
Tonino Guerra
Odiséa di Tonino
Автор проекта Сергей Дронов
Составитель и автор вступительной статьи Паола Волкова
Перевод с итальянского Лора Гуэрра
Оформление и макет Олег Ерофеев
Рисунки Рустам Хамдамов
© Т. Гуэрра, текст, 2011
© Л. Гуэрра, перевод, 2011
© П. Волкова, предисловие, 2011
© Ю. Рост, послесловие, 2011
© Амаркорд, 2011

По оригинальным сценариям Тонино Гуэрры и сценариям, созданным при его участии, снято в Италии и на разных студиях мира более ста фильмов. Эти фильмы снимали великие кинорежиссеры: Микеланджело Антониони, Джузеппе де Сантис, Витторио де Сика, Тео Ангелопулос, Андрей Тарковский, братья Тавиани, Франческо Рози, Федерико Феллини, Бернардо Бертолуччи, Андрей Хржановский, Владимир Наумов и многие другие.
Премия «Оскар» Американской киноакадемии за картину «Блоу-ап» (Микеланджело Антониони), 1966; «Амаркорд» (Федерико Феллини), 1976. В номинации 1966 года — «Казанова» (Федерико Феллини).
Фильмы, созданные при участии Гуэрры, отмечены призом Венецианского кинофестиваля «Золотой лев», «Золотой пальмовой ветвью» Международного каннского кинофестиваля, наградами других известных кинофорумов и литературными премиями.

И море, и Гомер все движется любовью.
Осип Мандельштам
Ты держишь в руках книгу во всех отношениях необычную. Попытка поделиться своими соображениями по этому поводу и составляет содержание столь необычной, публичной интимности обращения.
У книги два автора: Художник и его модель. В искусстве всегда так. Модель также становится автором художественного произведения, особенно в случае удачи.
Книга «Одиссея Тонино» написана Тонино Гуэррой. И надо ли объяснять, кто такой Тонино его русским друзьям и почитателям? Он безмерно артистичен и талантлив. Поэт, художник, человек объятий с миром, искрометный, шумный и одновременно очень, очень тихий. Одна из центральных фигур золотого века итальянской гениальной богемы 50–30-х годов XX века сегодня любит слушать долгий говор листьев и травы. Наверное, суть в том, что Гуэрра — поэт. И какой же поэт без Музы. Его муза русская. Муза — Любовь. Муза — Мост. Муза — Связь. Переводчик с языка Тонино на наш с вами, но без изъятий и потерь по дороге. Без потерь не только слов, образов, мыслей, но тончайших понятий. Простите снобизм, без потерь теней от слов и понятий, потому что все тексты Тонино имеют волшебную глубину, в тень которой прячется главный смысл того, что он пишет. Переводы русской поэзии или чужеземной на русский язык сложны не ритмом, рифмой, ни длиннотами, ни даже понятиями, а именно «тенью», ускользанием, потерей в пути перевода главного поэтического смысла. Тень — душа и ускользающая красота любого пространства.
Лора Гуэрра (сама талантливый литератор) доносит до нас тексты Тонино, если и с потерями, то самыми минимальными, не учитываемыми.
Можно сказать, что в данном случае Лора — практически соавтор русского текста Тонино. И в этом первая уникальность книги «Одиссея Тонино».
Даже для Тонино это его детище не совсем обычно. Книга «Одиссея…» — проекция неисчерпаемого мифа об Улиссе-Одисее, плюс в книге еще необычная поэма в прозе о «Листе, оберегающем от Молний». Тонино автопортретен героям обеих поэм, а Лора отражается в них через Тонино. То она скользит внутри стихов о странствиях Улисса-Одиссея, то в разных обличьях в «Листе и молнии». Ее присутствие напоминает бесконечную вереницу автопортретов Марка Шагала, где в любой композиции так или появляется образ Беллы, хотя поэтическая манера Гуэрры ничуть не напоминает Шагала. Речь идет не о изобразительном, но эмоциональном подобии.
В обеих частях книги «Одиссея Тонино», которую ты, дорогой читатель, держишь в руках, практически одни и те же герои, но живущие в совершенно различных контекстах. Они и наполняют жизнь обеих поэм по-разному. Жизнь Циклопа, Ремоне, юной женщины, жизнь природы, трав, образ Пенелопы составляют как бы единую художественную ткань, вернее нити, из которых ткется литературная вселенная поэта.
В 1997 году Тонино заказали перевод «Улисса» на итальянский язык и романьолу — язык, на котором также пишет наш поэт. Книга была издана с его же иллюстрациями. Тексты того, что описал три тысячи лет назад слепой поэт неведомого мира, будут повторяться, комментироваться до тех пор, пока у нас не появится шестой палец на руке, т. е. пока нашей прародиной будет античность.
Улисс — тема вечного возвращения на Итаку к своей Пенелопе. Поиски Итаки длиною в жизнь (если повезет), великое плавание и обретение самого себя.
В том варианте «Одиссеи», который создан специально для нашей книги, основная тема — автобиографическая, странническая, ностальгическая. Она соединяется с тем Улиссом, который, по определению старика Юнга, есть «коллективное бессознательное» и без которого поэтам (и просто людям) — НИКУДА.
Литературный коллаж как жанр поэмы Тонино, монтирует события далекие и близкие, воспоминания жизни, лица близких, перетасовывая их естественно и просто с воспоминаниями о том далеком, что мы переживали еще до нашего рождения. Монтаж — сложный историко-психологический и поэтический жанр, но единственно убедительный, т. к. само наше сознание и память по природе своей монтажны. Вот он Тонино-Улисс встречает Ахилла в царстве Теней, и как точно описана пустота беззвучного пространства. И так же Тонино, но уже в ином измерении времени, встречает свою мать, своих друзей. Все далекое близко, и как близкое далеко. Любые пространственно-временные смещения, наложения (как греческий конь в Трое с отечественной войной) памятны, потому что страшно, когда льется безвинно кровь и ни за что умирают люди. Дорогой Тонино! Ты все время говорил, что хочешь сделать «суп» — ароматное насыщенное блюдо, где умело совмещены и сварены разные продукты. Твое угощение удалось на славу. Какое удовольствие и насыщение получаем мы — читатели твоих поэтическо-монтажных произведений.
«Лист и молния», как и «Одиссея», не имеет аналогий своему литературному жанру. Может быть, мы определим его как ритмизированная проза. Вместе с тем, это абсолютно поэтическое пространство. Мы входим в него как в Зазеркалье, как в чужой сон. Исповедь, которую грех подслушивать. Уезжает в Москву жена, поэт один, он пускается в зазеркальное странствие. Было оно или не было? И была ли та легкая, не имеющая ни плоти, ни земного притяжения Женщина, чье бесплотное тело так чувственно? И существовали ли те дома, те руины с живописью стен и фантастичностью непридуманной архитектуры. А трава «Луиза» — трава забвения и обновления. Она-то наверняка была. Все действие философско-фантастической притчи о герое (вы. конечно. узнали Тонино), которому Некто подарил талисман Лист, оберегающий от молнии, происходит в мире, глубокое погружение в который может стать безвозвратным. Но оберег-Лист вернет миру и жене поэта, живущего на границе яви и сна. Там. где растет трава забвения Луиза.
В реальном «Саду забытых фруктов» в Пеннабили бродят тени Андрея, Федерико и Джульетты. Там реально растет виноград, которым утолял голод Улисс. Там прозрачная вода в античных каменных бассейнах, где стирала белье со своими служанками Навзикая. Теперь там стоят бронзовые. кованые с разными сложностями рельефа те самые листы. Который из них оберег? Листья стоят и в «Саду» возле дома поэта. Они оберегают его от любых молний. Тем более что ежедневно ровно в восемь утра на ковре-самолете воображения одетый с иголочки садится за стол поэт и переносится в любое место земли и неба. Листья оберега — щит. Не только обладающие магическими свойствами. Они также из разряда вопросов без ответа. Они еще и труд. Ежедневный труд мастера, привязанного прочно к миру, дому и, скажем громко, дисциплине жизни. Возможно, это и называется гармонией.
Все, что пишет Тонино Гуэрра, заслуживает пристального досконального исследования. Его поэтическая лаборатория открыта и очень близка и глазу и сердцу. Мы, может быть, узнаем все атомы его творчества и мельчайшие чешуйки легкой пыльцы цветов на крыльях бабочек, которых так любит наш поэт. Но только все равно не понять, что такое живой ток его художественной жизни. И где кончается вечное: «О, мамма миа, что мне делать? Лора!..» и где начинается «трава Луиза».
Книга, которую мы предлагаем тебе, дорогой Читатель. редкая еще и потому, что специально отпечатана ограниченным тиражом. Эта книга создана двумя людьми, встреча которых породила отдельный художественный мир их жизни, их дома и творчества.
Сегодня у них День рождения, а у Музы даже юбилей. Вот почему книг немного. Каждая должна быть уникальна, как биение сердец. Гуэрра живут, обращенные внутрь себя, своего единства и своего одиночества, необходимость которого в творчестве всем давно известна. Но они живут и обращенные в мир, к общению с друзьями и читателями. Сегодня эта связь — в книге «Одиссея Тонино». Конь бывает троянский, а бывает и Пегас. Троянский конь — не только символ предательства, но памяти о том, что есть вечная война, страдание, история, нежданность. Пегас — антитеза, абсолютная противоположность троянскому брату. Пегас — полет, вечное движение, полет художественного воображения, образ гения и друга. И всегда все вместе, об руку с вечной траекторией Троянца и Пегаса. Туда, читатель, где растет «трава Луиза», где от молний оберегает лист Гуэрры. Туда — в «Сад забытых фруктов», где живут поэт и его Муза.
Паола Волкова


Я маялся, не находя себе места от гадкой тревоги, которая засела у меня в голове после того, как увидел сон.
Приснилось, будто обнаженную Мадонну привязали к брюху белого коня. Видел это повсюду, даже когда глаза утонули в воде реки Мареккьи, такой чистой над камнями, как будто ее не было вовсе. Позднее это ушло.
Я спускался по песку тропинки дубовой рощи. На мои плечи упал желудь, и вдруг вслед за ним посыпались, как легкий град, и другие. И не было ветра. Быть может, им захотелось умереть вместе.
Когда я подошел к капелле Санта Вероника, увидел, что она превратилась в стойло для одного коня.
Белого коня моего сна.
Вокруг нас стояла промозглая тишина, но с края неба стекали далекие отголоски грохота пушек и скрежета танков. Совсем иные звуки жили под ногами, доносились из-под земли. Жалобные и неясные стоны, задушенные крики о помощи. Тогда мы поняли, что не все жители этого немецкого городка погибли. Те, кто прятал раненых, и сами хоронились в подвалах, были погребены под развалинами. Снег тонкой пеленой закрывал все отверстия и щели.
Тридцать тысяч погребенных заживо. Крики умирающих под ногами. Мы их давили башмаками. Как окурки. Мы — с круглыми от страха и голода глазами. Тряпье, обмотанное вокруг шеи, негнущиеся одежды и сабо на босу ногу. Потерянные в этом пространстве отчаяния. Боль вырывалась из-под земли красными криками. Они расцветали на белой простыне снега лопающимися пузырями крови.
И в церкви моего городка — фронт во время войны проходил у порога домов — всякий день в предвечерний час падал с высоты луч солнца.
Я вошел в Храм с крестьянином, который нес на руках маленький белый гробик. В нем был его двенадцатилетний сын, погибший во время бомбежки моста через Мареккью. В то время гробы с усопшими несли в церковь, и я помог ему.
— Куда мы поставим? — спросил меня.
Я показал на луч солнца, который падал сверху в самый центр Храма.
— Видите, куда падает солнечный луч? Давайте поставим его туда.
Мы и оставили его в солнечном луче. Довольно долго стояли молча рядом с маленьким гробом. И в предвечернее время этого дня я понял, что тишиной можно дышать.
Я видел эту Площадь в августе 44-го, полную быков, которых немцы пригнали из Равенны, чтобы потом разделанными отправить в голодные города Германии. Я видел Площадь, полную солнца и покрытую засохшим навозом после отправки этих животных. И во всем этом горестном беспорядке живодер, потакая властям, старался поймать и удавить бродячую собаку. Какое абсурдное, нелепое соблюдение порядка в таком распадающемся мире. Я стоял в тени одной из колонн, переполненный состраданием к собаке, которая рылась в навозе в поисках пищи. Когда живодер был готов бросить веревку с петлей в горячий воздух, я закричал, — собака испугалась и бросилась бежать по дороге к реке. Но уже дуло винтовки в руках у фашиста уткнулось мне в спину, и я пересек Площадь, пленником безграмотного палача. В то время пустота и безлюдье Площади были оправданы.
Выше средневекового городка Кастельдельчи стоит церковь без крыши. Ее стены держат в объятиях вишню, выросшую внутри. Она поднялась с пола, и ее ветви трогают небо. В апреле — время цветения. Воздух белых цветов скользит вниз до самой долины. Потом появляются плоды Их любят дрозды я другие птицы — покуда листья не начинают краснеть и падать один за другим. Если кому-нибудь доведется подойти к этим стенам и загадать желание в тот самый миг, когда опадает лист, — это благостный зим сверху: твое желание исполнится.
Тарковский оказался там в ноябре. Он нуждался в большой милости, но листья уже облетели. Они служили постелью для двух спящих овечек.
Жить надо там, где слова способны превращаться в листья, раскачиваясь на ветру, или воровать краски облаков.

Феллини искал женщину на роль табачницы в «Амаркорде» и часто набрасывал для меня на бумаге силуэт с огромными бедрами и грудью. Однажды утром рассказал, что ему приснились собственные похороны. Похоронная процессия из одних женщин — бесконечная цепочка пышных округлостей. От их шагов дрожала дорога. И непонятно отчего, но мне сразу же вспоминался крохотный тощий секретарь фашистской партии моего городка, в котором было столько неудержимой злости, что он казался гигантом. Ходил в блестящих сапогах, а брюки с галифе расширялись бабочкой над коленями, опадая к земле. Появлялся на танцевальных вечерах в театре моего городка. Из-за перил верхней ложи протягивалась его рука в фашистском приветствии.
В ту пору я был мальчишкой и подбирал конфеты, которые из лож бросали на танцующих. Они застывали под жестом маленького диктатора, выкрикивающего несколько раз подряд: «Эйя, эйя алала».
Жестокость превращает низкорослых диктаторов в гигантов.
В Романье особенно знаменит пещерный сыр. Отверстия в форме груши выдалбливали в скале со времен князей Малатеста. которые покоряли эти земли злаками и сырами. Пещеры тщательно маскировались от нежелательных похитителей. Совсем свежий сыр помещали в эти углубления, где он и созревал, приобретая легкий янтарный оттенок с пятнами плесени.
Мой отец любил пасту с фасолью[1]. В еще дымящуюся тарелку сыпал тертый ароматный сыр с резким запахом. Кусочек пещерного сыра всегда носил с собой в маленьком кармане жилета. Иногда вынимал и нюхал его дикий запах, когда ехал в горы продавать свои фрукты и зелень. Он часто брал и меня, маленького, усаживая на телегу. Я слезал с нее, потому что мне хотелось идти рядом. Тогда он давал понюхать осколок пещерного сыра. Его аромат тотчас снимал пелену сна с моих глаз.
Однажды и Андрей ребенком поехал со своим отцом, великим поэтом Арсением Тарковским, в Махачкалу на дни культуры в Дагестане. И рассказал мне об этом путешествии. На сцене театра собрались деятели культуры и коммунистическое руководство, приехавшее из Москвы.
Среди них был и отец Андрея, род которого берет свое начало в Дагестане. В какой-то момент бесшумно отворилась дверь и показались странные фигуры двух старых горцев, одетых в национальные платья, возможно, военную форму. Они устали, и их одежда была в пыли. Двое молча направились по длинной красной дорожке к сцене и по ступенькам поднялись на нее. Из всех сидящих опознали отца Тарковского и, подойдя, преклонили перед ним колени, целуя края одежды.
Поэт, ошеломленный этим неожиданным знаком почтения, жестом поблагодарил старых воинов, и Андрей увидел, как отец сильно побледнел. Старики так же молча повернулись и в полной тишине гордо покинули зал, унося на себе не только дорожную пыль, но и пыль памяти.
