома, измотанный долгим путешествием через всю Европу и постоянно висящей над ним опасностью, уснул. Сон был глубоким, чёрным, тяжёлым. В нём не было ничего, лишь бархатная непроглядная бесконечность, и никаких сновидений. Он просто лежал на кровати, неподвижный, словно обрубок бревна.

Внезапно Истома сквозь сон почувствовал удар в голову, затем в плечо. Он встрепенулся и открыл глаза. Он лежал на полу, и вокруг стояла совершенная тьма. Падая с кровати, он и получил разбудившие его удары. Корабль ощутимо качало. Они вышли в море?

Шевригин ощупью нашёл в стене каюты место, где накануне он заметил окно, прикрытое деревянной створкой. Откинув крючок, он распахнул окно. Ни стекла, ни бычьего пузыря в нём не было, и в открывшийся проём остро пахнуло прохладным влажным воздухом. В сажени перед ним был виден борт судна, а дальше — темнота. Он вышел на палубу.

На судне было тихо. Матрос стоял за штурвалом, да на корме горел сигнальный фонарь, чтобы когти, шедшие вслед за хольком, не сбились с пути. Капитана видно не было — очевидно, спит. Прямо по носу судна, где-то далеко, небо светилось розовым — приближалось утро. Выходит, он проспал половину дня и почти всю ночь? Со штурвальным разговаривать бесполезно — русского языка тот не знает. Что ж, следует дождаться утра.

Истома подошёл к борту и посмотрел вниз. Воды, хоть та и находилась совсем рядом, не была видно. Но по плеску волн он догадался, что хольк идёт не очень быстро — очевидно, поднявшийся ночью ветер оказался не слишком сильным. Что ж, и на том спасибо. Теперь неделя-полторы — и он в Пернове. А если повезёт с ветром, то и раньше.

Возвращаться в каюту не хотелось, и он стоял на палубе, наблюдая, как солнце постепенно вылезает из моря. Вскоре послышался стук двери, кряхтенье и шаги. Истома оглянулся: капитан вышел из каюты и направился к рулевому. Они о чём-то поговорили по-немецки, и капитан сменил его у штурвала, отпустив отдыхать. Спустя некоторое время из трюма, где располагалась комната для отдыха матросов, поднялся, застёгивая на ходу кафтан и зевая до хруста в челюстях, небольшого роста человек в кожаных ботинках, которые явно были явно ему не по размеру.

Увидев, что за штурвалом стоит капитан, он опасливо приблизился к нему и испуганно дёрнулся, когда тот занёс над ним руку. Но увернуться не успел: широкая ладонь капитана с размаху отвесила ему смачный подзатыльник, отчего голова проспавшего начало вахты матроса сильно дёрнулась, а сам он едва не покатился кубарем по палубе. Капитан сказал ему ещё что-то и передал штурвал. Проспавший встал на своё место, и лицо его приобрело крайне печальное выражение.

Шевригин не знал, какие порядки существуют в Любекском торговом флоте, но на хольке, кажется, с дисциплиной не всё слава богу, и капитану приходится тумаками и подзатыльниками утверждать своё право держать матросов в узде повиновения. И, если судить по горестному лицу нового штурвального, капитан сказал ему нечто, приведшее матроса в унылое расположение духа. Наверное, пообещал, что тот лишился некоторой, оговоренной заранее за подобные прегрешения доли жалованья.

Прошло больше двух месяцев, как Истома выехал из Рима. Уже стояло начало лета, и, хотя теплое время на Балтике наступает куда позднее, чем в Италии, становилось довольно жарко. Истома, одетый в зимнюю одежду, раньше не придавал этому значения — в дорожных заботах было как-то не до того. Он отправился в каюту и скинул кафтан и бехтерец — всё равно сейчас защита без надобности — и вернулся на палубу в рубахе, поверх которой был надет зипун. И сразу почувствовал, что сделал это напрасно: сырой ветер сразу начал пробирать его до костей, и даже высоко поднявшееся солнце больше не жарило, лишь легонько гладя лучами покрывшуюся пупырышками кожу.

— Оденься, — услышал он за спиной голос капитана, — балтийский ветер обманет и вытянет из тебя тепло. Многие так заболели лихорадкой.

Истома и сам видел, что тот прав, поэтому он вернулся к себе и вышел на палубу в накинутом на плечи кафтане.

— Сколько будем до Пернова идти? — спросил он капитана.

— Моряки так не загадывают, — ответил тот, — мы ветром не управляем. Сколько ему, — он ткнул пальцем в небо, — надо, столько и будем идти. При таком ветре, как сейчас, — две недели.

…Со времени выхода из Любека прошла неделя. Торговый караван, чтобы держаться подальше как от Швеции, так и от Речи Посполитой, от которых можно было ждать любой гадости, вплоть до захвата судов, прошёл чуть южнее принадлежащего Любеку острова Борнхольм. Остался позади и остров Эланд, а накануне вечером они миновали и Готланд. Большая часть пути была пройдена. До принадлежавшего Дании большого острова Эзель[131] оставалось совсем немного, там можно будет сделать остановку, причалить к берегу, отдохнуть перед последним переходом до Пернова.

Ветер почти стих, и суда едва двигались по слабо волнующейся поверхности моря. На средней, самой высокой мачте в "вороньем гнезде", как моряки называли место, оборудованное для вперёдсмотрящего, сидел тот самый матрос, что в первый день появления на корабле Истомы проспал начало своей вахты. Шевригин обратил внимание, что зрительной трубы, знакомой ему с путешествия на венецианской галере, у него не было. Очевидно, изобретение неаполитанца Джамбаттиста делла Порта ещё не дошло до балтийских берегов. К нему подошёл капитан:

— Завтра утром будем в Аренсбурге[132]. Это датская земля, остров Эзель. День и ночь отдохнём, а утром — один дневной переход до Пернова.

Сверху, из вороньего гнезда, раздался крик. Капитан с Истомой задрали головы. Матрос снова что-то кричал, указывая рукой на север. Капитан выругался по-немецки, затем пояснил Истоме:

— Я тебе говорил, что в море никогда не надо загадывать, сколько дней пути осталось. Сам нарушил, и теперь, кажется, на нас идут пираты.

Он повернулся назад и что-то грозно закричал. Сразу же на палубе возникло движение: все бегали, что-то таскали. Несколько матросов отвязывали плотно прикрученные толстыми канатами к бортам пушки, которых было мало, слишком мало для морского боя. Истома насчитал восемь небольших орудий, расположенных по обоим бортам. Матросы пушки с правого борта перекатывали на левый, чтобы встретить приближающегося врага всей, пусть и невеликой, силой палубной артиллерии.

На шедших позади холька коггах тоже заметили приближающиеся корабли, и на них также возникла суета. Истома мог видеть только тот корабль, что шёл сразу за ними, и на нём так же перекатывали пушки на левый борт. Судя по тому, что при почти полном безветрии неизвестные суда быстро приближались, это были галеры. Когда они подошли ближе, Истома разглядела порхающие над бортами вёсла. Да, это были галеры, и галеры крупные. И вооружены они были куца лучше, чем торговые корабли. И наверняка, кроме гребцов, там достаточно разбойников, способных взять на абордаж любой купеческий корабль.

Капитан холька бегал по палубе, что-то орал, грозно хмуря брови и топорща седеющие русые усы. Пушкари заряжали орудия, другие матросы доставали аркебузы и арбалеты, проверяли сабли, готовясь к рукопашной схватке. Истома подошёл к капитану:

— Может, это не разбойники?

Тот на мгновение остановился и недовольно глянул на него, как взрослый человек глядит на ребёнка, путающегося под ногами и мешающего выполнять важную работу.

— На мачте нет флага, — ответил он. — Это пираты.

— Сколько у них галер? — спросил Истома.

— Три.

Три хорошо вооружённых галеры при почти полном штиле против семи парусных купеческих кораблей оставляли мало надежды на спасение. Пиратские суда были приспособлены для морского сражения, имели достаточное для этого количество пушек и бойцов, количество которых должно было резко возрасти, когда в бой вступят оставившие вёсла гребцы.

Передовая галера уже пересекала курс холька, отрезая его от Эзеля. Над её правым бортом появилось несколько облачков белого дыма, через несколько мгновений донеслись звуки пушечных выстрелов. Разбойные пушкари явно торопились, поэтому плохо взяли прицел, да и небольшое волнение не способствовало точности стрельбы. Места падения ядер Истома не видел. Капитан снова что-то закричал, но на этот раз его крик выглядел не воплем отчаяния, как при первом известии о приближающихся неизвестных галерах, а как команда опытного и решительного командира. Три пушки выстрелили одновременно, ещё мгновения спустя — четвёртая. Те орудия, что перекатили с правого борта, пока молчали: пушкари только готовили их к битве.

И тут случилось невероятное: передовая галера взорвалась. Во все стороны полетели куски мачт, вёсла, щепки от досок обшивки. Они плюхались в воду совсем рядом с холь-ком. Подробности свершившегося с расстояния были видны плохо. У капитана от радости и от неожиданности отвисла челюсть, и он, растерянно взглянув на сжимающего рукоять своего шамшира Истому, пробормотал:

— Крюйт-камера!

По морским законам крюйт-камера, в которой хранятся боевые припасы, всегда располагается ниже ватерлинии, чтобы исключить попадание в него вражеских ядер и чтобы в случае возникновения пожара её легко можно было залить морской водой, открыв предназначенные для этого отверстия. Но, очевидно, волею случая раскалённое ядро, не шибко прицельно выпущенное из небольшой пушки, уже на излёте крайне удачно пробило борт или палубу галеры, угодив точно в крюйт-камеру, задев при этом бочку с порохом, от которой воспламенился весь пороховой запас. Вне всякого сомнения, живых на этой галере не осталось. Силы врага сразу уменьшились на треть. На купеческих кораблях взрыв на галере вызвал бурю ликования.

— Бог на нашей стороне! — радостно сказал капитан Истоме.

Но оставшиеся две галеры и не думали отступать. Даже после столь неудачного начала боя пираты имели значительный перевес и по количеству пушек, и по бойцам, даже считая все семь кораблей торговой эскадры. Они быстро приближались, но стрельбу пока не открывали, стараясь подойти для верного выстрела поближе.

Капитан посмотрел вверх, где на мачте полоскался на ветру торговый флаг вольного города Любека.

— Кажется, ветер усиливается, — весело подмигнул он Истоме.

Действительно, стихнувший было ветер начал усиливаться, словно повелитель ветров Эол[133], спохватившись, решительно встал на сторону купцов. Суда, раздувая паруса, медленно набирали ход, но пиратские галеры были совсем рядом. Над их бортами поднялись облачка белого дыма. Вокруг холька плюхались в воду ядра, но попаданий, к счастью, пока не было. Обе галеры, не обращая внимания на остальные шесть судов, подошли ещё ближе и чуть ли не в упор расстреливали хольк из пушек. Истома заметил, что вдоль обращённого к ним борта появились десятка два аркебузиров, которые пытались вести прицельный огонь. К счастью, ветер, а с ним и волнение усиливались, и попасть в цель, когда палуба ходит вверх-вниз, было совсем непросто. Отставшие когти пытались догнать передовой корабль, чтобы помочь отбить нападение пиратов, но до них было пока довольно далеко.

Одна пушка на галере стреляла спаренными ядрами, соединёнными между собой цепью. После одного из выстрелов такой заряд, проломив фальшборт, попал в среднюю мачту и снёс её, вырвав из трюмных и палубных креплений. Мачта повалилась в воду, а вместе с ней и сидящий в вороньем гнезде матрос, который всё время боя продолжал наблюдение за морем. Его истошный, но короткий крик на мгновение перекрыл даже звуки пушечной стрельбы, но вот верхушка мачты коснулась воды, и он затих.

Из-за сбитой мачты количество парусов сократилось почти вдвое, ведь на ней было больше парусной оснастки, чем на каждой из оставшихся. Хольк стал замедлять ход, и Истома заметил, что на галере пираты держат в руках железные крюки с привязанными к ним верёвками. Они готовились к абордажу, оставалось лишь подойти поближе. Артиллеристы привязывали пушки, также намереваясь участвовать в битве в составе абордажной команды.

В горячке сражения пираты не обратили внимания или просто не заметили, что первый из следующих за хольком коггов подошёл близко к месту схватки. Его вооружение было куда слабее, чем у галеры, очевидно, именно поэтому его не приняли всерьёз. Но пушкари купеческого корабля не считали, что битва проиграна. Выстрел в упор из шести орудий разворотил корму пиратской галеры, уже вставшей к хольку бортом и сложившей вёсла вдоль корпуса судна для начала абордажного боя. Вторая галера попыталась артиллерийским огнём отогнать наглого купца, но тут стали подходить отставшие суда.

Капитан холька, весело скаля зубы, вытащил из ножен короткую саблю, которая прекрасно подходила для сражения на палубе корабля. Пираты с повреждённой галеры, не обращая внимания на усиливающийся обстрел, забросили абордажные крючья на борт холька и стали подтягивать своё судно к тяжёлому купеческому кораблю. Когда борта сблизились, они начали перепрыгивать разделяющее их пространство, и на палубе началась ру-копашная схватка.

Истома вместе с командой "купца" рубился с пиратами, ловко орудуя своим шамширом. Перед схваткой он успел зарядить оба свои пистолета, но они, уже пустые, валялись у сбитой мачты, запутавшись в упавшем на палубу парусе. Краем глаза он видел, что свалившийся за борт вперёдсмотрящий сумел по свисающим за борт порванным пеньковым снастям подняться на палубу, но его тут же снова сбили в воду. Он снова поднялся, вырвал из рук тяжело раненного и истекающего кровью пирата абордажную саблю и вступил в бой.

Шевригину, несмотря на принадлежность к Посольскому приказу, уже приходилось бывать в сражениях, и оружием он владел прекрасно. Первому бросившемуся на него пирату он раскроил голову до подбородка, второму рассёк плечо, и тот с криком повалился на палубу, пытаясь отползти в сторону, чтобы его не затоптали чужие или свои бойцы. И матросы холька, и пираты большей частью состояли из жителей Дании, Ливонии, Любека и населённого поляками ганзейского города Кольберга, поэтому со всех сторон неслась отборная немецкая ругань, среди которой иногда слышались истошное kurwa[134] и dinmor[135].

Пистолеты и аркебузы обеих сторон были опустошены, и вокруг Истомы раздавался металлический лязг скрещивающихся абордажных сабель и тесаков. В воздухе повис запах скотобойни, палуба стала липкой от крови. Но ожесточение сражающихся не уменьшалось. Матросы купеческого корабля понимали, что пираты в случае победы в живых не оставят никого — зачем им свидетели? Поэтому продолжали биться, рассчитывая на помощь других кораблей.

Раненые, упав на палубу, вонзали в ступни вражеских бойцов ножи, дёргали, стараясь сбить их с ног, даже кусали. Враги, в том числе и те, кто не мог подняться на ноги и потерял оружие, катались, вцепившись друг в друга и пытаясь выдавить сопернику глаза, задушить или свернуть шею. Исступление боя достигло наивысшего напряжения.

Подошедшие шесть коггов в упор расстреляли повреждённую галеру, и та медленно погрузилась в холодные воды Балтики. Морская гладь покрылась оторванными досками обшивки, обрывками парусного оснащения и тонущими людьми. Пираты кричали, призывая спасти их, но на эти призывы никто не обращал внимания, и они тонули. Лишь самые сильные старались добраться до корабля, неважно, своего или чужого, и попытаться избежать ужасной смерти в морской пучине. Кое-кто даже сумел влезть на борт холька и вступил в схватку с командой, но всё было напрасно.

Капитан третьей галеры, понимая, что исход боя предрешён, не стал приближаться к месту схватки. Судно стало быстро уходить на север. Два когга подошли к месту сражения почти вплотную, и матросы прямо с борта перестреляли из аркебуз, мушкетов и арбалетов большую часть нападавших, которые даже не заметили, что их галера потоплена, а та, что осталась целой, сбежала, оставив их во власти команды купеческого корабля.

На милость победителя сдались семь пиратов, из которых трое были ранены. Когда корабли дошли до Аренсбурга и встали в порту, комендант отправил несколько быстроходных судов, чтобы догнать сбежавшую галеру, но тщетно: она словно растворилась в свинцовых водах Балтики. Возможно, она укрылась на Даго[136] — шведском владении, расположенном севернее Эзеля. Но шведам сейчас незачем настолько очевидно потакать пиратам, создавая casus belli — повод к войне. Нет, конечно, пиратская флотилия пришла из шведских вод — больше просто неоткуда. Но вот где её стоянка?

Комендант допросил с пристрастием пленных пиратов, но те как один утверждали, что завербовались в команду недавно и это их первая экспедиция. Тогда им всыпали плетей и определили гребцами на галеры — не пропадать же рабочим рукам. А казнить, если возникнет такая необходимость, никогда не поздно. Да и пожизненная каторга на галере ничем не лучше смерти.

В Аренсбурге пришлось задержаться на три дня, пока плотники восстанавливали повреждённую мачту. Капитан, поговорив с комендантом порта, узнал, что на ливонском берегу много польских солдат, и неизвестно, взяли они Пер-нов или только возьмут в ближайшее время. Капитан недовольно пожевал свой ус и решил идти в Нарву. Да, это удлиняло путь на несколько дней, но зато груз совершенно точно не будет захвачен вражескими солдатами.

Спустя трое суток торговая флотилия проходила мимо многострадального Таллина, выдержавшего за последние тринадцать лет четыре осады и эпидемию чумы. Его пытались взять все, кто участвовал в войне в здешних землях: поляки, русские, датчане и принц Магнус[137]. Но местные жители остались верны присяге, данной ими шведскому королю, и отстояли свой город.

Когда флотилия проходила мимо Таллинской бухты, на рейде сиротливо болтались два когга. Город, некогда имевший больше населения и значительно больший торговый оборот, чем даже Стокгольм, ныне потерял значение как перевалочный пункт русских товаров и пребывал в запустении.

Вскоре корабли вошли в устье Наровы и, пройдя десяток вёрст до города, пришвартовались в порту Нарвы. Истома попрощался с капитаном и, показав стрельцам портовой стражи в зелёных кафтанах царёву грамоту, был без замедления пропущен в город. Путешествие закончилось, он был дома.

Переночевав на постоялом дворе, он наутро явился к стрелецкому голове[138] и потребовал коня для выполнения государева поручения. Голова, почесав шею под седеющей бородой, сердито посмотрел на него, но перечить не стал. На следующий день рано утром Истома выехал из Нарвы, доживающей под русским правлением последние месяцы[139]. Путь его лежал в Старицу — голова заверял, что царь сейчас живёт там безвылазно. У седла была приторочена сумка с оставшимися деньгами и, самое главное, с тайными записями.

Глава тринадцатая В ВИЛЬНО

При расставании Антонио Поссевино заявил Истоме, что раньше его сумеет добраться до русского царя вовсе не потому, что был уверен в этом. Его слова были вызваны исключительно намерением убедить русского написать письмо, используя которое можно будет заставить его служить интересам Святого престола. На деле коадъютор прекрасно понимал, насколько сложным и долгим будет его пребывание при дворе умного и неуступчивого Стефана Батория. Русские сейчас в растерянности, поляки одерживают победы и вот-вот осадят старинный город Псков, окончательно перенеся войну из Ливонии в коренные русские земли.

В этих условиях Баторий, разумеется, и слышать ничего не захочет о каких-то уступках, и даже мнение Григория Тринадцатого, которое ему передаст Поссевино, вряд ли будет принято им во внимание. Поляки находятся в шаге от полной победы, когда они смогут оторвать от измождённого Московского царства весьма лакомый кусок. Но для этого-то и существует искусство ведения дипломатических переговоров, чтобы убедить как врагов, так и друзей, что предлагаемые тобой условия мира одинаково приемлемы для всех сторон.

Путешествие оказалось длинным: Стефан Баторий, как истый воин, не желал во время войны жить ни в столичном Кракове, ни в блистательной Варшаве, а находился поближе к месту ведения боевых действий — в Вильно. Карета папского посла катилась по польским дорогам, встречая в поместьях как магнатов, так и небогатых шляхтичей самый радушный приём. Впрочем, часто поместья стояли почти пустыми: почти все, кто мог держать в руках оружие, отправились на войну с москалями.

Как ни торопился Поссевино встретиться со Стефаном Баторием, заехать в Варшаву ему пришлось. Визит вежливости к польской королеве — та необходимость, без которой переговоры с монархом пошли бы несколько сложнее, чем рассчитывал иезуит. Да и настроения при дворе разведать не помешало бы. Впрочем, остановка была недолгой: все придворные, кто имел влияние на дела государственные, находились в Ливонии. Только здесь, в Варшаве, Антонио Поссевино понял, насколько велико напряжение сил Речи Посполитой. За внешним блеском помпезного города он разглядел немногочисленность местного гарнизона — Стефан Баторий оставил внутренние области своей державы без войск, отправив почти всех, кто способен сражаться, на войну с московитами. И война эта вовсе не была такой уж лёгкой прогулкой, как говорили постоянно живущие в Риме польские послы.

Не доезжая полусотни вёрст до Гродно, посольство остановилось на мызе князей Чарторыйских. До Вильно оставалось меньше двухсот вёрст. Старый князь Витольд Чарторыйский, четыре сына которого и три старших внука были на войне, оказался окружён их жёнами и детьми, сосчитать которых было, казалось, невозможно: у Поссевино постоянно перед глазами мельтешили пять-шесть юных представителей рода, причём лица никогда не повторялись.

После торжественного обеда, на котором присутствовали невестки Витольда Чарторыйского и все участники посольства, кроме солдат охраны, старый князь пригласил Поссевино в свой кабинет, оставив дам развлекать иезуитов разговорами, благо все поляки, как образованные католики, прекрасно владели латынью. Легат с благодарностью принял приглашение: князь производил впечатление неглупого человека и поговорить с ним будет, без сомнения, полезно. Наверняка он является выразителем мнения некоторой части польской аристократии, и знание того, что думают всесильные магнаты, безусловно, поможет ему в переговорах со Стефаном Баторием.

Кабинет князя оказался логовом эстетствующего сибарита. Довольно большой, с камином, закрытым вычурной бронзовой решёткой, явно недавно вычищенной от копоти до блеска. Мебель, изготовленная в едином стиле, была не менее вычурна: изящная, с минимальным количеством прямых линий, на причудливо изогнутых ножках. На крышке бюро располагалось обрамлённое бронзовой рамкой зеркало явно венецианской работы. Кресла, достаточно большие, чтобы вместить крупного человека, отделаны гобеленовым полотном радующей глаз расцветки. И даже в окна были вставлены не обычные стёкла, как в других богатых домах, а разноцветные витражи. Правда, Поссевино не мог разобрать, что на них изображено: мешанина стёкол разного колера не имела никакой структуры — ни строгой последовательности геометрического узора, ни полёта вдохновения художника. Впрочем, витражи всё же создавали некое умиротворяющее настроение, и Поссевино почувствовал, что только сейчас он начал после длинной и трудной дороги приходить в себя.

Князь стоял рядом и с улыбкой смотрел на гостя, отмечая смену настроения на его лице.

— Вижу, тебе понравилось, дорогой Антонио, — сказал он, — над этой комнатой работали лучшие мастера королевства. А уж во сколько она мне обошлась! — Чарторыйский присвистнул, закатив глаза. — Но не буду утомлять тебя разговорами о презренных деньгах. Садись. Вот кресло.

Он подвинул иезуиту одно из кресел. Тот заметил, что у стены стоят ещё четыре.

— Удобно ли ты себя чувствуешь? — спросил Чарторыйский. — Может, приказать разжечь камин?

— Благодарю, сейчас довольно тепло, поэтому обойдёмся вот этим шандалом[140].

Князь улыбнулся, давая понять гостю, что оценил его шутку, и встал, чтобы зажечь свечи. Когда все шесть свечей были зажжены, он с трудом переставил тяжёлый бронзовый шандал со стола на камин и опустился в кресло.

— Полагаю, предлагать вино лицу духовного звания было бы невежливо? — спросил он.

— Ну почему же? — ответил Поссевино. — Я люблю хорошее вино, но сейчас пост.

— Ах, да, — спохватился князь, — видно, опять придётся пить одному. Дурная привычка.

Он снова встал, открыл бюро и достал оттуда бутылку зеленоватого стекла и два стакана, затем открыл дверь и сказал что-то по-польски, после чего снова сел в кресло. Дверь открылась, и одна из невесток князя внесла кувшин, поставила его на стол и молча удалилась.

— Это взвар, — сказал князь, — в пост можно.

Князь налил себе в стакан из бутылки прозрачной жидкости, в которой сразу угадывалась водка, а гостю — взвара. Иезуит с благодарностью принял из его рук стакан с напитком, оказавшимся чрезвычайно душистым и вкусным. Он не возражал по поводу того, что князь будет пить водку в пост. У пьяного слово всегда бежит впереди мысли, и у него можно узнать то, чего он в трезвом виде не скажет никогда.

Все условности в виде разговоров о трудности дороги и о здоровье были соблюдены во время обеда, и Чарторыйский, отпив из стакана и сморщившись, сразу перешёл к интересующим его вопросам.

— Полагаю, дорогой Антонио, посольство спешит донести до нашего венгерского короля соображения понтифика о том, на каких условиях будет заключён мир с русскими?

Из реплики польского аристократа Поссевино сделал сразу два вывода. Первый заключался в том, что Чарторыйский великолепно осведомлён о задачах, стоящих перед посольством Святого престола. А это значит, что у постоянно живущих в Риме польских посланников налажена прекрасная связь с Речью Посполитой, куда они регулярно отправляют сведения обо всём заслуживающем внимания. И Чарторыйский, хоть и живёт далеко от двора, знаком с содержанием посольских депеш. И второе: он при упоминании о своём монархе сказал "наш венгерский король", указав, таким образом, на чужеродность для Речи Посполитой трансильванского избранника[141]. А поскольку Чарторыйские являются одними из знатнейших и богатейших родов польских магнатов, из этого следует наличие у Стефана Батория влиятельной оппозиции. Возможно, именно поэтому патриарх рода Чарторыйских знаком с дипломатической перепиской. И разумеется, если король допустит какую-то ошибку или его станут преследовать неудачи, придворная оппозиция вполне может стать оппозицией военной.

Но если так, то скрывать от Чарторыйского то, что ему и так известно, — значит терять его доверие. А это совершенно недопустимо!

— Не буду скрывать, князь, я удивлён твоей осведомлённостью, — произнёс Поссевино с улыбкой, — да, всё именно так и есть. Святой престол стремится устранить разногласия между христианскими державами перед лицом общей большой опасности. И сейчас для этого созрели все условия. Московиты отправили папе письмо, в котором ищут его посредничества. И обещают подумать о принятии католичества.

Чарторыйский иронично улыбнулся:

— Уверяю тебя, Антонио, это совершенно невозможно.

Поссевино был удивлён столь категоричным утверждением, в точности повторяющим мнение Кобенцля, но решил не говорить поляку о своей беседе с бывшим австрийским посланником в Московии.

— Почему?

— Московиты чрезвычайно упорны в вопросах религиозных убеждений. Греческая ортодоксия пронизала всё тело народа. Даже те, кто наиболее разумен, прекрасно понимают, что говорить о принятии католичества — всё равно что плевать против ветра.

— Нам известно об этом, — ответил Поссевино, — но принятие русскими новой веры не будет мгновенным. Внедрение католичества станет осуществляться медленно, постепенно. Постройка католических храмов, открытие иезуитских коллегий. Те их аристократы, кто примет нашу веру, получат преимущества перед православными. И хорошо, если первым обращённым станет сам царь.

Чарторыйский хотел что-то сказать, но Поссевино жестом остановил его:

— Мы понимаем, что люди низших сословий придают большое значение внешней стороне религиозного обряда. Поэтому мы сохраним православную обрядность, а священникам надо будет лишь признать главенство папы в вопросах веры. Думаю, народ и не заметит, что же поменялось в церкви, хотя на деле поменяется главное. А со временем работа наших коллегий сделает всё, что необходимо. Мы наполним государство образованными людьми, воспитанными в католической вере, православие постепенно будет оттеснено на задворки, его станут придерживаться найменее влиятельные люди — торговцы, крестьяне, ремесленники. Но и они через два-три поколения откажутся от веры пращуров, потому что будут видеть, что католиками являются самые преуспевающие, самые богатые и влиятельные люди державы.

Чарторыйский, насмешливо глядя на Поссевино, захлопал в ладоши:

— Браво, браво, Антонио. Вижу, вы там, в Риме, хорошо подумали над вашей русской миссией. И кажется, проштудировали записки посетивших Московию путешественников. Я даже поверил, что эта миссия вполне может увенчаться успехом. При условии, правда, что первый ваш шаг окажется удачным. А вот в это я совершенно не верю. Кстати, твоя недавняя поездка в Стокгольм тоже оказалась напрасной, несмотря на то что в Швеции лютеранство появилось лишь полвека назад. А православие у московитов существует уже много веков.

Поссевино, стараясь сохранять на лице бесстрастное выражение, в упор посмотрел на князя:

— Мы учли ошибки, совершённые нами в Швеции, и решили, что надо сделать для успеха в Московии. Да и Речь Посполитая нам сильно помогла, поставив русских в положение, когда возможность хитрить на переговорах сильно ограничена.

— Соглашусь, дорогой Антонио, Московия сейчас не в лучшем положении, но мнение моё остаётся прежним, — твёрдо сказал князь, — тебе не удастся склонить русских к принятию католичества в любой форме.

Последние слова были сказаны настолько категорично и жёстко, что за радушным хозяином богатого поместья сразу стал виден умный, дальновидный и властный человек. Поссевино, и сам имея те же качества, понимал, что поляк является его единомышленником, поэтому слова старого князя глубоко тронули иезуита. "Что ж, Антонио, — подумал он, — ты хотел узнать мнение умного и влиятельного поляка — и вот ты его узнал. Только сильно ли это знание поможет тебе?"

— Да, не удастся, — проговорил Чарторыйский, словно не замечая, что привёл гостя в некоторое замешательство, — но не потому, что дело это невыполнимо, а потому что оно плохо подготовлено.

— И у тебя, князь, есть собственные соображения относительно того, как это надо сделать? — медленно произнёс Поссевино.

— Есть.

— И каковы же они?

Князь налил себе водки и выпил. Поссевино обратил внимание, что бутылка ёмкостью не меньше полутора сетье[142] пуста более чем наполовину. Но поляк не выглядел пьяным, его речь оставалась внятной, а взгляд — ясным, разве что чуть более подозрительным. Чарторыйский был не по годам крепок.

— Думаю, Антонио, ты знаком с трудами Никколо Макиавелли.

Он сказал это в утвердительной форме, словно не сомневался в сказанном.

— Конечно, князь.

— Тогда должен бы знать, что в работе "Государь" он высказывает мысль, которая, думаю, была ему подсказана деяниями Гая Юлия Цезаря.

— Какая же?

— По-итальянски это звучит так: che tu hai in governo, divise[143]. Цезарь одержал победы над многочисленными и сильными племенами кельтов и германцев именно потому, что он разделял их. Предоставлял одним возможность получать от Рима привилегии, чем и вызвал их противостояние с другими.

— Я понял, князь. Но именно это Святой престол и намеревается сделать в Московии.

— Да неправильно этот ваш престол пытается, — слегка раздражённо ответил Чарторыйский, — миссия твоя обречена на неудачу, потому что русские привыкли видеть в католиках жестоких врагов.

— Мы избавим их от этого заблуждения.

— Не избавите. — Он сделал паузу. — Но это относится к тем русским, которые являются подданными царя Ивана. Но есть ведь и другие.

— Понимаю, — догадался Поссевино, — ты хочешь начать с тех русских, которые являются подданными Речи Посполитой.

— Конечно, Антонио. Сделать это намного проще. Пусть они станут католиками, пусть московские подданные посмотрят на них. Мы воспитаем убеждённых католиков, из их среды выйдут проповедники, которые будут говорить на одном с московитами языке. Все, а не только лишь московиты относятся с большим доверием к людям, которые говорят на одном с ними языке. И вот тогда следующее посольство Святого престола будет работать в значительно более благоприятных условиях. То, чем управляешь, разделяй.

— И Стефан Баторий, разумеется, согласится, чтобы его православные подданные стали католиками, — задумчиво произнёс Поссевино.

— Пусть и не согласится. Но на землях рода Чарторыйских иезуиты найдут полную поддержку. И король не вправе помешать нам. Он первый среди равных — и только. Но он согласится.

Князь взял почти пустую бутылку и посмотрел сквозь неё на витраж, от которого весь кабинет был словно заляпан цветными пятнами.

— Но твою миссию, дорогой Антонио, я всё же считаю нужной. У нас, поляков, есть поговорка: "Pierwsze koty za płoty".

— И что она означает? — спросил Поссевино, сохраняющий на лице, несмотря на отповедь поляка, благожелательную улыбку.

— "Первых котов — за забор".

— Странная поговорка. Не вижу, какое отношение она может иметь к нашему разговору.

— У простолюдинов бытует суеверие, что первые котята из помёта являются самыми слабыми, поэтому их просто выкидывают как ненужных. Я считаю твоё посольство именно таким первым котом. Но я не считаю его совершенно ненужным, потому что, не будь первых, не было бы и вторых, которые, без сомнения, не просто нужны, а необходимы.

— Перши коты за плоты, — усмехнулся Поссевино, — я запомню. И постараюсь доказать тебе, князь, что ты не прав.

Чарторыйский опорожнил бутылку и поднял стакан. Только сейчас Поссевино заметил, что он очень сильно пьян. Хотя речь его и оставалась внятной, глаза выдавали князя с головой.

— Этот Баторий, — он икнул, — просто дурак неотёсанный. Воевода добрый — да, не поспоришь. Но король должен быть не только воеводой. Или вообще не воеводой. Он должен думать о том, как под держать в королевстве мир и чтобы поменьше было тех, кто готов поднять против него саблю. И для этого совсем не обязательно головы рубить. Один умный посол сделает для державы то, чего не сможет никакое войско. А без хорошо поставленного посольского дела любая военная победа или невозможна, или бесполезна. Понимаешь?

— Понимаю, — спокойно ответил Поссевино.

Наступал момент, которого он ждал: князь напился и готов выложить ему свои самые сокровенные мысли.

— Спесь наша великопольская нас погубит. Ты знаешь, Антонио, раньше, до унии[144], пока русские земли были у Литвы, там всё было спокойно. Сейчас на них хозяйничают поляки, и настроение там начинает меняться. Пока ещё не сильно заметно, ведь прошло всего двенадцать лет. И знаешь, легат, там даже слова наши, польские начинают обозначать совсем иное, чем у нас.

— О чём ты говоришь, князь?

— Об этом. Гонор у нас означает честь, достоинство. То, что отличает нас от простолюдинов. Для шляхтича гонор дороже жизни. Но на русских землях, которые оказались в Речи Посполитой, мелкопоместная или безземельная шляхта начинает вести себя как хищники. В моих владениях, Антонио, тоже немало русских. Но ни один из них, слышишь, ни один не возмущается моим правлением! Потому что я мягок и справедлив. Разумное сочетание мягкости и суровости — вещь куда более действенная, чем одна лишь суровость. А эти… Как мелкие и злобные хищники наподобие хорьков. По отношению к русским они не скрывают крайнего своего презрения, своей брезгливости, по глупости считая такое поведение проявлением гонора. И теперь православные думают, что польский гонор — это надменность, спесь, чванство, пустое бахвальство. Потому что шляхтичи их грабят, грабят, грабят, часто даже не пытаясь прикрыть грабёж буквой закона. Этим они только злобят русских. И я вижу — о, я многое вижу! — что в будущем, если шляхта наша не начнёт вести себя по-другому, та земля, где живут русские, перейдёт под владычество московского царя.

Поссевино хотел что-то сказать, но князь перебил его:

— Понимаю, Антонио, понимаю. Ты хочешь возразить, что Московия сейчас ничего не может присоединить? Верно, но не во всём. Это здесь она не может. Пока не может. А ты глянь на восточную украину Московского царства. Ты, конечно, не знаешь, что там происходит, но я-то знаю. Уже четверть века, как царь выдал жалованные грамоты диким кочевникам турецкого[145] корня, признав их право на свою веру и на свой уклад жизни. А вера у них даже не христианская, а магометанская. И никто не возмущается, а некоторые даже воюют вместе с русскими против нас. Добровольно воюют, без принуждения!

Князь остановился, чтобы налить себе водки. Поссевино решил воспользоваться возникшей паузой, чтобы вставить своё слово.

— Мне известно, что на землях бывшего Казанского ханства, которые не так давно вошли в Московское царство, волнения не прекращаются уже почти три десятка лет.

Чарторыйский пренебрежительно махнул рукой:

— Не обращай на это внимания, Антонио. Они ничего не могут сделать против стрелецких полков. А помощи из Крыма можно не ждать: девять лет назад русские показали, как надо малыми силами противостоять крымчакам[146]. Теперь на Волге любой десять раз подумает, прежде чем возьмёт в руки саблю или мушкет.

Чарторыйский посмотрел на стакан с водкой, который он держал в руке. Выпил, вытер усы и поставил на стол.

— Что-то устал я, — сказал он и попытался встать, но тут же снова опустился в кресло. — Антонио, позови кого-нибудь, пусть проводят меня в спальню.

Поссевино подошёл к двери и приоткрыл створку:

— Эй, кто тут? Помогите князю.

На зов откликнулись двое крепких слуг, очевидно, не впервые помогавших Витольду Чарторыйскому добраться до спальни, когда тот, не рассчитав своих сил, был неспособен сделать это самостоятельно.

На следующий день, трясясь в карете по польским дорогам, которые по мере продвижения на восток становились всё хуже и хуже, Антонио Поссевино думал. Безусловно, в словах Чарторыйского была изрядная доля здравомыслия. Действительно, неразумное поведение поляков по отношению к собственным подданным, придерживающимся иной веры, может в будущем здорово навредить государству. Русские, живущие в Поднепровье, будут ждать помощи и защиты от московского царя, а когда тот придёт, встретят его благожелательно. И о предложении князя ввести католичество сначала хотя бы на землях рода Чарторыйских забывать не следует.

