Велнесс (fb2)

Велнесс [litres][Wellness] (пер. Анна Павловна Гайденко) 6563K - Нейтан Хилл (скачать epub) (скачать mobi) (скачать fb2)


Нейтан Хилл Велнесс

© Анна Гайденко, перевод, 2024

© Андрей Бондаренко, оформление, макет, 2024

© «Фантом Пресс», издание, 2024

* * *

Моим родителям


Как насчет?


ОН ЖИВЕТ ОДИН на четвертом этаже старого кирпичного здания, откуда не просматривается небо. Из своего окна он видит только ее окно – через дорогу, на расстоянии вытянутой руки, она тоже живет на четвертом этаже другого старого здания, и тоже одна. Они не знают имен друг друга. Они никогда не разговаривали. В Чикаго зима.

В разделяющий их узкий переулок почти не проникают ни свет, ни дождь, ни снег, ни морось, ни туман, ни даже та мокрая январская крупа, которую местные называют «кашей». Здесь темно, тихо и никогда не меняется погода. Кажется, что здесь просто нет атмосферы, что это полость, похожая на космическое пространство, вшитая в город с одной лишь целью – отделять одни объекты от других.

Впервые она явилась ему в канун Рождества. В ту ночь он лег рано, страшно жалея себя – единственного человека в этом бурлящем здании, которому некуда пойти, – когда на другой стороне улицы зажегся свет и привычную зияющую темноту сменило слабое теплое сияние. Он встал с кровати, подошел к окну, пригляделся. Там была она, вся сплошное движение, – разбирала, раскладывала вещи, вытаскивала маленькие яркие платья из больших одинаковых чемоданов. Ее окно было так близко, сама она была так близко – их квартиры разделяло расстояние в один длинный прыжок, – что он отступил на несколько шагов, чтобы спрятаться в темноте. Уселся на пол и стал смотреть, но вскоре ему показалось, что это неприлично и недостойно, и тогда он виновато вернулся в постель. Но в последующие недели он снова и снова приходил к этому окну, как в театр, – чаще, чем готов был признать. Иногда он сидел там, невидимый, и урывками наблюдал за ней.

Сказать, что он считает ее красивой, было бы слишком просто. Конечно, он считает ее красивой – объективно, классически, несомненно красивой. Даже ее походка – эта свойственная ей легкость, жизнерадостный пружинистый шаг – его очаровывает. Она скользит по полу квартиры в толстых носках, время от времени кружась на месте, и подол на мгновение вздувается вокруг ее ног. Среди грязи и серости она носит платья – яркие открытые платья в цветочек, неуместные в этом убогом районе этой холодной зимой. Она зажигает свечи, устраивается в бархатном кресле, поджав под себя ноги, и держит книгу в одной руке, а пальцами другой с бесстрастным и непроницаемым видом лениво ведет по краю бокала с вином. Он смотрит, как она касается бокала, и сам не понимает, как такой маленький палец способен вызывать такие сильные мучения.

Ее квартира украшена открытками из тех городов, где она, наверное, бывала – из Парижа, Венеции, Барселоны, Рима, – и вставленными в рамки постерами с произведениями искусства, которые она, наверное, видела своими глазами: статуя Давида, «Пьета», «Тайная вечеря», «Герника». Ее вкусы так разнообразны, что он чувствует себя неловко; сам он никогда не видел даже океана.

Она читает беспорядочно, когда придется, и включает желтую прикроватную лампу в два часа ночи, чтобы начать листать громоздкие учебники по биологии, неврологии, психологии, микроэкономике – или какие-нибудь пьесы, или сборники поэзии, или толстые книги по истории империй и войн, или научные журналы в безликих серых переплетах с загадочными названиями. В музыке, которую она слушает, он угадывает классическую, судя по тому, как покачивается в такт ее голова. Он щурится, чтобы разглядеть обложки книг и альбомов, и на следующий день бежит в публичную библиотеку, чтобы прочитать всех авторов, которые не дают ей спать, и послушать все симфонии, которые она постоянно ставит на повтор: «Хаффнеровскую», «Героическую», «Из Нового света», «Неоконченную», «Фантастическую». Он представляет, что, если когда-нибудь они все-таки познакомятся, он скажет пару слов о «Фантастической симфонии», произведет на нее впечатление и она влюбится в него.

Если когда-нибудь они все-таки познакомятся.

Она именно такой человек – разносторонний, образованный, – которого он ищет в этом пугающе огромном городе. Но теперь он понимает: главный изъян в его плане заключается в том, что такая разносторонняя и образованная женщина никогда не проявит интереса к такому необразованному, провинциальному, отсталому невеже, как он.

Только один раз он видел, как она пригласила домой гостя. Мужчину. Перед этим она провела немыслимое количество времени в ванной, перемерила шесть платьев и в конце концов выбрала лиловое, самое облегающее. Сделала прическу. Накрасилась, смыла макияж, накрасилась еще раз. Дважды приняла душ. Она стала совершенно на себя не похожа. Гость явился с упаковкой пива, пробыл у нее два часа, и казалось, что вместе им неуютно и невесело. Потом он ушел, на прощание пожав ей руку. И больше не приходил.

После этого она переоделась в старую линялую футболку и весь вечер ела хлопья в припадке внезапной лени. Не плакала. Просто сидела.

Наблюдая за ней с другой стороны их безвоздушного переулка, он отметил, как она красива, хотя слово «красива» вдруг показалось ему слишком узким, не описывающим ее в полной мере. У красоты есть как публичные, так и частные проявления, подумал он, и одно чаще всего исключает другое. Он написал на обороте открытки с видом Чикаго: «Со мной тебе никогда не придется притворяться». Потом выбросил эту открытку и взял другую: «Тебе никогда не придется быть тем, кто пытается стать кем-то другим». Но так и не отправил. Он никогда ничего не отправляет.

Иногда в ее квартире темно, и в такие вечера – вечера в привычном, замкнутом пространстве – он занимается своими делами, гадая, где она.

Именно тогда она смотрит на него.

Она сидит у своего окна, в темноте, и он ее не видит.

Она изучает его, наблюдает за ним, отмечает его спокойствие, его безмятежность, его удивительную манеру часами упорно читать, сидя на кровати по-турецки. Он всегда один. Его квартира – унылая коробка с голыми белыми стенами, книжным стеллажом из шлакоблоков и обреченным вечно лежать на полу футоном – явно не рассчитана на прием гостей. Такое ощущение, что одиночество охватывает его, как петля пуговицу.

Сказать, что она считает его красивым, было бы слишком просто. Скорее, она считает его красивым настолько, насколько сам он будто не осознает, что красив, – темная бородка, прячущая тонкие черты полудетского лица, большие свитеры, скрадывающие худощавую фигуру. Его уже явно несколько лет не стриженные волосы сальными прядями спадают на глаза и доходят до подбородка. Одевается он, надо сказать, катастрофически: заношенные черные рубашки, черные же армейские ботинки и очень нуждающиеся в штопке темные джинсы. Никаких признаков наличия у него галстуков она не обнаружила.

Иногда он стоит перед зеркалом без рубашки, бледный до синевы, недовольный собой. Он очень маленький – низкорослый, хилый и тощий, как наркоман. Он перебивается сигаретами и нерегулярными перекусами, обычно это готовая еда в коробках и в пленке, предназначенная для разогрева в микроволновке, а иногда порошок, который разводится водой и превращается в нечто почти съедобное. Глядя на это, она испытывает то же чувство, что и при виде беспечных голубей, которые садятся на смертельно опасные провода над эстакадами.

Ему жизненно необходимы овощи.

Калий и железо. Клетчатка и фруктоза. Крупы грубого помола и разнообразные соки. Все, что полезно для здоровья. Она хочет повязать ананас бантиком, приложить записку и отправить ему. Каждую неделю новый фрукт. Чтобы дать ему понять: не надо так с собой обращаться.

Почти месяц она наблюдает, как татуировки плющом разрастаются по его спине, соединяются в буйство узоров и цветов, ползут вниз по тонким рукам, и думает: ну, не так уж это и плохо. На самом деле в дерзких татуировках есть что-то обнадеживающее, особенно в тех, которые видны даже из-под рубашки с высоким воротником. Она считает, что это говорит об уверенности в себе, о твердости принципов – о наличии у человека принципов, – не то что у нее самой с ее перманентным внутренним кризисом, потому что с момента переезда в Чикаго ее мучает вопрос: кем она станет? Или, пожалуй, скорее так: какое из ее «я» – настоящее? Этот парень с вызывающими татуировками, кажется, символизирует для нее новый путь, противоядие от пугающей неопределенности.

Он художник, это ясно, потому что она часто видит, как он смешивает пигменты и красители, краски и растворители, щипцами достает фотобумагу из кювет с реактивами или склоняется над столом, изучая негативы в небольшую круглую лупу. Поразительно, как долго он может на них смотреть. Он тратит час на сравнение двух кадров, разглядывая то первый, то второй, потом опять первый в поисках идеального. Определившись, он обводит нужный кадр красным восковым карандашом, а остальные перечеркивает, и она восхищается его решительностью: уж если он выбирает фотографию, или татуировку, или богемный образ жизни, то выбирает без колебаний. Это качество, которому она – человек, неспособный определиться даже с самыми простыми вещами: что надеть, что изучать, где жить, кого любить, что делать со своей жизнью, – завидует и о котором мечтает. Его разум спокоен, потому что он стремится к высшей цели; она же чувствует себя горошиной, бьющейся о стенки стручка.

Он именно такой человек – смелый, увлеченный, – которого она ищет в этом чужом городе. Но теперь она понимает: главный изъян в ее плане заключается в том, что такой смелый и увлеченный мужчина никогда не проявит интереса к такой скучной обывательнице, конформистке и мещанке, как она.

Поэтому они не знакомятся, вечера тянутся медленно, еле-еле, и лед нарастает на ветвях деревьев, как раковины морских желудей. Всю зиму одно и то же: когда у него выключен свет, он наблюдает за ней; когда у нее выключен свет, она наблюдает за ним. В те вечера, когда ее нет дома, он чувствует себя подавленным, несчастным, а может, даже немного жалким; он смотрит на ее окно и осознает, что время летит слишком быстро и возможности упущены, что он проигрывает гонку с той жизнью, которую хотел бы вести. В те вечера, когда его нет дома, она чувствует себя брошенной, чувствует, что мир снова нанес ей удар; она рассматривает его окно, будто аквариум, надеясь увидеть, как из мглы выплывет что-то необычайное.

И вот они прячутся в полумраке. На улице сыплет пухлый тихий снег. Они оба сидят в одиночестве, каждый в своей маленькой студии, в своем ветхом доме. У обоих выключен свет. Оба караулят друг друга. Ждут каждый у своего окна. Вглядываются через переулок в темные квартиры и, сами того не зная, смотрят друг на друга.

ИХ ДОМА никогда не задумывались как жилые. Его дом изначально был заводом. Ее – складом. Те, кто их проектировал, не предполагали, что здесь будут жить люди, и поэтому не обеспечили этим людям вид из окон. Оба здания построены в 1890-х годах, использовались по назначению до 1950-х, были заброшены в 1960-х и после этого стояли пустыми. Длилось это до января 1993 года, когда их вдруг решили изъять и приспособить для новых нужд – обустроить дешевые квартиры и студии для голодающих художников, – а его работа заключается в том, чтобы задокументировать этот процесс.

Он должен стать памятью здания, запечатлеть убожество, царившее здесь до ремонта. Очень скоро бригады рабочих – слово «рабочие» трактуется достаточно вольно и применяется к поэтам, художникам и бас-гитаристам, которые вкалывают в обмен на снижение арендной платы, – приступят к уборке, зачистке, покраске и вывозу мусора, чтобы сделать помещение пригодным для жизни. И вот он бродит по самым грязным и обшарпанным уголкам бывшей фабрики с взятым напрокат фотоаппаратом и фиксирует развалины.

Он идет по длинным коридорам пятого этажа, и с каждым его шагом вверх поднимается облачко пыли и трухи. Он фотографирует грязь и разбросанные повсюду обломки потолочной плитки, штукатурки и кирпича. Фотографирует замысловатые граффити. Фотографирует разбитые окна и шторы, истлевшие до волокнистых лент. Он боится наткнуться на какого-нибудь спящего сквоттера и обдумывает, что лучше делать в такой ситуации – идти тихо или топать. Если идти тихо, то, возможно, получится избежать конфликта. С другой стороны, если топать, сквоттер может проснуться и удрать.

Он останавливается, когда его внимание привлекает солнечный луч на стене – полоса на старой краске, которая постепенно отслаивается, морщась и покрываясь тысячами трещинок. Спустя сто лет краска рвется на свободу, и текстура напоминает ему кракелюры на старых портретах голландских мастеров. А еще она напоминает ему нечто куда более прозаическое – маленький пруд на отцовском ранчо, который засушливым летом высыхал, обнажая на дне вязкую грязь, и эта грязь, затвердевая на солнце, растрескивалась на маленькие причудливые фракталы. Краска выглядит точно так же, как рассохшаяся земля, и он снимает ее сбоку, чтобы взгляд зрителя двигался вдоль глубоких борозд с шелушащимися краями – это не столько фотография чего-то, сколько фотография о чем-то: о возрасте, о переменах, о перевоплощении.

Он идет дальше. Он решает все-таки топать, сомневаясь, что сможет идти тихо в этих армейских ботинках – увесистых, со стальными носами, купленных по дешевке; они явно необходимы среди торчащих из пола гвоздей и осколков стекла, свидетельствующих о веселой ночи с битьем пивных бутылок. Вообще, думает он, маска бы тоже не помешала: тут полно пыли, грязи, а еще, наверное, плесени, грибков, токсичного свинца и опасных микробов – в воздухе висит неподвижное мутное облако, превращающее солнечный свет в мерцающие полосы; в пейзажной фотографии их назвали бы «лучами Бога», но здесь это нечто куда более кощунственное. Может, за лучи смога и сойдет.

А еще повсюду шприцы. Он находит множество шприцев, которые кто-то сгреб в аккуратные кучки в темном дальнем углу, старательно собрав и опорожнив, так что только на кончиках иголок остался темный осадок, и фотографирует их с наименьшей глубиной резкости, на какую только способен объектив, чтобы изображение получилось почти совсем размытым – это, по его мнению, изящно воспроизводит самоощущение бедолаг, приходящих сюда за дозой. Героин вызывает у местных странную смесь любви и ненависти – люди иногда жалуются на шприцы в парке и на заброшенные здания дальше по улице, которые в народе называют просто притонами, потому что там полным-полно наркоманов. И при этом большинство художников, живущих с ним в одном доме, хоть время от времени и возмущаются по поводу героина, по виду как будто и сами употребляют. И часто. Тощие, нечесаные, бледные, с ввалившимися глазами – именно так и выглядят те, кто то и дело колется. Собственно, поэтому он здесь и поселился; хозяин дома подошел к нему на его первой выставке и спросил:

– Ты Джек Бейкер?

– Да, – сказал он.

– Фотограф?

– Ага.

Это была осенняя выставка в Школе Чикагского института искусств. Там были представлены работы студентов, поступивших на «Изобразительное искусство», и из пары десятков первокурсников Джек оказался единственным, кто занимался в основном пейзажной фотографией. Остальные или были непомерно талантливыми художниками-экспрессионистами, или делали сложные скульптуры из разных материалов, или специализировались на видеоарте и собирали свои инсталляции из хитроумно соединенных телевизоров и видеомагнитофонов.

А Джек снимал на «Полароид».

Снимал он деревья.

Деревья у него дома, в прерии, росли в суровых условиях, их стволы клонились и изгибались в разные стороны от неумолимого ветра.

Девять из этих снимков были вывешены квадратом три на три на белой стене галереи, и стоявший рядом Джек ждал, когда кто-нибудь заговорит с ним о его творчестве, но никто и не пытался. Уже несколько десятков коллекционеров в дорогой одежде прошли мимо, когда какой-то бледный человек в драном белом свитере и грубых ботинках с незавязанными шнурками вдруг остановился и представился. Его зовут Бенджамин Куинс, он седьмой год исследует новые медиа, сейчас как раз работает над магистерской диссертацией – для первокурсника Джека все это казалось невообразимой вершиной академических достижений. Бенджамин был в буквальном смысле первым, кто обратился к Джеку с вопросом, и вопрос этот звучал так:

– Значит, деревья?

– В тех местах, откуда я родом, сильные ветра, – сказал Джек. – Поэтому деревья растут кривыми.

– Ясно, – отозвался Бенджамин, щуря глаза за большими круглыми очками и лениво потирая подбородок с пробивающейся кое-где жесткой щетиной. Его шерстяной свитер был растянут, местами продырявлен и протерт почти насквозь. Немытые жидкие волосы цвета сена так отросли, что их приходилось постоянно заправлять за уши. – А откуда ты родом? – спросил он.

– Из Канзаса, – сказал Джек.

– А. – Бенджамин кивнул, как будто эти слова подтверждали что-то важное. – Средний Запад.

– Да.

– Главные поставщики зерна в Америке.

– Все так.

– Канзас. Там кукуруза или пшеница? Никак не соображу.

– Ты знаешь песню «Дом на ранчо»?

– Конечно.

– Вот это примерно оно и есть.

– Молодец, что свалил оттуда. – Бенджамин подмигнул ему и некоторое время изучал фотографии. – Я смотрю, эти работы никому не интересны.

– Ну спасибо.

– Это не оценочное суждение. Я просто хочу сказать, что эти фотографии, скорее всего, не пользуются популярностью у этой конкретной аудитории. Я прав?

– Люди в основном задерживаются на пару секунд, мило улыбаются и идут дальше.

– И ты же понимаешь почему?

– Не особо.

– Потому что полароидные снимки – это не ценное вложение.

– Что-что?

– Они не продаются. Ни одна такая работа ни разу не выставлялась на «Сотбис». Это фотографии массового производства, мгновенные, дешевые, недолговечные. Химические реактивы разлагаются, изображение блекнет. Полароидный снимок – товар ненадежный. А эти люди, – Бенджамин неопределенно обвел рукой всех остальных в зале, – называют себя коллекционерами, но лучше было бы сказать «инвесторы». Они рабы капитализма. Меркантильные до мозга костей. Они хотят покупать задешево и продавать задорого. Твоя проблема в том, что продаваться задорого эти фотографии не будут никогда.

– Честно говоря, об этом я не думал.

– Молодец.

– Мне просто нравились эти деревья.

– Должен признаться, я восхищаюсь твоей искренностью. Ты не из подобострастных холуев. Это круто. – Тут Бенджамин подошел ближе, положил руку Джеку на плечо и понизил голос: – Слушай. У меня есть дом в Уикер-парке. Бывший металлургический завод. Я купил его за доллар. Банк просто хотел его списать. Ты знаешь Уикер-парк?

– Не знаю.

– Это на Северной стороне. Минут пятнадцать на поезде. Всего шесть остановок по синей ветке, и попадаешь в совершенно другой мир.

– Другой в каком смысле?

– Прежде всего – реальный. Наполненный содержанием. Вот где творится настоящее искусство, а не пресмыкательство перед инвесторами. И настоящая музыка, не это фальшивое говно, которое крутят по радио. Я ремонтирую дом, все внутри переделываю начисто, чтобы превратить его в кооператив для творческих ребят. Назову его «Цех». История эксклюзивная, все только по приглашениям, ничего шаблонного и заурядного, никаких тебе богатеньких тусовщиков и яппи.

– Звучит интересно.

– Ты сидишь на героине?

– Нет.

– А выглядишь так, будто сидишь. То, что надо. Так ты согласен?

Впервые в жизни худоба и тщедушность пошли Джеку на пользу – он получил квартиру в Уикер-парке, где живет бесплатно в обмен на услуги фотографа, причем еще и среди музыкантов, художников и писателей, которые в основном тоже выглядят так, будто сидят на героине. С жильем Джеку очень повезло, и он приходит к выводу, что, несмотря на убогое состояние дома, несмотря на пронизывающий холод темной и унылой чикагской зимы, несмотря на то, что в этом районе то и дело происходят ограбления, в парках якобы бродят наркодилеры, а местные враждующие банды время от времени устраивают разборки, ему здесь хорошо. Это его первая зима вдали от Канзаса, и даже не верится, что можно чувствовать себя таким живым, таким всеобъемлюще, по-настоящему, небывало свободным. Это шумный, грязный, опасный и дорогой город, но ему здесь нравится. Особенно ему нравятся звуки: рев поездов на эстакаде, гудки нетерпеливых таксистов, визг полицейских сирен, стоны льдин на озере, трущихся о бетонные берега. И еще ему нравятся ночи, когда шум стихает, когда город замирает и укутывается в метель, роняющую такой густой и медленный снег, какого он раньше никогда не видел, и машины на обочинах превращаются в сугробы, а небо рассеивает оранжевый свет фонарей, и каждый шаг звучит с приятным сухим хрустом. Ему нравится ночной город, особенно когда он выходит из Института искусств и смотрит на Мичиган-авеню и величественные здания, в пасмурные дни достающие до облаков, на их гигантские плоские фасады, испещренные сотнями крошечных желтых квадратиков окон, за которыми работают допоздна.

Это странное чувство – чуть ли не впервые ощущать себя живым, понимать, что до этого момента он не жил, а просто существовал.

В Чикаго он знакомится с искусством вживую (у него дома в музеи не сходишь), бывает в театрах (в школе, где он учился, ни разу не ставили пьес), ест блюда, которые никогда раньше не ел (и даже не знал, что такое существует: песто, пита, эмпанады, вареники, баба гануш), слушает, как однокурсники увлеченно спорят, кто лучше – Джон Эшбери или Фрэнк О’Хара? Арне Несс или Ноам Хомский? Дэвид Боуи или кто угодно другой? (В Канзасе за такие споры можно было бы нарваться на непонимающие взгляды, а то и на взбучку.) А песни, вышедшие этой зимой, всегда будут возвращать ему то самое чувство открытости миру и свободы; в строчке, которую орут Rage Against the Machine, – «Пошли вы, я слушать не буду!» – очень точно воплощается его новый вольный дух, и даже примитивные коммерческие радиохиты вроде Life Is a Highway, Right Now и Finally кажутся особенными и значимыми, а тема из «Аладдина», которая бесконечно крутится в эфире, звучит чуть ли не как гимн Чикаго: для Джека этот город – действительно волшебный мир.

(Он, конечно, никогда бы никому не признался, что мурлычет себе под нос мелодию из диснеевского мультфильма, а иногда и напевает слова, принимая душ, и более того, что она вселяет в него уверенность. Нет, эту тайну он унесет с собой в могилу.)

Он любит городской шум, потому что в нем есть нечто обнадеживающее, подтверждающее факт существования других людей, соседей, соотечественников. А еще есть нечто приятное в том, чтобы выработать к нему невосприимчивость, спокойно спать по ночам, не вздрагивая от гудков, голосов, воя сигнализаций и полицейских сирен за окном, – вот отличительный признак выхода на новый уровень бытия. Дома единственным звуком было дыхание ветра – безжалостного, незатихающего ветра прерий. Но время от времени после захода солнца сквозь ветер можно было расслышать лай и завывания койотов, каждую ночь рыскавших по окрестностям. Иногда вой стаи неожиданно и жутко стихал, оставался только один голос, и он звучал то отчаянно, почти как визг, то жалобно, почти как скулеж, и Джек, который еще не спал и все слышал, несмотря на натянутое на голову одеяло, прекрасно понимал, в чем дело. Койот повис на заборе.

Вот как это происходит: перескакивая через ограду из колючей проволоки, койоты иногда подпрыгивают недостаточно высоко и цепляются за шипы в месте сочленения задних лап и туловища, где у псовых есть своего рода злополучная ямка. Их передние лапы тянутся к земле, не достают, колотят по воздуху, задние дергаются, и койоты так и остаются висеть, несмотря на яростные брыкания, потому что, в отличие от других животных, природа не наделила их достаточной гибкостью и настолько подвижными суставами, чтобы они могли высвободиться. Койоты не умеют извиваться, не умеют орудовать задними лапами, по сути, предназначенными только для отталкивания, и поэтому болтаются на заборе всю ночь. А поскольку болтаются они на колючей проволоке, очень велика вероятность, что они налетели на острые, как ножи, когти забора, которые теперь впиваются в мягкое, уязвимое брюхо, и чем больше койоты бьются, лягаются и корчатся, тем больше шипы терзают их внутренности, и в конце концов они умирают, истекая кровью, а ветер разносит их вопли на многие мили. Джек видит их по утрам – они висят, как белье на веревке.

По сравнению с этим сирены Чикаго прямо-таки подарок судьбы. Даже грабежи – приемлемая плата за вход в этот мир.

Джека еще не грабили. Перебравшись в Уикер-парк, он окончательно довел до ума грозный имидж, который должен отпугнуть грабителей: ношеная одежда, купленная у Армии спасения, множество татуировок, нечесаные волосы, уверенная походка городского жителя и решительный холодный взгляд поверх сигареты, почти всегда торчащей у него изо рта, – все это, как надеется Джек, явственно сигнализирует: «Отвали». Он не хочет, чтобы его ограбили, и в то же время осознает, что вероятность быть ограбленным, как ни странно, придает этому району особую привлекательность. Художники переезжают сюда не вопреки, а благодаря опасности. Они к ней готовы. По словам Бенджамина Куинса (который может рассуждать на эту тему всю ночь напролет), Уикер-парк – это чикагский ответ Монмартру: дешевый, неряшливый, затрапезный и поэтому живой.

А поскольку неприглядность Уикер-парка принято считать достоинством, Джек пытается запечатлеть на своих фотографиях именно это: разруху и упадок. Он заглядывает в коридоры, бывшие офисы и складские помещения пятого этажа в поисках свидетельств жизни на грани. Потрескавшаяся краска. Брошенные шприцы. Выбитые окна. Побуревшие шторы. Осыпающаяся штукатурка. Пыль, за годы осевшая таким толстым слоем, что теперь похожа уже не на пыль, а на песок.

– Цепляет, – говорит позже Бенджамин, рассматривая фотографии.

Середина зимы, они на крыше дома. Джек дует в сложенные чашечкой замерзшие ладони. На нем все то же тонкое черное пальто, а под него он надел все свитеры, какие у него есть. На Бенджамине большая парка, такая надутая, что похожа на воздушный шар. Его щеки арбузно-розового цвета, а куртка явно теплая и мягкая и, скорее всего, набита пухом – материалом, о котором Джек слышал, но который плохо представляет.

Бенджамин смотрит на фотографии, а Джек смотрит на серый пейзаж вокруг, на редких пешеходов и машины, на горы грязного снега, на идеально прямые улицы и переулки, уходящие к самому озеру. Они стоят с восточной стороны здания, с той, что обращена к девушке в окне. К безымянной ней. Джек заглядывает в ее квартиру. Сейчас ее нет дома, но этот новый вид сверху до странности будоражит. Он замечает коврик, который она положила на полу возле окна, невидимый с его обычной наблюдательной позиции на четвертом этаже. И этому новому факту он придает большое значение: она покупает ковры.

Он хочет знать о девушке в окне все. Но он никого не расспрашивал о ней, потому что не может придумать, как задать вопрос, не выдав, что он иногда за ней подглядывает, – а этой своей привычки он стыдится только потому, что знает: другие его пристыдили бы.

Бенджамин все еще разглядывает фотографии:

– Надо их в интернете опубликовать.

– Хорошо, – говорит Джек, и в этот момент в переулок под ними сворачивает какой-то мужчина. В руке у него большая черная сумка, и, судя по тому, как он ковыляет, либо сумка настолько тяжелая, что мешает ему идти, либо он сильно пьян.

– Что такое интернет? – спрашивает Джек.

Бенджамин поднимает взгляд:

– Это ты сейчас серьезно?

– Ну да. Что это?

– Интернет. Ну. Высокоскоростная инфомагистраль. Гипертекстовое глобальное цифровое киберпространство.

Джек кивает.

– Честно говоря, в этих терминах я тоже не очень разбираюсь, – говорит он.

Бенджамин смеется.

– У вас в Канзасе, что, до сих пор компьютеров нет?

– Моя семья решила, что нам это не надо.

– Ладно, в общем, интернет. Как объяснить-то? – Он на секунду задумывается, потом продолжает: – Ты же знаешь эти рекламные афиши музыкальных групп, которые лепят на все телефонные столбы?

– Ну.

– Вот интернет выглядит как эти афиши, только представь, что они не на телефонном столбе, а внутри него.

– Что-то я не догоняю.

– Представь, что они находятся внутри проводов, перемещаются со скоростью света, связаны между собой, взаимодействуют, обмениваются данными и доступны любому человеку в мире.

– Любому?

– Любому, у кого есть компьютер и телефонная линия. У меня были посетители из Англии, Австралии, Японии.

– Зачем людям в Японии твоя афиша?

– Изгои есть везде, друг мой. Непонятые, непопулярные, инакомыслящие, недовольные, фрики. Благодаря интернету мы находим друг друга. Это удивительный альтернативный мир. Там не нужно быть конформистом и подстраиваться под стандартные правила. Ты можешь оставаться самим собой, странненьким сумасбродом. Так что там все честнее, не так фальшиво, более реально.

– Более реально, чем что?

– Чем мир. Искусственно созданный аквариум, в котором мы живем. Весь этот аппарат угнетения, нацеленный на получение прибыли и контролирующий сознание.

– Ого. Чувствую, афиша у тебя что надо.

– Современные технологии.

– И о чем же ты пишешь? О «Цехе»?

– Типа того, но еще о районе и о его энергии, о том, что у нас тут царит дух борьбы с истеблишментом. Хочешь посмотреть?

– Конечно.

– Я тебя научу. Буду твоим интернет-гидом. Вытащу тебя из восьмидесятых.

– Спасибо.

– Не хочешь на меня поработать? Мне нужны картинки. Фотографии баров, музыкантов, вечеринок. Крутые люди занимаются крутыми вещами, что-то в этом роде. Ты бы взялся?

– Ну давай.

– Отлично! – говорит Бенджамин, и именно так Джек получает работу и погружается в «новую экономику», хотя и не совсем понимает, что в ней нового.

Внизу незнакомец с сумкой останавливается за домом, у велопарковки. Некоторое время он разглядывает пристегнутые к стойке велосипеды, покачиваясь на нетвердых ногах. Потом ставит сумку на землю, расстегивает ее и достает большой болторез, которым быстро и аккуратно срезает замок с одного из самых дорогих на вид велосипедов с десятью скоростями.

– Эй! – кричит Джек.

Незнакомец испуганно оборачивается и вглядывается в переулок. Осматривает окна здания на всех шести этажах, а потом, прикрывая глаза от света, наконец замечает их на крыше, улыбается и машет рукой. Непринужденный дружеский жест, как будто они старые приятели.

И что остается делать Джеку и Бенджамину? Они машут в ответ. И смотрят, как незнакомец убирает болторез в сумку, закидывает ее на плечо, седлает освободившийся велосипед и, вихляя колесами, уезжает.

Бенджамин улыбается, переводит взгляд на Джека и говорит:

– Красиво сработал, засранец.

ОНА СТОИТ В ДАЛЬНЕМ УГЛУ очередного шумного бара, куда ее пригласил очередной парень категоричных взглядов, чтобы послушать очередную группу, которую, по его словам, она обязана полюбить. Сегодня она в «Пустой бутылке» – баре на Вестерн-авеню с большой рекламой пива «Олд стайл» и навесом над входом с надписью: «Музыка/непринужденная атмосфера/танцы».

Сейчас заявленному соответствует только один параметр из трех.

Музыка тут действительно есть, хотя танцевать под нее нельзя, а непринужденной атмосферой и не пахнет. Она слушает группу, названия которой не знает, потому что не смогла расслышать его из-за шума. Ее спутник дважды прокричал название в нескольких дюймах от ее уха, но без толку. Барабанщик и ведущий гитарист, похоже, маниакально стремятся ни в коем случае не дать публике переключить внимание с них на что-то другое. Даже текст песни – что-то про нечеловеческие душевные страдания вокалиста и про его неудовлетворенность жизнью – по большей части теряется в грохоте мощных аккордов, а обезумевший барабанщик, похоже, способен воспроизводить только один простой ритмический рисунок, без устали лупя по тарелкам. Люди столпились вокруг, не столько танцуя, сколько подергиваясь. Напитки в баре приходится заказывать жестом.

Всякий раз, когда открывается дверь, врывается ледяной воздух, и поэтому она осталась в варежках, шарфе и шерстяной зимней шапке, которую натягивает пониже на уши, чтобы приглушить кромешный ад на сцене хоть на несколько благословенных децибел. Около половины посетителей бара вышли на улицу, предпочтя холод шуму. Они стоят, съежившись, плотно прижав руки к телу и сдвинув ноги – точно мумии в снегу. Это типичный для Чикаго зимний вечер, настолько леденяще-морозный, что приводит в отчаяние, настолько суровый, что стоящие на тротуаре то и дело не могут удержаться от причитаний. «Блин, как же холодно!» – бормочут люди, притопывая ногами. Холод пробирается в обувь и остается там на весь вечер.

Сейчас играет не та группа, ради которой она пришла. Та, судя по всему, будет выступать в конце, и это должно стать гвоздем программы, хотя ее спутник отказывается раскрывать карты. Не хочет портить сюрприз. Он хочет, чтобы ее эмоциональный отклик от первого прослушивания был, как он выразился, незамутненным. Он все решает за нее и, видимо, считает, что она этому рада. Она стоит рядом, пьет пиво и, поскольку разговаривать из-за шума невозможно, просто ждет.

Кирпичные стены «Пустой бутылки» закрыты постерами, афишами и наклейками, которых так много и которые налеплены так густо, что при внимательном разглядывании мозг отказывается их воспринимать. Потолок обшит металлической плиткой, за исключением зоны над сценой – там в нескольких футах над головами музыкантов прикреплены звукопоглощающие пенополиуретановые панели, напоминающие ячейки коробок из-под яиц. Сцена выкрашена в матовый черный цвет, по бокам громоздятся огромные колонки. В баре продаются девять сортов разливного пива, стакан – полтора доллара.

Сюда – в одно из местных заведений, известных серьезной музыкой, – ее неоднократно приглашали парни в надежде произвести впечатление. Сегодняшний спутник – серьезный, смышленый, степенный, в нем есть некоторая чинность, которую можно было бы назвать напряженностью; он учится на последнем курсе, расчесывает светлые волосы на пробор ровно посередине, носит очки а-ля Джон Леннон и свитер с узором поверх рубашки с другим узором; зовут его Брэдли («Называй меня Брэд») – сел рядом с ней на утренней лекции по микроэкономике, и толстые рукава их пуховиков прижимались друг к другу целых пятьдесят минут, а грязные лужицы растаявшего снега под ботинками в конце концов слились в одну. После лекции – посвященной подробному разбору теории ожидаемой полезности, модели неприятия риска и тому, как люди делают выбор в условиях неопределенности, – она почувствовала его взгляд, пока они собирали вещи, а когда посмотрела на него в ответ, он раздраженно закатил глаза и вздохнул: «Скукота-а-а», и она улыбнулась, хотя лекция совсем не показалась ей скучной, и потом он вышел из аудитории следом за ней, спросил, есть ли у нее планы на вечер, потому что, если нет, в «Пустой бутылке» будет выступать клевая молодая группа, и он знаком с тамошним барменом – это означало, что она сможет заказать выпивку, хотя по возрасту еще не имеет права, – а когда она проявила смутный интерес, он засыпал ее подробностями и сказал, что она просто обязана послушать эту группу сейчас, сегодня, пока они еще играют чистую музыку, пока про них не говорят на каждом углу, пока пагубное влияние популярности и денег не испортило и не развратило их. Ну ладно, она согласилась встретиться с Брэдом в девять, и, когда пришла, он заказал пиво и спросил: «Так что, ты любишь музыку?» И она сказала: «Конечно, люблю». А потом ей пришлось это доказывать. Он начал ее проверять: а эту группу ты знаешь, а ту? Fugazi, Pavement, Replacements, Big Star, Tortoise, Pixies, Hüsker Dü – причем последнее название он произнес так четко, что она даже расслышала умлауты, – и когда она ответила, что никого из них не знает, он с жалостью покачал головой и, конечно же, выразил готовность ее просветить. Оказалось, что у Называй-меня-Брэда большая коллекция редких виниловых пластинок, о которой он очень хочет ей рассказать, и еще больше хочет показать ей эту коллекцию лично – у него в квартире целая стена выделена только под самые редкие, самые гениальные, самые бунтарские пластинки, под драгоценные записи, о которых почти никто не слышал и которые в полной мере не оценены…

Честно говоря, тут она перестала слушать. Брэд уже не ждал ее реакции, чтобы продолжать свой монолог, – от него исходило ощутимое сексуальное беспокойство, низкочастотные волны паники, и поэтому она просто отвлеклась, пока экспрессивный гитарист не прервал Брэда напряженным риффом, после чего тот притих и на сцене начались какие-то завывания.

Она не сказала Брэду, что единственная причина, по которой клевая молодая группа вызвала у нее интерес, – это большая вероятность увидеть на концерте его, того парня в окне, парня с другой стороны переулка. И действительно, когда она пришла сюда, он оказался здесь, в первом ряду, с фотоаппаратом, и она почувствовала какое-то шевеление внутри; наверное, это люди и имеют в виду, когда говорят: «У меня сердце затрепетало», правда, на словах звучит куда приятнее, чем ее ощущение – у нее сердце не то чтобы трепещет, скорее плавится.

Каждый раз, встречая его, она робеет, хотя и не считает себя робкой. Она видит его поздними вечерами в «Пустой бутылке», или в клубе «Рейнбо», или в «Лаунж акс», или в «Филлис мюзикл инн», с фотоаппаратом, за работой, и наблюдает за ним, пока его безразличие к ее заинтересованности не становится невыносимым: почему ты меня не замечаешь? Такое ощущение, что ее лицо освещает прожектор, и свет становится тем ярче, чем дольше она смотрит, но он никогда ее не видит. Он всегда в первом ряду, всегда поглощен своим фотоаппаратом, который держит на уровне колен, снимая вокалистов и соло-гитаристов снизу, чтобы они выглядели впечатляюще.

Она видела его работы в интернете, на одной из электронных досок объявлений, и именно так наконец узнала его имя. Фотографии Джека Бейкера. Он всегда стоит у самой сцены – а иногда даже на сцене, щелкает толпу, стоя рядом с барабанщиком, – когда популярные местные группы играют свои лучшие концерты, а потом обычно уходит из бара вместе с ними, и это окончательно убеждает ее, что она не его поля ягода.

Здесь, в Чикаго, она никто.

Ее не приглашают на афтепати, которые, как она знает, устраивают где-то в другом месте. И она знает, что их устраивают, потому что видела на той доске объявлений фотографии Джека Бейкера, и на них запечатлен разгул, творящийся где-то рядом, но неизвестно где. Что может быть хуже, чем знать, что люди веселятся, но не приглашают ее повеселиться с ними? Ее зовут Элизабет Огастин – из литчфилдских Огастинов, – хотя репутация ее семьи имеет вес только в определенных кругах, а сюда эти круги не простираются. Теперь она просто безымянная первокурсница университета Де Поля, неприметная чужачка, вечно на втором плане, не погруженная в местный музыкальный контекст, и поэтому, чтобы узнать, где найти Джека Бейкера и остальную тусовку, ей нужна помощь поклонников – таких, как Брэд, который наклоняется к ней в момент краткого затишья, пока гитарист настраивает инструмент, и поясняет, что музыка сегодняшней клевой группы отличается от рока, альтернативы и гранжа, – отличается чем-то таким, в чем она явно не разбирается. Для нее это не музыка, а сплошной шум, но Брэд настаивает, что нет, на самом деле это характерное для Сиэтла звучание, то, что сейчас захватывает хит-парады радиостанций и журнала «Билборд», совсем не похоже на чикагское, и оно, по его словам, менее коммерциализировано, приближено к народным джазовым корням, не так широко распространено и выдержано в духе инди. Это отход от хардкора Восточного побережья, который давно деградировал, и от гранжа Западного побережья, который вот-вот деградирует. Это самобытное направление, зародившееся в глубинке и не развращенное большими деньгами. Она никогда раньше не задумывалась о терруаре рок-музыки, но в последнее время много размышляла о пагубном влиянии денег и о том, что желание сбежать от своей богатой семьи с их вечной жадностью – а следовательно, от бесчеловечной жестокости и стремления принести остальных в жертву, как того требует жадность, – стало одной из главных причин, заставивших ее порвать со всеми, кого она знала, и отправиться в Чикаго.