Должен сказать, что много времени спустя, я почувствовал себя тем же старым воином из Дагестана, когда в Москве в 1988 году увидел отца Тарковского, сидящим за столиком в Доме ветеранов кино. Рядом с ним была его последняя жена, и она уже очень пожилая светловолосая женщина. Его сын Андрей совсем недавно умер. Я подошел к столу, ноги не хотели нести меня от растерянности и глубокого уважения, которое испытывал к этому человеку. Он сразу понял. кто я. Его лицо сморщилось от боли и сделалось похожим на восточную маску. Я быстро отвернулся и стал смотреть через окно в сад, чтобы не поддаться самому глубокой грусти. Еще и потому, что нежным и смиренным жестом он гладил мою руку, которой я облокотился о стол. Жест благодарности тому, кто видел его сына Андрея в последние годы жизни. И не сказав ни слова, я повернулся и медленно отходил от стола.
Едва я наклонился поднять дикую сливу в жухлой траве тропинки, как услышал чьи-то шаги. Они наверняка доносились от сухого подлеска. Я обернулся и увидел Ремоне. Впервые. Шел он медленно. Высокий и довольно грузный, он ширился книзу неожиданными округлостями. Ремоне походил на большое доисторическое животное, ведомое запахом. Огромные, как листья инжира, уши не собирали более ни человеческих голосов, ни звуков. До него, возможно, долетали далекие и понятные только ему загадочные сигналы. Рассеянный взгляд видел собственные миражи, не замечая ничего вокруг. Крикнул: «Добрый день, синьор Ремо!»
Казалось, я плеснул тишиной в окаменевшую мягкость его лица. Оно выражало лишь полное равнодушие и отрешенность от этого мира. С его губ скатилось едва слышное бормотание, подобное глухому рокоту водопада.
Зачарованные глаза выглядывали из распухшего тела. В них еще жили далекие отблески памяти.
Когда коты совсем осоловели от сна и растянулись на полу и на столе кухни, Ремоне берет их одного за другим и закрывает в своей спальне. После чего он высовывает руку из окна. Его ладонь полна крошек хлеба. Свободной рукой тянет на себя сальную занавеску и прячется за нею. Птицы не заставляют себя ждать, хватают на лету с ладони крошки. Редко, кто садится на его большой палец с кое-как отрезанным грубыми ножницами ногтем. Иногда он добавляет к крошкам и кусочки мяса для коршуна, который ворует цыплят.
Когда появляется коршун, почуяв мясо, воздух трепещет от взмахов его крыльев. Но птица тотчас же летит прочь, низко паря над землей, к самому краю долины.
Почти весь день Ремоне провел в поисках тряпья, которое люди, жившие здесь прежде, выбрасывали в канаву. В дождь и грозу вода, накопившаяся в листьях, ложками выплескивалась туда же.
Ремоне искал обрывки старой одежды, срывал оставшиеся пуговицы. Он их собирал. Нес домой и выкладывал в ряд на стенной полке в своей комнатке — специально отведенное для сна пространство под деревянной лестницей.
Она поднималась к потолку лишь для того, чтобы держать на своих ступеньках башмаки с комьями грязи, налипшими на них, ржавые консервные банки и кучу бумаги. Ремоне больше всего нравились чуть пожелтевшие костяные пуговицы, которые когда-то пришивали на нижнее белье.
В детстве мама давала ему в руки длинную нитку, по которой пускала бежать пуговичку, и так он проводил долгие часы.
В один прекрасный день Ремоне разорвал нитку и проглотил пуговичку.
Вот уже несколько дней, как Ремоне собирал старые фотографии родственников. Некоторые из них так и остались стоять за стеклянными дверцами буфета.
Когда все еще жили вместе, фотографии были аккуратно разложены по ящикам домашней мебели. Целую ночь он рвал все эти фотографии. Лица, запечатленные на них, давно его раздражали. Он не желал ничьего общества. Ему хватало двенадцати котов, брошенных бедными обитателями соседних домов. Он спустился к ручью, где застыли каменные глыбы. И выбросил туда разорванную в клочья бумагу.
Пошел дождь, и Ремоне помог всем кошкам зайти в дом. А сам остался на улице. И в детстве он так же мок под дождем. Ему было приятно чувствовать прохладу. стекавшую по коже. Вымокал с головы до ног. К счастью, горели одновременно четыре фонаря там, где раньше была площадь.
Возможно, мэрия Бадиа Тедальда по ошибке забыла о них. Ремоне нравилось двигаться в этом влажном свете. Он ходил, пока ему не начало казаться, что он должен что-то совершить, но не знал, что именно.
Дойдя до часовни, сложенной угольщиками. Ремоне принялся сразу же разбирать перекрытие из дерева и жести. Он аккуратно складывал все это: бревна по длине, а кровельные листы — один на другой. Наконец-то Ремоне открылся зеленый ковер пола из травы «Луиза». Он вырвал все до последней травинки. Уничтожив ковер, спустился к горному ручью и доверил сорванные листья травы водам.
Возвратился домой, разделся донага и запихнул всех кошек в мешки. После чего покинул навсегда и этот дом, и эти места.
Снег, снегопад, как снежно воздух бел от взвешенной в нем пыли. Мне страшно весело, я знаю, куда пойду. Туда еще в тридцатом шли вместе и старые, и молодые, когда все заметало снегом, и редкие костры согревали руки, а изо рта шел пар. По ночам собирались в кинотеатре «Эден» и смотрели фильм про Африку об искателях жемчуга или погонщиках верблюдов в песках. Весь городок тянул руки к экрану, где жаркий песок согревал глаза. Вот почему и теперь в круговороте снега я возвращался к старому полуразрушенному кинотеатру «Эден» и смотрел на еще сохранившийся желтоватый фасад и влажные пятна на нем.

Женщина появилась в этих краях «летающего пуха» в самом начале лета. Худощавая и молодая, разговаривая, она постоянно жестикулировала, что меняло очертания ее тела.
Маленькая церковь в горах, где пол был покрыт травой «Луиза», пробудила ее любопытство.
Однажды утром женщина остановилась возле меня. В то время как я издалека наблюдал за ее молитвой. Без сомнения, она была хороша собой. Однако во всей ее фигуре не было и намека на откровенный вызов. Скорее, хрупкость придавала ей монашеский вид. Возможно, ее неторопливые движения — словно они с опозданием повиновались ей — и вызвали мое любопытство.
Она сразу же заговорила со мной о преимуществах рабства. Подчиниться глубокому убеждению, желание быть ведомым: «Нами всегда управляют указующие стрелы».
Она говорила о своей любви к запаху травы, доносившемуся из маленькой церкви. Он омывал ее волнами духовного спокойствия.
Несколько дней назад я случайно оказался возле дома, где жила Женщина. В тот же миг она открыла дверь и пригласила войти, потому что начинался дождь. Показала мне стеклянную вазу, полную птичьих перьев, разного цвета и формы.
Дождь стучал по крыше, и мы стали слушать, как сбегала вода по дырявым водосточным трубам. Эти звуки сливались и с шумом воды, которую сбрасывали с себя пригоршнями листья.
Мы раздеваемся донага и ложимся в постель, не сдерживая робкой смелости наших жестов. Казалось, тела объяты музыкой дождя. Временами молнии разрывают воздух. Оба зеркала на комоде загораются их отблесками.
«Нужно верить во все, — прошептала мне. — Особенно в то, что кажется невозможным».
Теперь многие думают, что народные поверья ошибочны, и забывают их. Но великие истины не терпят ясности.
Тотчас ее внимание возвращается к дождю. В какой-то момент мне показалось, что ее рука нервно погладила меня, словно хотела сорвать случайно найденный цветок.
Казалось все созвучным грозе.
Когда небесный грохот стих, в комнате еще слышалось учащенное дыхание.
Возможно, она хотела уехать, даже не простившись со мной. Я встретил ее случайно, уже с дорожными сумками в руках. И сразу понял, что она покидает эти места. «Как же так?» — только и вырвалось у меня.
Тогда она подошла и стала объяснять, отчего она приняла внезапное решение. Не только разрушение часовни, но и ее собственные несбывшиеся надежды на перемены. Уходя, добавила: «Как было чудесно, когда мы слушали вместе шум дождя».
Но в ту грозовую ночь я был в доме один и живо воображал себе эту несостоявшуюся встречу.
У меня ушло невероятно много времени на то, чтобы уложить чемодан. Те немногие вещи, что я привез с собой, складывал со скоростью черепахи. Стал смотреть в ящиках старой мебели, не забыл ли чего-то случайно.
Нахожу ключ. Не мой. Иду проверить, не от той ли он комнаты, что хозяин запер (не хотел, чтобы ею пользовались). Чувствую, что ключ поворачивается в замке. Открываю. Но не вхожу.
Много раз я представлял себе, что могло быть закрыто там, в этой комнате. Какие-то неясные догадки, предположения. И только. Я сидел и никак не мог решиться покинуть комнату, прощаясь с самим собой в том месте, где прожил долгие дни.
Наконец, выхожу, но тут же возвращаюсь, как-будто что-то позвало меня назад. Без сомнения, это был запах легкий, но узнаваемый. Подумал, что память вновь возвращает мне запах разрушенной церкви, аромат лимона. Теперь он заполнил собой уже весь дом. Исходил из затворенной двери. Теперь я должен был открыть ее. Не сразу решаюсь на это. И вижу нечто, похожее на чудо: весь пол комнаты зарос, был покрыт травой «Луиза». Листья травы разрушенной часовни выросли на полу этой комнаты.
Я сел и задумался. Пока не осознал, что все мои ответы становятся вопросами.

Редко случается увидеть подлинный свет, первозданный свет рождения Мира. Теперь уже он так состарился, что не способен освещать, и рождается в пыли, оседая на грязной коросте земли и стеблях травы. Однако это свечение возвращает дух стенам заброшенных домов, позволяет разглядеть трещины старого дерева и наделяет загадочными очертаниями, превращая в тайну мертвого жука, закрывшегося путаницей своих лапок.
Поведал мне о первых вспышках света, осеявших Мир, монах из Кастельдельчи. Этот свет удалился от крупных центров, которым необходимо яркое освещение.
Его лучи еще можно встретить в покинутых людьми местах. Там они продолжают жить, утратив свою яркость. Они оживают сразу после заката, когда руины становятся светлыми, невесомыми страницами, уже запачканными пеплом ночи.
Бледные пятна отрываются от стен и улетают, чтобы стать темнотой. Мне привелось увидеть их однажды утром, до рассвета.
Я искал утешения в замершем мире, где до костей пронизывала влажность. Она поднималась из глубоких расщелин. Спрашивал себя, для чего пестовать нежность к России вдали от нее. И чувствовать себя изгнанником в Италии. Особенно теперь, когда жена вновь обрела любовь к своей земле, где мы вместе прожили незабываемые дни, где под снегом жила музыка.
Квартира в Москве была маленькой клеткой для нашей сказки.
В какой-то момент поезд, который возвращал домой часть итальянских пленников, останавливается на краю необъятной ямы, оставленной воздушной атакой. Выхожу со всеми, чтобы размять ноги. Старый немецкий генерал скорчился невдалеке от нас среди развалин. Его потерпевшую душу прикрывала грязная униформа.
И в тот самый момент, как отрываю от развалин глаза, передо мной вырастает гигантский Собор Ульма. Он поднимается от самого края воронки, чтобы дотронуться до неба.
Показавшееся солнце вмиг рождает длинную тень, которая падает к нашим ногам, и генерал наклоняется, чтобы погладить это темное пятно Собора, прося защиты. Но тотчас тень бежит от него, чтобы новее исчезнуть, выпитая солнцем.
Однажды вечером мама сказала мне, маленькому: «Возьми камень и приложи его к уху. Потом слушай и ЖДИ, пока не почувствуешь, как что-то задрожит внутри, словно хочет вылететь комар. И голоса, говорящие о чем-то. Но ты слушай. А когда пойдет дождь, обратись сам целиком в слух, пока не почувствуешь, что вода внутри твоей головы. Шум дождя останется в ушах и тогда, когда выйдет солнце.
Однако, мальчик, хватит задавать мне вопросы. Малышом ты хотел знать, что такое солнце и снег и понимают ли тебя коты. Я на все тебе уже ответила и вручила тебе целый Мир. Любая вещь должна стать уже понятной и спереди, и сзади».
По телефону мне кто-то сообщает, что моя старая мать Пенелопа в Риме искала меня на площади San-Pietro. Был один из тех жарких дней, когда солнечная пыль обжигала лицо. Подъезжаю на такси к площади, которая кажется пустынной. Подумал, все туристы, наверняка, едят, однако замечаю множество японцев. Они заполнили собою длинную тень от обелиска. Прохожу между колонн Бернини и поднимаюсь по лестницам до верхней площадки перед самым входом в Базилику. Наконец маленькая тень отделяется от стен и приближается ко мне.
Тогда от волнения начинаю несправедливо упрекать ее: «Отчего не сказали мне, что вы приедете в Рим? Почему же?»
Она подошла совсем близко и, показывая на большой дворец Ватикана, поднимающийся над колоннами площади, спрашивает меня: «Из какого окна говорит Папа в воскресенье?» Палец продолжает указывать на окна.
— Не знаю, — отвечаю, стараясь увести ее к такси.
— Почему тогда эти окна без занавесок?
Наконец, усаживаю в машину, и мы отъезжаем. Замечаю, что ее карманы чем-то набиты.
— Что у вас там?
— Ничего особенного, два бифштекса и трубочка с семенами белладонны.
— На что вам это?
— Не хотелось беспокоить тебя с едой. С другой стороны, семена белладонны ты можешь подарить тому, кто тебе помогает, — услуги многого стоят.
Когда мне удалось привезти ее домой, чтобы она отдохнула, сказала: «Думала, что ты умный. Я же приехала в Рим, чтобы увидеть твой дом. Когда буду говорить теперь с тобой по телефону, то увижу тебя в твоем доме, а не на улице».
Глажу ее руки и говорю: «Я рад, что вы приехали».
— А ты когда вернешься?
— Зимой. Не этой, так следующей.
— Зима — это только запах, — говорит мне, засыпая.
Не помню точно год, думается, лето 76-го, когда добрался с Антониони до Самарканда, которому арабский Восток подарил свои краски. Однажды в предвечернее время мы пригласили трех путников-мусульман, одетых в белые халаты с маленькими синими пятнами у воротника, сесть с нами в кузов грузовичка, на котором мы ездили по Узбекистану.
Путешествие проходило в молчании. Иногда обменивались легкими взглядами. До тех пор, пока старший из них не подал знака, что они приехали, куда хотели. Мы сошли вместе с ними. Антониони, как и Тарковский, в ту пору очень много снимал «Полароидом» и попросил трех путников разрешения сфотографировать их. Вручил фотографию самому старшему, который, лишь мельком взглянув на нее, передал своим спутникам. Потом возвратил фотографию режиссеру со словами: «Зачем останавливать время?» Они тотчас же удалились, оставив нас в раздумье. Эти слова упали, как могильный камень, на всю нашу работу.
Мы вновь закрылись и работали в небольшой студии Феллини на виа Систина. Прямо перед нами — окна квартиры Гоголя, где он написал большую часть своих «Мертвых душ». Мы приводили в порядок первый вариант сценария фильма, который был очень дорог Феллини. Однако Федерико был уверен, что именно этот фильм приносил ему несчастье. Каждый раз, возврашаясь к этой истории, он тяжко болел.
Был жаркий день. Федерико в белой шелковой рубашке прилег на диван, стоящий у окна, ставни которого были прикрыты. Рядом с диваном — стеклянный журнальный столик, на котором стояла ваза с букетом почти увядших роз. Время от времени отрывался лепесток и падал на стекло.
Я сидел за пишущей машинкой недалеко от него. В какой-то момент зазвонил телефон, и я ответил. Звонили мне. Великий дантист Хруска, лечивший зубы Римскому Папе, хотел успокоить меня: белая точечка на десне удалена вовремя. Это было необходимо, потому что могло принести мне в будущем большие неприятности. Рассказываю об этом Федерико. Некоторое время он молчал, потом поднял руку, чтобы освежить ее в доносящемся из окна ветерке, и опустил на стекло стоящего рядом столика. Стал собирать с него опавшие лепестки. Потом поднялся, подошел ко мне. Медленно и нежно перебирал страницы, написанные нами, осыпая их собранными лепестками роз. Потом решительно собрал все и закрыл в ящике комода. Сказал: «Мне совсем не хочется возвращаться к Казанове, но мы должны сделать это. Мне не нравится, что сказал тебе Хруска. Все то же проклятье, теперь оно ложится и на близких мне людей».