Поссевино поймал себя на мысли, что католики в отношении протестантов ведут себя не лучше, чем в отношении православных. Может, надо быть более мягкими в вопросах веры, и тогда они сами вернутся в лоно святой церкви? Но нет. За православными подданными Речи Посполитой стоит Русское царство, а за протестантами Англии или Нидерландов — никого, и если задавить лютеранско-кальвинистскую гадину, помочь им будет некому. Если получится задавить.

Папского легата не оставляло ощущение, что Чарторыйский, несмотря на всю разумность его предложений, считается в среде польских магнатов старым чудаком, который не в состоянии реально оценить, что происходит в Речи Посполитой. А его мягкость в отношении православных способна лишь сделать русское быдло более наглым. Впрочем, прежде чем делать выводы, следует послушать, что скажут в Вильно. Да и приехал он сюда не для того, чтобы разбираться, как поляки управляют своими землями. Перед ним стоит другая задача.

— Перши коты за плоты, — усмехнулся Поссевино. — Думаю, ты ошибаешься, князь.

Вильно встретил посольство дождём. Караульные на въезде в город отсалютовали папскому посольству алебардами. Посольство — четверо иезуитов, два переводчика и охрана — двигалось через оставшийся в черте города сосновый лес. Слева сквозь частокол красноватых стволов виднелась голубая лента Вилии. Посольство направлялось к иезуитской Академии, которая была создана на основе обычной коллегии в 1579 году, после визита Поссевино, направлявшегося тогда в Швецию. Легат считал Академию своим детищем и сейчас намеревался во время пребывания в Вильно остановиться в ней. Охрана больше не требовалась, поэтому солдаты отправятся в Рим сразу же после того, как он встретится с королём. А разговор с монархом предстоял сложный.

Баторий выждал три дня, прежде чем разрешил иезуиту приехать на переговоры. Они были знакомы уже два года, к тому же миссия Поссевино была сугубо деловой, поэтому решили обойтись без помпезностей. Трёхдневную задержку иезуит расценил как неудовольствие, которое выказал ему король. Впрочем, он прекрасно понимал, чем ещё, кроме предстоящего замирения с московитами, недоволен Баторий. В Вене Поссевино встретился с эрцгерцогом Эрнстом, который шестью годами ранее был претендентом на шведский престол, составляя серьёзную конкуренцию Баторию. Тогда благодаря турецкому вмешательству, подкреплённому набегом крымчаков на Южную Польшу, шляхта, испугавшись, выбрала себе в короли вассала Османской империи, семиградского князя Батория, до сих пор не забывшего об опасном сопернике, который к тому же был сыном прежнего императора Максимилиана, ныне, правда, покойного.

Баторий прекрасно понимал шаткость своего положения, полностью зависящего от его военных успехов. При восшествии на престол он пообещал вернуть Речи Посполитой Ливонию и нарушить слово не мог. Своенравные шляхтичи вполне могли прогнать его, как не сдержавшего слово. Он был для них чужим и даже — невероятно! — не знал языка народа, которым управлял. При дворе он говорил на латыни, а с теми, кто не владел ею, — только через переводчика. Поэтому Поссевино следовало сильно постараться, чтобы добиться расположения короля и одновременно не пообещать ему ничего такого, что тот страстно жаждет услышать, но выполнить чего легат никак не может без риска провалить поручение Святого престола.

Переговоры проходили в Епископском дворце. Баторий встретил посольство одетым в парадный красный жупан и высокую меховую шапку. Рядом с ним стоял Ян Замой-ский — коронный канцлер Речи Посполитой, рождённый и воспитанный в кальвинизме, но ради придворной карьеры перешедший в католицизм. После положенных по этикету приветствий Поссевино поочерёдно представил королю участников посольства, за исключением переводчиков: все присутствующие прекрасно говорили на латыни и в их услугах не нуждались.

Поссевино начал речь, делая упор на религиозную сторону его посольства: мол, исключительно желание заключить унию между католицизмом и православием заставило Григория Тринадцатого отправить посольство к московскому царю, и он, легат его святейшества, и не думает указывать королю Речи Посполитой, что тому делать или отбирать заслуженную победу в войне. Кроме этого, Венеция и император чрезвычайно заинтересованы в торговле с Московией, и если договорённость будет достигнута, торговые пути пойдут через земли Речи Посполитой — потому как больше нигде в других местах они проходить не могут, — а это явный прибыток коронной казне.

Он был очень красноречив, понимая, что если сейчас не убедить короля в выгоде для державы от успеха его миссии, то расположения не добиться. А это означало провал всей миссии: что с того, что Иван согласится на любые условия, если Баторий не согласится ни на какие?

Баторий слушал его внимательно, глядя пристально в глаза, словно пытаясь разобраться, где Поссевино говорит правду, где полуправду, а где попросту лжёт. Нравы иезуитов польскому королю были прекрасно известны. Но, кажется, всё прошло хорошо, и король не увидел в его речи вранья.

— Для чего он послал именно тебя? — внезапно спросил Баторий. — Проще было бы выслать инструкции Калигари[147].

— Доверять бумаге следует не всё, — ответил Поссевино, — тайнопись могут прочитать, а шифр разгадать. Калигари, кроме этого, постоянно должен находиться при дворе, а мне предстоит путешествие в Московию.

Ответ удовлетворил Батория, но тут в разговор вмешался Замойский.

— За переход в католичество царь Иван потребует неких уступок. Что Святой престол собирается ему предложить?

— Мы объясним ему, какие преимущества получит его держава от объединения церквей, укажем на общего врага — турецкую империю. Турки сейчас очень сильны, и одолеть их возможно только общими силами.

— При Лепанто одолели уже, — хмыкнул Баторий, — да толку мало.

— Если бы католические монархи слушали увещевания Святого престола, а не преследовали каждый свои интересы, толк был бы. И об этом я тоже буду говорить с царём Иваном. В единении — сила, в розни — слабость. Объединившись с католиками, русские смогут противостоять и шведам, которые им сейчас сильно досаждают.

— Какое мнение у Святого престола относительно Ливонии? — спросил Замойский. — Иван не согласится с польским завоеванием и будет требовать своё.

— Он сейчас не в том положении, чтобы требовать, — ответил Поссевино, — и в этом огромная заслуга Речи Посполитой. Ливония должна стать польской. Но с севера в неё вторглись шведы и тоже желают оторвать свой кусок. Не лучше ли замириться с русскими, чтобы противостоять более сильному противнику?

Баторий и Замойский переглянулись.

— Да, это так, — согласился канцлер, — а что папа думает об отношениях Речи Посполитой и Турции?

— Это общий враг, — терпеливо повторил Поссевино, — и, лишь забыв наши разногласия, объединившись с империей и московитами, мы сможем выгнать их из Европы.

— По моему поручению были сделаны расчёты, — сказал Замойский, — сколько населения в Речи Посполитой, Московии и Османской империи. Мы учли всё — и население городов, которое известно более или менее точно, и сколько людей разных сословий проживает вне их, что выращивают в полях, какую скотину разводят и сколько человек можно этим прокормить. Наши люди работали два года, они собирали сведения по крупицам и тщательно их сверяли друг с другом, чтобы не допустить двойного счёта или чего-то, наоборот, не упустить.

Он сделал небольшую паузу и посмотрел на собеседников.

— У московского царя от пяти до шести миллионов подданных. У моего короля, — он склонил голову перед Стефаном Баторием, — от шести до семи миллионов. А у турецкого султана, считая и вассальные державы — от пятидесяти до шестидесяти миллионов человек. Учитывая эти цифры, мы должны десять раз подумать, прежде чем затевать войну с турками. Ведь, кроме них, рядом московиты и шведы, которые в случае наших неудач непременно ими воспользуются.

Названные Замойским цифры поразили Поссевино. Ранее он не интересовался вопросом численности населения воюющих государств, довольствуясь лишь количеством вторгшихся на ту или иную территорию солдат. Неудивительно, что турки, имея в запасе большое количество мужчин, большинство из которых с удовольствием пойдут грабить и убивать неверных, могут воевать сразу во многих местах.

— Речь Посполитая не останется один на один с турками, — возразил он Замойскому. — Вы всегда можете рассчитывать на помощь других католических держав.

В разговор вмешался Баторий:

— Мы все помним, чем закончилась славная победа католических воинов при Лепанто. Священная лига[148] просуществовала лишь два года и не смогла воспользоваться плодами победы, потому что каждый хотел чего-то для себя, забывая об общем. Турки сумели быстро отстроить флот, и все лишения и смерти оказались напрасными. Особенно недовольными остались венецианцы, ведь их восточная торговля при этом сильно пострадала. Я знаю, что и сейчас некоторые горячие головы в Венеции выступают за войну, но дож и Совет десяти, поразмыслив, решили, что лучше торговать, чем воевать. У них на восточном берегу Средиземного моря целые склады товаров, и, случись война, все они достанутся туркам. Пойдёт ли Венеция в этих условиях на войну?

Поссевино молчал. Баторий, несмотря на всю свою занятость русскими делами, оказался прекрасно осведомлён о делах Средиземноморья. Сразу видно, что его послы в Риме свой хлеб едят недаром.

— Император больше озабочен делами нездешними, — продолжил Баторий, намекая на интерес Рудольфа Второго к мистике, — и воевать тоже не хочет. Французы воюют с гугенотами. Испанцы увлечены голландской войной и грабежом своих заморских владений, и им тоже не до войны с турками. Эти чёртовы испанцы…

Поссевино, услышав упоминание нечистого, поморщился, но перебивать Батория не стал.

— Эти чёртовы испанцы натащили в Европу столько золота и серебра, что цены на всё растут, как трава весной[149]. А у меня ведь нет ни заморского золота, как у них, ни серебряных рудников, как у императора. Я за овёс для своей кавалерии сейчас плачу наполовину больше, чем Сигизмунд[150].

Баторий на мгновение остановился, словно вспомнив что-то.

— Ты знаешь, Антонио, султан мне недавно письмо прислал. Говорит — на тебе, Иштван[151], пятьдесят тысяч моих отборных солдат. Хочешь — воюй с царём Иваном, хочешь — с императором Рудольфом. Денег ещё обещал. Я, конечно, от всего открестился, не хватало ещё пятьдесят тысяч волков в мою кошару пускать, и денег не взял. Ты как считаешь — может, это он мне просто так намекнул, что вот они — пятьдесят тысяч, стоят на границе. Могут перейти, а могут и нет. Вот и думай, что хочешь[152].

Поссевино молчал. Может, прав был брат Гийом, когда говорил в Риме, на совете у папы, что Баторий может оставаться тайным приверженцем султана и их доверительность выходит за рамки обычных союзнических отношений? Но нет, поляки — народ решительный, и не сносить ему головы, если магнаты узнают, что их король подспудно защищает интересы турок. Но ведь его племянник сейчас правит Семиградьем, находясь в пределах доступности турецких солдат. Может, он опасается за Жигмонда?[153] Нет-нет, в делах большой политики — а Стефан, несомненно, большой политик или пытается им быть — семейные отношения учитываются даже не во вторую, а в третью очередь. Наверное, он действительно опасается без необходимости связываться с турками, ожидая удара от московитов или шведов.

— Хорошо, — сказал Поссевино, — о турках мы больше говорить не будем. Поговорим о московитах.

Ему показалось, что король, сдерживая волнение, облегчённо вздохнул. Замойский же оставался бесстрастен, и по лицу его совершенно невозможно было понять, как он воспринял отказ от обсуждения турецких дел.

— Святой престол желает использовать то бедственное положение, в котором оказались московиты, — произнёс легат, — и, чтобы они стали более сговорчивыми, было бы неплохо, если бы католические воины одержали ещё одну победу. Мне известно, что…

Лицо Батория расплылось в улыбке, и он не удержался от того, чтобы перебить легата:

— Войска уже готовы, скоро выступаем на Псков. Это большой и древний город, и, когда мы его возьмём, московитам деваться будет некуда.

— Хорошо. Теперь поговорим о делах духовных, ради которых я и приехал. В обмен на заключение мира я потребую, чтобы русские приняли положения Ферраро-Флорентийского собора. Тогда, почти полтора века назад, греки пошли на унию, потому что находились в безвыходном положении. Сейчас в таком положении находятся русские. Но для того, чтобы они потом, как и греки, не отказались от своих обещаний, не следует сильно озлоблять их. Тогда Речь Посполитая получит соседей-единоверцев, которые не ударят в спину.

Баторий задумался. Замойский склонился к его уху и что-то зашептал. Когда он выпрямился, король произнёс:

— Я могу обещать, что не пойду на Москву.

Этого было мало, очень мало. Король не упомянул о Новгороде, и это означало, что он имеет виды на этот город. Но сейчас настаивать не стоило. Сначала надо съездить к царю Ивану, узнать, на что рассчитывает он, и лишь потом, вернувшись к Баторию, продолжить обсуждение.

— Хорошо, — произнёс иезуит, — но кроме Московии в принятии католичества нуждается и Ливония. Думаю, после того, как войска Речи Посполитой закончат победоносную войну, это будет нетрудно сделать. Ведь ливонцы приняли лютеранство совсем недавно[154].

Баторий замялся, и за него ответил Замойский:

— Думаю, Святому престолу прекрасно известно, какого ожесточения порой достигает противостояние католиков и протестантов. И хотя в Речи Посполитой лютеране и кальвинисты не подвергаются таким преследованиям, как в других местах, но испанцы уже много лет ничего не могут поделать с голландцами-кальвинистами. Протестанты даже заявляют, что турки лучше, чем папа, а некоторые из них даже вышивают это изречение на своей одежде или на шапках.

— Да, мне известно об этом, — признался Поссевино, — но после того, как вслед за московитами из Ливонии будет изгнана Швеция, у Речи Посполитой не будет таких проблем, как есть у Испании в Нидерландах.

— Сначала надо с царём Иваном разобраться, — сказал Баторий, и Поссевино послышалось в его голосе неодобрение. Очевидно, говорить о большой войне со Швецией преждевременно.

— Я вернусь к делам духовным, — Поссевино снова заговорил на привычную ему тему. — На землях, отвоёванных Речью Посполитой у московитов, есть много угодий, принадлежащих Русской церкви. А академия ордена, которая основана в Вильно во время моего прежнего визита два года назад, нуждается в землях. Могу ли я получить королевское разрешение на передачу этих земель ордену?

Баторий и Замойский озадаченно переглянулись.

— Конечно, — сказал король, — но ты ведь сам только что сказал, что нельзя злить русских перед принятием ими католичества. И тут же убеждаешь меня, что я должен обидеть Русскую церковь. Я не понимаю тебя, легат.

— Всё очень просто, ваше величество. — Голос Поссевино стал елейным, как бывало всегда, когда он пытался убедить человека в необходимости дела, которое в действительности необходимым не было. — Поскольку русские скоро станут католиками, эти земли всё равно будут владением нашего восточного диоцеза[155]. Мы просто немного опередим события.

Баторий и Замойский снова переглянулись, и король расхохотался.

— Ай да иезуиты, — произнёс он сквозь смех, вытирая слёзы, — ай да молодцы! Что там будет дальше — Бог ведает, но они своего не упустят. Хорошо, получишь ты моё королевское разрешение, получишь. Будут вам земли.

— Благодарю, ваше величество, — произнёс Поссевино.

— Ступайте теперь. Езжайте в Дисну. Там дождёмся моего посланника из Москвы. Заодно поможешь нашим провинциальным пасторам вести службу.

Когда Поссевино и четверо его помощников, во время беседы легата с королём так и не сказавшие ни слова, покинули кабинет, Баторий обратился к Замойскому:

— Езжай вместе с иезуитом. Пригляди за ним. Ну, ты человек ушлый, не мне тебя учить. А я позже приеду.

В Дисне — замке, отстроенном в месте впадения речки с тем же названием в Даугаву, ждать пришлось долго. Лишь через три недели после прибытия посольства пришла весть, что в Полоцк, находящийся в сорока верстах, вернулся из Москвы посланник Батория Кшиштов Дзежек, а спустя два дня подъехали и русские послы. Поссевино имел с Дзежеком долгую беседу, пытаясь узнать о Москве и о царском дворе как можно больше.

— Готовься к тому, отец Антонио, — сказал поляк, — что за тобой всё время будет следовать большой отряд московитов. Они скажут, что это сделано для охраны, но на деле ты будешь крайне ограничен в свободе и не сможешь сделать ни одного шагу без того, чтобы спросить у них разрешения. Если ты чем-то огорчишь царя, то обращаться с тобой он будет очень грубо, даже пренебрежительно. Они понятия не имеют о том, что к посланникам следует относиться с почтением.

Поссевино не стал говорить Дзежеку, что поляки относятся к нежелательным посланникам не менее предвзято, чем московиты: каждый считает своё отечество лучше иных. Куда больше легата заинтересовало привезённое московитами письмо царя. Иван, отвечая Баторию, указывал, что требование очистить Ливонию он не приемлет, а говорить об уплате русскими денег за проигранную войну совсем нельзя, так как такое между христианами не принято. Русские отвергали все притязания Речи Посполитой и упрекали Батория в безосновательном нападении на русские земли.

Баторий, прочитав письмо, посмеялся и написал ответ, выдержанный в крайне оскорбительных тонах. В числе прочего письмо содержало предложение Ивану выйти на поединок с Баторием: "Возьми в руки оружие и сядь на коня! Мы назначим время и место, и ты сможешь доказать, муж ли ты и насколько веришь ты в справедливость своего дела. Это мы докажем с помощью меча. В этом случае прольётся меньше христианской крови. Согласен ли ты на это — дай нам знать, и мы сразу же прибудем"[156].

Замойский хотел поправить текст письма, но Баторий не разрешил:

— Вот и посмотрим, каков смельчак этот Иван.

— Мерить государственного мужа мерками воина нельзя, — спокойно заметил коронный канцлер, — слишком многое зависит от исхода одного-единственного поединка. Я бы на его месте отказался бы.

Баторий сердито сверкнул на него глазами, но промолчал: он слишком высоко ценил преданность и ум канцлера, чтобы ссориться с ним по такому незначительному поводу. И в трусости он Замойского заподозрить не мог.

12 августа московские послы уехали из Полоцка. Вскоре выехало и посольство Святого престола. Путь его лежал не в Москву, а в Старицу, где сейчас находился русский царь Иван Васильевич.

Глава четырнадцатая ОТ НАРВЫ ДО НОВГОРОДА

Во время морского сражения брат Гийом и Ласло находились на той галере, что держалась осторожнее других и сбежала, когда стало ясно, что сражение проиграно. Капитаном корабля был уроженец Любека немецкий пират Петер Бюлов, прежде водивший ганзейские суда, но выгнанный со службы за убийство матроса. Его даже хотели отдать пожизненно гребцом на галеру, но брат Гийом, задействовав свои иезуитские связи, помог ему бежать из Любекской тюрьмы. И теперь он возглавлял небольшую пиратскую эскадру, имевшую постоянную стоянку на шведском острове Эланд. На галеры он всё-таки попал, но уже намного в более приятном качестве, нежели прикованный к веслу гребец.

Именно через него брат Гийом и сумел организовать нападение на купеческий караван, правда, при этом пришлось отдать большую часть находившегося при себе золота. Пиратам, кроме платы, был обещан весь перевозимый хольком и коггами груз, взамен надо было лишь убить русского посланника, что находился на первом корабле, и передать его бумаги иезуиту. Пушек и бойцов у пиратов было в несколько раз больше, чем на торговых кораблях, поэтому дело казалось простым. Пираты честно, насколько понятие "честность" применимо к их профессии, пытались выполнить обязательства, но удача в тот день была не на их стороне. Казавшийся почти беззащитным торговый караван оказался вдруг слишком зубастым, да и первый пушечный залп с холька, после которого потонула первая галера, здорово охладил пыл пиратов и заставил их усомниться в успехе предприятия.

Когда же торговцы, отделавшись лишь одной сломанной мачтой, потопили вторую галеру, исход боя был ясен. Моряки — народ суеверный, и когда налицо такое явное неблаго-воление фортуны, продолжать сражение не имеет смысла. Хотя сейчас силы, если считать пушки и бойцов, всего лишь сравнялись. Но у купцов была возможность расстреливать пиратов с разных кораблей, заставляя вражеских канониров метаться от одной цели к другой, а те оставались на одном месте, представляя собой хорошую мишень.

Бюлов, здраво оценив обстановку, решил бежать — при неблагоприятном ветре парусникам за галерой не угнаться ни за что! Так он и сделал. Гребцы налегли на вёсла, и вскоре место, где только что погибло больше трёх сотен их товарищей, скрылось вдали. На галере воцарилось уныние. Бюлов подошёл к брату Гийому:

— Не всегда удача бывает на нашей стороне.

— Я заплатил тебе деньги, — мрачно ответил иезуит.

— Свою долю я могу тебе вернуть, — ответил Бюлов, — но к моим людям подходить не советую.

Брат Гийом стоял молча. Рядом застыл Ласло.

— Я благодарен тебе, поэтому моя шпага и мой пистолет всегда на твоей стороне, — спокойно продолжил капитан, — но, если ты станешь настаивать, они, — он кивнул головой в сторону гребцов, — просто убьют нас всех. И тебя, и твоего спутника, и меня.

Брат Гийом посмотрел на него и ничего не ответил.

— Есть правила, которых я нарушить не могу. И никто не может. Чтобы поддерживать в команде дисциплину, им вынужден следовать даже капитан.

Брат Гийом уже понял, что поделать больше ничего нельзя: приказ Поссевино он выполнить не сумел, да теперь уже и не сумеет. Даже если он и встретит Истому, тот наверняка уже успеет передать свои записи царю или московскому канцлеру — Андрею Щелкалову. Да и лучше, если этой встречи не будет.

— Где я должен вас высадить? — спросил Бюлов.

— В Нарве.

— Не могу. Московиты галеру сразу задержат и станут разбираться, кто мы такие.

— Тогда где?

— В устье Наровы. Оттуда до Нарвы десять — пятнадцать вёрст. Дорога хорошая, наезженная.

— Пусть будет устье.

Бюлов посмотрел на него с сочувствием:

— Мне немного известно о шведских планах. Кое-кто в Стокгольме заинтересован во мне и моих ребятах, поэтому за бутылкой вина порой бывает очень откровенен. Они намерены до осени захватить всё побережье залива. Первой будет Нарва, потом Копорье. Если хочешь попасть к московитам, тебе не следует там задерживаться.

Капитан отошёл, чтобы отдать распоряжение комиту, и вскоре галера, до этого шедшая на северо-запад, стала заворачивать вправо. Ветер был попутным, и Бюлов распорядился поднять парус.

К вечеру следующего дня брат Гийом и Ласло высадились на берег. Уже смеркалось, а здесь, на балтийском берегу, даже летняя ночь очень прохладна. Пройдя не больше версты вдоль берега, они нашли рыбацкую лачугу, хозяин которой пустил их переночевать и даже накормил, взяв за кров и еду самую маленькую медную монету, что нашлась у иезуита. Кроме этого, в его кошельке лежало ещё четыре золотых дуката, тридцать два серебряных талера и немного меди, но об этом говорить не следовало: рыбак бедный, ночь тёмная, вокруг — никого. Мало ли, какая мысль придёт ему в голову.

Наутро, похлебав ухи, брат Гийом и Ласло отправились в Нарву. Несколько раз за время недлинного пути они замечали конные разъезды русских стрельцов — московиты ждали нападения и хотели заблаговременно обнаружить, если шведы решат высадить войска на берегу. Хотя, скорее всего, к Нарве просто подойдут те полки, что стоят сейчас в северной Ливонии. Но у русских здесь, кажется, довольно много войск, если они могут позволить себе там много людей выделять на охрану побережья. В Нарве им с Ласло следует быть осторожными, там наверняка стоит большой гарнизон.

Спустя три часа они уже толкались по нарвскому базару. Следовало купить русскую одежду, чтобы не выделяться иноземным платьем. Брат Гийом ожидал, что на них все будут смотреть и показывать пальцами, но этого не было. Жители города привыкли, что на торжище постоянно толкаются люди в самых разных одеждах. После того как русские войска двадцать три года назад взяли город, он стал воротами, через которые потоками шло большое количество товаров из Руси в Европу и обратно. Немцы, датчане, раньше — даже поляки со шведами попадались. Порой заходили английские купцы, но они по традиции чаще предпочитали открытый ими путь в Архангельск — пусть только летом, зато подальше от войны. Деньги любят тишину…

Но это в Нарве на чужую одежду никто не обращает внимания, а стоит пройти вглубь русских земель, как их сразу станут примечать. А порой и спрашивать, чего сильно не хотелось бы. Поэтому брат Гийом и бродил по нарвскому рынку, примеряясь, какую бы одежду купить — чтобы и неприметная, и ноская, и разбойнички чтоб на таких путников не польстились бы.

В конце концов он выбрал для себя дерюжные штаны и толстую рубаху из серого льна, поверх которой — ношеный армяк. Ласло достались совсем уж обноски — местами протёртые до дыр, с тщательно пришитыми заплатами. Юный венгр, стараясь выглядеть юродивым, мычал с особым тщанием и придурковато улыбался. Проходившая мимо пожилая торговка баранками даже прослезилась и, выбрав в связке баранку поменьше, протянула брату Гийому:

— На вон. Накормишь своего блаженного.

Иезуит принял дар, а Ласло, замычав ещё громче, тут же потянулся к угощению. Брат Гийом отломил половину и протянул ему, а сам откусил от оставшегося у него в руках обломка.

На ноги решили взять лапти из пеньковой верёвки — чуни. Они куда крепче лыковых, в дороге это многого стоит. Подумав, брат Гийом взял каждому по три пары — а то вдруг в дороге что! Теперь за всё это надо было расплатиться.

— Эх, православные! — сказал он. — Не хочется никого обидеть. Вот остались у меня две денежки басурманские, больше нету, ей-богу! Возьмите, а как уж поделить меж собою — Бог поможет.

Он огляделся, пытаясь найти купол церкви, но не нашёл и размашисто перекрестился просто в воздух, после чего протянул торговца одеждой и лаптями два иоахимсталера.

— Какие же это басурманские? — спросил торговец льняными рубахами. — Это немецкие.

— А немцы, по-твоему, не басурмане? — спросил мужик с жиденькой бородой, у которого брат Гийом купил армяк и штаны.

— Басурмане — это татары, — ответил торговец льняными рубахами, — а немцы — нет.

— Все, кто не православные — басурмане. — Настаивал обладатель тощей бороды. — А какой они породы — дело десятое.

— Да не… — начал было торговец рубахами, но его прервала баба с калачами.

— Православные — кто Бога правильно славит. А все остальные басурмане, — решительно произнесла она и нахмурилась.

— Верно говоришь, бабонька, — к спорящим подошёл стрелецкий десятник в сером некрашеном кафтане, приценивающийся в соседнем ряду к конской сбруе, — есть православные, а есть не православные, сиречь басурмане.

— Да! — обрадовался поддержке торговец портками.

Но его соперник не сдавался:

— Басурмане — это магометане, а…

— Вы деньги-то как делить будете? — насмешливо перебила его баба с баранками.

Но торговцы, к которым присоединились соседи по рынку, снова погрузились в спор о том, кого считать басурманами, а кого — не стоит, и её не расслышали. Под этот спор брат Гийом и Ласло и покинули нарвский базар. Из города коадъютор решил выступать на следующее утро. А сейчас надо найти ночлег, купить в дорогу лепёшек, переодеться в купленную одежду. Она, конечно, для нищих паломников была слишком хороша, но брат Гийом не сомневался, что после трёх-четырёх дней пути их платье станет именно таким, каким и должно быть у тех, кто, путешествует пешком.

Они вышли из Нарвы рано утром. В заплечных сумах лежали все пожитки — чуни, немного еды и часть денег. Брат Гийом на случай нападения разбойников разделил иоахимсталеры на две части, намереваясь в случае опасности отдать одну, чтобы спасти другую. Оставшиеся талеры он зашил в одежду — если не знаешь, где лежат, ни за что не найдёшь, разве что разодрать всё. Оставалось надеяться, что до этого дело не дойдёт. Кроме денег и двух пар чунь, в сумке у него лежал кисет, в котором находились несколько кисетов поменьше. Одни из них содержали измельчённые сухие листья неизвестных растений, другие — разноцветные порошки. Была там и полупрозрачная, наполненная маслянистой на вид жидкостью склянка, горлышко которой замотано и завязано, чтобы не разлить содержимое, куском плотной кожи, вываренной в воске. И любой человек, хоть немного сведущий в высоком искусстве отравления, при первом же взгляде сразу догадался бы, что за травки и порошки находятся в тех кисетах. А для всех прочих — обычные лечебные снадобья.

Метательные ножи, которые Ласло приобрёл в Праге, брат Гийом решил спрятать по дороге. Вряд ли, конечно, они вернутся к месту, где их закопали, но иначе нельзя. Если, не дай бог, их обыщут и ножи найдут — объяснить, откуда они у двух русских паломников, будет невозможно. В Московии такие не делают, да и зачем они двум богобоязненным путникам. Это значит… значит, извольте на дыбу. А вот бауэрвер брат Гийом решил Ласло оставить. На нём ведь не написано, кто и когда его выковал — может, русский кузнец. Да и внешне выглядел он скорее не оружием, а просто большим ножиком для крестьянского хозяйства, чем он изначально и был. А о том, что блаженный на вид отрок с ангельским личиком прекрасно с ним управляется и не задумываясь зарежет любого, кто станет ему мешать, — да ни один человек не догадается!

Потайной же карман внутри рукава своего армяка брат Гийом пришил на одной из ночных стоянок. Верный стилет, выкованный много лет назад именно для тайного ношения, обнаружить в этом кармане постороннему человеку будет не так-то просто.

— Послушай меня, Ласло, — сказал брат Гийом, когда они отошли от города на версту и вокруг не было никого, кто мог бы услышать их беседу, — ты помнишь разговор простых московитов на торгу, когда мы покупали одежду?

— Конечно, брат Гийом.

— Хороший лазутчик должен уметь добывать сведения даже из таких вот пустых разговоров. Хотя посчитать их пустыми может только совершенно несведущий в нашем ремесле человек.

Ласло задумался. Некоторое время они шли молча, потом юный венгр сказал:

— Я теряюсь в догадках, брат Гийом. Подозреваю, что тебя заинтересовал их разговор о том, кого считать басурманином, а кого — нет. Но я не понимаю, какие сведения из этого можно извлечь.

Брат Гийом благосклонно кивнул:

— Ты верно заметил, Ласло. Действительно, меня заинтересовало именно это. А сведения, которые можно извлечь из разговора простых московитов, такие. Даже люди низкого сословия делят мир на православных и всех остальных, при этом считая всех остальных враждебными себе. Только одни из тех, кто враждебен, воюют с московитами, а другие только собираются воевать. Они считают себя выше всех остальных, и стать вровень можно, только приняв православие. А сейчас давай-ка вспомни, чему тебя учили в нашей школе до того, как ты приехал в Равенну. Каким народам было присуще такое же отношение ко всем, кто отличался от них?

Ласло снова задумался, на этот раз молчание затянулось.

— Наверное, — неуверенно произнёс он, — у эллинов было так, да ещё люди в Древнем Риме ставили себя выше других. Варвары — да, так они называли всех чужих, не различая языков, стран и земель.

— Умница! — просиял брат Гийом. — А русские всех чужих называют басурманами, также считая себя выше остальных. И теперь самое главное: скажи, как эта особенность московитов может повлиять на миссию, ради которой легат Святого престола Антонио Поссевино пришёл в страну схизматиков?

— Теперь я понял, — ответил Ласло, — поскольку все русские, даже самого низкого происхождения, считают себя выше любых других народов, кто не исповедует их религии, значит, миссия, ради которой сюда приехал отец Антонио и ради которой здесь оказались мы, обречена на провал. Для них принятие чужой веры будет таким самоунижением, какого они вынести не смогут. Поэтому любая уния невозможна.

— Верно, верно, Ласло. И это не только простолюдины, но и люди знатные. Они даже скорее, чем простолюдины, потому что благородная кровь побуждает человека поступать благородно, пусть даже если их представления о сути благородства отличаются от наших.

— Брат Гийом, а зачем тогда всё это? — недоумевающе посмотрел на коадъютора юный венгр. — Зачем идти к ним? И почему ты, хотя хорошо знаешь этот народ, не объяснил папе, что всё это бесполезно?

Коадъютор вздохнул:

— Я не был здесь девять лет. За прошедшее время русские испытали немало невзгод, их страна разорена многолетней войной. Победоносное войско Стефана Батория сильно сбило спесь с надменных московитов, и их держава на грани разорения и распада. С севера им угрожают шведы, армия которых — одна из сильнейших в Европе. Я надеялся, что сейчас давнишняя мечта Святого престола об объединении католичества и православия близка как никогда. Другие православные народы в сравнении с русскими слишком незначительны, чтобы принимать их в расчёт.

Он вздохнул и замолчал. Ласло тоже шёл молча, боясь потревожить коадъютора.

— Но даже сейчас, — словно очнувшись, продолжил брат Гийом, — они не мыслят о том, чтобы стать одними из нас. Они словно отвердели в своём заблуждении, как отвердевает застывающее железо. И я не знаю, что надо сделать, чтобы убедить или заставить их принять унию. С железными людьми очень сложно бороться.

Ласло посмотрел на него широко раскрытыми карими глазами:

— Так что же, брат Гийом, нам не следует никуда идти? Зачем, если всё напрасно?

Коадъютор улыбнулся: как же всё-таки наивен в их непростом деле юный венгр. Если бросать дело, даже не попытавшись его выполнить, тогда точно ничего не получится.

— Не торопись делать выводы, Ласло, — ласково сказал он, — для того и создан орден иезуитов, чтобы, превозмогая невозможное, делать его возможным. Для торжества истинной веры годится всё. Пуля, нож, шпага, обман. Мы работаем во славу Господа нашего большей частью тайно.

И у нас везде есть люди, которые помогают Святому престолу. К одному из таких людей мы сейчас и идём.

— В Новгород? — спросил Ласло.

— Нет, дальше. В Новгороде мы лишь остановимся на короткое время.

— А куда?

— Не спеши с расспросами. Ты обо всём узнаешь в своё время. Вот тебе, кстати, правило: говори людям только то, что они должны знать в этот момент. А главное задание пусть лежит только в твоей голове. Так вернее, и никто не узнает, что же тебе поручено.

Ласло сразу стал мрачным:

— Я думал, что после всего, что было, ты, брат Гийом, можешь мне доверять.

Коадъютор ласково посмотрел на него:

— Если бы я тебе не доверял, то не начал бы этот разговор. Но не забывай, что ты не проучился в новициате и полугода. Считай наше путешествие и продолжением обучения, и экзаменом одновременно. Ты ещё многого не знаешь и не умеешь. Даже о том, как устранять неугодных людей, ты знаешь далеко не всё.

— Я метко стреляю из пистолета и мушкета, — гордо сказал Ласло, — а как я владею ножом, ты и сам видел, брат Гийом.

— Верно, видел, — согласился тот, — но есть ещё один способ устранения неугодных, с которым ты совершенно не знаком.

— Для этого способа у тебя в суме всякие травки и прочие снадобья? — догадался Ласло.

— Да. В наш просвещённый век отравление стало высоким искусством. Это раньше травили простыми ядами, от которых человек тут же падал замертво. Сейчас смерть может быть отсрочена на несколько часов, дней и недель.

Или даже месяцев, если это будет угодно отравителю. Есть яды, которые надо съесть или выпить, есть такие, которые надо втереть в рану. Умирают от вдыхания ядовитого пара или просто от прикосновения. В прошлое моё посещение Московии у меня был при себе подарок брата Алессио, который служил Господу нашему в Бразилии, обращая в истинную веру диких жителей тропических лесов. Шарики, состоящие из перемолотых и высушенных листьев одного южного растения, умерщвляли мгновенно, как только касались кожи человека. Туземцы метко плевали ими через полый стебель тростника. Но обращаться с этими шариками надо было крайне осторожно, потому что одно неосторожное движение, и шарик скатится по трубке к губам, и тогда — смерть. Противоядия от этой отравы не существует.

— А сейчас у тебя нет этого яда?

— К сожалению, нет. Я передал его нашему брату Петеру, которому он был нужнее, чем мне, но, очевидно, это ему не помогло. Он сгинул в безвестности, и никто не знает, как и от чего он погиб[157].

— Брат Гийом, мне хотелось бы больше узнать об этом.

— Ты узнаешь, когда придёт время. Сейчас это невозможно, потому что, только своими руками приготовив снадобье и использовав его, ты начнёшь понимать, что это такое — отравить человека. Пусть даже этот человек — еретик.

До Новгорода, где брат Гийом хотел остановиться, чтобы изучить состояние тамошних дел, было десять дней пути. Ночевать решили в лесу, отойдя подальше от дороги, чтобы никто не учуял дым, а уж как разводить костёр, чтобы огонь не был виден, иезуит знал прекрасно. Каждый вечер он выбирал для ночёвки ту сторону дороги, куда дул ветер.

Так вряд ли кто дым учует, если ветер не переменится. Но ночью вряд ли кто-то пройдёт или проедет по дороге, а рано утром они уже в пути. Обычно они в лес отходили на версту, не более, — это было достаточно.

В середине лета в лесу еды, кроме ягод, нет. Корни лопушиные уже отошли, орехи ещё не созрели, грибы — тоже, а ягоды — какая же это еда? Баловство одно. Можно, конечно, разорять птичьи гнёзда, да больно уж возни много.

Брат Гийом и Ласло, набрав в Нарве изрядно еды, первое время не голодали. Но потом лепёшки кончились, и в животе сразу поскучнело. Деревни и сёла, что попадались на пути, были большей частью сожжены или просто лежали в запустении. На четвёртый день попалось им людное село — с церковью, с запахом свежего навоза и коровьим муканьем. Мужики, хоть и неприветливые к бродячим людишкам, встретили их не дрекольем, а мрачным равнодушием. И на том спасибо. А сердобольные бабы напоили молоком да пристали с расспросами — как там, в Нарве? — догадались, откуда путники идут.

— Шведа все ждут, — просто отвечал брат Гийом. — А мы с внучком собрались в Новгород, к Софии. Помолимся за победу православных.