Она поклялась, что это в последний раз. Еще до переезда сюда она пообещала себе, что останется здесь навсегда, что наконец построит другую жизнь – свою собственную жизнь, достойную и честную, – после детства, проведенного в постоянных скитаниях: подростком она жила в богатых пригородах мегаполисов Восточного побережья, перебиралась с места на место и меняла бесчисленные частные школы, пока ее отец разорял то одну, то другую компанию, проводя ревизии, приобретая активы, устраивая рейдерские захваты, переманивая сотрудников, ликвидируя предприятия, наживаясь и двигаясь дальше; для компании все кончалось банкротством и судебными процессами, а он зарабатывал бешеные деньги и исчезал – это было нечто вроде семейной традиции.

И поэтому она была рада встретить в Чикаго людей, которые восставали против такой грубой меркантильности, а тех, кто стремился разбогатеть, осуждали за «продажность» и клеймили «овцами».

Она не хочет быть продажной.

Она не хочет быть овцой.

И все-таки ей бы очень хотелось, чтобы ее приглашали на эти вечеринки.

В это время начинается очередная оглушительная композиция, и Джек фотографирует вокалиста – сначала сбоку, в профиль, потом со спины, потом анфас, встав на колени на танцполе и направив объектив вверх, и тут, словно это было отрепетировано, певец тянется к залу, прижав микрофон к губам, застывает в позе, которая на фотографии явно будет выглядеть просто бомбически, и шепчет в микрофон что-то, что невозможно расслышать, потому что вступает настырный гитарист и все перекрывает. Это выглядит как детская ревность к певцу. Элизабет решает, что выяснять, как эта группа называется, смысла нет – наверняка распадется, причем еще до весны. В этот момент Джек поднимается на ноги и снимает толстый черный свитер, который велик ему размера на два, служит ему повседневной зимней одеждой и от постоянной носки уже протерся до дыр. Под этим свитером другой, тоже черный, но более тонкий.

Что же такого привлекательного в этом парне? Дело, конечно, не просто в том, что он живет через дорогу. Элизабет подозревает, что большинство парней на его месте вызвали бы у нее желание задернуть шторы. Но при виде него у нее возникает необъяснимое чувство узнавания, как будто в нем есть какое-то важное качество, которое она ищет, но которому пока не может дать название. Она приехала в Чикаго с намерением самозабвенно раствориться в оживленной богемной тусовке: пить с поэтами и спать с художниками. (Или наоборот, не принципиально.) Даже необязательно с хорошими поэтами или хорошими художниками, единственный критерий, по которому она выбирает, кого пригласить домой, – чтобы человек был хороший, интересный и бескорыстный, чтобы он этого заслуживал.

Только этим условиям молодые люди в Чикаго пока что не соответствуют.

Но парень из окна, кажется, все-таки другой, в нем ощущаются доброта, мягкость и сдержанность – качества, полностью противоположные морали, предполагающей, что надо подмять под себя весь мир, от которой Элизабет бежала в Чикаго. Джек Бейкер чуткий – по крайней мере, она думает, что он чуткий человек, чуткий любовник. Она так думает благодаря тому, что видит из своего окна, благодаря мелочам, в которых проявляется его обстоятельность: он до поздней ночи читает романы, поэзию и философию; терпеливо отсматривает множество негативов, пока не найдет нужный; застенчиво прячет лицо за длинной челкой. Ее радует даже то, что он выбрал профессию, которая не требует выпячивать себя. Он всегда будет наблюдать за происходящим со стороны. Фотограф по определению не может быть в центре внимания. Она встречалась с парнями, которые постоянно хотели быть в центре внимания, с такими, как эти музыканты на сцене, с такими, как Брэд, и пришла к выводу, что рано или поздно эта их потребность становится невыносимой.

Наконец группа завершает свое выступление мощным грохотом, очень похожим на тот непрекращающийся грохот, который был до этого, только теперь ударник колотит по тарелкам еще чаще и сильнее. Невозможно подняться до крещендо, если вы и так играли на максимальной громкости, поэтому группа просто ускоряет темп, и бит становится настолько плотным, что из больших усилителей теперь слышны одни помехи. И вот под финальное оргазмическое движение бедер гитариста музыка с визгом обрывается, и солист – впервые за вечер его хорошо слышно – произносит: «Спасибо, Чикаго!» – как будто обращается к битком набитому стадиону «Солджер-филд», а не к десятку человек, которые прячутся от холода в забегаловке.

Музыканты отключают инструменты, Брэд поворачивается к Элизабет и спрашивает:

– Ну как?

Он скрещивает руки на груди и ждет ответа, и она понимает, что, каким бы ни был этот ответ, его реакция будет очень резкой.

– Оцени по десятибалльной шкале, – говорит она, – насколько сильно родители тебя любили?

– Что?

– По десятибалльной шкале.

– Ну даешь! – бормочет он и неловко смеется.

– Я серьезно.

– Знаешь что? А ты язва, – говорит он, ткнув в нее пальцем, качает головой и расплывается в широкой глупой улыбке. – За словом в карман не лезешь.

И уходит заказать еще пива.

В другом углу бара Джек общается с посетителями. Он подходит к компаниям у стойки, что-то говорит и фотографирует их. Эти его работы она тоже видела в интернете – портреты людей в барах. Они напоминают ей о глянцевых журналах, которые покупали ее родители, в них не менее шести страниц занимали фотографии тех, кто недавно посетил важные вечеринки и поучаствовал в акциях по сбору средств. Разница в том, что в чикагских снимках, как правило, больше иронической отстраненности. Их герои не улыбаются и даже почти никогда не смотрят в камеру. Они держатся так, что кажется, будто они понимают, что их фотографируют, но не утруждают себя позированием. Джек благодарит их и идет дальше.

Теперь он направляется в ее сторону, к дверям, в поисках новых героев для фотографий, его взгляд останавливается то на одном человеке, то на другом, оценивая, и Элизабет гадает, не заметит ли он наконец ее, не захочет ли наконец сфотографировать ее. И она решает, что неважно, насколько очевидно ее волнение и насколько плавится все в животе, – она собирается посмотреть на него, посмотреть прямо ему в глаза, потребовать его внимания. Почему-то это кажется рискованным, страшным и опасным, и, когда его взгляд скользит по ней, почти инстинктивно хочется спрятаться. Она никогда так дерзко на него не смотрела, и теперь он быстро оглядывает ее, а потом так же быстро отворачивается. Проходит дальше, не демонстрируя ни узнавания, ни какой бы то ни было заинтересованности.

В этот момент она чувствует себя как человек, которого не пригласили на выпускной бал.

Он выходит на улицу. Стоит ему открыть дверь, как внутрь врывается арктическая волна, которая заставляет всех съежиться, и тогда она осознает, что ее шапка надвинута на глаза, а шарф закрывает рот. Она практически невидимка.

Поэтому она снимает шарф и шапку, наскоро расчесывает пальцами волосы и поворачивается к окну у себя за спиной. Почти прижимается к нему лицом, придвигаясь так близко, что ощущает идущий снаружи холод. Она видит Джека – его силуэт, искаженный толстым стеклом, кажется волнистым. Он стоит на краю тротуара – делает снимок, отходит в сторону, делает еще один снимок под новым углом, снова отходит, снова снимает. Люди притворяются, что не замечают его, и тем не менее всегда принимают выгодные позы, чтобы их запечатлели в контрапосте. Он направляет объектив прямо на Элизабет, но между ними плотная толпа, завеса снега, мутный квадрат стекла, и поэтому он ее не видит – или, может быть, нарочно игнорирует, она не знает наверняка.

В этот момент с другого конца бара доносится тихое бренчание гитары – пара простых аккордов, взятых несколько раз подряд. Элизабет бросает взгляд на сцену, чтобы посмотреть, какая группа будет сейчас играть, и с удивлением видит, что это одна-единственная женщина. Невысокая – едва ли пять футов ростом – худенькая молодая блондинка в заправленной в джинсы майке и кремовом кардигане, с распущенными волосами до плеч. Другими словами, на рок-звезду не похожа. Ее облик разительно отличается от экстравагантной внешности парней из группы, которая выступала несколько минут назад. Эта женщина выглядит настолько непритязательно, что Элизабет даже предполагает, что она просто посетительница, взявшая гитару по пьяни, и что бармен скоро выпроводит ее со сцены. Но нет, бармен не двигается с места, а при первом же звуке гитары Джек Бейкер возвращается и начинает снимать исполнительницу, и становится ясно, что она не разыгрывается, а уже начала выступать, что у нее нет группы и никаких инструментов, кроме гитары, подключенной не к гигантским колонкам, а к одному маленькому усилителю, так что ее трудно расслышать за несмолкающей болтовней. Элизабет подается вперед и вслушивается в странно монотонный голос, в песню, которая, судя по всему, описывает героя настолько не знающего границ в своих желаниях, что он перестал ценить то, что имеет:

Я смотрю, ты больше не понимаешь
Что такое быть довольным

Она не совсем пропевает, но и не совсем проговаривает текст – манера у нее своеобразная, ни то ни се. Нельзя сказать, что она идеально берет все ноты, но и фальшивым ее исполнение тоже не назовешь. Она очень скромно бренчит на своей гитаре и очень буднично поет, без украшательств, без мелодраматизма и без вокальных изысков, свойственных рок-н-рольщикам. Когда Брэд возвращается, Элизабет шепчет ему:

– Кто это?

Он удивленно смотрит на сцену, как будто до сих пор никого там не замечал.

– Никто, – говорит он. – Так, паузу заполнить.

– Паузу?

– Звезды опаздывают. Она тянет время.

И, пренебрежительно махнув рукой, Брэд продолжает монолог, на этот раз посвященный пяти лучшим в его жизни концертам. Окружающие громко и беззастенчиво разговаривают, и Элизабет напрягает слух, чтобы расслышать музыку. У бара четверо участников предыдущей группы хохочут, почти нарочито демонстрируя, насколько им безразлична исполнительница. А та продолжает бренчать на скромной гитаре, и простенькая мелодия пытается соперничать с гомоном безразличной толпы.

– Пятые у меня Rolling Stones в «Сильвердоуме», – говорит Брэд. – Они были бы выше в рейтинге, но в восемьдесят девятом «Роллинги» были уже не те, что раньше, да и в любом случае «Сильвердоум» тоскливый, как психбольница.

– Угу.

– Четвертые – Soul Asylum в «Метро» в июле, которые легко могли бы стать третьими или, может, даже вторыми, если бы не толпы яппи в баре, орущие Runaway Train, как будто больше ничего не знают.

Брэд продолжает свой долгий подъем по строчкам рейтинга, и для человека, утверждающего, что он любит музыку, он слишком многое в ней ненавидит. Певица продолжает петь о ненасытном мужчине, который больше не способен быть счастливым, Элизабет слушает текст и хихикает, и в этот момент Брэд прекращает нудно трещать, смотрит на нее немного обиженно – ему не нравится, когда над ним смеются, – и спрашивает:

– Что тебя так развеселило?

– Эта песня о тебе, – говорит Элизабет.

– Правда? – переспрашивает он и наконец-то с искренним интересом вслушивается в то, что женщина полупоет-полуговорит своим темным монотонным тембром:

Как вьюнок, ты тянешься выше
Но всех денег в мире тебе будет мало

У Брэда растерянный вид, но Элизабет наплевать. Эта песня как будто написана специально для нее – песня, посвященная той жадности, от которой она всю жизнь пытается сбежать.

Тут дверь открывается, внутрь врывается холодный воздух, и входят три человека, одетые так эксцентрично, что могут быть только участниками той самой звездной группы. Элизабет сразу же выделяет вокалиста: на нем солнечные очки из толстого пластика и нежно-голубая рубашка с рюшками из семидесятых – демонстративно немодная, что, конечно, и делает ее по-настоящему модной – с продуманно расстегнутыми четырьмя пуговицами. Молодые люди входят в бар с такой развязностью, что толпа инстинктивно расступается.

– Они пришли! – говорит Брэд. – Это они!

Женщина на сцене заканчивает петь, пожимает плечами, как бы извиняясь, и говорит: «Кажется, это все» – под жиденькие вежливые аплодисменты. Элизабет смотрит, как она укладывает в чехол свою гитару и вместе с Джеком, который все это время ее фотографировал, направляется к выходу. Певица, ее небольшая свита и Джек – все они явно намылились на какую-то крутую вечеринку.

Элизабет следит глазами за Джеком, пока Брэд продолжает втолковывать, почему ей так повезло оказаться здесь сегодня с ним и познакомиться с этой группой; она кивает, но продолжает смотреть на фотографа с полудетским лицом, и как раз в тот момент, когда Джек проходит мимо музыкантов, он смотрит сначала на них, потом мимо них, на столик в дальнем углу, за которым сидят обычные посетители, и его взгляд останавливается на Элизабет. Она видит, что он видит ее, потому что теперь она без шарфа и шапки, ощущает трепет узнавания, когда он улыбается и машет рукой, и сама тоже улыбается и машет рукой, а Брэд озадаченно смотрит на нее, и от облегчения у нее чуть ноги не подкашиваются.

И что же делает Джек? Он проходит мимо группы, подходит прямо к Элизабет, не замечая клевых музыкантов и сдувшегося Брэда, протягивает руку и впервые обращается к ней.

Он говорит:

– Как насчет?

КАК НАСЧЕТ.

Как это странно, удивительно и приятно.

Как насчет.

Элизабет никогда не слышала, чтобы кто-нибудь так говорил. Так не выразились бы ни ее друзья из многочисленных частных школ, ни родители, ни гости, которых они часто приглашали к себе домой. Эти люди никогда бы не обрубили конец фразы. Они сказали бы правильно: «Как насчет того, чтобы пойти с нами?»

Вот так было бы уместно: «Не хотели бы вы уйти отсюда?»

Или вот грамотная и законченная фраза: «Пожалуйста, составьте нам компанию».

Но Джек спросил просто: «Как насчет?» – с непривычным и очаровательным несовершенством. Он протянул руку и посмотрел на нее без всякого притворства, не подозревая, что сказал что-то смешное или дурацкое, и она ощутила прилив нежности.

«Как насчет?» превратилось для них в мантру, своего рода магическую формулу, возвращающую трепет, удивление и восторг того первого вечера. «Как насчет?» – скажет он несколько дней спустя, когда поведет ее в Институт искусств, и они будут держаться за руки и смотреть его любимых модернистов. «Как насчет?» – скажет она через неделю после этого, когда купит «горящие» билеты для студентов на «Богему» в «Лирик-опера», и он сделает вид, что не стесняется своего дешевого свитера среди всех этих костюмов и галстуков. «Как насчет?» – скажет она однажды летом, когда они поедут в Италию и будут любоваться каждой картиной, гобеленом и статуей, какие только можно увидеть в Венеции. И годы спустя, в один знаменательный вечер, опустившись на одно колено и открыв черную бархатную коробочку с изящным обручальным кольцом, он будет в точности следовать традициям – разве что, делая предложение, он не скажет: «Выходи за меня», он скажет: «Как насчет?»

Все начинается этим вечером в «Пустой бутылке», начинается с того, что Джек протягивает ей ладонь и говорит: «Как насчет?» – незаконченная фраза, которую Элизабет заканчивает, беря его за руку и утвердительно кивая; они уходят вместе в метель и пронизывающий холод, и впервые за эту зиму мороз кажется не давящим, а скорее забавным: они ныряют в переходы и переулки, спасаясь от ветра, растирают ладони, смеются, бегут к следующему укрытию и таким вот нелепым образом добираются до бара на Дивижн-стрит, где за разговором о том, как сильно им обоим понравилась сегодняшняя певица, в какой-то момент теряют из виду и певицу, и ее компанию, поднимают глаза и осознают, что они одни, что их бросили, и смеются, потому что им все равно, и продолжают говорить, узнавая самое важное друг о друге. Ее зовут Элизабет, она из Новой Англии. Его зовут Джек, он с Великих равнин. Он изучает фотографию в Институте искусств. Она поступила в Де Поля, занимается когнитивной психологией, а также поведенческой экономикой, эволюционной биологией и нейробиологией…

– Стоп, – говорит он. – У тебя что, сразу четыре профильные дисциплины?

– Пять, если считать театр, таланта к которому у меня нет, но мне нравится.

– Значит, ты гений.

– Вообще-то я просто усидчивая, – говорит она. – Я неглупая, и это дополняется высокой трудоспособностью.

– Гений бы так и сказал.

– А еще мне захотелось взять в качестве дисциплины по выбору теорию музыки. И, наверное, я прослушаю пару курсов по этнографической социологии. По сути, я изучаю человеческое бытие в целом. Подхожу к нему со всех возможных сторон.

Последовавшая за этим пауза заставляет ее немедленно пожалеть о своих словах: я изучаю человеческое бытие в целом – как напыщенно и как претенциозно! Джек смотрит на нее ужасно долго, и она боится, что либо сама испортила вечер своей заносчивостью, либо вечер вот-вот испортит он, когда окажется, что он тоже, как это ни печально, из тех парней, которых пугают ее амбиции. Но потом он спрашивает: «Хочешь есть?» – и она отвечает «Да!», потому что, во-первых, на самом деле хочет есть, а во-вторых, понимает, что ужин с Джеком переведет вечер в другую плоскость – это значит, что они будут вроде как на свидании, что они выйдут за рамки случайной встречи в баре, что она вовсе ничего не испортила, что ее амбиции вовсе его не пугают, – так что они добираются до бистро на Милуоки-авеню, где она ни разу не бывала, потому что оно называется «Ушная сера», и это просто фу, но он убеждает ее поесть именно там, и они берут на двоих бургер с котлетой из черной фасоли и коктейль из соевого молока, и он говорит, что подумывает стать вегетарианцем, и это было невозможно в его родной глуши, где все едят говядину, но здесь, в Чикаго, – пожалуйста, и тогда она признается, что в Чикаго может свободно удовлетворять свою безудержную страсть к очень жирным и очень сладким десертам, а дома это категорически не поощряли родители, рьяно следившие за ее рационом: они настаивали, чтобы она ела только продукты с каким-то особым распределением жирных кислот или с заменителями жира – безвкусные легкие сыры, диетические йогурты, маргарин и батончики из хлопьев, – и в этот момент Джек уверенно улыбается, как человек, которому в голову пришла отличная идея, ведет ее в закусочную по соседству под названием «Стильный Стив» и заказывает жаренные в масле твинки[1] (тоже одну порцию на двоих), которые оказываются божественно вкусными, и они сходятся на том, что жизнь должна быть полна именно таких незамысловатых, но важных радостей (и к черту все, что говорили родители о талии, о фигуре), а потом – бешено жестикулируя липкими от крема руками и улыбаясь испачканными в сахарной пудре губами – переходят к разговору обо всех своих любимых вещах, о самых простых, но ярких удовольствиях…

– Когда тебе массируют спину, – говорит она, даже не задумываясь. – Массируют долго, со вкусом, просто так.

– Горячий душ, – говорит он. – Как кипяток. Такой, чтоб во всем доме горячая вода кончилась.

– Первый глоток воды, когда очень хочется пить.

– Первый глоток кофе по утрам.

– Запах сушильной машины.

– Запах нагревшегося асфальта в парке аттракционов.

– Входить в воду с разбегу.

– Кататься на сене[2] на закате.

– Сэндвичи с лобстером, теплые, с растопленным маслом.

– Равиоли с сыром из банки.

– «Вупи-пай» с зефирным кремом.

– Картофельные крокеты с майонезом.

– Момент, когда все на свадьбе встают при первых нотах марша.

– Когда так долго смотришь на картину Ротко, что она как будто вибрирует.

– Статуя Давида.

– «Американская готика».

– Начало Сороковой симфонии Моцарта.

– Rage Against the Machine.

– Соло скрипки из «Шахерезады».

– Лейтмотив «Фантастической симфонии».

– Любоваться листопадом в Уайт-Маунтинс.

– Смотреть, как проявляется полароидная фотография.

– Сиреневый отлив на внутренней стороне раковины устрицы.

– Зеленое небо перед торнадо.

– Купаться голой по утрам.

– Купаться голым в любое время.

Это взбудораженный, ни на секунду не прерывающийся разговор, который иногда ощущается так, будто ты поскользнулся на лестнице, с трудом сохраняешь равновесие, промахиваешься мимо ступенек, хватаешься за что попало, а потом каким-то волшебным образом приземляешься на ноги целый и невредимый.

Они проходят несколько кварталов по Северной авеню до «Урбус Орбис», кофейни с восхитительно грубыми официантками, той самой, куда обычно приходят поздно и где сейчас, в два часа ночи, после бара тусуются местные; им удается найти столик в дальнем углу, они заказывают по чашке кофе за доллар, закуривают и долго смотрят друг на друга, и в какой-то момент Элизабет спрашивает:

– Оцени по десятибалльной шкале, насколько сильно родители тебя любили?

Джек смеется:

– И на этом наша светская беседа кончилась.

– Не люблю тратить время зря. Я хочу узнать все, что нужно, прямо сейчас.

– Разумно, – кивает Джек, улыбается, а потом, опустив взгляд в кофе, словно ненадолго погружается в себя. Его улыбка грустнеет, что вызывает в Элизабет новый прилив нежности, и наконец он говорит: – Трудный вопрос. Наверное, в случае с моим папой это неопределимая величина.

– Неопределимая?

– Все равно что разделить ноль на ноль. Решения не существует. Такой парадокс. Ответ никак не вписывается в твою шкалу. То есть было бы неверно сказать, что мой папа не любит именно меня, потому что он вообще ничего не любит. Не умеет чувствовать. Больше не умеет. Как каменный. Он из тех, кто вечно повторяет: «Да все в порядке, не хочу об этом говорить, оставь меня в покое».

– Я понимаю, – говорит она, протягивает руку через стол и дотрагивается до его предплечья – легкое прикосновение, просто способ проявить сочувствие и неравнодушие, хотя у этого жеста есть и другой смысл, другая цель, и они оба это знают.

Джек улыбается.

– Да, мой папа – типичный фермер, убежденный молчун. Вообще не проявляет эмоций. Единственное, что его воодушевляло, – это разговоры о земле. Он любил прерию и знал о ней все. Мы ходили гулять, и он учил меня распознавать растения, типа, это бородач, это сорговник, а вон то – росточек вяза. Было здорово.

– Да, звучит здорово.

– Но это было давно. Больше он так не делает. Он бросил ранчо лет десять назад и с тех пор почти все время лежит на диване, смотрит спортивные передачи и ничего не чувствует.

– А мама?

– Мама переживала не столько обо мне, сколько о моей смертной душе, которая, по ее словам, погрязла во грехе. То есть ее любовь зависела от того, буду ли я спасен.

– И что спасение? Состоялось?

– Она сказала, что ходить в художественную школу в Чикаго, по сути, равносильно посещению борделя в Гоморре, так что, думаю, нет. – Он закатывает глаза. – Вся ее церковь за меня молится.

– И о чем они молятся?

– Не знаю. Чтобы моя душа спаслась. Чтобы я не поддался искушению.

– И как успехи?

– Кажется, я довольно неплохо борюсь с искушением, – говорит он. – Ну, пока что. – И тут он касается ее руки в ответ, совсем легонько, чуть выше запястья, но сигнал считывается однозначно, интерес взаимный, так что оба сильно краснеют, и он поспешно меняет тему: – А у тебя? Что с твоими родителями? По десятибалльной шкале?

– Ну, – говорит она, улыбаясь и чувствуя, как жарко щекам, – я бы сказала, что их любовь находилась где-то в середине шкалы – при условии, что я буду стойко и без возражений таскаться за ними по всей стране. Мы много переезжали – Бостон, Нью-Йорк, Вашингтон, опять Бостон, потом Уэстпорт, потом, если не путаю, Филадельфия, несколько странных месяцев в долине Гудзона, опять Бостон, еще раз Вашингтон…

– В скольких же местах ты жила?

– У меня никогда не было друзей дольше полутора лет.

– Ого.

– Максимум через полтора года мы всегда куда-нибудь переезжали.

– Почему? Чем занимались твои родители?

– Мама изучала историю в Уэллсли, а потом не занималась ничем, кроме скрупулезного коллекционирования антикварных украшений и старой мебели.

– Ага. А папа?

– Наверное, «поднимался по карьерной лестнице» будет подходящей формулировкой.

– Понятно.

– Приумножал семейное состояние. Я происхожу из династии криминально успешных людей.

– А в чем они успешны?

– В любой гадости, какая только взбредет им в голову. Я совершенно серьезно, мое генеалогическое древо – это клубок мерзких типов. Аферисты. Махинаторы. Вымогатели денег. Финансово подкованные, но при этом безнравственные. Выбились в люди несколько поколений назад на взяточничестве и мошенничестве, и с тех пор мало что изменилось. Я не хочу иметь с ними ничего общего.

– Их, наверное, бесит, что ты здесь.

– Они сказали, что если я уеду, то они перестанут мне помогать. И отлично. Мне все равно не нужны эти деньги. Они были способом меня контролировать. Я не хочу быть обязанной ни родителям, ни их средствам.

– Иногда, – говорит Джек, кивая, – люди просто рождаются не в той семье.

– Да уж.

– И этим людям приходится создавать себе другую семью.

– Да-да.

– Мои мама и папа, – продолжает Джек, – никогда меня по-настоящему не понимали.

– Та же история.

– Они были слишком поглощены возведением в культ собственных страданий. Едва ли им хоть раз в жизни было хорошо вместе.

– Мои точно такие же, – говорит Элизабет.

– Я этого не понимаю. Ну, если брак не приносит вам радости, какой в нем смысл?

– Говорят, что брак – это тяжело, но мне кажется, если тебе так тяжело, то ты, наверное, что-то делаешь неправильно.

– Вот именно!

– Если тебе так тяжело, брось.

– Да! Если каждый день не приносит тебе радости, тогда уходи. Спасайся.

– Я так и сделала, – говорит она. – Ушла. Сбежала.

– Я тоже. И больше не вернусь.

– И я.

И вот почему, понимают они с изумлением, встречаясь взглядами, – вот почему они нашли друг в друге что-то страшно знакомое, так легко узнали и поняли друг друга: они оба приехали в Чикаго, чтобы осиротеть.

Они улыбаются, подливают себе еще кофе, закуривают еще по сигарете, и Элизабет продолжает свою проверку, двигаясь дальше по длинному списку некомфортных и очень личных вопросов.

– Расскажи про первую самую любимую вещь, – говорит она.

Потом:

– И про какой-нибудь случай, когда над тобой смеялись на публике.

И:

– Когда ты в последний раз плакал на глазах у другого человека?

И так далее:

– Расскажи про самый страшный момент в твоей жизни.

– Есть ли у тебя предчувствие, как ты умрешь?

– Если бы ты умер сегодня, о чем бы ты больше всего жалел?

– Опиши, что тебя больше всего привлекает в моей внешности.

В конце концов они забудут, что именно отвечали друг другу на эти вопросы, но никогда не забудут куда более важную вещь: они отвечали. Каждому хотелось говорить, говорить, говорить, и это разительно отличалось от настороженности, которую они обычно испытывали при знакомстве с новыми людьми. И сейчас, сидя вдвоем в кафе, они видят в этом знак. Это любовь, думают они. Наверное, именно так она и ощущается.

«Орбис» вот-вот закроется, уже, наверное, половина четвертого или четыре утра, они оба взбудоражены, взвинчены, насквозь пропитаны кофеином, и Элизабет задает последний вопрос:

– Ты веришь в любовь с первого взгляда?

И Джек, ни секунды не колеблясь, решительно отвечает:

– Да.

– Ты говоришь очень уверенно.

– Иногда ты просто сразу это понимаешь.

– Но как?

– Чувствуешь вот здесь, – говорит он, прикладывая ладонь к груди. – Это же очевидно.

Такой жест и такой посыл вызвали бы у нее желание сбежать, если бы это сказал не Джек. Любой другой парень разозлил бы ее самим предположением, что она может клюнуть на такой дешевый трюк. Но в устах Джека это не похоже на дешевый трюк. Его мягкие глаза серьезно смотрят из-под длинной взъерошенной челки.

– А ты? – говорит он. – Любовь с первого взгляда. Что думаешь?

Тогда она улыбается, вместо ответа тянет его из «Урбус Орбис» обратно на холод, и вот они, крепко прижавшись друг к другу, чтобы не замерзнуть, возвращаются к себе. Останавливаются в начале переулка, разделяющего их дома – два ветхих здания, которые сейчас в процессе реконструкции, – смотрят друг на друга, глаза в глаза, и он нервничает и молчит, не зная, что делать дальше, и поэтому она говорит: «Как насчет?» – и ведет его к себе в квартиру, где он и проводит эту ночь, переплетясь с ней в маленькой кровати, и следующую ночь, и еще одну, и бесчисленные ночи до самого конца года, и многие-многие зимы, и все совершенно невообразимое время, которое у них впереди.

Две мастер-спальни


НАВЕРНОЕ, именно частое употребление оборота «на всю жизнь» придавало этим встречам такой напряженный характер. «Это ваш дом на всю жизнь» – фраза, к которой прибегают строители, дизайнеры, архитекторы и агенты по недвижимости всякий раз, когда предлагают вам что-нибудь слишком дорогое. Намек ясен: если это дом, в котором вам предстоит умереть, пожалуй, надо бы на него раскошелиться. Пожалуй, надо бы купить мраморную плитку, а не дешевую керамическую. Пожалуй, надо бы выбрать настоящую амбарную древесину, а не искусственно состаренные на заводе панели. Пожалуй, надо бы заказать дверцы для этого шкафа не из примитивной МДФ, а из экзотического материала премиум-класса, например из бразильского ореха.

Само собой разумеется, что за эти материалы все заинтересованные стороны получают комиссионные и откаты, и поэтому у них есть серьезные стимулы для увеличения продаж.

Для Джека и Элизабет домом на всю жизнь должна была стать квартира с тремя спальнями в северном пригороде Парк-Шора, в здании, которое после завершения ремонтных работ будет названо «Судоверфь» в честь первоначального владельца – давно прекратившей свое существование судостроительной компании. Сейчас «Судоверфь» претерпевала полномасштабную реконструкцию – когда Джек приезжал туда в последний раз, от здания не осталось ничего, кроме железного каркаса. Сейчас их будущая квартира была в буквальном смысле слова воздухом – просто прямоугольником в небе, на высоте шестого этажа, – хотя этот кусочек неба был тщательно размечен и описан в документах на оформление ипотеки, заполнение которых заняло немало утомительных часов. Джек и Элизабет, снимавшие жилье всю свою сознательную жизнь, наконец-то становились домовладельцами, наконец-то «пускали корни», как выразился ипотечный брокер, что вызвало у Джека молчаливое негодование: спасибо, конечно, только они с Элизабет познакомились в 1993 году, а сейчас 2014-й, и двадцать с лишним лет жизни в Чикаго, по его мнению, означают, что их корни ушли уже довольно глубоко.

Они целый день читали, ставили свои инициалы, подписывали и заверяли у нотариуса заявление на оформление ипотеки, после чего его наконец одобрили, и они отпраздновали это событие, стоя за строительным ограждением и поднимая тосты за будущую «Судоверфь». Они готовились стать владельцами недвижимости, приобретали собственное жилье, хотя увидеть его, описанное и распланированное с точностью, достойной НАСА, можно было пока только на бумаге – на какой-то из тех бумаг, необходимых для оформления договора на ипотеку, которые Джек держал под мышкой. У них с Элизабет было такое ощущение, будто подписать эти четыреста страниц – самое важное дело в их жизни; даже для вступления в брак, даже для рождения ребенка требовалось гораздо меньше документов и гораздо меньше согласований, чем для получения ипотеки на квартиру, которой еще не существовало. Они смотрели туда, где она должна будет появиться. В прежние времена, подумал Джек, от него ожидали бы, что он подхватит жену на руки и перенесет через порог, но, конечно, никакого порога не было, Элизабет не любила банальных жестов, да и сам Джек в любом случае был слишком субтильным, чтобы таскать кого-то на руках.

– Мы будем жить вот здесь, – сказал он, указывая на пустоту, которую предстояло занять их квартире, и добавляя в свой тон благоговейного восторга, чтобы придать моменту торжественность. – Здесь будет расти Тоби.

Элизабет прищурилась и нахмурила лоб.

– Я думала, там, – сказала она, указывая на совершенно другую точку в небе.

– Серьезно? Я абсолютно уверен, что тут.

Это было первое из их многочисленных разногласий. Оказалось, что при продумывании дизайна квартиры с нуля возникает бесчисленное количество непредвиденных вопросов, и Джек сам удивился тому, насколько они его волнуют. Например, Элизабет захотела отказаться от шкафчиков на кухне в пользу открытых полок, и Джек счел это абсолютно неприемлемым, хотя раньше вообще ни разу не задумывался о кухонной мебели.

– Открытые полки? – в ужасе переспросил он.

– Да!

– Ты хочешь, чтобы наши вещи, – он неопределенно помахал руками в воздухе, – были на виду?

– Это будет красиво.

– Это будет позорище!

– Нет, вот посмотри.

Элизабет достала ноутбук и показала ему фотографию такой кухни. Она собирала, систематизировала и объединяла в папки сотни картинок, а также добавляла в закладки десятки сайтов и создавала плейлисты на «Ютубе» – типичная Элизабет, исследующая предмет со всех возможных ракурсов. На фотографии, которую она показывала Джеку, была кухня с полками из темного ореха, где со вкусом расставили белые тарелки, белые пиалы и белые кофейные кружки, перемежая их маленькими причудливыми предметами декора. Все либо белое, либо в древесных оттенках, вся посуда из одного сервиза, ни на одной поверхности нет жирных разводов, большая фермерская мойка чистая и пустая, в поле зрения нет никакой техники – ни тостера, ни микроволновки, ни кофеварки. Это кухня как будто предназначалась скорее для рефлексии и медитации, чем для приготовления пищи.

– Видишь? – сказала Элизабет. – Разве это не красиво?

Джек кивнул.

– Ну да, миленько, – отозвался он, пытаясь быть дипломатичным. – Но я подозреваю, что это скорее заслуга бюджета в миллион долларов, чем открытых полок.

Они сидели за столом в своей маленькой захламленной кухне в Уикер-парке; их самая обычная раковина, вся в пятнах от воды, была полна грязной посуды, возиться с которой ни Джек, ни Элизабет не любили, холодильник был заляпан отпечатками пальцев восьмилетнего ребенка, регулярно забывавшего вымыть руки после еды или игр, под тостером скопилось уже с четверть стакана горелых хлебных крошек, некогда прозрачные стеклянные стенки кофеварки подернулись практически несмываемым налетом, а микроволновка изнутри была покрыта засохшей красной коркой, свидетельствующей о том, что в ее недрах многократно взрывались томатные соусы. Разница между их образом жизни и образом жизни людей с открытыми полками была колоссальной.

– Дай-ка я проведу краткую демонстрацию, – сказал Джек, встал и подошел к навесному шкафчику, где они хранили все пластиковые тарелки, ножи, вилки и детские кружки-непроливайки, накопившиеся за годы, пока Тоби был маленьким, а также совершенно безумную коллекцию пластиковых контейнеров самых разных размеров (некоторые даже с крышками); все они были так плотно втиснуты в шкафчик, что стоило открыть дверцу, как один из больших контейнеров вывалился и с гулким стуком ударился о столешницу, на что Джек и рассчитывал. За ним последовал каскад из остальной посуды: гора утратила свою структурную целостность, развалилась, и контейнеры один за другим попадали на пол, так что демонстрация в итоге оказалась куда эффектнее, чем Джек предполагал.

Он перевел взгляд на Элизабет. Она посмотрела на него в ответ и сказала:

– Кажется, я понимаю, к чему ты клонишь.

– С чего ты решила, что у нас могут быть открытые полки?

– Я же сказала, что понимаю.

– Надо быть реалистами, – продолжал Джек. – В смысле, ты серьезно хочешь, чтобы это оказалось на виду? Чтобы все любовались?

– Ладно, для начала – кто все?

– Ну, не знаю. Гости.

– Когда у нас в последний раз были гости?

– Иногда бывают.

– А еще, если бы у нас были открытые полки, это бы так не выглядело, – сказала Элизабет, кивая на беспорядок на полу. – Все выглядело бы гораздо лучше. Мы и сами стали бы гораздо лучше.

Это в итоге и стало основным философским разногласием между ними: должен ли новый дом отражать их текущую реальность или то, чего они стремятся достичь в будущем? Должен ли он быть обставлен исходя из того, как они живут на самом деле, или из того, как они хотят жить? Для Элизабет эта покупка стала возможностью обновить не только квартиру, но и весь образ жизни. Она хотела, чтобы в их новом доме был, например, «уголок для занятий творчеством», хотя никто в семье особой тягой к творчеству не отличался; она хотела устроить «рекреационную зону», чтобы играть в ностальгические аналоговые игры, например в парчиси, «Уно» и «Рыбу», хотя Тоби, похоже, игры интересовали только в тех случаях, когда можно было смотреть, как другие люди играют в них онлайн; она хотела, чтобы в новой квартире не было телевизора, хотя чаще всего сама засыпала перед экраном. Так что, слушая все это, Джек не мог не думать, что Элизабет выплескивает все накопившееся раздражение в саму архитектуру их нового дома, увековечивает свое недовольство в стенах «Судоверфи».

– Я хочу камин, – сказала она однажды за ужином, когда они молча ели салаты и листали бесконечную ленту в телефонах.

– Камин? – переспросил он, поднимая на нее глаза.

Она кивнула.

– Вот такой, – и показала ему фотографию на экране, картинку из журнала о дизайне: вечер, пара средних лет уютно устроилась в постели с книгами, в изножье кровати потрескивает огонь. Эта фотография могла быть снята в каком-нибудь загородном доме, в лесу. Пара казалась довольной и безмятежной – у обоих были лица людей с хорошими пенсионными накоплениями.

– Сомневаюсь, что это в нашем стиле, – сказал Джек.

– А мне нравится, – сказала она. – Я хочу такой камин. И еще знаешь что? Я хочу больше читать.

– Но ты и так все время читаешь.

– Я имею в виду, для себя. Не по работе. И чтобы мы это делали вместе. Я бы хотела, чтобы мы читали гораздо больше.

– Думаешь, я читаю недостаточно?

– Я просто говорю, что это выглядит мило. Разве нет? Разве не здорово?

Он отложил телефон и вилку, сцепил руки в замок и с минуту пристально смотрел на нее.

– У тебя все в порядке? – спросил он.

– Конечно.

– Тебя что-то нервирует?

– Все отлично, Джек.

– Потому что кажется, что нервирует.

– У меня правда все отлично.

– Да просто все эти планы, которые ты строишь… Открытые полки. Отсутствие телевизора. Игровая комната. Твоя новая эстетика минимализма.

– Что не так с моей эстетикой?

– Это вообще все не наше. Создается впечатление, что ты чем-то недовольна, а может, даже несчастна.

– Я не несчастна, – сказала Элизабет, похлопав его по руке. – Или, по крайней мере, несчастна в пределах нормы.

– В пределах нормы? Что это значит?

– Это значит, что я счастлива ровно настолько, насколько и должна быть на данном этапе жизни.

– И что это за этап?

– Нижняя часть U-образной кривой.