Мы вышли на улицу Систина и молча направились к началу лестницы Площади Испания. Также молча он помахал мне рукой и стал спускаться по лестнице к Фонтану-лодке, а я двинулся к садам виллы Боргезе.
Среди развалин покинутого монастыря в Монтефельтро была найдена окаменевшая от времени книга. В ней один голландский ученый с помощью мощных линз сумел разглядеть лишь одну фразу. написанную отшельником: «Никто так не одинок, как Господь».
Это случилось утомленным днем середины августа, когда мы наконец приехали в огромный дикий сад, который вот уже шестьдесят лет, как держат вокруг дома два английских художника: скульптор и его жена. Солнце умирало на листьях инжира и на случайных цветах, которые выросли среди камней. Она зажигала ночью свечу, чтобы позвать мужа, ушедшего далеко в сад.
Сегодня сыграла на дудочке, и ее жалобы донеслись до него сквозь тени олив. И тогда показался сам скульптор: высоченный, как гора, объятая сном, человек с седой бородой.
Внутри дома плетеные корзины, подвешенные на гвоздях, заменяли мебель, как будто на стены надели сережки. В них аккуратно сложена одежда. Они угостили нас каплей вина, тем временем как мы смотрели на тазики с водой, расставленные на земле, чтобы напоить мошек, комаров и жуков и всех других жужжащих насекомых: им ведь тоже летом хочется пить.
Когда мы поднялись, чтобы уйти, скульптор, прощаясь и пожимая мне руку, сказал: «Иногда настоящая встреча случается во время прощания».
И он был прав.
Влажный гул поднимается со дна колодца, чтобы открыть тайну глубины.

И плыли месяцы, и плавание длилось. Горами часто море поднималось. В безветренные дни лишь волею удерживали лодку, обменивались жестами без слов.
Уже много лет как большие павильоны сумасшедшего дома в Риме почти совсем опустели после реформы психиатра Базалья. Мир, за которым с интересом наблюдал Феллини, думая о будущем фильме. Первый раз, когда мы вошли в огромные пустые помещения с забытыми поржавевшими приборами, Феллини увидел свое лицо отраженным в зеркале, которое висело на стене длинного коридора, — месте зимних прогулок заключенных здесь больных. Забытый бюст благодетеля, пожертвовавшего деньги на строительство этих павильонов в начале прошлого века, был задвинут к правой стене. С левой стороны — одинаковые окна, закрытые выцветшими занавесками, напоминавшими, скорее, желтую паутину, впускали туманный пыльный свет. В этой дымке мы и увидели огромную женщину в халате рядом с высоким стариком, одетым во все темное и с широкополой шляпой на голове. Они отмеривали шаги с видимой целью и настойчивостью. Прошли мимо нас, даже на взглянув в конец коридора, заставленного старым шкафом с оторванными дверцами. И тут оба развернулись и направились назад. И это продолжалось целый час. Женщина не позволяла ни приблизиться к старцу, ни обменяться взглядом с ним. Старый человек шел гордо и глядел вдаль, не замечая ни нас, ни стен. Он сам задавал ритм их шагу без передышки. После от санитара мы узнали, что это был еврей-эмигрант, сошедший с ума в аэропорту в день, когда узнал, что семья решила ехать в Америку.
Он покинул Россию, чтобы попасть в Иерусалим и никуда более. В тот день мы с Федерико молча пустились за ними вслед. Феллини прошептал мне: «Как было бы великолепно, если бы и наш герой отправился в это сумасшедшее путешествие». Заметили, что старик чертил палочкой на стене, когда добирался до конца. Стена походила на страничку из школьной тетради. Нам стало ясно, что он пытался преодолеть пешком все те километры, которые отделяли Рим от Иерусалима.
Задолго до него больные или старые люди совершали паломничество, не покидая дома, по лабиринтам церкви. Спустя два месяца Феллини рассказал мне, что вернулся в сумасшедший дом в день, когда оба путника достигли Иерусалима. Он стоял за спиной старика, когда тот совершал свои последние шаги. Стена была теперь сплошь покрыта знаками; он упал на колени и его лицо просветлело от счастья. Он был, наконец, перед Стеной Плача.
Пошла уж пятая весна. Ночами звезды в море отражались. И думалось, что расцвели ромашки.
Мой отец вовсе не желал, чтобы я слушал грохочущую музыку негров. Мешанину звуков, которые нельзя было сравнить с мелодиями Верди или Пуччини. Он пел оперы по воскресеньям в траттории, возле которой играли в боччи[2].
В ту пору мне было лет пятнадцать, и я обожал Армстронга и Дюка Эллингтона. Они соответствовали моим рваным и беспорядочным мыслям, которые тотчас же прояснялись от этих синкопированных звуков. Поначалу беспорядочные шумы, полные то мощного звучания, то затихающие. Это совсем не походило на привычные мотивы. Нехоженые тропы, открывающие новую загадочную гармонию в моих смятенных ощущениях.
Когда уже двадцатилетним, оставив впервые застенки лагеря в Германии, я шел по лесу в высокой траве, внезапно возник передо мной танк. Он двигался на меня. Я поднял вверх дрожащие руки, но тотчас наверху откинулась крышка люка. Показался негр и вместе с ним из железного нутра лился голос Армстронга. Он пел: «I can give you anything about baby». Я заплакал, думая о моем отце.
Я вспомнил, как в Грузии мы с женой искали «музыкальное ущелье» — впадину, поросшую травой, куда доходили шумы и звуки из самых отдаленных мест. Мы оказались там вечером к концу лета. Было жарко, и свет омывал очертания окружавших нас гор. Донесся шум дождя, который шел где-то возле Зугдиди за сотню километров отсюда. Какими тропами бежали звуки, чтобы добраться до маленького ущелья? Столетний грузин, который жил на самом краю оврага, поведал, что сюда доносится не только гул шторма с Черного моря, но и волны тишины, что царит перед заснеженными лесами.
Немногие исследователи этого странного явления обнаружили извилистую трещину. Она тянулась от ущелья, соединяясь с другими, через весь горный хребет, до чайных плантаций у самого моря.
Словом, это инструмент, лучше назвать его каменной музыкальной шкатулкой, поросшей влажной вечнозеленой травой.
Я ехал в такси по улицам Рима. За несколько минут до полдня погасло солнце. Водитель спокойно зажег фонарь, поскольку знал, что наступило затмение, объявленное перед тем в газетах. Я же непонятно от чего нервничал. Попросил остановить машину, вышел, вбирая в себя дрожание воздуха, который очень медленно набирал свет дня, как будто миллионы светлячков летали вокруг меня.
В первые римские годы было трудно, и я старался предоставить в распоряжение свою фантазию итальянскому кино. Часто мне помогал режиссер Джузеппе де Сантис, который после «Горького риса» стал одним из самых интересных художников мира. Иногда он собирал друзей в своей роскошной вилле, а я в благодарность за его доброту веселил их рассказами о моем плене в Германии. В истории, вызвавшей у всех аплодисменты, я вспоминал о рождественской ночи 44-го. Транспорт, который должен был привезти в лагерные бараки похлебку на ужин в тот праздничный день, перевернулся, и в наших глазах застыл голод. Кому-то пришло в голову, что утолить его можно словами, рассказывая о том, как на Рождество всегда готовили тальятелле[3].
Все смотрели на меня, надеясь, что я смогу помочь им. Сначала я растерялся, потом приступил к изготовлению тальятелле словами и жестами. Я вспомнил, как делала это моя мама.
Так потихоньку я повторил все, что часто видел мальчишкой. Я насыпал муку по кругу, в оставленную середину разбил десять яиц, добавил соли и щепотку соды. Подливая постепенно воду, замешивал тесто, которое потом и раскатал скалкой очень тонко. Получился большой лист. Свернул его, чтобы нарезать тальятелле. Бросил их в уже вскипевшую воду. Когда они были готовы, я наполнял тарелки и раздавал в дрожащие руки товарищей, посыпая дождем пармеджано. Они брали у меня эти воздушные блюда, которые издавали настоящий аромат пасты. Как только я, усталый, прислонился к стене барака, наблюдая этих ребят, которые с такой жадностью повторяли по памяти жесты еды, как вдруг вижу поднятую руку с вопросом: «Можно добавки?»

Когда мне, едва живому, в обносках, удалось, наконец, в товарном вагоне добраться до вокзала родного городка, я не знал, были ли еще все мои живы. Я хорошо помнил последнюю встречу с моей матерью Пенелопой до моего плена. Фашисты тогда передали меня немцам.
Она хотела, чтобы я прочел только что написанное ею завещание, поскольку фронт угрожающе приближался. Она не обучалась грамоте, однако обслуживала мессу каждый божий день в четыре утра в церкви при больнице. Говорила на свойственной лишь ей латыни — к каждому слову на диалекте прибавляя латинское «-ус».
Когда однажды сказал ей: «Ваш язык никто не понимает», она посмотрела на меня с нежностью и, указывая пальцем на небо, ответила: «Он меня понимает», с другой стороны, моя Пенелопа не знала и итальянского языка — это я учил ее читать и писать.
Когда, наконец, вручила мне лист со своим завещанием, у меня сложилось впечатление, что держу в руках римский мемориал. Там крупными буквами было написано: «Завещеваю[4] все мое добро мужу моему с тем, чтобы делал все, что ему угодно». Подписано: «Пенелопе Карабини». Все ее имущество состояло из сорока дырявых кастрюль, в которых разводила свои цветы.
В то воскресное утро я остановился сразу же в начале аллеи, но тут же поспешил назад к начальнику станции, что ходил под навесом по перрону в служебном одеянии. Хотел узнать, что происходило тут во время войны. Он ответил, что в городке не случилось ничего особенного, и родители мои были живы.
Последние сто метров мама повисла у меня на шее, не отпуская. Я боялся встречи с отцом. Знал, что он не выносил нежностей, особенно проявления их перед другими. В то утро вокруг меня была толпа любопытных. Он ждал меня перед дверью у входа в дом, не выпуская сигары изо рта. Я остановился в четырех метрах от него. Наконец, он вынимает сигару изо рта и спрашивает: «Ты ел?» «Да, конечно. Я всегда был сыт», — отвечаю. А он проходит мимо меня, не оглядываясь, неведомо куда, чтобы спрятать свое волнение.
По возвращении меня более всего поразили тени. У нас они были гораздо темнее, чем в Германии в тот год бледного солнца. Я тотчас же направился к колокольне, чтобы увидеть тень от нее, и, как в детстве, прошел по этому черному прямому профилю, не нарушая его.
Мы двигались с Тарковским по Италии в поисках натуры для будущего фильма. Наступила уже осень, деревья пожелтели, и на нас иногда падали сорванные ветром листья. Мы их собирали, радуясь цвету.
Несколько раз я замечал, что он останавливался в одиночестве перед только что вспаханными полями. Это случилось и вблизи Сорренто, и за городом Лечче, и несколько раз недалеко от Пьенцы. Тосканский город одного лишь архитектора.
Однажды к вечеру я не выдержал, подошел к нему и спросил: «Отчего, Андрей, ты всегда смотришь на вспаханные поля?» Он улыбнулся сначала, а потом ответил: «Вспаханная земля везде одинаковая. Когда я смотрю на нее, мне кажется, что я дома, в России».
Точно так же и мой отец искал своего брата в 1906-м, в Нью-Йорке. Без единого слова по-английски и по-итальянски. Немного диалекта на губах. Как неодушевленный пакет, брошенный на палубу, теперь точно так же чувствовал себя на улицах Нью-Йорка. Там, однако, ходили лошади, оставляя на земле множество навоза. Деревянные и кирпичные дома с лестницами для пожарных. Единственный адрес, который запомнил, была Элизабет Стрит. Или нечто похожее. И искал брата, думая, что может встретить его на улице. Останавливал каждого итальянца. Люди из Абруццо, Сицилии или Калабрии. В какой-то момент видит со спины человека, который подбирает с земли окурок сигары. Тотчас же узнает эту спину и обнимает брата сзади.
Чувствую, что избегаю Красоту. Заметил это в Санкт-Петербурге, когда глаза мои не останавливались в восхищении на дворцах вдоль Невы и не застывали на куполе мечети.
Предпочитал смотреть, как падают ватные комочки тополей: неожиданный снегопад. Тогда вспомнил, что и в Париже я подолгу стоял у старых лавок, а когда проходил мимо Нотр-Дама, опускал голову.
Наконец понял, что Красота не позволяет мне спокойно думать о смерти. Она требует поклонения, которое я не в силах более дать ей, во мне не живет скромность смиренного обожателя. Мое одиночество хочет простой и бедной пищи.
Шума дождя, например.
Красотою должно дышать.

У моего отца было две собаки — Фриц и Яго. Фриц встречал его за три километра от дома, когда тот возвращался с ярмарки в горах. А по воскресеньям они шли вместе в тратторио, где отец любил выпить стакан вина. Яго был сторожем склада. Всегда на цепи, укрепленной за ствол ясеня, у деревянной калитки и сетью ограды. В один прекрасный день утром отец остался лежать в постели. Он приближался к своим девяноста, врач не посещал его никогда. Ни простуды, ни лихорадки. Равнодушие к привычным недомоганиям позволяло ему всегда находиться в добром здравии. Когда он слег, в доме поселился страх.
Отчего вы не встаете? — спрашивал я и другие братья.
— Устал.
— Вас лихорадит?
— У меня ничего нет.
— Тогда пойдемте и поедим вместе.
— Я слишком устал.
Фриц был рядом. И поднимал голову, когда мой отец начинал храпеть слишком громко. Мы не беспокоили его более, а через три дня он умер, так и не поднявшись. Пепел от тосканской сигары и стакан воды на тумбочке.
Не помню похорон. Совсем мало людей, старики и музыка в душе. Быть может, оттого я и хочу забыть этот день.
Устроили пышные похороны, когда у сестры С. Параджанова умер муж, знаменитый тбилисский парикмахер. Пришли все городские цирюльники и их клиенты. Люди столпились в маленьком дворе у лестницы. Гроб с трудом спустили вниз. Прежде чем отправиться в последний путь, остановились в молчании. Маленький духовой оркестр шел впереди толпы. Не доставало лишь его, Сергея Параджанова. Он появился в последний момент с двумя чемоданчиками в руках, которые тут же открыл и стал что-то раздавать друзьям умершего. Процессия медленно двинулась вперед, вниз по узкой улице к центру Тбилиси. Музыка сопровождала медленный ритм похорон, когда, наконец, все звуки смолкли, наступила короткая пауза, в воздухе взорвались металлические звуки. Это и был прощальный подарок Параджанова своему зятю. Он перед тем закупил в городе огромное количество ножниц, которые и раздал провожающим. Они подняли и застучали ими в воздухе, чтобы все присутствующие и город помнили: умер великий парикмахер.
Когда я отправился спать, в комнате меня уже ждал Тео. Пес погиб два года назад из-за отравленной котлетки. Тео улегся, растянувшись рядом со мной на кровати, и лизнул мне руку. «Где ты был все это время? Где же ты был?» В ожидании ответа я заснул. И сразу же мне показалось, что я бреду в степи по жаре, где железные клетки-ограды охраняют старые могилы, коих великое множество. Это Киргизия, где кумыс — конское молоко — держат в маленьких кожаных бурдюках. На вкус оно напоминает горгонзолу — пикантный сыр, только в жидком виде.
Англичанин и русская познакомились на Капри, и был у них короткий, но сокрушительный роман. После того англичанин уехал в Лондон, а русская вернулась в свои бескрайние просторы. Они решили продолжить свою любовь, играя долгую шахматную партию на расстоянии. Время от времени приходило письмо из России с очередным ходом, и время от времени приходило в Россию письмо с цифрами из Лондона. Между тем англичанин женился, и у него родилось трое детей. И русская счастливо вышла замуж. Шахматная партия длилась двадцать лет — по одному письму раз в пять или шесть месяцев. Пока однажды англичанину пришло письмо с таким коварным ходом конем, что он съел королеву. И англичанин понял, что этот ход сделала другая персона, чтобы уведомить его о смерти любимой.