"Внучок" при этом закатывал глаза, что-то гугукал, пускал ртом пузыри и выковыривал из носа козявки, которые тут же норовил съесть. Мнимый дедушка едва успевал бить его по рукам. Подошли и мужики — всё такие же мрачные, но уже поглядывающие на сведущих людей с интересом.

— Сколько там стрельцов? — поинтересовался среднего роста сухощавый черноволосый мужик с кудрявой с проседью бородой, в новых штанах, льняной рубахе с красными петухами и в таких же чунях, что были на брате Гийоме и Ласло. — Удержат ли город?

— Кто ж его знает? — пожал плечами брат Гийом. — На торжище сказывают — тысяча. А удержат или нет — одному Богу известно.

И он перекрестился на колокольню. Ласло вытащил палец из носа и тоже перекрестился. Брат Гийом про себя отметил, что юный венгр, кривляясь, не забыл, что православные крестятся иначе, чем католики, и сделал всё верно.

— Идут, идут! — закричали вдалеке.

Толпа, окружавшая путников, сразу завертела головами, потом, потеряв к брату Гийому и Ласло интерес, устремилась куда-то в сторону. По дороге сквозь деревню, не останавливаясь, в сторону Нарвы шли стрельцы. Много стрельцов — и конных, и пеших. Прокатилось несколько пушек, брат Гийом пересчитал их по привычке — восемь орудий. Потом ещё и ещё. Когда последние стрельцы прошли мимо него, коадъютор сделал зарубочку в памяти — двадцать три пушки и не меньше тысячи конных и пеших стрельцов. Гарнизон Нарвы получит доброе пополнение!

На чужаков больше никто не обращал внимания. На окраине села они нашли придорожную харчевню, где за один серебряный иоахимсталер хозяин натащил им целую кучу еды — прежде всего хлеб, лепёшки, кашу в горшке и добрый кус подвяленной баранины. Ласло, продолжая изображать убогого, восторженно угукая, схватил мясо и вцепился в него зубами, на что брат Гийом лишь сердито глянул на него — мол, не время сейчас юродствовать — и отвесил полноценный подзатыльник. Ласло почти по-настоящему заплакал и отошёл в сторону. Даже хозяин харчевни, человек мрачный и суровый, возмущённо крякнул и протянул Ласло баранку, похожую на ту, что угостила его торговка на нарвском базаре.

Брату Гийому сильно не понравилось, как рассматривал их здешний хозяин, здоровенный мужик с русой всклокоченной бородой. Вроде радоваться должен, что путники ему целый ефимок отвалили, но что-то было не так, как должно быть в подобных случаях. Нет-нет да блеснёт в глазах огонёк, сути которого он понять не мог. А если чего-то понять не можешь — значит, этого следует опасаться. Это правило коадъютор усвоил давным-давно и всегда ему следовал. Иногда бывало, что он ошибался и ничего страшного непонятое не несло, но много чаще опасения себя оправдывали. А сейчас он был почти уверен: хозяин харчевни задумал что-то нехорошее. Да и то: расплачивающиеся серебром путники, которых никто не знает, надвигающийся вечер. Путники сейчас уйдут из села, а догнать старика да юродивого так просто! И никто их не хватится — кому они нужны?

Когда они сложили в сумы еду и вышли из харчевни, брат Гийом не удержался и оглянулся. Хозяин заведения стоял и смотрел им вслед. Рядом с ним сидела лохматая дворняга и лаяла — просто так, ни на кого, в воздух. Увидев, что иезуит оглянулся, хозяин помахал рукой — вроде как на прощание. Коадъютор, тоже помахав на прощание рукой, отвернулся и сорвал два кустика придорожного чернобыльника. Одним стал отмахиваться от досаждавших ему комаров, мошек да оводов, а второй протянул Ласло:

— На. В дороге всегда пригодится.

После того как они отошли на расстояние, достаточное, чтобы их разговор не был слышен, брат Гийом произнёс:

— Сегодня ночью нам не спать.

— Я тоже заметил, как он на нас смотрел. — От придурковатости Ласло не осталось и следа. — Наверное, собаку по следу пустит.

— Сторожевая собака ко следу не приучена, — произнёс брат Гийом. — Но, думаю, у него и другие есть. Кто приучен.

— Да, у него там и приученных хватает, — подтвердил Ласло, — я видел там, за забором, во дворе. Подходили, смотрели сквозь щели и не гавкнули ни разу. Наверняка не впервой ему путников обирать.

Ласло посмотрел на солнце, которое уже клонилось к закату:

— Светлого пути у нас — версты на четыре, не более. Ждать его следует до полуночи.

— Почему? — спросил коадъютор.

Он и без того знал, когда ждать грабителей, но хотел послушать, что скажет Ласло.

— Ветер поднимается, — ответил тот, — пока мы идём, да пока они за нами следом — запах и уйдёт. Им надо побыстрее нас искать, не всякая собака старый след возьмёт.

— Хорошо, — ответил брат Гийом. Он был чрезвычайно доволен Ласло. Венгр, несмотря на юный возраст, показывал себя чрезвычайно умелым и сведущим во многих областях знаний. И самое главное, знания эти были необходимы для того дела, которым ему предстояло заняться в ордене. Хотя почему "предстояло"? Он уже им занимается, причём очень успешно.

Когда начало смеркаться, они свернули в лес и углубились в чащу не на версту, как обычно, а саженей на сто. Сейчас этого было достаточно. Лес был смешанным — сосны да берёзы с густым подлеском, состоящим из лещины и можжевельника. Свободная от кустарника земля густо поросла высоким — чуть ли не до пояса — папоротником.

— Костёр разводить? — спросил Ласло.

— Разводи, это для них, — спокойно ответил коадъютор, кивнув головой в сторону дороги, — как всё сделаем, ночевать пойдём в другое место.

Он огляделся, прикидывая, где лучше спрятаться, чтобы их появление стало для непрошеных гостей неожиданностью. Ветер от дороги, значит, собака их сможет учуять, только когда окажется совсем близко. Кусты и папоротник позволяли затаиться, подпустив грабителей на расстояние удара ножом.

— Брат Гийом, — спросил Ласло, — может, выйти на дорогу, посмотреть, идут ли?

— Иди, — согласился коадъютор, — осторожней, не покажись им на глаза.

И тут же спохватился: Ласло за время пути показал себя достаточно ловким, чтобы не нуждаться в подобных наставлениях. "Ещё посчитает меня болтуном, — с опаской подумал коадъютор, — или выжившим из ума стариком, который любит наставлять молодёжь там, где она в наставлениях не нуждается". И отметил про себя, что Ласло незаметно стал для него чем-то вроде мерила пригодности к выполнению возложенной на них миссии. Он, безусловно, на голову превосходит коадъютора, только не сегодняшнего, а того, который много лет назад был в возрасте Ласло. В брате Гийоме боролись сейчас два чувства: радость, что на смену ему идёт человек более способный, жёсткий, ловкий, — убить человека во славу Божию брат Гийом в его возрасте не мог, а венгр делает это походя, спокойно, даже, кажется, с презрительной улыбочкой на губах. Вторым чувством была зависть — да, зависть, как ни прискорбно было брату Гийому это признавать. Безусловно, венгр, если не сложит голову в начале своего пути, добьётся куца больших успехов, чем он. У Ласло есть для этого все необходимые качества: ум, воля, лицедейский талант, жестокость, умение обращаться с оружием и способность убивать без дрожи в душе. Да, мир жесток, и порой приходится ради торжества истинной веры и благоденствия всех убить одного, или нескольких, или многих. Но всем-то от этого убийства будет только лучше!

Разведённый Ласло костёр начал гаснуть, и брат Гийом подкинул в пламя дров. Осиновые ветки были сырыми, тепла давали немного, но им ведь ненадолго. Во славу Божию! — и на другое место, а с оставшимися здесь разберутся лисы, волки да муравьи. Может, и медведь наведается — он тухлятинку любит.

Затрещали кусты, и к костру выскочил запыхавшийся Ласло.

— Идут! — выдохнул он. — Двое, пешие. Собака — тьфу, название одно. Мелкая.

— Хорошо, — ответил брат Гийом, — становись туда.

Он указал рукой на заросли можжевельника.

— Я ударю первым. Бей наверняка, чтобы не успели достать оружие.

— А собака? — спросил Ласло. — Убежит, потом людей приведёт.

— Нас они уже не догонят. Придут не раньше завтрашнего обеда, мы к тому времени успеем вёрст двадцать сделать. Да и откуда им знать, что здесь случилось?

Они разошлись по кустам. Брат Гийом посмотрел вверх: луна едва пошла на убыль, и было довольно светло. Лучи холодного света, пронизывая мешанину веток, создавали состоящий из тёмных и светлых пятен причудливый узор, увидеть сквозь который прячущегося человека было совершенно невозможно. Что происходит на небольшой полянке, можно было разобрать лишь на пару саженей вокруг снова начавшего гаснуть костра. А дальше всё исчезало в пёстрой полутьме.

Брат Гийом увидел преследователей, когда они подошли к костру на пять саженей. Двигались они бесшумно — видно, привычные. Хорошо выученная собака шла рядом с первым мужиком, в котором брат Гийом узнал хозяина харчевни. Позади и чуть правее шёл второй — такой же здоровенный. Больше никого, как и сказал Ласло. Видимо, они считали, что справиться с тщедушным стариком и блаженным отроком будет просто.

Хозяин харчевни почти неслышно подошёл к костру на расстояние трёх саженей и удивлённо смотрел на огонь, не понимая, почему здесь нет путников, которые сейчас должны готовить себе еду. На беду свою, он привык убивать беззащитных людей и даже помыслить не мог, что сейчас он из охотника стал добычей. Он соображал долго, слишком долго, — несколько бесконечных мгновений, стоивших ему жизни. Брат Гийом сделал четыре бесшумных шага и, приблизившись, вонзил загодя вынутый из потайного кармана стилет ему в висок. Одновременно чуть поодаль послышался шумный вздох и нечто, едва видимое брату Гийому, тяжёлое, массивное, осело в траву. И тут же поодаль раздался истошный собачий визг, который стал быстро удаляться.

Коадъютор посмотрел на лежащего перед ним хозяина харчевни. Тот был мёртв — он умер сразу, брат Гийом знал, куда надо бить, чтобы человек не мучился и не успел поднять шум, отходя в мир иной. К нему подошёл Ласло, вкладывающий в ножны свой бауэрвер, лезвие которого уже было чисто вытерто.

— Не испачкался? — спросил коадъютор.

— Я его сзади, в сердце, — ответил венгр, — он и не понял ничего. Крови почти не было. Да упокой Господь его душу!

И он набожно поднял вверх глаза и перекрестился.

— Проверь, есть ли что при них, — велел брат Гийом.

Ласло быстро обшарил ещё тёплые трупы и сделал разочарованное лицо:

— Не в путь собирались, а на грабёж. Поэтому только вот это.

И он выложил на землю два больших ножа — хороших, остро заточенных и явно сделанных на заказ, и кистень с обмотанной кожей рукояткой. Брат Гийом осмотрел оружие и сказал:

— Приметное слишком. Такое нам не нужно.

— Тогда уходим? — спросил Ласло.

— Уходим.

— А костёр? Вдруг лес подпалим.

Брат Гийом огляделся:

— Погода безветренная. К утру роса выпадет, само всё погаснет. А и не погаснет — не наша забота. Мы уже далеко будем.

Когда они вышли на дорогу, брат Гийом вытащил припасённую в селе веточку полыни, оторвал несколько листочков и тщательно растёр их между ладоней. После чего раскидал растёртое по дороге. Ласло наблюдал за его действиями сначала с удивлением, потом осознание догадки тронуло его лицо, и губы растянулись в довольной улыбке:

— Брат Гийом, это от собак?

— Верно, — ответил тот, даже не удивившись сообразительности своего юного спутника, — можно ещё мяту или крапиву. Их проще всего — всегда под рукой. Ты свою веточку не выбросил?

— Когда ты мне полынь сорвал — там, у харчевни, я сразу понял, что она для чего-то нужна, только сначала не знал, для чего. Конечно, не выбросил. Наверно, когда снова будем в лес заходить, там тоже надо будет землю посыпать.

Вопроса в словах Ласло не было — он уже твёрдо знал, что надо сделать, чтобы собаки, если бросятся их искать, совершенно точно не смогли бы найти, где они остановятся во второй раз.

Но всё обошлось. То ли не смогли сразу найти убитых, то ли посчитали, что искать убийц — дело бесполезное, но погони не было. И через несколько дней брат Гийом и Ласло увидели, как вдалеке, над неровной линией тёмного елового леса, поднимаются серебряные и золотые купола древнего Софийского собора.

Глава пятнадцатая БРАТ ГИЙОМ И ЛАСЛО В ПУТИ

Остановились они при Софии — как паломники. Их накормили, дали отдохнуть с дороги.

— Завтра утром подойди, чадо, — сказал иезуиту отец Амвросий, что принимал паломников и трудников[158], — скажу, какой урок[159] тебе будет. А уж внучка своего при себе держи, здесь за ним приглядывать некому.

Брат Гийом давно, ещё лет двадцать назад, когда впервые попал в Московию, решил, что удобнее всего здесь представляться паломником. Святых мест у русских много, поэтому надо ли ему в Псков, Москву, Нижний Новгород или на север — всегда есть чем прикрыться. И в монастыре лучше сказываться паломником, а не трудником. К паломникам монахи относятся лучше, да и урок им дают поменьше, чтобы оставалось побольше времени Богу молиться. Православный Бог, ему, конечно, безразличен — схизматики же. Поэтому после выполнения работы оставалось изрядно времени — полдня, не меньше, — побродить по Новгороду: на торжище заглянуть, походить по улицам, разговоры послушать да пройтись по тем местам, где стоят стрельцы, городовые казаки да иные служилые люди. Авось, да ляпнут что, для чужих ушей не предназначенное.

Но войска, что стоят в Новгороде, его сейчас интересовали мало — не для того он здесь. А вот о чём говорит Новгородский владыка Александр, узнать было бы неплохо. Да только где ж его найти? В Софии он, конечно, бывает чуть не каждый день. Да только кто неизвестного паломника к нему пустит? Можно, конечно, попытаться подслушать, о чём он беседует с настоятелем храма, но, поразмыслив, брат Гийом решил этого не делать. Если поймают за подслушиванием — сразу в пыточную, а здешние мастера заплечных дел ни в чём не уступают Малюте[160]. А если даже и уступают, знакомиться с ними всё равно не следует.

Нет, здесь, в Новгороде, подслушивать ничего не надо, разве что чьи слова сами его уши найдут. Но архиепископ Давид[161] расскажет ему всё сам, и куда больше, чем он сможет услышать здесь. Надо только добраться до Ростова.

Иезуит напоказ подолгу молился, даже купил десять толстых восковых свечей и каждый день, пока они жили при Софии, ставил за здравие своего болящего внука Ивана, как он всем представил Ласло. Урок ему на каждый день давали небольшой: прополоть десяток грядок, или вычистить пару-тройку коней, или на поварне помочь стряпухам — воду ль натаскать, дров наколоть или ещё чего. Два дня после работ брат Гийом и Ласло толкались на новгородском базаре, но ничего интересного, как ни прислушивались к разговорам, не узнали. Правда, кое-где поговаривали о том, что "скоро войне конец, потому что едет к царю знатный изуит, который всех и замирит". Война всем осточертела хуже горькой редьки, и слухи вызвали в народе некоторое оживление. Больше опасались шведов, чем поляков.

На четвёртый день брат Гийом на торжище не пошёл. После выполнения урока он стоял в церкви и слонялся по монастырю в надежде, что всё же встретит церковное начальство и случайно узнает что-то стоящее. Да и надо было подыскивать, каким путём уйти из Новгорода. Утром ушёл обоз на Москву — небольшой обоз, из двадцати гружённых любекскими аркебузами телег. Брат Гийом не знал, что пару недель назад из Нарвы привезли несколько сотен фитильных ружей, и новгородский наместник с советниками долго ломали голову: куда их отправить. В конце концов решили: больше половины — в Псков, ведь там со дня на день ожидают шведов. Большую часть от остатка решили держать в Новгороде — не так уж далёк он от Пскова, чтобы совсем уж шведов не опасаться. Да и поляки не сказать чтобы совсем далеко. А толику малую отправили в Москву — стольный град после Молодей живёт спокойно[162], ему много оружия без надобности.

Можно было и с этим обозом уйти — с ним стрельцов идёт сотня, поспокойнее как-то от злых людей. Но брат Гийом всё ждал, что будет оказия до Ростова, чтобы не делать крюк через Москву. И дождался: узнал на Торгу, что через два дня возвращаются в Ростов несколько купцов, привёзших в Новгород мёд, воск да дёготь. Обратно везли ткани немецкие, румяна да белила для ростовских женщин, чернь да зернь новгородскую[163]. Да остаток выручки — деньги немалые. В охране — не стрельцы, конечно, а наёмные люди, но вооружённые и искусству воинскому обученные не хуже стрельцов. Вот с ними иезуит и хотел отправиться в Ростов, а там предстать перед давним своим знакомцем — Давидом, тамошним архиепископом. На него у брата Гийома была особая надежда. Давид прежде при встрече всегда высказывал мысли, за которые церковный суд наложил бы на него епитимью и отправил в монастырь простым монахом, а правёж государев мог и голову с плеч присудить. Но Давид не был дураком и речи такие вёл лишь с теми, в ком был уверен. А в брате Гийоме он был уверен, хоть и не знал ни его настоящего имени, ни звания.

Знал Ростовский архиепископ лишь, что человек этот католик, из Европы пришедший, чтобы проведать, насколько русские люди готовы к принятию унии с католической церковью. А как да почему решил подойти именно к Давиду да речь об этом завёл — неизвестно. Но чуял архиепископ за ним силу немалую, потому и привечал в надежде, что уния состоится. И в обновлённой церкви ему, Давиду, будет отведён пост немалый, более присущий его важности и притязаниям. Но не только из властолюбия желал Давид единения с католичеством. Виделось ему в нём нечто притягательное, а что именно — он и сам сказать не мог. Да и не всё ли равно, как они крестятся или молитвы читают? Бог наш — един, пусть и вера будет единой. С единой верой и турок с татарами бить легче. А что подчиниться придётся — так что ж с того? Они сильнее, значит, мы, православные, должны подчиниться.

Эти соображения Давид в беседе с братом Гийомом не обязательно высказывал вслух, но они подразумевались. И всегда помогал деньгами, когда иезуит обращался к нему за помощью. Вот и сейчас — добраться бы до Ростова, наверняка отсыплет мелких русских денег, чтобы на Торгу не вызывать подозрения и не возбуждать алчности у торговцев и разбойников, которые при виде полновесного иоахимста-лера готовы на всё, лишь бы прибрать серебро к рукам — то ли нечестной торговлей, а то ли и грабежом.

В последний раз брат Гийом был в Новгороде девять лет назад — два года спустя после страшного погрома, учинённого Иваном Васильевичем для искоренения крамолы, когда посчитал, что новгородцы ведут тайные переговоры с Сигизмундом[164], чтобы уйти под польскую руку. Остановился он в доме у богатого купца, но допустил оплошность и бежал, заколов верным своим стилетом дворового человека, больше, правда, похожего на разбойника[165]. И теперь, кажется, не было в Новгороде людей, знавших его в лицо: купец тот, конечно, давно сгинул в пыточной, люди его — тоже. И никак иначе быть не могло. Поэтому можно не опасаться, что его узнают на улице.

На следующий день после ухода московского обоза решил брат Гийом сходить на Новгородский торг — купить в дорогу съестного. Ласло оставил в монастыре, да тот и сам не рвался в город. Приобрёл коадъютор сало солёное, вяленое мясо, сушёных карасей, круп всяких да казанок, чтобы крупы те варить. До сих пор казанка не было, потому что неразумным он считал тащить его с собой от Рима. Да и места там обжитые, придорожные таверны на каждом шагу. А здесь, в Московии, порой за целый день пешей ходьбы ни селения не встретишь, ни человека прохожего.

Хороший казанок он купил — небольшой, медный, как раз им с Ласло на один раз похлёбку сварить. Сверху ручка откидная приделана, дно плоское — можно на угли ставить, а можно и на перекладинку повесить, что промеж двух рогатин по разные стороны костра. Брат Гийом уж подумывал: не выйти ли пораньше да прикинуться, что купеческий обоз их в дороге нагнал, — как услышал невдалеке окрик:

— Эй, Волкодав! Ты ли?

Брат Гийом вздрогнул. Обращение "Волкодав" было знакомым, а потому опасным. В памяти сразу всплыло: снежное поле, волчья стая, стекающая по валяному сапогу кровь. И — тяжесть, накатывающаяся тьма, сухость во рту, которую не перебить никаким питьём. И три лыжника с пищалями, отогнавшие волчью стаю, уже готовящуюся отобедать им, братом Гийомом. Он тогда сумел убить двух волков, за что и получил это прозвище. И прозвал его так Епифан — начальник стражи обоза, что направлялся в Новгород.

Брат Гийом медленно повернулся: да, это был Епифан. Постаревший, погрузневший, одетый, как одеваются городовые казаки — в тегиляе поверх синего кафтана, сапогах кожаных, на боку — сабля в ножнах и пистолет в кобуре. Не простой казак, стало быть. Сотник, не меньше. Иезуит растянул в улыбке губы:

— Епифан! Узнал ведь, узнал!

Они обнялись. Брату Гийому жутко не хотелось идти с Епифаном в ближайшую харчевню, но так уж у московитов принято: не выпьешь за встречу — вызовешь подозрение. А вдруг да перерастёт подозрение в уверенность, и тогда не миновать пыточных застенков. Сидели они вдвоём за столом, пили вино, закусывали тушёным мясом и кашей. И говорили. Узнал брат Гийом, что Епифан уже пять лет как нанялся в городовые казаки и с тех пор живёт в Новгороде:

— Старею, — посетовал Епифан, — жить в странствиях — не для меня. Это по молодости можно. А ты как?

— На Соловки теперь иду, — соврал иезуит, — поклониться святым местам.

— Всё бродишь.

— Видно, на роду мне написано — умереть в дороге.

— Неужто не устал ещё? — засомневался Епифан. — А живёшь чем?

— Не устал. Живу тем, что Бог даёт. Да и детишки с семьями у меня в Каргополе. Всегда есть где притулиться.

— Вот и ладно, — произнёс Епифан, — бродягой ведь быть — последнее дело.

Под разговор и вторую бутылку одолели. И всё вроде хорошо, и вопросов, на которые сложно ответить, Епифан не задаёт. Но зудит что-то у брата Гийома — там, внутри, то ли в животе, то ли в сердце. А может, и в голове. Зудит и покоя не даёт: что-то не так. Какая-то опасность, пока малая и далёкая, которая скоро вполне может стать близкой и осязаемой. И почему, интересно, Епифан его не расспрашивает, как и когда он девять лет назад подевался из Новгорода? Наверняка же описание его разослали по округе. А по описанию его узнать — плёвое дело. А может, Епифан из Новгорода раньше ушёл и описания того не слышал? Может, и не слышал, но тогда зуд это внутри — откуда? Может, хочет он всё о брате Гийоме выведать, а про дела давнишние не спрашивает, чтобы не спугнуть? Может, и так.

Расстались они мирно. Захмелевший Епифан всё лез целоваться на прощание, но брату Гийому казалось, что он притворяется. Хотя зачем ему притворяться? Были бы сомнения — вмиг крикнул бы стражу, а то и сам бы схватил за шиворот и оттащил к наместнику царёву. Брат Гийом, конечно, его зарезал бы и попытался сбежать, да только получилось бы?

По пути до Софии иезуит несколько раз оборачивался, проверяя, не следует ли за ним кто. Но нет, кажется, случайная встреча со старым знакомым прошла без последствий. Он вспомнил своё пребывание в Новгороде девять лет назад. Тогда тоже посчитал, что малая оплошность прошла незамеченной, а пришлось потом бежать, рискуя головой. Нет, второй раз одну ошибку повторять — совсем гиблое дело.

Брат Гийом вошёл в келью, отведённую им с Ласло для проживания. Юный венгр лежал на топчане и соломинкой гонял по потемневшей от времени брусчатой стене таракана. Бедное насекомое, не зная, куда скрыться от человека, время от времени останавливалось и шевелило усами, словно раздумывая, чем оно прогневило своего тараканьего бога, пославшего ему такое жуткое испытание. Один раз таракан попытался упасть на пол, чтобы там, вне досягаемости страшной соломинки, удрать к своему племени, но Ласло предусмотрительно держал под ним ладошку. Таракан был пойман, посажен обратно на стену и продолжил безуспешные метания.

— Собирайся, отрок. Уходим, — коротко бросил коадъютор, едва войдя в келью.

Ласло повернул к нему голову:

— Когда?

— Тотчас же.

Ласло, больше ни о чём не спрашивая, встал с топчана. Таракан, воспользовавшись внезапно открывшейся свободой, тут же забился в щель между двумя брусьями.

— Старого знакомого встретил, — пояснил коадъютор, — может, ничего и не будет. А может, будет. Лучше уйти.

Они быстро сложили в сумы свой немногочисленный скарб и вскоре уже выходили из монастырских ворот. Предусмотрительный иезуит направился в противоположную от Волхова сторону, чтобы погоня, если она будет, направилась по ложному пути. Дав по городу петлю, они развернулись и вскоре, перейдя реку по мосту, оказались на правом берегу Волхова. Солнце только клонилось к закату, и проход через городские ворота был свободен. Стрельцы, лениво обсуждающие свои дела, лишь скользнули по тщедушному старику и юродивому отроку взглядом и равнодушно отвернулись, продолжив разговор.

— Теперь куда? — спросил Ласло, когда они отошли от города.

— На Москву, — ответил коадъютор.

— Брат Гийом, может, лучше подождать, когда ростовский обоз пойдёт?

— Нет. Если нас станут искать, у них наверняка будут приметы. Тебе ничего не грозит, а меня могут опознать. А московский обоз вышел утром, там ничего не знают.

Опасения брата Гийома были не напрасными. Епифан, когда немного протрезвел, вспомнил о событиях девятилетней давности. Точно ли государевы люди[166] ловили тогда спасённого им от волков паломника, он не знал, но давнишнее описание разыскиваемого живо напомнило ему щуплого мужичка в рваном окровавленном валяном сапоге. Да, наверное, это был Волкодав. Как же его зовут? За давностью лет он и не помнил, как тогда представился спасённый, а сейчас и спросить не догадался, Волкодав — и Волкодав.

Сомнениями своими он поделился с казачьим головой, тот сразу побежал к государеву наместнику, и к вечеру в Софию явились два десятка городовых казаков под началом Епифана. Монахи лишь разводили руками: паломников и след простыл. Кое-кто вспомнил, что старик с отроком собирались на Соловки, другие заявляли, что видели, как они направлялись к городским воротам, ведущим в западную сторону. Но все сходились во мнении, что прошло достаточно времени, чтобы они ушли от Софии вёрст на пятнадцать, а то и более. Епифан лишь плюнул в сердцах. Чтобы найти его знакомого, сейчас надо было поднимать весь Новгородский гарнизон и отправлять разъезды во все стороны. Причём даже в этом случае надежда на успех была ничтожной. Долго ли столь опытному человеку раствориться в новгородских лесах? Да и скорее всего, напуганный Волкодав не решился отправляться вглубь русских земель и ищет спасения в западных пределах…

Брат Гийом решил идти до Твери, потом добраться посуху до Калязина и переправиться через Волгу. А там и до Ростова рукой подать. От Новгорода до Твери — четыре сотни вёрст. Во время этого пути брат Гийом впервые ощутил, что стареет. Прежде такого не бывало никогда: насколько бы ни был тяжёлым дневной переход, ночного отдыха для восстановления сил ему вполне хватало. Вот и сейчас — в день они проходили не меньше сорока вёрст, и на четвёртое утро он почувствовал, что проснулся уставшим. Тяжело вздохнув, он уменьшил дневной переход до тридцати вёрст, но усталость не проходила. Пришлось сделать дневной привал, после которого снизить дневной переход ещё на пять вёрст. Впрочем, это не помешало им нагнать московский оружейный обоз и плестись следом, ночуя в стрелецком стане. Ласло развлекал стрельцов ужимками, и те даже подкармливали путников, что позволило иезуиту сохранить оставшиеся иоахимсталеры в неприкосновенности.

На подходе к Твери они отстали от обоза и, обойдя город по краю, вышли на Калязинскую дорогу. До переправы через Волгу оставалось ещё полторы сотни вёрст. Идти приходилось по местам диким, разбойничьим, но брат Гийом, отдохнувший за время путешествия с неторопливым оружейным обозом, рассчитывал пройти их за четыре дня. Да и вряд ли лихие люди будут караулить в этих местах их, нищих паломников, — им ведь богатые обозы подавай, где есть кого пограбить.

— Брат Гийом, — сказал Ласло, когда они остались одни, — а те, из ростовского обоза, если увидят нас в городе, могут ведь узнать. Что тогда делать?

— Такая опасность есть, — согласился иезуит, — но то служение Господу, которое мы с тобой избрали, всегда будет опасным.

Он внимательно посмотрел на Ласло. Лицо венгра не выражало ни страха, ни сомнения. Оно было круглым, как тарелка, и бесстрастным.

— Тем купцам будет не до нас. Купцы всегда больше думают о своём, чем о государевом. Да и не знает никто, куда мы пошли. И защита у нас будет добрая. Нам бы с ними только на Калязинской переправе не столкнуться.

Через пару дней они вышли к Волге и направились вдоль берега. Везде, где это было возможно, брат Гийом старался идти лесом, не выходя ни на дорогу, ни в поле. Попадавшиеся на пути ручьи и мелкие речки переходили вброд, лишь один раз остановившись, когда появившаяся перед ними река не позволяла преодолеть её с ходу. Иезуит, побродив по берегу, наткнулся на рыбацкую хижину, владелец которой подрядился переправить их на другой берег. У него же путники выторговали за один иоахимсталер много лепёшек, добрую вязанку сушёной рыбы, две дюжины крупных яиц и даже небольшого, только что выловленного осетра. Дорого, конечно, заплатили, но меди для платы не хватало — пришлось доставать серебро. Обещал ещё рыбак перевезти их через реку. Новгородские съестные припасы к тому времени почти закончились, и покупка оказалась очень кстати.

Рыбак, мужик средних лет, жилистый и сухощавый, был молчалив и неулыбчив. За всё время проронил едва пару слов, да и то лишь во время торга. Не меньше пяти ребятишек разного возраста стояли в стороне, не решаясь подойти без разрешения отца. Во время переправы с хмурого неба упало несколько дождевых капель. Рыбак посмотрел вверх:

— К вечеру потоп будет. От Медведицы подальше держитесь. Берегом не ходите.

Заметив недоумение на лице иезуита, пояснил:

— Река. Левый берег затопит.

Брат Гийом благодарно кивнул и спросил:

— До переправы далеко ли?

Рыбак наморщил лоб:

— В два дня управитесь. Да только что вам та переправа? Там Волга крюк делает, только ноги бить. Вы завтра, как дождь закончится, ступайте на берег да ищите дом с воротами, где образ святого Трифона[167]. Там Пётр живёт. Брат старший. Богатые у него ворота, и дом богатый. Скажешь, Стёпка Ёрш направил. Я это.

— Благодарю, — ответил иезуит, перекрестив рыбака.

— Направляетесь-то куда? — поинтересовался Стёпка.

Брат Гийом заколебался: говорить ли рыбаку, что идут они в Ростов? С одной стороны, чем меньше народу знает, тем лучше. С другой — кому он расскажет в этой глуши? Может, чего и посоветует.

— В Ростов, — ответил брат Гийом. — Святым местам поклониться.

Стёпка кивнул:

— Да, не надо вам на переправу, с Петром я дельно посоветовал. Так ближе.

Лодка ткнулась носом в берег. Дождь усиливался, от ударов капель на воде появились пузыри.

— Может, вернётесь? — спросил Стёпка. — Завтра снова переправлю. Платы больше не возьму.

— Благодарю, — снова сказал брат Гийом, — нам быстрее надо.

— Сегодня вы до брата не доберётесь, — сказал Стёпка, — а как к Волге выйдите, смотрите лучше: там недалеко от берега пещеры есть. Вёрст пять отсюда. Обычно не затапливает. Только не по реке надо идти, а наискось. — Он показал направление. — Я бы сам вас через Волгу перевёз, да долго это. А мне с утра на лов. С Богом.

Стёпка направился к лодке и вскоре был уже на середине Медведицы. Брат Гийом, чтобы больше походить на набожного паломника, перекрестил его на прощание.

Дождь усиливался. Коадъютор и Ласло промокли ещё не до нитки, но основательно. Пять вёрст до пещер, да пока их найдёшь… Может, и правда стоило переночевать у Стёпки? Да что там говорить, его и не видно уже, и не докричишься через реку. Он, наверно, уже дома, у печки греется.

Направление на пещеры, которое показал им Стёпка, оказалось проторённым. Не то чтобы наезженная дорога, но тропинка была. Видно, часто здесь люди переправлялись. Брат Гийом и Ласло направились по тропинке. Коадъютор чувствовал, что он совсем продрог: хоть и лето уже, но дождь был холодным, и его начало знобить. "Старею, — с горечью подумал он, — раньше такого не было. И под дождём мок, и в зимнем лесу спал, и ничего. А тут…"

Пещеры они нашли довольно быстро. Это были даже не пещеры, а каменоломни, правда, заброшенные. Когда-то здесь наломали изрядно камня, но по какой-то причине посчитали, что дальше здесь работать не стоит. Кое-где чернели пятна от костров, даже были свалены нанесённые из леса ветки — немного, но на растопку хватит. Ласло сноровисто выбил искру, и вскоре в пещере пылал костёр. Оставив брата Гийома греться, он отправился в лес и натащил целый ворох веток, чтобы хватило согреться, приготовить ужин да ещё на утро осталось бы.

Во время ужина Ласло с тревогой смотрел на брата Гийома — тот выглядел нехорошо: лицо покраснело, глаза слезились, его колотил озноб. Венгр сбегал в лес и принёс огромную охапку еловых ветвей, из которых соорудил коадъютору ложе поближе к костру. Когда он вернулся после следующего похода в лес с новой охапкой лапника, брат Гийом уже спал. Ласло решил полночи бодрствовать, поддерживая в костре умеренный огонь, который не был бы особенно жарким, но и не гас совсем. Пусть наставник хорошо прогреется. Хотя потом всё равно надо будет поспать, завтра предстоит переправа через Волгу и последний переход до Ростова. Ласло не знал местность, поэтому считал, что остался один дневной переход. На деле идти им оставалось самое меньшее три дня — и это если брат Гийом не свалится в горячке. Венгр вспомнил русскую поговорку, слышанную от коадъютора: "Утро вечера мудренее". Он был согласен с ней. В самом же деле: утром отдохнувшему человеку всё видится не настолько угрюмо, как вечером, после тяжёлого перехода, в мокрой одежде и в ожидании неудобной ночёвки на камнях в пещере на берегу реки.

Он вспомнил слова Стёпки: "Обычно не затапливает". А если сейчас затопит? Вот пройдёт хороший дождь, река поднимется и пещеры затопит? Впрочем, к чему беспокоиться о том, чего изменить не можешь? Уже глубокой ночью, подбросив в костёр дров, он поудобнее устроился на ложе, с удовольствием вдыхая еловый аромат и ощущая ладошкой покалывания короткой хвои. В голову само собой пришло: "Pater noster…" И он начал читать молитву — впервые за всё время пути. То ли даже для его молодого тела сегодняшний день был слишком тяжёлым, то ли усталость накопилась за всё время, но уже на словах "Рапет nostrum…" Ласло почувствовал, как сознание его поплыло, веки против воли стали закрываться, словно кто-то большой и сильный ласково тянет их вниз, и он заснул…

Разбудил его брат Гийом. Ласло удивлённо посмотрел на него: от вчерашнего недомогания у него не осталось и следа. Коадъютор был бодр и весел.

— Вставай, вставай! Московиты говорят: "Кто рано встаёт — тому Бог подаёт". И я с ними согласен.

В пещере уже пылал костёр, над ним висел приобретённый в Новгороде казанок, из которого вкусно пахло. Перекусив варёным осетром с лепёшками, они отправились в путь.

Ворота Стёпкиного брата Петра и впрямь оказались богатыми: высокие, с кровлей, резными столбами и полотенцем[168]. С иконы, что чуть ниже полотенца, на путников смотрел суровым взглядом святой Трифон. Дом был под стать воротам, и даже с настоящими стёклами в небольших окнах.

Пётр, степенного вида хозяин, молча выслушал путников и без лишних разговоров перевёз их через Волгу, не забыв стребовать плату. Требовал он две копейки[169], но брат Гийом скрепя сердце вынужден был, поскольку ничего другого не оставалось, отдать ему иоахимсталер. Пётр, поглядев на них, покопался в висевшем на поясе кошеле и, выудив три десятка сабельников[170], вернул иезуиту, немало того удивив.

— Может, твои богоугодные дела и на меня падут, — пояснил перевозчик, крестясь.

Отказавшись от калязинской переправы, брат Гийом и Ласло сильно сократили путь. Да и риск встречи с ростовским обозом отпадал. Они бодро шагали по бойкой наезженной дороге. Изредка их обгоняли или попадались навстречу телеги, везущие всякую всячину. На ночь остановились в придорожной деревне — маленькой, из десятка дворов, но зажиточной. Хозяева с паломников платы не взяли, лишь попросили помолиться за них в святых местах — авось их молитвы скорее до Бога дойдут.

На второй день брат Гийом снова почувствовал недомогание. Отдых в пещере не излечил заболевание, а только отодвинул его.

— Только бы до Ростова добраться, — пробормотал он, отправляясь в путь после обеденного привала, — там подлечусь.

Ласло с тревогой смотрел на него, но коадъютор держался, словно окостенев в желании непременно добраться до Ростова.

— Запомни, Ласло, — говорил он, — архиепископ Давид. Если со мной что — придёшь к нему, скажешь, как есть. Наш он, давно уже. Скажешь, пришло время тайное сделать явным. Он поймёт. Да не смотри ты так, это я на всякий случай. Дойду, дойду, не сомневайся.

Вторая ночёвка принесла облегчение, но ненадолго. Ещё до обеденного привала брат Гийом почувствовал, что идти становится тяжелее. Он хрипло дышал, лицо его покрылось крупными каплями горячечного пота. А вдалеке из-за леса уже поднимались колокольни ростовских храмов.