Ну конечно, U-образная кривая – в последнее время Элизабет упоминала ее всякий раз, когда Джек начинал расспрашивать. Этот феномен, хорошо известный некоторым экономистам и психологам-бихевиористам, заключался в том, что общий уровень счастья с годами, как правило, меняется по одной и той же схеме: люди больше всего счастливы в молодости и в старости, а меньше всего в середине жизни. Выяснилось, что счастье достигает максимума в районе двадцати лет, а потом еще раз в районе шестидесяти, но в промежутке идет на снижение, и именно там Джек и Элизабет сейчас и находились – в нижней части этой кривой, в среднем возрасте, в периоде, который примечателен не пресловутым «кризисом» (на самом деле довольно редким явлением – только десять процентов людей подтвердили у себя его наличие), а медленным перетеканием счастья в фоновое беспокойство, зачастую совершенно непонятное, и неудовлетворенность жизнью. Элизабет настаивала, что это универсальная константа: U-образная кривая справедлива как для мужчин, так и для женщин, для состоящих в браке и холостых, для богатых и бедных, для работающих и безработных, для получивших и не получивших образование, для родителей и бездетных, для каждой страны, каждой культуры, каждого этноса – на протяжении нескольких десятков лет, пока ученые проводили свое исследование, наука демонстрировала, что люди среднего возраста постоянно испытывают чувство, которое с точки зрения статистики эквивалентно тому, как если бы кто-то из их близких недавно умер. Вот как это ощущается, сказала Элизабет, вот насколько, согласно объективным показателям благополучия, люди далеки от пика, достигнутого в двадцать с небольшим. Она подозревала, что это как-то связано с биологией, естественным отбором, эволюционным воздействием, которое происходило миллионы лет назад, поскольку недавно приматологи показали, что для человекообразных обезьян характерна точно такая же кривая счастья, а это наводит на мысль, что специфическая хандра среднего возраста, вероятно, в доисторические времена обеспечивала какое-то преимущество и помогала нашим древним предкам-приматам выживать. Возможно, предположила Элизабет, дело в том, что наиболее уязвимые члены любого племени – дети и старики, и поэтому для них важно чувствовать себя счастливыми и удовлетворенными: чем больше они удовлетворены жизнью, тем меньше рискуют, а значит, большее их число выживает. А те, кто достиг среднего возраста, наоборот, должны ощущать сильное смятение и мучительное беспокойство, побуждающее их выйти в опасный мир. В конце концов, должен же кто-то решать проблемы.

Элизабет, судя по всему, утешало то, что провал среднего возраста – это скорее биологическая закономерность, чем свидетельство каких-то конкретных трудностей в ее браке или в жизни в целом. Но для Джека ничего утешительного тут не было. Это только подтверждало его опасения. Он сделал единственный вывод: его жене грустно.

– Но я не буду грустить вечно, – сказала Элизабет. – В конце концов, после шестидесяти мы будем так же счастливы, как и в тот момент, когда впервые встретились. Во всяком случае, так утверждает наука. И разве это не увлекательно – ждать, когда этот момент наступит?

– Ждать придется довольно долго, дорогая.

– А пока что надо прилагать усилия и самим создавать свою эмоциональную реальность. Искать приключения, приобретать новый опыт и что-то менять в повседневной жизни. Привносить в нее нечто свежее и интересное.

– И для этого нужен камин?

– Я считаю, что у нас появится мотивация больше читать вместе, если в квартире будет камин, перед которым можно читать. Вот и все.

– Ну, – сказал Джек, снова берясь за вилку, – мне не нравятся камины.

Она пристально посмотрела на него.

– Серьезно? – спросила она.

– Серьезно.

– Тебе не нравятся камины. Как я могла этого не знать?

Джек пожал плечами.

– Как-то не приходилось к слову.

– Кто не любит камины?

– Я не люблю.

– Но почему?

– Они грязные, – сказал он. – Они опасны.

– Опасны?

– Так из-за дыма же. Он вреден для Тоби. Все эти мелкие частицы.

Она растерянно нахмурилась.

– Тебе не нравятся камины из-за частиц?

В конце концов препирательств и дурацких ссор стало так много, что они решили создать отдельные доски в «Пинтересте» и прислать ссылки на них менеджеру проекта, который должен был выступить в роли арбитра. Они попросили его объединить и слить эти две подборки, создав квартиру, которая, по сути, стала бы синтезом двух других синтезов. И вот теперь они приехали в офис менеджера на первую экскурсию по своему новому дому.

Менеджером – а также ведущим продавцом, финансовым директором и агентом по недвижимости в «Судоверфи» – был старый друг и арендодатель Джека Бенджамин Куинс, который в конце концов забросил свою магистерскую диссертацию по новым медиа, когда стало очевидно, что он добьется гораздо большего успеха в совершенно другой области: в работе с недвижимостью. Оказалось, что публикация фотографий в интернете послужила эффективной – хотя и непреднамеренной – рекламой и привлекла именно тот массовый интерес, которого Бенджамин намеревался избежать, переехав в Уикер-парк. Он громко жаловался на хлынувших к нему яппи, пока не сообразил, какую плату может с них взимать, после чего вложил свои доходы от «Цеха» в новые предприятия – стал покупать другие старые здания для ремонта и сдачи в аренду, потом расширил бизнес, охватив близлежащие районы с похожей историей, и в итоге основал собственную компанию, которая специализировалась на планировании, финансировании и строительстве кондоминиумов в Чикаго, с главным офисом в центре города. Именно Бенджамин предложил им купить квартиру в «Судоверфи».

– Джек, Элизабет, очень рад вас видеть, – сказал Бенджамин, встречая их в своем большом светлом кабинете с видом на реку. – Хотите что-нибудь выпить? У меня тут целая упаковка бутылок с водородной водой. Она обладает противовоспалительными и антиоксидантными свойствами, невероятно крутая штука. Гораздо полезнее для организма, чем это дерьмо из-под крана.

Когда Джек впервые встретил Бенджамина много лет назад, изможденный, бледный, осунувшийся вид выдавал в том человека, в глаза не видевшего витамины, и заядлого любителя питаться кое-как. Теперь он был подтянутым и накачанным, бегал полумарафоны, участвовал в «Таф Маддере»[3], каждое утро медитировал в этом самом офисе, фанатично следил за тем, чтобы есть только органические, натуральные и аутентичные продукты и пищевые добавки, отказываясь прикасаться к тому, что состояло из искусственных ингредиентов, подвергалось технологической переработке и хоть как-то рекламировалось. Похоже, его антиистеблишментская позиция времен колледжа с годами радикально сузилась и теперь распространялась исключительно на его рацион. Гладкая и увлажненная кожа Бенджамина выглядела безупречно. Борода – длинная, но ухоженная, тщательно подстриженная, квадратной формы – плавно переходила в щетину с проседью на щеках. Спортивный пиджак туго обтягивал мускулистые плечи. Обнимая Джека, он стиснул его так сильно, что тот непроизвольно охнул.

– Пожалуйста, – сказал Бенджамин, улыбаясь и указывая Джеку и Элизабет на два черных кожаных кресла дизайна Имзов[4]. Ослепительно алебастровый цвет его зубов свидетельствовал о стоматологическом вмешательстве высочайшего уровня. Его лицо выглядело почему-то более глянцевым и сияющим, чем все остальные открытые части тела. – Присаживайтесь. Устраивайтесь поудобнее. Сегодня тот самый день, так ведь? Наконец вы все увидите? Я так волнуюсь.

Стены офиса Бенджамина были украшены крупными визуализациями того, как будет выглядеть «Судоверфь» после завершения всех работ; на большинстве из них была изображена оживленная улица с собачниками и велосипедистами, а дом на заднем плане призывно светился в сумерках оранжевым светом. Это было многофункциональное здание, спроектированное в соответствии с определенными принципами нового урбанизма: оно должно было минимально воздействовать на окружающую среду и включать в себя множество различных пространств. На первом этаже располагались помещения, совмещающие жилую и офисную функции, на последнем – огромные пентхаусы, а между ними – пара десятков квартир разного размера: с двумя спальнями, с тремя спальнями и несколько квартир для малоимущих, на которые был выделен федеральный грант. Покупка недвижимости в «Судоверфи» была единственной посильной для Джека и Элизабет возможностью обосноваться в Парк-Шоре, штат Иллинойс, где жилой фонд в основном состоял из роскошных особняков с обширными прилегающими территориями, которые когда-то были загородными анклавами богачей Позолоченного века, а теперь продавались за семизначные суммы. Этот район Джеку и Элизабет был совершенно не по карману – Джек получал мизерные деньги, работая преподавателем на полставки, а Элизабет руководила небольшой и малоизвестной некоммерческой организацией. Их бюджет всегда был невелик, зарплаты поглощались арендой и расходами на ребенка. Скопить денег им удалось только один-единственный раз, и то благодаря неожиданной удаче – одному грандиозному проекту: Элизабет взяла его в качестве подработки несколько лет назад и получила огромную сумму. Эта сумма с тех пор так и лежала на сберегательном счете, и Джек иногда проверял его, поздно вечером заходя со своего ноутбука на сайт банка и глядя на поразительную цифру – у него в жизни не было столько денег. Они служили своего рода символической дамбой или подпорной стеной – высокой и массивной оградой, защищавшей Джека и Элизабет от давления окружающего мира. Деньги позволяли дышать, позволяли расслабиться благодаря самому факту их наличия, благодаря существованию запаса на случай непредвиденных обстоятельств.

И Элизабет убедила Джека пустить всю сумму в ход, вложить ее в их дом на всю жизнь – новую квартиру в «Судоверфи».

«Судоверфь» получила свое название из-за того, что когда-то служила выставочной площадкой «Чикагской судостроительной компании», которая была основана в 1880-х годах и владела верфью на берегу озера Мичиган. Верфь сгорела при подозрительных обстоятельствах, связанных с банкротством и страховкой, где-то в 1950-х, но выставочная площадка не пострадала и осталась заброшенной. Когда-то это было красивое кирпичное здание с такими высокими потолками, что под ними помещались мачты, с полами, покрытыми лаком и отполированными до блеска, как корпус яхты, и с гипсовым украшением в форме носа корабля на фасаде. Купив это здание, Бенджамин счел своим долгом вернуть ему былую славу рубежа веков. Он, конечно, хотел сохранить оригинальные деревянные полы, примечательные тем, что они были сделаны из тикового дерева, предназначенного для палуб, а не из обычного клена или дуба, но обнаружилось, что за последние несколько десятилетий они по большей части сгнили и восстановлению не подлежат, поэтому архитекторы решили положить новые полы из синтетического композита под названием «перматик», который выглядел почти так же, как оригинальный палубный настил, но был гораздо долговечнее. Затем, после проверки, проведенной городским департаментом здравоохранения, выяснилось, что в растворе для кладки кирпича содержатся токсичные химические вещества, концентрация которых намного превышает современные допустимые значения, поэтому оригинальные стены снесли, чтобы потом заменить их современными и отделать под кирпич. А потом оказалось, что красивый гипсовый нос корабля, переживший десятки суровых зим Иллинойса, регулярно замерзая и потом опять оттаивая, уже начал крошиться и разваливаться, поэтому все это пришлось сбить, и сейчас инженеры печатали на 3D-принтерах новый фасад из сложных полимеров, ориентируясь на фотографии старого.

Иными словами, «Судоверфь» должна была выглядеть в точности так же, как и в 1890 году, хотя буквально все ее составные элементы менялись на новые. Отсюда и слоган «Винтажная жизнь, современная роскошь», набранный на каждом висящем в офисе постере крупным синим шрифтом в морской стилистике.

– Врать не буду, – сказал Бенджамин, улыбаясь гостям из-за своего большого стола, – я невероятно, непомерно, почти непозволительно горжусь этим дизайном. Над ним работали мои лучшие люди. Вы готовы восторгаться? Да? Хорошо, тогда, пожалуйста, наденьте это.

Он вручил им два больших шлема виртуальной реальности, и в этот момент Джек наконец понял, как они будут совершать «экскурсию» по кондоминиуму, который еще не построен.

– Кстати, у нас технология лучше, чем в Голливуде, – сказал Бенджамин, помогая им затянуть ремни. – Самое современное оборудование.

После того, как шлемы были закреплены, Бенджамин спросил: «Ну что, готовы?», нажал что-то на клавиатуре, два экрана перед глазами Джека ожили, и внезапно он оказался внутри – как он вынужден был признать – довольно убедительной, трехмерной и фотореалистичной модели гостиной.

Гостиной в стиле холодного минимализма.

Все в белых и ореховых тонах.

Джек вздохнул, огляделся и обнаружил, что когда он поворачивает голову, то изображение в очках меняется. Он увидел белый кожаный диван, который, наверное, будет красиво смотреться минут примерно восемь, пока его не постигнет душераздирающая трагедия с участием Тоби и виноградного сока. И белые книжные шкафы от пола до потолка, где отдельными стопками лежали подобранные по цвету книги, а рядом стояли вазы, фоторамки и разнообразные предметы декора. И голые кирпичные стены без малейших признаков телевизора. Вместо этого на стенах висели картины, выглядевшие гораздо больше и явно дороже, чем те, что были у них с Элизабет на самом деле. За диваном располагалась тумба, на которой стояли тонкие и наверняка хрупкие керамические изделия. А за ней Джек увидел большую кухню с длинными открытыми полками.

– Добро пожаловать в ваш дом на всю жизнь, – сказал Бенджамин.

– Какая красота, – услышал Джек голос Элизабет, раздавшийся где-то за пределами шлема. – Кухня просто идеальная. И мне очень нравится эта акцентная стена, – сказала она, вероятно, имея в виду стену в дальнем конце гостиной, обшитую досками из растрескавшегося, выцветшего от солнца, видавшего виды дерева – дерева старого и благородного.

– Это восстановленная амбарная доска, – сказал Бенджамин. – Настоящая древесина настоящих амбаров со Среднего Запада. У меня отличный поставщик.

– Она великолепна.

– Это, конечно, твердая порода дерева, поэтому формальдегид не выделяется. А энкаустическая напольная плитка изготовлена вручную, без каких бы то ни было искусственных добавок. И вы заметили, что стены как будто сверкают? Это потому, что они покрыты тонизирующей смесью красок с микрокристаллами, которая имитирует определенные длины волн солнечного спектра и регулирует циркадные ритмы. В квартире есть система фильтрации воды, специально оптимизированная под чикагский токсичный коктейль из частиц пластика и тяжелых металлов. Индукционная плита не загрязняет окружающую среду. Во всех душевых есть ультрафиолетовые дезинфицирующие лампы. В каждой комнате установлены воздухоочистители, чтобы защищать вас от промышленных ядов. Вы хоть представляете, сколько химических веществ содержится в одной пылинке? Это пятизначная цифра, я не шучу. Корпорации не хотят, чтобы мы знали, насколько вредно сейчас просто дышать, поэтому большинство людей понятия об этом не имеют. Живут и в ус не дуют. Готовят на газу. Идут как овцы на убой, скажите, да? Но вам не придется об этом беспокоиться. Это будет дом, соответствующий вашему природному состоянию. Представьте его себе как вечную детокс-программу. Я знаю, в вашем списке ничего такого не было, но я решил поступить на свое усмотрение. В конце концов, это ваш дом на всю жизнь.

– Чудесно, – сказала Элизабет. – Мне нравится.

– А ты что думаешь, Джек? – спросил Бенджамин. – Ты что-то молчишь.

– Я просто смотрю, – ответил Джек нараспев, стараясь, чтобы в его голосе не слышалось раздражения.

– Его все бесит, – сказала Элизабет.

– Не бесит, – возразил он. – Просто… в этом проекте, кажется, нет ничего из моих идей.

– Ой, точно, – сказал Бенджамин. – Это потому, что ты еще не видел свою мастер-спальню.

– Мою что?

– Мастер-спальню. Пошли.

И внезапно Джек двинулся из гостиной через кухню и дальше по коридору, причем все вокруг слегка покачивалось, как будто с целью сымитировать эффект походки. Джек чувствовал легкое головокружение и дезориентацию от ощущения ходьбы без реальной ходьбы. Он вплыл в комнату, поразившую его своим унылым, мрачным и отталкивающим видом: массивная мебель, сделанная, видимо, из темного дуба, бордовые стены, грязно-зеленого цвета белье на кровати, к которой, похоже, полагался водяной матрас, шторы, казавшиеся просто-напросто черными, мишень для дартса на стене, холодильник для пива. Эта комната была очень брутальной и очень старомодной, и Джек задумался: неужели он производит впечатление человека, мечтающего о мужской берлоге?

– Добро пожаловать в твою мастер-спальню, – сказал Бенджамин.

– Я не понимаю. У меня своя комната?

– Да, это твои апартаменты.

– А Элизабет где спит?

– В своих апартаментах. Они в другом конце квартиры.

– Серьезно?

– Туда я поставил камин.

– Подожди. – Джек резко рванул липучки и стащил шлем. – У нас отдельные спальни?

– Технически это называется «парные мастер-спальни», – сказал Бенджамин, изображая пальцами кавычки. – Такое было на странице твоей жены в «Пинтересте».

– Это сейчас в тренде, – прибавила Элизабет, снимая свой шлем.

– В тренде.

– Да. Отдельные спальни. Многие так делают.

– Ты хочешь спать раздельно? – спросил Джек. – Как будто сейчас пятидесятые? Как будто мы Люси и Рики?[5]

– Заметь, что это не обязывает нас спать раздельно, – сказала Элизабет. – Это просто дает нам возможность спать раздельно, когда мы захотим.

– А если мы никогда не захотим?

– Джек, – мягко сказала она, – мы ведь уже.

Эту информацию, по его мнению, не стоило озвучивать в присутствии Бенджамина, пусть даже Элизабет была права в том, что с годами у них постепенно выработалась привычка большую часть ночей спать порознь. Все началось, когда Тоби был еще малышом и его сводящий с ума избирательный аппетит вызывал у Элизабет огромный стресс, такой стресс, что она регулярно просыпалась посреди ночи и лежала, объятая той тревогой, которая всегда настигает в три часа ночи, когда тревоги многократно усиливаются; Джек тем временем спокойно спал рядом, причем зачастую еще и придавливал ее собой, не давая вздохнуть. По словам Элизабет, каждую ночь в их кровати «королевского размера» происходило нечто вроде замедленной погони: Джек во сне перекатывался к Элизабет и клал на нее одну, две или (бывало и так) даже три конечности, заключая ее в объятия, обхватывая, стискивая, а то и буквально вцепляясь в нее, и вскоре ей приходилось высвобождаться и отодвигаться, потому что заснуть в таком неудобном положении не было никаких шансов, но рано или поздно – обычно как раз в тот момент, когда она наконец задремывала, – Джек начинал искать ее, подбирался ближе и тяжело наваливался сверху, и ей снова нужно было выползать из-под него и откатываться в сторону, и эта утомительная игра продолжалась до тех пор, пока в распоряжении Элизабет не оставался только самый маленький кусочек кровати, краешек матраса, где было совершенно невозможно спать, и тогда она наконец вставала и шла на раскладной диван в комнате, которая служила им домашним офисом, а Джек ничего не замечал, пока не просыпался в одиночестве – уже в который раз. Это длилось почти семь лет. Ночью Джек открывал глаза и обнаруживал, что его бросили. Или – в те вечера, когда Элизабет ложилась рано из-за важных утренних дел, – сам уходил спать в кабинет, на диван, избавляя Элизабет от лишних мучений. И хотя эта практика укоренилась и с годами вошла в привычку, сейчас Джек понял, что все равно продолжает считать ее этапом, который когда-нибудь кончится, трудностью в отношениях, которую нужно преодолеть, чтобы они с Элизабет могли вернуться к прежнему способу засыпать, тесно переплетясь руками и ногами, как в молодости.

Однако включение раздельных спален в планировку их дома на всю жизнь означало, что это совершенно точно не временный этап. Джек представил, как проведет все последующие годы в холодной и одинокой пустоте, деля свои дни не с женой, а фактически с соседкой по квартире. Он подумал о родителях, которые спали в разных кроватях столько, сколько он себя помнил.

– Что касается «парных мастер-спален», – сказал он, – тут я категорически против.

– Ты не очень доволен, – сказал Бенджамин. – Я понимаю. Я тебя услышал. Но на пересмотр дизайна могут уйти месяцы, и есть несколько вещей, которые нам надо обсудить, прежде чем вернуться к чертежам. Несколько, скажем так, внешних факторов.

– Допустим.

– Два главных фактора. Во-первых, существует проблема риска.

– Риска?

– Я говорю о контроле рисков. О том, как их распределить и уменьшить. Как ты знаешь, мы столкнулись с проблемами сначала на этапе планирования, потом на этапе строительства, что потребовало неамортизируемых, непредвиденных и неприятных расходов, и наш бюджет резко раздулся. Это увеличило риски. Инвесторы нервничают. Проект вдруг перестал казаться им надежным способом обезопасить свои вложения. Они могут дать задний ход.

– И все сорвется?

– Возможно, но куда более вероятно, что строительство задержится на столько времени, сколько потребуется, чтобы разобраться с неизбежными судебными исками. На полгода. Максимум, наверное, на год.

– На год?

– На самом деле, может быть, и на два.

– Но мы уже заплатили!

– И это было очень мудрое решение. Вы помогли нам контролировать риски проекта, взяв их на себя. Спасибо.

– Бен, мы сняли со счета все деньги.

– И я понимаю, как это тебя беспокоит. Но, кажется, ты не осознаешь необходимость контроля рисков. Я серьезно. Ни одно важное дело никогда не делалось без контроля рисков.

– Это все наши сбережения. Все. Мы не можем позволить себе выплачивать и ипотеку, и арендную плату в течение года.

– Джек, ты знаешь, какая самая старая книга в мире?

– Нет.

– Бухгалтерская книга, написанная в Месопотамии шесть тысяч лет назад. Это, кстати, было до появления литературы, и государства, и религии. Ты знаешь, что это значит? Ты знаешь, что должно было появиться, прежде чем появилось все остальное? Страхование, Джек. Возмещение убытков. Проектное финансирование. Ограничение ответственности. Понимаешь, о чем я?

– Честно говоря, вообще не понимаю.

– Заниматься серьезными вещами рискованно, Джек, и человечество не могло этого делать, пока не научилось распределять риски. Шумеры додумались до этого первыми, и поэтому именно они основали первую в мире империю. Они изобрели способ застраховать корабли и караваны, которые могли столкнуться со всевозможными опасностями на неизведанных территориях. История помнит путешественников, Марко Поло, Магелланов и им подобных, но настоящие герои – это страховщики.

– То есть такие, как ты.

– Не хочу хвастаться, но да, именно в этой области я действительно преуспел. Я привлекаю много заинтересованных лиц: инвесторов, спонсоров, покупателей, поставщиков, кредиторов, подрядчиков и так далее. Мои проекты – это огромные конструкции потрясающей сложности – замысловатые, хаотические, асинхронные, немного барочные. Финансирование проектов такого масштаба требует серьезного мастерства. Но у меня всегда был особый талант объединять людей. Оказалось, что художник я посредственный, зато хорош в логистике, а в риск-менеджменте так и вовсе Моцарт. Так что не волнуйся. Я разберусь.

– Ладно. Допустим. И что мы делаем?

– Оформляем все уже сейчас. Мы утверждаем планы для как можно большего числа квартир и как можно быстрее, чтобы свести к минимуму риск для инвесторов. Вот это и есть первый внешний фактор.

– А второй?

– Второй – это развод.

– Не понял?

– Я ни на что не намекаю в вашем конкретном случае, – сказал Бенджамин, широко улыбаясь. – Просто, знаешь, этим кончается пятьдесят процентов всех браков.

– М-м.

– И многие пары сейчас предпочитают не разъезжаться после развода. Ради детей.

– Они живут вместе после того, как расстались?

– Ну да. Многие считают такой вариант идеальным. У них есть собственные изолированные спальни. Так что в случае развода вы сможете продолжать жить там же с минимальными травматическими последствиями для Тоби. И как это было бы удобно для него! Никаких выходных вдали от дома, никаких ночевок в унылой пустой квартирке отца.

Джек посмотрел на жену.

– Ты планируешь развестись? – спросил он.

– Джек, это наш дом на всю жизнь, – ответила она. – Разве мы не должны учитывать все возможности?

– Ты не ответила на вопрос.

– Это не приговор нашему браку. Речь идет просто о здоровом сне.

– Можно вклиниться? – сказал Бенджамин. – Постарайтесь воспринимать это не столько как критику брака, сколько как его страхование. То есть вы страхуете свое судно не потому, что хотите, чтобы оно затонуло, верно? И тут принцип тот же.

– Но это выглядит, я даже не знаю, так неромантично, – сказал Джек. – Так прагматично.

– Разве не ты всегда говоришь, что мы должны быть реалистами? – отозвалась Элизабет.

– Говорю.

– Ну, вот я и пытаюсь быть реалистом.

– И это единственная вещь, в отношении которой ты предпочитаешь быть реалистом? Именно это?

Когда они успели так внезапно, так кардинально поменяться ролями? Теперь Джек стал мечтателем, которому нужно было, чтобы их дом отражал не реальную жизнь, а ее идеализированную версию – ту, в которой они с Элизабет засыпают вместе, просыпаются вместе и во всем друг с другом соглашаются. Он отчаянно хотел вернуть яркость, пылкость, легкость и сплоченность первых лет их совместной жизни. Той зимой, когда они начали встречаться, давным-давно, Джек проводил каждую ночь в ее маленькой квартирке, спал с ней на ее крошечной кровати. Утром у них даже затекали мышцы от того, как крепко они обнимали друг друга.

Джек вспомнил ту зиму, вспомнил переулок, разделявший их в течение многих месяцев. Все, чего они тогда хотели, – сократить это расстояние. А теперь, двадцать лет спустя, они снова его увеличивают.

ДЕТИ ВОСТОРЖЕННО РАСПЕВАЛИ песню, в последнее время ставшую танцевальным хитом, и речь в этой песне шла о женщине, которая напилась в стельку в ночном клубе, переспала с незнакомцем, потом отрубилась и на следующий день ничего не может вспомнить.

Хотя нет, все было не совсем так. На самом деле – если внимательно прислушаться – дети отплясывали перед родителями под куда менее непристойный ремейк этой песни; ее прицельно отредактировали, заменив взрослую героиню на милую девочку-подростка, а самые похабные строчки – на пригодные для семейного прослушивания альтернативные варианты. Теперь это была песня, исполняемая детьми и для детей, один из тех благопристойных поп-каверов, которые всегда звучали во время игровых встреч в большом загородном доме Брэнди в Парк-Шоре. Обычно музыка играла фоном, если только дети не захотят, как сегодня, устроить шоу. И вот восемь человек в возрасте от шести до одиннадцати лет, собравшиеся в гостиной, крутились, прыгали, вскидывали руки в воздух, а иногда приседали и вихлялись в некотором подобии тверка, демонстрируя довольно смутное представление о том, как ведут себя поп-звезды в музыкальных клипах. Родители смотрели, хлопали, кричали – в общем, оказывали им максимальную поддержку, повышающую самооценку.

Элизабет изучала родителей. Наблюдала за тем, как они наблюдают за детьми. Искала проявления дискомфорта или неловкости из-за того, что дети знакомы с этой песней и даже исполняют ее. Она принадлежала к тому поджанру танцевальной музыки, который можно было бы назвать «Зырьте! Я в клубе!» Это были песни, которые слушают в клубе, с текстами о клубе, посвященные пребыванию в клубе, – в основном какой-то пьяный солипсизм, время от времени разбавляемый сексуальными похождениями, и все это в быстром темпе.

– Моим коленям очень больно! – надрывались дети.

В оригинальной версии героиня не могла устоять на ногах, потому что напилась, а возможно, там была и отсылка к минету – в этом смысле текст допускал двоякое толкование. Но родители, казалось, не замечали ничего предосудительного, вероятно, потому что многие ключевые фразы песни были изменены – слово здесь, слово там, – и новые строчки часто означали нечто прямо противоположное, хотя оригинал все еще звучал в ушах Элизабет своего рода эпистемологическим эхом.

– Ты этот день навек запомнишь, – пели дети.

– И эту ночь ты не запомнишь, – пело эхо.

– Танцуй еще, танцуем больше, – пели дети.

– Бармен, еще, налей побольше, – пело эхо.

В новой версии было так много отредактированных и невнятных строчек, что от оригинала мало что осталось. Теперь это была просто бессмыслица, отцензурированная и лишенная контекста. Элизабет задалась вопросом, сколько таких мелких правок можно внести, прежде чем сюжет утратит целостность, сколько слов можно изменить – десять, двадцать? – прежде чем песня станет новой.

Элизабет сидела одна, в стороне от всей компании. Она смотрела, как дети танцуют и поют, смотрела, как родители услужливо потакают им, и смотрела на своего сына Тоби, который тоже сидел один, в стороне от остальных, на кухонном полу. Он прислонился спиной к стене, съежился так, что колени закрывали лицо, и уставился в экран своего планшета, как обычно, игнорируя все происходящее и играя в «Майнкрафт». Он всегда так делал; Элизабет очень хотелось, чтобы он начал общаться с другими детьми, но Тоби предпочитал уединение. Она водила его на эти встречи уже месяц, но ее сын по-прежнему отказывался присоединяться к компании. Вместо этого он строил сложные сооружения – замки, соборы, города – на своем маленьком экране, в своем искусственном цифровом мире, вдали от всех.

Эта ситуация была до боли знакома Элизабет. Восьмилетний Тоби перешел в новую школу, и она очень хорошо знала, каково это. В детстве она столько раз бывала новенькой в школе, что до сих пор ощущала эту тревогу, смятение, нехорошее предчувствие из-за того, что сейчас она попадет в очередное незнакомое место в середине семестра, когда социальные связи уже налажены и тусовки сложились, и автоматически окажется в этой среде изгоем, парией, диковинкой, будет блуждать по коридорам, как идиотка, в поисках своего шкафчика, приходить на урок с большим опозданием и всегда испытывать гнетущее чувство, что ее изучают, оценивают, осуждают. Ощущала этот ужас, с которым сталкивается новичок в столовой, где осталось мало свободных мест. Эту боязнь сделать выбор между одиночеством прокаженного и просьбой присоединиться к какой-нибудь группе – «Можно сесть с вами?» – которая влечет за собой риск быть отвергнутым на публике и обреченным на вечное унижение. Эти чувства – вызвать их в себе было очень легко, они по-прежнему оставались на поверхности – эти чувства были схожи с тем, что испытываешь, когда сидишь в машине, которую заносит на мокрой дороге, теряешь контроль, и все мышцы напрягаются, твердеют и сжимаются, потому что ты готовишься к удару. Вот что значит быть новеньким. И так каждый раз.

Поэтому Элизабет сочувствовала Тоби. Она понимала, почему он хочет сидеть один, подальше от всех. В его возрасте она тоже этого хотела. Она вспомнила книжку с картинками, которую постоянно перечитывала, когда была маленькой, даже младше, чем Тоби сейчас: книжка называлась «Сильвестр и магический кристалл», и в ней рассказывалось о мальчике – на самом деле это был ослик, но неважно, – нашедшем магический кристалл, исполняющий желания. Однажды, с кристаллом в руке, он встречает голодного льва и, испугавшись, что лев его сожрет, восклицает: «Вот бы стать камнем!» И превращается в камень. В большой розовато-серый валун. Дальше все очень печально, потому что, хотя опасность ему больше не грозит, он уже не может поднять кристалл и вернуть себе прежний облик (из-за отсутствия рук), так что остается камнем. Люди долго ищут его, и он молча смотрит, как они проходят мимо. Потом, естественно, он снова превращается в Сильвестра, и все заканчивается хорошо, но Элизабет обычно до этого не дочитывала; она предпочитала фрагмент перед самым финалом, когда все ищут Сильвестра, но не могут найти. Честно говоря, эту часть – где он был камнем, невидимым и незаметным, – она любила больше всего. Лев растерянно посмотрел на камень и не тронул его, а именно об этом, по сути, Элизабет и мечтала, когда оказывалась новенькой. Чтобы ее не трогали. Или, если уж так нельзя, мечтала хотя бы просто быть стойкой, безразличной и бесстрастной, как камень, в те моменты, когда ей становилось неприятно от всеобщего внимания. Достичь такой же внешней твердости и серой отрешенности, чтобы ничто не могло выбить ее из колеи.

И теперь, столько лет спустя, Тоби прятался за своим планшетом и делал то же самое.

Дети продолжали петь и танцевать. Элизабет подошла к Тоби, села рядом с ним и посмотрела через его плечо на экран, где его пальцы выделывали сложные комбинации со скоростью и ловкостью пианиста: одной рукой он вращал камеру игрока, другой рылся в инвентаре, одновременно ухитряясь свободными пальцами перемещать цифровые блоки. Все это происходило с невероятной скоростью, и Элизабет не могла понять, что именно он делает.

– Слушай, – сказала она. – Не хочешь пойти поиграть с другими ребятами?

Она ждала ответа, но он молча водил пальцами по экрану и гонял пиксельные разноцветные кубики с места на место, не обращая на нее внимания.

– Им там явно очень весело.

По-прежнему тишина.

– Что ты такое строишь? – спросила она.

– Тайное убежище, – сказал он. – Под землей.

– Под землей? – переспросила она, изображая энтузиазм. – Вау.

– Да, смотри. – Он увеличил изображение, чтобы показать ей. – Вот потайной вход, под деревом. Потом спускаешься по этим ступенькам к двери. Она сделана из чистого незерита, на ней большой замок, а у порога мины-ловушки.

– Твоя дверь заминирована?

– Я положил на землю нажимные пластины, а под ними динамит. Видишь?

И он вытащил один кубик из обычного, казалось бы, серого пола, чтобы показать нишу внизу, в которой действительно лежал огромный – прямо-таки пугающе огромный, маниакально огромный – запас взрывчатки. Ярко-красные связки динамитных шашек уходили на такую глубину, что Элизабет даже не видела, где они кончаются.

– Солнышко, – сказала она, – зачем тебе это?

– Никто не знает, что они тут, – ответил он. – Так что, если кто-нибудь войдет, все взлетит на воздух.

– Да, но зачем тебе это делать?

Он поднял на нее глаза.

– Чтобы никто не мог войти, – сказал он. – Чтобы меня оставили в покое.

– Но разве в твоем убежище не будет веселее, если пригласить друзей?

Несколько секунд Тоби смотрел на нее в замешательстве. Он очень многое унаследовал от нее – непослушные светлые волосы, сутулость, любовь к уединению, – но когда она вот так встречалась с ним взглядом, невозможно было не признать, что у него глаза Джека – темные, испытующие.

– Как ты думаешь, что лучше, – наконец спросил он, – алмазы или незерит?

– Что такое незерит?

– Металл из другого измерения.

– Что за измерение?

– Темное пространство, где нет солнечного света и не меняется погода.

– Ну тогда, наверное, я бы выбрала алмазы.

– Нет. – Он покачал головой и вернулся к своему экрану. – Незерит лучше.

– Ну ладно.

– Он прочнее и не горит.

С этими словами он продолжил молча что-то строить и снова перестал обращать на нее внимание.

Позволить Тоби играть в «Майнкрафт» казалось таким хорошим, разумным и даже ответственным решением. В конце концов, игра совершенно невинная: там надо просто строить. Цифровое «Лего», цифровой конструктор «Линкольн Логс», цифровые кубики – как это мило, думала Элизабет, как полезно. Кроме того, она читала исследования, доказывающие, что «Майнкрафт» способен помочь детям с тревожностью и нарушениями концентрации внимания – может научить их сосредотачиваться на одной задаче, разбивать проблемы на отдельные составляющие и решать их пошагово, может показать им, как важно уметь терпеть и откладывать получение удовольствия. И хотя в игре Тоби действительно демонстрировал терпение, трудолюбие, изобретательность и сосредоточенность, как и надеялась Элизабет, – он часто неделями кропотливо возводил огромные многоуровневые миры, целые города, где было все, кроме людей, – увы, это терпение и сосредоточенность проявлялись только в мире «Майнкрафта» и нигде больше. Во всех остальных сферах жизни Тоби оставался таким же импульсивным, даже вспыльчивым, каким был всегда. Только теперь у него появился новый повод для еще более громких истерик – когда ему не разрешали (или разрешали, но недолго) играть в «Майнкрафт».

Игра как будто вытеснила все остальные заботы Тоби, полностью погребла под собой реальный мир. Это была его основная, а иногда и единственная тема для разговоров: он описывал то, что сейчас создает в «Майнкрафте», или то, что будет создавать в «Майнкрафте», или то, что создают авторы многочисленных посвященных «Майнкрафту» ютуб-каналов, на которые он подписывается. Он даже сам завел канал, где выкладывал так называемые «реакции». Он смотрел, как другие люди играют в «Майнкрафт», и реагировал на это, зачастую с нарочитой театральностью. Элизабет не могла этого понять: Тоби не играл, а реагировал на то, как играют другие, и это, судя по всему, даже казалось кому-то достойным внимания, что было просто абсурдно. Когда Элизабет была маленькой, считалось, что играть в видеоигры – высшая степень лени. Но потом, несколько лет назад, стало популярным смотреть, как другие люди играют в игры онлайн, вместо того чтобы играть в них самому, и это выглядело еще более вопиющим проявлением лени. А теперь люди смотрели, как другие люди смотрят, как другие люди играют в игры. Это была прямо-таки эволюция лени по Дарвину. Правда, все эти мысли Элизабет держала при себе. Тоби очень гордился тем, что его канал, который он назвал «Тобинатор», недавно набрал тысячу подписчиков, утверждал, что еще немного – и он будет получать доход от рекламы, и это явно очень его радовало, так что Элизабет сопротивлялась иногда охватывавшему ее сильному желанию отобрать у него планшет и выбросить в озеро.

– Еще десять минут, – сказала она Тоби, когда дети закончили свое выступление и начали низко кланяться под щедрые аплодисменты родителей. – Еще десять минут, хорошо? А потом ты поиграешь с другими ребятами, – закончила она, но никакой реакции не последовало.

Весь последний месяц она пыталась объяснить сыну, как заводить друзей. Сначала она наивно предложила ему просто начать общаться с людьми, но была вынуждена отступить и пересмотреть тактику, когда увидела, как Тоби встревает в разговор: он подошел к компании детей с совершенно неуместным, дурацким, не относящимся к теме беседы, зато связанным с «Майнкрафтом» предложением – «Хотите посмотреть, как я взорву корову?» – и дети растерянно уставились на него, потом сомкнули ряды и вернулись к тому, на чем он их прервал. Поэтому Элизабет внесла изменения в свою инструкцию и предложила Тоби, прежде чем начать общаться с людьми, выяснить, о чем они говорят, чтобы присоединиться к беседе, а не грубо прерывать ее или уводить в сторону. Но и эту тактику пришлось подкорректировать, когда Элизабет увидела, как Тоби остановился на расстоянии вытянутой руки от группы детей и уставился на них пугающе пристальным взглядом; они быстро его заметили и, даже не пытаясь скрыть, что им это неприятно, отошли подальше от странного новенького, который на них пялится.

Тогда Элизабет поняла, что если сама она, когда бывала новенькой, справлялась с процессом вступления в беседу интуитивно, то для Тоби его придется разбить на понятные и легко выполнимые этапы (честно говоря, это было даже увлекательно – бихевиористы, как правило, любят алгоритмы). Шаг 1: «Смотреть, наблюдать, изучать и подслушивать». Она сказала Тоби, что, прежде чем присоединяться к компании, надо сначала убедиться, что это та компания, к которой хочется присоединиться, приятные в общении и добрые люди, которые не травят и не дразнят никого как внутри своей группы, так и за ее пределами. (Она знала, что Тоби не очень общительный, а значит, вероятно, будет легкой мишенью для любителей травить и дразнить других, и у нее сердце разрывалось, когда она представляла, что ему придется так же несладко, как и ей самой в детстве, когда она пыталась влиться в неподходящее ей общество.)

Итак, сначала надо понаблюдать за ребятами и послушать их разговор, чтобы убедиться, что они не ведут себя жестоко или невоспитанно и не делают ничего плохого, – но, быстро добавила Элизабет, существует еще и Шаг 2: «Не привлекать к себе внимания», который, по сути, надо объединить с первым. Она сказала Тоби, что большинству людей не нравится, когда их разглядывают, и им от этого неловко, а иногда даже тревожно. Поэтому она предложила использовать реквизит – планшет вполне подойдет, – то есть какой-нибудь предмет, на который Тоби может смотреть, когда подслушивает, чтобы сделать вид, что его внимание занято чем-то другим.