Когда жена должна была уехать в Москву, я остался совсем один в этом большом доме. И уже на следующий день понял, как мне ее не хватало. С каждым днем все больше. Тогда я стал утешать себя коротенькими стихами, которые напоминали о прожитом вместе.
В детстве мы с художником Морони были невиданно жестоки с ящерицами. Думаю, что будем наказаны за нашу охоту рогатками с отточенными, как стрелы, камешками. Почти каждый вечер на закате мы направлялись по слякоти дороги, вдоль которой длинным рядом стояли шелковицы. Внизу протекала канавка, разделяющая поля. Маленькие ящерицы грелись на последнем солнце, почти сливаясь с морщинистой корой деревьев. Наши шаги утопали в грязи.
Казалось, что мы нарочно замедляем их, чтобы не спугнуть бедных созданий. Пущенные нами стрелы попадали почти всегда в цель. Часто оторвавшийся хвост извивался в воздухе сам по себе. Потом мы возвращались домой, увешанные гроздьями наших жертв, с тем, чтобы закопать их во дворе художника.
В том самом, где он научил меня слушать шум дождя, падающего на огромные листья инжира, и показывал на мокрой земле следы кур, напоминающие японские иероглифы.
Часто я грушу от того, что мне не хватает злости. Хотел бы вылизать всю сладость, что стекает с моих слов и говорить о людях, которые пинают беременных женщин в живот или мочатся в стаканы и предлагают это свое шампанское путанам, с которыми проводят ночи. Чтобы рассказать о сегодняшней жизни, нужно иметь силу молодых матерей, которые рожают на улице и выбрасывают этот живой комочек мяса в мусорные бидоны. А я все твержу, что нужно слушать симфонию дождя. К сожалению, не умею делать лучше, и струны нежности держат меня вдали от ужасающей правды. Оптимизм ночи угасает, дрожа перед светом свечи или в белизне молока в стакане на тумбочке.
Сегодня сильные чувства можно встретить лишь на сцене.


Посвящаю моим сестрам Гуэррине и Марии, которые держали меня, маленького, на руках, и моему брату Дино, научившему любить родителей.
Желание уединиться появилось у меня, когда я понял, что мысли блуждают в запыленной пустоте головы. Я должен был оставить всё, что меня окружало, и дотронуться руками до моего детства. Вновь обрести радость, которую испытывал мальчишкой, подставляя раскрытый рот дождю, или просто почувствовать ладонью только что сорванный листок. Хотелось бы следовать запаху диких трав и легкому поскрипыванию ржавых водосточных труб, ведущих дождевую воду вдоль стен покинутых домов.
Когда я добрался до долины «летающего пуха» — так называют уединенное место в Апеннинах, уже тосканских, — с удивлением заметил, что со мной происходит нечто подобное, что и с учительницей из Калабрии.
Она давно мечтала купить дом в Романье[5], на холмах, но никак не решалась. Не могла ни на чем остановиться, всегда чего-то не хватало, и наступало разочарование.
Однажды в двух шагах от Сан-Марино[6] увидела старый дом рядом с заброшенным кладбищем. С первого взгляда влюбилась в него и тотчас захотела приобрести. Поняла, что этот мир ждал ее появления.
Год спустя родные из Калабрии прислали ей журнал с фотографией дома и рядом — покинутое кладбище. Там жили их предки. И она сразу увидела, что купленный ею дом невероятно похож на родовое гнездо ее семьи.
Обветшалые дома и развалины, что были теперь перед моими глазами, напомнили то время, когда брат привозил меня в эти места. Он покупал уголь для отца, а тот продавал его в Сантарканджело. Здесь я уверился окончательно, как мне необходима потрескавшаяся земля под ногами, а не крытый асфальт дорог. И облаку воды случается вырастить на наших глазах цветы, которые вмиг увянут. Как только я оказываюсь перед руинами, меня охватывает волнение, чувствую присутствие времени, его плотность, разрушения, произведенные дождем, солнцем, и умирающие камни. И понимаю, что природа дарует архитектуре следы времени и смерти. Готические дворцы и памятники Возрождения, так хорошо сохранившиеся, вызывают во мне привычное восхищение. Однако руины помимо восхищения требуют моей нежности и сочувствия к их человеческой агонии.
В памяти оседают тихие беседы с немыми предметами. Эти затаенные разговоры проясняют скрытые от нас истины. Тяга к покинутым местам во многом зависела от соседства сада с двором моего дома на улице Верди. Четыре метра металлической сетки до покосившегося сарая, где кучей был насыпан уголь. Мой отец продавал его, отвешивая на прикрепленных к потолку весах. За сеткой — зеленое поле Милотти, которое кончалось садом семьи Морони.
В ту пору я очень дружил с Федерико, их старшим сыном. Мы сидели вместе в хлеву и слушали, как идет дождь и стучат капли по листьям инжира. Куры оставляли на влажной земле следы, похожие на иероглифы.
Мне намного проще было осуществить намерение уединиться, потому что моя жена решила уехать в Москву. На некоторое время. Одна. Это меня удивило. За тридцать лет нашей жизни лишь я настаивал на возвращении в Россию. В последнее наше путешествие, которое продолжалось дольше обычного, она вновь обрела глубокую привязанность к друзьям, проснулся интерес к театрам и концертам.
Когда мы вернулись, лабиринт нашего дома, образ жизни, немного уединенный на природе, не удовлетворял ее более. Когда она решила возвратиться в Москву, я не спросил ее, сколько времени хочет остаться вдали от меня: понимал, что она растеряна.
После ее отъезда много дней мне не хотелось ни с кем говорить. Я поднимался наверх в сад миндаля, откуда мы вместе смотрели на долину. Однажды, перед вечером, я сел за стол, где она оставила вазу с розами. Теперь они завяли, я старался услышать шум падающих лепестков, когда они касались стола. Так она научила меня в Москве.
К счастью, во мне крепла спасительная мысль уехать на некоторое время и увидеть те места, где летает пух. С этой долиной меня связывали воспоминания детства. Брат возил меня в горы к вершинам Апеннин на грузовике. Путешествие, полное приключений. Я знал, что почувствую, вернувшись: то же самое, когда мальчиком воображал, что море окончательно затопит собою пляж и все остальное. Понимал, что пройдусь по тропам забытого.
Я остановился и долго смотрел на мир жестяных крыш над грубо сколоченными досками, поросшими мхом, со щелями, затянутыми паутиной.
Отвлекло меня появление нереальной фигуры: ко мне, как к давнему знакомому, с улыбкой подходила старая женщина. Она принимала улыбкой каждого, кто попадал в этот безлюдный мир. Я утонул в спокойствии ее глаз, которые поначалу казались подернутыми туманом. Ее взгляд постепенно прояснился, как глубокая прозрачная вода показывает тебе свое дно.
В какие-то моменты жизни случается испытать пронзительный восторг и потрясение. Ты наслаждаешься этим тайно, не пытаясь ничего объяснить. И сумерки души не кажутся более такими непроницаемыми. Лицо подошедшей женщины через многие годы напомнило мне мою бедную мать, не знавшую грамоты, но мысли ее были чистыми и удивительными. Она была сильной, несмотря на ее хрупкие кости. Могла остановить бегущую лошадь, ухватив свисающие до земли поводья. Мне до сих пор больно за недостаток проявляемой к ней нежности. Я корчился от стыда за ее невежество, не понимая, насколько велика ее мудрость.
В те времена жили гиганты, способные преодолевать нечеловеческие трудности. Они умели прокормиться, не теряя достоинства. Я последовал со старой женщиной по неровной поросшей кустами дороге. Мы прошли дубовой рощей, где воздух почти всегда пронизан перьями и летающим пухом. Их оставляют в небе этого отдельного мира птицы в период линьки.
Иногда мы огибали холмы, покрытые каменной коростой, которая легко крошилась от солнца и дыхания ветра. И тогда вся эта зернистая материя катилась вниз по склону, образуя маленькие пирамиды осколков на дороге, что спускалась к мосту Сестино. Нам надо было добраться до светлого склона скалистых гор. В июле во время полнолуния на этом склоне возникает особое свечение. Лунный свет попадает на скалу и она отражает его, посылая в долину. Идем вдоль каменистого ущелья, за ним открывается поляна с травой, усеянной белыми мотыльками, которые поднимаются в небо при нашем появлении. Запах лимона мы услышали, когда было еще далеко до маленькой часовни.
Ее сложили угольщики из дерева и жести. Преодолев трудную часть пути, мы добрались до нее довольно быстро. Церквушка была окружена дубами, которые спускались к каменистому ручью. Пенистый ветер убегал вниз по расщелине, гладил стены старой постройки. Моя спутница открыла затворенную на деревянный засов дверь.
Я не сразу увидел, что было внутри. Разглядев, был поражен: весь пол был устлан зеленым ковром травы «Луиза». Она тихо колыхалась, послушная ветру, доносившемуся из верхнего оконца. И ничего другого, лишь эти листья. «Каждое воскресенье, — доверилась мне старушка, — вот здесь, перед часовней я становлюсь на колени и вдыхаю этот запах. Он приносит смирение и благодать. Это моя молитва. Трава здесь весь год зеленая. Видите, из того маленького окошка до нее долетают брызги, когда идет дождь». «Кто посадил эти листья?» — любопытствую я. В ее глазах появилась нерешительность: «Листья умирают и рождаются сами. Кто-то так хочет, но я не знаю кто». Старуха опускается на колени, а я стою рядом с ней. Она не отрывается от листьев травы «Луиза». Никто и не пытался объяснить, отчего жизнь зеленого покрова непрерывна. Я стыдился встать на колени. Мне казалось, что это противоречит моим убеждениям. Тогда я сел рядом. Она ушла в себя. Зеленый ковер все более зачаровывал меня, и мысли питались его ароматом.
В конце войны почти исчезло поклонение разлитому в воздухе запаху. Немногие приезжали сюда. Те, кто верил тайно и убежденно. Поднявшись, спутница долго прощалась со мной, пожимая руку, сказала, что уезжает к больной сестре в Сицилию, но в случае надобности я могу обратиться к женщине, которой она оставляла дом. Это и была одна из последних прихожанок маленькой церкви с ее ароматом, приехавшая на покаяние.
Уходя, обернулась, чтобы сказать мне: «Встречи часто начинаются в момент расставания». Она не дала мне времени ответить. Я долго оставался под впечатлением этой загадочной и прекрасной фразы.
Я поселился в большом старом доме со множеством окон почти без мебели. Дверь одной из комнат была заперта. Туда, наверняка, поместили наиболее ценные вещи. С собой я привез все, что могло пригодиться. Простыни, туалетные принадлежности и одежду. Узнал, что раз в неделю на развилке местной дороги останавливается грузовичок с фруктами, сыром, хлебом и другой снедью. Покупатели были редкие: одинокие люди или семьи, которые остались жить на зиму в этих горных ложбинах для заготовки дров. Торговец сообщил, что к нему приходят покупать хлеб женщина и толстяк, которого звали Ремоне. Видимо, немой.
Первую ночь шел дождь, и я слышал, как капли стучали по дереву окна и двери. Растрогался, вспомнив, как однажды мы с матерью отправились навестить деда. Он жил в маленьком сарайчике — его летнее убежище в Сантарканджело. В тот день была сильная гроза, и мы-молча сидели, укрытые старыми досками стен. Когда дедушка умер, я не раз возвращался в этот сарай. И летом. Как только я входил в него и садился, сразу же начинался дождь. Его удивительный шум жил в моей памяти, и я его слышал. Он возникал во мне всякий раз, когда я туда заходил. Даже если на улице светило солнце.
Женщина появилась в этих краях «летающего пуха» в самом начале лета. Худощавая и молодая, разговаривая, она постоянно жестикулировала, что меняло очертания ее тела. Маленькая церковь в горах. где пол был покрыт травой «Луиза», пробудила ее любопытство. Она знала, что многие стремились сюда, чтобы просить милости и найти утешение. Женщина приехала с мужем. В тот день им пришлось идти по нехоженым тропам, часто опасным и ухабистым. Иногда встречались кусты с дикими ягодами, а временами совсем голые тропы были отмечены следами животных, искавших траву. Они знали, что одна старая женщина собирала летающий пух и делала мягкие перины. Продавала их на ярмарках в горах. Им удалось найти ее. Она-то и привела их к маленькой церкви. Женщины подружились. Во второй раз молодая синьора вернулась одна и остановилась у новой подруги. Она подолгу стояла на камнях и вдыхала аромат лимонов, исходивший из часовни. Просила о помощи. Ей хотелось обуздать свое воображение. Независимость его доставляла беспокойство, особенно, как вышла замуж. Время от времени она возвращалась в эти места, где летал пух. Это помогало ей подавлять запретные, непроизвольно возникавшие желания, и в их отношениях с мужем воцарялось спокойствие.
Я остановился и через запыленные стекла разглядывал пустые комнаты в домах. Туда проникал укрощенный свет, и бледный воздух этих комнат походил на разлитое грязное молоко. Видел покосившуюся мебель или пустоту, огражденную стенами, которым уже нечего было защищать. Разве что забытый обеденный стол из дерева, выкрашенный в голубой цвет. Он потускнел от времени и потных рук. Я наслаждался: люблю краски, на которых печать времени и нищеты.
Часто разглядываю пейзажи, подсказанные пятнами на облупившейся штукатурке. И тени, оставленные подтеками воды, с рисунком ветвей, растрепанных ветром. Если сел на забытый стул перед камином, легко представляешь, что ты и есть тот человек, которого здесь не хватало. Если подолгу не отводить глаз от гор мусора и отходов, то можно поверить в их готовность пробудить воображение в тех, кто питает к ним жалость.
Я долго шагал по Земле, собирая слова, затерянные среди ржавых шумов. Заметил, что стены брошенных домов и развалины вновь оживают от теней внимательных к ним прохожих. Когда я понял, что и моя тень приносит утешение, стал переносить ее от одной разрушенной стены к другой. Потом присел отдохнуть на край длинной каменной поилки для скота, в которой не было воды. Вокруг нее росли пучки высокой и сухой травы со склонившимися гроздьями семян.
Едва я наклонился поднять дикую сливу в жухлой траве тропинки, как услышал чьи-то шаги. Они, наверняка, доносились от сухого подлеска. Я обернулся и увидел Ремоне. Впервые. Шел он медленно. Высокий и довольно грузный, он ширился книзу неожиданными округлостями. Ремоне походил на большое доисторическое животное, ведомое запахом. Огромные, как листья инжира, уши не собирали более ни человеческих голосов, ни звуков. До него, возможно, долетали далекие и понятные только ему загадочные сигналы. Рассеянный взгляд видел собственные миражи, не замечая ничего вокруг. Крикнул: «Добрый день, синьор Ремо!» Казалось, я плеснул тишиной в окаменевшую мягкость его лица. Оно выражало лишь полное равнодушие и отрешенность от этого мира. С его губ скатилось едва слышное бормотание, подобное глухому рокоту водопада. Зачарованные глаза выглядывали из распухшего тела. В них еще жили далекие отблески памяти.
Хотелось бы дать совет, чтобы все внимательными глазами посмотрели на старые двери, отдавая им должное. Они и теперь оберегают деревенские брошенные дома, хлева или загоны для скота. Вас не смогут утешить художественные достоинства или особое мастерство их изготовления. Однако это встреча со временем, оставившим на них свой след. Так вы вдруг заметите, что существуют предметы, которые смотрят на нас сердцем, и вы сможете дотронуться до мира даже с закрытыми глазами. Такие двери ждет одна и та же судьба. Их защита — паутина вбитых гвоздей и россыпь деревянных заплат. Те, кто не может позволить лишних затрат, не собирается заменять их, предпочитая чинить, прошивая фанеру гвоздями, которая бережет от жары и защищает от холода.
Когда я снова приехал в места, где летает пух, чтобы взглянуть на стоящий последним огромный крестьянский дом, мне бросилась в глаза старая дверь, будто видел ее впервые. Я сразу же влюбился в нее. Делал ее, вероятней всего, простой плотник, или хозяин этого дома в горах. Доски были так грубо заколочены, и в это бедное дерево вбили такое множество гвоздей, что я сразу же нашел ей имя: распятая. Я стоял и смотрел на этот ковер из гвоздей, когда дверь отворилась, и в ней появилась ЖЕНЩИНА. Совсем не удивившись моему присутствию, она прошла мимо и удалилась.