Ласло боялся, что стрельцы на воротах не пустят их в город, побоявшись, что паломники принесли лихоманку. Но обошлось: брат Гийом, опасаясь того же, перед городом приободрился и миновал ворота степенно, перекрестившись на надвратную икону.

Городок был небольшим, поэтому долго искать Давида им не пришлось. Первый же встречный указал им на дом, где живёт архиепископ. На стук в ворота калитку открыл мордатый слуга в добротных штанах, льняной рубахе и кожаных башмаках. Увидев брата Гийома, который после того, как прошёл ворота, снова сник, он ойкнул и уже собирался захлопнуть створку, но коадъютор тяжело, с грудным сипом, произнёс:

— Передай архиепископу, пришёл известный ему паломник. Давние мы знакомцы.

Увидев, что слуга всё же закрыл калитку, крикнул:

— Передай!

Ждать им пришлось недолго. Вскоре во дворе послышался топот бегущих ног и калитка снова отворилась. Тот же слуга пригласил их войти. Саженях в пяти стоял Давид — высокий, дородный, пухлый. Посмотрел на брата Гийома строго, Ласло как будто не замечая:

— Пришёл. А я ведь ждал тебя. Уверен был, что сейчас-то обязательно придёшь. Время такое. Но в дом не пущу. Пока поживёте там, — он указал на невысокое строение в глубине двора, — как оклемаешься — поговорим.

— Застудился я третьего дня на Волге, — сказал иезуит, — не лихоманка это, нет. Мне бы отогреться да поесть досыта.

— Что надо? — спросил Давид, и в голосе его прозвучало нечто вроде участия.

— Каши с закуской и питья. И воды горячей. Остальное у меня есть. Я бы ещё вчера в добром здравии был, если бы к тебе не торопился. Но сейчас всё ладно будет.

— Всё получишь. Отрок с тобой будет. А теперь ступай, — сказал Давид и добавил, обращаясь к слуге: — А ты дай ему всё, что попросит.

Брат Гийом проболел два дня. Архиепископ в его жилище не появлялся, но слуги исправно носили еду и другое, что было необходимо для лечения. Ласло, совершенно не опасаясь заразиться, ухаживал за больным.

В сумке коадъютора были не только разномастные яды, но и лекарства. Он сам разводил в горячей воде порошки, требуя от Ласло лишь, чтобы тот тщательно взбалтывал снадобье. Еды было с избытком — щи, каша, мясо, рыба, грибы, вдоволь хлеба. На следующий день брату Гийому стало значительно легче, лишь к вечеру начался лёгкий озноб. Но он велел Ласло приготовить горячий напиток из находившихся в сумке сушёных листьев, плотно поужинал и укрылся под ворохом одеял, обильно потея. А наутро встал — розовощёкий, бодрый, улыбчивый. Даже глаза его были не смиренными, как положено богобоязненному монаху, а какими-то особо дерзкими. Ласло посмотрел на него и улыбнулся: брат Гийом исцелился! Надолго ли, нет — другой вопрос, но сейчас всё в порядке, и это главное!

Когда слуги принесли завтрак, коадъютор сказал:

— Передайте Давиду, здоров я. Настала пора поговорить.

Слуги ушли, но вскоре вернулись, приглашая гостей пройти в дом. Архиепископ встретил их за столом, попивая горячий сбитень. По его распоряжению слуги налили питьё и гостям. Давид с сомнением посмотрел на Ласло:

— Отрок нужен ли? Беседа не для всех ушей.

— Успокойся, Давид, — ответил брат Гийом, — отрок сей совершенно надёжен. Иначе он сейчас был бы не здесь, а в Равенне.

— Хорошо, — ответил архиепископ, — тогда рассказывай, зачем пришёл. Хотя я и так догадываюсь. Думаю, появление твоё связано с посольством от папы. Так?

— Всё верно, — согласился коадъютор, — наступают светлые дни. Всё, о чём мы с тобой говорили, уже совсем рядом.

— Извещён я, что папа потребует за помощь при заключении мира с поляками принять унию. Об этом пока не все православные иерархи знают. Но я знаю. Так ли это?

— Всё так, — кивнул брат Гийом, — скоро всё изменится, и верные получат всё, а те, кто пойдёт против, будут низвергнуты в ничтожество.

Давид усмехнулся:

— Давно тебя знаю, и никогда прежде ты не говорил, как на проповеди. Стареешь, что ли? Ты ведь пришёл о помощи просить? Ну так проси.

"Это моё последнее посещение Московии, — подумал брат Гийом, — я действительно старею". Но мысли эти не нашли никакого отражения на его лице.

— Антонио Поссевино, второй человек в "Обществе Иисуса", предложит царю принять положения Ферраро-Флорентийского собора. Взамен обязуется замириться с поляками на условиях, которые устроят обе стороны.

Давид задумался:

— Дело сложное. Моих сторонников в церкви не так много, как хотелось бы.

— Но ты, как я знаю, находишься в особой доверительности у царя.

— Да, — согласился Давид, — на что и уповаю. Я нашепчу царю, как правильно поступить. И не сомневайся, нужные слова я найду. Но вот как быть с другими?

— Другие могут нам помешать? — спросил брат Гийом.

— Могут. Царь к моим словам прислушивается, но порой и других без внимания не оставляет.

— Тогда надо сделать так, чтобы он перестал к ним прислушиваться.

Давид внимательно посмотрел на собеседника:

— Надо.

— И я могу помочь тебе в этом.

— Можешь.

— Тогда назови тех, к кому царь должен перестать прислушиваться.

Давид оглянулся на закрытую дверь, лицо его изменилось. Он неслышно, что было невероятно для его грузного тела, встал со стула и подошёл к выходу, затем резким движением распахнул створку. Раздался стук, короткий крик. Слуга, подслушивающий по ту сторону двери, от удара створки отлетел в сторону. Лицо Давида побагровело.

— Эй, — крикнул он, — Митька, сюда.

Застигнутый за подслушиванием слуга испуганно дёрнулся, намереваясь бежать из дома архиепископа, но было поздно. Прибежавшие на крик слуги навалились, прижали к полу, а вскоре появился и Митька — среднего роста человек в добротной одежде и даже в кожаных сапогах. Серые волосы, серое лицо, совершенно неприметная внешность, и лишь огромные кисти рук бросались в глаза, выдавая в нём огромную силу. При его виде все подались назад, и лишь застигнутый за подслушиванием затрепетал и замер, словно мышь перед ужом.

— Запороть, — коротко и с виду очень спокойно сказал Давид. Но его глаза были белёсыми от ярости, и слуги испуганно разбежались, стараясь не попадаться взбешённому архиепископу на глаза.

Митька совершенно бесстрастно поднял провинившегося за шкирку, как кошка поднимает своих котят, встряхнул его и потащил, волоча ногами по полу. От ужаса тот даже портки замочил.

— Погоди! — велел Давид.

Митька остановился, крепко держа виноватого за шиворот.

— Не надо пороть. Кончай здесь.

Митька, по-прежнему сохраняя молчание, отпустил ворот слуги, взял его левой рукой за подбородок, правой за затылок и сделал резкое движение. Послышался хруст, и тело соглядатая опустилось на пол.

— Проследи, чтобы при нём не было ничего, что на меня указывало бы, — приказал Давид, — да ночью отвези, брось в Которосль[171].

Митька молча кивнул и утащил труп. Давид повернулся к гостям, успокаиваясь:

— Не хватало ещё, чтобы он под плетьми начал кричать о том, что здесь услышал..

Брат Гийом кивнул. Ласло сидел со смиренным выражением лица, не выказывая никакого волнения, хотя при них только что совершилось убийство.

— А отрок твой, — Давид кивнул на Ласло, — крепкий. Другой испугался бы, заметался.

— Пока от Равенны до Ростова добрались, он троих зарезал, — спокойно ответил брат Гийом, — да, крепкий отрок.

Давид озадаченно посмотрел на Ласло:

— И не скажешь.

— И годков ему не четырнадцать, как выглядит, а все семнадцать. Потому и взял, что способен на дела, которых от него не ожидают. Но давай о заботах наших поговорим.

— И то, — кивнул Давид. — Когда станем унию обсуждать, только двое меня беспокоят. Остальные — кого заинтересовать можно, кого словом угомонить, а кого государь и слушать не станет. Но эти двое…

Давид замолчал, покачивая в затруднении головой.

— Назови, кто.

— Один — старец Амфилохий, насельник Сергиевой обители. Очень уж государь к нему прислушивается. Безгрешной жизни человек. Люди к нему идут, бесов изгоняет. Ветхий совсем, но на погост не торопится. Государь непременно велит его пригласить, когда об унии речь зайдёт. Много вреда нашему делу может принести.

— Люди к нему идут? — заинтересовался брат Гийом. — Это хорошо. Люди разные могут быть. А второй кто?

— Дионисий, митрополит.

Коадъютор задумался:

— К этому подобраться сложнее будет. Тут твоя помощь нужна.

— Какую помощь ты от меня ждёшь? — нахмурился Давид. — Да если на меня хоть малое подозрение будет — сразу в монастырь на покаяние, и это ещё ладно, коль так. И тогда всё, об унии можно забыть. Потому как нет в православной церкви человека, более меня к католичеству расположенного.

— Не беспокойся, Давид, — сказал брат Гийом, — ты слишком много значишь, чтобы рисковать тобой. Ты только подскажи, как мне или Ласло войти в митрополичье окружение. И не бойся, что словечко придётся замолвить. Скоро всё наше будет, и кто там вспомнит этого Дионисия?

— Это покумекать надо, — задумчиво произнёс Давид, — вы тут поживите пока, а я прикину. Только с подворья носу не кажите.

— Хорошо, Давид. Время у нас ещё есть, легат сначала о мире будет говорить, лишь потом — об унии. Но тянуть всё-таки не стоит.

— Вот и ладно.

Архиепископ встал, перекрестил гостей:

— С Богом.

— С Богом, — ответил ему иезуит.

Глава шестнадцатая ПЕРЕГОВОРЫ

Истома добрался до Старицы в середине июля. Весть о том, что папский легат Антонио Поссевино находится при дворе Стефана Батория, уже дошла до ушей Андрея Щелкалова, а значит, и до царя. Но дьяк Посольского приказа, или, как его уважительно называли при европейских дворах, "Московский великий канцлер", хотел всё услышать из первых уст, и как можно быстрее. Поэтому, едва Шевригин въехал в город, его сразу проводили к Щел-калову.

— Ну, здравствуй, добрый молодец, — улыбнулся ему навстречу дьяк, — наслышан уже о делах твоих. А теперь давай-ка присаживайся и поведай, что видел и что слышал.

— У меня всё записано, — ответил Истома, — вот.

И он вытащил из сумки плотную стопку густо исписанных листов.

— Чем писал?

— Как и уговаривались — молоком да литореей.

— Добро. Всё прочту. — Дьяк прищурился. — А не было ли в дороге такое, чего не записал? Толмач наш ливонский где?

Выслушав рассказ Истомы об убийстве Поплера в Любекском порту и последующем нападении пиратов на торговый караван, с которым плыл Шевригин, дьяк помрачнел:

— Вижу, поперёк горла ты им встал. Видно, узнал что-то такое, что они скрыть хотели. Но везучий ты, Истома. Очень везучий. Надо твоё везение на благо державы направить.

— Андрей Яковлевич! — взмолился Шевригин. — У меня в Москве жена молодая да две дочки. Почти год не видел. Отпусти в Москву! Хоть на несколько денёчков!

— Пустое говоришь! — посуровел Щелкалов. — На государевой службе хоть и тяжело, но почётно. И денежно. За ум свой да за усердие получишь изрядную плату. А семью увидишь, когда от государевых дел послабление будет.

— Андрей Як…

— Цыц! — рявкнул дьяк. — Отдыхай пока, но далеко не отлучайся. Сейчас прочту твои записки, пойду к царю. И ты можешь понадобиться. Если государь иного поручения тебе не придумает, будешь при мне. Поссевино своего встретишь. Да гляди внимательнее — авось приметишь кого. Чую, отправил папа не только явное посольство, но и тайное. А у тайного — и дела неявные. Тут такое сейчас решается!.. Великое!

Так и не уехал Истома Шевригин в Москву. Вечером отправился вместе с Щелкаловым к царю да на следующий день — тоже. Всё до малейших подробностей рассказал государю. Вспоминал, что не записано. Потом записывал и снова рассказывал. Когда рассказывать стало нечего, просто слонялся по Старице без дела, никаких поручений Щелкалов ему не давал. Все ждали — вот-вот явится Поссевино, а того всё не было. Уже и стрельцов для встречи отправили. Стража на городских воротах получила строгий приказ — посторонних людей в город не пускать. А то мало ли…

…На русской границе конвой из сотни шляхтичей, охранявших папское посольство в пути, повернул назад. Встречаться с русскими никому не хотелось, ведь такая встреча, вполне вероятно, могла закончиться стрельбой и сабельной рубкой. Карета, в которой ехал Поссевино, четыре сопровождающих иезуита и два переводчика остались без сопровождения, а русские пока не появлялись.

"Сейчас достаточно небольшой разбойничьей шайки, — подумал Поссевино, — и посольству конец. И всем надеждам на унию — тоже конец". С наступлением вечера они остановились неподалёку от безвестной деревушки, чьи обитатели, привыкшие к тому, что мимо них постоянно кто-то ездит — на повозках ли, на конях, — отнеслись к этому совершенно равнодушно. Поужинав захваченной снедью, кое-как разместились на ночлег. Все участники посольства, кроме легата, должны были охранять сон своих товарищей попеременно. Для этого ночь разбили на три равные части, каждую из которых должны были бодрствовать два человека.

Посреди ночи Поссевино разбудил конский топот и крики. Проснувшись, он сразу потянулся к кобуре с заряженным накануне пистолетом. Но опасение оказалось напрасным: это были русские. Не меньше шести десятков стрельцов в ярко-красных кафтанах, с полным вооружением и ярко горящими факелами гарцевали прямо посреди маленького лагеря папского посольства. Вперёд выехал начальник — молодой совсем, не старше двадцати лет, но важный и богато одетый пристав и коротко кивнул Поссевино:

— Я Фёдор Потёмкин. Буду охранять вас до Смоленска, поэтому вам не следует ничего бояться. Но, поскольку места здесь дикие, а народишко наш буйный, предлагаю никому без моего ведома никуда не отлучаться. А то убьют ещё кого, а мне перед государем отвечай!

Глаза у Потёмкина быстрые, наглые, рот ощерен в нахальной улыбке. По его виду было сразу понятно, что почтения к посольству он не испытывает и только повеление государя заставляет его держаться с иноземцами вежливо, а не вытолкать их в шею со святой Русской земли.

Брат Стефан перевёл Поссевино речь этого наглого русского, на что легат учтиво заявил:

— Я рад, что царь Иван Васильевич позаботился об охране посольства Святого престола. И уверен, что дальнейшее наше путешествие будет безопасным и удобным.

Выслушав перевод, Потёмкин кивнул:

— Конечно! А теперь собирайтесь, впереди вас ждёт стоянка получше этой. Да и светает уже.

Небо на востоке, действительно, окрасилось в розовый цвет. Невыспавшиеся недовольные послы собрались и вскочили на коней. Русские разбились на два отряда: один скакал впереди посольства, второй — позади. Вскоре после рассвета остановились, как и обещал Потёмкин, в большом селении, где все позавтракали. Но на месте не остались, и скачка продолжилась.

До Смоленска добрались к вечеру второго дня. Это был первый русский город, в котором оказался Поссевино. Легат с интересом осматривал деревянные укрепления, отмечая про себя, что крепость в случае осады не сможет долго выстоять, будучи уязвимой не только для артиллерии, но и для огня.

На следующий день толмач неверно передал легату слова сопровождающих, пригласивших Поссевино на обедню, и тот посчитал, что его приглашают на обед. Ошибку он осознал лишь перед входом в церковь, отказавшись посетить православный храм и ограничившись беседой со Смоленским епископом.

Пятидневный отдых в Смоленске восстановил силы посольства, и десятого августа оно покинуло древний город. Спустя восемь дней Поссевино со свитой и охраной из пятнадцати всадников, возглавляемых приставом Залешином Волховым, подъезжал к Старице.

Иван Васильевич, загодя извещённый о приближении долгожданного легата папы Григория Тринадцатого, подготовил грандиозную встречу. В версте от Старицы посольство встретили триста стрельцов под предводительством сразу трёх приставов, разодетых в златотканое платье, отделанное драгоценными каменьями. Тут же Поссевино был вручён царский подарок — прекрасный конь чёрной масти со сбруей, украшенной серебряными бляшками. По обе стороны дороги, что вела от городских ворот до отведённых посольству покоев, стояли две цепи стрельцов, сдерживающих толпы горожан, вывалившие по случаю приезда знатного гостя на улицу в самых нарядных и дорогих одеждах: царь велел, попробуй ослушаться! Да и любопытно было, что это за иезуиты такие: говорят, у них рога растут, а хвост они в правый сапог заправляют!

В тот же вечер московиты закатили в честь дорогих гостей пир. Но царь, вопреки ожиданию Поссевино, на нём не присутствовал. Кроме папского посольства и пяти русских приставов — очень важных придворных — на нём присутствовали шесть десятков человек званием пониже. Роль хозяина пира исполнял стольник Иван Бельский. Он сидел рядом с легатом, и каждый раз, когда слуги вносили новое кушанье, вставал и объявлял, перед этим перечислив все титулы царя:

— Государь жалует тебя этим блюдом!

Все присутствующие тоже вставали, усаживаясь на место лишь после того, как опускался на скамью Иван Бельский. Поссевино, как и остальных участников посольства, все эти нудные однообразные церемонии изрядно утомили. Поэтому, когда после окончания общего пира Бельский объявил, что теперь последует его продолжение в узком кругу, легат отказался, сославшись на усталость и предельное насыщение. Он понимал, конечно, что это будет не просто продолжение пира, а нечто вроде предварительных переговоров. Вероятно, приставам были даны наставления проведать намерения посла, что они сейчас и собирались сделать. Но Поссевино, ушлый пройдоха, совсем не собирался облегчать службу этим людям, от которых совершенно не зависело, какое решение примет царь. Если бы это был Андрей Щелкалов — тогда да, поговорить стоило. А к чему тратить время и силы на пустую болтовню с третьестепенными людьми?

На следующий день легат показал приставам подарки, привезённые им Ивану Васильевичу. Он бы и этого не делал, но тут московиты проявили настойчивость: очевидно, им было дано твёрдое распоряжение составить опись подарков. Изготовленный с величайшим искусством хрустальный крест, главная ценность которого заключалась не в хрустале и не в тщательности отделки, а в том, что в него вделана часть невзрачного деревянного креста — того самого, на котором был распят Христос. Приставы, открыв рты, с благоговением разглядывали невиданную на Руси реликвию. Затем — Поссевино объявил, что это не от папы, а от него лично, — восковое изображение священного агнца с надписью славянской грамотой, выкрашенное в красный цвет и отделанное серебром. Затем — розариум[172] из золота и драгоценных камней и десять молитвенных шариков для чёток, тоже из золота и драгоценностей, и хрустальный с серебром кубок. Царевичам Ивану и Фёдору — подарки из драгоценных камней. Были подарки и для государыни Анастасии, но Поссевино только сейчас узнал, что она умерла двадцать один год назад. Как-то удивительно, что он не поинтересовался у Истомы ещё в Риме, кто же сейчас русская царица, и привёз подарки мертвячке. Было бы не очень хорошо, если б это досадное обстоятельство обнаружилось в момент передачи подарков царю[173].

Но самым главным подарком легат считал книгу на греческом языке о Ферраро-Флорентийском соборе, богато и красиво отделанную. Этим подарком он как бы говорил царю — мол, "на, смотри, ради чего всё это затеяли. Изучай положения, тебе предстоит их принять, коль хочешь замириться с Баторием".

У приставов аж глаза загорелись от увиденного. Поссевино понял, что они чрезвычайно довольны привезёнными им богатствами. О книге с положениями Ферраро-Флорентийского собора они не сказали ничего, не выделив в череде других богатых подарков. Может, просто не знали, что это за собор, а может, что скорее, посчитали обсуждать это с послом неуместным и неподобающим их положению.

В Старице Поссевино пробыл до четырнадцатого сентября. За это время он шесть раз разговаривал с царём Иваном. Иезуит во время переговоров делал упор на принятии московитами унии с католиками, но Иван и слушать ничего об этом пока не хотел. Он гнул свою линию — сначала замиримся с Баторием, а потом и об унии, и обо всём остальном, включая войну с Турцией, говорить будем. Московиты настойчиво подсовывали легату исторические документы, которые, по их мнению, обосновывали права русских на владение Ливонией. Поссевино в ответ кивал головой, поддакивал, документы брал и даже читал, прекрасно понимая, что там, где звенит боевая сталь, звучат выстрелы и льётся кровь, никакое историческое обоснование во внимание приниматься не будет. Мало ли какое обоснование было триста лет назад! Сабля и мушкет сейчас и здесь создают новое обоснование!

Так и не добившись ничего от царя Ивана, Поссевино выехал из Старицы. Путь его лежал на этот раз к Пскову. Польское войско уже месяц как осаждало этот древний русский город. Теперь предстояло убедить Батория, чтобы он пошёл на мир с Иваном. Но как? Предъявить ему древние русские права? Да он только рассмеётся в лицо, не считаясь с его высоким положением в ордене и при дворе папы. Тогда что — надо молиться за то, чтобы поляки не сумели взять Псков? Поссевино усмехнулся: русские ещё не приняли католичество, и послушает ли его Иисус, когда он станет молиться за схизматиков против католиков?

С легатом ехал один лишь Андрей Модестин и сотня охраны. Паоло Кампани Поссевино отправил к кардиналу Комо в Рим с донесением о том, как продвигаются посольские дела. А Стефана Дреноцкого и Микеле Мориено он оставил в Старице с наставлением наблюдать за русскими делами, не раздражая при этом ни царя, ни его приближённых. И беседовать со всеми, кто изъявит желание, о вере, о единении церквей и о том, что Бог у нас общий — Иисус Христос и негоже ругаться о том, кто его славит более правильно.

Но, едва улеглась пыль за каретой Поссевино, царь вызвал к себе Андрея Щелкалова.

— Что думаешь об этих иезуитах, — мотнул он головой в сторону палат, где жили послы, — никак, соглядатаями нам оставлены?

— Верно, государь, — ответил тот, — а посему так мыслю: к дому их приставить стражу и объявить, что государь сильно о них беспокоится, посему и бережёт пуще, чем своих подданных. А будут кочевряжиться и порываться из дома выйти — объявить, что, мол, государь лучше знает, от чего им в его владениях опаску иметь надо. А чтобы не грустили — еду поставлять вдоволь и даже с избытком. И вина вдоволь — пусть подавятся. — Щелкалов рассмеялся. — Авось не сопьются, пока их голова у Батория гостит!

Улыбнулся и царь:

— Верно говоришь. Неча им наших подданных в католическую ересь смущать.

Так и просидели Стефан Дреноцкий и Микеле Мориено под стражей всё время, пока Поссевино был у Батория. Сначала они хотели вырваться на свободу, но мрачные русские стрельцы лишь смотрели на них угрюмо и ничего не говорили. Дреноцкий пытался беседовать с ними о католичестве, но стрельцы не выказали никакого интереса к вопросам религии, и отношение их к пленникам не изменилось ни в хорошую, ни в плохую сторону. Однажды проведать иезуитов зашёл Щелкалов, к которому послы бросились с просьбой разрешить выход в город. На что дьяк почесал нос и ответил сочувственно:

— Без злого умысла это делается. Народец у нас — ой-ёй-ёй! Если даже к вам стражу приставить — всё равно один лишь вид иноземцев может привести в неистовство. И стража не спасёт. Ну не сотню ж стрельцов для вас отряжать. Вы, голубчики, посидите уж. Для вашей сохранности всё.

Он выглядел и говорил вполне искренне, и послы почти успокоились. А поскольку заняться под стражей было совершенно нечем, они стали основательно налегать на вина и наливки, которые два раза в неделю приносили им в количествах, достаточных для того, чтобы послы не тосковали о временно утраченной свободе.

Поссевино прибыл в лагерь Батория пятого октября. К тому времени город был осаждён уже больше полутора месяцев. Легат обратил внимание, что в польском войске значительное количество, не меньше четырёх солдат из десяти, наёмников — венгров и немцев. Очевидно, Баторий, опасаясь неустойчивого настроения шляхты, решил снизить влияние в войске польских аристократов, наняв людей, которые будут за деньги верны исключительно ему. Пока всё шло хорошо, шляхта была готова на руках носить своего иноземного короля, но что будет, если его начнут преследовать неудачи? Хитрый Баторий понимал, что военная фортуна вполне может повернуться к нему спиной, и принял меры предосторожности.

Военный лагерь Речи Посполитой представлял собой скопище разноплеменных солдат, которые к тому же исповедовали разные религии. Если поляки были, за очень немногочисленным исключением, католиками, то у литовцев имелось немало православных. Правда, это обстоятельство не делало их русофилами. Православные литвины являлись верными подданными своего короля и с поляками никогда не конфликтовали. Польских протестантов было мало, и к их иноверию католики относились как к безобидному чудачеству. Одни вон любят себя золотыми побрякушками украшать без меры, другие у себя в имении выкопают пруд и устраивают на нём потешные морские сражения между крепостными, третьи — протестанты. Странно это, даже глупо, но если королю верен и боец добрый, то можно простить. Венгры, поголовно добрые католики, держались несколько особняком, поляков не задирали, но и те, зная о вспыльчивости мадьяр, старались поддерживать с ними мирные отношения.

А вот немцы, которые в большинстве были набраны в Ливонии и других лютеранских землях, основательно раздражали поляков. Впрочем, и сами немцы нередко относились к последним с нескрываемым презрением. Поэтому в лагере часто вспыхивали стычки между поляками и немцами, часто по ничтожному поводу. В этом Поссевино убедился спустя всего два дня после прибытия в польский лагерь.

Как-то легат прогуливался по лагерю в обществе коронного канцлера Яна Замойского. Поссевино после посещения Вильно очень ценил его, видя глубокий ум и решительность польского магната, беспристрастно оценивающего политическую обстановку и действующего исходя не из сиюминутных предпочтений, а из долгосрочных интересов Речи Посполитой.

— Мир с Московией не будет предательством, — убеждал иезуит канцлера, — пусть даже не слишком дальновидным людям сейчас кажется именно так. В случае удачи они станут католиками, и у поляков будет значительно меньше поводов воевать с русскими. Если же упорно стоять на своём, не принимая во внимание меняющиеся обстоятельства, можно потерять многое. Куда большее, чем то, чем можно поступиться сейчас. Пусть не сразу, но в будущем это вполне вероятно.

— Соглашусь с тобой, отец Антонио, — отвечал Замойский, — но ты не понимаешь некоторых важных вещей. После того, как Люблинская уния предоставила шляхтичам огромные права, управлять государством стало очень сложно. Право Liberum veto[174] способно остановить работу сейма, чем и пользуются авантюристы. Кроме этого, король чувствует всю неустойчивость своего положения и вынужден оглядываться не только на магнатов, но даже на малопоместную и безземельную шляхту. Он очень ограничен в возможностях. Даже если я сумею донести до него твоё мнение, он десять раз подумает, следовать ли ему в русле политики Святого престола.

— Мне показалось, что шляхта готова носить своего короля на руках, — возразил Поссевино. — За время, прошедшее после коронации, он сделал для Речи Посполитой очень много.

— Да, — согласился Замойский, — это так. Но всё время после его коронации Речь Посполитая воевала, и Баторий сумел в полной мере проявить свой полководческий талант.

К сожалению, в политике и в деле управления государством в мирное время он понимает немного. А ведь управлять шляхтичами, у многих из которых есть только усы, сабля и спесь, очень сложно.

Его внимание отвлёк шум, раздавшийся неподалёку. Замойский и Поссевино повернули головы. Не меньше тридцати человек, в которых можно было по одежде и боевому снаряжению узнать поляков и немецких рейтар, били друг друга всеми имеющимися в их распоряжении средствами — палками, камнями. Солдаты били друг друга в лицо, пинались, кое-кто уже вытащил из ножен сабли, и из свалки раздавался лязг железа. Замойский побагровел.

В это время к месту драки бегом приблизилась полусотня венгерских копейщиков, возглавляемая командиром в вишнёвом берете с потрёпанным петушиным пером. Венгры стали чрезвычайно ловко разгонять дерущихся, нанося удары древками копий. Кое-кто попытался сопротивляться, но таких быстро скрутили и связали руки, не разбираясь, поляк это или немец. Остальные, видя бесполезность сопротивления и особенно после того, как заметили, что за ними наблюдает Замойский, резво разбежались. Канцлер и Поссевино подошли к венграм. Франтоватый командир отсалютовал Замойскому саблей.

— Приказываю! — совершенно спокойно произнёс Замойский, хотя Поссевино видел, что он находится в последней стадии бешенства. — Разобраться как следует, что здесь случилось, найти зачинщиков и доставить ко мне. Немедленно.

Молчаливый командир венгерского отряда кивнул, ещё раз отсалютовал канцлеру саблей и дал своему отряду команду удалиться, уводя и связанных — двоих поляков и одного немца.

— Стой, — сказал Замойский, постепенно успокаиваясь.

Венгры остановились, и канцлер, подойдя к задержанным драчунам, оглядел их. На немца он внимания не обратил, но поляков рассматривал пристально. Оба были в некогда довольно богатых, а сейчас драных и грязных одеждах, но смотрели прямо и дерзко. Без сомнения, оба принадлежали к бедным шляхтичам, ранее имевшим возможность купить приличную одежду, но затруднения с деньгами не позволили поменять её по мере износа.

— Из-за чего драка? — спросил Замойский, глядя в упор на ближнего к нему шляхтича.

Тот ухмыльнулся:

— Не знаю. Наши пошли с немцами драться.

— Лошадь надо было напоить, — вмешался второй. — А немец не захотел уступить поляку место у колодца.

— Если немец пришёл первым, почему он должен уступать? — спросил Замойский.

— Гоноровый шляхтич никогда не будет вторым после чужака.

— Понятно, — произнёс Замойский и кивнул командиру венгров: — Ступайте.

Глаза его снова стали круглыми от бешенства.

— Скажи, отец Антонио, — произнёс Замойский, когда отряд удалился, — можно ли допускать это быдло в сейм? Пусть они хорошие бойцы, но в делах государственного управления разбираются не больше, чем свинья в картинах великого Леонардо. А при избрании в сейм они одним своим словом могут прекратить рассмотрение важнейших государственных вопросов. Но зато права свои они знают очень хорошо и всегда готовы процитировать Генрицианские артикулы[175], чтобы доказать, что король не вправе вмешиваться в их дела. А если король начнёт призывать их к ответу, всегда найдутся горячие головы, готовые объявить рокош.

— Что? — не понял Поссевино.

— В Генрицианских артикулах записано, что шляхта имеет право на рокош — восстание против монарха, если посчитает, что её права нарушены. А права свои они понимают очень своеобразно. Ты сам сейчас видел, насколько своеобразно.

Некоторое время они шли молча.

— Теперь ты понимаешь, почему король не торопится следовать твоим просьбам, — сказал Замойский. — Но я постараюсь убедить его сделать так, как ты просишь. Потому что в твоих словах мудрость, и если есть хоть слабая надежда, что у тебя всё получится, то надо попытаться. Потому что я уверен — Пскова нам не взять.

…Ян Замойский был политиком, а не военным, но он прекрасно умел анализировать ситуацию и прогнозировать её развитие. И те без малого два месяца, что продолжалась осада Пскова войском Речи Посполитой, убедили его в том, что в существующих условиях переломить сопротивление упрямых московитов невозможно.

Три недели после начала осады поляки тщательно готовились к штурму. Они построили укреплённый лагерь, провели разведку русских позиций, выкопали траншеи для скрытого подхода к крепостным стенам. Но московиты основательно подготовились к осаде и постоянно тревожили противника пушечным огнём. Его интенсивность не ослабевала со временем, из чего Замойский сделал вывод, что осаждённые недостатка в порохе и иных боевых припасах не испытывают.

Поляки сосредоточили огонь на укреплениях между Свиной и Покровской башнями, и за трое суток непрерывного обстрела часть стены обвалилась. В польском лагере ликовали: теперь нет необходимости карабкаться по лестницам, рискуя получить на голову ведро кипятка или камень! Достаточно бросить в пролом большое количество войск, и город падёт. Замойский возражал против штурма, считая, что ширины пролома недостаточно для успешного штурма, но голоса военачальников звучали громче, и король склонился к немедленному приступу.

Штурм Пскова начался вечером восьмого сентября. Атакующим удалось довольно легко занять Свиную и Покровскую башни, сильно повреждённые обстрелом, и в пролом ринулись лучшие силы польского войска. Но оказалось, что московиты не сидели без дела и сумели в короткий срок вырыть внутри укрепления ров и построить из брёвен и земли новую стену.

Атакующие, не имея возможности преодолеть нововоз-ведённую стену, стали лёгкой мишенью. Даже самые стойкие, видя, как рядом десятками падают мёртвыми их товарищи, дрогнули и подались назад. Одновременно московиты подтащили к Свиной башне бочки с порохом и взорвали укрепление, на котором поляки к тому времени успели установить пушки. Взрыв послужил для московитов сигналом к вылазке, которую возглавил псковский воевода Иван Шуйский. Впереди всех шла полутысяча донских казаков под предводительством атамана Михаил Черкашенина[176].

На плечах отступающих поляков они ворвались в неприятельские траншеи, учинив там подлинный разгром. Вместе со стрельцами и казаками в атаку пошли городские обыватели из тех, кто покрепче. Простые ремесленники, вооружившись кто чем мог и осатанев от ярости, рубили, кололи и резали противника. Женщины и дети подносили боевые припасы и помогали раненым вернуться в крепость.

Учинив резню в польских траншеях, московиты не стали искушать судьбу и вернулись в город. Дерзкая решительность русских обернулась для поляков пятью тысячами убитых и неизвестным количеством раненых. Русские потери составили восемьсот шестьдесят три погибших и тысяча шестьсот двадцать шесть раненых. Среди погибших был и донской атаман Михаил Черкашенин, заявивший перед атакой, что он погибнет, но Псков выстоит. Так всё и вышло.

Ян Замойский не знал количества погибших московитов, но сражение разворачивалось перед его глазами, и он прекрасно видел, что войско Речи Посполитой теряет неизмеримо больше бойцов, чем русские. Именно поэтому после штурма на совещании у короля он настоял на том, что от атаки городских стен следует отказаться и вести долговременную осаду по всем правилам военного искусства.

Поляки стали рыть подкопы, чтобы через них подвести под стены пороховые заряды. Но русские предвидели такую возможность, и вскоре два подкопа, подошедшие к городу ближе других, были уничтожены минными галереями. Остальные подкопы начали подтапливаться водой, и поляки сами прекратили земляные работы.

Поссевино отправил Андрея Модестина в Рим к кардиналу Комо с донесением о положении дел в польском лагере, а сам наблюдал, как поляки готовят второй штурм. На этот раз для атаки была выбрана западная стена Пскова. Несколько дней пушкари обстреливали её, и вскоре каменная кладка не выдержала. Осаждающие возликовали, наблюдая, как проседает и рассыпается городская стена, открывая им дорогу для штурма. Но радость снова оказалась преждевременной. Второго ноября, когда поляки пошли на приступ, московиты открыли такой плотный огонь, что ни один солдат не сумел даже дойти до пролома.

Стефан Баторий велел готовиться к зимовке. Орудия откатили с боевых позиций в лагерь, прекратили осадные работы. Баторий послал крупный отряд, чтобы взять в расположенном в шестидесяти верстах Псково-Печерском монастыре съестные припасы и фураж для кавалерии, но малочисленный стрелецкий гарнизон успешно отбил два приступа. Фуражиры вернулись ни с чем.

Надвигалась зима, в польском лагере начались болезни. От лютой стужи страдали не только люди, но и животные. А московиты, по-прежнему не выказывая ни малейшего недостатка в боевых припасах, регулярно обстреливали поляков и тревожили их вылазками. Стефан Баторий, видя, что осада Пскова близится к бесславному завершению, поручил её ведение Яну Замойскому, а сам с верными ему немцами и венграми ушёл в Вильно. Оставшиеся у Пскова польские и литовские шляхтичи стали роптать. Началось дезертирство.

Ян Замойский, как он и обещал Поссевино, сумел убедить Стефана Батория в необходимости переговоров с русскими. Осада с Пскова была снята, началась активная переписка между русской и польской сторонами. В конце концов переговоры решили провести в Яме Запольском — селе верстах в ста пятидесяти на юго-восток от Пскова. Русское и польское посольства приехали на означенное место уже в начале декабря. Правда, сам Ям Запольский был во время войны основательно разрушен, поэтому русские решили остановиться чуть в стороне — в местечке под названием Киверова Горка. Московское посольство возглавили наместник города Кашина Дмитрий Елецкий и наместник героического Козельска[177] Роман Алферьев с секретарями Верещагиным и Свиязевым.

Стефан Баторий долго раздумывал, кого же назначить на переговоры. Поссевино требовал, чтобы в посольство входили лишь католики. Он опасался, что межконфессиональные противоречия участников посольства Речи Посполитой будут замечены московитами и те сумеют использовать их для своей пользы. Но Баторий, то ли по совету Замойского, то ли проявив в этот раз государственную мудрость, наряду с католиками Янушем Збаражским и Альбертом Радзивиллом назначил в посольство православного литовца Михаила Гарабурду, хорошо знавшего московские нравы.

Переговоры продолжались до пятнадцатого января. Обе стороны проявляли невиданное упорство, стараясь выторговать для себя наиболее приемлемые условия. Поляки стращали московитов продолжением осады Пскова, те отвечали, что коль до сих пор ничего не вышло — и дальше будет так же. И те и другие объявляли о прекращении переговоров и скором отъезде, через день отказываясь от этих намерений. Камнем преткновения было даже титулование монарших особ.