Из этого вполне логичным образом вытекает Шаг 3: «Определить тему разговора». Его смысл, сказала Элизабет, заключается в том, чтобы выяснить, о чем говорят ребята, и оценить, может ли Тоби поддержать эту беседу; следовательно, если вдруг окажется, что они обсуждают «Майнкрафт», то, конечно, будет уместно предложить им посмотреть на взрывание коровы, но это буквально единственная ситуация, в которой стоит упоминать «Майнкрафт», а в любых других ситуациях надо вступать в разговор так, чтобы привнести в него что-нибудь ценное.

Но сначала Шаг 4: «Найти лидера».

Элизабет по опыту знала, что во всех группах – какими бы эгалитарными они ни казались на первый взгляд – есть человек, который в каждый конкретный момент на каком-то глубинном и, возможно, даже бессознательном уровне выступает за главного. Своего рода социальный дирижер, негласно назначенный на эту роль. Элизабет начала понимать это во время тех унизительных обедов в столовой, когда она сидела одна, притворяясь, что ей все равно, притворяясь равнодушным серым камнем. Она изучала окружающих объективным, беспристрастным взглядом ученого, которым ей предстояло стать, и подметила закономерность: если в какой-то момент один из группы друзей уходил или в туалет, или купить десерт, или еще куда-нибудь, а разговор продолжался свободно и без заминок, Элизабет понимала, что ушедший не был лидером. Но если группа испытывала трудности, если разговор начинал разваливаться, если люди молча смотрели друг на друга, заполняя паузы словами-паразитами – «Так, гм, да, ну, в любом случае…» – как игла, которая никак не может попасть в канавку виниловой пластинки, Элизабет догадывалась, что группа лишилась своего капитана и теперь ищет нового.

Годы спустя это наблюдение было подтверждено результатами ее исследований в «Велнесс»: выяснилось, что если люди воспринимают некую личность как более выдающуюся, сильную или незаурядную, чем они сами, то в ее присутствии они выдают себя всевозможными бессознательными реакциями: по-другому держат спину, имитируют язык тела собеседника, повышают частоту голоса на несколько герц, склоняют голову на пару градусов – жесты почтения, которые практически, но все же не полностью незаметны.

О людях можно узнать очень многое, если наблюдать за ними внимательно. Элизабет научилась делать это еще в детстве во время многочисленных обедов в одиночестве, перерывов, занятий в читальных залах и танцев без партнера на школьных балах: люди раскрывают себя постоянно, но неосознанно и в самых незначительных мелочах.

Она стала объяснять все это Тоби и еще даже не дошла до Шагов 5, 6 и 7, – которые, соответственно, назывались так: «Дождаться паузы в разговоре», «Сказать что-нибудь уместное» и, наконец, «Соврать, если потребуется», причем о последнем она рассказала бы Тоби, но, пожалуй, не стала бы говорить Джеку, а то он всегда был таким неподдельно искренним и чистосердечным, что не одобрил бы стратегическую нечестность, к которой она с успехом прибегала в трудные годы своей юности, – как Тоби заявил, что это все слишком сложно и он не справится. С тех пор он сидел поодаль, играя в «Майнкрафт» и даже не пытаясь ни с кем общаться, так что Элизабет вынуждена была признать: ее план возымел обратный эффект. Уже не в первый раз ее методы воспитания в конечном итоге приводили к результату, прямо противоположному тому, которого она так усердно пыталась добиться.

– Ну тогда смотри, как делаю я, – сказала Элизабет. Раз Тоби не собирается следовать ее надежной схеме из семи шагов, она возьмет и проверит эту схему на себе. Она, собственно, уже начала это делать, когда вернулась в гостиную после выступления детей.

Шаг 1: «Смотреть, наблюдать, изучать и подслушивать».

Родители, которые приходили на эти встречи, жили тут же, а следовательно, говорили в основном о том, что у них было общего: о детях, школе или городских проблемах. Из предыдущих бесед Элизабет поняла, что сейчас они предпринимают усилия по расширению программы утилизации отходов и проводят кампанию с целью заставить городской совет принять символическую резолюцию в поддержку беженцев по всему миру. До этого месяца Элизабет ни разу не бывала в Парк-Шоре, штат Иллинойс, и когда впервые спросила Бенджамина, что это за город, он ответил, что его можно описать «сочетанием трех волшебных „т“».

– Что за три волшебные «т»? – спросила она.

– Толерантный, тенистый, толстосумный.

Это был район роскошных старых особняков, где в огромных панорамных окнах теперь часто красовались радужные флаги, показывающие, что здесь рады всем. Это был район похожих на танки внедорожников со стикерами Coexist[6] на бамперах. Район лужаек, мягких и густых, как ворс ковра, где были высажены исключительно местные растения, которые принципиально не удобряли опасными для пчел химикатами. В городе был самобытный старый центр, с уютными магазинчиками и ресторанами, по выходным работал фермерский рынок, до Чикаго ходил экспресс, а в рамках программы компостирования скошенная трава и опавшие листья летом и осенью свозились в специально отведенное место, весной превращались в полезный и питательный перегной, и им бесплатно пользовались садоводы-любители. Когда Элизабет узнала об этом, она подумала, что, пожалуй, впервые в жизни могла бы заняться огородом. Пожалуй, они с Тоби могли бы вместе развести маленький огород на крыше «Судоверфи». Могли бы там что-нибудь сеять, выращивать помидоры, собирать зелень и все такое, заниматься реальной жизнью – реальной, цветущей жизнью – а не цифровой, на которой Тоби просто помешался, не этими пиксельными растениями и животными из «Майнкрафта», служившими только средством («Зачем тебе взрывать корову?» – как-то спросила она. «Чтобы получить мясо и кожу», – просто ответил он.)

Как неожиданно и приятно после стольких лет, проведенных в большом городе, наконец переехать в пригород и обрести здесь сплоченное и либерально настроенное общество, комфорт, легкость, оптимизм.

В Чикаго Элизабет стало тесно, и не только физически – люди врезались в нее на тротуаре, толкали ее в поезде, – но и в некотором смысле психологически. Ей начало казаться, что присутствие Джека и Тоби в их маленькой квартирке на нее давит. Как бы тихо они себя ни вели, рядом с ними она была не в силах ни на чем сосредоточиться – с тем же успехом они могли бы играть на бонго. Дома Элизабет чувствовала себя под постоянным наблюдением, пусть оно и велось с благими намерениями; ей казалось, что Джек замечает все – она даже не могла принести домой маринованные огурцы какой-нибудь другой марки, чтобы он не подверг ее нудному допросу: ей что, разонравились предыдущие? Что именно ей в них не нравится? А что заинтересовало ее в этой марке? Не хочет ли она попробовать другие виды огурцов, чтобы выяснить, какие ей нравятся больше всего? И так далее, и тому подобное – все это невероятно, убийственно утомляло.

В последнее время Джек стал особенно, почти маниакально, вездесущим; он всюду следовал за ней, прижимался к ней вплотную, когда она читала, спрашивал, что она смотрит, когда она смотрела в телефон, не брался за домашние дела сам, а перехватывал у нее инициативу всякий раз, когда за них бралась она, и говорил ей пойти отдохнуть, полежать на диване, или в постели, или, может, даже в ванне с пеной, которую он, конечно же, с радостью наберет для нее. К тому же он целыми днями посылал ей слащавые любовные сообщения, иногда даже прятал в ее сумочке бумажную записку со словами: «Просто хотел сказать, как сильно я тебя люблю», а потом спрашивал об этом после работы («Ты получила мою записку?»), глядя выжидательно и умоляюще. Или, бывало, они вместе читают в гостиной, она поднимает глаза от книги, видит, что он смотрит на нее, спрашивает: «Что?», а он улыбается, как жертвенный ягненок, и говорит: «Люблю тебя!» Это просто сводило ее с ума. Наверное, в другом контексте подобное могло бы показаться милым – в начале их отношений романтические жесты Джека действительно поражали ее своей спонтанностью и широтой, – но теперь его упорные усилия все больше смахивали на отчаяние. Остынь, хотела сказать она. Успокойся уже. Но никакой возможности сказать это, не ранив глубокие чувства своего заботливого мужа, у нее не было, поэтому она улыбалась, говорила: «Спасибо за записку» и меняла тему, мечтая, чтобы у нее было больше места, больше возможностей уединиться – о просторной квартире в «Судоверфи», о собственной отдельной спальне, о деревьях и бескрайних лужайках Парк-Шора.

Когда им было чуть за двадцать, они всегда говорили себе, что жизнь в пригороде подавляет и вгоняет в тоску, но сейчас Элизабет видела все в другом свете. Сейчас она видела в этой жизни освобождение.

Вернувшись в гостиную, Элизабет прислушалась к разговорам других родителей и, согласно Шагу 2: «Не привлекать к себе внимания», стала лениво просматривать в телефоне новостные заголовки, в каждом из которых ощущался какой-то глубинный ужас: «Вспышка Эболы за границей… перерастет ли она в пандемию?»; «Гражданская война на Ближнем Востоке… распространится ли она дальше?»; «Падение фондового рынка… приведет ли это к рецессии?». Элизабет расфокусировала взгляд, смотрела мимо заголовков, а не на них, и слушала.

Шаг 3: «Определить тему разговора».

Говорила Брэнди: она бурно расхвалила пение детей, спросила, не хотят ли они создать карты желаний, посвященные их интересу к музыке, потому что лучший способ однажды претворить в реальность мечты о пении и танцах – это визуализировать их с помощью вдохновляющих коллажей, и добавила, что у нее как раз есть большая коллекция журналов о поп-культуре, которые она припрятала именно для этой цели, плюс, конечно, фломастеры, наклейки, ножницы и клей-карандаши, так что на всех хватит.

Брэнди часто отмечала интерес детей к какому-нибудь предмету и укрепляла его. Именно она организовывала эти игровые встречи в своем большом доме и придумывала веселые и оригинальные занятия для детей, поэтому Элизабет не нужно было тратить время на Шаг 4: «Найти лидера» – лидером, несомненно, была Брэнди. Элизабет заметила это сразу: когда говорили другие родители, даже если компания собиралась большая, они, как правило, обращались к Брэнди, имели в виду Брэнди и поглядывали в ее сторону, когда заканчивали, – признак того, что они ждут ее одобрения, который Элизабет давно научилась распознавать. Если Брэнди скрещивала руки на груди, остальные, как правило, тоже их скрещивали, неосознанно подражая ей. Если Брэнди чему-то улыбалась, улыбались и остальные, причем их улыбки были искренними, поскольку задействовали мышцы вокруг глаз, и значит, люди не притворялись перед Брэнди, а на самом деле испытывали те же позитивные эмоции, что и их лидер.

Брэнди много лет занималась корпоративными продажами и маркетингом, но ушла, когда у нее появились дети, чтобы родительствовать на полную ставку. Она сама так сказала. Не «Я родитель на полную ставку», а «Я родительствую на полную ставку». Теперь она входила во все школьные комитеты, какие только существовали, организовывала все кампании по сбору средств, присутствовала на всех экскурсиях, выступала представителем родителей на всех заседаниях школьного совета и даже руководила уборкой местных пляжей. В маленьком мирке пригородного Парк-Шора Брэнди была так же вездесуща, как враги Джеймса Бонда, если бы эти враги были сострадательными, великодушными и добросердечными.

Она казалась религиозной, но выражалось это в неопределенной и ненавязчивой манере, скорее просто сводилось к тому, что она, по ее словам, посылала добрые мысли тем, кто в них нуждается. Ее дом, спроектированный на рубеже веков каким-то вошедшим в историю архитектором в стиле французского шато с американским колоритом, был большим, но не помпезным, эффектным, но не безвкусным, элегантным, но сдержанным, и был обставлен в том особом неоскандинавском стиле, который умудрялся казаться одновременно строгим и уютным: много светлого дерева, приглушенные нейтральные цвета, пушистые пледы ручной вязки, призывно наброшенные на спинки диванов и кресел. Здесь была целая стена, отведенная под детские рисунки и поделки. Была и большая кухня с длинными открытыми полками.

Брэнди всегда одевалась так, чтобы это выглядело прежде всего соответствующе: сезону, случаю, возрасту. Сегодня на ней была хлопковая белая футболка, заправленная в узкие белые джинсы – наряд такой девственной белизны, будто он ни разу не был задействован в грязной работе по воспитанию детей, – а довершали этот образ золотые наручные часики и соломенная сумка. Складывалось такое ощущение, что у Брэнди всегда с собой дизайнерская соломенная сумка, причем всегда новая; у нее, видимо, была большая коллекция дорогих сумок, из которых она, как фокусник, доставала необходимые любой матери вещи: влажные салфетки, пластыри, набор для шитья, пинцет, карандаш для удаления пятен, бинт. Элизабет слушала беседу Брэнди и других родителей и – в соответствии с Шагом 5: «Дождаться паузы в разговоре» – готовилась заговорить, когда представится возможность, но тут Брэнди взглянула на нее и избавила ее от необходимости выжидать.

– О, Элизабет! – сказала она. – У меня для тебя кое-что есть.

Брэнди подошла к ней, сунула руку в свою сумку и вытащила аккуратно сложенный маленький пакет из коричневой бумаги, на одной из сторон которого каллиграфическим почерком было написано имя Тоби.

– Что это? – спросила Элизабет, беря пакет.

– Слойки с яблоками, – торжественно отозвалась Брэнди.

– Да? – Элизабет заглянула внутрь и теперь рассматривала треугольные золотисто-коричневые пирожки, слегка присыпанные сахаром.

– Это для Тоби, – сказала Брэнди. – Считай это подарком в честь знакомства. Прости, что мы так долго. Уже целый месяц прошел, это никуда не годится!

– Ты приготовила слойки с яблоками?

– Их приготовили мы с детьми, – сказала она.

– Ого. Спасибо.

– Всегда пожалуйста! Это было весело. Да и в любом случае нужно было куда-то девать яблоки, пока они не испортились. Наш сад от них просто ломится.

– Это очень любезно с вашей стороны.

– Мы подумали, что слойки были бы кстати, раз Тоби они так нравятся.

– Правда?

– Ну а как же! Они же его любимые.

– Да?

– Его самый любимый в мире десерт! – сказала Брэнди, поворачиваясь к сидящему в кухне Тоби. – Правда же, детка?

Элизабет обернулась и увидела, что Тоби больше не пялится в свой экран, а поднял глаза на них, кивает и смотрит на Элизабет, или скорее на то, что Элизабет держит в руке, на пакет со слойками – а она даже не подозревала, что ее сын знает об их существовании, не говоря уже о том, что любит их, и уж тем более о том, что он любит их больше всего.

– Конечно, – кивнула Элизабет. – Слойки, да.

– Просто разогрей их в духовке, – сказала Брэнди. – Пяти минут при температуре двести градусов должно хватить.

А потом все дети побежали обратно в гостиную и объявили, что сейчас будет еще одно очень интересное представление и все взрослые должны прийти смотреть вторую часть. Брэнди легонько хлопнула в ладоши и воскликнула: «Ого, ура!», и тут Элизабет вспомнила Шаг 6: «Сказать что-нибудь уместное», поэтому сказала: «Думаю, Тоби стоит к ним присоединиться», – и направилась к сыну, который, увидев, что она приближается, снова уткнулся в свой планшет и еще больше съежился у стены. Она присела на корточки рядом с ним со словами: «Все, время вышло», – но никакой реакции не последовало, потом: «Тоби, пора поиграть с другими ребятами», – и снова никакой реакции, и тогда она хотела забрать у него планшет, но не успела взяться за него и начать осторожно подтягивать к себе, как Тоби ни с того ни с сего, без всякого предупреждения, вдруг закричал.

Это был крик, который она ненавидела больше всего, – пронзительный, раздирающий уши звук, всегда служивший сигналом к началу грандиозной истерики, вопль, вызывавший мгновенную панику, и Элизабет уже почти непроизвольно повторяла: «Нет, нет, нет», когда тело Тоби напряглось, лицо сморщилось и покраснело, и появился другой человек, в которого он превращался во время этих приступов, тот безутешный не-Тоби, который выпадал из реальности и полностью погружался в свое исступление. Он вел себя так с самого детства, и Элизабет долго надеялась, что ей удастся как-то его отучить или, если не получится, что он сам это перерастет – но пока тщетно. Срывы продолжались, и теперь Элизабет понимала, что лучшая стратегия – не подкреплять их и не наказывать за них, а терпеливо проявлять заботу и сочувствие, с чем она вполне успешно справлялась дома, но когда истерики случались на публике – в поездах, в продуктовых магазинах или, как здесь, перед другими родителями, – Элизабет чувствовала, как чужие люди смотрят на нее с ужасом и в то же время с недобрым интересом, и мысленно возвращалась к тем обедам в одиночестве, во время которых ей приходилось терпеть неприкрытое любопытство незнакомых студентов и их беспощадные взгляды, говорившие: тебе здесь не место. Она опять почувствовала на себе эти взгляды, когда крик Тоби заставил всех присутствующих замолчать, и ощутила острую необходимость сделать хоть что-то, прекратить это, продемонстрировать какую-нибудь материнскую суперспособность, но, конечно, прекратить это было невозможно, и ей ничего не оставалось, кроме как уговаривать Тоби: «Все хорошо, все хорошо» – и надеяться, что срыв не продлится долго, надеяться, что Тоби не начнет, как это иногда бывало, задыхаться от беспрерывных рыданий.

Кто знает, чем все могло бы обернуться, если бы Брэнди не вмешалась как раз в тот момент, когда крик Тоби уже почти достиг высшей точки: она материализовалась рядом с ним и сказала с неожиданно радостным энтузиазмом:

– Кому нужна разрядка для мозгов?

И это каким-то чудом заставило его замолчать.

– Тебе нужно побыть одному, да, детка? – спросила Брэнди.

Тоби поднял на нее свои большие, уже повлажневшие глаза, наверное, удивившись ее неожиданному появлению и непривычной оживленности, и сказал:

– Угу.

– В комнате тишины есть утяжеленные одеяла, – сказала она. – Иди туда и устрой себе разрядку для мозгов, хорошо?

– Хорошо, – ответил Тоби, вставая и шмыгая носом.

– Правильно, – сказала Брэнди. – Пусть одеяло раздавит все твои плохие мысли.

Невероятно, но Тоби хихикнул.

А потом он ушел, и Брэнди подняла брошенный им планшет и отдала Элизабет.

– Спасибо, – сказала Элизабет.

– Какой он славный, – заметила Брэнди, пока они обе смотрели ему вслед.

– Как ты это сделала?

Брэнди пожала плечами.

– Я послала ему спокойные мысли.

– И все? Ты послала мысли?

– Да, именно так. На самом деле все очень просто. Я сказала себе: я – покой среди хаоса. Я так подумала, поверила в эту мысль, а потом вселенная воплотила ее в жизнь. Тебе стоит попробовать. Скажи это вслух и постарайся по-настоящему, искренне поверить.

Элизабет посмотрела на нее с недоумением – что, серьезно? Но потом увидела широкую, открытую, бесхитростную улыбку Брэнди, вспомнила Шаг 7: «Соврать, если потребуется», кивнула и улыбнулась.

– Я – покой среди хаоса, – сказала она, пытаясь улыбаться искренне, и губами, и глазами.

НИКАКИЕ ИЗ САМЫХ АВТОРИТЕТНЫХ на первый взгляд источников во Всемирной паутине не могли прийти к единому мнению по поводу такой простой вещи, как увеличение бицепсов. Ответы на прямой вопрос, как их накачать, были противоречивыми. Когда Джек забил этот вопрос в поисковую строку и нажал на первую же ссылку, то по наивности решил, что тут все понятно. Схема выглядела довольно простой: бицепс можно накачать, многократно поднимая средние веса – четыре подхода по двенадцать повторений, минута осознанного отдыха между подходами, вес должен составлять 45 % от одноповторного максимума, выполнять два-три раза в неделю, – что вроде бы активирует какую-то «саркоплазму» внутри мышцы, тем самым увеличивая ее в размере. Джек пробовал этот метод около месяца, пока ему не надоело отсутствие результатов, и он снова полез в интернет, где выяснил, что на самом деле все делал неправильно. Секрет увеличения бицепсов заключался в том, чтобы поднимать не средние веса, а очень тяжелые, причем всего несколько раз – три подхода до отказа мышц, вес составляет 85 % от одноповторного максимума, отдых между подходами две с половиной минуты, выполнять ровно два раза в неделю, – что якобы приводило к увеличению массы миофибрилл в мышцах за счет шоковой нагрузки. Джек пробовал этот метод около месяца, пока ему снова не надоело полное отсутствие изменений в размере бицепсов, и он полез в интернет и узнал, что в очередной раз все делал неправильно. Выяснилось, что ключом к наращиванию мышечной массы является прогрессивная перегрузка – когда вы начинаете с самых легких весов и переходите к самым тяжелым, поднимая их от семи до двадцати раз каждый, что задействует как медленно сокращающиеся мышечные волокна, отличающиеся большой выносливостью, так и быстро сокращающиеся мышечные волокна, отличающиеся большой силой, которые в определенном соотношении присутствуют в каждой мышце. Джек месяц занимался по методу прогрессивной перегрузки, потом полез в интернет, когда опять не заметил никаких изменений в размере или форме своих бицепсов, а также трицепсов, дельт, квадрицепсов и других основных групп мышц, на которые он, следуя рекомендациям, делал упор как на «целевые», – а все потому, что он опять все делал неправильно: согласно другому сайту, на самом деле неважно, насколько легкие или тяжелые веса вы поднимаете и насколько следуете принципу прогрессивной перегрузки, если не сочетать упражнения с правильным питанием, так как, ограничивая потребление калорий в попытке сбросить вес (что Джек, естественно, и делал), вы не обеспечиваете нуждающиеся в энергии мышцы питательными веществами для увеличения массы, а следовательно, поднятие весов при дефиците калорий означает, что организм сжигает мышечные волокна, восполняя дефицит, возникающий как раз вследствие работы мышечных волокон, – своего рода биологический парадокс Пенелопы, из-за которого тело Джека ночью сводило на нет всю работу, проделанную им днем. Значит, Джеку нужно было придерживаться диеты, подходящей для силовых тренировок, а для этого от него требовалось сначала вычислить свой уровень базального метаболизма с учетом возраста, пола, роста, веса и процентного содержания жира в организме, которое определялось измерением толщины кожных складок на талии, шее и спине с помощью калипера, но когда он ввел все эти данные в четыре онлайн-калькулятора уровня базального метаболизма, то получил четыре совершенно разных числа, причем разрыв между наименьшим и наибольшим значениями был эквивалентен калорийности большой пиццы пепперони, и настолько противоречивые результаты, полученные из одних и тех же данных, выглядели довольно странно и даже вызывали раздражение: весь смысл покупки таких приборов, как калипер, вообще-то заключался в том, чтобы план Джека по снижению веса и наращиванию мышечной массы строился на основе точных цифр, так как недостаток калорий помешал бы наращиванию мышц, а их переизбыток поспособствовал бы набору веса, но оказалось, что вычислить свою суточную норму калорий – это все равно что вдеть нитку в микроскопическое игольное ушко. В конце концов Джек просто взял среднее значение этих четырех чисел и вывел из него свою суточную потребность в макроэлементах, наиболее важным из которых почти все интернет-эксперты считали белок, причем он был необходим в чудовищных количествах – когда Джек подсчитал свою предполагаемую потребность в белке, то обнаружил, что для ее удовлетворения ему придется съедать по три целых курицы в день, что выглядело и неправдоподобно, и дико – вот почему все ратовали за добавление к получаемому из обычной пищи белку одного-двух протеиновых коктейлей в день, и это завело Джека в еще один головокружительный онлайн-лабиринт, где сторонники протеиновых порошков из молочной сыворотки, костей, сои, конопли, гороха, риса или каких-то загадочных продуктов, называемых «суперфудами», утверждали, что только их протеиновый порошок правильный, а если вы берете любой другой, то вы все делаете неправильно.

Джек получил высшее образование в хорошем колледже, и все же этот процесс тренировок и похудения казался ему безнадежно сложным, запутанным и выходящим далеко за пределы его возможностей. Казалось, что чем больше он изучает информацию в интернете, тем дальше от него объективная истина. Именно поэтому он в конце концов приобрел «Систему».

Реклама «Системы» начала преследовать Джека после первой же вылазки в «Гугл» с целью найти способ похудеть, после первого же запроса: «Как избавиться от жира на животе». Эти поиски совпали с планированием новой квартиры в «Судоверфи» и с тем, что Элизабет подвергла критике их нынешний образ жизни. Наряду с другими нововведениями – уголком для занятий творчеством, открытыми полками и тому подобным – она предложила устроить «домашний спортзал», небольшую зону для тренировок, где разместятся беговая дорожка, стойка для гантелей, один из тех тренажеров со сложной конфигурацией, которые позволяют выполнять около тридцати различных упражнений, и один из гигантских резиновых мячей, на каких люди всячески извиваются, якобы накачивая мышцы кора. Как обычно, Джек не мог понять, зачем Элизабет все это надо, учитывая, что она и так ходит в зал.

– Зачем тебе зал еще и дома? – спросил он.

– Я подумала, что он мог бы пригодиться, – небольшая пауза в поисках более тактичного выражения, – нам обоим.

Имелось в виду, конечно, что ему.

– Ты думаешь, мне нужно заниматься спортом? – удивленно спросил он.

– Я знаю, что ты всегда ненавидел тренироваться в зале.

– Да.

– Но мы ведь не молодеем, – сказала она и тут же перечислила проблемы, с которыми сталкиваются люди в зрелом возрасте, вроде истончения костной ткани, разрушения тазобедренных суставов и тому подобного, а потом представила домашние занятия спортом как способ увеличить продолжительность жизни, хотя им с Джеком едва перевалило за сорок.

Однако на следующее утро, в душе – стоя в старой серой ванне на ножках, которую Джек ненавидел, потому что виниловая шторка всегда соскальзывала внутрь и прилипала к телу, как холодная медуза, – Джек осмотрел свой живот. Ущипнул его, потыкал в него пальцем. Вылез из ванны, встал перед большим зеркалом, оглядел себя очень внимательно – и то, что он увидел, можно было назвать, как бы жестоко это ни прозвучало, пузом. Он заметил небольшое брюшко. Странно, но раньше он, кажется, этого не видел. Он всегда был таким невысоким и щуплым, всегда считал себя таким худым и субтильным, что даже не заметил, откуда в зеркале взялся этот упитанный незнакомец.

В тот же день он начал искать в интернете способы привести себя в тонус, и именно тогда реклама «Системы» пошла в наступление. Впервые он увидел ее в «Фейсбуке», между двумя постами своего отца, в которых тот, как обычно, возмущался по самым разным поводам сплошным капслоком. Тревожные заголовки последнего месяца дали много пищи взбудораженному уму старшего Бейкера: беспорядки в Миссури (ТЕРРОРИСТЫ!), авиаудары на Ближнем Востоке (ДИВЕРСИЯ!), мигранты, утонувшие в Средиземном море (ПОСТАНОВКА!), вспышка Эболы в Африке (ЗАГОВОР КОРПОРАЦИЙ!).

Джек, как обычно, начал комментировать, возражать отцу и ругаться с ним, а рекламу проигнорировал.

Но потом он увидел ее снова, эту рекламу какой-то загадочной «Системы»: она появилась за пределами «Фейсбука», на каком-то случайном сайте, в баннере вверху страницы, и начала следовать за Джеком по всему интернету, появляясь в самых разных местах со всевозможными слоганами, пока наконец один из них не привлек его внимание:

Тренируйся не много, а с умом

Большие успехи без лишних усилий

Легкий путь к рельефному прессу

И так далее.

Привлекательность «Системы», судя по всему, строилась на том, что она якобы каким-то образом заглянет в ваше тело, извлечет наиболее важные данные и использует их для составления персонализированной, оптимизированной программы тренировок. Это показалось Джеку настолько убедительным, что он пришел в спортзал, где #НаСистеме, помимо него, были еще несколько клиентов. Определить, кто #НаСистеме, было легко, потому что все они, во-первых, носили одинаковые гаджеты – браслеты, похожие на часы без циферблата, фирменного цвета «оранжевого тигра», – а во-вторых, то и дело внезапно выпрямляли спину. Все потому, что, когда пользователь сутулился, приложение отправляло ему уведомление; Джек, по-видимому, сутулился постоянно, потому что его браслет жужжал примерно каждые десять-двенадцать минут, и на телефоне загоралось очередное сообщение о здоровье позвоночника, или о ригидности шеи, или о потоке энергии, или о чем-то еще, связанном с осанкой. Посетители зала регулярно вытягивались столбиками, как в той игре, где надо бить вылезающих из норок кротов колотушкой по голове, и Джеку вспоминались колонии луговых собачек в прериях Канзаса.

Как браслет понимал, что Джек сутулится, оставалось загадкой, как и то, откуда ему был известен уровень кислорода и молочной кислоты в крови, pH пота, эластичность кожи, насыщение организма водой, подверженность риску развития диабета, реакция на воздействие ультрафиолета, даже настроение. Браслет отслеживал не только все вышеперечисленное, но и те данные, происхождение которых было куда понятнее, такие как частота сердечных сокращений, количество пройденных шагов и качество сна. Каждое утро Джек получал отчет о своем сне: браслет всю ночь отслеживал, как он ворочается. Встроенный микрофон записывал храп, а на следующий день приложение его воспроизводило, и Джека это всегда изумляло. Он и не подозревал, что храпит.

«Система» давала количественную оценку всему, причем речь шла не только о точных цифрах, как в случае с потребляемыми калориями, объемом талии и размером бицепса, но и о более абстрактных показателях: доволен ли Джек собой, сколько в нем оптимизма и увлеченности, может ли он, как выражалось приложение, определить степень своего процветания. «Система» попросила его охарактеризовать свою работу и семейную жизнь, и он написал подробное эссе о своей карьере, о том, какой многообещающей она выглядела после окончания магистратуры, когда его взяли в один из местных университетов адъюнкт-профессором и он преподавал «Введение в американское искусство» и «Введение в фотографию» на полставки, чему в свои двадцать с небольшим очень радовался, полагая, что получит небольшой опыт и устроится на полную ставку, когда тогдашние профессора уедут, уволятся или выйдут на пенсию. И действительно, на местном академическом рынке шла обычная текучка кадров, но проблема заключалась в том, что университеты в Чикаго и окрестностях почти повсеместно решили брать на эти должности не профессоров на полную ставку, а адъюнктов, которые работали на полставки, как и Джек, заключали договор на каждый семестр и получали примерно десятую часть того, что платили профессорам, за преподавание тех же предметов, только без медицинской страховки, без пенсионных отчислений и без гарантии, что их снова возьмут на работу в следующем семестре. Теперь Джек набирал столько часов «Истории искусств» и «Введения в фотографию», сколько мог осилить, делая, по сути, ту же работу, которую делал, когда только окончил колледж, только теперь он испытывал гораздо меньше радости по этому поводу.

Джек напечатал все это на телефоне – медленно, поскольку так и не научился, как Тоби, с невероятной скоростью орудовать двумя большими пальцами, – и понадеялся, что приложение даст ему какой-нибудь волшебный ответ, предложит какое-нибудь решение проблемы его застопорившегося карьерного развития.

Оно прислало ему скидочный промокод на курсы, которые он может пройти, чтобы стать риелтором.

Ладно, все ясно.

В подробности насчет Элизабет Джек вдаваться не стал, упомянув лишь, что жена от него отдаляется и это его тревожит, что она как будто настроена к нему слегка враждебно, что она демонстрирует подспудное недовольство их жизнью с тех самых пор, как они купили новую квартиру, а если говорить в целом, то после рождения ребенка бытовые хлопоты постепенно вытеснили романтику, и в последнее время их отношениям, к сожалению, недостает искры.

После чего приложение отправило ему скидочный промокод на вибратор.

Из-за своей формы он назывался «Мадагаскар»: тонкий кончик переходил в толстую округлую середину, что якобы позволяло обеспечивать «всестороннюю стимуляцию». Это была часть линейки секс-игрушек, вдохновленных географическими объектами (в нее входил и массажер простаты под названием «Мексика», который выглядел прямо-таки устрашающе). Джек, который уже начал отчаиваться, решился: купил «Мадагаскар», вручил Элизабет и предложил использовать его вместе, на что она сказала, что когда-нибудь обязательно, и положила его в ящик своей прикроватной тумбочки, где он так и лежал нетронутым.

Джек был удивлен, что «Система» так заинтересовалась его браком. Она посоветовала ему каждый день отслеживать не только собственное настроение, но и настроение жены: рада та или грустит, ласкова или держится отстраненно, заинтересована в сексе или отказывается от него и так далее. В конце концов, приложение оценивало состояние здоровья, а согласно исследованиям, никакая другая переменная не влияет на здоровье человека больше, чем качественные, приносящие удовлетворение, долгосрочные интимные отношения в паре. «Система» отправила Джеку массу информации на эту тему, и оказалось, что крепкий брак лучше всего укрепляет организм – судя по всему, разница между удачным и неудачным браком с точки зрения последствий для здоровья такая же, как между курением и не-курением. Люди, состоящие в счастливых браках, имеют более высокую продолжительность жизни, реже страдают от депрессии, заболеваний сердечно-сосудистой системы, болезни Альцгеймера и артрита, и в целом у них меньше раздражений. А одиночество в семье при прочих равных условиях сродни заболеванию диабетом. Оказалось, что чувство изоляции, разобщенности и неудовлетворенности в браке наносит ущерб не только эмоциональному, но и физическому здоровью, и поэтому приложение очень серьезно отнеслось к качеству отношений Джека.

«Система» собрала все субъективные представления Джека о своем уровне счастья и все объективные данные, накопленные браслетом, и, используя так называемую «модель глубокого обучения», предоставила Джеку не только ожидаемую индивидуальную программу тренировок, но и персонализированный распорядок жизни. Она рекомендовала оптимальную пищу, которую ему следует есть каждый день, оптимальное время ее приема, оптимальное количество воды, которым надо ее запивать. Рекомендовала оптимальное время отхода ко сну и оптимальное время пробуждения. А еще рекомендовала способы оптимизировать его брак. Целью одного из компонентов приложения было улучшение так называемых «любовных показателей» Джека, что подразумевало геймификацию ритуалов, характерных для отношений с высоким уровнем удовлетворенности. Он получал баллы, значки и другие награды за выполнение конкретных заданий: в раздел «Услуги» входили домашние дела – вынос мусора, мытье посуды, уборка в ванной, в общем, бытовая рутина; «Романтическими жестами» назывались способы показать партнеру, что думаешь о нем в течение дня, – эротическое сообщение, любовная записка, спрятанная в сумочке или портфеле, произнесенное одними губами «Люблю тебя» с другого конца комнаты; «Памятные моменты» подразумевали тщательное планирование совместных вечеров, поездок за границу, пеших походов или выходных в лесу, и все это Джек недавно предлагал Элизабет. Фактически, согласно онлайн-рейтингу пользователей «Системы», Джек входил в девяносто девятый процентиль по показателям отдачи, и поэтому было особенно обидно, что суммарный балл его отношений колебался в районе пятьдесят пятого процентиля, в основном из-за двух факторов: во-первых, у него был очень низкий показатель «Удовлетворения потребностей», поскольку он не отчитывался об удовлетворении потребностей Элизабет как минимум в течение месяца – и не потому, что не старался, а потому, что у нее их, похоже, не было. Она могла неделями не высказывать ни одного желания, не жаловаться ни на одну проблему, с которой он мог бы ей помочь. Много лет назад он влюбился именно в это – в ее независимость, уравновешенность и самодостаточность, – но теперь все чаще чувствовал себя где-то на периферии и задавался вопросом: «Я тебе вообще еще нужен? Хоть когда-нибудь?»

Во-вторых, ниже среднего был и «Коэффициент интимной близости», который рассчитывался исходя из частоты сексуальных контактов и данных, собираемых браслетом в процессе: с помощью встроенного акселерометра он определял, когда пользователь занимается сексом, отслеживал продолжительность сексуального взаимодействия, частоту сердечных сокращений и количество сожженных калорий, а также измерял в децибелах уровень скрипа кровати и так называемых женских копулятивных вокализаций, которые потом анализировались отдельно. Джеку было немного неловко открывать «Системе» доступ к самым интимным сведениям, но, как часто напоминало ему приложение, нельзя улучшить то, что не измерено. И поэтому Джек измерял все. (На сайте «Системы» даже предлагали приобрести особое «смарт-кольцо», которое надевалось на основание пениса и отслеживало количество фрикций и ускорение при каждом толчке, но Джек воздержался от покупки этого девайса по очевидным причинам.)

Его удручало отсутствие прогресса на всех фронтах – ни в состоянии его фигуры, ни в состоянии его брака не наблюдалось особых улучшений, несмотря на неукоснительное выполнение рекомендаций «Системы». Элизабет по-прежнему вела себя так, будто каждый день был для нее гонкой на пределе возможностей. Она всегда была занята, бегала то туда, то сюда, и ее расписание было плотно забито работой, игровыми встречами, дополнительными занятиями и домашними делами. Но Джек продолжал стараться, надеясь, что когда-нибудь все тренировки, услуги и романтические жесты сыграют роль эдакой липучки, удержат Элизабет рядом, и он наконец увидит перемены, которых ждет, – точнее, не совсем перемены, скорее возвращение к тому, как было раньше: он хотел вернуть свою счастливую жену и свою стройную фигуру. Так что он по-прежнему следовал указаниям «Системы», и вот сейчас пришел в спортзал и делал так называемые «берпи».

Он бы чувствовал себя дураком, делая эти берпи, если бы их не делали множество других людей в спортзале – по меньшей мере десяток человек, все в одинаковых оранжевых браслетах, все выполняют одно и то же упражнение, которое со стороны выглядит просто нелепо: отжимание, переходящее в прыжок с разведением в стороны рук и ног. Джек поглядывал на остальных. Ему казалось, что они заодно, потому что занимаются этой ерундой вместе. Они были членами клуба. Клуба берпи. И, отдыхая между подходами, он все пытался поймать чей-нибудь взгляд, чтобы пожать плечами, улыбнуться и закатить глаза: да, я тоже думаю, что это идиотизм. Но у него ничего не получалось, потому что, как он заметил, в спортзале люди не любили отвлекаться. Они не проявляли ни общительности, ни дружелюбия. Особенно женщины, которые, переходя от одного тренажера к другому, пристально смотрели в пол, как будто пытались расколоть бетон силой мысли. Когда люди делали упражнения, их лица выражали глубокую сосредоточенность и концентрацию. Когда они отдыхали, то смотрели в свои гаджеты. И никогда не снимали наушники, причем зачастую огромные, как у диджеев.

Это могло бы показаться не таким уж необычным, если бы спортзал не располагался в том же здании, где много лет назад, когда Джек впервые переехал сюда, было кафе «Урбус Орбис» – сердце Уикер-парка, место, где люди сидели и разговаривали всю ночь, взяв кофе за доллар, который им бесконечно доливали. В это кафе ходили, чтобы спастись от одиночества, и, возможно, тщетность попыток наладить контакт с другими членами клуба берпи так изумляла Джека именно потому, что место, когда-то славившееся общением, теперь служило личному, индивидуалистическому, нарциссическому стремлению выглядеть сексуально.