Женщина подошла к маленькой церкви, как только наступил рассвет. Небо пересекали светлые полосы, как будто летели уставшие птицы с размытыми крыльями. Она опустилась на колени и ждала с закрытыми глазами, когда до нее донесется аромат листьев. Но в этот день листья не источали аромата, будто не хотели общения с ней. Она открыла глаза и увидела, что ковер был еще в тени, тронутый местами блестящей темной росой. Спустя некоторое время, когда посветлело, стали видны маленькое окошко и задние стены. Воздух в часовне прояснился. Прошло еще немного времени, и наконец первая струя лимонного аромата донеслась до нее, и Женщина подумала, что долетевший до нее запах и есть тайное откровение.
Я понял, что тишиной можно дышать. И, сам того не замечая, надолго погружаешься в покой.
Вот уже несколько дней, как Ремоне собирал старые фотографии родственников. Некоторые из них так и остались стоять за стеклянными дверцами буфета. Когда все еще жили вместе, фотографии были аккуратно разложены по ящикам домашней мебели. Целую ночь он рвал все эти фотографии. Лица, запечатленные на них, давно его раздражали. Он не желал ничьего общества. Ему хватало двенадцати котов, брошенных бедными обитателями соседних домов. Он спустился к ручью, где застыли каменные глыбы. И выбросил туда разорванную в клочья бумагу. Заметил Женщину, которая в ручье набирала воду, придя несколько раньше.
В определенные часы закату трудно сохранять яркость своих последних вспышек, им не на что опереться. Я сидел на камне перед стеной, внутри разрушенного дома без крыши. Смотрел на эти безжизненные отблески, которые поднимались снизу, обнажая осыпающуюся штукатурку. Свет удивительной прозрачности постепенно позволял увидеть грязно-зеленую краску стены. На моих глазах развалины домишек высвечивались, становясь прозрачными. Бледная ясность сумерек долго сопротивляется пепельной пыли вечера, которая пробует ее уничтожить. Она отрывается внезапно от стен и улетает, становясь темными страницами ночи. В воздухе тут же угасает птичий гомон. Но живут другие звуки. Они отзываются в горах, доносясь с дороги на Сансеполькро.
Я вспомнил, как в Грузии мы с женой искали «музыкальное ущелье» — впадину, поросшую травой, куда доходили шумы и звуки из самых отдаленных мест. Мы оказались там вечером к концу лета. Было жарко, и свет омывал очертания окружавших нас гор. Донесся шум дождя, который шел где-то возле Зугдиди за сотню километров отсюда. Какими тропами бежали звуки, чтобы добраться до маленького ущелья? Столетний грузин, который жил на самом краю оврага, поведал, что сюда доносится не только гул шторма с Черного моря, но и волны тишины, что царит перед заснеженными лесами. Немногие исследователи этого странного явления обнаружили извилистую трещину. Она тянулась от ущелья, соединяясь с другими, через весь горный хребет, до чайных плантаций у самого моря. Словом, это инструмент, лучше назвать его каменной музыкальной шкатулкой, поросшей влажной вечнозеленой травой.
Рано или поздно я хочу сделать признание: стараюсь найти не только свое детство, но, прежде всего, детство мира. Не знаю отчего, но когда я добрался до края долины, чтобы увидеть руины «Дворца Монахов», так называют теперь старую обитель, память выплеснула на развалины монастыря образы Берлина, который превратился к концу войны в улей с пустыми сотами. И тотчас же на меня обрушились отрывочные воспоминания о больших городах, которые я посетил. Окраины с обшарпанными зданиями. Длинные ряды двухэтажных домов и каркасы трамваев, сто раз перекрашенные, с номерами, обозначенными по старинке. Мусорные баки, обломки дерева, остановленные фабрики с печными трубами, покрытыми ржавыми листами жести, питейные заведения со складными деревянными стульями. Кофейные чашки без ручек, чугунные колонны, кривые ограды, люди, которые гортанно выкрикивают слова. Болезни, вышедшие из моды, например, человек с зобом. Помпезные здания, распухшие от лепных украшений на окнах, источающих скуку. Не будучи в моде, они обваливаются, теряя каждый день по кусочку. Дух большого города ощущается, когда в нем остаются еще неизлеченные места. Быть может, они и не станут здоровыми. Именно туда я устремлял свои глаза. Районы, где живут люди с врожденным равнодушием к любым новшествам и благополучию. Обычно из трясины этих районов приходит к тебе ощущение, что именно здесь сплетается порочный узел.
Меня совратил Нью-Йорк, потому что в нем есть обветшалые окраины, которые освещались всего несколько лет назад газовыми фонарями, и облезлые многоэтажки, где живут пуэрториканцы. В таких кварталах пространство сжалось, а время растянулось от скуки и отчаяния. По-иному, нежели в богатых кварталах, где пространство расширяется, а время сжимается.
Лавина беспорядочных образов, хлынувшая на руины монастыря, вскоре иссякла. Я шел по рассыпанным камням и прогнившим балкам, пока не наткнулся на яму, куда бросили спрессованные шары из бумаги. Их было штук сорок, и я никак не мог понять, для чего они нужны. Взял один из них и показал его старому разносчику. Он сказал мне, что ими растапливали печи, как углем в последний год войны, когда монастырь был действующим и прятал беженцев. Эти шары делали из бумажных отходов, выброшенных писем, а часто и из важных документов, украденных из библиотеки монастыря. Не знаю почему, я подумал, что внутри шара, который держал в руках, было письмо от моей жены. Тогда я разворошил этот спресованный комок бумаги сплошь исписанный от руки счетами. Бумага, ставшая словами и цифрами.
Ремоне провел почти весь день в поисках тряпья, которое прежние жители выбрасывали в канаву. Туда во время дождя и гроз выплескивалась накопившаяся в листьях вода, как из ложек. Когда Ремоне находил лоскуты старой одежды, срывал с нее пуговицы. Он их собирал и выкладывал в ряд на стенной полке в своей комнатке — специально отведенное для сна пространство под деревянной лестницей. Она шла к потолку лишь для того, чтобы держать на своих ступеньках башмаки, с налипшими на них комьями грязи, кучи бумаги и ржавые консервные банки. Ремоне нравились больше всего чуть пожелтевшие костяные пуговицы, которые когда-то использовались для нижнего белья. Его мама в детстве давала ему в руки длинную нитку, по которой пускала пуговичку взад-вперед, и так он проводил время. В один прекрасный день Ремоне порвал нитку и проглотил пуговичку.
Запах лимона сопровождал Женщину до ручья, где валуны наполовину погружены в воду. Ей хотелось избавиться от дурных мыслей. Ни в ее поступках, ни в поведении не было ничего постыдного. Сохраняя верность мужу, ей не удавалось, однако, избавиться от фривольных игр воображения. Она была пленницей мысленного непослушания, приносившего ей слабое утешение, но уводящего от реальной жизни. Теперь в ней проснулось желание рабства и всецелого подчинения вере. В эти дни она была счастлива, стоя на коленях перед полем травы «Луиза», которое своим ароматом вселяло в нее спокойствие и защищенность.
Однажды утром Женщина остановилась возле меня. Я издалека смотрел, как она молилась. Без сомнения, она была хороша собой. Однако во всей ее фигуре не было и намека на откровенный вызов. Скорее, хрупкость, которая придавала ей монашеский вид. Возможно, ее медленные жесты и движения — словно они с опозданием повиновались ее же воле и вызывали мое любопытство. Она сразу заговорила со мной о преимуществах рабства, необходимости подчиниться некому убеждению, о желании быть ведомым: «Нами управляют всегда указующие стрелы». Она говорила о своей любви к этому запаху травы, доносившемуся из маленькой церкви, который омывал ее волнами спокойствия. Когда пришел мой черед отвечать, я рассказал о своем трепетном отношении ко всему забытому и покинутому.
Потом я понял, почему мне хотелось говорить. Она слушала, смущаясь, но с глубоким вниманием. Я заметил, что ее губы двигались вяло, как у людей, которым мешают другие мысли. Постепенно разговор приобрел ритм беспорядочного танца, наполненного таинственным смыслом, как будто это были знаки, затянутые темной паутиной. До тех пор пока одна мысль не находила другую, чтобы вылиться в дрожащее, напоенное светом нечто, понятное обоим, стоящее выше всего недосказанного. Приходило второе дыхание, полное ожидания. Главное, что дарила мне Женщина — это свое умение слушать. Она всем существом откликалась на слова, текущие к ней, отвечая легким дрожанием взгляда. Могла настолько растрогаться, что глаза ее увлажнялись от полного понимания. И тогда ты не знаешь, что более ценно: то, о чем ты сейчас говорил, или почти молитвенное внимание твоего слушателя. Я доверился, рассказав, что могло понравиться и ей: «Меня иногда охватывает необъяснимый восторг. Тогда я превращаюсь в человека, у которого много вопросов и нет ответов на них. Мои мысли вспыхивают и гаснут так же быстро, как закаты превращаются в пепел ночи. Наслаждаюсь своей растерянностью. Однако не в силах ни в чем разобраться. Часто нахожусь в состоянии, близком к озарению, впрочем, всегда недосягаемому». Слова росли и вели дальше по затаенным тропам. У нас возникло единое дыхание, как будто говорит и слушает один и тот же человек. До тех пор, пока я ненароком не приподнял ее легкую блузку, которая скрывала маленькие груди с упругой точкой над мягкой припухлостью, воскрешавшей в памяти детские желания. Она не отреагировала. Блузка вновь прикрыла молодую и равнодушную грудь. Женщина отошла, но казалось, что она и не тронулась с места. От ее походки возникало ощущение неподвижности, словно ей незачем было торопиться — она уже убежала от всех и вся. Потом Женщина решительно пропала. Мы снова держались друг от друга на расстоянии, как в тот первый раз, когда глядя на одну из кошек Ремоне, я увидел ее: она появилась светлой точкой на стене, вобравшей мои закаты.
На закате Женщина, гуляя по лесу вдоль ручья, заметила, что за ней следует совсем близко лиса. Днем на голову Женщины села птица, чтобы любоваться оттуда миром. Ночью обнаружила, что лесные светлячки образовали вокруг нее облако светящихся точек, и вдруг все вместе разом угасли. Она подняла руку, провела ею по воздуху, почувствовала на ладони пульсирующие живые песчинки. Оказавшись рядом с моим жилищем, бросила светлячков в мою комнату. И воздух вокруг меня засветился. Но это мог быть ее сон, отчасти и мой тоже.
Когда коты совсем осоловели от сна и растянулись на полу и на столе кухни, Ремоне берет их одного за другим и закрывает в своей спальне. После чего он высовывает руку из окна кухни. Его ладонь полна крошек хлеба. Свободной рукой тянет на себя сальную занавеску и прячется за нею. Птицы не заставляют себя ждать, хватают на лету с ладони крошки. Редко кто садится на его большой палец с кое-как отрезанным грубыми ножницами ногтем. Иногда он добавляет к крошкам и кусочки мяса для коршуна, который ворует цыплят. Когда появляется коршун, почуяв мясо, воздух трепещет от взмахов его крыльев. Но птица тотчас же летит прочь, низко паря над землей, к самому краю долины. Если появится коршун, почуяв мясо, воздух вокруг руки сотрясается от взмахов его крыльев, и птица тотчас же летит прочь низко над землей в конец долины.
Я нагнулся подобрать с земли какой-то круглый предмет, похожий на яблоко, но потом понял, что это был старый клубок ниток. Поднимаю глаза и встречаюсь с глазами зверя, которые тоже смотрят на меня. Это был не кот, какое-то более дикое существо. Во взгляде — нескрываемое любопытство и страх от загадочной встречи. Некоторое время мы внимательно изучаем друг друга, и я спрашиваю себя, как такое совершенство, как глаз, смогло возникнуть само по себе! Занятый этой мыслью, я двинулся дальше и оказался совершенно случайно возле дома, где жила Женщина. В тот же самый миг она открыла дверь и пригласила меня войти, потому что начинался дождь. Женщина сразу же начала рассказывать, что не получала никаких известий от старухи… Показала мне стеклянную вазу, полную цветных птичьих перьев. Дождь стучал по крыше, и мы слушали, как сбегала вода по дырявым водосточным трубам. Эти звуки сливались с шумом воды, стекавшей с листьев.
Мне захотелось отыскать в горах место, где жил старик, умерший всего несколько лет назад. Он соорудил настоящую паутину из водосточных труб, привязывая их к высоким деревьям. Дождевая вода, по его словам, полная космической энергии, стекала в ржавые бочки под виноградными лозами. Женщина предлагает мне накрыться клеенкой от дождя и выходит вместе со мной. Тропинка приводит нас под сплетение этих труб. В них пела вода, быстро текущая внутри. Мы долго наслаждаемся музыкой, которую дарил дождь, и совсем не замечаем, что насквозь промокли. Тогда она берет меня за руку и ведет к себе. Я покорно следую.
Мы раздеваемся донага и ложимся в постель, не сдерживая робкой смелости движений. Казалось, наши тела объяты грохотом дождя. Временами молнии разрывают воздух. Оба зеркала на комоде загораются их отблесками. Я рассказал ей об одном грузинском князе. Опасаясь ГУЛАГа, он укрывался в горном селении над Бакуриани, где разводили лис. Он показал мне на горизонт, которым кончался высокогорный луг: «Я все смотрю туда и жду, когда покажутся наши знамена». Его глаза светились надеждой. Мы вместе вышли к опушке леса, где стоял старый деревянный дом на высоких сваях, под домом держат скот. Неожиданно мой спутник наклонился, сорвал с куста зеленый листик и протянул мне его со словами: «Положите лист в карман — он защитит вас от молний». «Каких молний?» — спросил я, решив что он намекает на политические гонения. «Грозовых молний. Они стали очень опасными». Я вложил листик в записную книжку и спрятал в карман… Когда мы прощались, он сказал мне: «Нужно верить во все. Особенно в то, что кажется невозможным. Сейчас многие думают, что народные поверья ошибочны, и забывают их. Но Великие Истины не терпят ясности».
Женщина улыбнулась: «Вот видите, значит, я права, что верю в этот аромат». Мы вновь возвратились к шуму дождя. Слушали и наслаждались. В великих симфониях присутствует дыхание тишины. Так и в этом оглушительном грохоте возникали затишья, предваряя и подготавливая новые громовые раскаты. Наши тела вздрагивали, непроизвольно учащая прикосновения. В какой-то момент мне показалось, что ее рука нервно погладила меня, словно хотела сорвать случайно найденный цветок. Все казалось созвучным грозе. Когда небесный грохот стих, в комнате еще оставалось учащенное дыхание.
Пошел дождь, и Ремоне помог всем кошкам зайти в дом. А сам остался на улице. И в детстве он так же мок под дождем. Ему было приятно чувствовать прохладу, стекавшую по коже. Вымокал с головы до ног. К счастью, горели одновременно четыре фонаря там, где раньше была площадь. Возможно, мэрия Бадиа Тедальда по ошибке забыла о них. Ремоне нравилось двигаться в этом влажном свете. Он ходил, пока ему не начало казаться, что он должен что-то совершить, но не знал, что именно. Дойдя до часовни, сложенной угольщиками, Ремоне принялся сразу же разбирать перекрытие из дерева и жести. Он аккуратно складывал все это: бревна по длине, а кровельные листы — один на другой. Наконец-то Ремоне открылся зеленый ковер пола из травы «Луиза». Он вырвал все до последней травинки. Уничтожив ковер, спустился к горному ручью и доверил сорванные листья травы водам. Возвратился домой, разделся донага и запихнул всех кошек в мешки. После чего покинул навсегда и этот дом, и эти места.
Редко случается увидеть подлинный свет, если он еще жив, первозданный свет рождения мира. Теперь это лишь усталые его отголоски, приглушенные нити свечения, которые пронизывают дрожащие тени. Ему любопытно проникнуть в щели не силой, а своей слабостью, дабы суметь снова зажечь краски, ставшие прозрачными у насекомых, уснувших в щелях. Этот свет так постарел, что не способен более освещать. Он продолжает жить, оседая на пыльную россыпь, коросту грязи и стебли травы. Это свечение дарует духовность забытым домами развалинам. Ему удается придать загадочные очертания жукам, закрывшимся сплетением лапок. Поведал мне о первых вспышках света, осиявших мир монах из Кастельдельчи; однако этот свет давно ослаб, удалился от крупных центров, которым необходимо яркое освещение. Эти лучи можно еще встретить в покинутых людьми местах, только там они и продолжают жить, утратив свою яркость. Они оживают сразу же после заката, когда руины становятся белыми невесомыми страницами, уже запачканными пеплом ночи. Бледные пятна отрываются от стены улетают, чтобы стать темнотой. Мне привелось увидеть их однажды утром еще до рассвета. Я искал утешения в этом мертвом мире пронизывающей до костей влажности, которая поднималась из глубоких расщелин.