Антонио Поссевино, которого обе стороны признали законным посредником на переговорах, начинал закипать. Он уже не находил доводов для примирения врагов, и то молился, чтобы стороны пришли к взаимоприемлемому решению, то, стиснув зубы, беззвучно ругался, чтобы чёртовы русские и не менее чёртовы поляки наконец угомонились и смирили гордыню ради общего дела. И тут же снова молился, прося прощения у Господа за свой мысленный грех.

Мирный договор был подписан 15 января 1582 года. Поссевино в своих записках указал, что мир достигнут под влиянием Святого престола, не забыв упомянуть и о собственных заслугах. Но мир не был бы заключён так быстро, если бы не третья сила — шведы. Ещё осенью они отняли у русских города Нарву и Копорье, заняли всю Северную Ливонию и теперь угрожали полякам. В такой обстановке Речь Посполитая и Русское царство сочли благоразумным поторопиться, чтобы развязать себе руки перед лицом новой опасности.

Для Русского царства договор завершил двадцатичетырёхлетнюю войну. Все усилия, все лишения и кровь оказались напрасными: оно осталось почти в тех же границах, что и накануне войны. Из довоенных владений полякам был передан лишь город Велиж. Но посредничество Поссевино оказалось полезным: фактически проигранная война не обернулась для державы существенными территориальными потерями. Русское царство остро нуждалось в мире, и оно его получило. Первая часть плана, разработанного Андреем Щелкаловым и Иваном Васильевичем, была реализована. Теперь предстояли длинные и нудные переговоры о том, что было не обещано, а лишь обозначено, — об унии православия и католицизма.

Для Антонио Поссевино русские выделили сотню охраны и сани — снег же кругом, какая карета! Стояла середина января — самое собачье время. От мороза трещали в лесу деревья, собаки в деревнях от холода забивались в заваленные снегом будки, а птицы замерзали на лету, падая в глубокий снег. Кутаясь в богатую соболиную шубу и едва высунув наружу покрасневший нос, легат тем не менее думал не об ужасах зимнего пути в Москву, а о предстоящих переговорах.

— Вот и наступает самое главное, — бормотал он по-итальянски, — интересно, где сейчас находится и чем занимается брат Гийом?

Глава семнадцатая ВЫСОКОЕ ИСКУССТВО ОТРАВЛЕНИЯ

Брат Гийом и Ласло задержались в Ростове надолго. Первоначально коадъютор собирался уйти в Сергиеву обитель к старцу Амфилохию не позднее чем через неделю, но не успел. Спустя три дня после их прибытия в Ростов подошел торговый обоз из Новгорода, и по всему городу разлетелась весть, как тамошний воевода едва не поймал лазутчиков — неизвестно чьих, то ли поляков, то ли шведов. А может, ещё чьих. Да с подробным описанием — маленький сухой старик, а с ним блаженный отрок, ликом — как ангелочек. И во что те были одеты — тоже описали пришедшие купцы. Выходит, не поверили новгородцы, что бежали лазутчики в Ливонию. А может, и поверили, да только весть всё равно разлетелась далеко за пределы торгового города.

Одежда — тьфу, мелочь, а вот остальное… Свой возраст да благостную мордаху Ласло не изменишь ведь. Ростов — городок небольшой, а ну как попадёшься на глаза тем купцам? Да и стража на воротах наверняка уже получила распоряжение. Хорошо, если не вспомнили, что несколько дней назад входили в город похожие на лазутчиков люди. А как будешь выходить — точно вспомнят. Нет, рисковать нельзя. Переждать следует, благо время пока терпит. И в город из архиепископова дома выходить нельзя. Лучше отсидеться, не вечно же о них будут помнить, у стражи да здешнего воеводы и других забот хватает, и каждый день новые появляются.

Брат Гийом решил не тратить время зря и стал наставлять Ласло в деле приготовления и использования ядов. Они так и жили в том небольшом домике в усадьбе архиепископа. Небольшое помещение с огромной печью хорошо протапливалось, и от холода они не страдали, хотя стоял уже декабрь, и морозы держались нешуточные. Стол, две тяжёлые лавки да два ложа из сосновых досок составляли всё убранство их жилища.

— То, что я в новициате говорил, — начал коадъютор, усаживаясь за стол, — всё верно, конечно, да только пока сам яд не приготовишь да человека на суд Божий не отправишь — считай, всё впустую. Помнишь, чему я вас учил?

— Помню, брат Гийом, — с готовностью ответил Ласло, — яды по воздействию бывают разными. Одни надо принять внутрь с едой или питьём, другие следует вдохнуть, а к третьим достаточно лишь прикоснуться.

— Хорошо, — удовлетворённо произнёс коадъютор, — вижу, запомнил. Теперь поговорим о другом. Яды могут происходить от растений — эта самая большая группа, от животных и от земли. Многие растения чрезвычайно ядовиты, причём отрава может содержаться в стеблях, листьях, цветках или плодах. Южные растения обычно более ядовиты, чем северные. Почему так сложилось — никто не знает, но я предполагаю, что виной тому — солнечные жар и свет. Чем больше жар, тем сильнее растения производят некоторые соки, которые на них или животных не оказывают никакого действия, а для человека смертельны.

— А из животных какой яд?

— В наших краях, где не очень жарко, таких животных мало. И это не коровы и не куры, а некоторые жуки. Но в южных краях всё иначе. В Европе ты можешь есть любую рыбу, не боясь отравиться, а в Индии тебе следует опасаться: нередко смертельно опасными являются рыбьи внутренности — икра, молоки, плёнка, что выстилает брюшную полость. А иногда и рыбье мясо. Поэтому есть надо только то, в чём ты уверен. Кроме этого, язычники, что живут в некоторых южных странах, научились добывать яд из лягушек, тритонов и прочих мерзких тварей. И не забывай об обычном змеином яде.

— Брат Гийом, ты ещё говорил о земном яде.

— Таких ядов очень немного. Самый известный — это мышьяк. В земле он чаще всего сопутствует меди или олову, и люди давно научились получать его в чистом виде.

— А есть другие земные яды, кроме мышьяка?

— Есть. Но ты должен запомнить, Ласло, что одно и то же вещество может быть и ядом, и лекарством.

Брови Ласло изумлённо поднялись:

— Как это?

— Некоторые вещества являются безвредными в малых дозах и опасными в больших. Или когда их используют не так, как следовало бы. Возьми обычный свинец. Он используется для изготовления печатей, отливки пуль и литер для печатания книг. До сих пор из него делают трубы, по которым течёт вода. Совсем недавно свинцовый сахар[178] применяли для подслащивания вина и для сладкой выпечки. И только в конце прошлого века папа Александр Шестой издал буллу, запретившую использовать свинцовый сахар. Он был из рода Борджиа, а эта семья понимала толк в отравлениях. Если ты один раз выпьешь вина со свинцовым сахаром, то не случится ничего. Но если это делать постоянно в течение долгого времени, то у тебя непременно начнутся свинцовые колики, а потом ты умрёшь.

Ласло аж рот открыл, слушая брата Гийома. Всё это было для него внове, и живой мозг юного венгра тут же начал изобретать способы умерщвления людей с помощью свинцового сахара. Если не знаешь, что сладость в кушанье или вине происходит именно от него, то будешь есть и пить без опаски.

А ведь совсем необязательно говорить об этом. Правда, плохо, что тогда нужно постоянно находиться с человеком, которого собираешься отравить, а с этим много хлопот. Куда лучше дать ему такой яд, который подействует спустя несколько дней, когда ты уже будешь далеко. Интересно, есть ли такой яд? Этот вопрос он и задал брату Гийому.

— Сейчас мы поговорим и об этом, — улыбнулся коадъютор. — В Библиотеке Святого престола есть немало папирусов, вывезенных из Египта накануне прихода туда мусульман. Некоторые из них написаны древним священным письмом[179], и прочитать их мы не можем. Но многие написаны по-гречески, и их я изучил очень подробно. Люди давно пытались найти такой яд, который убивает не сразу, а спустя некоторое время после того, как попал в человека. Иногда у них получалось найти такой состав. Первое время человек не чувствует ничего, потом появляется лёгкое недомогание, которое становится всё тяжелее, и через несколько дней — смерть. Египетские языческие жрецы преуспели в этом, если верить греческим папирусам. К сожалению, многие знания были утрачены, и сейчас приходится заново открывать то, что в Египте знали тысячелетия назад.

— Так ты, — глаза Ласло расширились, — ты сам работал над ядами и сейчас умеешь убивать с отсрочкой?

Коадъютор молча кивнул.

— Но ведь, — Ласло запнулся, но тут же вновь заговорил быстро, — для этого надо…

— Да, — ответил брат Гийом, — для этого нужны люди, на которых следует испытывать действие яда. А в Риме никогда не было недостатка в осуждённых на смерть преступниках. Не скрою, Ласло, мне пришлось основательно потрудиться. Но об этих людях никто не станет печалиться.

Но Ласло и не думал печалиться из-за того, что какие-то неизвестные ему разбойники умерли при опробовании на них яда, созданного братом Гийомом. Его интересовало другое:

— А разве только в Египте пытались сделать такой яд? Ты же говорил, что в южных краях ядовитые травы растут повсеместно.

— Не только в Египте. Но о других странах мы знаем мало. Наверняка в Индии или Китае есть свои мастера в области отравления. — Брат Гийом вздохнул. — И мне было бы интересно побеседовать с ними. О том, каких высот в искусстве отравления добились тамошние жители, я сужу по одному маленькому событию, случившемуся у северных границ Китая четыреста лет назад.

— Что это за событие, брат Гийом? — с нетерпением произнёс Ласло.

— Известен ли тебе человек по имени Темучин?

Ласло нахмурил лоб и задумался.

— Нет, я его не знаю.

— Ещё он известен под именем Чингиз-хан. На Востоке его называли Потрясателем Вселенной. И называли совершенно справедливо. Этот конный варвар был воистину великим полководцем, создав одну из величайших империй в истории. Он подчинил себе почти всю Азию, а его внук превратил в пыль восточную часть Европы. Всадники степных варваров стояли даже у границ Италии, и лишь вмешательство Божье отвратило этого дикаря от вторжения.

— И что случилось с ним четыреста лет назад? — нетерпеливо повторил Ласло.

— Не с ним, а с его отцом. Он как-то в степи встретил своих кровных врагов, которые сидели у костра и готовили себе еду. По их обычаям, нельзя делать зло человеку, который сел к твоему костру, поэтому они скрепя сердце не стали убивать отца Темучина. А напротив, накормили и разрешили переночевать у костра, а утром отпустили невредимым. Но спустя несколько дней он умер. Его смерть можно было бы считать произошедшей от естественных причин, но человек, записавший эту историю, был убеждён, что его отравили медленным ядом. И я уверен, что было именно так. Ведь у того человека наверняка были основания считать эту смерть следствием отравления. Очевидно, в глубинах Азии знания о ядах намного обширнее и основательнее наших, если даже дикари владеют секретом медленного отравления.

Брат Гийом замолчал. Ласло тоже сидел молча, обдумывая слова коадъютора. Снаружи на оконную раму их жилища сел воробей и начал деловито стучать клювом. Сквозь бычий пузырь его было плохо видно, но мерный стук прекрасно доносился до ушей. Ласло, встрепенувшись, подошёл к окну и щёлкнул пальцем по раме. Воробей вспорхнул и улетел.

— Там, — Ласло кивнул головой в сторону окна, — нас тоже хорошо слышно.

— Ты прав, — согласился брат Гийом, — будем говорить тише.

Ласло вернулся к нему и снова сел на лавку:

— Брат Гийом, я знаю, что нам предстоит отправить на Божий суд того старца Амфилохия, о котором говорил Давид. Наверное, ты уже решил, как сделать это, чтобы нас не поймала монастырская стража?

— Да, Ласло, я решил, — снова согласился коадъютор. — И конечно, это будет яд?

— Да, Ласло, яд.

— Брат Гийом, ты знаешь об этой стране очень много, а я ничего. Скажи, что я должен сделать?

Брат Гийом внимательно посмотрел на него:

— За время нашего путешествия я присматривался к тебе, Ласло. Ты не по годам силён, умён и хладнокровен. Тебе под силу то, чего не смогут сделать большинство взрослых, опытных мужей.

Ласло кивнул:

— Да, я убью его. Но разве обязательно делать это с помощью яда? Я могу прийти в монастырь под видом паломника, выбрать удачный момент и задушить его или зарезать. Сделать это много проще, чем отравить.

Коадъютор покачал головой:

— Нет, это никуда не годится.

— Почему?

— Когда противник унии, чьё мнение имеет вес не только во мнении царя, но и среди многих священников, погибает от насилия накануне переговоров, которые будет вести отец Антонио, это вызовет немало пересудов и плохо скажется на настроении колеблющихся.

Ласло склонил голову в знак согласия:

— Прости, брат Гийом, я не подумал об этом. Но теперь вижу, что ты совершенно прав. Да, я убью его с помощью яда. Ты только скажи, как.

Брат Гийом внимательно посмотрел на Ласло:

— Мне приятно твоё рвение, но прежде я хочу рассказать тебе, какие способы отравления применяются в разных странах Европы — Франции, Германии, Испании, и наконец, в Италии, которая по праву считается первой в этой области знания. Яд надо не только приготовить, но и донести до человека, которому он предназначен. А вот каким способом его донести — это порой является искусством не менее изощрённым, чем приготовление.

Ласло заинтересованно смотрел на брата Гийома, ловя каждое его слово.

— В древности яды обычно подмешивали в еду или питьё, — продолжил коадъютор, — ведь это самый простой способ. Но со временем, по мере того как яды совершенствовались, менялись и способы их применения. Отравители очень изобретательны. Отраву добавляют в духи, ей смазывают кинжалы, чтобы даже малейший порез был смертельным. Яды наносят на одежду, на гребни для волос, ими пропитывают гобелены в покоях надоевшего человека. Порой бывало, что некая дама, любовница короля или знатного вельможи, получала в подарок от неизвестного человека надушенный платок. Она нюхала источаемый им аромат, и к вечеру у неё распухал нос и начинали слезиться глаза. А ночью в горле образовывался отёк, и к утру она умирала в мучениях.

Брат Гийом на мгновение замолчал и вздохнул с сожалением:

— У всех этих ядов был один общий большой недостаток: любой сведущий человек мог легко определить, что покойный был именно отравлен, а не умер естественной смертью. Правда, хотя всем было понятно, что человека убили с помощью яда, найти отравителя было невозможно. Более того — невозможно было найти аптекаря, приготовившего этот яд.

— Почему?

— Потому что люди, способные изготовить яд, который убивает запахом, не заявляют о себе на каждом углу. Изготовление такого яда — дело непростое, поэтому они работают тайно, и у каждого из них есть могущественные покровители, которые всеми силами будут стараться сохранить такого ценного человека, чтобы он и дальше создавал для них яды. Их имена могут стать известными только в одном случае — когда их покровителям грозит разоблачение, и единственным путём избежать его является смерть создателя яда, которого и объявляют виновным во всём. Но такое случается нечасто. Ту даму, про которую я говорил, отравила соперница, которая теперь заняла её место.

— Так это правда? — вскрикнул Ласло.

Брат Гийом жестом успокоил его:

— Конечно. Но я не назову тебе имён. Ты должен всё понять сам. Возможно, не сейчас, а через полгода или год, но сам.

— Брат Гийом, расскажи о ядах, которые убивают прикосновением.

Лицо Ласло дышало любознательностью, вкупе с которой милая детская наружность больше подходила бы отроку, интересующемуся дальними странами, звёздным небом или античной историей. Но нет, любопытство молодого убийцы было совсем другого рода.

— Хорошо, — сказал коадъютор, — слушай.

Рассказ его был длинным. Ласло узнал о ядах, выделяемых жуками-навозниками, шпанскими мушками и некоторыми другими насекомыми, живущими не в далёких жарких краях, а в христианских землях, и добыть их не составляет никакого труда. Эти выделения, попадая через маленькие трещинки кожи в тело, вызывают недомогание, а в больших дозах — смерть.

— Из этих жуков семейство Борджа создало яд, получивший наименование кантарелла, — сказал брат Гийом, — его надо совсем немного, чтобы человек предстал перед Господом. Борджа научились весьма ловко применять его. Они отравляли людей с помощью перстня, в драгоценном камне которого имелась полость, заполненная этим ядом. Борджа дарили приговорённому ими человеку перстень, снимая его со своей руки, что считалось особой милостью.

— Почему же они сами не умирали от него, если носили этот перстень? — удивился Ласло.

— Когда они передавали перстень, то незаметно поворачивали камень, и внутри кольца вылезала тонкая полая игла — совсем ненамного, ровно на столько, чтобы одариваемый её не заметил, но чтобы она могла поцарапать кожу и ввести яд. Человек обычно не замечал царапины и спустя несколько дней умирал.

— Но все понимали, что он умер именно от яда, только не знали, каким способом его отравили? — догадался Ласло.

— Да. Другой способ заключался в том, что приговорённого просили открыть ключом шкатулку, а замок, как нарочно, был очень тугим. А ключ имел несколько острых выпуклостей, которые выглядели как изысканное украшение дорогой вещи. Человек тоже царапал себе руку и вскоре умирал.

— А эти выпуклости были смазаны ядом! — воскликнул Ласло.

— Смазаны и высушены. Поэтому простым осмотром невозможно было определить, нанесён ли яд на ключ. Изощрённости отравителей нет предела. Вдовствующая королева Франции Екатерина Медичи собиралась отравить своего зятя Генриха Наваррского с помощью книги о соколиной охоте.

— Отравить? — удивился Ласло. — Но ведь Генрих жив и успешно воюет с католиками!

— Да, — согласился коадъютор, и в голосе его звучало сожаление. — Екатерина тогда смазала страницы книги ядом в надежде, что Генрих Наваррский, переворачивая слипшиеся бумажные листы, будь смачивать палец слюной и яд таким образом попадёт в желудок. Но так случилось, что первым книгу, которую подбросили в покои Беарнца[180], взял в руки король Франции Генрих Третий Валуа. А он был большим любителем соколиной охоты. Мать стала невольной убийцей собственного сына. Бедная женщина!

В воздухе повисла пауза. Брат Гийом искренне сожалел, что Екатерина отравила не того Генриха, и теперь проклятый гугенот Наваррский успешно воюет с католиками! А Ласло не решался прервать молчание уважаемого наставника. "Старею, старею, — подумал брат Гийом, — раньше я не был таким чувствительным". Но говорить о своей слабости он Ласло не стал.

— Брат Гийом, я полагаю, что ты используешь не только яды, созданные другими людьми, но и, — Ласло замялся, — думаю, опыты, о которых ты упоминал, дали плоды, и ты превзошёл своих предшественников.

— Почему ты так думаешь? — спросил коадъютор.

— За время пути от Равенны до Ростова я хорошо узнал тебя и думаю, что ты не из тех людей, кто довольствуется малым, пусть даже это малое другие считают великим. Такие люди, как ты, стараются всё сделать лучше других. Настолько лучше, что непосвящённые не могут и представить, каких высот ты достиг в своём деле. И именно это свойство твоей натуры сделало тебя лучшим знатоком Московского царства, которого так ценят в Риме.

Вот оно что! Брат Гийом мысленно улыбнулся. Оказывается, не только он всё это время изучал Ласло, но и Ласло изучал его!

— Ты прав, — согласился он. — И я создал яд, который убивает одним прикосновением, и для этого не нужны ни потайные иглы, ни вычурные неровности.

Брат Гиом взял свою сумку и поставил на стол. Открыв, вытащил содержимое.

— Сейчас я расскажу тебе, как пользоваться очень опасным тайным ядом.

— Почему ты называешь этот яд тайным?

— Потому что его не надо подмешивать в еду и питьё и даже не надо заставлять человека вдыхать его испарения. А после смерти даже самый опытный врач не найдёт в теле следы его применения. Искусством его приготовления владею только я. Да, при его создании я использовал кантарел-лу, шпанскую мушку, жуков-навозников, касторовые бобы[181]и ещё некоторые яды, извлекаемые из растений. И у меня получился очень чистый яд, способный проникать в человека сквозь поры, через которые выступает пот, и вдоль волос к их основанию, где он лимфой разносится по всему телу. И самое главное, смерть наступает от однократного применения и выглядит естественной. Ни один, даже самый опытный врач не определит, что человеку дали яд.

С этими словами брат Гийом взял двумя пальцами пузырёк из матового стекла в толстом кожаном чехле. Горлышко его тоже было замотано кожей, пропитанной водонепроницаемым составом. Коадъютор снял кожаный лоскут, и оказалось, что пузырёк закрыт ещё и хорошо притёртой пробкой, не пропускающей наружу ни единой капли. Ласло благоговейно смотрел на ёмкость, наполненную смертоносным составом. Брат Гийом, покопавшись в вещах, достал ещё один кусок кожи — в пол-ладони величиной и, как заметил Ласло, безо всякой пропитки.

— Перед тем как войти в монастырь, я капну немного отравы на замшевую сторону этого куска кожи, — сказал брат Гийом, кивком указав на лоскут, — потом сложу его пополам так, чтобы яд оказался внутри. Тебе надо будет прикоснуться отравленной стороной к руке старца, и всё. Через несколько дней он умрёт.

На лице Ласло появилась нерешительность:

— Брат Гийом, но ведь может случиться, что я коснусь отравленной стороной своей руки!

— Может, — согласился коадъютор, — но перед монастырём я дам тебе противоядие. Оно убережёт тебя от смерти. Но ты всё равно старайся не касаться, ведь даже после применения противоядия яд на тебя подействует, хотя и не будет смертельным. Но ты будешь болеть несколько дней.

— Но как же я прикоснусь к старцу?

— Думаю, это не будет сложно, — ответил коадъютор, — он не прячется ни от кого, и его не охраняют. В дороге расскажу.

Он внезапно утратил к разговору интерес.

— Брат Гийом… — начал было Ласло.

— На сегодня довольно, — пробормотал коадъютор, садясь на своё ложе, — позже ещё поговорим. А сейчас ложись спать.

Ласло послушно лёг на своё место, потом встал и задул огонь, после чего вернулся на ложе.

— Завтра выступаем, — негромко и равнодушно, как бы между делом, произнёс коадъютор.

— Когда? — с такой же безразличной интонацией спросил Ласло.

Словно речь шла о выходе на богомолье или переходе в другой город, а не о пути к очередному убийству.

— В обед, — ответил коадъютор, — днём народу больше всего проходит, стражники на нас и внимания не обратят.

— Уже больше четырёх месяцев прошло, — напомнил Ласло, — про нас и забыли все.

— У русских есть хорошая поговорка: "Бережёного Бог бережёт", — ответил коадъютор, — поэтому лицо тебе испачкаем сажей. Будешь неряхой.

— Хорошо, — согласился Ласло.

— Из города выйдем — снегом ототрёшь, — пообещал брат Гийом.

— Хорошо, — повторил венгр.

Заснули оба быстро: брат Гийом по давней привычке, а Ласло за время, прошедшее с того дня, как он покинул Равеннский новициат, успел перенять многие навыки из тех, которым учил его коадъютор. И умение быстро засыпать и просыпаться в назначенное время относилось к самым полезным из них…

Опасения брата Гийома оказались напрасными. За прошедшее с прибытия новгородского обоза время все и думать забыли о давних лазутчиках, которых растяпа новгородский воевода не сумел поймать. Всех сейчас больше заботило другое: в Яме Запольском недавно начались переговоры с поляками, и горожане бурно радовались, что проклятая война наконец-то закончилась. Правда, оставались ещё шведы, но… с ними тоже, Бог даст, государь договорится.

Стрельцы на воротах не обратили внимания на выходящих из города старика и чумазого мальчишку. Когда стены Ростова скрылись вдали, Ласло снегом оттёр с лица сажу и поёжился:

— Холодно!

— Ты же ещё не знаешь русскую зиму, — сказал брат Гийом, поправляя на плече сумку со смертоносным содержимым, — но привыкай. Зима только началась, а до весны нам с тобой отсюда не уйти.

От Ростова до Сергиевой обители — полторы сотни вёрст. Отдохнувшие и набравшиеся сил за пять месяцев безделья и обильной еды, путники легко проходили за день больше тридцати вёрст. Даже брат Гийом, ранее в силу преклонного возраста страдавший от длительных переходов, теперь шёл, не чувствуя усталости. Потом, конечно, усталость появится, потому что времени на отдых ему теперь нужно было больше, чем даже десять лет назад, во время прошлого посещения Русского царства.

К вечеру пятого дня они остановились на ночлег в деревушке верстах в десяти от Троицы. Богатый крестьянин накормил их горячей ухой и даже вина налил, приговаривая:

— Хоть и Рождественский пост, да воскресенье. Сейчас можно. Ешьте, божьи люди!

И спать им постелил у тёплого печного бока. Наутро после куда более скромного завтрака, ведь в понедельник — только сухояденье! — они покинули гостеприимного крестьянина. Вскоре вдалеке показались белые стены Сергиевой обители. Брат Гийом остановил Ласло и развязал сумку.

— Возьми вот это, — произнёс он, протягивая венгру смоченный в яде кожаный обрезок.

— Мне его в руках держать? — спросил Ласло.

Брат Гийом задрал полу его кафтана и показал на заплату:

— Видишь, на латке верхний край надорван? Туда клади. Кафтан-то ты снимешь, как старец из тебя бесов изгонять станет. А штаны при тебе останутся.

Ласло понимающе кивнул головой:

— Я должен изобразить человека, в которого вселился бес, а когда старец станет изгонять из меня нечистого, я и прикоснусь к нему отравленной кожей?

— Быстрый у тебя ум, — ответил коадъютор, — хвалю. А теперь съешь вот это.

Он достал из сумки мешочек из плотного полотна и швейный напёрсток. Затем зачерпнул напёрстком содержимого мешочка — грязно-жёлтой мелко порубленной травы. Потом высыпал на ладошку и стали пальцами растирать траву, придавая ей состояние порошка. Потом снова зачерпнул и протянул Ласло:

— Возьми травку в рот, язычком тщательно поелозь, смочи слюной, чтобы получилась кашица. Потом глотай.

Ласло послушно выполнил требование коадъютора. Тот внимательно следил, как венгр глотает противоядие. Убедившись, что тот всё выполнил как надо, сказал:

— А теперь зачерпни снега, оттай в ладонях, а водицу выпей. Да не забудь рот прополоскать, чтобы ничего не осталось…

Вскоре в ворота Сергиевой обители входили почтенный старец малого роста, а с ним — отрок, выказывавший явные признаки одержимости нечистым. Ласло смотрел вокруг наглым, нехорошим взглядом, пнул стрелецкого десятника, за что получил тычок древком бердыша в плечо. Упав от удара на снег, он бодро вскочил и гадко засмеялся, глядя стрельцу прямо в глаза:

— Думаешь, я не знаю, что ты в пост вино пьёшь и с бабой своей шалишь. И не только со своей!

Слова он выговаривал как-то странно, словно держал в это время во рту горячую кашу.

— Ах ты! — Десятник, для которого намёк бесноватого на непозволительную связь был совершенно неожиданным, аж задохнулся от возмущения.

Он уже собирался догнать наглого отрока и основательно ему всыпать, да старец бросился в ноги:

— Господин десятник, не бей его! Не ведает он, что говорит. Бес в него вселился. Идём к старцу Амфилохию, дабы тот прочитал над ним что положено, и выгнал нечистого!

Ласло в отдалении кривлялся, корча рожи, и даже оголил зад. Стрелец посмотрел на него и кивнул старцу:

— Что ж бес сам в обитель пришёл-то? Не боится, что его изгонят из отрока?

— Так ведь силён, окаянный! Так и говорит, что даже преподобный Сергий ему нипочём! А уж Амфилохий и подавно! Помоги, добрый человек, уж очень к Амфилохию надо. Внучка жалко, уж полгода мается!

— Чего ж сам пришёл? Родители его где?

— Мать умерла родами, а отец в Пскове сейчас. Надежда есть, что не убили во время сиденья, да вестей давно не было. Боюсь, как бы…

По морщинистой щеке старика потекла слеза. Десятник вздохнул:

— Хорошо, старик.

Затем обернулся к стрельцам:

— Ловите бесноватого.

Затем снова старцу:

— Связать его надо на время, пока старец будет над ним читать. Бес ведь, сам видишь, на месте не сидит.

Коадъютор быстро-быстро закивал, соглашаясь. Стрельцы кинулись ловить Ласло. Тот показал чудеса быстроты и ловкости, носясь по двору и уворачиваясь от стремящихся схватить его рук. Он успевал даже пинать преследователям под зад, а иногда становился в какую-нибудь вычурную позу, как бы смирившись с неизбежной поимкой. Но как только его хотели схватить, срывался с места и прежняя кутерьма повторялась. При этом он не забывал громко кричать:

— А ты, стрелец, к жене соседа ходишь, и младший сын его — твой! Ха-ха! А ты — кричал он другому, — два года назад купца в пути убил, да на его деньги себе избу и поставил! А ты…

Стрельцы, за которыми подобных грехов не числилось, зверели, понимая, что слушок теперь пойдёт — ой, пойдёт! Брат Гийом даже испугался, что ещё чуть-чуть — и Ласло сгоряча могут и покалечить, как поймают. Поэтому он закричал:

— Цыц, бес! Внучек, ты дайся, дайся. Превозмоги беса! Амфилохий тебе поможет!

Ласло, поняв, что перестарался, изображая бесноватого, застыл на месте и гордо поднял голову:

— Только ради тебя, добрый старик, я отдаюсь во власть этих никчёмных людишек, недостойных даже вкушать испражнения мои. Но всё равно никто ничего со мной поделать не сможет!

Стрельцы налетели на него гурьбой, повалили и начали связывать. Но даже сейчас скованный в движениях Ласло умудрился надкусить одному из них ухо. Стрелец зашипел от боли и затянул узлы изо всей своей немалой силы. Теперь уж Ласло едва не застонал от впившихся в запястья верёвок, продолжая, однако, что-то кричать — уже не по-русски, а на других языках.

— Точно бесноватый, — сказал десятник, прислушавшись, — по-немецки знает.

— И по-мадьярски, — добавил один из стрельцов и пояснил в ответ на удивлённый взгляд десятника: — Я из Пскова недавно. Там у нас два месяца несколько пленных мадьяр сидели. А мне ж любопытно, я их наречие и учил.

Брат Гийом забеспокоился: знание его мнимым внуком разных языков могло вызвать у стрельцов подозрение. Но он опять ошибся.

— Монахи говорят, бесноватые часто по-нерусски кричат, — авторитетно сказал знаток венгерского языка, — даже те, кому вроде бы другие языки и знать неоткуда. Потому как это бесы всё знают.

— Во как, — уважительно поглядел на него десятник.

Ласло отнесли на паперть Троицкого собора[182]. Он лежал на каменных ступенях и мерно бился о них затылком — впрочем, не очень сильно. Вскоре появился потревоженный Амфилохий. Это был высокий худой старик с лицом, напоминающим печёное яблоко — тёмным, испещрённым многочисленными крупными морщинами. На ветхой рясе тут и там виднелись заплаты.

— Вот, отец Амфилохий, отрок бесноватый, — сказал ему стрелецкий десятник, — дрался, Дмитрию ухо едва не откусил, и говорил всякое непотребное.

Амфилохий кивнул десятнику в знак того, что понял его, мельком взглянул на Ласло и перевёл взгляд на брата Гийома:

— Внук твой? — спросил он.

Брат Гийом поёжился под его взглядом. Острый взгляд светло-голубых глаз из-под седых бровей, казалось, протыкал его насквозь, видел самую суть коадъютора. Не то напускное, с чем он пришёл в русской одежде, а то, что в нём уже много лет, с самого детства: для торжества католической веры допускается всё! И никуда не деться от этого ощущения — ощущения маленького мальчика, застигнутого за воровством сладостей строгим и всевидящим отцом! А он-то думал, что пронять его нельзя ничем, коли столько повидал на своём веку. Выходит, можно!

— Внучок. Да.

Амфилохий кивнул.

— Буду молиться, — обернулся к застывшим стрельцам, — вносите в храм. Как звать-то?

— Я Прокопий, а внучок — Иван.

В церкви Ласло привязали к широкой скамье. Старец велел освободить руки, и Ласло облегчённо вздохнул. Он опасался, что его могут оставить в прежнем состоянии, и тогда он не сможет извлечь из-под заплаты отравленную кожу. Впрочем, даже теперь он был плотно прикручен к скамье от голеней и до груди и освободиться самостоятельно не мог.

Старец пристально посмотрел на брата Гийома, который стоял рядом со скамьёй:

— Ступай. Неча тебе. Его дело, не твоё.

Коадъютор поёжился: ему показалось, что Амфилохий обо всё догадался. Но как, как? Нет, конечно, ни о чём он не догадался, да и как, действительно, он смог бы? Нет, это не русский старец догадался, а он, брат Гийом, становится старым и мнительным. Да, это его последнее задание!

Молодой монах зажигал свечи. Когда стало достаточно светло для чтения, Амфилохий остановил его:

— Достаточно. Принеси из моей кельи тетрадь. Ту самую.

Монах молча поклонился и вышел. Дожидаясь его возвращения, Амфилохий стоял, глядя на иконостас. Губы его шевелились почти беззвучно. Наконец монах вернулся и протянул старцу тетрадь, сшитую из плотных листов желтоватой бумаги, после чего удалился, закрыв за собой дверь в храме.

Ласло всё время лежал молча, лишь следя глазами за Амфилохием. Когда тот раскрыл тетрадь, громко крикнул:

— Что, старец, хочешь меня изгнать в преисподнюю? Ничего у тебя не выйдет. Слаб ты. И глуп. А я силён!

Амфилохий, не меняя выражения лица, положил руку ему на лоб. Ласло хотел, в подтверждение своей бесноватости, укусить его, но не сумел дотянуться. И желание кричать и ругаться куда-то пропало. Старец начал читать записанные в тетрадь молитвы, держа левую руку на груди венгра.

Ласло заслушался. Он уже неплохо знал русский язык, но молитвы произносились на старом языке, который отличался от обиходного довольно сильно. Он почти не понимал, что произносит нараспев старец, слова звучали для него как странная музыка, которая сначала лишь касалась его ушей, но постепенно начала проникать в голову, опускаясь всё ниже и ниже — до самого сердца. Но что такое? Отчего у него такие мысли? Не для этого же он здесь.

Он из всех сил сжал веки и тут же раскрыл глаза. Ему показалось сначала, что изображение внутреннего убранства храма нарисовано тусклыми красками на листе бумаги, потом оно приобрело объём. Где же та заплата, под которой… Он пошарил руками по штанам: заплата находилась достаточно высоко, почти у пояса, и вынуть отравленную кожу можно было очень легко и незаметно. Какой же предусмотрительный этот брат Гийом! И место выбрал удобное. А что раньше о том не сказал — так ведь каждый должен знать лишь то, что нужно в каждый момент, и не более. Так он говорил, и венгр был с ним совершенно согласен. Очевидно, Ласло не было нужно раньше времени знать о некоторых вещах.

Ласло незаметно вытянул из-под заплаты кожу. Движения его были медленны и осторожны. Вот отравленный кожан лежит в его ладони. Остаётся малое — схватить старца за руку. Надо только выбрать подходящий момент. И такой момент вскоре представился.

Амфилохий сделал небольшую паузу, словно собирался отдохнуть от монотонного чтения, и отвёл взгляд в сторону, как будто увидел что-то в углу храма. Ласло резко вскрикнул, схватил старца за руку, которую тот держал на его груди, и крепко сжал. Амфилохий не стал вырывать руку, лишь взглянул на мнимого бесноватого и начал читать новую молитву. А Ласло вдруг неодолимо захотелось спать.

Некоторое время он сопротивлялся, пытаясь бороться со сном. Он помнил, что следовало бы незаметно убрать отравленную кожу обратно под заплату, но старец больше не отводил взгляда, и сделать это незаметно было невозможно. Наконец голова его стало как будто пустой, веки отяжелели настолько, что держать их поднятыми стало совершенно невозможно. Они поползли вниз, вздрагивая и стараясь вернуться на прежнее место, но поделать ничего уже было нельзя. Веки опустились, и Ласло заснул.

Старец ещё некоторое время читал молитвы. Наконец, перелистнув последнюю страницу, он закрыл тетрадь. Ласло крепко спал. Амфилохий поднял свободно лежащую на лавке руку, взял отравленную кожу, прищурился:

— Надо же.

Засунул кожан под заплатку и направился к выходу из храма. На паперти стоял, поёживаясь от холода, брат Гийом.

— Ну что? Как? — бросился он к Амфилохию, едва старец переступил порог и вышел на паперть.

Тот посмотрел на него сурово:

— Не беспокойся, отчитал как надо. Не будут больше бесы мучить твоего внука. Да тебя бы самого отчитать.

— Что? Почему? — растерялся брат Гийом.

— Время, видно, пришло, — непонятно ответил Амфилохий и направился в сторону трапезной, из которой доносились сытные запахи готовящейся еды. — Ты внучка не трогай, пусть поспит. И я распоряжусь, чтобы его не тревожили. Позже в келью перенесут.

Ласло проспал до вечерней службы. Монахи отвязали его, уже проснувшегося и недоумённо хлопавшего глазами, и проводили к отцу Амфилохию. Тот лежал в своей келье в выдолбленной из сосны домовине, уже многие годы служившей ему ложем. Услышав звук открывающейся двери, он повернул голову. Брат Гийом и Ласло подошли к старцу.

— Худо мне, — сказал Амфилохий, — до утра не доживу. Одно радует — бесов прогнал. Время моё пришло. Я знаю. И всё будет так, как желает Бог.

Амфилохий отвернулся от гостей. Брату Гийому его слова показались бессвязными, как бред умирающего. Он ещё не успел без свидетелей поговорить с Ласло, но теперь был уверен — у того всё получилось как надо.

На плечо брата Гийома легла чья-то рука. Он обернулся: перед ним стоял человек в монашеской рясе, но взгляд его был каким-то колючим, в нём не было ни капли благости, отличающей людей духовного звания от мирян.

— Вы утомили старца, — коротко сказал он. — Ступайте на вечерню. Где разместиться, вам укажут.

— Да-да, брат Онуфрий, проводи их, — слабо сказал Амфилохий, — а мне надо помолиться. — И он закрыл глаза.