Именно здесь у Джека и Элизабет состоялось первое свидание. Воспоминание об этом все еще было так свежо, та ночь была такой знаменательной – он всегда думал, что они заслуживают собственную мемориальную табличку с надписью: «Все началось здесь». Это место просто затягивало Джека в болото ностальгии. Но мало кто еще помнил его как «Орбис». После того, как «Орбис» разорился (главным образом из-за политики бесплатных доливаний, которая позволяла клиентам сидеть за столиком по несколько часов, потратив всего один доллар), здание было преобразовано в навороченный кондоминиум и стало основной площадкой для съемок одиннадцатого сезона сериала MTV «Реальный мир», что доводило местных жителей до белого каления. И не только из-за эскадрильи камер, которые повсюду следили за семеркой героев, но и потому, что все понимали: как только их богемный район колонизирует корпорация «Виаком», он станет гораздо менее богемным. Люди были возмущены. Они протестовали. Джек помнил, как однажды вечером у кондоминиума «Реального мира» собралась небольшая толпа, все скандировали: «Мы реальные! Вы – нет! Мы реальные! Вы – нет!», и когда один из участников шоу (может, это был Кайл?) с большой свитой телевизионщиков вернулся домой и начал отпирать входную дверь, толпа набросилась на него: «Мы реальные! Ты – нет! Мы реальные! Ты – нет!» – и он перестал возиться с замком, застыл, опустив голову и уставившись на свои ботинки, и выглядел при этом таким расстроенным, подавленным, обиженным и несчастным, что Джек внезапно ощутил прилив сочувствия к бедному парню, который, в конце концов, не просил, чтобы его поселили в такое специфическое здание в таком неприветливом районе, но тут этот человек (или, может, это был Крис?) вдруг поднял голову и спросил одного из операторов: «Ты же это заснял? Умоляю, скажи, что заснял». И оператор показал ему большой палец, а потом вперед выступил один из продюсеров и обратился к толпе: «Потрясающе! Отлично сработано! Теперь нам нужно снять все с другого ракурса, поэтому продолжайте, пожалуйста. Фантастика!» Продюсер хлопнул в ладоши и широко улыбнулся, операторы поспешили занять новые позиции, а люди – растерянно переглядываясь, как будто спрашивая друг у друга: что, кричим дальше? – продолжали скандировать, хотя растеряли, наверное, две трети прежнего энтузиазма, и все смотрели, как Кайл или Крис снова склонил голову и сделал вид, что очень расстроен и переживает, а Джек слушал, как толпа повторяет: «Мы реальные, ты – нет. Мы реальные, ты – нет», и думал, что в этот момент никто из них не реальный.

Теперь, годы спустя, почти все уютные местные магазинчики заменили торговые сети. Отличное вегетарианское кафе «Ушная сера» – которое продержалось на несколько лет дольше, чем вегетарианство самого Джека, – теперь превратилось в «Доктор Мартинс». Его любимая художественная галерея стала филиалом «Урбан аутфиттерс». А на месте хотдогерной «Стильный Стив», где они с Элизабет после закрытия баров покупали жареные твинки, открылся «Банк Америки».

Их богемный район стал районом яппи, просто в богемной стилистике.

Телефон Джека тренькнул новым уведомлением – «Вкусный лайфхак для сокращения углеводов»: если заменить картофельное пюре на низкоуглеводное пюре из цветной капусты, это позволит уменьшить количество калорий в среднем на несколько сотен, сообщило приложение. А потом предложило Джеку скидку на цветную капусту в ближайшем супермаркете. «Система» всегда так делала – присылала лайфхаки во время передышки между упражнениями. Идея заключалась в том, что если Джеку надо отдохнуть две минуты между подходами к берпи, то вполне можно провести эти две минуты продуктивно. Вполне можно за это время узнать что-нибудь полезное, чтобы достичь, как выражалась «Система», «максимальной эффективности» (то есть ее советы по оптимизации были сами по себе оптимизированы). Лайфхаки, которые она отправляла Джеку, часто имели формат чек-листов и вызывали у него пугающее ощущение, что он безнадежен буквально во всем, даже в самых простых вещах: «6 ошибок, которые вы совершаете, принимая душ», «9 признаков того, что вы спите неправильно», «7 скрытых опасностей сидячего образа жизни». Эту тему «Система» особенно любила: «Сидеть – все равно что курить», – напоминала она по несколько раз в неделю. «Система» была категорически против того, чтобы пользователи весь день сидели за столом, и предпочитала, чтобы они весь день стояли за столом или, что еще лучше, весь день ходили за столом: для этого им надо было установить под столом беговую дорожку и включить ее на минимальную скорость, чтобы в течение восьмичасового рабочего дня они успевали пройти десять километров. Приложение присылало промокоды на комбинацию стола и беговой дорожки, стоимость которой в среднем почти равнялась зарплате Джека за весь семестр.

Он сделал еще одно берпи.

Отжаться, встать, подпрыгнуть, повторить.

Впереди у него было по меньшей мере еще два подхода, а за ними следовали сгибания рук, приседания и комплекс безумных скручиваний с использованием поролоновых роликов, чтобы укрепить мышцы кора – трудноопределимую, невидимую внутреннюю часть его тела, которая, согласно «Системе», остро нуждалась в совершенствовании. Он узнал об этом в первый же день после покупки браслета, когда «Система» завершила первичную оценку его физической формы. «Слабое звено: мышцы кора», – сделала вывод она, и это напомнило Джеку слова матери. «Ты слабое звено, Джек Бейкер». Очевидно, ИИ был с ней согласен.

Может, подумал он, ему стоит все-таки купить эту цветную капусту.

Может, вечером он придет домой с цветной капустой и каким-нибудь нежирным продуктом с высоким содержанием белка – почти наверняка это будет куриная грудка – и разомнет капусту в вязкую массу, а когда Элизабет спросит, что он делает, он объяснит, что цветная капуста – вкусная и низкоуглеводная альтернатива картофельному пюре, и его познания в диетологии ее впечатлят. А вдруг Тоби понравится? Вдруг Тоби съест всю порцию без жалоб? Эврика! Он станет мужем мечты. И тогда, может, ночью в спальне кое-что произойдет. Может, он предложит им опробовать «Мадагаскар», и, может, ей понравится.

Правда, если подумать, Элизабет, скорее всего, уже давно спланировала сегодняшний ужин. Вероятно, сейчас она размораживает продукты. Если он придет домой и внезапно предложит что-нибудь другое, это наверняка выбьет ее из колеи, потому что тогда ей придется отказаться от своих планов, и она бы не стала тратить столько времени зря, если бы знала заранее, что готовить будет он, или что-то в этом роде. Попытки Джека внести свой вклад в ведение хозяйства почему-то всегда заканчивались неудачей. Элизабет постоянно намекала, что хотела бы, чтобы он чаще готовил, но при этом составляла меню на десять дней вперед, а любые отклонения от него вызывали у нее сильное раздражение. Она вроде бы и хотела, чтобы Джек помогал ей по дому, но помогать надо было тем единственно возможным способом, который она себе представляла, но о котором ни разу не говорила.

Может, не надо приносить домой цветную капусту. Может, лучше просто упомянуть о цветной капусте, чтобы она учла этот вариант на будущее. Может, поделиться рецептом приготовления цветной капусты будет уже достаточным вкладом в ведение хозяйства, и позже вечером они двинутся в сторону Мадагаскара.

Он закончил последний подход, воображая, что вид у него такой же серьезный и профессиональный, как и у всех остальных. Впереди его ждали сгибания рук, приседания, комплекс жутких упражнений на мышцы кора. После окончания тренировки он измерил объем талии и бицепсов сантиметровой лентой, которую зал предоставлял всем, кто был #НаСистеме.

И, как обычно, никаких изменений.

ЭТА ИДЕЯ пришла ей в голову, когда она разогревала слойки.

Слойки с яблоками от Брэнди. Они только что отправились в духовку – пять минут, двести градусов, – и Тоби, который ждал за маленьким захламленным кухонным столом, перевел взгляд с духовки на Элизабет:

– Сколько мне можно съесть?

И тогда она вспомнила исследование, о котором читала очень давно, – Стэнфордский эксперимент про детей, маршмеллоу и терпение.

– Давай сыграем в игру, – сказала она.

В кухне уже витал запах яблок, корицы и карамелизированного сахара. Элизабет вытащила горячие слойки из духовки и отправила в стеклянный контейнер, кроме одной, которую демонстративно выложила на белое блюдо. Это блюдо она поставила перед Тоби на небольшом расстоянии, так что он мог до него дотянуться, если встанет со стула. К блюду она придвинула стакан молока.

– Я сейчас выйду из кухни, – сказала Элизабет, – и вернусь через пятнадцать минут. В течение этого времени ты можешь съесть сладкое.

Она увидела, как он посмотрел на слойку, как он посерьезнел.

– Но, – продолжала она, и Тоби снова поднял глаза, – если эта слойка будет лежать здесь, когда я вернусь, тогда я разрешу тебе съесть две штуки. Ты понимаешь?

Он кивнул.

– То есть ты можешь либо съесть одну слойку сейчас, либо две через пятнадцать минут.

– Ясно, – сказал Тоби.

– Я надеюсь, ты не будешь торопиться и обдумаешь свое решение.

И она вышла из кухни, оставив Тоби одного в этом затруднительном положении. Пошла в свою комнату. Открыла ноутбук. Установила таймер на пятнадцать минут. И стала ждать.

Любой студент-психолог знает об этом исследовании. Элизабет впервые услышала о нем на семинаре по социологии на первом курсе. Это был эксперимент по изучению самоконтроля и отложенного удовольствия у маленьких детей, в ходе которого испытуемых поставили перед мучительной дилеммой: им разрешается съесть либо одно маршмеллоу сейчас, либо два через пятнадцать минут. И одни дети смогли подождать пятнадцать минут, а другие – нет. Исследователи наблюдали за этими детьми в течение нескольких десятков лет и обнаружили, что те, кто сопротивлялся желанию съесть маршмеллоу в первые пятнадцать минут, впоследствии добились гораздо больших успехов. Они лучше учились в старших классах, лучше сдавали выпускные экзамены, поступали в более престижные колледжи и устраивались на более высокооплачиваемую работу, у них было меньше нежелательных беременностей, меньше нарушений закона, меньше сердечных приступов, инсультов и депрессий – удивительно, но их будущее можно было прочесть, как по чайным листьям, в тот конкретный момент в детстве, когда им показали маршмеллоу и предложили выбор.

Педиатр Тоби посоветовал Джеку и Элизабет попробовать что-нибудь такое, что могло бы помочь Тоби развивать терпение, выдержку и толерантность к фрустрации. Это было после частного приема, на который Элизабет принесла собственный экземпляр пятого издания «Диагностического и статистического руководства по психическим расстройствам» с выделенными отрывками про вызывающее оппозиционное расстройство, деструктивное расстройство регуляции настроения, синдром эпизодического нарушения контроля и различные дисфункции сенсорной интеграции, а в ответ услышала от врача: «Я не знаю, все может быть». Проблема заключалась в том, что поведение Тоби не соответствовало критериям, необходимым для постановки диагноза. Например, чтобы официально выявить у ребенка СДВГ, он должен демонстрировать шесть или более специфических симптомов гиперактивности и импульсивности, а у Тоби их было всего четыре. И то же самое повторялось после всех осмотров, обследований и тестов, которые проходил Тоби: ничего никогда нельзя было сказать однозначно, и на каждый подходящий симптом находился неподходящий. Да, ему было трудно усидеть на одном месте, и да, он часто ерзал и постукивал руками или ногами, отличался высокой чувствительностью к неожиданным звукам, боялся новых людей и незнакомой обстановки, и у него бывали непредсказуемые истерики, которые доводили его до того, что он задыхался от рыданий; но с другой стороны, он искренне расстраивался, смущался и извинялся после своих срывов, попадал в верхние процентили, когда проходил тесты на эмпатию и на сформированность модели психического, часто бывал очень наблюдательным и проницательным даже в отношении совершенно незнакомых людей, а иногда из соседней комнаты чувствовал, что у Элизабет плохое настроение, тут же оказывался рядом и спрашивал: «Что случилось, мам?» Так что врачи пожимали плечами. В некотором роде это стало для Элизабет облегчением. Она была рада, что у Тоби, похоже, нет расстройства, но, с другой стороны, если бы расстройство у него было, она хоть знала бы, что делать. У них было бы лечение, лучшие методики, сценарий, которому нужно следовать. Но с Тоби никто не давал ни методик, ни сценария, ни каких бы то ни было гарантий. Им приходилось выплывать самостоятельно.

Элизабет сидела на кровати, уставившись в экран, и ждала. Она намеревалась воспользоваться краткой возможностью побыть в одиночестве, чтобы поработать, но вместо этого полезла в «Инстаграм» смотреть страничку Брэнди. Элизабет нашла ее почти сразу после их знакомства месяц назад и с тех пор не слишком пристально, но постоянно наблюдала за Брэнди, следила, подглядывала. В ее профиле уже появилась фотография с сегодняшней игровой встречи. Справа от нее была вчерашняя фотография, на которой дети Брэнди в большой белой солнечной кухне резали яблоки, раскладывали слоеное тесто и широко улыбались – идиллическая картина любящей семьи. На следующей фотографии Брэнди медитировала у себя в саду, а поверх был наложен текст: «Измени угол зрения – измени свою жизнь». Дальше селфи с мужем: оба нарядно одеты для свидания и стоят обнявшись. Муж у нее был каким-то банкиром. Его звали Майк. Он носил рубашки поло, которые плотно облегали его внушительную мускулистую грудь и руки. «Очень-очень люблю этого мужчину», – написала Брэнди и сопроводила это тремя смайликами с глазами-сердечками.

От внезапного сигнала таймера Элизабет вздрогнула – и осознала, что с головой ушла в онлайн-грезы, прошло больше времени, чем ей казалось, и она смотрит на мужа Брэнди (который был в отличной физической форме) так долго, что это, наверное, уже неприлично.

Она вернулась в кухню и не особенно удивилась, обнаружив, что и ее сын, и слойка исчезли.

Он был у себя в комнате, смотрел «Ютуб». Элизабет привела его обратно в кухню и сказала, что он должен попробовать еще раз. Теперь она подняла ставки: если он подождет пятнадцать минут, то получит еще две слойки и сможет подольше посидеть в планшете. Но если он не справится, если не выдержит и съест ту слойку, которую она ему сейчас предлагает, тогда никакого планшета, и спать он ляжет рано.

– Ты понимаешь последствия своих действий? – спросила она. Он кивнул. – Все, что тебе нужно сделать, – потерпеть пятнадцать минут. – Он снова кивнул.

Она вернулась в свою комнату, установила таймер и стала ждать.

Особенность тех детей, которые сумели устоять перед маршмеллоу, заключалась в том, что они нашли способ отвлечься и отделить себя от своих желаний, притвориться, что их желания – это что-то обособленное от них самих, представить себя в будущем и отождествиться с людьми, которыми они станут через пятнадцать минут, а это удивительно сложная задача. Последние исследования в области нейровизуализации показали, что, когда люди представляют себя в настоящем, они задействуют одну область мозга, а когда в будущем – другую. Эту же область мозга они задействуют, представляя, скажем, внутренний мир известной личности или мысли персонажа книги. Иными словами, отказаться от маршмеллоу сейчас, чтобы съесть его в будущем, в этот конкретный момент для определенной области мозга значит буквально отдать маршмеллоу кому-то другому.

Элизабет знала: секрет в том, чтобы уметь глубже погружаться в свое воображение. Уменьшать ментальный разрыв между вами и тем человеком, которым вы скоро станете. Рассказывать такую историю о будущем, которая будет убедительнее, чем настоящее, и вот к этому у Элизабет, по всей видимости, был особый талант. Это была одна из ее суперспособностей. И не только в последнее время, когда она выстраивала их предстоящую жизнь в «Судоверфи», планируя квартиру так, чтобы максимизировать их удовлетворенность в будущем, – нет, такое отношение стало основой ее существования, пока она росла, переезжала с места на место, переходила из школы в школу, постоянно начинала все сначала, без друзей, в одиночестве; этот навык был ей необходим просто для того, чтобы выжить, чтобы вытерпеть. Элизабет приходилось выдумывать истории о себе и своем будущем, более сносные, чем настоящее, и более обнадеживающие, чем прошлое, а потом просто ждать, ждать и ждать.

По сути, Элизабет всю жизнь прожила в этих продуманных до мелочей оптимистичных сценариях. В собственном воображении. В своей голове. Это был ее единственный постоянный адрес.

Но с Тоби все было не так. Тоби самозабвенно и опрометчиво жил моментом. Он был – как бы неприятно ни было это признавать – из тех, кто съест маршмеллоу прямо сейчас. А мальчики, которые не могли сдержать свои минутные порывы, как правило, вырастали в мужчин, которых нужно избегать. И она не хотела, чтобы та же участь постигла Тоби.

Сработал таймер. Она вернулась в кухню, и ее сына там не было. И слойки тоже.

– Я сейчас научу тебя маленькому фокусу, – сказала она, застав его за планшетом и приводя обратно в кухню. – Попробуй притвориться, что это не настоящая еда.

Тоби явно растерялся.

– Представь, что эта еда нарисована на бумаге, – продолжала она. – Ты же не захочешь есть бумагу, правда?

Тоби покачал головой.

– Вот гадость, скажи? – Она старалась, чтобы ее слова звучали шутливо и весело. – Есть бумажку с нарисованной слойкой? Фу!

Мальчик рассмеялся.

– Представь, что это лист бумаги, и если ты не съешь его через пятнадцать минут, тогда я дам тебе столько слоек, сколько захочешь! – Она дурашливо разинула рот и склонила голову набок, как будто восторженно восклицала: «Ну ничего себе!»

– Сколько захочу? – переспросил Тоби, с сомнением глядя на нее прищуренными глазами. Они оба знали, что в этой семье употребление сладкого строго регламентировано и дозволено в минимальных количествах.

– Сколько захочешь, – заверила его Элизабет. – И представь, каково это будет. Подумай о том, каким счастливым ты станешь через пятнадцать минут, когда сможешь съесть столько слоек, сколько захочешь. Представил?

Он закрыл глаза и запрокинул голову, словно погружаясь в приятные грезы.

– Да, – сказал он.

– И в воображении ты счастлив?

– Да.

– Отлично. Теперь думай только о том, насколько счастливым станешь в будущем. Помни об этом чувстве, и если сможешь подождать пятнадцать минут, то почувствуешь то же самое в реальности. Хорошо?

– Хорошо!

– Вот и прекрасно. Отсчет пошел.

И она вышла из кухни, но на этот раз оставила небольшую щелочку, чтобы наблюдать за ним, и увидела, что, как только Тоби подумал, что дверь закрыта, – в тот самый момент, когда он решил, что остался один, – он потянулся через стол, схватил слойку и целиком запихнул ее в рот.

Она ворвалась обратно в кухню.

– Ты что творишь?

Ее появление и внезапный гнев напугали Тоби. Он перестал жевать, с его губ посыпались крошки.

– Зачем ты ешь слойку?

– Ты же сказала, что можно!

– Ты должен был подождать!

– Ты сказала, что я могу съесть ее, если захочу!

– Но ты не должен был хотеть!

Элизабет уже собиралась открыть мусорное ведро и театрально выбросить туда все остальные слойки, когда услышала, как открылась входная дверь, услышала радостный голос Джека: «Я дома!» – и вот ее муж, в спортивной одежде, заряженный энергией после тренировки, вплыл в кухню, воскликнул: «Боже, как здесь вкусно пахнет!», поцеловал Элизабет в щеку, подошел к кухонной стойке, взял две слойки, поспешно – можно даже сказать, импульсивно – отправил их в рот, закрыл глаза и пробормотал: «М-м-м», пока Элизабет и Тоби молча смотрели на него.

Иногда, особенно в самые тяжелые дни, ей казалось, что способность Джека довольствоваться малым и наслаждаться жизнью – не испытывая ни затруднений, ни чувства вины, – была придумана исключительно в насмешку над ней.

– В общем, – сказал Джек, покончив со слойками и слегка хлопнув ладонями по столешнице для пущей выразительности, – я тут узнал кое-что интересное о цветной капусте.

Позже тем же вечером, после ужина, после того как посуда была вымыта, обеды на завтра приготовлены, мусор, перерабатываемый и неперерабатываемый, вынесен, а уроки Тоби совместными усилиями сделаны, Джек и Элизабет приступили к сложному ритуалу отхода ко сну. Джек с полчаса почитал Тоби книгу – сейчас они путешествовали по Нарнии, – а потом настала очередь Элизабет, чьей основной задачей было успокоить Тоби, потому что чуть ли не каждую ночь он очень боялся засыпать.

Элизабет понимала, что если Тоби не в состоянии подождать пятнадцать минут и не съедать сладкое сразу, то это вовсе не потому, что он не может представить себя в будущем: в эти вечера, когда она его укладывала, он очень ярко описывал будущее, полное самых ужасных вещей, которые могут произойти, пока он спит. Он боялся, что в комнату ворвутся грабители или по его лицу будут ползать жуки. Он боялся, что ему приснятся плохие сны, боялся, что утром не проснется. Засыпание было для Тоби чем-то вроде трудного упражнения на веру. Веру в то, что мир не будет к нему жесток, пока он беззащитен. В эти вечера он становился таким уязвимым, его охватывали такие мучительные сомнения и страхи, что как бы некрасиво и несдержанно он ни вел себя днем, сколько бы истерик ни закатывал, Элизабет немедленно его прощала – важнее всего было унять ужас в его сердце.

– Мама? – сказал на этот раз Тоби. – Как я узнаю, что вы с папой будете здесь, когда я проснусь?

– Солнышко, мы всегда здесь, когда ты просыпаешься.

– Но как я узнаю, что завтра будет то же самое? Может, завтра вас не будет.

– Тоби, я обещаю, мы будем здесь, когда ты проснешься.

– Вы оба?

– Ну, кто-то из нас может быть на работе, или уйдет по делам, или будет еще чем-нибудь занят. Но мы вернемся.

– Нет, я не про то, что вас не будет в этом смысле. А что вообще не будет. Совсем.

– Милый, этого никогда не случится.

– Но что, если ты ничего не сможешь с этим поделать? Что, если ты исчезнешь во сне?

Элизабет кивнула. Он, наверное, увидел нечто подобное по телевизору, или в интернете, или в комиксах, или, может быть, сегодня вечером в «Нарнии» было что-то о людях, которые исчезают в мгновение ока. Таков был парадокс мышления Тоби в этом возрасте – или, если уж на то пошло, людей в любом возрасте: они могли быть рациональными и уравновешенными в одной области, но при этом неадекватными параноиками в другой. И из собственных исследований в «Велнесс» она знала, что самый эффективный способ найти подход к людям с иррациональными убеждениями – это опровергнуть их убеждения как изнутри, так и извне.

Сначала извне:

– Солнышко, люди в реальной жизни не исчезают. Это просто выдумка. Просто сказка. Не нужно об этом беспокоиться.

Тоби вяло и неуверенно кивнул, и тогда Элизабет перешла ко второму этапу: опровержение изнутри.

– Но даже если мы исчезнем, – сказала она, – ты знаешь, что случится дальше?

– Что? – спросил Тоби, и его глаза загорелись внезапным интересом.

– Мы вернемся.

– Вернетесь?

– Мы будем очень стараться вернуться. А знаешь почему?

– Почему?

– Потому что мы будем очень сильно скучать по тебе, – сказала она, легонько касаясь пальцем его груди.

– Правда?

– Мы будем так сильно скучать по тебе, что появимся снова. Вот как мы тебя любим. Так сильно любим, что сразу же вернемся. Хорошо?

– Хорошо, – сказал он, теперь удовлетворившись ответом.

Элизабет обняла его, он положил голову ей на плечо, и она не выпускала его из рук, пока его дыхание не стало размеренным; тогда она встала, накрыла его одеялом, поцеловала в лоб и сказала их традиционную прощальную фразу – но не «спокойной ночи», не «сладких снов» и не что-нибудь еще в этом роде. Такие пожелания, как правило, вызывали у Тоби тревогу, потому что для него ночь была пугающей и коварной. Нет, она каждый вечер прощалась с ним теми же словами, какими прощались все авторы ютуб-каналов, на которые Тоби был подписан, и это, как ни странно, его успокаивало.

– Не забудьте подписаться, – прошептала она ему на ухо.

– Не забудьте подписаться, – отозвался он, уткнувшись лицом в подушку, и его слова прозвучали невнятно.

Она закрыла дверь и прошла в спальню, где Джек уже разделся и приглушил свет. Освещение, создающее определенный настрой. Освещение, намекающее на секс. Джек купил и развесил по всей комнате специальные светодиодные лампочки, которыми можно было управлять с телефона по вайфаю. Они были разноцветные, так что он мог в течение дня менять цветовую температуру квартиры в соответствии с оттенком солнечного света: холодный голубовато-белый в полдень, кремовый после обеда, теплый янтарный ранним вечером. Столько разновидностей белого света, и все они как-то там описывались в градусах Кельвина. Для Джека это было очень важно; он говорил, что обучение фотографии развило в нем чувствительность к цветовой температуре. Но то, как он настроил лампочки в спальне на этот раз, не имело ничего общего с естественным освещением. Комната больше напоминала бордель. Квартал красных фонарей. Стриптиз-клуб. Сплошь алые, бордовые, пурпурные оттенки.

Джек сидел на кровати и ждал. Он снял рубашку, брюки, ботинки, носки, даже ту дурацкую оранжевую штуку на запястье, которую называл фитнес-браслетом и которую сейчас небрежно бросил на прикроватную тумбочку. На нем не было ничего, кроме трусов, и когда он повернулся, она увидела, что в руке он держит подаренный ей вибратор. Он слегка покрутил игрушкой в воздухе и сказал:

– Я подумал, может, мы…

Это заставило ее почувствовать внутри резкий толчок вины, той вины, которую она всегда испытывала, когда он был в настроении, а она – нет. Она терпеть не могла быть замотанной, задолбанной женой, которая отказывает мужу. Такая пошлость.

– Тебе не придется ничего делать, – сказал он, почувствовав ее нерешительность. – Можешь просто лежать и получать удовольствие. Работать буду я.

– Работать? – передразнила она.

– Ты понимаешь, о чем я. Я все сделаю сам. Твоя единственная задача – лежать и наслаждаться. И никаких других обязанностей.

Джек был таким, даже когда они еще только познакомились: всегда внимателен, всегда готов выслушать и сделать приятное. Он не был похож на парней, с которыми она встречалась раньше и которые чаще всего действовали наугад, вытворяя странные вещи, почему-то думая, что ей понравится, – обычно это означало, что различные части ее тела хватали, скручивали, теребили, стискивали, растирали – а потом винили ее, когда это не вызывало у нее восторга. Нет, Джек говорил совершенно откровенно: она сама должна научить его прикасаться к ней так, как ей хочется. Она могла руководить им, она могла поправлять его, она могла давать ему указания, и это его не принижало и не злило, что поначалу казалось ей просто чудом. Но теперь она гадала, почему это произвело на нее такое впечатление: если парень делает то, о чем его просят, разве это не должно быть нормой? Обычным порядком вещей? Ничем не примечательным явлением? Насколько же низкими были ее ожидания в восемнадцать лет, раз Джек, задавший простой вопрос: «Что тебе нравится?», стал в ее глазах героем?

Сейчас это уже не имело никакого значения. Просто она оглянулась на прошлую себя и увидела, что та Элизабет стала для нее нынешней мучительно чужой.

Все эти годы Джек оставался чутким и заботливым любовником. Их сексуальная жизнь была стабильной и приятной, пусть и не такой насыщенной, как раньше, но, с другой стороны, было бы странно ожидать иного. У одних супружеских пар было больше секса, у других – меньше. Она не высчитывала точные цифры, не гналась за количеством, не думала об этом в категориях x раз в неделю или что-то в таком духе, потому что это было бы грубо и некорректно. Они занимались сексом, когда хотели и когда могли, иногда часто, иногда нечасто, в зависимости от множества переменных, главные из которых заключались в том, насколько трудно в этот день было справляться с родительскими обязанностями, насколько мысли о материнских заботах отвлекали ее от мыслей о сексе, сколько стрессовых пунктов было в списке текущих дел у нее в голове и насколько были истощены ее внутренние эмоциональные ресурсы.

Она села рядом с Джеком, прижалась к нему.

– Спасибо, – сказала она, – но, понимаешь, я просто…

– Не в том настроении.

– Даже близко не в том, – сказала она. – За миллиарды световых лет от него. Прости.

– Все нормально.

– Просто день был долгий и тяжелый.

– Все правда нормально.

– Я бы хотела, чтобы ты доставил мне удовольствие, – сказала она, – но, может, как-нибудь позже на неделе.

Джек рассмеялся.

– Я свяжусь с твоим секретарем, пусть внесет это в твое расписание.

– Да, – сказала она. – Прости.

Она знала, что Джек предпочитал страстный и спонтанный секс, но после рождения Тоби с этим стало трудно: работа и родительские обязанности уничтожили большую часть спонтанности. Раньше они друг друга соблазняли. Теперь чаще всего они просто друг друга спрашивали. В их сексуальной жизни появился элемент планирования, и Элизабет понимала, что Джека это наверняка расстраивает. Такому романтику, как он, это наверняка казалось немного прозаическим. Приземленным. Унылым.

Он встал, взял телефон, потыкал в него, и освещение в комнате сменило цвет с чувственного густо-красного на анемичный галогеновый.

– У Тоби экзистенциальный кризис, – сказала Элизабет.

– Что?

– Он думает, что кто-нибудь из нас перестанет существовать.

– В смысле, умрет?

– Нет. Не умрет. Просто внезапно перестанет быть. Исчезнет.

– Ого, – сказал Джек. – Эта твоя религиозная знакомая из пригорода рассказала ему что-то о вознесении?

– Брэнди не в этом смысле религиозная. Я думаю, она скорее нью-эйджер, занимается духовными практиками. И, кроме того, она бы так не поступила. Она правда приятная. Приготовила нам слойки с яблоками.

– Религиозные всегда с этого и начинают. С еды. Чтобы завоевать твое доверие.

– Ой, перестань.

– Сначала они дают тебе еду. Потом приходят за твоей душой.

– Да нет же. Брэнди, похоже, увлекается позитивным мышлением. Что-то там про силу разума. И это, знаешь, не совсем лишено здравого смысла.

– Не совсем лишено?

– Если ты позитивный человек, люди, как правило, реагируют на тебя положительно, а это повышает уверенность в себе и уменьшает стресс. Своего рода самосбывающееся пророчество.

– Ага, только главное, чтобы она не давала Тоби читать какие-нибудь странные брошюры.

– Она не опасна.

– Хорошо.

– Джек, извини, я сегодня не готова.

– Все в порядке, правда, – сказал он. Потом убрал вибратор обратно в ящик тумбочки, надел спортивные штаны и футболку, поцеловал Элизабет и пожелал ей спокойной ночи, а когда выходил за дверь, оглянулся и тихонько сказал нараспев: – Люблю тебя.

Она изобразила улыбку.

– Я тоже тебя люблю.

Он закрыл дверь и ушел в кабинет, чтобы заняться тем, чем он там занимался у себя за компьютером после работы.

В ту ночь Элизабет, как обычно, быстро заснула, а потом, тоже как обычно, в какой-то момент проснулась, то ли поздно ночью, то ли рано утром. На улице было еще темно. Она была в постели одна. Джек, видимо, снова остался в кабинете на диване. Сейчас мог быть час ночи, или три, или пять утра – она не проверяла телефон, потому что не хотела знать. Теперь это повторялось все время: она больше не могла нормально спать. Она постоянно просыпалась в какой-нибудь безумно ранний час, и в голове у нее лихорадочно крутились мысли о работе, о Джеке, о Тоби, о новой школе Тоби и его новых друзьях, о переезде в пригород, а иногда и просто о какой-то ерунде – в холодильнике лежала упаковка курицы, срок годности которой подходил к концу, и поэтому ей нужно было не забыть что-то сделать с этой курицей, и она не знала, встать ли и написать себе записку про курицу или она вспомнит утром сама, без записки, и потом все известные ей рецепты из курицы вдруг разворачивались у нее в голове, и она начинала думать о том, какие блюда из курицы они недавно ели, и какие Тоби отказывался есть, и какие из них самые полезные, и так далее, и тому подобное. И вот такие вещи, вроде этой дурацкой курицы, в три часа ночи могли мучить ее очень долго.

Но она вывела для себя алгоритм действий, который позволял избегать этих тревог и огорчений. Она обнаружила, что сочетание бензодиазепина и физической разрядки, как правило, позволяет опять заснуть. Поэтому она выпила немного воды, проглотила ксанакс и потянулась к тумбочке за вибратором «Мадагаскар» – несмотря на нелепые географические фантазии его дизайнеров, он на самом деле был очень даже неплохой вещицей. Она сунула его под одеяло и включила свой любимый режим под названием «Тектонический сдвиг», который, как обычно, довел ее до финала за считаные минуты.

ШЕСТИЧАСОВОЙ СЕМИНАР, на который Джек был вынужден ходить в начале каждого нового семестра, сначала назывался «Ориентация», пока несколько лет назад университет не переименовал его в «Адаптацию». Смена названия совпала с модернизацией самой программы семинара; теперь это кошмарное мероприятие длилось целый день, и все это время менеджеры по персоналу немилосердно долго пытались, как они сами выразились, «транслировать сотрудникам содержание декларации ценностей». Они имели в виду ту сложносоставную декларацию, на разработку которой университет направил усилия всего кампуса, потратил два года и бесчисленное количество выплаченных консультантам денег. Идея состояла в том, чтобы обобщить все, чем занимается университет, в одном предложении, а принадлежала она новому финансовому директору, который на полном серьезе заявил, что разработка декларации, отражающей всю деятельность университета в одном предложении, – это своего рода «запуск ракеты на Луну», и ему нужна помощь в этом начинании «не потому, что это легко, а потому, что это трудно». Зачем университету понадобилось задействовать ум, креативность и энергию всего своего коллектива, чтобы выразить то, что он делает, в одном предложении, для большинства преподавателей осталось загадкой, но это не помешало начальству с энтузиазмом распределить их в «рабочие группы по созданию декларации», чтобы они могли внести свою лепту (неоплачиваемую) в придумывание этого волшебного предложения, этой формулировки, которая объединила бы все в одну фразу, которая в идеале должна была поместиться на официальном бланке.

– Эта организация отчаянно нуждается в том, чтобы все одинаково понимали ее цели и задачи, – заявил финансовый директор на собрании преподавательского состава. – Конечно, можно надеяться, что мы с вами на одной волне, но, скажу откровенно, надежда – это не стратегия.

То, что в университете вместо традиционного декана появился финансовый директор, тоже было нововведением, но преподаватели по большей части никак на это не отреагировали, потому что их внимание отвлекла куда более серьезная опасность: если университет обзаведется «декларацией ценностей», он сможет увольнять тех, кто не продвигает эти ценности. Это представляло большую угрозу для слабо вовлеченных в жизнь университета профессоров, которые в течение многих лет пользовались свободами и поблажками, связанными с тем, что их взяли на постоянную должность. И действительно, Джек никогда не видел, чтобы иные из его коллег развивали такую бурную деятельность, как после вхождения в рабочие группы по созданию декларации, где их главной и единственной целью стала защита собственной территории. Например, один преподаватель с географического факультета, работавший в университете с семидесятых годов, чьим единственным вкладом в науку за последнее десятилетие была проведенная в одиночку кампания с целью заставить Чикаго перейти на метрическую систему (из-за постоянного нытья, жалоб и ходатайств его район стал единственным в городе, где на дорожных знаках начали указывать ограничение скорости 48 км/ч – настолько он достал своего олдермена), этот преподаватель, который за четыре года не посетил ни одного заседания кафедры и с начала двадцать первого века не поучаствовал в работе ни одного комитета, теперь с неистовой яростью боролся за то, чтобы в декларации ценностей упоминалась метрическая система. Он был единственным человеком в кампусе, кого волновал этот вопрос, и тем не менее пытался сделать это руководящим принципом для всех.

И что бы вы думали? Он добился своего. Он успешно пролоббировал включение в один из разделов декларации формулировки о «соответствии мировым стандартам» – формулировки, которая, по его мнению, была достаточно конкретной, чтобы представлять его личные интересы, – после чего снова исчез.

И такое происходило повсюду, в каждой рабочей группе: преподаватели с крайне специфическими интересами с двух десятков факультетов боролись за то, чтобы их деятельность была представлена в декларации. Нетрудно догадаться, почему в итоге декларация получилась именно такой, какой получилась: сложносоставной грамматический монстр с многообразными ответвлениями и многочисленными точками с запятой, и когда ученый совет его одобрил, факультет филологии в знак протеста был вынужден коллективно отказаться от участия в этой затее.

С тех пор все новые сотрудники проходили эту «адаптацию», и менеджеры по персоналу кропотливо разъясняли все многочисленные разделы, пункты и подпункты декларации ценностей, что в общей сложности занимало около шести часов. А возмутительнее всего было то, что для Джека это повторялось в девятый раз – в девятый раз его «адаптировали». Виной всему была ошибка в программе. Как преподавателя, работающего на полставки, формально Джека – согласно показаниям компьютера – «увольняли» в конце каждого семестра. В начале следующего семестра его «принимали на работу» заново. Это делалось для того, чтобы обойти коллективный договор, который предусматривал, что любой сотрудник, нанятый более чем на определенное количество недель в году, должен получать медицинскую страховку и пенсию. Поэтому всех адъюнктов без церемоний увольняли два, а иногда и три раза в год, чтобы университет мог избежать затрат на предоставление им льгот. Сбой возникал, когда их нанимали на следующий семестр: они возвращались на работу, но в системе фигурировали как «новые сотрудники». А все новые сотрудники должны были пройти адаптацию.

Итак, Джек сидел за столом для совещаний в роскошном конференц-зале, где обычно проводили мероприятия по сбору средств, и проходил адаптацию в девятый раз. Вокруг него были знакомые лица, другие адъюнкты, которых он запомнил за годы адаптаций, и вид у них сейчас был такой же скучающий и безразличный, как у студентов, на которых они иногда жаловались. Только один из десяти человек, сидевших за большим круглым столом, был по-настоящему новеньким, – это был сосед Джека, на чьем бейджике значилось: «Карл / Старший преподаватель / Инженерное дело», – и Джек, кажется, на секунду нахмурился, увидев словосочетание «старший преподаватель», поскольку это подразумевало занятость на полный рабочий день, постоянную должность, гарантии, успех, признание. Университет теперь редко нанимал преподавателей в штат, но когда все-таки открывал вакансии, они почти всегда были в сфере математики, естественных наук или технологий – в основном на тех факультетах, которые исправно приносили деньги от исследовательских грантов, а значит, по словам финансового директора, «отрабатывали свое содержание». Карл, скорее всего, только что защитил диссертацию, и скорее всего, ему было под тридцать или тридцать с небольшим, – это был молодой человек с короткими взъерошенными волосами и едва заметными усиками, в идеально отглаженной рубашке цвета летнего неба. Забавно было видеть, как в течение первого часа адаптации он делал подробный конспект, но потом перестал и просто ждал окончания, как и все остальные. Они только что прошли третий раздел декларации ценностей, пункт четвертый, подпункт девятый, посвященный «безопасной среде в кампусе», и команда отдела по работе с персоналом проводила тренинг по вопросу сексуальных домогательств. Тренинг начинался с подробного объяснения юридического определения сексуального домогательства, а потом все получали «возможность продемонстрировать свои знания», как выражались ребята из команды: участникам семинара показывали серию видеороликов, где два актера демонстрировали поведение, которое могло быть сексуальным домогательством, а могло и не быть. Смысл заключался в том, что все сидящие в зале новички должны были решить между собой, соответствует ли поведение, заснятое на видео, критериям, позволяющим считать его сексуальным домогательством. И ответ был: да. Соответствует. Всегда. Все видео совершенно однозначно демонстрировали сексуальные домогательства. Но каждый раз, на каждом новом адаптационном семинаре, этот придурок с философского факультета обязательно начинал занудно рассуждать, является ли то или иное поведение домогательством с формальной, юридической, официальной точки зрения, пытаясь оправдать и защитить нарушителей в пограничных случаях, «выявить серые зоны», как он любил повторять. Этот человек был из тех, кто регулярно вступает в споры в «Твиттере», ввязываясь в любые актуальные холивары вне зависимости от темы, из тех, кто чаще всего отправляет свое очень ценное мнение по всем адресам из списка рассылки. Менеджеры, не меняясь в лице, терпеливо выслушали его, а потом напомнили, что нет, на самом деле видео существуют не для того, чтобы занудствовать. Видео – это просто инструмент. И все откинулись на спинки стульев и закатили глаза, когда гребаный Джерри с философского опять начал строить из себя Сократа, оттягивая обед.