Спрашивал себя, для чего пестовать в себе нежность к России далеко от нее и чувствовать себя изгнанником в Италии? Особенно теперь, когда моя жена вновь обрела любовь к своей земле, где мы вместе прожили незабываемые дни, шагая под снегом, который сопровождала музыка.
Квартира в Москве была маленькой клеткой для нашей сказки.
Возможно, она хотела уехать, даже не простившись со мной. Я встретил ее случайно, уже с дорожными сумками в руках. И сразу понял, что она покидает эти места. «Как же так?» — только и вырвалось у меня. Тогда она подошла и стала объяснять, что именно подвигнуло на такое внезапное решение. Не только разрушение часовни, но и ее собственные несбывшиеся надежды на перемены. Уходя, добавила: «Как было чудесно, когда мы слушали вместе шум дождя».
Но в ту грозовую ночь я был в доме один, хотя живо воображал себе эту несостоявшуюся встречу. Незаметно для себя оказался в саду у старика, жившего в горах. Он умер несколько лет назад. Давлю ногами сухую траву на высохшей земле. Остановился в полосатой тени от огромной паутины водосточных труб. Старик создал ее, крепя эти трубы к ветвям больших дубов и крышам брошенных домишек. Теперь вода не бежала вдоль этих каналов, подвешенных в воздухе, и все же мне казалось, что я слышу ее шум, как будто я совсем недавно стоял здесь под ними во время грозы.
Это место больше не было тем же без Женщины и Ремоне. Но я по-прежнему оставался в этом мире, словно хотел помочь обрывкам памяти слиться воедино. Искать пейзажи, подсказанные пятнами штукатурки, и находить наслаждение от розового цвета вокруг трещины на деревянной поверхности. Она наводит на мысль о тающем пирожном, выпавшем из дрогнувших губ. Нам нужны не только слова, чтобы избежать однообразия нашей жизни. Любое дикое место может перенести тебя к истокам забытой жизни, где ощутим запах детства вновь рожденного мира.
В этот день в воздухе кружились легкие птичьи перья, как будто они не могли опуститься. Мне удалось поймать одно из них на ладонь. Я почувствовал холодную свежесть и невесомость предмета, который может исчезнуть. Мне удалось снова вернуть его потоку воздуха. Оно полетело вслед птице, поднявшейся из сухой травы. Мне хотелось узнать чуть больше того, что рассказал разносчик о пожилой паре из Римини, уединившейся в домике возле большого кукурузного поля. Они были одеты несколько чудаковато, но жизнеутверждающе. В первые дни октября постоянно удалялись в кукурузное поле, теряясь в высоких колосьях.
Я решил последовать за ними. Часто выглядывал из зарослей кукурузы, стараясь понять, где они. Видимо, остановились где-то или, не задевая стеблей, прошли через все поле. И я неожиданно вышел на каменистый участок, где ничего не росло. Оттуда я заметил легкое движение в середине поля и возвратился. Видно, мы разминулись. Они так хорошо изучили самые короткие пути в кукурузной чащобе, что забавы ради, избегали встречи со мной. Я уже собирался уходить, как вдруг набрел на крохотную полянку, которую они расчистили от початков. Вполголоса поведали мне историю. Они окончательно поселились в горах, потому что город не соответствовал более их образу мыслей. Когда они впервые вошли в кукурузное поле, как раз туда, где мы сейчас сидели, то заметили раненого зайца. Ухаживали за ним несколько дней. Потом заяц исчез. Теперь они постоянно приходят сюда и ждут зайца. Они знают, что он тоже придет повидаться с ними и поблагодарить их. Отныне это ожидание стало для них главным занятием.
Бледный, небогатый свет не может жить без поддержки отблесков влаги. Я сидел на камне против стены дома без крыши, наблюдал, как снизу поднимаются гаснущие блики, высвечивая неровную штукатурку. Этот свет прозрачной туманности постепенно обнажал для меня пятна старой стены. Потом я сошел по тропинке и остановился перед садом. Очарованный этим убежищем засохших цветов и травы. Неброское место, с маленькими скромными фигурками из камня, потерявшими свои очертания. Их можно было принять за пятна выцветшего лишайника. Место для полного отдыха ума, поскольку ничто не требует внимания, и все покорно откликается на твою грусть. Я стоял у гранитного выступа, который оберегал несколько старых дырявых кастрюль, из которых торчали засохшие ветки, и следил за медленным падением солнца за гребень Лунных гор. Подумал: когда угасает дневной свет, мы тоже становимся пейзажем на закате.
Сегодня сильные чувства можно встретить лишь на сцене.
У меня ушло невероятно много времени на то, чтобы уложить чемодан. Немногие вещи, что я привез с собой, складывал со скоростью черепахи. Едва захлопнув чемодан, вдруг понял, что покидаю мир, где подружился с деревьями, светом, запахами и звуками. Долгие молчаливые беседы. Это и удерживало меня. Во мне росло новое понимание того, чего не замечал прежде. Покидая эти места, чувствую, что мне будет очень недоставать солнечных полос света, пробивающихся сквозь дверные щели. Я часто смотрел на тени, подобные нотным линиям, возникающие на потолке, и ждал, когда жуки, всегда снующие по старым стенам, остановятся на этих линиях, обратившись в нотные знаки, не спрашивая себя, какую мелодию они записали. Не думал, что эти случайные и таинственные встречи так прочно и надолго осядут в памяти. Днем я погасил в себе желание долго и путано объяснить самому себе, отчего держу на ладони осенний лист, пока не кладу его на траву в знак нежного прощания. Часто я грущу от того, что мне не хватает злости. Хотел бы вылизать всю сладость, что стекает с моих слов, и говорить о людях, которые пинают беременных женщин в живот или мочатся в стаканы и предлагают это свое шампанское путанам, с которыми проводят ночи.
Чтобы рассказать о сегодняшней жизни, нужно иметь силу молодых матерей, которые рожают на улице и выбрасывают этот живой комочек мяса в мусорные бидоны. Я все твержу, что нужно слушать симфонию дождя. К сожалению, не умею делать лучше, и струны нежности держат меня вдали от ужасающей правды.
Оптимизм ночи угасает, дрожа перед светом свечи или в белизне молока в стакане на тумбочке.
Быть может, мне просто хотелось оттянуть время отъезда, но я отошел от уже уложенного чемодана и начал снова копаться в ящиках старой мебели, отыскивая то, что случайно мог забыть и оставить. Нахожу ключ. Не мой. Иду проверить, не от той ли он комнаты, что хозяин запер и не хотел, чтобы ею пользовались. Чувствую, что ключ поворачивается в замке. Открываю, но не вхожу. Не хочу проливать свет на эту маленькую тайну. Много раз я представлял себе, что могло быть закрыто там, в этой комнате. Какие-то неясные догадки, предположения и только Память возвратила мне историю о Б. Пастернаке. Не помню, кто рассказал мне это. Пастернак жил какое-то время на даче и должен был возвратиться в Москву. Когда друг заехал за ним, чтобы отвезти домой, поэт медлил и долго не спускался к машине, в которую уже погрузил вещи. Друг застал его сидящим на кухне в полном молчании. Подождав немного, обратился к поэту. «Что случилось?» «Нет, ничего, — ответил Пастернак тихо. — Я прощаюсь с самим собой в том месте, где прожил сорок дней в тишине». Вот и я сидел и никак не мог решиться. Наконец, выхожу, но тут же возвращаюсь. Как будто что-то позвало меня назад. Без сомнения, это был запах, легкий, но очень определенный. Подумал, что память вновь возвращает мне запах разрушенной церквушки, аромат лимонов. Теперь он заполнил собою уже весь дом. Я понял, что этот запах исходил из затворенной двери. И должен был ее открыть. Не сразу решаюсь на это. Передо мной предстает нечто, поразившее меня, похожее на чудо: весь пол комнаты был покрыт травой «Луиза». Казалось, в этой комнате вновь выросла, возродилась та самая трава разрушенной церкви. Я сидел и думал, пока не понял, что все мои ответы превратились в вопросы.

Мой дом стоит так высоко, что до него доносится кашель Бога.
Тишина становится пищей старости.
Никому не хочется спешить к правде.
Говорим по-иному, когда идет дождь или солнце обжигает язык.
Наша жизнь — это подвешенный шаг в пустоте.
Дню нынешнему завтра не дано.
На жизни важные явленья смотреть необходимо стоя.
Когда из пепла возродится дерево?
Одиночество вдыхают кожей.
Первое, чему необходимо научиться в танго, — умению вовремя попасть ногой в оставленное балериной пространство.
Сократ ясен, как ночь, полная светлячков.
Море держит рыб в своих руках.
Мертвый город подобен расстроенному музыкальному инструменту.
Хотелось бы сочувствовать страданию цветка и внимать дружескому посланию долетевшего запаха.
Долгое молчание становится памятью.
Я понял, что тишину можно вдыхать, как запах.
Голубой купол мечети в Самарканде — небо моих слов.
В каждом отъезде скрыто и возвращение.
Если мы научимся говорить, нас понимали бы и животные.
Часто люди не знают, куда идти, однако спешат, чтобы прийти вовремя.
Всякий раз, заворачивая пакет, нахожу и себя самого внутри него.
Великая музыка не нарушает тишины, из которой рождается.
Сегодня сильные чувства можно встретить лишь в театре.
Самое близкое нам — это мы сами: и мы не знаем себя.
Оптимизм ночи гаснет постепенно перед пламенем свечи.
Чем дольше будет существовать зависимость и рабство женщины от мужчины, тем больше будут подернуты страданием колыбельные песни.
Часто ответы превращаются в вопросы.
Уже весьма редко можно встретить людей, полных той силы и спокойствия, что умеют дарить лишь деревья.
Мы потеряли способность восхищаться, которая позволяла нам верить в святость мира.
Лишь темнота тайны освещает нас.
Мы опьянены детством, когда все были бессмертны.
Я бы тоже смог стать нудным, если бы не был им уже.
Часто успокоение приходит от смирения. В послушании проще переложить ответственность на других за собственные беды.
Каждый раз, если я только делаю вид, что курю, на меня осыпается пепел.
Телевизионные образы живут, потому что мы на них смотрим.
В Суздале понял, что густую русскую грусть можно резать ножом.
Думаю, что Господь, сойдя на землю, прислонился бы спиной к стенам собора в Кижах.
Часто смысл и красота жизни таятся в ошибке.
Красота — это пища, которая может насытить тебя до усталости.
Ты навсегда обладаешь лишь тем, что имел в детстве.
Необходимо вновь стать детьми, чтобы править.
Осенью первый лист опадает с оглушительным шумом, потому что с ним падает весь год.
К сожалению, настоящие слова прячутся под языком.
Я ныряю в слова, как в воду.
Кто влюбляется, влюбляется в самого себя. Но кто кончает жизнь самоубийством, убивает другого.
Отчего потерянные вещи не желают быть найденными?
Каждый раз, когда тону, забываю просить о помощи.
Существует и добровольное рабство: противоречивое и полное тайны, когда ты в плену очарования.
Когда осенью гаснет свет дня, мы превращаемся в пейзаж на закате.
Один плюс один — не всегда два. Если сложить две капли воды, получится одна большая капля.
Пыль оседает на предметах, даже если они бесценны.
В глазах у персов — солнечная печаль.
Нас может по-настоящему растрогать лишь нежность к самим себе.
Смерть вовсе ненавязчива — приходит лишь один раз.
Есть бабочки, живущие всего лишь сутки. В этот единственный день им выпадает насладиться светом исполнения всех желаний.
В какой-то момент жизни падают, разрушаются стены комнат и городов, в которых жил или видел, и остаются лишь прозрачные перегородки памяти.
Отчего все более слабеет высокий голос религии в отрицании богатства?
Великие наслаждения можно испытать лишь вместе, разделяя с другими радость или восторг.
Снег падает не для одного человека, закрытого в собственной клетке страха.
Жить — это значит чувствовать скрытое дыхание и одного листка.
Уличное освещение должно давать свет деревьям, аллеям или домам вдоль дороги. Однако часто претендует на главную роль.
Богатство никогда не сможет утешить меня, поскольку я не обладал им в детстве.
Мы собираем оброненные нами и забытые в лесу слова.
Оптимизм — аромат жизни. Оптимизм — благоухающая ошибка. Оптимизм — цветы без корней.
Горизонты — иногда за нашей спиной.
Неожиданные встречи — самое приятное.
Двигаясь вперед, иногда необходимо обернуться.
Маленькую ошибку исправляют большой.
Болезнь не любит равнодушия.
Думаю, что жизнь необходимо собирать, как фрукты с деревьев.
Красотою до́лжно дышать.
Думаю, что производимые нами звуки, достаются в наследство, как и болезни.
Москва — город, в котором около двухсот театров и где в Большом на меня падал золотой дождь его лож. В то время как балеты и концерты наполняли меня волшебством. Если бы возможным было укротить пробки и цены в гостиницах и ресторанах Москвы, она могла бы стать одним из самых больших портов туризма. Эта столица, которая дарит тебе духовность и воздух чуть-чуть с Востока, чтобы ты почувствовал, что находишься здесь и где-то еще.
Мы должны прокричать Большие Слова, которые дойдут до сердца каждого человека. Слова, полные живой воды для народов, животных и растений, страдающих от жажды, которые возродят жесты застывших без работы рук; жесты ремесла, слова, полные внимания к отчаявшемуся детству. Это Сюда Человеку, с тем, чтобы создать единую мечту.

Необходимо создавать места, где можно остановить время и там ждать отставшую душу.
Неизвестный шерп.Возможно, придуманный Тонино Гуэррой
Тонино Гуэрра — поэт, писатель, художник, скульптор, архитектор, философ, мудрец, самопровозглашенный президент реки Мареккья. Фигура масштаба итальянского Возрождения. Да плюс кино, которого тогда не было.
Он написал сценарии фильмов: «Амаркорд», «Blowup», «Казанова-70», «Брак по-итальянски», «Красная пустыня», «И корабль плывет», «Ностальгия», «Христос остановился в Эболи», «Джинджер и Фред», «Забриски пойнт»… (Всего их сто).
С ним работали Федерико Феллини, Микеланджело Антониони, Лукино Висконти, Тео Ангелопулос, Андрей Тарковский…
Тонино — автор фонтанов, каминов, интерьеров, солнечных часов, мебели, остроумных памятных досок во многих городах Романьи; поэм, сборников стихотворений, книг прозы, керамики сказок, устных рассказов, литературных мистификаций. («Лора!..» — это мне показалось или кто-то крикнул?)
Основатель придуманных им садов и музеев. Изобретатель певчих птиц; туманов, с прорастающими сквозь них деревьями и полупрозрачными лошадьми; долин, покрытых листьями травы Мадонны и белым лебединым пухом; железа и цветных стекол для собственного изготовления огромных, насквозь кривых и ржавых Latern (фонарей по-нашему), излучающих для одиноких путников теплый свет в ночи, которую тоже придумал Тонино, чтобы полней ощутить надежду на обязательный восход солнца.
Солнце придумал не он, врать не буду.
И слова — не он! Слова были до него. Не все.
Но руины слов придумал Гуэрра. Выглядят они так: зеленые, слоистые, округлые глыбы из листового стекла на поле невысоких, в рост травы, белых струй. («Лора! Скажи ему, чтоб он описал мой любимый фонтан в Сантарканджело, где я родился шестнадцатого марта тысяча девятьсот двадцатого года!» Вы тоже слышали или опять почудилось?)
Еще Тонино создает дружбу — то есть он не экономит на общении. И обязателен в любви.
Немотивированные ничем, кроме внутренней потребности, звонки из Италии выглядят так:
— Юра! Это Тонино. Как ты? Как Гия? Как Саша? Как Сережа? Как Андрей?
Ему кажется, что в его отсутствие мы общаемся так же счастливо, как во время его приездов в Москву или наших набегов в Пинабили.