Онуфрий, оказавшийся экономом[183] Сергиевой обители, повёл брата Гийома и Ласло на службу, по окончании которой им указали на места в доме для паломников.

— Отец Амфилохий велел, чтобы вы до его отпевания не покидали обитель, — сурово произнёс Онуфрий и удалился.

Старец умер под утро. То ли брат Гийом перемудрил с ядом, то ли здоровье у старца было уже слишком слабым, но отрава подействовала слишком быстро. Брат Гийом, узнав о кончине, в панике хотел бежать из обители, но Ласло остановил его:

— Не стоит. Если сбежим, на нас сразу и подумают. А зимой путников поймать легко, в лесу ведь не укроешься.

Они выстояли отпевание Амфилохия, потом задержались на девять дней. Брат Гийом снова хотел уйти раньше, но Онуфрий посматривал на них как-то нехорошо, и пришлось остаться. Через девять дней Ласло подошёл к стражникам на воротах и низко им поклонился:

— Простите, добрые люди, если обидел чем. То не я говорил, а бес во мне. Спасибо старцу Амфилохию, изгнал окаянного.

Десятник посмотрел на него сочувственно, а знаток венгерского лишь одобрительно хекнул. Остальные стрельцы скользнули взглядом равнодушно и отвернулись. Когда брат Гийом и Ласло отошли от Сергиевой обители на несколько вёрст, венгр, отвернувшись от коадъютора и глядя на склонившиеся под тяжестью снега лапы высоченных раскидистых елей, сказал:

— А ведь он обо всём догадался.

— Почему? — удивился брат Гийом.

— Я ведь заснул, а кожу отравленную так и оставил на лавке. А когда проснулся, она лежала под заплаткой.

— Так ты сам её туда и засунул, — ответил коадъютор, — так бывает, когда человек в полудрёме что-то сделает, а потом не помнит.

— Нет, не так, — уверенно ответил Ласло. — И, брат Гийом, хорошо, что ты дал мне противоядие. Я ведь мог во сне коснуться отравы.

Коадъютор посмотрел на него, прищурившись:

— Запоминай, Ласло. Все мы каждый миг рискуем своей земной жизнью ради торжества святой католической церкви и ради жизни нашей будущей. Не было никакого противоядия, простая травка это — для успокоения сердца. Поэтому я и просил тебя быть осторожнее. Говорить не хотел, потому как опасался, что испугаешься ты. А пуганый всегда делает ошибок больше, чем бесстрашный. Помни об этом.

— Буду помнить, — ответил Ласло и добавил, снова глядя на еловые лапы: — А он ведь понял.

В тот день до самого ночлега они шли молча. Путь их лежал в Москву.

Глава восемнадцатая В МОСКВЕ

Истома Шевригин так и не дождался от Андрея Щел-калова поручения. Он несколько месяцев просидел в Старице, скучая и набирая вес от обильной пищи и малой подвижности. Чтобы не толстеть, Шевригин стал ежедневно совершать конные прогулки и драться со стрельцами — не всерьёз, а дабы кровь молодецкую взбодрить. Когда начались переговоры в Яме Запольском, Щелкалов вызвал его к себе. Дьяк сидел за столом и строчил что-то на листе бумаги, окуная изредка гусиное перо в чернильницу. На столе перед ним лежал плотно набитый кожаный кисет.

— А, Истомушка, — обрадовался Щелкалов, откладывая перо и присыпая написанное песком, — садись, родной. Стосковался, поди, по семье-то?

— Стосковался, — подтвердил Шевригин, — два года не видел. Доченьки уж и забыли, наверное, отца.

— Ну-ну, слезу-то не дави, — дьяк указал на кисет, — это тебе за верную службу. Бери, заслужил.

Истома шагнул к столу и взял приятно звякнувший кожаный мешочек.

— Сотня золотых здесь, — сказал дьяк, — расщедрился Иван Васильевич. Езжай в Москву, семью порадуй.

— В Москву! — не сдержавшись от неожиданной радости, вскрикнул Истома.

— В неё, в неё, родимую. Езжай и сиди дома, из города не отлучайся. Как переговоры в Яме закончатся, все туда переберутся — и я, и посланники папские. Духовные лица соберутся. Про унию говорить будем. Ты ведь у нас теперь знаток римских нравов. Можешь пригодиться.

Истома уехал в тот же день. Письма с оказией он жене высылал уже несколько раз — пусть сама неграмотная, но отец её, что там же, в Истомином доме, живёт на время его отлучки, читать умеет. В избе же без мужика никак нельзя. Как же Истоме хотелось домой! Истосковалась, наверное, баба, да и дочки подросли. Гостинцев ждут. И тестя он не забыл — всем припас. Пусть не из Рима, но когда деньги есть — что угодно и в Москве купишь, и в Старице. Почти всё.

В Москву шли и брат Гийом с Ласло. В пути коадъютор простыл и захворал. Пришлось им остановиться в большом селе, не доходя до Москвы вёрст тридцать. Хорошо ещё, приютившие их хозяева не испугались ни чумы, ни оспы, ни холеры с лихорадкой — отвели пустующий хлев — живите, божьи странники! Благо хлев был перестроен из старой избы — печка в нём имелась. Там самые холода и переждали.

Брат Гийом знал, к кому обратиться в Москве. Давид, хоть и отнекивался вначале, отписал всё же своим людям, которые обещали пристроить Ласло при поварне Чудова монастыря, а брата Гийома — там же в богадельню. Уже было известно, что переговоры об унии будут проходить в Кремле — где ж ещё? — а обедать переговорщики где станут? Не в Новодевичий же ехать. Вот там, в Чудовом монастыре[184], что прямо в Кремле и стоит, и предстоит Ласло изловчиться и подсыпать яду в еду или питьё митрополиту Московскому и всея Руси Дионисию. А уж брат Гийом подберёт такой яд, который ни запахом, ни вкусом себя не выдаст. Уже подобрал. И мучиться митрополит не будет. Просто уснёт как-то — не на первую, так на вторую ночь после отравления, — и не проснётся. Или на третью. Что ж — так порой бывает и со здоровыми людьми, пути Господни неисповедимы. А дальше пусть уж Давид Ростовский сам со своими приспешниками склоняет царя к принятию унии.

Ехал в Москву Антонио Поссевино. Не повезло ему — в самую лютую стужу довелось трястись в открытых санях по заснеженным просторам Московского царства. Любящий тепло итальянец приказал каждые три дневных перехода делать двухдневную остановку, чтобы отогреться, выспаться и отдохнуть. Оказывается, при большом холоде даже просто оставаться вне дома — большой, утомительный труд. А ему ведь через пару лет уже пятьдесят будет. Ах, как далеко ласковая солнечная Италия!

Он уже написал в Старицу Стефану Дреноцкому и Микеле Мориено, чтобы тоже ехали в Москву. Опухшие от малоподвижной жизни вкупе с пьянством, они восприняли приказ Поссевино с великой радостью. Андрей Щелкалов не возражал, выделив им в охрану два десятка стрельцов. Да и выпроводил из Старицы — ещё до Истомы, велев в пути с селянами об унии не говорить. Впрочем, стрельцам был дан указ следить за послами латинскими — не очень-то тут поговоришь!

Съезжались по распоряжению митрополита Дионисия в Москву лица духовного звания — высшие церковные иерархи. Возглавляющие епархии епископы, архиепископы, святой жизни священники рангом пониже. Приехал и Давид Ростовский — с большой свитой, вольготно разместившейся в московской своей усадьбе. Давид по праву особо приближённого в тот же день отправился к царю, уже второй месяц находившемуся в глубоком трауре по нечаянно убитому царевичу Ивану. Царь, увидев его, прослезился и, поцеловав руку, припал к груди, уткнувшись носом в правое плечо архиепископа:

— Давид! Больше месяца нет душе покоя! Сын ведь, сын. После меня на трон сел бы! Самый разумный, самый толковый! И возрастом уже вышел! Сын ведь!

— Сочувствую твоему горю, государь, — ответил Давид, — но, видно, на роду ему было так написано. Пути Господни неисповедимы. Кому сколько пройти по дороге к Господу — не нам судить. И не вини себя. Себя винить — предаваться унынию, а это смертный грех. Удел монарха таков — миллионы сыновей у тебя и миллионы дочерей. Подданные твои — суть дети. Чего не вернуть — того не вернуть. Думай о будущем. О подданных своих думай, государь.

— О чём говоришь, Давид? — Царь перестал плакать и поднял на архиепископа лицо.

— О том, ради чего мы все в Москве собрались. Редкая возможность перед нами открывается. В кои-то веки можем прекратить распри между христианскими народами и сплотиться для отпора агарянам.

— Сын у меня, — жалобно сказал царь, и Давид понял, что о сплочении христианских народов следует поговорить в другой раз.

— Я помолюсь за него, государь, — сказал он и перекрестил царя.

Иван Васильевич вздохнул и опустился на высокий резной стул.

— Прав ты, прав, Давид. О подданных надо думать. Все они — дети мои. И от меня зависит, что дальше будет.

Перемена в настроении государя была, как часто случалась и ранее, внезапна. Он вдруг перестал быть плаксивым, расслабленным. Перед Давидом сидел царь и государь всея Руси Иван Васильевич из рода Рюрика.

— Ступай, Давид, — сказал царь. — Скоро начнём с послом папы говорить об унии. Будь честен и прям. Не скрывай, что думаешь. Скоро решится судьба державы нашей. А теперь ступай.

Давид поклонился и вышел из царской светлицы, оставив своего государя сидеть на стуле…

По письменному ходатайству Давида Ласло под именем Ивана пристроился, как и предполагалось, в поварню Чудова монастыря. Венгр показал себя расторопным и сообразительным отроком. Первоначально его сажали чистить репу или перебирать крупы, частенько смешанные с мышиным навозом и другим сором. Или отправляли рубить дрова. После того как он показал, что справляется с работой вдвое-втрое быстрее, чем другие отроки, что служили при поварне, его поставили разделывать рыбу и мясо. Старший повар, заметив его рвение, взял Ласло на примету и позволял варить что-то простое — кашу или овсяный кисель.

Сотоварищи его по поварне, видя стремительный служебный рост недавнего пришельца, жутко ему завидовали и всё время норовили подгадить: то гнутый гвоздь в обувь кинут, то таракана в кашу — мол, зря ему верят. То передразнивали плохой его выговор. Только Ласло на все эти потуги задеть его отвечал лишь ехидной улыбочкой и молчанием, от чего недоброжелатели злились ещё больше.

К тому времени, как в Москву съехались все, кому предстояло участвовать в спорах о вере, Ласло выдали красную рубаху, кафтан с золотым шитьём и велели выносить кушанья гостям.

— Молодец, — сказал главный повар, ухмыляясь, — так дальше пойдёт — ты в царёвы слуги, а то и в дворяне выйдешь.

Когда Ласло рассказал о своих успехах брату Гийому, тот радостно потёр руки: всё пока шло так, как он и задумал. Осталось только дождаться, когда во время перерыва в спорах митрополит Дионисий придёт в Чудов монастырь обедать. Они беседовали за углом богадельни, где жил брат Гийом. Предусмотрительный коадъютор уже обследовал закуток, убедившись, что подслушать их невозможно: окон с этой стороны дома не было, а кремлёвская стена — слишком высока и слишком толста, чтобы кто-то, спрятавшись за нею, слушал, о чём шепчутся дед с внучком.

— Держи, — сказал коадъютор Ласло, протягивая ему маленький кожаный мешочек, — высыплешь ему в еду или питьё. Скончается от сердечного разрыва. В ту же ночь. Ветхий он совсем.

— Куда же мне это спрятать? — недоумённо спросил Ласло.

— Сам придумай.

Ласло решил пришить внутри рукава рубахи карман, чтобы туда и положить отраву. Рукава широкие, ничего и не видно. И под рукой всегда — кто знает, когда случай выпадет выполнить задуманное?

— Ступай, — произнёс брат Гийом. — Иди, не оглядывайся по сторонам.

Ласло кивнул и вприпрыжку направился к поварне Чудова монастыря. Коадъютор удовлетворённо кивнул: поведение мнимого внучка было совершенно естественным, и даже самый подозрительный человек не догадался бы, какие мысли клубятся в его голове. Впрочем, не догадывался об этом и сам брат Гийом. Хотя Ласло по-прежнему выполнял все его требования, но сейчас венгру почему-то расхотелось травить кого бы то ни было. Он, конечно, соглашался, что приказ старшего должен выполнить обязательно: иерархия — основа всего, и не должен он ни сомневаться, ни тем более оспаривать распоряжения, данные ему братом Гийомом. "Как палка, послушная любому движению руки, как восковой шар, который можно как угодно видоизменять, как распятие в руке повелевающего, которое можно поднимать или опускать, двигать им как угодно", — мысленно повторял он главный закон "Общества Иисуса".

И одновременно при одной лишь мысли об отравлении его охватывало душевное волнение, которого раньше он не ощущал никогда. Ни во время всего их кровавого пути от Равенны до Москвы, ни ранее, когда он, совсем ещё юный, вёл себя настолько безобразно, что незаконный отец его, граф Хуньяди, счёл за нужное сплавить своего непутёвого, но способного к наукам бастарда в знаменитый строгостью новициат иезуитов. Да, убивал Ласло и до Равенны — примкнув к шайке разбойников. Всех их однажды схватили и повесили, в живых остался лишь он — стараниями отца. Не из корысти убивал, а исключительно ради ощущения убийства. И не испытывал при этом ничего. Может, в этом и дело? Он не имел врождённой склонности к лишению другого человека жизни, как не имел и особого почтения к людям. А сейчас словно чаша весов качнулась, и он, пресытившись убийствами, которых другому хватило бы на десять жизней, убивать расхотел. И каким образом произошла эта метаморфоза — Ласло не понимал…

Перед Антонио Поссевино стояло две задачи. Во-первых, он должен был склонить Ивана к принятию унии с католической церковью по примеру Ферраро-Флорентийской унии — для того и привёз эту книгу в подарок. А уж после принятия унии, во-вторых, следовало позаботиться о заключении союза против турок. Поссевино помнил о цифрах, которые ему сообщил Замойский, и решил, что надо будет убедить русских в готовности Григория Тринадцатого к такому союзу. Как и в готовности Венеции, Генуи и Испании присоединиться к ним. Тогда даже Речи Посполитой деваться некуда будет, какой бы разумник Замойский ни ходил там в коронных канцлерах. Но сначала — уния!

Первая встреча папского посольства с русским царём в Москве состоялась двадцать первого февраля. Как и ожидал Поссевино, в Грановитую палату набилось много народу: не только царь с Андреем Щелкаловым и писцами, но и вся Боярская дума, и епископы всех епархий Русской православной церкви. С Поссевино были только оклемавшиеся от пьянства Стефан Дреноцкий и Микеле Мориено.

Поскольку беседа должна была стать долгой, царь велел всем сесть и первым начал разговор. Перед встречей с послами Иван Васильевич долго беседовал с Андреем Щелкаловым и митрополитом Дионисием, чтобы решить, как себя вести с папскими послами. Несмотря на то что цель, для которой приехал Поссевино, была достигнута и мир с поляками заключили, выпроводить его из русских пределов без обещанных споров о вере было бы неразумно. Пусть все формальности будут соблюдены. А если этот Поссевино вместе с его папой считают, что сумели объехать русского царя на кривой козе — то сами дураки и пусть не жалуются своему католическому лжебогу.

Царь сидел на троне из слоновой кости, украшенном тончайшей резьбой с изображением библейских сцен. Он был в полном царском облачении для торжественного приёма иноземных гостей. Скипетр и держава плотно лежали в широких ладонях Ивана Васильевича. Собравшиеся вполголоса переговаривались, но, когда появились иноземные послы, все сразу смолкли и стали рассматривать вошедших в упор. Но те, привыкшие к бесцеремонности московитов, не обращали на это внимания. Когда Поссевино, Дреноцкий и Мориено уселись на предназначенные им места, Иван Васильевич откашлялся и сказал:

— Вот уже больше полувека исповедую я единственно верную религию — святое православие. И когда я предстану перед Богом, он спросит меня, на какой истине основывается моя вера. И я отвечу, что всегда был православным. Но ты, Поссевино, католик, и я разрешаю тебе сейчас говорить то, что ты посчитаешь нужным. Попробуй убедить меня, что я не прав. А я попробую убедить тебя.

Поссевино поклонился царю и посмотрел на Дреноцкого, который взялся переводить беседу папского посла и русского царя:

— Благодарю тебя, царь, что дал мне в числе прочих твоих милостей самую большую — возможность этой беседы. Боюсь, что до тебя неверно донесли, с какой целью я приехал в твоё царство. Я вовсе не собираюсь убедить тебя оставить уважаемую греческую веру, ведь её исповедовали многие почитаемые всеми христианами святые — Иоанн Златоуст[185], Василий Великий[186], Афанасий[187]. Никакого разрыва римской церкви с византийской и не было. Напротив, папа Григорий Тринадцатый очень хочет, чтобы Русская церковь и дальше оставалась верной древним традициям и решениям соборов первых веков христианства. Всего-то и надо, что отказаться от тех раздоров, что внесли в наши отношения Фотий[188] и Михаил Керуларий[189]. Истина для всех христиан одна. И пусть свершится единение. Флорентийский собор полтора века назад объединил наши церкви. Мы едины во Христе, и не важно, что существуют западная и восточная церкви. Во имя Божественной истины нам надо стремиться не к розни, а к единению. Поэтому папа благодарен русскому царю, ведь именно его письма побудили Святой престол добиваться возобновления союза христианских церквей.

Поссевино замолчал. Молчал и Иван Васильевич, обдумывая ответ папскому послу. В Грановитой палате повисла тишина. Наконец царь заговорил.

— При моём восшествии на престол я не получил от митрополита благословления на обсуждение вопросов веры, — ответил он, — и греки здесь ни при чём. Я верю не в греков, а в Христа. И до Византии, которая давным-давно погибла, мне нет дела. Мы, православные, исповедуем истинную христианскую веру, которая по многим вопросам отличается от католической. Первые римские папы были достойнейшими людьми, и православные почитают их. Климент, Сильвестр, Агафон, Вигилий, Лев, Григорий[190]. Но их преемники оказались недостойны великих предшественников. Их поведение вызывает осуждение православных. Поэтому католичества мы совершенно не приемлем.

— Такая осторожность в вопросе веры вызывает лишь уважение, — согласился Поссевино, — но, думаю, это от того, что православные плохо знакомы с католичеством. Довелись им лучше узнать веру, которую исповедуют в Риме, отношение изменилось бы к обоюдному благу. У нас много общих врагов, противостоять которым следует сообща. Если бы католикам было разрешено иметь в Москве и других городах свои храмы и свои духовные училища, называемые коллегиями, русские перестали бы относиться к католикам как к врагам.

После этих слов в Грановитой палате как будто зашумел первый утренний ветер. Так бывает, когда перед рассветом в лесу стоит полная тишина, не колышется ни единая веточка, ни единый лист, и вдруг свершается нечто непостижимое, объяснения чему нет и быть не может, и сначала по верхам, а потом всё ниже и ниже пробегает сперва лёгкое, потом всё более усиливающееся дуновение ветра, и вот уже он шумит в полную силу, возвещая приход нового дня. Так же и в Грановитой палате — как будто после слов Поссевино что-то сдвинулось с места, послышался недовольный ропот, который быстро усилился и зазвучал в полный голос, с выкриками и проклятиями папским послам.

Поднялся, не спросив позволения царя, митрополит Дионисий и произнёс, гневно сверкая глазами:

— Не бывать на Святой Руси латинской ереси, не бывать. Повадки католические нам давно известны. Не мытьём, так катаньем. Влезете одной рукой, а оглянуться не успеешь — уже все скопом сидите и ещё нас поучаете, как правильно Богу молиться. Не бывать латинским храмам на Руси, не бывать!

Он обернулся к царю. Брови сдвинуты, рот оскален, немощные кулаки сжаты в камень:

— Государь! Ты почто разговоры такие окаянные допускаешь? Гнать католиков, гнать!

Иван Васильевич нахмурился. Он был недоволен, что митрополит начал говорить без его царского разрешения. Все присутствующие смотрели на царя, замечая это его недовольство.

— Кого гнать и когда гнать — то я решаю, — ответил он, едва сдерживая ярость, — а тебе, митрополит, не по чину так себя вести. Знаю тебя как человека, который всегда взвешивает слова, прежде чем они покинут уста. Поэтому для меня удивительно, что ты сейчас так яростен. Выслушай латинянина, если не согласен — скажи. А я решу, что с ним делать.

Поднялся со своего места Давид Ростовский:

— Дозволь, государь, говорить.

— Говори, — разрешил царь.

Гневная отповедь, которую Дионисий получил от царя, внушила архиепископу Ростовскому убеждение, что Иван Васильевич уже всё решил в пользу папских послов и нынешнее собрание лишь скоморошество, назначение которого — придать царскому решению вид всеобщего волеизъявления. Для того и выступил царь первоначально против католиков. Решение-то судьбоносное, его на себя одного брать нельзя. Народ ведь если встанет против латинян — и царя на пики подымет, никакие стрельцы не спасут. Да сами стрельцы и подымут. А так — и взять нечего: сами решили, теперь и ходите под папой.

— Государь, — сказал Давид, — я так мыслю, что латинянин дело говорит. Сообща-то всё лучше, чем врозь. И с турками вместе ловчее справиться. А обряд церковный останется тот же, об этом и речи быть не может. А то, что папы порой ведут себя непотребно, так ведь то когда было? Да и далеко Рим. Мы здесь и без него управимся. Вот и получается, мы вроде как с Римом будем и вроде как без него.

Царь сидел — по-прежнему хмурый — и молчал. Давид, не видя в нём ни поддержки, ни осуждения, споткнулся и замолчал. Потом сел. Вскочил Мишка Нагой, брат царицы Марии. Было ему уже за тридцать, и ума невеликого, но чутьё имел — куда там архиепископу Ростовскому! Почуял, почуял царёв шурин, каково в действительности настроение государя, потому и закричал без разрешения:

— Скажи, латинянин, отчего это морда у тебя скоблёная? Мужи от баб тем и отличаются, что у нас борода растёт. А вы, католики, кажись, по своей воле от мужества отказались, а?

Все затаились, выжидая: а ну как государь и родственника своего осадит, как и Дионисия? Но нет, не осадил почему-то. А Поссевино, выслушав переводчика, лишь улыбнулся и ответил:

— Уверяю тебя, мужчины отличаются от женщин не только наличием бороды. Есть более существенные различия.

Умел, ох умел ушлый иезуит срезать неумного наглеца, неважно где — в Париже, Фрайбурге или Москве. Знал, что надо ответить, чтобы спал накал страстей и разговор пошёл в спокойных тонах. Для этого надо лишь вызвать смех.

Все рассмеялись, даже Иван Васильевич улыбнулся и махнул рукой Нагому: мол, угомонись и сиди молча. А Поссевино меж тем продолжал:

— У католиков нет строгих указаний — брить бороду или нет. У меня борода не растёт от природы. А почему так получилось — одному лишь Богу известно. Но не будем же мы спрашивать у него, почему он лишил меня бороды. А вот папа Григорий Тринадцатый бороду носит, и никому и в голову не придёт осудить или похвалить его за это.

— У вас порой по два и даже по три папы было в одно время! — крикнул кто-то, не вставая. — Кого тогда слушать, если они все другу друга проклинали? И короли ваших пап при себе держали. Как собак дворовых.

Иван Васильевич сидел, не вмешиваясь в беседу, которая, несмотря на старания Поссевино, принимала всё более базарный вид.

— Речь идёт, конечно, об Авиньонском пленении пап[191] и о том, что происходило в начале прошлого века, когда борьба за власть в Риме создала такое положение, когда разные города избирали своих пап, считая остальных за ложных пастырей[192], — ответил крикуну легат, — и мы готовы говорить об этом, хотя этот период истории Святого престола очень непрост и в нём немало неприятного для католиков. Но что бы там ни случилось, все эти неприятности не отменяют значения папства для христианского мира.

Степенно поднялся Фёдор Романов[193] — первый московский щёголь, предпочитавший польское платье, выписывающий книги из империи и Польши, прекрасный наездник, умеющий не только лишь изучать жития святых, но и радоваться жизни — обычной, мирской, плотской. Поклонился неторопливо царю — с достоинством, спросил разрешения говорить. Нахмурился Иван Васильевич, но разрешение дал. Не нравился ему этот гуляка, хоть и происходил из знатного рода и был сыном боярина Никиты Романовича Захарьина-Юрьева, немало сделавшего для державы Русской, который — вот он! — сидит тут же рядом с сыном. Опасался царь, что поддержит Фёдор папского легата. И в слове такому не откажешь: если даже таких слова лишать, то кому тогда говорить можно? Нет уж, пускай его… А Поссевино сверлит вставшего глазами, всё подмечая: и платье нерусское, и бороду, аккуратно стриженную, и какой-то особый лоск, которого прежде он у московитов не встречал. Да, кажется, это ещё один нечаянный союзник легата в борьбе за унию.

— Государь, послушал я, что говорят и православные, и латиняне. Да, единение против магометан — это хорошо. Но меня другое смущает. Некоторые католические державы бьются друг с другом, хотя вера у них общая. Почему тогда принятие унии непременно сделает мир с Речью Посполитой более крепким, чем сейчас? Для принятия мира не вера нужна, а доброе войско и Андрей Щелкалов. — Романов отыскал глазами дьяка и склонил в его сторону голову. — Да и вельможи европейские переходят из одной веры в другую не потому, что считают их истинными или ложными, а для того, чтобы сохранить жизнь, стать ближе к власти или к деньгам. Где же здесь истина? А в Русской державе вера православная принята шестьсот лет назад, и я совершенно не понимаю, ради чего нам надо её менять на католическое недоверие. Для того чтобы папа из Рима указывал нам, что делать и как Господа нашего славить? Да мы и сами без него всё знаем куда лучше. Поэтому я — против унии!

Нечасто, ой нечасто ошибался Антонио Поссевино в людях, с первого взгляда определяя, что за человек перед ним, чего от него ждать, а чего — нет. А тут вот ошибся, хотя и выделялся Фёдор Романов среди московитов какой-то особой вычурностью. Но печальные мысли так и остались в голове легата, а лицо его сохраняло обычное улыбчиводоброжелательное выражение.

— Не следует верить хуле, что возводят на католиков лютеране и кальвинисты, — ответил он, выслушав перевод Дреноцкого, — протестантам выгодно представить нас в глазах Ивана Васильевича и его подданных средоточием всех пороков. Но всё плохое — в прошлом, а сейчас католическая церковь выступает за единение, в отличие от протестантов, которые разделились на много частей и никак не могут договориться между собой в вопросах богословия. Мы признаём, что некоторые из пап не соответствовали своему высокому званию и предначертанию, но ведь и некоторые последователи русского крестителя Владимира тоже заблуждались и совершали ошибки, которые не отменяют для русских царей право на престол.

В Грановитой палате повисла тишина. Тяжёлая, гнетущая, тревожная. Кое-кто втянул голову в плечи, пытаясь стать менее заметным. Слова Поссевино были настолько чудовищными, настолько невозможными, что должна была последовать буря. Это надо же — пусть не прямо, а опосредованно, лёгким намёком, но всё же поставить под сомнение право русских царей на трон. Их, Рюриковичей, какой-то безбородый, как баба, латинянин обвинил в том, что они не по закону сидят на московском престоле!

Царь встал. Он был в ярости. Вслед за ним поднялись и остальные.

— Да твой папа, — закричал Иван Васильевич, — не пастырь, а волк! И ты, ты! Ты ещё будешь указывать нам, что делать!

Он задохнулся от бешенства, не в силах произнести больше ни слова, и, закашлявшись, опустился на трон. Тут же подбежали слуги, принесли в бокале приготовленного загодя сбитня, сваренного на травах для сердечного здоровья. Выпив, царь понемногу успокоился и стал дышать ровно. Все остальные продолжали стоять, оглядываясь: а ну кто первым опустится на лавку? Но таких не находилось. Царь между тем взял себя в руки:

— Садитесь. Беседа не закончена.

С шумным вздохом облегчения присутствующие сели. Остался стоять лишь Антонио Поссевино, который лишь теперь понял, какую ошибку он совершил. "Перши коты за плоты, перши коты за плоты", — крутилось в голове. В беседе с московитами надо быть предельно осторожным. Одно невинное по меркам Римской курии слово, и можно испортить всё. Да-а-а-а, московитам чужды изящные логические построения, и за ошибку можно заплатить самую высокую цену. Поссевино посмотрел на царя. Рядом с троном стоял слуга, опираясь на знаменитый царский посох. По слухам, именно этим посохом он и ударил своего сына. Легату показалось, что на его окованном железом наконечнике видны следы чего-то красного. Поссевино даже зажмурился, настолько видение было явным. Но нет, это ему, конечно, показалось. Легат, несмотря на вспышку царской ярости, сохранил присутствие духа и не показал, насколько он был напуган, считая смерть от необдуманного удара посохом не только неизбежной, но и скорой.

— Я знаю, милостивый царь, — спокойно сказал Поссевино, — что говорю с умным и доброжелательным человеком. И я отношусь к тебе с повиновением и преданностью, в чём ты и сам имел возможность убедиться, ведь я немало способствовал заключению столь нужного тебе мира. И папа, отправив с посольством меня, относится к тебе с отческой любовью, а мои слова — это слова Господа нашего, ведь я говорю то, о чём ты разрешил мне говорить.

Чтобы сгладить впечатление от своей вспышки гнева, Иван Васильевич перевёл разговор от веры к другим вещам. Он расспрашивал Поссевино о нравах при папском дворе, стараясь при этом выдержать доброжелательный тон. Зная от Шевригина об обычае католиков носить папу на носилках и целовать его туфлю, спросил у легата пояснения. Тот ответил, что на носилках папу носят лишь тогда, когда он благословляет толпы верующих, а на обуви понтифика изображён крест, и обычай целовать его имеет начало ещё в первом веке христианства, когда были живыми Христовы апостолы.

По молчаливому обоюдному согласию тему веры решили в этот день больше не затрагивать. Царь считал, что чем меньше разговоров о вере — тем скорее надоедливый латинянин поймёт, что делать ему в Москве больше нечего, а Поссевино полагал, что семя брошено, и должно в скором времени прорасти, и не надо торопить события. Он уже видел в Кремле и брата Гийома, и Ласло. И хотя переговорить с ними не удалось — это было бы слишком опасно, — однако он понимал, что его тайные посланники не сидят сложа руки и уже наверняка наметили тех, кому следует предстать перед Всевышним в самое ближайшее время.

"Было бы неплохо устранить этого Романова", — подумал легат и тут же поймал себя на мысли о том, что в нём говорит злость на себя, так сильно ошибившегося в оценке человека, казавшегося простым и понятным. Конечно же, устранение Фёдора Романова ничего не даст. Да, неглуп, но слишком молод для того, чтобы иметь большой вес при дворе. Да и сказал он уже всё, что мог сказать. А вот убрать митрополита Дионисия — значит сильно ослабить сторону противников унии. Наверняка коадъютор уже работает над этим. Брат Гийом говорил, что Ростовский архиепископ является его давним сторонником, — Поссевино запомнил первым высказавшегося за унию здоровяка Давида, которому более подходило бы имя Голиаф, таким он был высоким и крепким.

После окончания беседы Поссевино, Дреноцкий и Мориено на санях под охраной десятка конных стрельцов отправились в отведённый им для проживания богатый дом на окраине Москвы. Чтобы исключить нападение на ненавидимых в народе латинян, дом находился под постоянной охраной полусотни стрельцов, которые нужны были не только для обеспечения безопасности посольства, но и для того, чтобы исключить общение католиков с местными жителями, если среди москвичей вдруг кто-то заинтересуется католичеством или необычными гостями. Со двора послов, по московскому обыкновению, не выпускали, доставляя в то же время всё необходимое. Но Дреноцкий и Мориено уже привыкли к такому обращению, а Поссевино было всё равно. Он думал только об одном: какие слова он должен произнести во время следующей встречи с царём, чтобы склонить его к унии. Он был уверен, что русский монарх колеблется, и считал свою миссию вполне осуществимой…

Андрей Щелкалов велел Истоме прибыть в Кремль во время первой беседы царя с папским посольством, но что ему там делать — не сказал. Всё, что Шевригин знал и мог сообщить, он уже и рассказал, и изложил на бумаге, и был совершенно бесполезен для переговоров с послами. Поссевино, Дреноцкий и Мориено узнали его, встретив в кремлёвских переходах, и раскланялись очень дружелюбно. Но Истома за месяц пребывания в Риме хорошо узнал меру и цену дружелюбия окружения Григория Тринадцатого, поэтому, сохраняя на лице радушную улыбку, приветствовал латинян, на деле не испытывая к ним ни малейшего расположения. Он прекрасно понимал, что это — враги. Умные, хитрые, дальновидные и опасные враги. И относиться к ним надо точно так же, как и они относятся к тебе: сохраняя видимость дружелюбия, быть готовым в любой момент отразить нападение. Или напасть самому, если будет такая возможность и необходимость.

По окончании споров о вере Истома хотел найти Андрея Щелкалова, чтобы узнать: что ему теперь делать? Но дьяку было не до него — он пробежал мимо, сжимая в подмышке какой-то свиток, отмахнувшись от Истомина вопроса. Не только он один — все вокруг куда-то бежали, суетились. Шевригин подумал и решил отправиться домой — совсем ведь рядом, в Заречье[194]. После того как Андрей Щелкалов отпустил его из Старицы с полным кошелём золотых, Истома купил новый дом, вдвое больше прежнего, и нанял работника, чтобы за хозяйством смотрел, а то тесть старый совсем, не справляется. Жену и дочек приодел, скотину купил. Живи и радуйся! А у него ведь ещё и немало тех золотых осталось, что подарили ему в Риме. С такими деньжищами можно и в купцы выйти. А если вдруг государь разрешит гостям за границей торговать — что ж, Копенгаген и Любек он знает.

Истома вздохнул: нет, это всё мечты. Не отпустит его Щелкалов. Он сейчас, получается, в Посольском приказе — самый опытный, если, конечно, не считать самого дьяка. Кто ж таких отпускает со службы? Он посмотрел на яркое солнце, которое уже клонилось к закату, и расправил плечи, потянулся. Взгляд его упал на окно поварни Чудова монастыря: там виднелось круглое лицо какого-то отрока. И вот нет уже лица: мелькнуло на миг и пропало. В голове Истомы словно что-то щёлкнуло, вспомнилась бабка Барсучиха. Он словно ощутил её тёплую ладонь — на голове, под шапкой. Что-то ужасно знакомое было в увиденном лице. Но нет, этого не может быть, ведь больше полугода прошло. Да и вёрст много сотен, а то и тысяч от Москвы. Нет, это совершенно невозможно! Лицо мелькнуло всего на один неуловимый миг, разве можно за это время кого-то узнать?

Истома тряхнул головой: чего это он, какая бабка Барсучиха, какое знакомое лицо? Почудилось, заблажил от долгого безделья. Может, самому попросить у Щелкалова новое поручение? Нет, поручения от него никуда не сбегут. Домой, домой, к семье. Стараясь забыть о тревожных мыслях, Истома зашагал к ведущему в Заречье наплавному мосту через Москву[195]

Ласло узнал Истому мгновенно — потому и отшатнулся от окна, опасаясь, что и тот узнает его. Отступив вглубь комнаты, он наблюдал, как Шевригин топчется в раздумьях. Если бы он направился в поварню разбираться, чьё лицо он только что видел в окне, Ласло пришлось бы бежать, возможно, даже не успев предупредить брата Гийома. Старика, конечно, взяли бы под стражу — ведь все знают, чей он дед. И тогда — всё, смерть на дыбе.

Но Истома, махнув рукой, пошёл в противоположную сторону, и Ласло успокоился. Сегодня совершенно точно его никто пытать не будет. А завтра — что ж, надо быть предельно осторожным и не появляться в тех местах, где может оказаться Шевригин. А лучше всего отравить, наконец, этого Дионисия и сбежать из Москвы. Но при мысли об отравлении Ласло вновь, как и после выхода из Сергиевой обители, ощутил некое беспокойство. И снова он не мог понять его природу, зная лишь одно: ему будет очень тяжело подмешать отраву в еду или питьё Дионисия. Он не боялся, нет. Чувство, которое его охватывало при мысли о том, что он обязан, как истинный иезуит, выполнить свой долг перед орденом и Святым престолом, было совершенно иным — как невозможность находиться рядом с чем-то запредельно мерзким, противным человеческой сути.

Ласло начал мысленно читать молитву "Pater noster" и сам не заметил, как стал произносить латинские слова вслух. Испугавшись, что его услышат и потащат в пыточную, он замолчал. Но, кажется, рядом никого не было. Ласло постепенно успокоился. "Надо занять себя чем-то, чтобы ненужные мысли в голову не лезли", — подумал он, направляясь к старшем повару, который, конечно, завалит его работой по самую макушку.

Глава девятнадцатая ОКОНЧАНИЕ ПЕРЕГОВОРОВ

Первая беседа о вере, несмотря на вспышку царёвой ярости, закончилась, к удивлению многих бояр, благоприятно для Поссевино. Царь не только обнял его при расставании, но и попросил собственноручно переписать ему двадцать третью строфу из сорок девятой главы Книги пророка Исаии[196], что легат и сделал с великой радостью. А вместе со словами Исаии отправил и заблаговременно переведённые с греческого на русский пять глав книги патриарха Геннадия[197], в которых говорилось о примате папы римского в вопросах веры.

Следующая встреча состоялась через два дня. Поссевино прибыл на неё, преисполненный надежд. Иван Васильевич встретил легата на входе в Грановитую палату, сердечно обнял его и провёл на укрытую персидским ковром скамью недалеко от царского трона. При этом государь громко произнёс слова, немало смутившие не только духовенство, но и бояр:

— Дорогой Антоний, я, возможно, сказал о папе нечто такое, что тебе не понравилось. Но пощади меня и не передавай ему мои слова. Мы стремимся к единению с ним и другими христианскими князьями, хотя между нами и существуют некоторые различия в вере. Для того чтобы эти различия устранить, мы отправим с тобой к папе наше посольство.

— Благодарю тебя, государь, — ответил Поссевино, обрадованный, что брошенное им семя, кажется, всё же взошло.