На обед были сэндвичи, которые состояли из белой булки примерно на 95 %, с серой прослойкой индейки или ветчины для мясоедов, с американским сыром для вегетарианцев или с одним-единственным прозрачным листиком мокрого салата для веганов. Во время обеда полагалось разыгрывать знакомство: каждый должен был описать «дело своей жизни», причем описать теми словами, какими описал бы его обычному, не имеющему отношения к академической среде «человеку с улицы», – так это объяснил финансовый директор, обладатель ученой степени «в сфере бизнеса» (да-да, серьезно, просто бизнеса), который считал, что ученые должны выходить из своих башен из слоновой кости и общаться не с элитой, а с народом, с нормальными людьми.

– Я фотограф, – сказал Джек, когда подошла его очередь, стараясь не вдаваться в конкретику и говорить просто.

Соседи Джека по столу, помнившие его натужные разъяснения с предыдущих семинаров, больше вопросов не задавали – кроме инженера Карла, который, конечно, не слышал этого раньше и потому искренне полюбопытствовал:

– А что вы фотографируете?

– Вообще-то ничего, – сказал Джек. – Я не фотографирую объекты. У меня нет сюжетов, во всяком случае, в традиционном смысле.

Как обычно, брови собеседника поползли вверх, лоб наморщился – это выражение Джек наблюдал у любого, кому рассказывал про свое творчество.

– Я запутался, – сказал Карл.

– Я фотограф, но фотоаппаратом не пользуюсь.

– То есть как?

– Я занимаюсь тем, что лью химикаты на светочувствительную фотобумагу, чтобы добиться интересных результатов.

– А-а.

– Использую эмульсии, проявители, закрепители, различные реагенты, а иногда и свет так, как художник мог бы использовать краску.

– Ага.

– И вместо холста у меня светочувствительная бромсеребряная бумага.

– Ага.

– Таким образом, можно сказать, что моя работа находится как бы на пересечении фотографии, живописи и, возможно, алхимии, с добавлением некоторых техник печатной графики. Я называю это фотохимограммой.

– Ясно, – сказал Карл, пристально глядя на Джека и рассеянно постукивая пальцами по столу. – И что это… значит?

– Я не понимаю.

– В чем глубинный смысл? О чем ваше творчество?

– А, ну, если надо именно дать определение, я бы сказал, что предметом моей фотографии является сам фотографический процесс. Как бы его химия.

– Ага.

– Но сами по себе изображения, строго говоря, ничего не значат. На них ничего нет. Они нефигуративны, необъективны и абсолютно абстрактны.

– Я всегда думал, что искусство должно иметь глубинный смысл.

– Мое творчество – это форма, баланс и текстура. Думаю, можно сказать, что это чистый образ. Отделенный от смысла.

– Ясно. – Наступила пауза: инженер Карл обдумывал его слова. – А можно небольшой вопрос?

– Вы хотите знать зачем.

– Есть такое.

– Какого хрена я выбрал это делом всей своей жизни?

– Я бы сформулировал это помягче.

– Давайте так: некоторые из моих работ правда выглядят круто.

– А как они выглядят?

– Ну, там есть большие такие области тени и цвета, что-то вроде широкой полосы внизу, а еще посередине темные штучки, можно, наверное, назвать их каплями или кляксами, ну и все эти выразительные черные прожилки.

– Ага.

– Конечно, это трудно описать.

– Конечно.

– Пожалуй, вы должны увидеть это сами.

– Пожалуй.

– Вот, смотрите.

Джек вытащил телефон, открыл скан своей последней работы – действительно удачной, по его мнению, с неровным пятном по центру, в котором хорошо получились все эти удивительно интересные детали, похожие на вьющиеся усики растений, – и начал объяснять, как было сделано центральное пятно: сначала он поместил не обработанную закрепителем светочувствительную фотобумагу в кювету, налил туда воды, а потом пипеткой капнул немного проявителя, который расплылся и растворился в воде так, что, когда он наконец попал на бумагу, лежащую на дне кюветы, в результате получились вот эти крутые узоры, дымчатые, подвижные, изысканные, напоминающие облака, – и тут Карл внезапно перебил его:

– Это похоже на птицу.

– Может быть, – сказал Джек. – Ну, это не птица.

– Но оно действительно похоже на птицу.

– Оно ни на что не должно быть похоже. Это абстракция.

– Я вижу птицу, – сказал Карл. – Разве вы не видите птицу? – Он передал телефон своему соседу, тот кивнул, а потом телефон медленно пропутешествовал вокруг стола, и все согласились, что да, немного похоже на птицу.

– А вы в какой области работаете? – спросил Джек, наконец получив свой телефон обратно и отчаянно желая сменить тему.

– Инженерное дело, – сказал Карл.

– Да, это я уже понял. – Джек указал на бейджик.

– Материаловедение.

– Понятно.

Карл сидел и смотрел на него, как будто это был исчерпывающий ответ на вопрос.

– И с каким именно материалом вы работаете? – спросил Джек.

– С пластмассами, – сказал Карл.

– А. – Джек кивнул. – Хорошо, что вы выбрали такую профессию.

Остаток обеда они провели, жуя сухие сэндвичи и глядя в телефоны.

«Система» прислала Джеку уведомление – похоже, прошлой ночью он опять храпел. Он прослушал сделанную браслетом короткую запись, которая звучала так, будто он ритмично издавал дребезжащее «У-у-у, у-у-у», даже не дыша, что было довольно странно.

Ему пришло еще и письмо от Бенджамина (в теме значилось: «Кажется, у нас проблема») с несколькими прикрепленными фотографиями – судя по всему, на них было строительное ограждение вокруг «Судоверфи». Несколько дней назад это была голая стена из фанеры, но теперь ее всю покрывал один и тот же многократно повторяющийся призыв, нанесенный с помощью аэрозольной краски и трафарета:

СПАСИТЕ ИСТОРИЧЕСКИЙ ПАРК-ШОР!

НЕТ «СУДОВЕРФИ»!

Но у Джека не было времени размышлять над этим письмом, потому что финансовый директор вышел на трибуну и объявил о введении новой многообещающей политики оценивания преподавательского состава.

– Это позволит нам принимать более осознанные решения о том, кого нанимать, кого увольнять и кого продвигать по службе.

Что, безусловно, привлекло всеобщее внимание.

– Прошли те времена, когда профессора могли запираться в башне из слоновой кости, – сказал финансовый директор, вставив одно из двух своих любимых выражений – «башня из слоновой кости», – которое он употреблял в пренебрежительном контексте по меньшей мере трижды за выступление. Другим своим любимым выражением, «скажу откровенно», он обычно предварял какую-нибудь грубость, вот как сейчас: – Скажу откровенно, преподаватели оторвались от реальной жизни реальных людей.

В других обстоятельствах это бы развеселило всех собравшихся в зале куда больше: они шутили, что надо выпивать каждый раз, когда слышишь «башня из слоновой кости» и «скажу откровенно». Но сейчас они слишком переживали из-за того, к чему клонит финансовый директор, чтобы сардонически переглядываться.

– Слишком долго ученые публиковались в малоизвестных журналах, которые, скажу откровенно, никто не читает, – продолжал финансовый директор. – Слишком долго университеты выделяли средства на стипендии, которые важны лишь для горстки элиты. И, скажу абсолютно откровенно, это должно измениться.

Менеджеры начали раздавать каждому сотруднику запечатанные конверты. На лицевой стороне конверта Джека были написаны его имя и должность, а поверх печати красовался штамп «Конфиденциально».

Финансовый директор продолжал:

– Современные отделы маркетинга знают, как разумно расходовать деньги, как добиться отдачи от своих инвестиций, как привлечь внимание, чтобы максимизировать свою эффективность. И, скажу откровенно, пришло время привнести эти здравые идеи и в нашу башню из слоновой кости.

Он что-то нажал на своей трибуне, и позади него на большом телевизионном экране высветилась стоковая фотография смеющихся бизнесменов в элегантных костюмах. Фотография имела очень мало общего с крупными словами над ней – Алгоритм Эффективности, – написанными уродливым, аляповатым шрифтом, который, видимо, должен был произвести эффект.

– Алгоритм эффективности – это инструмент, который точно определяет ценность вклада каждого сотрудника в развитие мира. – И финансовый директор переключил презентацию на следующий слайд, где был представлен список достижений в социальных сетях и стоимость каждого из этих достижений:

Репост в «Фейсбуке»: 4 доллара

Лайк в «Фейсбуке»: 19 центов

Подписка в «Инстаграме»: 2 цента

Упоминание в «Твиттере»: 30 центов

Обычный ретвит: 7 долларов

Ретвит знаменитости (например, Кардашьян): 4650 долларов

– Алгоритм эффективности может дать количественную оценку важности вашей работы, основываясь на том, сколько раз ее упоминали другие люди, – сказал финансовый директор. – Например, вас разрекламировали на «Тудей-шоу»? Высокая эффективность. Вас процитировали только малоизвестные академические журналы? Низкая эффективность. Алгоритм позволяет нам быть абсолютно прозрачными при принятии решений о найме. Мы просто сравниваем вашу зарплату с вашей эффективностью и делаем вывод, получаем ли мы отдачу от своих инвестиций. Вот и все. А теперь, пожалуйста, откройте конверты.

Конференц-зал наполнил треск яростно разрываемой бумаги, что вызвало некоторые ассоциации с тем, как нетерпеливые дети открывают подарки рождественским утром.

– Мы взяли на себя смелость подсчитать коэффициент эффективности каждого из вас за последний год, – сказал финансовый директор. – Если этот балл больше, чем ваша нынешняя зарплата, молодцы, продолжайте в том же духе. Если меньше, что ж, скажу откровенно, вам есть над чем поработать.

Балл Джека подтвердил все его опасения: на его фотографии нигде не ссылались и не писали критических обзоров, о них не говорили в «Твиттере», их не лайкали и не репостили. Собственно, алгоритм смог найти только одно упоминание о творчестве Джека Бейкера: на маленьком игровом ютуб-канале под названием «Тобинатор», где ребенок-блогер время от времени вспоминал о его существовании. Согласно алгоритму, это стоило тринадцать долларов.

Его эффективность в мировом масштабе – тринадцать долларов.

Тем временем в другом конце зала Джерри с философского воскликнул: «Йес!» и вскинул руки в победном жесте, как Рокки Бальбоа. Потом он начал показывать всем свой очень высокий балл.

Джек так сгорбился в кресле, что уже ждал сигнала от браслета, напоминающего о правильной осанке, но сигнала не последовало. А не последовало его потому – как Джек осознал, взглянув на запястье, – что браслета на нем не было.

Почему на нем нет браслета?

Он мысленно вернулся во вчерашний день и вспомнил, как снимал его вечером в спальне, как раз перед своей с треском провалившейся попыткой соблазнить Элизабет. Скорее всего, браслет так и остался на тумбочке. Но тогда возникает другой вопрос: как браслет мог записать его храп, если лежал в спальне рядом с Элизабет, а не в кабинете, где Джек спал на диване?

Он открыл приложение, прослушал запись еще раз и сообразил: это не храп. Это звук вибратора.

Энергия новых отношений


ВОТ ОНИ, ДЖЕК И ЭЛИЗАБЕТ, – устроились в ее маленькой кровати, на сбившихся простынях. Она лежит на животе, подперев подбородок кулаками, перед ней толстенный учебник «Введение в психологию», и она читает, переворачивая страницы и время от времени делая пометки; голова Джека пристроена у нее на пояснице, ноги скрещены, одна ступня свешивается с узкого матраса, и в одной руке у него сигарета, а в другой – зубодробительная философская книга, которую он читает для занятий по искусству, потрепанный экземпляр в мягкой обложке, найденный в букинистическом, и единственные звуки в комнате – их дыхание, шелест страниц, а время от времени затяжка и легкое потрескивание горящей сигареты. Сейчас поздний вечер воскресенья. Им нужно сделать задание на понедельник. Они откладывали его все выходные, потому что им кажется пошлостью уделять внимание чему-то еще, кроме друг друга.

У них давно позади первое свидание, и второе, и третье, и они уже уверенно перешли на этап «у нас было столько свиданий, что можно перестать их считать». Они ведут себя так же, как и все новые пары – преданно заботясь друг о друге и не замечая больше никого, словно мира вокруг не существует. Они проводят все время вместе, и поэтому у них теперь есть странные и необычные привычки, собственный язык, целое причудливое королевство на двоих. Одно из их любимых развлечений – представлять, что неодушевленные предметы в маленькой квартирке Элизабет на самом деле живые, что у беспорядочно разбросанных вещей есть имена, эксцентричные характеры и сложные биографии. Посуда, диван, всевозможные носки и шапки, шарфы и варежки, кофейные кружки, графины для воды, подсвечники – все они просыпаются, как в диснеевском мультфильме, когда Джек и Элизабет дома, вместе, в постели, лежат и разговаривают, вдыхая волшебство в свой крошечный мир. Локальные шутки, отсылки, понятные только партнеру, милые домашние прозвища, упрямая верность новому безупречному организму – их паре – все это, как считает профессор психологии и научный руководитель Элизабет, доктор Отто Сэнборн, который сейчас как раз изучает сложный механизм любви с первого взгляда, имеет нечто общее с культом. Он говорит, что новые пары используют в основном ту же тактику, что и культы, – укрепляют коллективную идентичность с помощью общих ритуалов, лексики, понятной только посвященным, и чувства превосходства над внешним миром, – но у них, в отличие от истинного культа, нет стремления вербовать последователей и навязывать им свою идеологию.

– Единственная разница между культом и парой заключается в амбициях, – любит повторять он.

И да, это правда, Джек и Элизабет посвящают свои первые несколько недель исключительно друг другу: целые выходные в постели, без одежды, без одеял, часы тянутся восхитительно долго и неторопливо, время начинает казаться – да-да – священным. Они лежат рядом и читают. Они переворачивают страницы. Как только один из них проявит хоть малейшую реакцию – будь то чуть слышное «Хм» или легкий смешок, – второй прекращает чтение, смотрит на него и спрашивает: «Что?» Читать разные книги, а значит, испытывать разные эмоции, кажется им непозволительным. Они стремятся проникнуть в мысли друг друга, узнать друг друга целиком и полностью. Какие тут шансы у заданий к семинару? В конце концов притяжение становится невыносимым, и учебники надолго откладываются. Они забывают о завтрашних занятиях. Они словно играют в игру, изучая тела друг друга. Они исследователи и картографы, их тела – это неизведанный мир, и когда они находят что-то интересное, то осторожно дотрагиваются пальцем и спрашивают: «Что это?» Белые отметины на его левом локте – свидетельство перенесенной в детстве ветрянки. Шрамы на подошвах – результат несчастного случая в скаутском лагере, когда он по глупости шагнул в тлеющий костер. Созвездие растущих в разные стороны вихров на макушке превращает его черные волосы в карту океанских течений. Оказывается, у нее гипермобильность суставов, и она может выгибать пальцы в разные стороны, как ведьма. Она настаивает, что мочка одного уха у нее немного больше, чем у другого, и сначала он ей не верит, пока они не достают линейку и не измеряют. Он обнаруживает, что ее светлые волосы трех разных оттенков: золотистые на голове, соломенные на руках и бронзовые внизу. Он может писать на ее спине слова, рисуя букву за буквой на лопатках, и она необычайно хорошо их расшифровывает. У нее крохотная ямочка на переносице – незаметная, если смотреть в анфас, и видимая только в профиль, – по ее словам, след спортивной травмы, полученной в старших классах.

– А чем ты занималась? – спрашивает он.

– Теннисом.

– Да уж, теннис – очень кровопролитный вид спорта.

– Я понимаю, что звучит неправдоподобно.

– Как это произошло?

– На тренировке. Я шла не глядя, ну и мне прилетело прямо в лоб.

– Ай, – говорит он и легонько целует ее в эту ямочку, которую они с тех пор называют Уимблдонской впадиной.

Она тянется к нему, и они целуются – неторопливо, потом страстно, потом нежно, потом снова страстно – просто целуются сорок пять минут подряд, потом громко смеются, когда тяжелый учебник с оглушительным стуком падает с кровати, потом выкуривают еще по сигарете, и в электрическом свете комнаты повисает голубоватый дымок, а они лежат друг на друге и разговаривают, пока не затекают руки и ноги, потом нечаянно проваливаются в короткий сон, потом просыпаются в темноте, голодные, наскоро жарят яичницу и съедают ее, продолжая разговаривать – они всегда разговаривают, до поздней ночи, до рассвета…

– Уже утро? – спрашивает она, когда переулок за единственным окном ее квартиры начинает розоветь.

Да, это время для них священно. И какое это кощунство – наконец расставаться. Какое богохульство – выходить из комнаты, одеваться, садиться в автобус с другими людьми, ехать в университет. После двух дней секса, ласк и разговоров под теплыми шерстяными одеялами автобус кажется святотатственным. Она оглядывается по сторонам, видит всех этих недовольных людей, которые не сияют так, как сияет она, и думает: «Вы делаете что-то не то».

А потом она сидит на психологии и понимает, что уже полчаса не слышит ни слова из того, что говорит преподаватель. Она представляет руки Джека на своей талии, его губы на своей шее. Она бродит по кампусу, витая в облаках, пока вдруг не вспоминает: черт, она же сегодня собиралась пообедать с подругой. С девушкой по имени Агата, студенткой театрального направления, с которой они познакомились на адаптационном курсе. Агата пришла учиться на актрису, а Элизабет смутно мечтала, что когда-нибудь будет писать пьесы; Агата решила, что это идеальное сочетание. «Мы станем лучшими подругами!» – заявила она. Но теперь Элизабет не видела Агату уже несколько недель и совершенно забыла об их уговоре, поэтому со всех ног бежит в кафе, где они планировали встретиться, опаздывает на полчаса и обнаруживает, что Агата сидит в одиночестве за усыпанным крошками сэндвича столом и плачет.

– Прости! – говорит Элизабет, обнимая ее и садясь рядом. – Я что-то совсем выпала из реальности. Пожалуйста, прости меня.

Агата смотрит на нее красными, мокрыми, опухшими глазами, и подбородок у нее дрожит.

– Не-е-ет, – говорит она. – Ты тут ни при че-е-ем.

Ее слова звучат протяжно, как стон волынки.

– Ой, – говорит Элизабет.

Хоть она и знакома с Агатой всего несколько месяцев, но уже поняла, что Агате нужно, чтобы друзья участвовали в ее драмах и полностью в них вовлекались, – такие уж они, артисты, каждой трагедией надо делиться с аудиторией. Элизабет считает, что это трогательно, но ей самой подобное совершенно чуждо; она никогда не была настолько несдержанна в своих эмоциях и уж точно никогда не выставляла их напоказ.

Элизабет вглядывается в измученное, заплаканное лицо Агаты и спрашивает:

– Бабушка или дедушка?

Агата отрицательно качает головой.

– Парень?

И снова нет.

– А, – говорит Элизабет. – Кастинг.

Агата обмякает в кресле и бормочет: «Боже, я ничтожество», а потом роняет голову на руки, как люди, которые засыпают в библиотеке.

– Ты не ничтожество.

– Именно оно, – говорит она приглушенным голосом. – Я просто полное ничтожество.

– В следующий раз получится.

– Ты это в прошлый раз говорила.

– Рано или поздно я окажусь права. Вот увидишь.

– В старших классах я была Эмили в «Нашем городке», – говорит она. – Была Марией в «Вестсайдской истории». Была Антигоной в «Антигоне»! Да что не так-то, а?

Элизабет улыбается и легонько гладит подругу по руке. Что ей больше всего нравится в Агате – так это ее абсолютная открытость, отсутствие тайных умыслов или корыстных мотивов. Она родом из маленького городка в центральном Иллинойсе, носит простые футболки и грубые «мартинсы» и искренне считает клетчатые шорты-боксеры приемлемым нарядом для выхода на улицу. Вместо юбок она повязывает вокруг талии большие свитеры или фланелевые рубашки. Прическа у нее в стиле «волосы не лезут в лицо и ладно». Она носит объемные свитеры и старые джинсы, которые не считаются модными даже в ее родном городке, в месте, которое – кроме шуток – называется Нормал.

– Послушай, – говорит Элизабет, – ты прекрасная и замечательная, ты будешь счастлива и добьешься успеха. Я это знаю. Знаю точно. Все у тебя сложится, и, скорее всего, это случится тогда, когда ты будешь меньше всего этого ожидать. Ты будешь заниматься своими делами, и вдруг бац – кто-нибудь поймет, насколько ты на самом деле офигенная. Тебя разглядят. Ты просто должна быть готова. Открыта. Ты должна ценить тот момент, в котором живешь сейчас. Посмотри, какой день! Посмотри, какое солнце! Разве это не потрясающе?

Агата поднимает голову и в недоумении смотрит на Элизабет.

– Что с тобой? – спрашивает она. Потом оглядывает Элизабет с головы до ног, выпрямляется и говорит: – Боже мой!

– Что?

– Ты стала совсем другой!

– Да?

– Прямо светишься.

– Правда?

– Такое ощущение, что твоя стена рухнула.

– Моя стена?

– Так вот почему я так долго тебя не видела. У тебя кто-то появился? Появился же? Ну-ка давай. Выкладывай.

И тогда Элизабет рассказывает всю эту долгую историю; она, конечно, заворожена и очарована своим новым бойфрендом, но в то же время ее слегка смущает, что она теперь так полна любовью, так пьяна любовью. Она гадает, думает ли Джек о ней так же много, как она о нем, и ее вдруг уязвляет осознание, что, возможно, и нет. Оно причиняет ей огромное страдание. И вот тут-то и начинаются страхи, и мысли Элизабет омрачаются. В один момент она представляет своего красивого, чуткого и творческого парня и заново переживает долгие восхитительные дни, проведенные с ним, а в другой момент в ее голову вторгается незваный вопрос: что, если он уйдет?

Что, если все это уйдет?

Ей кажется невозможным, неприемлемым, пугающим, что любовь, которая стала для нее такой важной, которая превратилась в нечто вроде физиологической потребности, в то, без чего она в буквальном смысле умрет, так ненадежна. Любовь может уйти. Элизабет над ней не властна. Он может просто бросить ее. И она начинает прокручивать в голове то, что они делали вместе в прошедшие выходные, и выискивать ошибки. Она серьезно готовила яичницу голышом? Пока он смотрел? Она представляет, как омерзительно колыхалось ее тело, и ей становится стыдно.

Потом – ужас возвращения на автобусе домой. Она готовит себя к разочарованию. Говорит себе, что не страшно, если он вдруг расстанется с ней, и ничего такого не случится, если он исчезнет. Они встречаются всего несколько недель. Она его забудет. Ей кажется, что она отделяется и отстраняется от собственного тела, как будто наблюдает за собой со стороны, когда приближается к дому, поднимается на четыре лестничных пролета, входит в свою квартиру и равнодушно идет к окну, ожидая худшего. Но потом она смотрит на дом напротив и видит, что Джек здесь, что он ждет у своего окна и что-то написал краской прямо на стекле. «Не могу перестать думать о тебе». И ее дух тут же возвращается обратно, воссоединяется с телом.

Они одновременно машут друг другу через темный переулок. Одновременно смеются. Совершенно одинаково смущенно прикрывают рот рукой. Она зовет его коротким кивком. Он тут же выбегает из своей квартиры и мчится к ней.

– Ты как будто все время у меня в голове, – говорит он. – Как будто она теперь принадлежит и тебе тоже.

– Я хотела сказать то же самое!

– Вот видишь?

– Я провела небольшое исследование, – говорит она.

– О чем?

– О любви.

Он смеется.

– Ты исследовала любовь? – Она смотрит на него так, словно говорит: «А ты думал?», и он с улыбкой замолкает. – Ну конечно, ты ее исследовала. Рассматривала со всех сторон.

– Это часть моей практики. Мы изучаем любовь. В последнее время я много читаю – работы по культурной этнографии, психологической антропологии…

– Типичная Элизабет.

– Ага.

– И что же?

– И что мне интересно – так это то, что у представителей самых разных культур очень схожие взгляды на любовь. Люди по всей планете, разделенные континентами, океанами и временем, ни разу не говорившие друг с другом, независимо друг от друга пришли к одному и тому же мнению о любви. Что, по-моему, просто прекрасно.

– И к чему они пришли?

– Любовь одновременно и связана с нашим телом, и обособлена от него. Она часть нас самих, но в то же время отделима от нас.

– Я не понимаю.

– Люди думали, что любовь – это нечто вещественное, что она находится где-то внутри тела. Как жидкость в чаше. И если вдуматься, то это блестящая метафора. Это объясняет, почему любовь ощущается почти физически, физиологически.

При этих словах он крепко обнимает ее, как бы подтверждая мысль. Она обнимает его в ответ и продолжает:

– А еще это объясняет, почему любовь иногда непостоянна, почему бывает так, что она проходит. Потому что это субстанция. А субстанции имеют свойство заканчиваться.

– А где она находится? Что служит чашей?

– Большинство людей думали, что сердце. А еще волосы, или почки, или кровь, или крошечное животное, которое живет у нас внутри.

Тут он отстраняется и испытующе смотрит на нее, теперь уже с явным интересом.

– А вот с этого момента поподробнее.

– Про животное?

– Да. Расскажи мне про него.

– В общем, до того, как мы узнали о существовании мозга и нервной системы, люди верили, что жизнь им дает что-то живое внутри. Именно так они объясняли сознание: как будто в них есть нечто, что движет ими и контролирует их. Животное внутри животного.

– Что-то вроде души?

– У него были разные названия, но в принципе да. Это была сама сущность, квинтэссенция человека, его истинное «я», которое обычно представляли в виде птицы, летучей мыши, змеи, бабочки или какого-то еще важного для той или иной местности существа.

Джек кивает и переводит взгляд на собственные колени, и на его бледном лице за длинной черной челкой проступает печаль, которую выдают морщинки, собирающиеся вокруг темных глаз.

– Что такое? – спрашивает она.

– Ничего, – отвечает он. – Просто я однажды слышал эту историю. Когда был ребенком. Я думал, что это выдумка.

– Что именно?

– Что, пока ты спишь, твоя душа покидает тело и отправляется исследовать мир.

– Ага.

– Так что, когда тебе снятся сны, то, что ты в них видишь, – это на самом деле путешествия твоей души. Иногда душа – это птица, летающая повсюду, а иногда мышь. Она принимает облик животного и изучает мир.

– Да, именно так. Люди в это верили.

– И суть истории, которую я слышал, заключалась в том, что иногда – редко, но все же – твоя душа встречается с другими душами, которые тоже путешествуют. И поэтому, когда в реальной жизни ты встречаешь кого-то, кто кажется тебе очень знакомым, кого ты вдруг раз – и узнаешь, это потому, что ваши души уже встречались ночью.

– Это очень мило.

– Я тоже так подумал.

– Ты в это поверил?

– Я не верил… раньше, – говорит он, и подтекст этих слов выразительно повисает в воздухе.

– Раньше – это когда? – спрашивает она.

Он улыбается.

– До тебя.

О, как же она жаждет любить вот так: возвышенно, инстинктивно, без стеснения, без колебаний и постоянных непрошеных сомнений. Для него это так естественно – любить, не беспокоясь о последствиях. Он просто говорит о том, что у него на сердце, и говорит искренне, без страха, что кажется Элизабет каким-то невозможным колдовством.

Нечто подобное происходит и несколькими днями позже, на открытии его выставки. Это его первая персональная выставка в галерее на цокольном этаже «Флэтайрон-билдинг» – одной из нескольких новых площадок, которые с каждым месяцем привлекают все больше и больше гостей, незнакомцев, приезжающих из богатых пригородов на дорогих автомобилях и спрашивающих, безопасно ли здесь парковаться. Нервных людей, которые явно беспокоятся о себе и своем имуществе, но которых все же привлекает растущая репутация Уикер-парка, его неоспоримая популярность среди богемы. Ходят слухи, что на открытие выставки Джека приедет критик из «Трибюн» – Бенджамин Куинс написал в пресс-релизе, что «молодой фотограф, запечатлевший культурный бум в Уикер-парке», проводит свою первую выставку, – и все с нетерпением ждут.

Выставка называется «Джек Бейкер. Девушка в окне». Джек сфотографировал – вплотную, наискось и с очень специфических ракурсов – экраны компьютеров, на которых открыты изображения незашторенных окон, и во всех женщины разной степени раздетости. Фотографии сделаны на таком близком расстоянии, под такими углами и с такой малой глубиной резкости, что тела выглядят растянутыми, нечеткими, зернистыми и абстрактными. Эти фотографии Джек напечатал на больших холстах, так что лицо или тело, которые на экране были размером с почтовую марку, теперь стали гигантскими. Из-за такого масштабирования иногда бывает трудно понять, на что вы смотрите. Люди в замешательстве разглядывают фотографии Джека, пока изображение вдруг не обретет четкость и они с изумлением не поймут, что перед ними обнаженная натура очень-очень-очень крупным планом.

Этим вечером здесь собрались все: эксцентричные художники, поэты, актеры, режиссеры и прочие неординарные личности, которых Элизабет встречала в коридорах кооператива; музыканты из рок-групп, которых она видела в барах и которых Джек так триумфально фотографировал; и куда более многочисленный, чем обычно, контингент лет тридцати-сорока, который выбрался в Уикер-парк из своих просторных квартир на берегу озера, или из больших домов в Эванстоне, или из западных пригородов. Именно приток этой аудитории, по-видимому, особенно радует Бенджамина: он пребывает в эйфории от того, что привлек толстосумов в свой убогий район посмотреть на обнаженку. «Мы шокируем цивилов», – шепчет он всем знакомым, кто подвернется под руку.

Элизабет стоит рядом с Джеком, который объясняет свою философию заинтересованным зрителям.

– Работа художника сейчас, в девяностые, в конце истории, состоит не в том, чтобы создавать, а в том, чтобы пересоздавать, – говорит Джек пожилой паре, возможно, коллекционерам. – Переделывать, перестраивать, переосмыслять контекст. В мире, где все темы для фотографии исчерпаны, где все уже заштамповано, задача искусства – отстранять объекты.

Пара кивает, улыбается, жадно глотая его слова.

– Поэтому я использую выложенные в сеть фотографии обнаженной натуры, – воодушевленно продолжает Джек. – Меня интересует не сама обнаженная натура, а ее повсеместность, тот факт, что интернет переполнен этими телами. И я хотел совершить своего рода преображение, превратить двухмерную плоскость компьютерного экрана в объект в трехмерном пространстве, а эфемерный цифровой код – в нечто осязаемо материальное.

– Можно купить? – спрашивают они, и Элизабет улыбается, целует Джека в щеку и отходит.

Она пробирается сквозь толпу, подслушивает, подходит к фуршетному столу, который на самом деле представляет собой просто бочонок со стопкой одноразовых стаканчиков. Она здесь никого не знает или, по крайней мере, не знает настолько хорошо, чтобы подойти и пообщаться. И вот она стоит у бочонка, одна, и пьет пиво с огромной шапкой пены, когда Бенджамин объявляет, что художник хочет произнести тост, и Джек залезает на стол, оглядывает зал и кричит:

– Где Элизабет?

Тут он замечает ее, толпа между ними как будто расступается, он улыбается, салютует ей стаканом и говорит, обращаясь ко всем:

– Я хотел бы посвятить этот вечер Элизабет, самому замечательному человеку, которого мне доводилось знать, моему источнику вдохновения, моей музе, моей Эди Седжвик, моей Джульетте, – что вызывает коллективный вздох умиления даже у тех гостей, кто обычно довольно циничен.

И тогда возникает ощущение, что их союз превознесли и благословили всей толпой.

В этот самый момент отношения Джека и Элизабет превращаются из личных в публичные, и теперь все хотят поговорить с ней, все хотят заполучить ее. Люди стучатся в дверь ее квартиры в любое время суток и упрашивают сходить с ними на очередное мероприятие, чаще всего в один из многочисленных баров, где поет какая-нибудь крутая группа, – музыканты в поношенных свитерах склонились над воющими гитарами и смотрят в пол, длинные волосы скрывают лица, так что все они кажутся одинаковыми, безликими, вялыми и безучастными, а Элизабет стоит внизу, у самого края стихийно образовавшегося круга для слэма, слушает, держа пиво в одной руке и сигарету в другой, и кивает в такт.

Это те концерты, о которых они с друзьями будут говорить с таким благоговением в последующие годы, те вечера, когда они видят какую-нибудь группу, которая пока известна только среди местных, играет в баре для десяти человек, еще не заключала контракты на запись альбомов, еще не засветилась на MTV. Они видят Veruca Salt в «Дабл дор». Jesus Lizard в «Царь-баре». Urge Overkill в «Лаунж экс». Уэсли Уиллиса, который сидит на улице и играет на клавишах для всех прохожих. Smashing Pumpkins в «Метро». Лиз Фэр в «Пустой бутылке». До того, как все эти люди станут знаменитыми. Для них это будет своего рода связующий элемент, общий опыт, единение, возникшее после стольких вечеринок, афтепати, тусовок с музыкантами, пьяных ночевок друг у друга. Потом похмельное утро, косяк и кофе в закусочной у Лео – и можно проводить долгие часы в поисках интересных винтажных вещей в пропитавшемся запахом пачули «Рэгстоке», где стойки так забиты одеждой, что выудить оттуда что-нибудь одно очень трудно. Или изучать книги на узких кривых полках в букинистическом «Майопике», где деревянные полы скрипят при каждом шаге. Или слоняться по «Квимбис», читая местные журналы, или комиксы для взрослых, или новейший выпуск «Эдбастерс»[7]. А иногда, если хочется сменить обстановку, они все садятся в метро – один отвлекает контролера, пока остальные преодолевают турникеты, перепрыгивая через заграждение, как лоси («Мы как лоси!» – восклицает Элизабет), – игра, которая никогда не надоедает, – а потом оккупируют весь вагон (обычно последний, самый пустой) и отправляются в бесчисленные дешевые приключения по городу: на озеро, на бесплатные концерты в Грант-парке или в джаз-клубы в Аптауне, или в гей-бары в Бойстауне, или в забегаловки на Логан-сквер (где несовершеннолетним из их компании удается раздобыть спиртное в отважном поединке с барменами, вышибалами и местными правоохранительными органами), или в крошечные кинотеатры, рассыпанные по всему Чикаго, – маленькие зальчики с экранами размером не больше простыни, где Элизабет смотрит «Заводной апельсин», «Кабинет доктора Калигари» и ретроспективу Феллини, а также полуночный показ «Небесных куколок», на котором они все просто завывают от смеха.

Иногда они садятся в одну из тех немногих машин, которые у них на ходу, и отправляются в какой-нибудь из торговых центров Норт-Сайда, чтобы провести день среди яппи. Они играют с сотрудниками «Гэпа» в игру, смысл которой состоит в том, чтобы пройти через весь торговый зал, дотронуться до задней стены, вернуться обратно и выйти на улицу так, чтобы никто из консультантов не успел спросить: «Чем я могу вам помочь?» Это труднее, чем кажется, потому что от сотрудников «Гэпа», похоже, требуют, чтобы они как можно быстрее заводили разговор с каждым входящим в магазин клиентом. «Гэпоптикум» – так они называют эту ярко освещенную торговую тюрьму, где за вами постоянно наблюдают. А Бенджамин и вовсе может говорить на эту тему без умолку: торговый центр, по его мнению, – это современное воплощение всевидящего полицейского государства, а многочисленные сотрудники, охранники и камеры вынуждают вас не только быть объектом наблюдения, но и наблюдать самим, потому что зеркала в примерочных заставляют постоянно думать о том, как вы выглядите в глазах других людей, видеть себя со стороны, покоряться тирании чужого взгляда и понимать, что этот взгляд всегда найдет в вас недостатки.

– Когда тебя видят, ты перестаешь быть собой, – часто говорит он, и это превращает их задачу – войти в «Гэп» и выйти из него так, чтобы тебя не заметили, – из простого развлечения в своего рода символический перформанс.

Чтобы сделать это успешно, нужно с невинным видом постоять у входа, дождавшись момента, когда все сотрудники отвернутся, потом юркнуть внутрь и спрятаться за вешалками с джинсовыми юбками, пока опасность не минует, потом пробежать к вешалкам с блузками и пригнуться, чтобы тебя не было видно за столами со шлепанцами, потом добраться по этому проходу до самой задней стены, выпрямиться и дотронуться до нее, пользуясь тем, что консультантка у примерочной отвлеклась, а потом поспешно выйти, не переходя на бег, потому что бег всегда привлекает нежелательное внимание и вызывает вопрос «Чем я могу вам помочь?», пока остальные наблюдают с улицы и иронически комментируют происходящее друг другу, как будто все они Бобы Костасы[8]: «О, Боб, вот это сейчас был опасный момент». – «Да уж, Боб, но блестящий маневр у комбинезонов в последнюю секунду предотвратил катастрофу!»

Им очень смешно.

Это становится одним из их любимых развлечений – разыгрывать крупнейшие торговые сети в сегменте масс-маркета. Они называют это «культурным противодействием». Они так решили. Это способ противостоять гомогенизирующей, уничтожающей планету корпоративной капиталистической машине, но в юмористическом ключе. Например, они подбивают друг друга прийти в автосалон и два часа притворяться, что хотят купить «додж караван», причем так, чтобы продавец не понял, что это розыгрыш, или, когда это им наскучивает, выдают себя за сотрудников магазинов и облекают в слова идиотский посыл, который часто имплицитно присутствует в рекламе брендов. Среди самых выдающихся образцов этого жанра – случай, когда один человек из их компании якобы раздавал пробники духов в «Диллардс» со словами: «Аромат, от которого перехватывает дыхание», и случай в мужском отделе «Мейсис», когда один из них тихонько ходил возле свитеров от Томми Хилфигера и повторял: «Стопроцентная шерсть для стопроцентного барана». Или когда один из них якобы продавал бюстгальтеры с пуш-апом в «Виктория сикрет» и сообщал клиенткам: «Чем больше ваша грудь, тем больше вас ценят!» Или когда они все оделись в спортивные костюмы, пришли в «Найк» и говорили покупателям: «Не парься из-за рабского труда. Просто сделай это!» Они клеят на кассовые аппараты, на банкоматы и зеркала примерочных стикеры с антикорпоративными лозунгами:

Не верь тому, что тебе говорят

Ломай систему

Не прогибайся

Не будь овцой

СОМНЕВАЙСЯ ВО ВСЕМ

Вечером они возвращаются в «Цех», собираются в галерее на первом этаже, пьют дешевое пиво, курят сигареты с гвоздикой и наслаждаются массажем спины. Все они, разбившись на пары, тройки и четверки, разминают друг другу дельтовидные мышцы. Все они не из Чикаго, все приехали в этот район издалека, и взаимные прикосновения для них – способ сблизиться. Да, они действительно чем-то напоминают стаю шимпанзе, которые выискивают друг у друга клещей и блох, и да, некоторые их соседи по «Цеху» отпускают шуточки по этому поводу и обзывают их разными производными от имени Джейн Гудолл[9], но им все равно. Их жизни тесно переплетены; они едят вместе, пьют вместе, иногда спят вместе. На занятиях по биологии Элизабет узнала новое слово: анастомоз. Это феномен, когда кровеносные сосуды из пересаженного органа или кожного лоскута объединяются и сливаются с собственными сосудами организма, формируя новую сосудистую систему. И это, по мнению Элизабет, идеально описывает их, ее компанию неразлучных друзей, которые все переплетены, все связаны друг с другом. Когда они едут слушать Breeders на «Лоллапалузе», то выразительно переглядываются во время Cannonball и повторяют губами эту идеальную строчку – «Я буду тебе кем захочешь», – как будто она была написана для них, о них.

Почему массаж спины? А почему нет? В конце концов, все они связали свою жизнь с искусством. Они приняли крайне идиотское решение в условиях «экономики просачивания»[10]. А если ты совершаешь серьезные ошибки, надо найти других людей, которые будут совершать их вместе с тобой. Если всю оставшуюся жизнь ты проведешь в нищете – что ж, надо хотя бы найти в этом плюсы, повеселиться, сказать «да» тому, что приносит тебе удовольствие. А массаж спины приносит удовольствие. И брауни с марихуаной тоже приносят удовольствие. И распевать песни Ани Дифранко и Тори Эймос, стоя на диване, а иногда прыгая на нем или даже танцуя, тем более приносит удовольствие. И пить абсент, и читать стихи вслух приносит удовольствие. И смешивать измельченные в порошок галлюциногенные грибы с лимонным соком: вкус мерзкий, но потом оно приносит удовольствие. И вдыхать веселящий газ: это приносит удовольствие почти всегда, за исключением того момента, когда сразу после вдоха кажется, что голова очень быстро сжимается, а потом так же быстро взрывается. Есть термин для описания той микросекунды после большого взрыва, за которую вселенная расширилась, превратившись из микроскопически маленькой точки в бесконечно огромное пространство, – космическая инфляция, и этим выражением вся компания описывает то, что происходит в их головах от веселящего газа и что происходит в их сердцах, когда они вместе.