— Все живы. А как ты, Тонино?
— Феноменально! — И пока он вешает трубку, я слышу требовательное:
— Лора!
Лора Гуэрра (когда-то Яблочкина), жена Тонино. Его друг, его хранитель, его переводчик и проводник в райских кущах российской культуры. Прекрасная и неугомонная, она помогла ему преодолеть звуковой (язык ведь из звуков) барьер и даже научила немного говорить по-русски.
Немного, но «феноменально».
Круг их московских друзей широк. И собрать их, таких разных, под силу лишь Тонино и Лоре.
Георгий Данелия, Александр Коновалов, Юрий Любимов, Борис Мессерер, Рустам Хамдамов, Сергей Бархин, Андрей Хржановский… А были еще Андрей Тарковский, Сергей Параджанов, Белла Ахмадулина…
Это только те, о ком я знаю.
Тонино одет, что на праздник, что дома, одинаково всегда пиджак, жилет, рубаха без галстука, вельветовые брюки и коричневые спортивного вида ботинки с белыми шнурками.
В крохотном кабинетике-студии, под крышей небольшого двухуровневого сельского дома в Пинабили, примостившегося так, что с одной стороны он открыт к долине, а с другой подпирает гору с террасным садом, Тонино пытается найти проект нового фонтана.
Комнатка заставлена, завешана, завалена музейными, на мой взгляд, экспонатами — работами хозяина и подарками гостей.
Каждое утро он при параде спускается из нее к завтраку и не любит, когда кто-нибудь опаздывает, потому что ему надо после завтрака — работать.
— Попробуй это вино! Феноменально.
И обязательно надо попробовать.
Но сейчас он ищет эскиз. Это важно. В это время приходит его друг Джанни Джанини, высоченный горбоносый человек с крупным лысым черепом и некоторыми железными зубами. У него нежная улыбка и растерянный взгляд. Когда-то он был цирюльником, потом Гуэрра помог ему купить магазин, где Джанни торгует сувенирами по его эскизам.
Кроме того, он антиквар и даже проводит ежегодную выставку, для рекламы которой в одиночку затаскивает огромные щиты на высоченную гору над монастырем, где живут три пожилые монахини и две молодые — очаровательные и с-ангельскими голосами. Лора дружит со всеми и поддерживает их.
Щиты с дороги не видно, но это не смущает Джанни. Его знают в округе все, и он знает каждого. Он очень громко говорит, очень страстно, и вид у него в это время свирепый.
— Рисунок посмотрим потом, а сейчас поедешь с Джанни в Санта-Агату — он покажет тебе один фонтан.
Джанни не знает ни одного слова ни на одном языке, кроме итальянского. Я на итальянском знаю два: «bene» и «феноменально». Он в каком-то смысле Бетховен, да и я несколько глуховат. Такие собеседники.
Дворники еле разгребают дождь на ветровом стекле, тучи привязаны к холмам тонкими струями.
— No bene! — кричу я, показывая на небо, — нехорошо. Он удивленно смотрит на меня и вдруг понимает, что я сказал по-итальянски. Долго с жаром и отпусканием рук от руля он говорит мне, по-видимому, о крепостях, которые спас от разрушения Тонино, — вот эту, на скале, и ту, дальнюю, которая светится на фоне сизого неба.
— Феноменально, — говорю я. Он улыбается и молчит. В интересах общения я вспоминаю музыку из опер Россини, Верди, Пуччини и в надежде, что он не особенно слышит, напеваю, пока мы минуем сказочные городки-крепости. Джанни, к удивлению, узнает арии и марши и начинает их петь сам. Теперь я их не узнаю.
Санта-Агата — крохотный средневековый городок с крепостью-замком. С нижней улицы на верхнюю по широким перилам ползет бронзовая улитка, оставляя за собой цветную дорожку из смальты, по которой течет вода. Фонтан вписан в пространство, не нарушая гармонии.
— Тонино, — показывает на улитку Джанни. — Bene?
Я не успеваю сказать «феноменально», как его обнимает довольно привлекательная женщина. Разговаривая, они выходят на крохотную площадь, ограниченную невероятной красоты домами, где карабинеры, вышедшие из «Фиата» в своих нарядных белых портупеях, приветствуют моего поводыря, потом хозяйка заведения на три столика угощает нас вином, а единственный посетитель Франческо, достающий Джанни до груди, обнимается с ним и после краткой беседы (видел бы Феллини эту жестикуляцию) уходит. Чтобы вернуться с огромным ключом.
Этим ключом он отпирает высоченную дверь, и мы входим в театр.
Нет, клянусь, Тонино прав, постоянно употребляя слово «феноменально».
Представьте себе зал, ну, скажем, Большого театра, с люстрой, ложами, бархатом, креслами в партере и тремя ярусами, полноценный и прекрасный театральный зал, обладающий к тому же феноменальной акустикой, на пятьдесят человек.
Джанни и Франческо сели в первом ряду, я вышел на сцену. Хотелось запеть. Я посмотрел на Джанни. Наверное, ему тоже хотелось, но он же совестливо сдержался. Спустившись в партер, я разместился рядом, и минут десять мы слушали великолепную итальянскую тишину.
Улитка, молча ползущая по склону времени вверх, оставила радужный след на древней земле. И тихо, не бурно, без пены, стекающая со склона ясная вода не смывала ничего из памяти. Только проясняла ее.
По всей Романье расставлены, развешаны, построены знаки любви Тонино Гуэрра к своей земле. Все они исполнены высокого искусства, вкуса, достоинства и скромности. Они не кричат и не требуют внимания. Их узнаешь внутри себя и обнаруживаешь не просто уместность, а необходимость в этом прекрасном ландшафте.
— Надо сделать книжку с картинками и твоими текстами — «География Тонино», — скажу я ему по возвращении.
На самом деле замечательные книги с работами Гуэрры есть, но Лора переводит ему мои слова, и что выдумаете, он говорит? Вот именно.
— Феноменально!
Город Башия не так уж велик. В нем одна улица и человек пятьдесят жителей, которых мы с Джанни не видели. Мощеная дорога ведет на вершину холма, где высится одинокая сторожевая башня. Темные облака висят низко, как потолки в домах Корбюзье.
Джанни отодвигает замшелое бревно шлагбаума. Похоже, что здесь давно никого не было. Пустынно и ветрено наверху. Вершина пирамиды крыши городского собора ниже уровня холма. Далеко за ущельем еле видна маленькая деревня — четыре-пять домов, сложенных из старого камня. «Там когда-то жил Тонино», — догадываюсь я по сурдопереводу Джанни и оглядываю холм, на который мы взбираемся. Никаких признаков Гуэрры не вижу.
— Сюда! — Джанни ведет к башне. Там, с четырех сторон, почти замаскированные складками земли, раскатались на газоне рельефные керамические «ковры».
Я лег на землю, чтобы с высоты взгляда кузнечика попробовать совместить пластические формы «ковров» с окружающим миром. Родная деревня Гуэрры масштабно вписывалась в абстрактные фигуры одной композиции, пирамида церкви выглядела частью другой. Кузнечик был бы доволен. Сухая трава, хвойные иголки, опавшие листья приручили «ковры» к природе.
«Можно, оказывается, украшать землю, не унижая время?» — наверное, хотел сказать Джанни, но я бы все равно не понял, поэтому он спросил:
— Bene?
— … — понятное дело.
Полдюжины кошек лежали на диване и на огромном добродушном ротвейлере Бабе, которого подарила вдова Микеланджело Антониони.
Тонино ждал нас в кресле при полном параде.
Пойдем, я покажу тебе «Источник молитвы».
До обеда полчаса. На обед тоже опаздывать нельзя, поэтому мы торопливо поднимаемся в студию-кабинет. За время нашего с Джанни путешествия Тонино нарисовал чудесный лист. Каждый день в свои девяносто лет он встает в 7 часов и после завтрака рисует. Или пишет. Каждый день новая картина или текст.
Сегодня появился и большой, с выпученными, как у рака, глазами барашек. Принесла его керамистка, работавшая по эскизу маэстро.
— Феноменально! — говорю я.
— Belissimo! — обманывает мои ожидания Тонино. Он лезет в папку и достает несколько рисунков и чертежей фонтана. — Мы возьмем их, когда поедем к кузнецу. Смотри.
Внутри церкви на полу — белый открытый короб с отвесными водонепроницаемыми стенками. Глубиной 50–70 см. На дне его керамические макеты церквей, высотой сантиметров 30–40. К бассейну с крыши подведены изломанные водосточные трубы разного сечения и профиля, заканчивающиеся над бассейном. Трубы подвешены на тросах. Во время дождя вода стекает в бассейн, звеня, стуча, шурша.
Бассейн заполняется, и церкви под звук дождевого органа уходят под воду. Вокруг на лавках сидят люди, слушают, смотрят и думают.
— Тонино! Я знаю место, где должен быть построен «Источник молитвы».
В Калязине, на крохотном островке торчит колокольня от затопленного Рыбинским водохранилищем Калязинского монастыря, а Мологский монастырь, описанный крестьянским архимандритом отцом Павлом Груздевым, одиннадцать лет сидевшим в лагерях и ссылке, вовсе ушел под воду. Но они есть. И память о них не ушла. Можно сделать копии затопленных монастырей и церквей и поместить на дно твоего «Источника молитвы» — в колокольне. Это будет точно.
— Возьми чертеж. Я тебе расскажу сон.
«Я проснулся от своей улыбки.
Я ходил по Москве, городу, который стал моей столицей.
Я видел на улицах и площадях знакомые предметы („Можно так сказать? — спрашивает Лора. — Может быть, предметы искусства?“), которые окружают меня здесь.
Я видел там фонтаны, которые сделал в Романьи.
И мне показалось, что Москва от этого стала еще ближе и прекраснее.
Но, наверное, я не должен об этом говорить.
Я должен надеяться, что кому-то, живущему в Москве, приснится тот же сон».
В восемьдесят четвертом году Тонино и Лора переехали сюда из Рима. Ему захотелось вернуться к своим началам.
— Представляешь, отец и мама Тонино возили фрукты на повозке отсюда в Пинабили, а оттуда — лес и уголь. Тонино, маленький, шагал с ними пешком.
Он был младшим в семье. Мама Пенелина носила его одиннадцать месяцев. Ей было сорок семь лет, и она родила его с волосами и отросшими ногтями. Доктор Малагутт сказал: «Дайте ему немедленно печеное яблоко».
Лора повествовала о старой истории, словно она произошла вчера. Мы сидели в кафе, которое некогда принадлежало сестре Тонино. Сестра любила сладкое, но страдала диабетом и ослепла, после лечила людей прикосновением. Так ей казалось. Она продолжала есть торты и умерла.
Другая сестра — математик, первая в Италии села на мотоцикл. Лора посмотрела, произвело ли это на меня впечатление, и добавила: и на машину.
Брат владел птицефермой, и дом, у которого мы сидим, был его, но потом он обанкротился и Тонино купил два верхних этажа. А кафе продали.
Лора оставила меня осмысливать историю семьи Гуэрра, а сама пошла на цветочный базар, покупать Тониночке какой-то куст в подарок. Вернулась она вовсе не с кустом (который обещали доставить в Пинобили), а с официантом Пьетро, принесшим огромный арбуз с очень красивым орнаментом, вырезанным на зеленой кожуре.
— Он хотел тебе показать. Скажи ему «bene»!
— Феноменально! — сказал я, и Лора радостно засмеялась.
— Здесь много связано с Тониночкой. Вот арка…
— Там написано, что она все-таки поставлена в честь Папы Гогонези, который родился здесь.
— Ну да. Жителям предлагали выбор: канал до моря или арка. Они выбрали арку, чтобы было красиво, хотя канал был бы практичней. Тонино перекрыл движение на площади. По его просьбе вечнозеленые деревья заменили липами, чтобы были видны четыре времени года. А потом сделали фонтан.
Круглый фонтан должен был выглядеть, по мнению Тонино, как луна, упавшая на площадь. Высокая одинокая струя — необходимая вертикаль.
У Гуэрры был друг Орландо Санчини, красавец и богатый человек, его вдова позвонила Тонино и спросила: что мог бы сделать Орландо для города?
— Фонтан на площади.
— Я готова.
Когда фонтан был построен, Гуэрра попросил выбить надпись: «Этот праздник воды создан благодаря Орландо Санчини». И подписал: «Жена».
Тонино с друзьями образовал группу GAS (группа друзей Сантарканджело). Они устраивали выставки и поэтические турниры, украшали город памятными досками и картинами на домах.
На стене фрагмент полотна Каньяччи и надпись: «Великий художник Джордж Каньяччи родился в одном из домов в Контраде Сантарканджело. В каком, не знаю».
— Смотри! — Лора показывает мне надпись на углу.
«Дорогая, ты говоришь, что любишь цветы, и срываешь их в поле.
Дорогая, ты говоришь, что любишь рыб, и ты их ешь.
Дорогая, когда ты говоришь, что любишь меня, я боюсь».
Мы поднимаемся на верхушку холма к башне с часами. На улице Верди маленький белый домик, здесь родился Тонино. Рядом, на соседнем доме, плакатик:
«Музей пуговиц — 8500 шт.».
«Рай мы уже прожили. Это было детство».
На самом деле ту, что была прообразом героини «Амаркорда», звали синьорина Ирма. Она была такая же прелестная, как Градиска в фильме. И все мальчишки знали, что она без трусиков ходит в кино, когда на экране Кэри Грант.
Дух Федерико Феллини Тонино поселил в Сантарканджело.
Когда-то Гуэрра написал поэму «Мед». (Он считает, лучшую.) Феллини, который замечательно рисовал, сделал иллюстрацию к книге. Это была… ну, роскошно крупная женщина, которую Тонино превратил в богиню вина Санджовезу. По аналогии с названием местного напитка.
На табличке: «Санджовезе (вино) родилось здесь?». Горожане немедленно отбили вопросительный знак. Кто бы сомневался.
Рядом ресторан — тоже «Санджовезе».
Сан Джови — это Юпитер — так называется холм над городом, он пробуравлен этрусскими пещерами. Там мы не были, но зато под рестораном, который Гуэрра превратил в живой выставочный зал, в пещеру я забрел. Длинный кирпичный сводчатый спуск он превратил в музей голубятен мира.
Семь каминов, украшенных мозаикой и расписанных Гуэррой, — главная достопримечательность заведения, хочется сказать, культуры. Мебель Гуэрры похожа на огромные листья, но функциональна вполне, а вот керамические сундуки, короба и прочие предметы сельского быта не функциональны вовсе, поскольку в натуральную величину вылеплены из керамики.
На стенах тринадцать предупреждений Тонино. «Дети, скажите соснам и елям, чтобы шли в горы. Мы в долинах привыкли жить в тени каштанов и лип», огород поэтов на потолке, печка школы Борночино, с рисунками детей, которые Тонино перевел в керамику.
Камины имеют названия: «Старая осень», «Потерянные воспоминания», «Летающие планеты», «Солнечное покрывало», «Слушающие предметы», «Признание в любви одинокому кладбищу». Все, что он делает, доставляет ему удовольствие.
Вот придуманный им сапожник Пиддио: он был мрачным, нелюбезным, как свидетельствует мистификация Тонино на стене дома, где он якобы жил. Но потом заперся на три дня и стал говорить поговорками: «Цыпленка лучше есть вдвоем — он и я».
— Удовольствие — это преодоление трудностей и отказ от них? — Кто это спросил? Наверное, Джанни.
А Градиска — какое там преодоление? Или все-таки есть?
Феллини и Гуэрра подарили людям детство. Тем, кто его имел.
Он избран единогласно. То есть своим одним голосом. Президент реки — кажется, это единственная подобная должность. Есть и Конституция из одного пункта:
«Губернатор в конце срока должен выпить стакан нолы из реки».
Зная Тонино, романьольцы уверены, что так оно и будет Дли этого реку надо очистить Вот какой коварный самопровозглашенный президент у маленькой горной итальянской речки.
Тонино перенес операцию и решил отпраздновать свой восемьдесят восьмой день рождения.
Директор знаменитого «Гранд-отеля» в Римини сделал царский подарок, разместив гостей из России.