— А теперь ты будешь говорить с моими советниками, — сообщил ему Иван Васильевич.

От неожиданности легат на мгновение онемел и не нашёлся сразу, что ответить. Он-то надеялся, что сейчас будет продолжен разговор о вере, которому уже пора бы переходить в обсуждение условий принятия Русским царством унии, об открытии в Москве и других больших городах коллегий иезуитов, должных стать теми животворными источниками, из которых святая католическая вера растечётся по всей Московии, поглотив и большие города, и малые, и совсем уж крохотные местечки. А там — кто знает? — может, и находящиеся под властью русского царя народы, ныне исповедующие магометанскую веру, тоже примут католичество? Говорят, где-то в волжских дебрях остались даже язычники — и они тоже должны стать католиками, как же иначе? Но, привыкший держать свои чувства в узде, Поссевино ничем не выдал своё разочарование и лишь сказал:

— Хорошо, государь. Сегодня я буду говорить с твоими советниками. Но не лишай меня возможности побеседовать с тобой в дальнейшем. Надеюсь, мы ещё увидимся до того, как я покину твои владения.

— Конечно. — Царь изобразил на лице нечто вроде улыбки, отвернулся и направился к выходу из Грановитой палаты.

Только сейчас Поссевино заметил, насколько тяжело даётся ему каждый шаг. Царь шёл, медленно переставляя ноги и опираясь на посох. Видно, не из прихоти он постоянно имел его при себе, этот украшенный причудливой резьбой и окованный железом посох. У царя явно сильно болели ноги, да и весь вид его говорил о том, что он сильно недужит[198]. "И как я это раньше не заметил? — удивился Поссевино. — Судя по всему, нам надо действовать предельно быстро. Не то в случае его смерти настроение при дворе может измениться в неизвестную сторону, и тогда придётся всё начинать сначала. И непонятно, как будет настроен новый царь. Фёдор, кажется".

Советников, с которыми разговаривал в тот день Поссевино, возглавлял Андрей Щелкалов. Они обсуждали дела, что вели русские с персами и ногайцами, возможность заключения союза с христианскими правителями, предстоящий мирный договор со шведами. Когда разговор зашёл о различиях католичества и православия, Поссевино оживился. Он понимал, конечно, что советники, с которыми он сейчас разговаривает, не решат, быть унии или нет, но вот если удастся убедить их в своей правоте, то… Ну не самые же бестолковые бояре ходят у русского монарха в советниках! Да и то, что возглавляет советников Андрей Щелкалов, говорит, что царь придаёт нынешнему обсуждению большое значение.

Легат попытался объяснить советникам, что различия между католичеством и православием — как в богословии, так и в обряде, — не являются непреодолимыми и легко могут быть устранены при наличии доброй воли каждой стороны. Но бояре лишь смотрели на него круглыми глазами и не могли сказать ничего. Стало понятно, что в вопросах религии они не понимают совершенно, а их напускная религиозность ограничивается совершением некоторых действий, заученных ими ещё в детстве и отрочестве. Даже Щелкалов и тот, как только Поссевино заговорил о различиях религий, посмотрел на него безразлично и заявил:

— Есть, есть различия. Как не быть? Но о том ты, посланник, станешь с Дионисием беседовать.

И легат понял, что говорить дальше не имеет смысла. А разговор с Дионисием будет совершенно бесполезным, потому что митрополит показал себя ярым противником унии. Может, взошедшие из брошенного им семени ростки скоро дадут в душе царя жизнеспособные побеги и он велит митрополиту сделать так, как предлагает Поссевино? Царь Иван может приказать. И не только приказать. История митрополита Филиппа[199] была римскому посланнику прекрасно известна.

Как ни хотелось Поссевино встретиться с царём ещё раз, но на следующий день наступил пост, и вся посольская жизнь в русской столице замерла. Легат с помощниками сидели в доме на окраине Москвы под охраной стрельцов, а Иван Васильевич неделю предавался посту и молитвам. Затем он неделю хворал, почти не вставая с постели. Третья беседа состоялась лишь четвёртого марта.

Прибытие папского посла в Кремль было обставлено как несколькими месяцами назад в Старице: тысячи москвичей высыпали на улице и стояли вдоль всего пути, что должен быть проехать в карете легат со своими помощниками. Несколько сотен стрельцов с пищалями сдерживали толпу городских обывателей, пришедших поглазеть на то, как латинский посланник будет проезжать по улицам Третьего Рима. Поссевино впервые видел в Москве, что двери церквей широко раскрыты и священники в праздничном облачении стоят внутри храмов, вознося Господу молитвы.

В Грановитой палате Поссевино вновь было отведено место вблизи царя. Как и ожидал легат, разговор наконец пошёл о различиях между католичеством и православием и о путях преодоления разногласий. Камнем преткновения стало филиокве (filioque[200]) — латинское добавление к Никео-Константинопольскому Символу веры[201], утверждающее исхождение Святого Духа "от Сына и Отца", в отличие от прежнего, допускавшего оное исхождение только от Отца.

— Филиокве добавлено вовсе не потому, что католическая церковь считает, что Бог двуедин, — терпеливо пояснял Поссевино, — это было сделано для защиты христианства от еретиков.

— Это оправдания, придуманные много позже, — гневно отвергал его объяснения Дионисий, — православные не приемлют католического богословия, потому что оно ложно.

Другие священники, косясь на царя, качали головами, соглашаясь с мнением митрополита. Со своего места заговорил Давид Ростовский.

— Да-а-а, — протянул он, — с еретиками если не бороться — они на шею сядут. Если посланник говорит, что филиокве приняли ради борьбы с ними — нам надо задуматься, братья во Христе.

Поссевино наблюдал за священниками: кто-то посматривал то на Дионисия, то на царя, кто-то сидел безучастно, а кто-то, услышав слова Ростовского архиепископа, согласно закивал.

— Что я слышу, Давид? — воскликнул Дионисий. — Ты поставлен главой епархии для окормления паствы, а сам сейчас показываешь, что не шибко стоек в вере.

Давид нахмурился:

— В вере я стоек. Но и к голосу разума прислушиваюсь. И к голосу Бога тоже.

— А точно ли это голос разума? Может, это искуситель тебе в ухо нашёптывает?

— А ты, митрополит, никак всех бесов победил? — усмехнулся Давид. — Можешь ли сказать, они тебя не искушают?

— Да ты пёс, Давид, — закричал Дионисий. — На покаяние тебя, на хлеб и воду!

— Тихо! — раздался громкий, зычный крик царя, и все сразу примолкли. — Всем впредь говорить без лая. А ты, святейший владыка, не грози без надобности. Мы все здесь собрались, чтобы обсудить то, с чем к нам пришёл посланник папы. А если запрещать говорить — какое же это будет обсуждение?

Митрополит посмотрел царю прямо в лицо:

— Здесь говорят о таком, чего я, как митрополит русский, вынести не могу. Преступление против святой православной веры здесь совершается! И ты, государь, этому потворствуешь.

Иван Васильевич нахмурился: из священнослужителей так с ним смел говорить только Филька Колычев. Но его давно уже нет. Всё-таки не очень умён Дионисий, хотя в вере — да, стоек. Другой бы на его месте давно догадался, что думает царь об унии. Но говорить митрополиту об этом нельзя: а ну как поведением своим, неосторожным словом выдаст посланнику, что происходит в Грановитой палате. А за стойкость в вере воздастся ему от царя — потом, как Поссевино выпроводим.

— Ступай, митрополит, — сказал царь. — Помолись, душу успокой.

— Выгоняешь? — спросил Дионисий сердито.

— Нет. Но ты всё равно ступай.

Беседа продолжилась, а Дионисий, покинув Грановитую палату, направился в Чудов монастырь. Позыва к молитве он не чувствовал, поэтому не пошёл в храм. Наступало время обеда, и он решил зайти в трапезную. Сидя в одиночестве за столом, он черпал ложкой варёную полбу и, тщательно пережёвывая, глотал, не чувствуя вкуса. Из поварни вышел с подносом круглолицый, похожий на ангелочка отрок в яркой рубахе и в кафтане. На подносе стояли кувшин со сбитнем и медный стакан. Увидев Дионисия, он на мгновение остолбенел, потом подошёл к столу и с поклоном поставил питьё на стол, тут же наполнив стакан почти до краёв. Дионисий перекрестил его, спросив:

— Почему одет непотребно?

За него ответил отец эконом, выскочивший на голос митрополита неизвестно откуда:

— Приказ царя. Отроки, что еду и питьё иноземцам разносят, должны быть одеты так, чтобы показать богатство Русской державы.

— Я не иноземец. Да и этих скоро здесь не будет, — мрачно произнёс Дионисий. — Как латиняне уедут, переоденьте всех в монашеское.

— Переоденем, — пообещал эконом и после отпускающего жеста митрополита исчез.

Ушёл и Ласло. Появление митрополита было настолько неожиданным, что он не сумел подсыпать яд в предназначенный ему сбитень. Брат Гийом уже сердится, что они столько времени живут при монастыре, а всё напрасно. Говорят, там, наверху, ругань идёт, и если бы не Дионисий, все давно согласились бы с тем, что предлагает отец Антонио. Эх, что ему стоило споткнуться, разбить кувшин и вернуться в поварню за новым? Там и подсыпал бы снадобье брата Гийома. Но не сообразил вовремя, не сообразил. Ласло сейчас испытывал два противоположных чувства: сожаление, что он не сумел использовать нечаянную возможность так, как они задумали, и радость от того, что отравление всё же не состоялось. Он стиснул зубы: прочь, дурные мысли! Он должен! Через страх и сомнения! Во имя ордена и Святого престола, во имя Господа нашего!

Царь назначил последний день, в который должна была состояться беседа с послами Григория Тринадцатого — одиннадцатое марта. Поссевино надеялся, что к этому времени брат Гийом и Ласло отправят этого склочного Дионисия на высший суд. Сам он, как и Стефан Дреноцкий, и Микеле Мориено, не мог сделать ничего. Их охраняли слишком хорошо, не давая ни малейшей возможности со-вершить даже один шаг без того, чтобы рядом не находился десяток стрельцов.

Вынужденное затворничество в монастырской богадельне деятельной натуре брата Гийома было чуждо, и он держался лишь потому, что десятилетиями вырабатывал у себя способность к длительному ожиданию перед последним, решающим броском. И сейчас было именно такое положение. Правда, от него не зависело ничего, и вся надежда была на Ласло. Юный венгр показал себя умным и решительным не по годам, и если до сих пор Дионисий остаётся живым — то потому, что не было никакой возможности отравить его незаметно. В этом брат Гийом был совершенно уверен. Но, наверно, отец Антонио уже весь извёлся в ожидании.

До коадъютора доходили разговоры о том, что происходит в Грановитой палате, и о том противодействии унии, которое оказывает митрополит. Его смерть была бы сейчас очень кстати. Может, стоит ещё раз встретиться с Ласло, чтобы подтолкнуть его к более решительным действиям? Нет, это лишнее. Мальчик и без того показал, что способен действовать самостоятельно. Что ж, остаётся только ждать…

Истоме приснилась бабка Барсучиха — впервые за всю жизнь. Старуха в тёмно-синем платке с белым узором по краю строго смотрела на него и укоризненно качала головой. Истома проснулся с ощущением, что он что-то сделал не так, как следовало. Он начал вспоминать — где же он оплошал? Андрей Щелкалов о нём в последнее время и не вспоминает — всё там, с посланником этим или с царём совещается. Не до Истомы ему. Тогда где? Перед мысленным взором всплыл заснеженный кремлёвский двор, Чудов монастырь, окно поварни с мутным неровным стеклом. И лицо, которое он прежде видел… Да — именно там, в таверне Любекского порта! Именно этот отрок позвал его на улицу, и если бы не Поплер…

Истома сел на кровати. Рядом заворочалась жена. Время раннее ещё — это лишь его пробудил тревожный сон и не позволяет больше заснуть. Может, он ошибается? Может, подождать немного, когда вновь приедут послы в Кремль для новой беседы? Нет, ждать не надо. Тогда бежать прямо сейчас? Тоже нет. Как рассветёт, так и отправится он в Чудов монастырь, и выяснит, чьё это странно знакомое лицо видел он в окне…

Ласло тоже проснулся в этот день рано. Хотя накануне он много работал, однако сейчас лежал, проспав лишь половину ночи, и не чувствовал ни сонливости, ни усталости. Он был уверен: сегодня всё и произойдёт. Что именно произойдёт — Ласло не знал. Или он отравит Дионисия и покинет Москву, или русские его разоблачат и замучают на дыбе. А может, ещё что-то. Откуда у него взялась уверенность в предстоящем событии — он не понимал, но был убеждён, что обязательно произойдёт нечто значительное. А поэтому ему следует быть наготове. И предупредить брата Гийома, что им сегодня надо будет бежать из Кремля и из Москвы.

Ласло встал и направился в поварню. Там уже разжигали печи, готовили гречку и полбу для каш. Суетились поварята, таская с улицы дрова и воду.

— Чего соскочил ни свет ни заря? — хмуро буркнул старший повар. — Тебе сегодня только к обеду выходить.

— Да к деду я! — махнул Ласло рукой. — Надо ж старика добрым куском побаловать.

— Молодец, Ивашка! — похвалил его повар. — Близких забывать нельзя. Вот, возьми.

Он указал Ласло оставшийся с вечера котёл с остатками толокна, обильно сдобренного маслом:

— Набери в миску, отнеси старику. Только миску не забудь обратно захватить.

Ласло послушно набрал в глиняную миску каши, стараясь зачерпнуть, где пожирнее, сунул в неё деревянную ложку и выбежал из поварни. Он думал — как бы ему незаметно для прочих обитателей богадельни разбудить брата Гийома и поведать ему о своих мыслях. А то ведь увидят — начнут интересоваться — чего это припёрся в такую рань? Объясняй им…

Но Ласло опасался расспросов напрасно. Старый иезуит уже проснулся и вышел на улицу — якобы до ветру. На деле же его тоже охватило некое предчувствие. Здесь он и встретил своего юного товарища. Приняв у него из рук миску, принялся есть, слушая, как Ласло объясняет ему, почему надо быть готовыми к бегству. Неторопливо доев кашу, коадъютор произнёс:

— Русские говорят: чуйка — это когда Бог хотел вразумить в голос, да решил немного погодить. И ещё: если двое думают одинаково, то они, скорее всего, правы. Я думаю так же, как и ты. И чуйка говорит мне то же, что и тебе.

— Брат Гийом, когда нам уходить?

Коадъютор задумался:

— Дионисий бывает в Чудовом монастыре чуть не каждый день. Дождёшься его сегодня — делай своё дело. Изловчись, извернись, но сделай. И беги, пока не схватили.

— А если его не будет?

— Если в обед не будет — уходи. Если опасность почуешь — уходи.

— Я её уже чую.

— Приказ отца Антонио должен быть выполнен.

— А ты где будешь, брат Гийом?

— Я уйду сегодня, сейчас. После обеда доберусь до той деревни, где мы жили, когда я болел. Жду тебя там. И помни…

Коадъютор замолчал, о чём-то думая.

— Что помнить, брат Гийом?

— Все должны думать, что ты уходишь из Москвы на юг или восток.

— Чтобы нас не ловили на той дороге, где мы будем в действительности?

— Верно. А теперь я ухожу. Ты же собери всё, что есть, чтобы тебя не застали врасплох. И помни, Ласло. Приказ отца Антонио должен быть выполнен. Ступай к себе. Я буду ждать тебя в той деревне три дня…

Рано проснулся и митрополит Дионисий, заночевавший в Чудовом монастыре. Он хотел наутро, едва царь проснётся, обратиться к нему, чтобы постараться убедить в пагубности тех предложений, что делает Русской церкви проклятый латинянин. Неужели государь сам не понимает, чем может обернуться для православия принятие унии? Греки вон — приняли, и хоть и отказались спустя несколько лет, но держава их рухнула и не воспрянет больше, потому как турки сильны, очень сильны. Наказал Господь греков за то, что изменили святой вере.

Не спалось с утра и царю русскому, великому князю московскому и всея Руси Ивану Васильевичу. Словно шилом в бок кольнуло — проснулся он и лежал, думая о посольстве папском. Вспомнился год, когда после бегства Генриха Валуа выбирали поляки себе короля. Хотя Ян Замойский тогда объявил, что иноземца на престоле Речи Посполитой быть не должно, выбрали Семиградского князя Стефана Батория, даже польского языка не знающего, которого женили на старой Анне Ягеллонке — знатной, родовитой, в предках у которой — князья из славных Гедиминовичей. А ведь тогда, во время бескоролевья, литовская православная шляхта предлагала на польский престол и его, Ивана Васильевича. Но не согласились магнаты, испугались схизматика. А что, если б он католиком тогда был? Взял бы под свою руку и Русское царство, и Речь Посполитую — это ж такая силища получилась бы! И воевать не надо — Ливония сама бы на поклон пошла. А шведьг тогда не посмели бы и носа показать из своих владений!

Иван Васильевич, размечтавшись, сел на ложе, запалил свечу. И всего-то семь лет прошло с того выбора, а как всё изменилось! А может, не поздно ещё всё повернуть — если не вспять, то… Послушаться папского посланника, разрешить на Руси католические храмы, коллегии их эти окаянные? А если попы недовольны будут — не впервой. Филька вон тоже недоволен был. Вместо Дионисия поставить Давидку Ростовского — пусть радуется!

Через два дня — последняя беседа с посланником. Может, тогда и объявить во всеуслышанье? Или нет, лучше исподволь, не спеша… сначала в Москве — храм католический и коллегию, потом, через несколько лет, — в Новгороде и Рязани. А обряд можно и старый оставить. Привыкли все к обряду, тут о колено ломать не надо. А потом можно и обряд.

Иван Васильевич перекрестился: это надо же, какие сатанинские мысли в голову лезут, тьфу-тьфу-тьфу… Или не сатанинские? Посоветоваться бы с кем. Ясно, что не с Дионисием и не с Давидом — эти как на ладони. Тогда с кем?

— Эй, кто там! — крикнул царь.

Тишина. Лишь свеча едва слышно потрескивает.

— Эй, оглохли, что ли?

Раскрылась створка царской опочивальни, заглянул стрелец, что стоял на страже. За ним второй.

— Что изволишь, государь?

— Пошлите кого-нибудь за Щелкаловым.

Исчезли стрельцы, послышались удаляющиеся шаги. Хорошо, хоть Андрюшка в Кремле живёт, не надо долго ждать. Вот с ним и обсудим всё. У него ума палата, семь раз отмерит, прежде чем за ножик хвататься…

Ласло проводил взглядом брата Гийома. Стрельцы на воротах у Фроловской башни[202] окликнули его, спросили что-то.

Ответил коротко, больше не интересовались. Наверное, как всегда, объявил, что на богомолье пошёл. И как всегда, поверили. Удивительно набожные и удивительно глупые эти русские.

Он вернулся в поварню. Уже начинало светать. Поскользнулся на ледяной корке, что образовалась за ночь на подтаявшем плотно утоптанном снегу, упал. Рукой угодил в кучу конского навоза — хорошо, хоть за ночь тоже застыла, не испачкался почти. Сзади послышались шаги, и чья-то рука ухватила его за шиворот, помогая встать. Ласло оглянулся: перед ним стоял Дионисий. Сердце сделало два лишних удара: не напрасно он сегодня проснулся так рано! Наверняка митрополит сейчас отправится завтракать.

Сухая рука отряхнула его от ледяного крошева и перекрестила. Ласло поклонился митрополиту:

— Отец Дионисий, я при поварне состою. Если ты на завтрак, прислужу.

— Чего язык такой корявый? — спросил священник, расслышав нечёткий выговор венгра.

— Болел во младенчестве. Мать говорила, уши и голову застудил, болел долго, оттого и речь невнятная.

— Жива мать?

— Все сгинули, когда Москва одиннадцать лет назад горела[203]. Не знаю, где и могилка. А может, в полон увели.

— Пойдём, отрок, прислужишь.

Это надо же, такая удача! Рот Ласло едва не разъехался в радостной улыбке, но мысль о предстоящем ему действе заставила придать лицу смиренное выражение. Сейчас в трапезной — никого, помешать ему некому. Он ощупал рукав рубахи: вон она, отрава, уже много дней сидит там и ждёт своего часа. Дождалась наконец-то!

Они вошли в трапезную. Старший повар, увидев, что один из его лучших помощников вернулся в обществе митрополита, улыбнулся многозначительно: шустрит Ивашка, уже с Дионисием знается. Сразу видно — высоко взлетит! Вышел повар к митрополиту:

— Отец Дионисий, горячее не готово ещё…

Не дал ему Дионисий договорить, перебил:

— Бог знает, чем кормить верных слуг своих. Пусть отрок принесёт, а холодное или нет — неважно то.

Снова многозначительно посмотрел повар на Ласло: уже лично митрополиту прислуживает. Того и гляди, придётся кланяться вчерашнему Ивашке, что ещё недавно при поварне дрова колол да репу чистил.

Взял Ласло на поварне миску с холодной полбой, отнёс митрополиту. И можно было вроде всыпать туда отраву, благо у повара своих забот хватает, не смотрит за митрополи-товым прислужником. Но не смог Ласло, не смог! Казалось бы, чего проще: насыпь да перемешай, чтобы порошок ядовитый поверх разваренной крупы виден не был. Но ёкнуло что-то в груди — не страх, нет. Другое что-то. Вот сейчас отнесёт он кашу, отравой сдобренную, поест человек и до завтра не доживёт. И почему-то показалось это Ласло таким невероятным, таким немыслимым и невозможным, что не смог он. Прошла рука вдоль рукава, ощупав пришитый внутри кисет — и всё. Не стал он травить русского митрополита. Если уж действительно достоин он смерти — пусть Бог сам его и прибирает. А он, Ласло, не может этого сделать. И не сделает.

Пока Дионисий ел полбу, принёс Ласло ему кувшин с душистой травяной настойкой. Такой душистой, что запах от любого яд перебьёт — и не почувствуешь. Хотя у брата Гийома такая отрава, что её и перебивать не надо — без запаха и вкуса. Вздохнул Ласло, возвращаясь из трапезной.

Единственная возможность была, и ту он не использовал. Пусть живёт Дионисий, пусть живёт. А ему надо уходить.

В каморке, что делил Ласло ещё с тремя поварятами, скинул он свои приметные рубаху с кафтаном и обрядился в прежнюю одежду. Собрал котомку, перекинул через плечо, размышляя, как будет оправдываться перед братом Гийомом и отцом Антонио. Наверно, надо будет сказать, что под присмотром был и едва сбежал, чтобы не разоблачили. Он вышел из своей каморки и направился к выходу из поварни.

— Ивашка! — раздался откуда-то издалека рёв старшего повара. — Бегом в трапезную, митрополит Дионисий тебя требует!

Он ускорил шаг, почти побежал. Вот и дверь, что ведёт в кремлёвский двор. Надо, наверное, через Тимофеевские ворота[204] уходить. Они и рядом, и затеряться в Заречье просто. Снаружи, сбоку, кто-то шагнул в дверной проём, и Ласло с размаху влетел в крепкого, выше среднего роста человека, одетого хоть и не по-боярски, но богато. И шамшир — знакомый, уже виденный им в любекской таверне, болтается на левом боку. Истома крепко схватил его за шиворот, улыбнулся — да так, что у Ласло от макушки до копчика словно стадо муравьёв пробежало:

— Вот ты и попался мне, отрок.

Оскалился Ласло: не ожидал такого, когда казалось, ещё чуть-чуть, ещё совсем немного — и уйдёт он из Москвы, так и не совершив злодеяния, какое он теперь совершенно точно совершить не сможет никогда — будь то митрополит или любой другой.

Но сейчас об ином думать надо, потому что ждёт его дыба и пыточные мастера — в этом он не сомневался.

Потому и ударил Истому сразу, пока тот не успел основательно скрутить его или крикнуть подмогу. Коленом в пах ударил — больнее удара не бывает, если точно попадёшь. Застыл Истома, побелел лицом, рука разжалась сама собой, опустился на корточки невольно. Теперь у Ласло есть время — немного, — пока он оклемается и бросится вдогон.

Выскочил венгр из поварни, огляделся. Народ по Кремлю ходит — деловито, но без суеты. И ему так же надо. Пошёл он — вроде не быстро, но и не медля, к Тимофеевским воротам. За время, пока он при поварне обитал, нередко доводилось ему проходить здесь, поэтому и всем стрельцам, что на стражу сюда отряжали, лицо его примелькалось. Удивились только — отчего не в кафтане да не в нарядной рубахе.

А там — направо от ворот, через наплавной мост — и в Заречье. Слобода большая, путаная, затеряться легко. Погоня пока ещё все закоулки обшарит — он и из Москвы к тому времени уйдёт, и розыск пустит по ложному следу.

Когда Истома пришёл в себя и доложил о том, что случилось, в погоню отрядили две сотни стрельцов, гонцы поскакали на все московские заставы с описанием беглеца. Но всё было тщетно, Ласло так и не поймали. Каморку, где жил венгр, обыскали, нашли брошенную одежду, а в рукаве рубахи — кисет с порошком. Для каких целей тот кисет с неизвестным порошком впотай пришит, любому ясно. Боярин Иван Воронцов, голова Разбойного приказа, посмотрел внимательно, понюхал и осторожно, не прикасаясь к порошку, завязал кисет и взял с собой — разбираться. Несколько лет боярин жил по посольским делам в Литве и Швеции и о ядах европейских был наслышан.

Ласло догнал брата Гийома через день, когда тот ещё не добрался до назначенного для встречи места. Хотя венгр и сделал большой крюк, молодость и избыток силы позволили ему двигаться куда быстрее, чем старый иезуит. Посовещавшись, они решили выбираться из Русского царства порознь. Так было удобнее, ведь наверняка на каждой заставе стражники в самое ближайшее время будут извещены об их бегстве. И слишком приметны они, слишком бросаются в глаза. Но только когда идут вместе. А врозь — да мало ли кто шляется по русским дорогам — сейчас, когда страна разорена и ещё не отошла от войны!

Но путь на запад оказался всё же непростым, и четыреста вёрст до рубежа русских владений каждый из них шёл несколько месяцев, обходя стрелецкие заставы и сбивая со следа пронырливых ищеек боярина Ивана Воронцова: то прячась в лесной чаще, то прикидываясь по привычке паломником, а то и нанимаясь к крепкому хозяину батраком. Только к концу лета сумели они добраться до Рима.

Брат Гийом вернулся в Равенну и продолжил обучение новициев. Больше он заданий Святого престола не выполнял и в Рим его не звали. Умер коадъютор спустя двадцать два года, окружённый почётом и заботой монахов.

Ласло же после возвращения в Рим некоторое время был в услужении у Антонио Поссевино, потом его видели в Равенне, но и там он задержался не надолго. Много лет никто не знал, где он находится и чем занимается, и лишь в начале следующего века он словно вынырнул из небытия в Южной Америке, где иезуиты проводили "духовную конкисту", защищая индейцев гуарани от работорговцев. Там старый Ласло и погиб, отражая нападение бадейрантов[205] на Нуэстра-Сеньора-де-Лорето[206]

Когда о разоблачении несостоявшегося отравителя доложили царю, он помрачнел. Бывший при нём Андрей Щелкалов как-то странно посмотрел на доложившего и сказал непонятно:

— Вот тебе и ответ, государь, какой выбор сделать.

Одиннадцатого марта Поссевино в последний раз приехал в Кремль. Накануне он говорил со своим помощником Стефаном Дреноцким, который объявил, что все старания посольства напрасны:

— Ты же видишь, отец Антонио: весь их уклад жизни, все их представления о добродетелях и пороках таковы, что они никогда не примут нашей святой веры.

— Представления их христианские, — возражал Поссевино, — а то наносное, что есть у московитов, может быть легко устранено деятельностью католических миссионеров и особенно — деятельностью коллегий иезуитов, разрешение на которые, я надеюсь, царь Иван со временем всё же даст.

— Отец Антонио, они держат нас под стражей не только из опасения, что мы станем проповедовать среди московских обывателей, — убеждал его Дреноцкий, — мы действительно будем в опасности, если решимся прогуляться по московским улицам без охраны. Ненависть к католикам у этого народа в крови.

— Проповедовать среди людей, убеждённых в своей правоте, всегда тяжело. Дикие франки Хлодвига[207], крестившись, не стали христианами по сути, вера пришла к ним со временем.

Спор этот ни к чему не привёл. Поссевино по-прежнему считал, что успех его миссии очень вероятен. Последняя беседа о вере ни к чему не привела. Иван Васильевич был предельно радушен и улыбчив, заявлял, что чувствует к иезуиту особое расположение как к брату во Христе. Легат, хотя слова Дреноцкого и не выходили у него из головы, отвечал русскому монарху тем же.

О суматохе, поднявшейся после побега Ласло, Поссевино не сообщили. Легат изредка ловил на себе непонятные взгляды русских бояр, пытался разговаривать, но ничего внятного от них не услышал. Согласия на постройку в Москве католических храмов и открытие иезуитских коллегий Иван Васильевич так и не дал.

Спустя три дня, сразу после завтрака, посольство папы Григория Тринадцатого покидало русскую столицу. Запряжённый четвёркой лошадей возок с широко поставленными полозьями вёз легата, остальные шли верхами. Вместе с Поссевино, Дреноцким и Мориено ехал Яков Семёнович Молвянинов с помощниками. Посольское дело он знал куда лучше Истомы, и у папского легата оставалась надежда, что царь наделил своего посланника особыми полномочиями, в соответствии с которыми Молвянинов и объявит в Риме о согласии на унию. А может, понадобится новое посольство в Москву.

Русских и папских посланников до рубежа с Речью Посполитой сопровождала стрелецкая сотня. Солнце светило уже совсем весело, рыхлый снег в полдень превращался в затруднявшую движение кашу, сыро чавкающую под подкованными копытами коней. Поссевино торопился добраться до Риги, пока не началась распутица. Там можно и переждать. В Рим он пока не собирался, намереваясь отправить с отчётом кардиналу Комо Микеле Мориено.

Отъехав от Москвы на три версты, Поссевино велел остановиться и вышел из возка. Москва была окружена полями, покрытыми медленно тающим снегом, и город лежал перед ним как на ладони. Море невысоких деревянных домов, и лишь кое-где — двух-трёхъярусные терема и разноцветные луковицы православных храмов.

Легат смотрел на этот город, в который он никогда не вернётся, и осознавал, что проиграл. Кобенцль и Чарторыйский были правы: ушлые московиты перехитрили его, взяв всё, что хотели, дав взамен лишь пустые обещания. Он покидает Москву, не добившись ничего. Легат с ненавистью посмотрел на Молвянинова: конечно же, этого человека отправили в Рим для того, чтобы создать видимость, будто царь Иван пытается выполнить данное Поссевино обещание, а на деле…

Он сел в возок и махнул рукой, велев трогаться. Вскоре длинная кавалькада въехала в густой еловый лес, и Москва исчезла из виду. Да, он проиграл.

Эпилог

Дверь распахнулась настежь: на пороге стоял царь. Писцы, не дожидаясь обычного "брысь", вскочили с мест и бросились к боковой двери, ведущей из помещения приказа сразу на улицу. Остался лишь глава Посольского приказа дьяк Андрей Щелкалов.

Царь подошёл, с трудом переставляя ноги и опираясь на длинный резной дубовый посох, окованный железом. Сел на лавку напротив стоящего дьяка, махнул рукой — садись, мол, чего стоишь? Щелкалов сел.

— Душно у тебя, — произнёс царь, — окошко открой.

Дьяк подошёл к ведущему во двор косящатому[208] окну и распахнул створки. В помещение ворвался тёплый весенний ветер. Из почек растущего под окном куста сирени вылезали первые листочки.

Царь посмотрел на него в упор:

— Слава Богу, спровадили Антошку басурманского. Шельмоватый этот иезуит. Люди пришли с той стороны, говорят, остался он у Батория по своим иезуитским делам, а посланник наш в Рим без него направился. Справится Яшка, как думаешь?

— Молвянинов-то? Справится, чего же не справиться? Там много ума не надо. В Риме его обхаживать станут, а ему и остаётся только, что морду воротить и говорить "нет".

— Нельзя так. Там похитрее надо.

— Так Яшка хоть и не семи пядей во лбу, но и не дурак. Будет говорить "да", хотя значить это будет "нет". В Риме ж тоже не дураки, поймут. Политес соблюдён, а что чего-то не вышло — так то не наша вина.

Царь задумался:

— Может, стоило дать ему поручение и к императору?

— Так ведь, государь, стоило — не стоило, поздно уже говорить. А если хочешь знать, что я думаю — то не стоило. На кой нам этот Рудольф-чернокнижник? В нас он не нуждается, воевать ни с кем не хочет, да и с поляками мы замирились. Со шведами, Бог даст, на будущий год тоже замиримся. Ты, государь, лучше скажи, что с нашим иудушкой-то делать будем?

— Это с Давидом, что ли?

— С ним, с ним, окаянным. Вот же ж как нечаянно открылся Давид, козья морда, толстая задница. Хоть в том Поссевино спасибо, что помог врага внутреннего распознать.

— Да ничего не делать. — Царь равнодушно зевнул.

— Как же так, государь? Это совершенно невозможно. Обязательно надо что-то сделать.

— Пока не надо. А потом сделаем. Дождёмся Яшку из Рима, выслушаем, о чём он там с католиками говорил, и тогда решим. Думаю я, отправится наш Давид… — Царь задумался. — Сначала сана его лишим, а потом загоним туда, где похуже да погаже. В Пермскую землю, в самый захудалый монастырь. Пусть там грехи перед православием замаливает[209].

— Это верно, государь, — согласился Щелкалов, — так его. А теперь дозволь о делах насущных тебе поведать.

— Поведай, — разрешил царь. — Что там ещё?

— А там такое, государь. Пришёл из Обдорской земли сотник казачий Егорий Шаповал…

— Это который Шаповал? — перебил его царь. — Имя что-то знакомое.

— Отроком в Земском приказе у Ивана Челяднина служил да при Молодях бился, а потом с боярином Микулинским ходил, чтобы крестника твоего неблагодарного Петрушку Немчинова поймать[210]. Да сестра его ещё замужем за младшим боярином Бутурлиным.

— А, этот, — вспомнил царь. — Что говорит?

— Бьются казаки в низовьях Оби с обдорскими людишками[211], хотят город ставить на реке Мангазейке. Рассказывает, город тот большой прибыток принести может. Зверя пушного там — видимо-невидимо. И место удобное — через него можно и дальше навстречу солнцу идти, объясачивать сибирских людишек[212].

Царь с сомнением покачал головой:

— Справятся ль?

— Справятся, — убеждённо ответил Щелкалов, — людишки те огневого боя не знают, пугаются шибко. И строя воинского не знают. Казаки против них выходят — один против десяти, а то и против двадцати. Только вот…

Дьяк споткнулся.

— Что ещё? — недовольно спросил царь.

— Немцев аглицких[213] там встретили.

— Что-о-о-о? — изумился царь. — Откуда?

— Шли морем, искали северный путь в Индейское царство[214], да корабль льдами затёрло, казаки их на берегу подобрали. Но богатства северные незваные гости разглядеть успели. Теперь жди новые корабли.

— Нельзя их туда пускать. Слышишь, Андрюшка, нельзя! Наша это земля.

— Конечно, нельзя, государь. Наша. И не пустим. А для того надо острожец там ставить да казачков в него сажать. О том Шаповал и говорил. Видел он там остатки прежнего Новгородского острога. В старые времена, выходит, ходили новгородцы туда.

— Так ты распорядись на острог тот припасов воинских выделить да инструмент какой. И клич крикнуть — авось охочие люди найдутся в тот острог. Житьё-то им вольготное будет.

— Вольготное, государь. И найдутся людишки, как не найтись? И ещё думаю, немцев тех не следует домой отпускать. Пусть русскому государю послужат. А то разболтают там. Тогда точно других кораблей дождёмся. А так — может, и нет.

— Верно мыслишь. Так и сделаем.

— Ещё, государь.

— Что ещё?

Щелкалов замялся, не решаясь сказать царю.

— Ну! — повысил голос Иван Васильевич. — Говори уж, коль начал.

— Казачки воровские объявились. Что из Ливонии сбежали, а потом на Волге разбойничали.

— Что за казачки? Послать стрельцов, пусть переловят — да в острог или на плаху.

— Не торопись государь, не торопись. У казачков тех атаманом Ермак. Воин славный, такого просто так не возьмёшь.

— Коль с войны сбежал — значит, не славный.

— Снова не торопись. Тех казачков Строгановы числом полтыщи наняли да своих людей три сотни дали. И припаса всякого воинского, и харчей, и ладьи. И отправился Ермак воевать с сибирским ханом. Спустился по речке, а где волоком, в Сибирские земли. И славно бьётся, ой славно! Уже дважды татар побил, и, говорят, забеспокоился Кучум.

Царь прищурился:

— Это тебе Строгановы рассказали?

— Что мне Строгановы? — хитро улыбнулся Щелкалов. — У меня среди его людишек свои людишки есть. Строгановы ещё ничего не скажут, а я уже всё и так знаю. Давно бы тебе пора прижать этих скопидомов. Богатеют, а мыто в казну не платят. А если и платят, то мало. И войну с Кучумом затеяли без твоего дозволения.

— Затеяли — и ладно, — сказал царь. — Не выйдет дело — не наказывать же их, и так в убытке будут. А выйдет — то державе Русской прибыток. Не пускать же в Сибирь их одних. Жирно будет.

— Это как козла в огород, — поддакнул дьяк.

— Хорошо, говоришь, бьются казачки? — внезапно спросил Иван Васильевич.

— Хорошо. Татары ведь сибирские, как и обдорские людишки, огневого боя тоже не знают. Да и казаки — такие оторвы, что не приведи господь. Пусть уж лучше там, чем на Волге.

Царь улыбнулся, с трудом поднялся со скамьи и направился к выходу из приказа, тяжело переставляя ноги. У самой двери остановился и оглянулся на застывшего, словно истукан, дьяка:

— Ну что, Андрюшка, с Ливонией у нас не вышло, но, кажется, Сибирью прирастать будем?