Элизабет не привыкла так открыто и искренне говорить о дружбе и близости. Но она осознает, что впервые в жизни ничто не разлучит ее с этими людьми. Здесь нет властного отца, который в один прекрасный день объявит, что они снова переезжают в другой город. И поэтому можно отбросить свою обычную сдержанность и отчужденность, свою обычную готовность к катастрофам. Эти люди никуда не денутся. Она никуда не денется. Наконец-то она может позволить себе любить.

И вот как-то в воскресенье, в один из первых теплых весенних дней, через несколько недель после открытия выставки Джека, они, человек десять, садятся в последний вагон поезда на красной ветке и едут в Андерсонвилль на барахолки. Элизабет прислонилась к Агате, и та массирует ей шею железными пальцами, силе которых сейчас позавидовал бы сам Вулкан. Поезд нырнул в туннель, и яркий солнечный пейзаж сменился видом на стремительно несущиеся мимо серые стены. Тут Бенджамин встает и откашливается, все переводят глаза на него, и он говорит:

– Раз уж вы, филистеры, газеты не читаете, я буду тем, кто вам все расскажет.

– Расскажет что? – спрашивает Элизабет.

И тогда Бенджамин достает сегодняшнюю «Трибюн», открывает ее на рубрике «Культура» и показывает всем большую фотографию Джека и Элизабет, держащихся за руки на фоне одной из наиболее пристойных работ серии «Девушка в окне». Снимок был сделан в день открытия выставки, и заметка, которую Бенджамин тут же зачитывает вслух, посвящена последним тенденциям бурно развивающейся культурной жизни в Уикер-парке. Автор называет «Цех» источником качественно новой энергии, сердцем этого в целом неблагополучного района, а потом, ближе к концу статьи, особо отмечает выставку Джека и сообщает, что галерея продала все его работы до единой, а «Джек Бейкер – самый выдающийся молодой художник в Чикаго».

Когда Бенджамин заканчивает читать, все они молча и изумленно переглядываются. Наконец поезд со скрежетом тормозит на станции «Гранд-авеню», и более удачного совпадения не придумать, потому что, когда он останавливается и двери открываются, из динамиков раздается: «Гранд», и тут Элизабет говорит:

– Это же грандиозно.

Она окидывает взглядом вагон, смотрит на своих прекрасных друзей, и все они смеются (а застенчивый Джек в своей типичной манере сидит и краснеет), и ей кажется, что они – эти несколько человек, которых поезд несет под землей, – фитильки истории, горящие ярким пламенем маяки перемен и прогресса. Она никогда еще не была так непоколебимо уверена, что влюблена в Джека, и в своих друзей, и в этот город, и в это яркое весеннее воскресенье.

Все в точности так, как она и сказала.

Это действительно грандиозно.

А ПОТОМ ОНИ НАЧАЛИ терять друзей. Если в двадцать с небольшим они только добавляли и добавляли в свою коллекцию новых людей, новые впечатления и более-менее регулярные развлечения, то ближе к тридцати эта коллекция стала сокращаться: друзья или устраивались на работу за городом, или переезжали к своим близким. На первых порах изменения казались точечными – единичные потери, а не закономерность и не тенденция, – и поэтому основные контуры их жизней оставались прежними. Но потом внезапно стали появляться дети. Подруги Джека и Элизабет начали обзаводиться потомством, причем делали они это с такой удивительной синхронностью, как будто заключили за спиной Элизабет тайный сговор и решили забеременеть в промежуток между двадцатью восемью и тридцатью двумя годами. Элизабет казалось, что ее обманули. Она была поражена, что эти жители кооперативов, эти художники и бунтари, которые в девяностые яростно выступали против системы, всего десять лет спустя так покорно влились в нее. Большинство из них съехали из Уикер-парка в поисках более дешевой аренды в других местах, где они могли бы, как они выразились, «расшириться». Когда Элизабет впервые сходила на детский день рождения в пригороде, оформленный в стилистике сериала про Дору-путешественницу, она почувствовала себя преданной. Ее самые близкие друзья – друзья по колледжу, друзья, с которыми она жила, тусовалась, напивалась, путешествовала, баловалась легкими наркотиками, – один за другим исчезали из ее жизни. Ее пугало, как быстро это иногда происходило, как легко ее друзья разрывали связи. Взять хоть Агату, которая была, наверное, ближайшей подругой Элизабет, – они с Джеком часто ходили к Агате ужинать и смотреть кино, часто ездили с Агатой и ее мужем на машине в Согатак или в округ Дор. Потом Агата забеременела и стала постоянно повторять, как малыш будет обожать тетю Элизабет, причем клялась, что ребенок ни капельки не помешает их дружбе, но нарушила это обещание уже через полчаса после родов. Поздно вечером Элизабет получила сообщение: «Мальчик!», написала: «Что???», Агата ответила: «Раньше срока! Сюрприз!!!», и тогда Элизабет написала: «Ого, поздравляю! Уже еду!!!», но Агата ответила: «Вообще ребенок сейчас слабенький, и, чтобы его не заразить, мы пускаем только членов семьи».

Вот так в один момент Элизабет стала ненужной. Вот так в один момент новый клан Агаты – ее семья – вышел на первое место. Элизабет прочла это сообщение, и ей стало больно. «Я думала, мы тоже семья», – хотелось сказать ей.

Это происходило каждый раз, когда у кого-то из их близких друзей появлялись дети: все обещания, данные во время беременности, после родов нарушались, молодые родители исчезали с горизонта, и Элизабет, как ни старалась, не могла сохранить угасающую дружбу. Она планировала поздние завтраки со старыми друзьями только для того, чтобы услышать от них: «Извини, в это время у детей тихий час». Она планировала обеды, а они отвечали: «Обычно в это время дети капризничают». Она планировала ужины, а они отвечали: «В это время мы укладываем детей спать». Она планировала посидеть с друзьями после того, как дети заснут, и даже готова была сама принести алкоголь, шейкер для коктейлей и бокалы, чтобы не возлагать на друзей абсолютно никаких обязанностей, чтобы они могли просто расслабиться, выпить и поболтать, но они все равно отказывались: «Извини, мы уже с ног валимся».

И даже в те редкие вечера, когда им с Джеком удавалось напроситься в гости к друзьям, чтобы хоть немного пообщаться вживую, никакого полноценного разговора все равно не получалось: присутствие в доме чужих людей заставляло детей настырно, а иногда и буйно добиваться внимания родителей, которые – видимо, не желая наказывать детей в присутствии друзей, чтобы предстать в наилучшем свете, – никак этому не препятствовали, так что дети, испытывая границы своей новообретенной сладкой свободы, начинали капризничать, кричать и беситься, родители нервничали еще больше, и Элизабет чувствовала себя виноватой за то, что вообще пришла. Чувствовала себя обузой. Чувствовала, что ее приглашения и визиты только раздражают. В конце концов она перестала спрашивать. В конце концов остались только Элизабет и Джек, которым предстояло провести несколько следующих десятилетий вдвоем, в одиночестве, общаясь с друзьями лишь изредка, во время суматошных вечеринок по случаю дня рождения.

И все же ее друзей эта новая жизнь не то чтобы огорчала. Напротив, Элизабет не могла не замечать, что им это нравится, что они действительно предпочитают более просторные пригородные дома с участками. Они были совершенно довольны жизнью. У них появлялся ребенок, а иногда и несколько. Они были единым целым, одним организмом, семьей. Они постоянно спрашивали Элизабет, когда у нее тоже будет семья. В итоге она стала думать, что, возможно, ей чего-то не хватает, что, возможно, идеалы ее двадцати с небольшим лет не дают ей получить некий фундаментально важный жизненный опыт. Она вспомнила о своем поведении в молодости, о том, каким оно было ужасным, о том, как они с друзьями ходили по пригородным торговым центрам и целыми днями насмехались над людьми. Тогда это приносило такое удовлетворение, казалось таким забавным, даже в некотором роде осмысленным – они называли это «культурным противодействием», придавая своим поступкам благородный лоск идейного сопротивления: капиталистическая система откровенно аморальна, думали они, а следовательно, люди, которые вовлечены в эту систему, тоже откровенно аморальны, и поэтому она могла не чувствовать себя виноватой из-за того, что высмеивала этих людей или считала себя выше их. Это соблазнительная логика, когда тебе чуть за двадцать, но теперь, оглядываясь назад, Элизабет чувствовала себя неловко. Весь их протест казался ей неприятным. Самонадеянным. Лицемерным. Даже в некотором роде чудовищно нахальным: это был мир до глобализации, мир до 11 сентября, мир до ипотечного кризиса, мир до Великой рецессии, когда все они интуитивно понимали, что, как бы сильно они ни презирали массовую экономику и ни сопротивлялись ей, у них не возникнет особых проблем с тем, чтобы в конечном счете найти работу и средства к существованию в этой экономике. Возможно, подумала Элизабет, те друзья, которые переехали в пригород, самые прозорливые из их компании. Они первыми избавились от заблуждений.

Элизабет с Джеком переехали в Чикаго, чтобы осиротеть, оборвать связи с родными, с которыми у них не было ничего общего, и создать новую семью в кооперативе с теми, кто разделяет их взгляды. И на какое-то время им это удалось. Но чего они не учли – так это того, что люди не придерживаются одних и тех же взглядов всю жизнь. А когда их взгляды меняются, меняется и семья.

Элизабет должна была это предвидеть. Она знала, что за свою жизнь человек может сменить множество личностей. Она побывала столькими разными Элизабет, переходя из школы в школу. В одной она усердно зубрила математику. В другой начала играть на виолончели и полюбила музыку. В третьей вступила в экологический клуб и решила стать рейнджером. Потом увлеклась театром и писала пьесы и монологи. В следующей школе она стала участвовать в дебатах и захотела стать юристом. И самое странное, что в свое время все эти «я» казались настоящими. В каждой школе она проходила тест на интересы и увлечения, который должен был подсказать, какая профессия могла бы ей подойти, и каждый год результаты были разные. В один год получалось, что она должна стать математиком. На следующий год – учителем музыки. Потом – рейнджером, драматургом, юристом. Даже ее ответ на самый простой вопрос – «Откуда ты?» – варьировался от школы к школе, потому что Элизабет считала своим новым родным городом тот, из которого только что приехала. Она осознавала, что человек может меняться и преображаться, и поэтому не было ничего невероятного в том, что сейчас она опять преображается и вот-вот станет кем-то новым – например, родителем. Матерью.

Она начала обсуждать это с Джеком, начала вслух говорить, не стоит ли им подумать о ребенке. И когда он заколебался, она спросила, не может ли нежелание заводить детей быть следствием их собственного трудного детства, и предположила, что они боятся воспроизвести те обстоятельства, которые заставили их обоих сбежать от своих семей, но позволить этим страхам возобладать – все равно что позволить их отвратительным семьям в определенном смысле одержать над ними верх, а осознание этих последствий как раз-таки может послужить противоядием.

В конце концов он согласился, и, когда родился Тоби, Элизабет вдруг поняла, куда подевались все ее друзья. Она была поражена тем, как резко изменились ее приоритеты, как любая задача, не связанная с заботой о Тоби, о его безопасности и здоровье, начала казаться ей отклонением от курса или препятствием на пути. С запоздалым раскаянием она поняла, что если кто-нибудь из ее бездетных друзей захочет прийти к ней выпить мартини и поболтать, пока ребенок спит, этот визит будет не то чтобы нежеланным, но несколько неуместным. Как если бы Сизиф, катящий камень на гору, вдруг остановился выпить чаю. Она поняла, что ее старые друзья ее не бросили или, по крайней мере, не делали этого намеренно; просто их внимание заняли другие вещи, их любовь сменила курс, ежедневные задачи неизбежно и непроизвольно трансформировались. Она наконец осознала странный парадокс родительства: это был в высшей степени разрушительный и в то же время почему-то в высшей степени утешительный опыт. Родительство одновременно и опустошало, и наполняло душу.

Она мысленно простила своих старых друзей. И мысленно выругала себя за то, что злилась на них и что вела себя как человек, которого было легко бросить, как человек, который на всех этих днях рождения с раздражающей демонстративностью давал понять, что присутствует здесь чисто номинально, одной ногой уже переступая порог. Она всегда так жила: опаздывала на обеды, нескоро отвечала на письма, подолгу не звонила, случайно назначала две разные встречи на одно и то же время. Казалось, она неосознанно намекала, что на самом деле люди не так уж и сильно ей нужны.

Она, как могла, примирилась с потерями, поклялась впредь исправиться и стала искать новых друзей так, как это делает большинство родителей: среди матерей и отцов в школе, где учится ее ребенок.

Вот почему этим поздним летним утром она была здесь, стояла рядом с Брэнди на асфальтированной дорожке у Парк-Шорской сельской дневной школы, наблюдала за тем, как родители привозят детей, и слушала, как Брэнди, ни дать ни взять дворецкий из романа Джейн Остин, рассказывает про каждого вновь прибывшего.

– Мистер Кит Мастерсон и миссис Джули Мастерсон из Форест-Хиллс, – сказала Брэнди, кивая в сторону серебристой «тойоты секвойя», которая въезжала на кольцевую дорогу. – Они оба стоматологи. Если когда-нибудь будешь готовить десерт для их сына Брэкса, обязательно проследи, чтобы в нем не было сахара.

– Поняла, – сказала Элизабет. – Спасибо.

– Мистер Брайан Грин и миссис Пенелопа Грин из Эванстона, – продолжала Брэнди, указывая на следующую машину. – Она всю жизнь придерживается веганства. Хочешь совет? Никогда не спрашивай, как она восполняет недостаток железа. Это для нее болезненная тема, она становится слишком нервной и начинает навязывать свои взгляды.

– Хорошо, буду знать.

Парк-Шорская сельская дневная школа на самом деле находилась не в сельской местности. Строго говоря, это была и не просто дневная школа. Это была частная школа, где дети учились с нулевого по двенадцатый класс, и располагалась она в переоборудованном здании бывшей библиотеки Карнеги, прямо в колоритном центре Парк-Шора, в нескольких кварталах от того места, где строили «Судоверфь». Философия руководства заключалась в том, что они использовали старую модель «сельской дневной школы» в качестве источника вдохновения и педагогической отправной точки. На практике это означало, что дети разного возраста учились вместе, в одних классах, и что учителя преподавали по междисциплинарной программе, а не специализировались в одной конкретной области. Идея, как объяснялось в красочных рекламных буклетах, заключалась в том, чтобы вернуть тот формат, когда школы еще не перешли к конвейерной модели обучения, когда образование еще не превратилось в своего рода поточное производство, где к ученикам относятся как к машинам, а к учителям – как к рабочим сборочного цеха, каждый из которых занимается отдельным компонентом этих машин: биологией, математикой, чтением, письмом и так далее. В Парк-Шорской школе все как бы смешивалось воедино, и это лучше отражало то, как на самом деле учатся дети – стихийно, спонтанно, естественно.

Элизабет и Джек отдали Тоби в Парк-Шорскую школу, потому что она должна была подойти Тоби с его сложным характером: благодаря гибкому подходу к обучению, отсутствию жестких правил, упору на физическую активность и сенсорное развитие учеников это была та среда, в которой Тоби мог наконец расслабиться и стать более уравновешенным и спокойным. В этой школе он реже срывался, реже закатывал истерики, реже проявлял агрессию. Тоби был не из тех детей, которые могут целый день сидеть за партой и слушать, а руководство Парк-Шорской школы решительно выступало против сидения целый день и, если уж на то пошло, вообще против парт. Так что это был правильный выбор.

– Мистер Энтони Форрестер и миссис Марта Форрестер из Нортбрука, – сказала Брэнди. – Она работает в отделе кадров «Юнайтед эйрлайнс». Он «в поиске работы» уже года три. Мы почти перестали его об этом спрашивать.

– Ясно.

– Мистер Теодор Норман и миссис Кэрри Норман-Уорд из Уиннетки. Хотя скоро она опять будет просто Кэрри Уорд, без дефиса. Они разводятся.

– Ой.

– Между прочим, это не сплетни. Они сами охотно об этом рассказывают. Даже опубликовали в «Фейсбуке» целое эссе, которое написали вместе, и там подробно объяснили, что отдалились друг от друга и теперь расстаются друзьями, с глубоким взаимным уважением и благодарностью.

– Как цивилизованно.

– Они ходили к консультанту для пар, желающих сохранить отношения, потом поняли, что не смогут спасти брак, и тогда пошли к консультанту для пар, желающих расстаться, – он, к счастью, работал в том же офисе. Они очень стараются, чтобы развод прошел как можно более гладко и этично, ради детей.

Элизабет кивнула.

– А по поводу того, что они отдалились друг от друга, – что произошло?

– В смысле?

– Почему отдалились? В чем причина?

– На самом деле, насколько я знаю, ничего особенного не произошло. Они просто перестали испытывать друг к другу такие сильные чувства, как раньше. Думаю, такое случается со многими парами. Страсть угасла, искра потухла. У этого должно быть какое-то название.

– У этого есть название.

– Правда?

– Гипоактивное расстройство супружеской привязанности.

– Ты серьезно?

– Такое явление существует, – сказала Элизабет. – Я изучаю его на работе. Специфический термин, обозначающий как раз то, что ты описала: охлаждение романтической любви с течением времени.

– Впервые слышу.

– Мы тестируем лекарство.

– Лекарство? Так вы что, изобрели любовное зелье?

– Технически это стимулятор дофаминовой нейротрансмиссии, воздействующий на конкретный полиморфизм генов, но, да, между собой мы называем его «Любовным зельем номер девять».

– Ничего себе!

– Это коктейль из разных жизненно важных пептидов, который, как мы надеемся, поможет людям опять испытать прежние чувства к своему партнеру.

– Любовь в бутылке. Ну и дела, – сказала Брэнди, а потом быстро добавила: – Мы с Майком обновляем свои свадебные клятвы как минимум раз в год.

– Да, я видела фотографии в «Инстаграме». Это чудесно.

– Это наш способ сказать друг другу: «Я буду выбирать тебя снова и снова». Так мы сохраняем романтику в отношениях.

– Вы молодцы.

Тут Брэнди заметила новое семейство на ярко-красном электромобиле, который абсолютно бесшумно проехал мимо, наклонилась к Элизабет и сказала:

– Ну что, легки на помине наши голубки. Ты же знаешь голубков?

Она имела в виду Кейт и Кайла, которые недавно переехали в Иллинойс из Кремниевой долины и за недолгое время своего пребывания здесь стали для местных родителей чем-то вроде курьеза. Кайлу было за сорок, его дочери Камилле девять, а Кейт за двадцать – видимо, она приходилась Камилле мачехой. Всякий раз, когда Кейт и Кайл расставались – как, например, сейчас, когда он отвозил ее с Камиллой в школу, – они целовались на глазах у дочери, ее учителей, других родителей и случайных прохожих. Причем целовались взасос. Страстно и с языком, как подростки на выпускном.

– Ого, – прошептала Брэнди, наблюдая за ними.

Кейт обнимала Кайла, широкоплечего и коренастого, как будто созданного для игры в регби, и решительно, жадно и беззастенчиво целовала его. А когда они закончили целоваться, Кайл отвесил Кейт довольно громкий шлепок, игриво хлопнув ее по заднице прямо на глазах у детей.

– Ого, – снова сказала Брэнди.

Появление Кейт в родительском кругу стало для всех неожиданностью, в первую очередь из-за возраста. Ей было всего двадцать пять, и, возможно, тем, кто разменял четвертый и пятый десяток, казалось странным, что такой молодой женщине уже знакомо материнство, воспитание ребенка, взрослая жизнь. Кейт, видимо, интуитивно чувствовала эту настороженность, потому что часто отпускала бесцеремонные комментарии, подчеркивающие разрыв между ней и всеми остальными, и особенно любила начинать предложение со слов: «Ну, для людей моего поколения…»

Однажды Кейт так и сказала Элизабет: «Ты прямо как крутая мама, которой у меня никогда не было», что вызвало у Элизабет неожиданно острое раздражение, и она молча злилась по этому поводу несколько дней.

Кейт работала в новом офисе «Гугла», который недавно открылся на западе Чикаго-Луп, хотя оставалось неясным, чем именно она там занималась. «Очень много математики и программирования, – сказала она. – Умоляю, не спрашивайте больше. Это такая скукота». Она была дружелюбной, доброжелательной и очень общительной, и отношения с падчерицей у нее, судя по всему, были прекрасные, но некоторые родители немного ее сторонились и немного побаивались – главным образом потому, что у Кейт и ее мужа был открытый брак, и Кейт честно об этом заявляла. Честность вообще была отличительной чертой ее характера: она совершенно откровенно и свободно обсуждала вещи, о которых большинство из них говорили только во время сеансов у психотерапевта или по пьяни. Например, все знали, что Кейт ходит на свидания – а иногда заводит длительные отношения, а бывает, что и уезжает на выходные – с другими мужчинами. Она говорила об этом регулярно и безо всякого стыда, как будто тут не было ровным счетом ничего необычного. И, возможно, ничего необычного и не было – для жителей Калифорнии или для миллениалов. Кто знает. Но это было довольно-таки скандальное признание в обществе немолодых родителей, большинство из которых были выходцами со Среднего Запада, и поэтому их реакция на обсуждение личной жизни и секса, как правило, колебалась между неловкостью и ужасом.

– Дамы, – сказала Кейт, приближаясь к ним, – извините, я к вам прямо с ночевки, так что вид у меня помятый в самом буквальном смысле этого слова.

Длинные пепельные волосы Кейт – похоже, от природы она была брюнеткой, но по какой-то причине красилась в серый – были еще влажными после душа, но в остальном она выглядела как всегда: шикарно, свежо и молодо. Кейт обладала способностью придавать респектабельность трендам, над которыми принято было посмеиваться. Например, тот же серый цвет волос смотрелся у нее очень интересно и эффектно. Она носила очки огромного размера – квадратные, в массивной оправе, обладателя которых в те времена, когда Элизабет была маленькой, сочли бы безнадежным ботаником; они должны были казаться для Кейт слишком крупными, но, как ни странно, смотрелись стильно. Они постоянно сползали на нос, и у Кейт была манера поправлять их каждые две секунды, но даже это было очаровательно. Она носила джинсы, в которых Элизабет ни за что на свете не рискнула бы выйти на люди, – этот фасон с завышенной талией а-ля восьмидесятые, «как у мамы», чудовищно уродовал всех, кроме молодых девушек вроде Кейт.

– Откуда ты, прости? С ночевки? – переспросила Брэнди.

Кейт очень серьезно посмотрела на них поверх своих больших очков.

– Кроме шуток, мне реально хреново.

– Что ты имеешь в виду под «ночевкой»?

– Ну, большинство людей моего возраста сказали бы «секс без обязательств», но для вашего поколения правильное выражение – это, наверное, «роман на одну ночь»?

– А, понятно.

– Да уж, Кайл увидел меня сегодня утром и стоит ржет.

– Твой муж, – сказала Брэнди, – не возражает против твоих… ночевок?

– Ой, нет, конечно. У него свои ночевки. И, знаете, слава богу. Потому что я не представляю, как бы справлялась с ребенком, если бы не помощь его девушек. Вот почему я уважаю таких мам, как вы, которые все делают сами. Это очень здорово.

– Я бы не обрадовалась, если бы у моего мужа были девушки, – сказала Брэнди.

– Но они же замечательные! – возразила Кейт. – Мы все как одна большая семья. Плюс у меня постоянно под рукой десяток нянь.

– Десяток?

Кейт пожала плечами.

– Как говорится, чтобы вырастить ребенка, нужна целая деревня. В любом случае, я предпочитаю называть это «ночевкой», а не «сексом без обязательств», потому что так проще объяснить Камилле, почему у нас кто-то остается на ночь.

– Допустим, но разве ее это никогда не смущало? Незнакомые люди в доме?

– Ой, да она в восторге. Встает утром – а у нее новая подруга.

– М-м.

– Или, как сегодня, аж две подруги!

– Собственно, я всегда говорила, – сказала Брэнди, крепко сжимая ручки своей соломенной сумки, – чтобы получать любовь, нужно ее дарить.

– Ну, до встречи! – сказала Кейт, попрощалась с ними и отправилась на поиски кофе, а Элизабет и Брэнди смотрели ей вслед.

– Милейшая девушка, – сказала Брэнди. – То есть, к своей семье я бы ее и близко не подпустила. Но милейшая.

А потом прозвенел звонок и начался учебный день, и Брэнди попрощалась с Элизабет, но Элизабет решила ненадолго задержаться в Парк-Шоре, а не возвращаться в Чикаго в самый час пик, пошла прогуляться по центру, увидела в окне одной из кофеен Кейт, сидевшую за столом перед огромной чашкой латте, и после недолгого раздумья вошла внутрь.

– Я не помешаю?

Кейт подняла голову.

– О, привет!

– Привет, эм, мы не очень близко знакомы, но могу я тебя кое о чем спросить?

– Конечно.

– Это личное. Про тебя и твоего мужа.

– Хорошо.

– Про то, что вы… делаете.

– В смысле, где мы работаем?

– Нет. Я имею в виду, в романтическом плане.

– А, ты про то, что мы спим с кем хотим.

– Да.

– Пожалуйста. Спрашивай о чем угодно.

– Вот что я хотела узнать: то, как ты это описала, – оно действительно так ощущается?

– Так – это как?

– Как большая семья.

Кейт усмехнулась.

– Ну да. То есть, конечно, тут включаются сильные чувства, которые нужно четко проговаривать словами и контролировать. Но чаще всего – да, мы как большая семья.

Элизабет кивнула.

– А почему ты спрашиваешь?

– Звучит неплохо.

– Так и есть.

– Я уже много лет не чувствовала ничего подобного. Мне этого не хватает.

– Садись! – сказала Кейт. – Обожаю вербовать сторонников.

Остаток утра они провели в кофейне, и Элизабет слушала, как Кейт яростно критикует современный институт брака.

– Это глупо, – сказала Кейт. – Брак – это просто глупость. Или, по крайней мере, то, как на Западе сейчас практикуют брак, как его сейчас понимают. Полнейший идиотизм. Мы погрязли в этих бессмысленных стереотипах. Как по мне, пора с ними заканчивать.

– Ты хочешь избавиться от брака?

– Я хочу его обновить. Хочу провести бета-тестирование новых моделей. Хочу все сломать и начать заново. Вот как я это себе представляю: брак – технология, которая не ориентирована на будущее. То есть он действительно мог быть полезным инструментом, например, в какой-нибудь викторианской Англии. Но для нас сейчас – уже не особо. Мы пытаемся заставить отношения в двадцать первом веке работать на софте, придуманном в восемнадцатом веке. Поэтому они виснут и вылетают. Обычно в сфере технологий мы пытаемся все модернизировать, обновлять и совершенствовать, но в случае брака упорно отказываемся идти в ногу со временем. Мы убедили себя, что на самом деле нам нравятся сбои. Мы хотим, чтобы все зависало. Если бы все было слишком просто, оно бы того не стоило. Нас убедили, что это не системные ошибки, а нарочно так задумано. Маразм какой-то.

– А что это за ошибки?

– Ну, главная, конечно, в том, что тебе предлагается поверить в существование одного-единственного сверхчеловека, который тебя как бы дополняет. Человека, который удовлетворяет всем твоим потребностям. Что с исторической точки зрения вообще абсурд. Бред сивой кобылы. Возьми хоть греков. Ну вот древних греков, типа Платона. Во времена Платона задача мужа заключалась в том, чтобы обеспечивать жену. Это была его роль. А у нее были любовники для удовлетворения сексуальных потребностей, храм для удовлетворения духовных потребностей, родственники для удовлетворения потребности в помощи с детьми и соседи для удовлетворения социальных потребностей. А потом, спустя несколько столетий, мы вдруг решили, что нет, на самом деле все потребности должен удовлетворять один человек, этот чудесный супруг, который в одиночку делает то, что раньше делала целая куча народу. Это же просто бред какой-то.

– Но когда я встретила Джека, это действительно было похоже на чудо. Я знаю, звучит банально, но в то время я чувствовала себя так, словно мы… родственные души.

– Это просто ЭНО.

– Что такое ЭНО?

– Энергия новых отношений. Когда ощущаешь эти первые вспышки интереса к другому человеку. Такое бурное, неудержимое, всеобъемлющее чувство, боже мой, я хочу слиться с тобой полностью, вот это все…

– Я его знаю, да, – сказала Элизабет.

– Обычно ЭНО длится от шести месяцев до года. Максимум, и то при самых благоприятных обстоятельствах, – три года. Как долго вы с Джеком вместе?

– Женаты пятнадцать лет, вместе двадцать.

– Значит, тебе это знакомо. Вспомни, когда ты в последний раз испытывала к нему такие чувства? Этот трепет, восторг, влечение…

– Да, спасибо, я уже поняла.

– Не переживай. Это у всех так. Ты ни в чем не виновата. Ты просто пользуешься технологией, которая уже устарела, вышла из строя и, может, даже вредна в том смысле, что заставляет людей чувствовать себя лицемерами и неудачниками. Я к тому, что неслучайно брак на протяжении большей части истории не имел ничего общего с романтикой, сексом или любовью. Ты когда-нибудь задумывалась, почему много сотен лет нормой, на секундочку, считались браки по расчету?

– Из-за патриархата?

– Да, но не только. Все потому, что влюбленность – чувство сильное, но мимолетное. А брак должен быть надежным, долговечным, жизнеспособным. Поэтому на протяжении всей истории люди считали, что слишком много романтики в браке – это опасно.

– Значит, пусть решают родители.

– Именно. Люди из-за ЭНО какой только херни не творят. О рациональности говорить не приходится. Ты знаешь, что такое асцидия?

– Асцидия? Нет.

– Это беспозвоночное, плавающее по океану в поисках коралла, к которому можно прикрепиться. Как только оно видит подходящий, то пристраивается к нему и съедает собственный мозг.

– Кажется, это сейчас была метафора.

– Когда асцидия находит себе безопасное место, ей больше не нужно думать. Люди тоже так поступают, когда находят свою половинку.

– Ну спасибо.

– Так ведь Платон говорил то же самое: романтическая любовь иррациональна и непостоянна. Платон считал, что самый крепкий вид любви – это любовь, больше похожая на дружбу, более…

– Платоническая?

– Точно. Поэтому лучше не смешивать такую недолговечную вещь, как романтические отношения, с такой постоянной, как брак. А учитывая нашу статистику разводов, Платон дело говорил. Половина всех браков заканчивается неудачно, а еще четверть сохраняется только ради детей. Ты знала, что семьдесят процентов людей в браке ходят налево?

– Нет.

– Это просто катастрофа. А причина в том, что мы ждем от брака слишком многого. «Пока смерть не разлучит нас» и все такое. Никогда не думать о других? Да это ж, блин, невозможно! Но люди считают, что это я сумасшедшая. И я понимаю. Я же вижу, как на меня смотрят. Я знаю, что меня не приглашают на эти игровые встречи. Но, как по мне, мы с мужем на самом деле поступаем довольно-таки консервативно. Мы пытаемся сохранить стабильность, сохранить семью, спасти брак, не взваливая на него слишком много.

– Но зачем вы тогда вообще поженились? Если ты так против брака?

– Потому что в человеке живут два разных стремления: потребность в новизне и потребность в стабильности. Это постоянная борьба противоположностей. Когда у меня слишком много случайных партнеров, мне хочется стабильности. Когда я слишком много вечеров провожу лежа на диване, мне хочется новизны. Главное тут – соблюдать баланс.

– А в нормальном браке это невозможно?

– Так называемый «нормальный» моногамный брак придуман не для таких людей, как мы с тобой. Он придуман для совсем других пользователей. Моногамия существует только для того, чтобы удовлетворить самых никчемных, жалких, убогих и никому не нужных мужиков.

– Ого. Ничего себе.

– Сама посуди. Патриархат и капитализм без моногамии нестабильны. Капитализм обеспечивает все большую концентрацию богатства, а патриархат гарантирует, что оно будет сосредоточено в руках мужчин. Эта система стимулирует женщин выходить замуж за тех, кто повлиятельнее и постарше, и если не будет моногамии, чтобы уравнять шансы, у вас просто появятся толпы молодых людей, неспособных найти себе жен. А, как мы все знаем, для общества нет ничего хуже, чем лузер, которому никто не дает. Поэтому и пришлось вводить моногамию как своего рода системный патч.

– Об этом я никогда не задумывалась.

– Брак – это технология. И если одни технологии расширяют человеческие возможности, то другие их ограничивают. Рычаг расширяет, а замок ограничивает. И все, чего я хочу, – это превратить брак из замка в рычаг. Я хочу, чтобы у меня была опция время от времени переживать романтические увлечения, не чувствуя себя плохой женой.

– Но я же видела вас с мужем. У вас явно нет недостатка в романтике.

– Серьезно, Элизабет, заведи любовника. А еще лучше – скажи Джеку, чтобы он завел любовницу. И он станет для тебя на тысячу процентов привлекательнее. Это просто магия.

– Я не уверена, что Джек на такое согласится.

– Давайте куда-нибудь выберемся вчетвером? На двойное свидание. Мой муж очень хорошо умеет говорить о таких вещах. Будет здорово.

– Даже не знаю.

– Напиши Джеку прямо сейчас. Скажи, что у тебя есть одна авантюрная идея. Он очень обрадуется.

– Ничего он не обрадуется. Каждому завести собственных любовников? На этой неделе я предложила, чтобы у нас были собственные мастер-спальни, и он взбесился.

– Собственные спальни – отличная мысль, но я думаю, что проблема в слове «мастер».

– То есть?

– Да ты чего, Элизабет. Мастер. Господин. Разве у этого слова нет определенных коннотаций?

– Мне это и в голову не приходило.

– Еще бы, людям вашего поколения такое редко приходит в голову.

– Я хочу сказать, мы с Джеком так долго вместе, что я не могу вот так взять и предложить нечто подобное, нечто настолько… радикальное. Это будет как-то жестоко.

– Ты знаешь, чем я занимаюсь на работе?

– Чем-то связанным с математикой.

– Это называется алгебраическая топология.

– И что это такое?

– Раздел математики, который в основном изучает качественные свойства пространственных объектов, подвергающихся гомеоморфным преобразованиям.

– Ага.

– По сути, это математика деформации и изменения. Обычно я объясняю это так. Представь баскетбольный мяч. Какой он формы?

– Круглый.

– Не совсем.

– То есть шар.

– Вот, другое дело. А если я его сдую?

– Он больше не будет шаром.

– Именно. И по законам геометрии это теперь новый объект. Но интуитивно мы все понимаем, что это не новый объект. Это все тот же объект. Баскетбольный мяч. Можно придать ему форму чаши, но по своей сути это все равно будет мяч. Можно сложить его, как кусок пиццы, но по сути это все равно мяч. Но что, если разорвать его пополам?

– Тогда это уже не мяч?

– Но и не два мяча. Мы преобразовали его в два совершенно других, новых объекта. Именно в этом и состоит суть моей математики. Если огрублять, то она описывает, насколько сильно можно деформировать объект, прежде чем он станет новым объектом.

– Понятно.

– А еще эти методы применяются в работе с большими данными, хотя я очень прошу: только не заставляй меня об этом рассказывать.

– И к чему ты клонишь?

– Все в мире меняется. Это факт. Главный вопрос в том, где допустимый предел перемен. Тебе надо решить для себя, сколько изменений выдержит ваш брак, прежде чем перестанет быть самим собой.

– В смысле, порвется ли мяч, если я предложу это Джеку?

– Я имела в виду другое: ты уверена, что он еще не порвался?

Элизабет кивнула.

– Хорошо, наверное, я поговорю с Джеком, – сказала она. – Авантюрная идея – это звучит заманчиво. Думаю, мы могли бы попробовать.

– Ура! – сказала Кейт и захлопала в ладоши.

– Спасибо тебе. Это было очень познавательно.

– Всегда пожалуйста. А теперь можно я задам тебе вопрос?

– Конечно.

– Меня заинтересовала одна вещь, о которой ты говорила. Когда-то ты верила, что вы с Джеком родственные души.

– Да.

– Ты до сих пор в это веришь?

– Понимаешь, Джек просто замечательный человек. Вдумчивый, умный, глубоко порядочный, прекрасно ладит с Тоби.

– Но ты веришь, что он твоя родственная душа?

– Если честно, нет, больше не верю.

– И когда ты перестала в это верить?

– Во вторник, 4 ноября 2008 года.

– Подозрительно точная дата.

– Это был незабываемый день.

– Что случилось?

– Долгая история, – сказала Элизабет. – Если вкратце, то в этот день я, скажем так, запуталась.

Запутанная история


ВСЕ НАЧАЛОСЬ в полдень, во вторник, в 2008 году, и началось с того, что Тоби опять отказался от еды.

Он только что проснулся – ему тогда было два года, и он уже мало спал днем, но в тот конкретный вторник по какой-то причине задремал на целых полтора часа, и Элизабет провела эти девяносто минут тишины за готовкой и размышлениями. Размышляла она о работе. В частности, о новом клиенте, который обратился к ней со странной просьбой.

Элизабет работала в научной лаборатории Де Поля, которая занималась изучением эффекта плацебо. Официально лаборатория называлась Институтом исследования плацебо, но известность приобрела под названием созданной на ее базе организации – «Велнесс». Задачей «Велнесс» было тестировать различные так называемые товары для здоровья, чтобы выяснить, имеют ли эти товары более высокую эффективность, чем плацебо. По сути, они были службой контроля, субподрядчиком Федеральной торговой комиссии и Управления по надзору за качеством пищевых продуктов и медикаментов, и должны были выявлять случаи мошенничества. К 2008 году в числе самых известных наименований, прошедших через их лабораторию, были: «Юбка-похудейка» – мини-юбка из плотного эластичного материала, которая по ощущениям походила на большую резиновую полоску, плотно обхватывающую ноги, и якобы способствовала активному сжиганию жира на бедрах, если просто ходить в ней; «Кроссовки-качалки» – обувь с толстыми рокерными подошвами, которая якобы помогала привести ягодицы в тонус, если (опять же) просто ходить в ней; «Смартшейк» – коктейль с низким содержанием жира и низкой калорийностью, который надо было принимать для похудения вместо еды; и детокс-программа под названием «Лимонадная диета», на которой употреблять можно было только чай, лимонный сок, кленовый сироп и почему-то кайенский перец, причем одновременно, что, как утверждал автор, выводило из организма токсины, холестерин и жир.

Эту продукцию в «Велнесс» изучали потому, что вся она так или иначе продемонстрировала свою эффективность. Некоторые люди уверенно заявляли, что эти товары и методики выполняют заявленные функции, что они на самом деле работают, что это не обман, – и зачастую утверждали, что теперь чувствуют себя на сто процентов здоровее и даже стройнее. И иногда объективные показатели вполне соответствовали их энтузиазму: бывало, что женщины, которые в течение месяца ходили в «похудейках», действительно сбрасывали вес в той степени, которая если и не меняла их жизнь кардинально, то по крайней мере была статистически значимой.

Поэтому сотрудникам «Велнесс» нужно было ответить на вопрос, являются ли эти изменения результатом применения продукта или же эффектом плацебо.