Карусель, пляж, кафе на террасе. Все представлялось декорацией, в которой двигались и говорили текст персонажи, достойные пера Гуэрры: режиссер Юрий Любимов, нейрохирург Александр Коновалов, сценограф и художник Сергей Бархин, мультипликатор Андрей Хржановский, кинорежиссер и художник Рустам Хамдамов, директор музея в Ясной Поляне Владимир Толстой, дамы… Солнце, дождь…
Автобус довез всех до Сантарканджело, где на улице, недалеко (да там все близко) от ресторана «Санджовезе», играл оркестр, на металлических стульях сидели приглашенные и случайные гости и слушали Тонино. Временами кто-то пытался его перебить, чтобы сказать доброе слово, но терпения его надолго не хватало…
Тут появились московские гости, пообнимались и расселись в первом ряду, слушать Тонино в переводе Лоры.
В ресторане с богиней вина на двери выпили по стаканчику и двинулись в Пинабили — городок тысячи на полторы жителей, со своим собором, монастырем, музеями и театром. Таким же крохотным, как в Санта-Агате. Там живет Гуэрра.
— Ученые открывают законы природы. Но ведь природа и до их озарения существовала по этим законам. Тот, кто открывает мир, открывает его для себя. А художник создает то, чего не было. — Я пытаюсь спровоцировать Тонино на философские размышления. Он серьезно смотрит на меня и говорит:
— Пока хорошая погода, иди посмотри «Сад забытых фруктов» и «Музей усатого ангела»… А в два часа мимо кафе проедет «Джиро ди Италия». Велосипедная гонка. Это бывает раз в год.
Он придумал сказку, а затем сделал музей этой сказки.
Среди ангелов один, с усами, был каким-то недотепой. Ему поручили кормить живых птиц, но он из сострадания приносил зерно и чучелам. Над ним смеялись, но он продолжал свои непонятные для правильных коллег полеты.
А однажды он спустился на землю и увидел, что ожившие чучела клюют зерно.
Ты заходишь в крохотную церковь и за косой деревянной решеткой видишь ангела с большими черными усами и белыми, как положено, крыльями. В рубашке и брюках. На стремянке, видимо, чтобы легче возвращаться домой, на небо. На полу, среди рассыпанного зерна, чучела птиц, а на большом полотне-заднике — они уже живые.
Нажимаешь кнопку, и тебе рассказывают сказку. А потом поют птицы.
Заходишь на минуту, запоминаешь на всю жизнь…
Площадь перед собором ремонтируют. Вдалеке видно, как собирается народ встречать велогонку. Из окон вывешивают флаги, в кафе все столики заняты. Я иду в «Сад забытых фруктов», который придумал Гуэрра. Никакого смотрителя нет. Открываешь голубые ворота и входишь, закрывая за собой. Мало ли, зайдет овца — и съест экспонат. Собственно, забытых фруктов немного. Какой-то житель посадил крыжовник, в Италии — невидаль, лесники привозят редкие травы, деревья, кусты. Они чудесным образом сочетаются с придуманными и выполненными Гуэррой предметами искусства.
Справа на стене ограды много икон. Тонино изготовил «белье» (то есть белые фаянсовые отливки) и предлагает своим рисующим гостям их расписать для сада. (За все время украли только одну икону, которую сделал сам Тонино.) Здесь же его автопортрет, выполненный в стиле кашпо, — подставки под вазон с цветами, которые и торчат из него в виде прически. Напротив входа небольшая триумфальная арка «незнаменитых людей». Ну да, им же тоже хочется признания. Большая бронзовая улитка отползает по траве от солнечных часов в виде двух железных голубей. Когда в полдень солнце проходит сквозь них, на постаменте из серого камня тени птиц превращаются в профили Федерико Феллини и Джульетты Мазины, обращенные друг к другу. У отвесной скалы со старыми голубятнями — часовня памяти Андрея Тарковского. А рядом фонтан — дубовый лист, по прозрачным прожилкам которого видно, как струится вода.
Он очень много сделал для узнавания земли. Своей земли, где ты родился и вырос.
В городе Брешиа Тонино сделал фонтан-ковер из смальты. Вода выбивается из-под него, и, сверкая золотом и каменьями, он летит-плывет над землей. Чудесные сны показывает мудрый сказочник, без усилий, кажется.
Но ведь страсть это усилие? Нет, наверное, дар. Хотя и способность к усилию это тоже дар.
Что-то похожее я видел в «Амаркорде». Городок высыпал на крутой поворот шоссе. Полицейские машины, мотоциклисты сопровождения, мокрые кумиры на велосипедах. Аплодируют всем участникам до последнего. Интеллигентного вида дама, парикмахерша с сигаретой во рту, клиент парикмахерши с салфеткой на шее, ассоциация хирургов, приехавших в трусах на велосипедах из Римини. Проехал последний участник гонки. Мужчина свернул флаг в окне. Все разошлись. Тихо.
Вечером мы смотрели дома футбол. Итальянцы проигрывали. Расстроенный Тонино после первого тайма ушел к себе, церемонно поклонившись в дверях.
Если от дома Тонино Гуэрры продолжить путь на вершину горы, то там увидишь неожиданные для Италии тибетские флаги с молитвами, развевающиеся по ветру, и колокол.
Этот колокол отвез в Тибет местный католический монах падре Оливьери в самом начале XVIII века, а вернулся церковный человек в Италию, привезя 35 (тридцать пять) тысяч тибетских слов, переведенных на латынь.
В честь трехсотлетия этого события Тонино пригласил в Пинабили далай-ламу, и тот приехал вместе с несколькими буддийскими монахами.
Площадь была забита народом. Далай-лама подошел к дому падре Оливьери, сказал: «Наконец мы встретились»; в это время из динамиков на площади раздался звон того самого колокола и молитва тибетских монахов, специально записанная на пленку по просьбе Гуэрры в столице Тибета — Лхасе.
Далай-лама замер и стоя слушал свой народ, и пинабильцы стояли без звука. Всю молитву.
Еще решили подарить далай-ламе ключ от города, для чего послали гонца на антикварную ярмарку в Бареццо, чтобы он там купил большой старинный ключ, привез его на автобусе и передал нашему знакомому Джанни Джанини.
Гонец не доехал одну остановку до города. Услышал от водителя «Округ Пинабили» и вышел. Зашел в бар, спрашивает: «Джанини знаете? Передайте ему ключ».
А в Майола тоже жил Джанини. Совершенно, впрочем, другой, но поскольку он, как все знали, коллекционировал ключи, никому просьба не показалась странной.
Между тем мэр Пинабили, уважаемый человек, говорит помощникам: «Ключ подготовьте!» Те — к нашему Джанини. А ключа нет. Тогда Джанни заскакивает в дом печника, вытаскивает из старинного шкафа большой ключ, заворачивает в бумагу и передает мэру. А тот — далай-ламе. Все были очень довольны, особенно печник.
— Я и не знал, что город был у меня в руках, — сказал он.
Да, монахи приехали в Пи набили раньше основной делегации и каждый день, стоя на коленях по восемь часов, выкладывали целую неделю из разноцветного песка прекрасный узор, чтобы в день, когда приедет далай-лама, развеять эту красоту всем в подарок.
— Прекрасное — не вечно, — сказал Тонино.
Потом пинабильцы съездили в Тибет и привезли домой колокол падре Оливьери. Его и установили на горе рядом с тибетским флагом.
— Давай быстро. Джанни уже приехал.
Тонино в плаще и кепке быстро выходит из дома. Мы выбираемся по чистеньким, без единой латки, дорогам на шоссе, ведущее в Равенну. Вдоль дороги персиковые сады. Деревья растут в одной плоскости. Словно распятые. Между рядами потом будут ездить трактора с тележками, и сборщики станут собирать персики сначала с одной стороны, потом — с другой. Деревья стоят узкими шеренгами и не сомкнут строй.
— Куда мы едем, Тонино?
— Мы едем к кузнецу.
— К кузнецу, это хорошо, — говорю я. — Но куда мы едем?
— Я не знаю.
— А Джанни?
Джанни, проехав часа полтора, останавливается на обочине, из чего я понимаю, что мы заблудились. Телефон он оставил в Пинабили, но у меня есть. Через Москву звоним в деревню, так у них называются маленькие. вылизанные до блеска городки, чтобы выяснить, где мы находимся.
Тонино с Джанни обсуждают наше положение. Тонино кричит, и Джанни кричит. По форме это чистый скандал, но на самом деле — мирная беседа.
— Он плохо слышит, — объясняет мне Тонино, — и он не знает, где мы находимся.
Оба показывают в разные стороны. Джанни побеждает, и мы сворачиваем с автострады, попадая в жуткую пробку на совершенно постороннем шоссе.
— Баста! — говорит Тонино и показывает на бензоколонку, где можно спросить дорогу.
Теперь они спорят и машут руками на заправке. Выходит дядька в голубой чистой спецовке с невероятно голубыми глазами и включается в спор, тоже показывая руками в разные стороны. Я протягиваю телефон.
— Позвони, пусть кузнец за нами приедет.
Тонино звонит. Все успокаиваются и идут пить чай в подсобку на колонке.
— Он из Москвы, — говорит Тонино, показывая на меня.
— Понятно, почему вы не нашли дорогу, — принимает объяснение заправщик.
Приезжает кузнец Аурелио Брунелли, добродушный и внимательный, как детский врач. Тонино показывает ему чертеж фонтана «Источник молитвы», к которому Аурелио предстоит делать трубы, и мы едем дальше.
В деревне Коли ди Фаенца мы останавливаемся у странного дома, где все сознательно криво, ассиметрично и очень весело. Само строение, и мебель, и сяд. Деревенский Гауди оказался милой девушкой-художницей по имени Леа. Она везет нас в мастерскую, где занимается стеклом и керамикой, в том числе и по эскизам Тонино.
— Вот. Юра, это для Саши Коновалова. — он протягивает мне тяжелый плоский квадрат стекла, внутри которого цветной стеклянный человек со свирелью. Великому нейрохирургу’ Александру Коновалову. который когда-то поучаствовал в судьбе Тонино, понравился этот рисунок. Тонино щедр. Стены домов его друзей могут это подтвердить.
— А теперь куда?
— О. это феноменально!
Оливы, дрозды, старые дома, кукуруза, пшеница без единого сорняка, маки вдоль дороги.
И ни единого василька…
— Вот, — показывает Гуэрра. — усадьба тенора Мазини. который в начале двадцатого века жил в Петербурге.
Усадьбу тенора, однако, проезжаем и сворачиваем на проселок. Все-таки он в Италии есть.
За кое-каким забором, а большей частью и без него — сад. В саду великолепный хаос. Все растет: фруктовые деревья, кактусы, ели. трехсотлетние оливы. внутри которых посажены оливы помоложе, пальмы. как в Африке, старые двухвековые виноградные лозы на фоне завезенной, видимо, для будущего ландшафта горы песка. Живописные останки старинных тракторов на железных колесах, автомобилей, утонувших в траве и кустах, десятки велосипедов в амбаре, старинная деревенская мебель, частью отреставрированная хозяином, утварь горами… За домом гигантское тутовое дерево. Его-то и хотел показать мне Тонино. Он заставил меня вышагивать под ним, вымеряя крону, подпертую старыми вилами, какими-то замшелыми рогатинами и палками, чтобы не обломались ветви.
— Сорок метров, — говорю я.
— Нет! Пять ноль, — не соглашается Тонино.
Ему мало.
Сам хозяин, Роберто Амадиа, молодой еще человек с огромной прической, постоянно улыбается. Он доброжелателен и открыт. Он постоянно принимается что-то делать и тут же бросает, чтобы продолжить начатое вчера. Год назад. В прошлых веках.
Он живет с мамой, в комнату которой ведет аккуратнейшая лестница, уставленная красными, оранжевыми, желтыми и зелеными тыковками.
В комнате Роберто полно причудливой мебели, горит камин и перед ним два кресла, на которых все-таки можно сидеть. По комнате летает туча попугайчиков, для которых сделан сетчатый лаз через форточку в вольер, устроенный в ветвях дерева.
Хозяин поискал в углу бутылку собственного вина, сдул с нее пыль и налил в стаканы. Где-то у него должен был заваляться прошлогодний куличик…
Я подумал, что, может быть, у Роберто Тонино берет старое серебристое дерево для придуманной им мебели. Он провожал нас, приветливо улыбаясь, — этакий природный человек, романьольский Маугли, и было видно, что ему уже хочется немедленно начать что-то сажать, пилить или строгать, или продолжить недоделанное…
Мы ехали вдоль виноградников, аккуратных настолько, что напоминали сборочный цех на заводе военной электроники.
— Все говорят, Тоскана — хорошо, — сказал Тонино. — А Романья? Красиво!
С узкого шоссе, идущего по гребню холма, влево и вправо виделись ухоженные просторы, всех оттенков зеленого. Мы свернули налево и остановились. У ничем не примечательного дома, возле которого стояло странное, покрытое ржавчиной и копотью, художественно-прикладное сооружение кузнеца Аурелио Брунелли на больших железных колесах со спицами. Передвижной мангал напоминал одновременно локомобиль и данелиевский пепелац.
— Феноменально, — сказал я радостно улыбающемуся автору.
— Это работает, — объяснил Тонино. — И вкусно.
В сельской харчевне с белеными стенами стоял огромный стол, покрытый крахмальной скатертью. На сундуке лежали книги Гуэрры с автографами. Смежную комнату, куда повел меня Тонино, украшали голубые с тончайшим натюрмортом ставни.
— Открой.
Я открыл. Окна не было. Внутренняя сторона ставень — тоже была расписана.
— Это работа Романо дал Фьюме. Знакомься! Он потрясающий художник. Романо использует старые предметы для своих картин. А вообще он технолог на винном заводе. И его вино такое же красивое.
Комната заполнилась сельскими друзьями Тонино. Они сели за стол, выпили немного чудесного вина, сделанного, видимо, не без участия Романо, и стали разговаривать. Точнее, говорил Тонино. Они смеялись и были серьезны, они участвовали и общались.
Он и они были в том самом месте, где можно остановить время.
Смотрите.
Почетный член многих академий, обладатель высших европейских поэтических премий и американских «Оскаров», классик итальянской литературы, почитаемый на Апеннинском полуострове всеми, кто представляет современную культуру, от Софии Лорен до Рикардо Мути, чистый, светлый, с крестьянской привычкой к труду — гениальный восьмидесятивосьмилетний ребенок мира — сидит в простенькой сельской столовой, пьет крестьянское вино, ест крестьянскую пишу, беседует со своими товарищами по земле, их детьми, которых позвали родители, — и счастлив.
И уместен везде, где пульсирует живая кровь, потому что он и есть сердце, которое гонит ее по жилам его народа.
— Спасибо тебе, Тонино, — говорит со стаканом в руке вышедшая из кухни и так не снявшая фартука Антонелла.
— Спасибо тебе, — говорим мы, его друзья, зрители, слушатели, читатели, случайные прохожие его географии.
— Подождите, — он поднимает руку, делает жест «не надо» и начинает читать недавно написанную поэму «Трава Мадонны» о памяти и забвении.
Я тихо выскальзываю из дома.
Виноградники, оливы, ржавый механизм на колесах, луна…
Тонино говорил, что повез меня «в глубинку», чтобы я понял, что Москва и Россия не одно и то же. И что большие города и Италия — не одно и то же. Разницы нет.
Есть, Тонино.
У вас везде не оскорбительная жизнь.
Р. S. А васильков нет. Нет васильков.
Юрий Рост
Автор проекта С. Дронов
Составитель П. Волкова
Рисунки Р. Хамдамов
Оформление и макет О. Ерофеев
Корректор Л. Мухина

ООО «Амаркорд»
109028, Москва, Серебрянический пер., д. 2/5/1, стр. 4
Тел.: (495) 916-97-44
e-mail: amarcord@amarcord.su
www.amarcord.su
Подписано в печать 24.12.2010.
Формат 84×108 1/32. Гарнитура Literaturnaya
Печать офсетная. Бумага офсетная. Усл. печ. л. 5. Тираж 3000 экз. Заказ № 12062
Отпечатано в ООО ПО «Периодика»
105005, Москва, Гарднеровский пер., д. З, стр. 4
Тел.: (499) 261-48-84
Фасолевый суп с мелко нарезанной лапшой.
(обратно)Игра с попаданием железных шаров в цель.
(обратно)Разновидность итальянской домашней лапши.
(обратно)Так с ошибкой написала мама.
(обратно)Область Италии.
(обратно)Независимая республика на территории Италии.
(обратно)