И вышел, громко хлопнув дверью — да так, что загудел Посольский приказ, словно набат. Выдохнул посольский дьяк Андрей Щелкалов, опустился на скамью у заляпанного чернильными кляксами стола, на котором остались недопи-санные приказными писцами бумаги, и повторил за царём:

— Сибирью прирастать будем.

Литературно-художественное издание

Выпускающий редактор С.С. Лыжина

Художник Н.А. Васильев

Корректор И.В. Алферова

Верстка И.В. Резникова

Художественное оформление и дизайн обложки Е.А. Забелина

ООО "Издательство "Вече"

Адрес фактического местонахождения: 127566, г. Москва, Алтуфьевское шоссе, дом 48, корпус 1. Тел.: (499) 940-48-70 (факс: доп. 2213), (499) 940-48-71.

Почтовый адрес: 127566, г. Москва, а/я 63.

Юридический адрес: 129110, г. Москва, пер. Банный, дом 6, помещение 3, комната 1/1.

E-mail: [email protected] http://www.veche.ru

Подписано в печать 24.10.2023. Формат 84 х 108 1/32. Гарнитура "Times". Печать офсетная. Бумага типографская.

Печ. л. 12,5. Тираж 1500 экз. Заказ № 2180.

Отпечатано в Обществе с ограниченной ответственностью "Рыбинский Дом печати" 152901, г. Рыбинск, ул. Чкалова, 8. e-mail: [email protected] р-д-п. рф

Примечания

1

Дьяк — в данном случае глава Посольского приказа, по сути, министр иностранных дел.

(обратно)

2

Михаил Воротынский и Дмитрий Хворостинин — русские военачальники, герои сражения при Молодях.

(обратно)

3

Стефан Баторий до избрания королём Речи Посполитой в 1575 году был князем Семиградья (Трансильвании) — государства, вассального по отношению к Османской империи.

(обратно)

4

Рудольф II, император Священной Римской империи германской нации, имел репутацию поклонника наук и искусств, а также интересовался оккультизмом.

(обратно)

5

В это время шла война за независимость Нидерландов от Испании, а также освоение Испанией Южной и Центральной Америки.

(обратно)

6

Сражение при Лепанто (1571 г.) — крупное морское сражение, в котором объединённый католический флот наголову разбил флот Османской империи. Но из-за внутренних разногласий католики воспользоваться плодами победы не сумели, а турки спустя несколько лет отстроили новый флот.

(обратно)

7

Криштоф Баторий. Правил Семиградьем в 1576–1581 годах.

(обратно)

8

Бехтерец — вид доспеха, стальные пластины, соединённые кольчужными вставками.

(обратно)

9

Рудольф II — император Священной Римской империи германской нации с 1576 по 1612 год.

(обратно)

10

Моргешптерн — примерный европейский аналог русского кистеня. Представляет собой металлический шар с шипами. Мог крепиться на рукоять булавы или соединяться с рукоятью цепью.

(обратно)

11

Шамшир — персидская сабля с сильным изгибом. Предназначалась для рубки, в качестве колющего оружия могла использоваться только в конном строю. У Русского царства были налажены интенсивные торговые отношения с Персией через Каспийское море и Волгу.

(обратно)

12

Мизерикорд — разновидность стилета.

(обратно)

13

Рядовые солдаты венецианской наёмной кавалерии — страдиоты — примерно на 80 процентов состояли из албанцев. Командиров обычно набирали из греков и южных славян.

(обратно)

14

Литорея — старинный русский способ тайнописи, когда согласные буквы в слове заменялись другими буквами. При написании простой литореей одни буквы просто заменялись другими, о чём было предварительно условлено. Мудрая литорея предусматривала замену букв числами, при этом использовался ключ — некое оговорённое заранее число.

(обратно)

15

Один из видов тайнописи. Текст, написанный молоком или луковым соком, не виден, но при нагревании (например, над пламенем свечи) темнеет, и его можно читать.

(обратно)

16

Крупная серебряная монета, по образцу которой чеканились деньги во многих европейских странах. В России она называлась «ефимок» и имела хождение до конца XVII века.

(обратно)

17

После открытия морского пути в Индию в 1498 году.

(обратно)

18

Позже различия традиций русской иконописи и европейской библейской живописи доставили Истоме некоторые неудобства. При дворе римского папы пришлось даже прикрывать срамные места на картинах, предложенных к осмотру русскому гостю.

(обратно)

19

Джироламо Приули — 83-й дож Венеции. Правил в 1559–1567 годах. Его правление отмечено многочисленными работами по украшению Венеции.

(обратно)

20

Ливонская война к моменту визита Шевригина в Италию шла уже 23 года. По сути она представляла собой череду войн с разными противниками, к тому же отягощённую эпидемией чумы в конце 1560-х — начале 1570-х годов. Ресурсы и логистические возможности Русского царства были в совокупности значительно ниже, чем у его главного соперника на данный момент — Речи Посполитой. Кроме Речи Посполитой в указанное время русские воевали и со Швецией.

(обратно)

21

Леонтий — имя Шевригина по крещению, Истома — прозвище. В XVI веке прозвища часто употреблялись вместо крестильных имён.

(обратно)

22

Ферраро-Флорентийский собор 1438–1445 годов провозгласил унию ряда церквей, в том числе греческой православной, с римским католичеством. На деле уния просуществовала недолго, будучи отвергнута православным духовенством спустя несколько лет.

(обратно)

23

Сургуч в Русском царстве для запечатывания посланий стал использоваться спустя сто лет после описываемых событий.

(обратно)

24

Исфахан — центр оружейной промышленности Персии.

(обратно)

25

Копенгагенский собор Богоматери по указу короля использовался как католическими, так и протестантскими священниками, но в 1530 году он был взят штурмом жителями столицы, которые уничтожили все атрибуты католической религии.

(обратно)

26

Лестница гигантов со статуями Нептуна и Марса.

(обратно)

27

"Москва — Третий Рим" — философская и политическая концепция, сложившаяся в Великом княжестве Московском во время правления Василия Ш в начале XVI века. Согласно ей, русское государство является преемником Римской и Византийской империй. Её разработку обычно связывают с монахом Филофеем, который писал: "…два Рима падоша, а третий стоит, а четвёртому не быти…"

(обратно)

28

Якопо Робусти (Тинторетто) в это время работал над картиной "Рай" в Зале Большого совета Дворца дожей. Размеры картины — 22 на 9 метров. На момент визита Шевригина ему было 62 года.

(обратно)

29

Совет десяти — коллегиальный орган Венецианской республики с широкими полномочиями. Его члены избирались из числа Большого совета сроком на один год.

(обратно)

30

Люди государевы — опричники.

(обратно)

31

Иван Грозный вёл борьбу с местничеством, нередко выдвигая на руководящие роли способных людей незнатного происхождения. Окончательно местничество уничтожено на Земском соборе 1682 года в царствование Фёдора Алексеевича.

(обратно)

32

Банковское дело было хорошо развито в Венеции. Частные банки там существовали с XII века. Первый в Европе государственный банк был создан в Венеции в 1587 году.

(обратно)

33

Венецианское сольдо — разменная серебряная монета весом 0,326 грамма.

(обратно)

34

Венецианский локоть составлял 63,68207 см.

(обратно)

35

Крупное парусно-гребное судно. Венецианский галеас достигал в длину 47 метров, а в ширину 8 метров.

(обратно)

36

Итальянская миля —1,85 км.

(обратно)

37

В Средние века и Новое время на гребных судах — должностное лицо с широким кругом полномочий, в число которых входила и организация гребли.

(обратно)

38

Джамбаттиста делла Порта (1535–1615) был разноплановым учёным, в сферу его интересов входили в том числе и опыты с выпуклыми и вогнутыми линзами.

(обратно)

39

В галерном флоте существовало несколько разновидностей гребли— для хода на дальние расстояния, для атаки или, наоборот, отрыва от преследования и т. д. Была предусмотрена и возможность отдыха гребцов.

(обратно)

40

Равенна — город в Северной Италии. В V веке он был столицей Западной Римской империи. В 476 году под Равенной произошла битва между германским племенем герулов и остатками римской армии. Римляне потерпели поражение, а последний император Ромул Августул попал в руки вождя герулов Одоакра и отрёкся от престола.

(обратно)

41

Новициат — учебное заведение ордена иезуитов. В нём проходили обучение юноши, желающие вступить в орден.

(обратно)

42

То есть Византийская империя, ликвидированная турками в 1453 году.

(обратно)

43

Студёное море — Северный Ледовитый океан.

(обратно)

44

Фрагмент текста наказа дан по изданию "Памятники дипломатических сношении Древней России с державами иностранными" 1871 года, раздел "Сношения царя и Великого князя Ивана IV Васильевича с папою Григорием XIII в 1580–1582 годах".

(обратно)

45

Апоплексический удар — инсульт, разрыв сердца — инфаркт миокарда, почечные колики — симптом, сопровождающий ряд заболеваний мочеполовой сферы.

(обратно)

46

Митридат VI Евпатор — царь Понта. По сообщениям античных историков, с юности принимал малые дозы ядов разных типов, чтобы приучить себя не реагировать на них. Когда он после поражения от Рима пытался покончить с собой, то не смог найти достаточно сильного яда и велел телохранителю заколоть его мечом.

(обратно)

47

Коадъютор — в католической церкви духовное лицо, назначенное в помощники другому духовному лицу.

(обратно)

48

О деятельности брата Гийома в Русском царстве читайте в романе "Охота на либерею", вышедшем в издательстве "Вече" в 2023 году.

(обратно)

49

О приключениях брата Гийома в Русском царстве читайте в романе "Охота на либерею", вышедшем в издательстве "Вече" в 2023 году.

(обратно)

50

Великая схизма — произошедший в 1054 году официальный раскол христианства на православную и католическую церкви. Папа Лев IX и патриарх Михаил I Кируларий предали друг друга анафеме.

(обратно)

51

Староновая синагога в Праге — старейшая действующая синагога Европы, построена в 1270 году.

(обратно)

52

Крупнейшее морское сражение XVI века (1571 г.), в котором объединённый католический флот наголову разбил флот Османской империи. Именно в этом сражении будущий автор "Дон Кихота" Мигель Сервантес потерял руку.

(обратно)

53

Де Роган — один из наиболее влиятельных баронских родов Бретани. Ренн — столица Бретани.

(обратно)

54

Коллегия — следующая, после школы, ступень образования в ордене иезуитов.

(обратно)

55

На момент беседы брата Гийома орден иезуитов был без генерала. Предыдущий, Эверард Меркуриан, умер 1 августа 1580 года, следующий, Клаудио Аквавива, избран 9 февраля 1581 года.

(обратно)

56

Кастелян в монастырях — должностное лицо, ведающее хозяйственными вопросами.

(обратно)

57

Указанная братом Гийомом строка следующая: "Нет Еллина и Иудея, нет обрезания и необрезания, варвара, скифа, раба, свободного, но всё и во всех — Христос". Коадъютор хотел, чтобы Жак в полной мере усвоил: перед Христом равны все, независимо от титулов, социального статуса и достатка.

(обратно)

58

Игнатий Лойола — баскский дворянин, основатель (1540 г.) и первый генерал ордена иезуитов. В 1622 году канонизирован как святой.

(обратно)

59

Партикулярное платье — одежда, не являющаяся форменной, гражданское платье.

(обратно)

60

Уныние — в католическом и православном вероучениях — один из семи главных грехов.

(обратно)

61

Диоцез — административная единица в католической и ряде других церквей. В православии аналогом диоцеза является епархия.

(обратно)

62

Конфирмация у католиков — то же, что у православных миропомазание.

(обратно)

63

Нынешняя Голландия, или Нидерланды. Часть исторических Нидерландов осталась испанской колонией, а позже, после ряда исторических пертурбаций, получила независимость под названием Бельгия в XIX веке.

(обратно)

64

Поссевино имеет в виду каппельский молочный суп — знаковое событие швейцарской истории. По легенде, когда в 1529 году католики и протестанты сошлись для битвы в коммуне Каппель под Цюрихом, обе армии испытывали недостаток в продуктах, и католики для приготовления супа выделили имеющиеся у них хлеб и соль, а протестанты — молоко. После поедания молочного супа стороны договорились о компромиссе в вопросе выбора веры.

(обратно)

65

Генрих VIII Тюдор — английский король, с которым связан разрыв Англии с католицизмом. Формальным поводом был отказ римского папы Климента VII признать законным развод короля с бездетной Екатериной Арагонской. На деле причинами стали коренные противоречия между интересами папства и английской элиты.

(обратно)

66

На деле выпускники католических коллегий нередко становились критиками ордена. Среди известных выпускников иезуитских колледжей — Франсуа-Мари Аруэ (Вольтер), Жан-Батист Поклен (Мольер) и Дени Дидро.

(обратно)

67

Авиньонское пленение пап — период с 1309 по 1377 год, когда французские короли пытались поставить институт папства под свой полный контроль, выделив в Авиньоне резиденцию для размещения главы католической церкви.

(обратно)

68

Беспорядки 1562 года в Тулузе — кровопролитный конфликт между католиками и протестантами, эпизод Религиозных войн во Франции.

(обратно)

69

Непотизм — предоставление привилегий, в том числе доходных мест, лицам из круга приближённых и родственников; симония — изначально продажа церковных должностей или духовных санов, позже — то же в широком смысле, применительно не только к церкви.

(обратно)

70

Вальденсы — сторонники Пьера Вальдо, христианского богослова XII века. Исповедовали чистое, евангельское христианство. На протяжении долгого времени преследовались католической церковью. В 1545 году во французском городе Мерендоле было уничтожено несколько тысяч вальденсов. Представители этой ветви христианства сохранились до наших дней в Европе и Южной Америке.

(обратно)

71

Имеется в виду свадьба Генриха и Маргариты, на которую были приглашены многие предводители гугенотов. Вскоре после свадьбы состоялась знаменитая Варфоломеевская ночь — массовая резня гугенотов.

(обратно)

72

Генрих III Валуа — короткое время был избранным королём Речи Посполитой. После получения известия об освободившемся вследствие смерти брата французском престоле бежал из страны. Был королём Франции в 1574–1589 гг.

(обратно)

73

Ферраро-Флорентийская уния — союз-православной и католической церквей под главенством папы римского. Уния была принята на соборах, проходивших в Ферраре, Флоренции и Риме в 1437–1445 годах в обстановке угрозы Константинополю от турок и была для православных вынужденной. Уния была негативно воспринята большинством православных греков и просуществовала лишь несколько лет, потеряв актуальность после взятия Константинополя турками в 1453 году.

(обратно)

74

Евгений IV — римский папа, в годы правления которого проходил Ферраро-Флорентийский собор.

(обратно)

75

Ротунда — использовавшаяся в Италии разновидность готического письма, отличавшаяся округлостью букв и отсутствием ломаных линий.

(обратно)

76

Новые христиане — так после Реконкисты называли в Испании иудеев и мусульман, вынужденных принять христианство под угрозой изгнания.

(обратно)

77

Томас Северинген — под этим именем фигурировал в римских документах Истома Шевригин.

(обратно)

78

Во время визита Шевригина шла разработка современного календаря, названного по имени папы григорианским. Новое летоисчисление было принято в Риме в октябре следующего года. Европа переходила на григорианский календарь постепенно, даже католические государства не были единодушны в этом вопросе.

(обратно)

79

Герцог Сорский — незаконнорождённый сын папы Григория XIII.

(обратно)

80

Легат — представитель Ватикана для выполнения определённого дипломатического поручения. Нунций — постоянный дипломатический представитель Ватикана, живущий в иностранном государстве.

(обратно)

81

Дмитрий Герасимов (в Риме известен как Деметрий Эразмий) возглавлял посольство, направленное Василием П1 ко двору папы Климента УП.

(обратно)

82

Палатин и Эсквилин — два из семи холмов, на которых стоял Древний Рим.

(обратно)

83

По сообщению некоторых античных историков, гунны нарезали мясо тонкими кусками и клали под седло, чтобы оно от конского пота просолилось и не испортилось. Но, по всей видимости, кочевники гунны имели избыток мяса и в действительности таким образом пытались предохранить лошадиные спины от натирания седлом во время долгих переходов.

(обратно)

84

Орацио Джентилески — итальянский художник. Во время визита Шевригина жил в Риме, занимался созданием фресок в Ватиканской библиотеке.

(обратно)

85

Смелые — по-итальянски bravi — так называли шайки наёмных убийц. Некоторые из них почти открыто принимали заказы на убийство прямо на улицах.

(обратно)

86

Пьемонт — область на севере Италии у границы с Францией. Некоторые лингвисты считают пьемонтский диалект самостоятельным языком.

(обратно)

87

Новый Завет. Послание апостола Павла к римлянам. 1, 27.

(обратно)

88

Плутарх — античный историк, главный труд — "Сравнительные жизнеописания". Эразм Роттердамский — нидерландский гуманист XVI века, получивший популярность многочисленными трудами, среди которых "Похвала глупости". Макиавелли — политический деятель Флоренции XV–XVI веков, автор ряда трудов по управлению государством, считается одним из основателей политологии.

(обратно)

89

Мост Фабрицио — старейший мост в Риме. Построен в 62 году до н. э. народным трибуном и куратором дорог Люцием Фабрицием. Ведёт на остров Тиберина на Тибре. Действует и по сегодняшний день.

(обратно)

90

Античная статуя Аполлона Бельведерского откопана при раскопках виллы императора Нерона. Сейчас хранится в Ватикане, в Музее Пио-Клементино.

(обратно)

91

Текст дан по изданию "Памятники дипломатических сношений с Папским двором и итальянскими государствами. Том X. С 1580 по 1699 год", раздел "Сношения Царя и Великого Князя Ивана IV Васильевича с папою Григорием XIII в 1580—82 годах".

(обратно)

92

Поссевино был секретарём генерала ордена иезуитов в 1572–1578 годах.

(обратно)

93

Сигизмунд фон Герберштейн — барон, дипломат Священной Римской империи. Дважды — в 1517 и 1526 годах был в Великом княжестве Московском. Оставил обширные воспоминания о Руси.

(обратно)

94

Альберто Кампензе — нидерландский писатель (1490–1542). Писал о России со слов знакомых купцов, бывавших там по делам, в том числе со слов отца и брата.

(обратно)

95

Алессандро Гваньини — итальянец, принявший польское подданство. Участвовал в Ливонской войне на стороне Польши против Русского царства. Являясь скорее исследователем, чем военным, оставил после себя записки о Польше, Литве и тех районах Русского царства, где ему довелось побывать. Записки содержат сведения о географии, культуре, этнографии. Его "Описание Европейской Сарматии" издано в Кракове в 1578 году.

(обратно)

96

Иоганн Кобенцль — посол Священной Римской империи в Москве в 1575–1576 годах. Оставил записки о своём путешествии.

(обратно)

97

Деметрий Эразмий — Дмитрий Герасимов, посол Василия III ко двору папы Климента VII в 1525 году.

(обратно)

98

Во время визита в Швецию в 1579 году.

(обратно)

99

Стефан Дреноцкий, Андрей Модестин, Паоло Кампани и Микеле Мориено. Соответственно — хорват, чех и двое итальянцев.

(обратно)

100

Восьмидесятилетняя война (1566–1648) за независимость Нидерландов от Испании.

(обратно)

101

Касимовское ханство — татарское ханство, находившееся в вассальной зависимости от Русского царства. Один из ханов после крещения некоторое время являлся номинальным царём Руси (Симеон Бекбупатович).

(обратно)

102

Колумелла — древнеримский агроном, оставивший обширные записки по земледелию.

(обратно)

103

В действительности традиция изготовления фалернского была утрачена с гибелью Западной Римской империи. Информация о том, что итальянским виноделам в XXI веке удалось возродить производство фалернского вина, — лишь маркетинговый ход. В действительности специалисты до сих пор спорят даже о том, какого цвета было вино — в диапазоне от золотистого (янтарного) до кроваво-красного.

(обратно)

104

Джакомо Бонкомпаньи — имя герцога Сорского. Герцогство Сора вместе с титулом было куплено для него Григорием ХШ.

(обратно)

105

Аркадия — историческая область на Пелопоннесе (Греция). В переносном смысле — некая сельская идиллия.

(обратно)

106

Об избрании нового римского папы конклав (собрание) кардиналов извещало жителей Рима сжиганием в печи дров, пропитанных специальным веществом для придания дыму соответствующего оттенка.

(обратно)

107

После смерти Григория XIII Джакомо Бонкомпаньи получил в распоряжение двухтысячный отряд для борьбы с разбойниками в Папской области. Он попытался вмешаться в выборы нового папы, но неверно оценил свои возможности и в результате лишился части назначений, полученных при прежнем папе. Он прожил 64 года, и его влияние, хотя и не достигало тех высот, что ранее, оставалось достаточно большим.

(обратно)

108

Дмитрий Хворостинин — герой битвы при Молодях, позже не раз подвергался гонениям из-за местнических споров и даже заключался в тюрьму.

(обратно)

109

Градчаны — исторический район Праги, до 1784 года сохранявший право на самоуправление.

(обратно)

110

Лауды — вид утренней церковной службы у католиков. Читается на рассвете.

(обратно)

111

Пернов — ныне Пярну в Эстонии.

(обратно)

112

Старица — старинный город на реке Старице. Ныне в Тверской области. Иван Грозный любил этот город, обнёс его крепостной стеной и на завершающей стадии Ливонской войны (1579–1581 гг.) часто жил в нём.

(обратно)

113

Морион (испанский шлем) — появившийся в начале XVI века боевой шлем с загнутыми полями и гребнем.

(обратно)

114

Битва при Мохаче — сражение у венгерского города Мохача в 1526 году, в котором против Османской империи выступила коалиция европейских государств, в том числе Священная Римская империя. Турки одержали решительную победу, при этом значительная часть Венгрии перешла под турецкое подданство. Через три года после битвы турки даже осадили столицу Австрии Вену, но взять её не смогли.

(обратно)

115

Юридические термины, восходящие к римскому праву: status quo — существующее положение, casus belli — повод к войне.

(обратно)

116

Письмо, которое Поссевино написал для отправки Истомой царю, сейчас хранится в Библиотеке Ватикана. Тот вариант, что написан рукой Шевригина, историк Н.П. Лихачёв разыскал в архивах Посольского приказа. Шевригин действительно перехитрил Поссевино, не указав в письме о своём статусе, объявленном им в Венеции.

(обратно)

117

В Голландии в это время шла Восьмидесятилетняя война за независимость от Испании. Гёзы (буквально — нищие) — так называли участников борьбы против Испании.

(обратно)

118

Каперы — легальные морские разбойники. Каперы получали от монарха патент, в котором указывалось, суда каких стран им разрешается грабить.

(обратно)

119

Пулгада — старинная испанская мера длины, 24 мм. Клинок имел длину 13,2 см.

(обратно)

120

Фернандес — в XVI–XVII веках семья оружейников из Толедо, специализирующаяся на холодном оружии.

(обратно)

121

Сирокко — жаркий сильный ветер, зарождающийся в глубине Сахары. Несёт большое количество пыли, оказывает влияние на климат прибрежных районов Средиземноморья.

(обратно)

122

Карты Таро.

(обратно)

123

Нюкта — в греческой мифологии персонификация ночной темноты. В учениях различных древнегреческих философских традиций Нюкта наделялась разным содержанием.

(обратно)

124

Дика — дочь Нюкты.

(обратно)

125

Аммониева соль — группа ароматических веществ, включавших карбонат аммония. Имеет резкий запах, применялась для приведения в чувство при обмороках.

(обратно)

126

Ганза — торговый союз северонемецких городов. После Великих географических открытий и смены направления торговых путей постепенно пришёл в упадок, но сохранил значение как центр ремёсел.

(обратно)

127

Северная семилетняя война (1563–1570) Швеции против коалиции Дании, Любека и Речи Посполитой закончилась без территориальных приобретений какой-либо стороны.

(обратно)

128

Хольк — североевропейское парусное судно грузоподъёмностью до 400 тонн.

(обратно)

129

Рислинг — виноград и сорт немецкого вина. Известен с XV века.

(обратно)

130

Когг — одномачтовое торговое судно водоизмещением в 2–3 раза меньше холька.

(обратно)

131

Эзель — крупный балтийский остров, ныне Сааремаа. В то время — владение Дании, ныне в составе Эстонии.

(обратно)

132

Аренсбург — ныне Курессааре. В то время — владение Дании, сейчас — территория Эстонии.

(обратно)

133

Эол — по Гомеру, сын Посейдона и смертной женщины Арны. Назначен Зевсом повелевать ветрами.

(обратно)

134

Kurwa — польское слово, означающее "женщина лёгкого поведения". Часто не несёт информативной нагрузки, а используется для выражения широкого спектра эмоций — разочарования, восторга, злости, угрозы, гнева и т. д.

(обратно)

135

Dinmor [дин мо] — датское ругательство, "твою мать".

(обратно)

136

Даго — остров, расположенный севернее Эзеля, с которым он составляет Моонзундский архипелаг. В описываемое время — владение Швеции, сегодня под названием Хийумаа входит в состав Эстонии.

(обратно)

137

Принц Магнус — русский ставленник, датский принц Ольденбургской династии. Был женат на двоюродной племяннице Ивана Грозного, который пытался использовать его как своего вассала в надежде на его европейские связи. Имел титул "король Ливонии", хотя в реальности королём так и не стал. Позже перешёл на сторону поляков и воевал против русских.

(обратно)

138

Стрелецкий голова — командир стрелецкого полка. Сначала полки назывались "приборами", затем "приказами", и лишь в правление царевны Софьи получили наименование "полки". Командир назывался "головой" также до этого времени.

(обратно)

139

Нарва была взята шведскими войсками 15 сентября 1581 года, при этом погибло 2 тысячи стрельцов и вырезано 7 тысяч русских мирных жителей.

(обратно)

140

Шандал — тяжёлый канделябр с большим количеством рожков.

(обратно)

141

Стефан Баторий был избран польским королём в 1575 году, за шесть лет до описываемых событий.

(обратно)

142

Сетье — средневековая французская мера объёма. В разное время и в разных местах она варьировалась от 0,46 до 0,55 литра.

(обратно)

143

Che tu hai in governo, divise — то, чем управляешь, разделяй.

(обратно)

144

Имеется в виду Люблинская уния 1569 года, когда Королевство Польша и Великое княжество Литовское объединились в новое государство — Речь Посполитую. По унии южные территории Великого княжества Литовского перешли Польше.

(обратно)

145

То есть тюркам. Имеется в виду присоединение к Русскому царству Башкортостана.

(обратно)

146

Имеется в виду сражение при Молодях 1572 года, в котором русские полки наголову разбили численно значительно превосходящее войско крымского хана.

(обратно)

147

Калигари — папский нунций (постоянный представитель) при дворе Стефана Батория.

(обратно)

148

Священная лига — объединение католических государств, существовавшее в 1571–1573 годах. Распалась из-за противоречий между её членами.

(обратно)

149

Вследствие притока большого количества американского золота и серебра в Европе в XVI — начале XVII веков происходила "революция цен" — бурный рост стоимости многих товаров из-за обесценивания денег. То есть инфляция.

(обратно)

150

Сигизмунд — польский король, в правление которого была заключена Люблинская уния. Первый король Речи Посполитой (1569–1572 гг.)

(обратно)

151

Иштван — венгерский вариант имени Стефан. Так Батория звали до коронации.

(обратно)

152

Стефан Баторий в это время сохранял дружеские отношения с Османской империей. От предложенной помощи отказался, чтобы не попасть в полную зависимость от турок.

(обратно)

153

Жигмонд — сын Криштофа, старшего брата Стефана Батория. После смерти отца в 1581 году унаследовал престол Семиградья (Трансильвании).

(обратно)

154

Диоцез в католичестве — административная церковная единица. То же, что и епархия у православных.

(обратно)

155

Диоцез в католичестве — административная церковная единица. То же, что и епархия у православных.

(обратно)

156

Текст дан по изданию "Иван Грозный и иезуиты. Миссия Антонио Поссевино в Москве". М.: Аграф, 2005. С. 82.

(обратно)

157

О приключениях Петера читайте в романе "Охота на либерею", вышедшем в издательстве "Вече" в 2023 году.

(обратно)

158

Трудники — люди, живущие при храме без цели принятия монашества. Делают работу по хозяйству, взамен получая еду и кров.

(обратно)

159

Урок — норма работы, которая должна быть выполнена за день.

(обратно)

160

Малюта Скуратов — опричник, ближайший помощник Ивана Грозного. Был главой "высшей полиции по делам государевой измены". Погиб во время Ливонской войны в 1573 году.

(обратно)

161

Давид Ростовский — епископ РПЦ. В описываемое время — архиепископ Ростовский, Ярославский и Белозерский. Во время переговоров с Поссевино высказывался за объединение церквей.

(обратно)

162

После разгрома крымского войска под Молодями летом 1572 года татарских набегов не было больше двадцати лет.

(обратно)

163

Чернь — технология обработки (чернение) серебряных ювелирных изделий; зернь — технология украшения ювелирных изделий — мелкие шарики из драгоценных металлов.

(обратно)

164

Сигизмунд И Август — польский король.

(обратно)

165

Об этом — в романе "Охота на либерею", вышедшем в издательстве "Вече" в 2023 году.

(обратно)

166

Государевы люди — опричники. В то время их называли так, а термин "опричники" был придуман в конце XVIII века историком Н.М. Карамзиным.

(обратно)

167

То есть с надвратной иконой Трифона Апамейского, покровителя рыбаков и охотников.

(обратно)

168

Полотенце — вид домовой резьбы. Представляло собой плоскую широкую тонкую дощечку с вырезами, край которой выполнен в виде бахромы. Устанавливалось немного ниже конька кровли ворот.

(обратно)

169

Копейка — серебряная монета, введённая реформой Елены Глинской — матери Ивана Грозного. Стоимость её была значительно ниже иоахимсталера.

(обратно)

170

Сабельник — мелкая серебряная монета, на которой был изображён всадник с саблей. Немного меньше копейки, на которой изображён всадник с копьём, побеждающий змея.

(обратно)

171

Которосль — река бассейна Волги. Протекает в нескольких верстах от Ростова.

(обратно)

172

Розариум — в данном случае сборник молитв.

(обратно)

173

На момент визита Поссевино царицей была Мария Фёдоровна Нагая. При дворе Григория XIII об этом не знали и не удосужились навести справки о матримониальном положении русского царя. Нагая — мать царевича Дмитрия, который родился 19 октября 1582 года. Она прожила 58 лет и умерла в 1611 году, пережив Ивана Грозного на 27 лет.

(обратно)

174

Liberum veto (свободное вето) — право любого депутата на сейме прекратить обсуждение любого вопроса.

(обратно)

175

Генрицианские артикулы — принятый в 1573 году документ об ограничении королевской власти в Польше. Назван по имени подписавшего его Генриха Валуа, который был избран польским королём.

(обратно)

176

Михаил Черкашенин — донской атаман, герой обороны Пскова и Мо-лодинского сражения (1572).

(обратно)

177

Козельск — древний город, ныне в Калужской области. Во время нашествия Батыя оказал чрезвычайно упорное сопротивление татарам, за что получил от них название "злой город".

(обратно)

178

Свинцовый сахар — ацетат свинца (II). Имеет сладкий вкус, широко использовался в античном мире и Средневековье как подсластитель пищи.

(обратно)

179

Иероглифы — дословно в переводе с древнегреческого "священное письмо".

(обратно)

180

Беарнец — так называли Генриха Наваррского Бурбона, так как он был уроженцем виконтства Беарн.

(обратно)

181

Касторовые бобы — плоды клещевины. Содержат яд рицин, в 6 раз более токсичный, чем цианистый калий.

(обратно)

182

Троицкий собор — самый старый храм Троице-Сергиевой лавры. Заложен в 1422 году. В описываемое время в Троице строился Успенский храм, но он был освящён позже — в 1585 году.

(обратно)

183

Эконом — должностное лицо в монастыре, ведающее хозяйственными вопросами.

(обратно)

184

Чудов монастырь — кафедральный мужской монастырь в Кремле, основанный в 1365 году. В годы советской власти снесён.

(обратно)

185

Иоанн Златоуст (347–407) — архиепископ Константинопольский, один из трёх Вселенских святителей и учителей.

(обратно)

186

Василий Великий (330–379) — архиепископ раннего христианства, писатель и богослов. Один из трёх Вселенских святителей и учителей.

(обратно)

187

Афанасий Великий (295–373) — один из отцов церкви. Известен как непреклонный противник арианства. Выдержал гонения в период доминирования арианства в Восточной Римской империи.

(обратно)

188

Фотий (820–896) — Константинопольский патриарх. Критиковал римских пап, был первым, кто обвинил их в ереси. В православии почитается как святой.

(обратно)

189

Михаил Керуларий (1000–1059) — Константинопольский патриарх. При нём произошёл разрыв западного и восточного христианства (1054). Имел большую власть, занимался политическими интригами. Был смещён с должности патриарха императором Исааком Первым и сослан на остров Имброс. Погиб по пути к месту ссылки в результате кораблекрушения.

(обратно)

190

Римские папы раннего христианства.

(обратно)

191

Авиньонское пленение пап — период с 1309 по 1377 год, когда резиденция римских пап находилась в городе Авиньоне под контролем французских королей. Все папы этого периода — французы.

(обратно)

192

Фёдор Романов — будущий патриарх Филарет, отец первого царя из династии Романовых — Михаила.

(обратно)

193

Фёдор Романов — будущий патриарх Филарет, отец первого царя из династии Романовых — Михаила.

(обратно)

194

Заречье — сейчас этот район Москвы называется Замоскворечье.

(обратно)

195

На этом месте сейчас находится Большой Москворецкий мост.

(обратно)

196

"И будут цари питателями твоими, и царицы их кормилицами твоими; лицом до земли будут кланяться тебе и лизать прах ног твоих, и узнаешь, что Я Господь, что надеющиеся на Меня не постыдятся" (Исаия 49:23). Очевидно, переписыванием этой строфы Иван Васильевич хотел указать Поссевино на роль монарха как носителя власти, данной Богом.

(обратно)

197

Геннадий I — Константинопольский патриарх V века. Почитается в православии как один из святителей.

(обратно)

198

Иван Грозный в указанный период сильно страдал от остеофитов — патологических наростов на костях. Кроме этого, у царя был целый букет болезней, в том числе и от отравления ртутью, входившей в состав многих медицинских препаратов того времени.

(обратно)

199

Митрополит Филипп — митрополит Московский и всея Руси в 1566–1568 годах. Открыто выступал против политики Ивана Грозного. Убит Малютой Скуратовым по приказу царя.

(обратно)

200

Filioque (лат.) — "и от Сына". Богословская формулировка, ставшая одним из поводов разделения христианства на западную и восточную церкви.

(обратно)

201

Никео-Константинопольский Символ веры — строгая формула вероисповедания, принятая на Втором Вселенском соборе в 381 году.

(обратно)

202

Ныне Спасская башня Московского Кремля.

(обратно)

203

В 1571 году крымское войско сожгло Москву и увело большое количество пленников. Выстоял лишь Московский Кремль.

(обратно)

204

Тимофеевские ворота — ворота под Тимофеевской башней.

(обратно)

205

Бадейранты — участники экспедиций в глубинные районы Южной Америки для охоты за рабами. Одновременно разведывали золото и другие полезные ископаемые.

(обратно)

206

Нуэстра-Сеньора-де-Лорето — одна из редукций (поселений) иезуитов в Южной Америке, где было создано патриархальное католическое квазигосударство, отличавшееся гуманным отношением к индейцам.

(обратно)

207

Хлодвиг I из династии Меровингов (466–511) — король франков. Существенно расширил границы Франкского государства. При нём германские племена франков, прежде язычники, приняли христианство.

(обратно)

208

Косящатое окно — окно с рамой. Предназначалось для проветривания помещения и освещения естественным светом. Волоковое окно предназначалось только для проветривания и представляло собой проём в стене, задвигаемый деревянной заслонкой.

(обратно)

209

Давид Ростовский после возвращения посольства Якова Молвянино-ва был лишён сана и отправлен в монастырь на покаяние с формулировкой "дондеже в чувство придёт". После 1583 года сведений о Давиде Ростовском нет.

(обратно)

210

О приключениях Егорки Шаповала читайте в романе "Охота на либерею", вышедшем в издательстве "Вече" в 2023 году.

(обратно)

211

В указанное время у русских было много конфликтов с жителями тех мест — ненцами и селькупами.

(обратно)

212

Город на реке Мангазейке — Мангазея — был построен уже после смерти Ивана Грозного, в 1601 году. Мангазея стала форпостом продвижения русских в Сибирь и центром сбора ясака. За богатство прозвана "златокипящей".

(обратно)

213

Аглицкие немцы — англичане.

(обратно)

214

То есть в Индию. Англичане и голландцы в те годы интенсивно искали северный морской путь в Индию, который, по их представлениям, должен быть короче и безопасней южного.

(обратно)

Оглавление

  • ОБ АВТОРЕ
  • ПРОЛОГ
  • Глава первая НАПАДЕНИЕ
  • Глава вторая ВЕЧЕР В ТАВЕРНЕ
  • Глава третья ВЕНЕЦИЯ
  • Глава четвёртая В РИМ!
  • Глава пятая РАВЕННСКИЙ НОВИЦИАТ
  • Глава шестая АНТОНИО ПОССЕВИНО
  • Глава седьмая РИМСКИЕ ЗНАКОМСТВА
  • Глава восьмая ПРИ ДВОРЕ
  • Глава девятая ПОДГОТОВКА К ОТЪЕЗДУ
  • Глава десятая ПОСОЛЬСТВО В ПУТИ
  • Глава одиннадцатая ОТ ПРАГИ ДО ЛЮБЕКА
  • Глава двенадцатая ОДИН
  • Глава тринадцатая В ВИЛЬНО
  • Глава четырнадцатая ОТ НАРВЫ ДО НОВГОРОДА
  • Глава пятнадцатая БРАТ ГИЙОМ И ЛАСЛО В ПУТИ
  • Глава шестнадцатая ПЕРЕГОВОРЫ
  • Глава семнадцатая ВЫСОКОЕ ИСКУССТВО ОТРАВЛЕНИЯ
  • Глава восемнадцатая В МОСКВЕ
  • Глава девятнадцатая ОКОНЧАНИЕ ПЕРЕГОВОРОВ
  • Эпилог