В 2008 году было уже хорошо известно, что эффект плацебо существует и что он удивительно, прямо-таки фантастически силен. Старт исследованиям плацебо дал непосредственный начальник Элизабет, доктор Отто Сэнборн, профессор психологии в университете Де Поля, который первым показал, неоднократно и убедительно: если пациенты больницы думают, что то или иное лекарство поможет, оно, как правило, помогает, но если они думают, что оно ничего не даст, возрастает вероятность того, что оно на самом деле ничего не даст (Сэнборн, 1975). С тех пор он провел серию довольно креативных экспериментов, которые продемонстрировали, насколько люди восприимчивы к внушению и плацебо. Возьмем, к примеру, человека, страдающего от хронических болей в спине. Если дать этому человеку таблетку-пустышку, но сказать, что это обезболивающее, она, скорее всего, подействует лучше, чем если дать ему обезболивающее, но сказать, что это пустышка (Сэнборн, 1976). А иногда испытуемым нужна даже не правильная история, а просто правильная обстановка, правильная картина, правильный набор подсознательно воздействующих на них психосоциальных сигналов: например, врач в чистом белом халате, выписывающий пациенту плацебо, добивается больших успехов в лечении, чем тот же врач, выписывающий те же таблетки, но одетый в старую грязную футболку (Сэнборн, 1977). Другими словами, изучение эффекта плацебо – это на самом деле изучение контекста, ожиданий, символов, метафор и историй, которые могут заставить людей поверить в любые иллюзии.

По крайней мере, такова была первоначальная гипотеза Сэнборна, – что испытуемые находятся в плену иллюзий, что их ввели в заблуждение. Он считал, что эффект плацебо существует исключительно в голове. Но когда другие исследователи продолжили его работу, все оказалось не так просто. Они выяснили, что прием плацебо иногда вызывает физические реакции. Например, если на кожу людей попадал якобы сок ядовитого плюща, то у них появлялась сыпь (Барбер, 1978). А у людей, якобы употреблявших кофеин, наблюдалось учащение сердечного ритма (Флейтен, Блюменталь, 1999). А если «синим воротничкам» говорили, что то, чем они занимаются на работе, считается «интенсивными физическими упражнениями», они становились стройнее и выносливее, хотя в их образе жизни ничего не менялось (Крам, Лангер, 2007). И хотя нейробиологический механизм этого процесса оставался не вполне ясным, все понимали, что ключом к поразительной, необыкновенной эффективности плацебо служит вера. Испытуемым нужно было поверить в то, что им рассказывали. Именно поэтому, кстати, лаборатория Элизабет никогда открыто не называлась Институтом исследования плацебо: как только люди видели табличку на двери и понимали, что получают плацебо, они переставали в него верить, а значит, оно переставало действовать. Отсюда и намеренно расплывчатое и универсальное название «Велнесс» – оно обладало определенной семантической гибкостью (то есть могло означать все, что от него требовалось в конкретный момент), а это очень удобно, если ваша главная цель – придумывать такие истории, чтобы люди в них верили, а потом проверять их на эффективность.

Например, как узнать, действительно ли «Юбка-похудейка» – качественный продукт или же к ней просто прилагается убедительная история? Поменять эту историю. Что, если вместо того, чтобы говорить людям, что юбка помогает уменьшить объем бедер, сказать, что она ограничивает движения? Что, если сказать – как это сделала Элизабет в своем изящном, идеально продуманном исследовании, – что юбка разработана для людей с травмами ног, чтобы снизить нагрузку на мышцы? А потом заставить их в течение месяца ходить в так называемой «Юбке-бандаже»? Что тогда произойдет?

А произошло вот что: эти люди пришли с жалобами на то, что у них атрофировались мышцы, на постоянную усталость, на упадок сил, а еще на то, что они набрали вес – и они действительно его набрали.

Бинго. Получается, что «похудейка» эффективна не сама по себе, а благодаря придуманной производителем истории.

То же самое можно сказать и о «Смартшейке», полезном для здоровья коктейле, содержащем сто пятьдесят калорий: если выдать его за десерт под названием «Пир», в котором шестьсот калорий, люди скорее поправятся, чем похудеют.

Честно говоря, это была самая интересная часть работы – выворачивать описание товаров наизнанку. Элизабет чувствовала, что наделена какой-то особой властью, потому что придуманная ею легенда могла войти в чью-то плоть и кровь и стать реальностью.

И в тот самый вторник она долго и серьезно размышляла о своей работе. В частности, об одном странном новом клиенте: чикагская авиакомпания «Юнайтед эйрлайнс» обратилась к ней с просьбой решить их проблему. Оказалось, что пассажиры «Юнайтед» в целом не очень довольны качеством их услуг. Справедливости ради, в то время не существовало ни одной крупной авиакомпании, пассажиры которой не были бы все время чем-нибудь недовольны, поскольку, чтобы увеличить свою экономическую эффективность, авиакомпании были вынуждены предпринимать меры по снижению расходов, а это приводило, как выразились в «Юнайтед», к «негативному клиентскому опыту, а иногда даже к отрицательной лояльности». Меры экономии включали в себя увеличение числа кресел в и без того переполненных самолетах и уменьшение пространства для ног до минимального. А еще сокращение количества персонала в билетных кассах и у выходов на посадку, что увеличило время ожидания. А также обновление меню предлагаемых в полете блюд и закусок, в результате которого порции – по сравнению с воспоминаниями пассажиров о том, какими эти блюда и закуски были раньше, – стали просто мизерными. И поскольку «Юнайтед» не могла отказаться от этих мер, не столкнувшись с серьезной критикой со стороны акционеров, ее представители обратились к Элизабет с вопросом: как заставить пассажиров радоваться этим ужасным нововведениям? «Юнайтед» была не в состоянии изменить ситуацию, поэтому попросила Элизабет помочь ей изменить то, как ее клиенты воспринимают эту ситуацию.

Другими словами, «Велнесс» впервые должна была не разоблачить обман, а поучаствовать в нем.

Доктор Сэнборн наотрез отказался, сославшись на профессиональную этику: лаборатория, по его словам, не может сама создавать иллюзии, которые, по сути, и пытается развеять своей деятельностью.

Но этот вопрос не давал Элизабет покоя, и в тот самый вторник она поймала себя на том, что опять прокручивает его в голове. Заинтересовал он ее по двум перевешивающим соображения морали причинам: во-первых, потому что она только что вышла из долгого декретного отпуска, и, честно говоря, любая требующая хоть малейших умственных усилий задача была ей в радость после месяцев возни с маленьким ребенком, которые много ей дали в эмоциональном отношении, но, надо признаться, совершенно ничего в интеллектуальном; а во-вторых, из-за гонорара.

Непомерный гонорар, который «Юнайтед эйрлайнс» обещала за эту работу, был на несколько порядков больше, чем те урезанные бюджеты, которые могли выделить на «Велнесс» Федеральная торговая комиссия и Управление по надзору за качеством пищевых продуктов и медикаментов. Эта солидная сумма мало что значила для доктора Сэнборна, который был известным ученым уже несколько десятков лет и которому в его семьдесят пять предстояло скоро уйти на покой, причем с очень немаленькой пенсией. Но для Джека, Элизабет и Тоби эти деньги значили очень много.

Собственно, поэтому в тот день Элизабет пыталась придумать, как сделать недовольных клиентов довольными, не меняя условий, которые им предоставляют. Она размышляла над этим вопросом, пока помешивала рис в мультиварке, отваривала брокколи на водяной бане на дальней конфорке, пробовала соус из сладкого красного перца, уже кипевший на ближней конфорке, пюрировала нут в блендере и разогревала в микроволновке макароны с сыром быстрого приготовления, которые, несмотря на свой неестественно оранжевый цвет и омерзительный вкус, были единственным блюдом из всего этого разнообразия, которое Тоби согласился бы съесть.

Потому что в два года Тоби внезапно стал привередливым.

Стал привередливым, капризным, крайне избирательным в еде, отказывался от всего, кроме макарон с сыром, и заявлял, что до конца жизни будет есть исключительно макароны с сыром. Тогда Элизабет обратилась к исследованиям. Она прочитала все статьи и изучила все обзоры на эту тему. Именно так она решала проблемы не только теперь, когда Тоби начал подрастать, но и на протяжении всей беременности: ее подход к материнству был научно обоснованным и скрупулезным. Ее методы были почерпнуты только из самых лучших, наиболее авторитетных и прошедших тщательную экспертную проверку исследований, и поэтому она не боялась пасть жертвой личных предубеждений, вывертов популярной психологии или модных воспитательных веяний, представленных в пугающе огромном количестве на полках книжных магазинов. И вот, прочитав множество выпусков «Журнала Американской ассоциации диетологов», «Журнала Академии питания и диетологии», «Вопросов питания», «Клинической диетологии» и «Аппетита», она, помимо прочего, обнаружила, что бороться с пищевой избирательностью Тоби надо прямо сейчас. Немедленно. Срочно. Поскольку оказалось, что пищевые привычки, формирующиеся в этом возрасте, по словам ученых, проводивших лонгитюдные исследования на эту тему, «крайне устойчивы», что если дети отказываются от тех или иных продуктов в два года, то будут отказываться от них и много лет спустя (Скиннер и др., 2002), что боязнь новых блюд в детстве, скорее всего, перерастет в боязнь новых ситуаций, новых мест и даже новых людей во взрослой жизни (Плайнер, Хобден, 1992), и что привычки, которые закладываются сейчас, с большой вероятностью сохранятся навсегда (Келдер и др., 1994; Сингер и др., 1995; Ресникоу и др., 1998), Элизабет начали мучить кошмарные мысли: вдруг Тоби говорит правду о своих планах на макароны с сыром, вдруг он действительно собирается всю жизнь питаться только макаронами с сыром? Элизабет представила, что после долгих лет такой диеты он будет одиноким, без друзей, с лишним весом и расстройством пищеварения, его мозг вместо витаминов и минералов будет получать одни насыщенные жиры, а кожа и волосы приобретут неестественный оранжевый оттенок.

Эти навязчивые мысли были одним из самых мучительных аспектов родительства: Элизабет проецировала в будущее любое проявление нежелательного поведения и думала о том, как Тоби испортит себе жизнь, если это поведение будет продолжаться, усугубляться и распространяться дальше. Это происходило постоянно. Например, если Тоби слишком долго смотрел в экран ее ноутбука, она переживала, что в будущем у него может развиться интернет-зависимость. Если Тоби толкал другого ребенка на детской площадке, она переживала из-за его агрессивной маскулинности и из-за того, что в будущем он может стать малолетним преступником. Любое поведение она оценивала исходя из того, что случится, если возвести его в абсолют. Ей и хотелось бы обойтись без таких пугающих категорических суждений, но она не могла не волноваться, особенно когда результаты исследований совпадали с ее опасениями, а значит, подтверждали их. Именно поэтому, столкнувшись с проблемой избирательного аппетита Тоби, она ощутила такую острую необходимость приучить его – и как можно скорее – питаться как нормальное всеядное животное.

В научной литературе для обозначения привередливости в еде использовался термин «неофобия» – боязнь нового. И, согласно исследованиям, лучший способ справиться с этим – составлять рацион, в который будут входить как новые, так и знакомые продукты, и последовательно повторять это с разнообразными блюдами, пока ребенок не начнет охотно и с удовольствием есть все, что лежит у него на тарелке (такой подход, по сути, советуют Каррут, Зиглер, Гордон, Барр, 2004; а также Салливан, Берч, 1994; а также Берч, Марлин, 1982). Главное тут – встретиться лицом к лицу с тем, что тебя пугает. Как и при лечении многих других фобий, лучший способ побороть страх ребенка перед едой – постоянно давать ее в небольших количествах, так, чтобы это не вызывало опасений. Согласно исследованиям, детям в возрасте Тоби нужно попробовать то или иное блюдо от восьми до двадцати раз, прежде чем они его оценят и полюбят (Уордл и др., 2003), поэтому Элизабет продолжала кормить Тоби новыми продуктами, даже если он заявлял, что они ему не нравятся, и его меню в тот день выглядело так: рис для суши (который он пробовал и от которого отказывался пять раз; Элизабет вела учет), хумус (восемь раз), соус из сладкого перца (четыре раза), нарезанные маринованные огурцы (шесть раз), брокколи на пару (почти двенадцать раз) и макароны с сыром, которые уже много месяцев оставались основой его рациона.

На приготовление всего этого ушло чуть больше часа, и она с гордостью положила еду в две белые пластиковые тарелки, поставила их на стол, усадила Тоби, еще теплого после сна, на высокий стульчик перед одной тарелкой, сама села напротив перед второй и сказала: «Приятного аппетита», что у них в семье всегда символизировало официальное начало трапезы.

– Нет, – сказал Тоби, что он обычно и говорил в ответ.

Был полдень вторника. Джек был в университете, преподавал. Элизабет работала в «Велнесс» по достаточно гибкому графику, который давал ей возможность заниматься ребенком, поэтому в основном сидеть с Тоби днем приходилось именно ей. Их расписание на сегодня, согласно ее ежедневнику, выглядело так:

10:30 – Сон?

12:00 – Обед

12:30 – Магазин

Она вспомнила времена до появления Тоби, когда такие вещи, как обед или поход в магазин, не нуждались в том, чтобы планировать их заранее, не нуждались в легитимации ежедневником. Это были простые задачи, которые решались естественно, сами собой: в какой-то момент она чем-то перекусывала, в какой-то момент забегала в продуктовый. Но теперь, с Тоби, день приходилось расписывать по минутам – с ребенком нельзя было чем-то перекусить, нельзя было куда-то забежать. Тем утром она посмотрела в свой ежедневник и при виде промежутка с 10:30 до полудня испытала – хотя никогда бы в этом не призналась – чувство легкости и счастья: можно надеяться, что Тоби в это время поспит, а она побудет одна. Она знала, что после этого ее ждет уже привычное сопротивление.

Элизабет спокойно указала на каждое блюдо на тарелке Тоби и по очереди произнесла их названия вслух.

– Хумус, – сказала она, стараясь добавить в свой голос нотки радостного предвкушения, чтобы избавить Тоби от плохого настроения, в котором он, судя по всему, проснулся. – Маринованный огурец. Брокколи.

Тоби посмотрел на свою тарелку, словно только что заметил ее, и сказал:

– Класиво.

– Спасибо, – сказала Элизабет.

Он был прав. Это было красиво. Она читала в работе, посвященной так называемым «столовым и посудным ландшафтам», а также «микрогеографиям организованных для еды пространств» (Собал, Уонсинк, 2007), что манера подачи блюда влияет на то, как его будут есть. Итак, шесть блюд, из которых состоял сегодняшний обед, были выложены эффектно, идеально круглыми порциями – Элизабет использовала маленькое кулинарное кольцо, чтобы все получилось аккуратно, – и на фоне безупречно белой тарелки действительно выглядели очень красиво. Красный перец был накрошен ровными мелкими кубиками. Из хумуса она сформировала идеальные шарики. Маринованные огурцы нарезала соломкой. Все это смотрелось как закуска, достойная мишленовского ресторана. Элизабет не просто приготовила обед, она его подала.

– Помнишь, – сказала она, – что надо съесть всего по чуть-чуть?

Тоби кивнул.

– Давай начнем с хумуса.

Он проследил за тем, как она окунает ложку в гладкое бежевое пюре на своей тарелке, а потом поднял на нее глаза. Иногда на его лице мелькало выражение, которое казалось слишком взрослым для ребенка, будто бы даже многослойным. И если бы ей потребовалось описать то выражение, которое приняло его лицо сейчас, она бы, наверное, сказала, что это страдание.

Не грусть, не злость, не какая бы то ни было базовая эмоция. Скорее сложное, многослойное, почти возвышенное чувство страдания.

Он уронил ложку на пол и заплакал. Было 12:02.

В такие моменты Элизабет начинала думать об открытиях в области эволюционной психологии, которые объясняли поведение детей, иногда казавшееся просто непостижимым. В частности, ей очень нравилась теория о том, что пищевая неофобия – это проявление эволюционной адаптации, что дети, боящиеся новых продуктов, просто ведут себя так, как заложено многими тысячами лет естественного отбора. Аргументация в пользу этой теории в наиболее четком виде (Кэшден, 1998) выглядела так. На протяжении всей истории человека как биологического вида дети в возрасте около двух лет обычно прекращали сосать грудь и начинали есть твердую пищу, которой будут питаться на протяжении всей взрослой жизни. Однако пищевая среда, в которой жили наши предки-гоминиды, была опасной: повсюду ядовитые растения и гнилое мясо. Как же выживало молодое всеядное животное, которое отняли от груди? Только за счет того, что в возрасте двух лет оно резко становилось очень капризным, придирчивым и избирательным в еде. По сути, естественный отбор превратил детей в привередливых маленьких снобов, готовых есть только то, что они уже неоднократно ели, и пробовать новые продукты крайне осторожно, пока со временем эти продукты не докажут свою безопасность. Другими словами, страх перед едой помогал детям выживать.

Это объяснение с точки зрения эволюции позволило Элизабет иначе взглянуть на придирчивость и капризность Тоби и увидеть в своем сыне не трудного, упрямого или плохого ребенка, а мальчика, который борется с запрограммированными природой инстинктами, утратившими всякий смысл в наш век изобилия безопасных продуктов.

Что облегчало ей задачу и давало возможность применить нечто вроде методов когнитивно-поведенческой терапии.

(Хотя, честно говоря, в наиболее трудные моменты эта новая оптика иногда давала сбои – как, например, на днях, когда Элизабет увидела, как одна мама на детской площадке спросила сына: «Ты хочешь изюм?», и мальчик с удовольствием съел его, а потом попросил еще. Это вызвало у Элизабет укол жгучей зависти, потому что Тоби в таких случаях всегда реагировал одинаково: кричал, отказывался даже прикасаться к изюму и плакал до тех пор, пока она не убирала его с глаз долой.)

Элизабет подняла ложку Тоби и вымыла ее. Положила рядом с его тарелкой. Села и сказала:

– Как насчет макарон?

Тоби посмотрел на нее. Он перестал плакать. Дети умеют делать это мгновенно. Раз – и все.

– Маконы? – спросил он, и вид у него снова стал счастливый.

Элизабет кивнула и улыбнулась, когда Тоби наконец-то отправил в рот комок этих слипшихся, оранжевых, совершенно омерзительных макарон с сыром быстрого приготовления.

Это ощущалось как своего рода победа. То, что Тоби удалось успокоить и задобрить настолько, чтобы он согласился что-то съесть – уже неважно что, – и было самой настоящей победой, хотя и бесславной, а возможно, даже сомнительной. Суметь покормить привередливого ребенка – это не тот подвиг, о котором слагают легенды. Никто никогда не писал оперу о матери, героически прививающей своему малышу любовь к хумусу. Элизабет видела, что это никому не интересно, и действительно, стоило ей заговорить об этом со своими молодыми коллегами, как через несколько минут взгляд у них затуманивался, и тогда она извинялась: «Простите, я понимаю, что это очень скучно», – а вежливые собеседники бросались уверять ее, что это совсем не скучно, хотя почти всегда переводили разговор на другую тему.

В основу опер ложились великие драмы, а те миллионы драм, с которыми каждый день сталкивалась Элизабет, были дурацкими и бытовыми. Даже само слово «бытовые», по ее мнению, звучало как-то презрительно, поскольку буквально оно означало «повседневные», но подразумевало «скучные». Она вспомнила одну свою одногруппницу с курса кинодраматургии в колледже, женщину лет сорока, которая пришла получать высшее образование, – пока остальные студенты сочиняли сюжеты об убийствах и апокалипсисах, эта женщина писала об отношениях, расставаниях и детях. Преподаватель назвал их (в пренебрежительном тоне) «маленькими историями», «бытовыми драмами», и в следующий раз она сдала ему второсортный сценарий какого-то космического триллера.

Ирония в том, что Элизабет тогда была в числе тех, кто глумился над работами этой женщины и втайне посмеивался над ней. Элизабет, кажется, даже принесла один из ее сценариев своим друзьям в кооперативе, и они вечером зачитали его по ролям в совершенно отвратительной, развязной манере. Элизабет было очень стыдно сейчас вспоминать о своем поведении. И это еще больше укрепляло ее во мнении, что не стоит делиться своими маленькими бытовыми историями и подвергать их чужой критике. Эти победы она оставит при себе.

Проблема, конечно, заключалась в том, что победы, которые приходится держать в секрете, не воспринимаются как настоящие. Когда победами нельзя поделиться с другими, они ощущаются как новые поражения.

Элизабет окунула ложку в соус из перца и отправила в рот. Тоби посмотрел на нее, перевел взгляд на свою собственную тарелку, несколько секунд изучал ее, а потом бросил ложку, которая со звоном упала на стол.

– Дай? – сказал он.

– Тебе помочь?

Она подошла к нему и взяла его ложку, что тут же вызвало вспышку ярости.

– Нет! – закричал он. – Мое!

– Хорошо, – сказала Элизабет и протянула ему ложку, которую он крепко стиснул в руке. Она снова села на место и на этот раз попробовала выложенный маленькой горкой рис. – Теперь твоя очередь.

Он опять бросил ложку на стол, примерно в то же место, куда и раньше. Посмотрел на Элизабет и пожал плечами.

– Дай?

– Я тебе помогу, – сказала она, но стоило ей окунуть свою ложку в соус из перца на тарелке Тоби, как он снова закричал: «Нет! Нет! Нет!» – и широким взмахом руки опрокинул весь свой обед на пол.

Элизабет глубоко вздохнула и снова села. Причина, по которой она положила себе такую же еду на такую же тарелку, была в том, что, согласно соответствующему исследованию, дети, как правило, перенимают пищевые привычки от родителей (Каррут, Зиглер, Гордон, Хендрикс, 2004), то есть наблюдают за тем, что делают за столом их родители, и подражают им (см. также Визальберги, Аддесси, 2000); именно поэтому Элизабет не отреагировала ни на вопиющее обращение с тарелкой, ни на хумус и макароны с сыром, размазавшиеся по безупречно чистому полу кухни, – а безупречно чистым он был потому, что, согласно исследованиям, дети становятся менее привередливыми в еде, когда кухня вымыта до блеска, когда она уютная и гостеприимная (Хородынски, Стоммел, 2005), – ни на разлетевшиеся повсюду кусочки брокколи и маринованных огурцов, которые Элизабет потом придется убирать. Вместо этого она спокойно съела еще немного риса – считалось, что дети обучаются лучше, когда родители сами подают пример правильного поведения, а не когда ругают за неправильное (Соломон, Серрес, 1999), и поэтому она никогда не говорила Тоби, что он ведет себя хуже некуда или что он маленький гаденыш, хотя, честно говоря, думала так все время.

Нет, вслух она бы никогда не назвала его капризным или даже привередливым в еде, потому что, если вы навешиваете на ребенка ярлык, он может превратиться в установку (Амбади и др., 2001), поскольку обладает такой силой внушения, что ребенок усваивает его и стремится стать тем, кем вы его уже считаете (этот феномен называется «угрозой подтверждения стереотипа»), и вот почему, если Элизабет и комментировала поведение Тоби в его присутствии, то делала это так, чтобы мотивировать его становиться лучше: называла его «послушным мальчиком» или, скажем, «послушным мальчиком, который любит хумус».

Как бы то ни было, в научной литературе такая стратегия воспитания получила название «моделирующего» или «направляющего» метода.

И сейчас она изо всех сил пыталась смоделировать конкретное эмоциональное состояние – спокойствие – и направить Тоби на нужный путь. Она пыталась сохранять спокойствие, когда Тоби закатывал истерики, сохранять спокойствие, когда у него проявлялись ужасающие симптомы неофобии, сохранять спокойствие, когда блюда, которые она каждый день готовила по несколько часов, неизбежно отвергались. Особенно тяжело было видеть, как Тоби отказывается от еды, хотя неделю назад ел то же самое с удовольствием, – казалось, он делает это нарочно, вселяя в Элизабет надежды только для того, чтобы потом их растоптать. Когда он разбрасывал по полу еду, которая раньше его устраивала, или когда Элизабет наклонялась обнять его, а он бил ее по лицу, или когда она говорила: «Я люблю тебя», а он кричал: «Нет!» – все это выглядело как издевательство. Трудно было отделаться от ощущения, что Тоби вытворяет все это намеренно, что это своего рода газлайтинг, чтобы задеть и унизить ее. Но она изо всех сил старалась не слушать свой внутренний голос, потому что знала, что у всех родителей в состоянии депрессии есть общая черта (согласно Корниш и др., 2006): они усматривают в плохом поведении своих детей тайный смысл, воспринимая это поведение через мрачную призму свойственных депрессии «когнитивных искажений», – и поэтому даже простая мысль «Он делает это нарочно» была первым шагом на очень опасном пути.

Итак, спокойствие прежде всего.

Она спокойно съела еще риса. Она спокойно сказала:

– Ты же видишь, что мама не кидается едой, правда?

Тоби посмотрел на пол. Казалось, он совершенно искренне удивился, обнаружив там такой беспорядок. Он указал туда пальцем и сказал:

– Маконы?

Слова длиннее трех слогов ему не давались. Кроме того, у него была привычка произносить большинство предложений, даже повествовательных, с вопросительной интонацией.

Элизабет спросила:

– Хочешь макароны?

– Где? – сказал он, пожимая плечами, как будто понятия не имел, куда делась его еда, как будто к двум годам у него до сих пор не сформировалось не только понимание элементарных причинно-следственных связей и принципов взаимодействия объектов, но и способность к индуктивному мышлению (прекрасно все сформировалось, согласно Шульц и др., 2007).

– У меня остались макароны, – сказала Элизабет. – Хочешь поесть с моей тарелки?

– Да, – сказал Тоби и глубокомысленно кивнул, как будто это был отличный компромисс.

Она поставила перед ним свою тарелку и напомнила ему одно из основных правил поведения за столом: он может есть то, что захочет, но должен попробовать хотя бы по ложечке от всего. Она понимала, что он сразу же выберет макароны, но еще понимала, что важно не запихивать в него полезные блюда вместо вечных макарон, что (согласно Дови и др., 2008) старое доброе «Ешь овощи!» зачастую приводит как раз к обратным последствиям и заставляет детей их ненавидеть. Кроме того, она понимала, что не может давать Тоби макароны в качестве вознаграждения за поедание овощей, потому что тогда он начнет думать: «Наверное, я не люблю овощи, если мне нужно вознаграждение за то, что я их ем», – типичное проявление эффекта сверхоправдания (см. Леппер, Грин, 1978).

Тоби посмотрел на еду. Потом поднял глаза на Элизабет и спросил:

– Пузыли?

Элизабет вздохнула.

– Нет, – сказала она.

Он имел в виду, что хочет посмотреть заставку на ноутбуке Элизабет, включавшуюся после нескольких минут бездействия: мыльные пузыри, которые плавали по экрану, отскакивали от его краев, налетали друг на друга и иногда лопались. Это была очень дурацкая и примитивная анимация, и все же, когда Тоби был еще младенцем, она его завораживала. Элизабет разрешала ему смотреть на пузыри, потому что прочитала исследование (Ченг, Винн, 2000) о том, как маленькие дети овладевают концепцией постоянства объектов и как отслеживание этих объектов в поле зрения, наблюдение за их перемещениями и столкновениями может научить детей осознавать «объектность» реального мира. Но, конечно, это все было больше года назад, а Тоби до сих пор любил эту заставку, хотя давно должен был ее перерасти.

– Пузыли? – повторил он.

– Не сейчас, – сказала она. – Сейчас обед.

Это было непреложное правило: никаких отвлекающих факторов во время еды. Ни телевизора, ни компьютеров, ни телефонов. Потому что когда дети едят, глядя в экран (согласно Серра-Махему и др., 2002), то они сосредоточены на экране, а не на себе, игнорируют важнейшие сигналы, которые подает им организм, а следовательно, едят бездумно, не зная меры. И Тоби помнил это правило – он никогда, ни разу не смотрел на пузыри во время еды, – но все равно его лицо исказилось от злости, и он завизжал и заколотил кулаками по тарелке, вываливая еще больше еды на пол и выкрикивая: «Пузыли!»

Не глупо ли презирать вкусы собственного ребенка? Подумать только, у Тоби столько замечательных и полезных для развития книг, мультфильмов и игрушек, но больше всего ему хочется смотреть, как лопаются цифровые пузыри на заставке ноутбука. Эта ерунда его просто околдовывает. Насколько плохо со стороны Элизабет считать, что это как-то… примитивно?

– Ты посмотришь на пузыри позже, – сказала она. – А сейчас надо поесть.

Она знала, что Тоби на самом деле не очень хорошо понимает, что значит «позже», что дети в таком возрасте, как правило, не могут представить себе будущее время (Харнер, 1975, 1980, а также 1982) и воспринимают мир на манер золотой рыбки – как бесконечно длящееся настоящее. В ближайшие пару лет он постепенно освоит концепцию линейного времени, но пока он еще жил непосредственными порывами и сиюминутными желаниями, еще не научился осмыслять эти желания и переносить их в будущее. Это придет позже, а пока что Элизабет приходилось терпеть истерики Тоби и ждать.

Было 12:15.

– Пузыли сейчас! – рявкнул он неожиданно властным тоном, как будто в него вселился военный инструктор.

Она недоумевала, где он научился так разговаривать, как он научился придавать это начальственное, почти деспотическое выражение своему нежному детскому личику.

– Криком ты делу не поможешь, – сказала она. – Пожалуйста, ешь.

– Нет!

– Ты хочешь что-то другое?

– Нет!

– Ты хочешь есть?

– Нет!

– Ну а я хочу, – сказала Элизабет. – Можно я возьму у тебя чуть-чуть?

Она пыталась подурачиться, разрядить обстановку, смоделировать правильное поведение за столом – она хотела, чтобы Тоби видел, что она ест с аппетитом, поскольку наблюдение за тем, как едят другие люди, может послужить для неофобов «косвенным знакомством» с едой и ослабить их страх (Хобден, Плайнер, 1995). Но когда она потянулась к тарелке и сказала: «М-м, выглядит очень вкусно», на лице Тоби вдруг отразились недоумение и ужас, он посмотрел на нее потрясенными, широко раскрытыми, повлажневшими глазами и выкрикнул с таким надрывом, словно его предали:

– Мое!

Воспоминания о том, что он сам сбросил свою еду на пол, и о том, что всего несколько секунд назад он утверждал, будто вообще не хочет есть, были навсегда выброшены из головы. Теперь он жил в новом бесконечном отрезке времени, в котором его мать пыталась украсть у него драгоценный обед.

– Ты… плохая… мама, – выдавил он сквозь душераздирающие рыдания. – Мое!

Элизабет знала, в основном благодаря исследованию отношений в диаде «мать-дитя» (Лейбл, Томпсон, 2002), что матери вступают в конфликт со своими детьми в среднем каждые три минуты. Получается, у них происходит по двадцать конфликтов в час в течение всего дня. В среднем. То же самое исследование показало, что некоторые дисфункциональные диады могут переживать более пятидесяти конфликтов в час – по одной ссоре на каждые семьдесят две секунды, – и Элизабет признала, что это, как ни печально, похоже на правду. Кроме того, она понимала, что это только начало, что детско-родительские конфликты достигают пика как раз в возрасте Тоби и, увы, не идут на снижение вплоть до четырех лет (Клаймс-Дуган, Копп, 1999 – у Элизабет упало сердце, когда она нашла эту статью в ежеквартальном журнале по психологии развития), а это означало, что ей предстояло прожить так еще два года.

Целых два года. Именно столько времени ей потребовалось, чтобы получить диплом магистра. Два года, когда тебе двадцать три, – это огромный срок, за который можно сформироваться как личность. Но теперь, когда она стала матерью, этот период нужно было просто преодолеть, вытерпеть и желательно по большей части забыть.

Тоби тем временем горестно поник головой, так что почти уткнулся носом в край тарелки, и, закрывая лицо руками и сотрясаясь от безудержных рыданий, снова и снова повторял: «Мое. Мое».

В конце концов, в перерывах между приступами меланхолии, Тоби съел три ложки макарон с сыром, одну ложку хумуса и один кусочек брокколи, который он жевал в течение внушающих оптимизм десяти секунд, но все-таки выплюнул и положил обратно на тарелку ровно в то место, откуда этот кусочек был взят. Элизабет отметила прогресс в «Дневнике питания». Потом извлекла Тоби из детского стульчика и вытерла ему лицо, руки и рубашку. Было 12:21.

В следующие несколько минут у них произошло еще три конфликта: один, когда Тоби заплакал, потому что не хотел, чтобы Элизабет смотрела на него, пока он возится с раскраской; второй, когда он заплакал, потому что Элизабет оставила его с этой раскраской наедине; и третий, когда он вспомнил о своем желании посмотреть на пузыри, как только Элизабет сказала, что пора идти в магазин.

Часто в такие дни она вспоминала совет одного психотерапевта о том, как помочь людям, боящимся турбулентности в самолете: вместо того, чтобы зацикливаться на предстоящих ухабах, постарайтесь радоваться, что часть из них уже позади. То есть, проваливаясь в очередную воздушную яму, надо думать: «Ура! Одной ямой меньше!» Примерно то же самое Элизабет говорила себе по дороге в магазин; пока Тоби на заднем сиденье завывал и выкрикивал слово «пузыли», она думала: «Вот и еще один скандал, который мы преодолели, который уже закончился».

Она редко брала Тоби с собой в магазин вплоть до недавнего времени, когда его неофобия усилилась, и тогда Элизабет начала изучать стратегии борьбы с ней и обнаружила (Ларсон и др., 2006), что, когда дети участвуют в процессе приготовления пищи от начала до конца, они, как правило, охотнее едят то, что помогали готовить, охотнее идут на риск, пробуя разные блюда, и охотнее демонстрируют своего рода «право собственности» на еду – для них она уже не появляется на тарелке сама собой, а приобретает полноценный, увлекательный контекст. Согласно опросу (Кейси, Розин, 1989), родители сообщили, что самый эффективный способ справиться с избирательным аппетитом у детей – вовлечь их в покупку и приготовление еды: это оказалось в два раза эффективнее, чем давать им вознаграждение за то, что они попробовали новые продукты, и почти в десять раз эффективнее, чем рассказывать им, что вся эта гастрономическая драма доводит их матерей до депрессии.

Элизабет мечтала, как поведет Тоби в магазин, где он поможет ей выбрать, скажем, эдамаме. Потом, дома, он вместе с ней очистит эдамаме, познакомится с ними поближе и восхитится ими, что, как ей хотелось бы надеяться, позволит преодолеть страх, который ему внушали практически любые продукты зеленого цвета. В общем, идея заключалась в том, что магазин следует рассматривать как продолжение кухни, что все это вместе взятое – цикл покупки, приготовления и потребления продуктов и разнообразные факторы, которые на него влияют, будь то обстановка, способствующая развитию ожирения, или множество других пересекающихся, динамических, искусственных, естественных, социокультурных, политических, экономических, микро– и макроуровневых аспектов пищевой среды, как это описано в бесчисленных работах на соответствующую тему (да взять хоть Розенкранца, Дзевалтовски, 2008), – своего рода единый организм, и нарушения в его работе приводят к заболеваниям у детей.

Как обычно, фантазии Элизабет об образцовых методах воспитания и о восхитительном знакомстве с эдамаме оказались до смешного далеки от реальности. Они с Тоби пережили еще три конфликта, прежде чем ей удалось вытащить его из машины и попасть с ним в магазин: сначала он не хотел, чтобы она расстегивала ремни на автокресле, и начинал плакать, стоило ей дотронуться до пряжек, потому что однажды, пристегивая его, она случайно прищемила ему кожу между большим и указательным пальцами, так что осталось красное пятнышко, и теперь он прилагал все усилия, чтобы она не дай бог об этом не забыла; а потом он распластался по креслу, чтобы его было почти невозможно оттуда достать, обмяк всем телом так, что поднимать его было все равно что поднимать мешок с песком весом фунтов в тридцать, и Элизабет все время повторяла: «Не мешай мне, Тоби. Пожалуйста, не мешай. Не мешай мне вытаскивать тебя», но тщетно; и наконец, оказавшись на улице, он не захотел идти пешком.

– Как кенгулу? – сказал он и поднял руки, имея в виду, что хочет покататься в слинге.

Слинг представлял собой десять футов фиолетовой ткани, которую Элизабет оборачивала вокруг спины, плеч и торса и завязывала сложным узлом, в результате чего у нее на груди образовывалось нечто вроде кармана, как у сумчатых, – поэтому в литературе, посвященной уходу за детьми, такой способ взаимодействия с ребенком назывался «методом кенгуру». Она купила этот слинг, когда Тоби был еще младенцем, после того как прочитала о пользе – как для малышей, так и для родителей – контакта «кожа к коже», который успокаивает ребенка и укрепляет его доверие к матери (Фельдман и др., 2003). Фраза «как кенгуру» у них означала, что Элизабет носит Тоби на себе, посадив его в слинг так, чтобы он утыкался лицом ей в грудь. И все было прекрасно до тех пор, пока Тоби не вырос: он стал таким тяжелым, что у Элизабет начинали болеть плечи и спина, таким высоким, что время от времени его лоб ударялся о ее подбородок, и таким большим, что не помещался в «сумку». Но она еще не отправила слинг на покой, и сегодня, когда Тоби был настроен так враждебно и так капризничал, попытка заставить его ходить пешком, если он этого не хочет, спровоцировала бы новый конфликт. Так что она посадила его в слинг, и какое-то время все шло довольно гладко. Он спокойно ткнул пальцем в яблоки и сказал: «Ябоко?» Ткнул в бананы и сказал: «Нана?» Ткнул в авокадо и сказал: «Акадо?» И Элизабет не скупилась на похвалы каждый раз, когда он правильно называл какой-нибудь фрукт или овощ, радуясь, что, по крайней мере, он знает названия тех продуктов, которые отказывается есть.

Но в то же время она втайне мечтала, чтобы он перестал проговаривать каждое утвердительное предложение вопросительным тоном. Он делал это постоянно. Он делал это с тех самых пор, как научился произносить слова и фразы. Эта дурацкая манера повышать тон, которую лингвисты называют «восходящей интонацией», была похожа на речевой тик. Ей это совершенно не нравилось – во-первых, потому что Тоби был таким маленьким, таким невинным, таким чистым, что наличие в этом возрасте проблемы, которую можно назвать «тиком», казалось настоящей трагедией. Во-вторых, потому что он разговаривал как гламурная блондинка из анекдотов, и Элизабет боялась, что, если это не прекратится, никто не будет воспринимать его всерьез. И, наконец, потому что в появлении этого тика была виновата только она. Она сама его спровоцировала. Педиатр фактически подтвердил это.

– Почему все, что произносит Тоби, звучит как вопрос? – спросила его Элизабет.

– Ну, – сказал врач, стараясь быть дипломатичным, – дети склонны имитировать речь своих родителей.

– Но я так не разговариваю.

– Со взрослыми – нет, – сказал врач. – Но, может быть, вы так разговариваете с ним?

– Я не понимаю.

– А вы случайно не задаете ему много вопросов?

И ответом было: боже, а ведь и правда. Она даже не осознавала – и поняла только на следующий день, когда стала за собой следить, – что постоянно что-то спрашивает у Тоби: «Как разговаривает уточка? Где у тебя пупок? Что надо сказать этой доброй тете? Разве в нашем доме принято разбрасывать вещи? Какого цвета знак „стоп“? Из чего делают гуакамоле? Какое животное говорит „му“?» Она делала это машинально – просто в любой момент находилось что-то, чему она могла его научить. Она уточняла у него названия фруктов и овощей, цветов и частей тела. Она брала его с собой на работу и проверяла, помнит ли он имена ее коллег. Даже распоряжения, которые она ему давала, звучали как вопросы: «Ты еще не хочешь спать? Не пора ли идти баиньки?» Она даже не осознавала, что все время обращается к нему с вопросительной интонацией. И, конечно, именно поэтому Тоби так и разговаривал. Он превращал каждую фразу в вопрос, потому что думал, что так положено.

Элизабет хотела рассказать ему о мире, но только поспособствовала формированию речевого тика.

Как будто нужны были еще какие-то доказательства, что она никудышная мать.

Она стояла в отделе с едой быстрого приготовления, когда Тоби, указав на что-то у нее за спиной, сказал: «Чу-чуть?», что в переводе означало: «Я хочу попробовать вот это». Элизабет всегда была рада слышать это слово: оно вселяло в нее надежду. Поэтому она обернулась посмотреть, на что указывает Тоби, и увидела, что это макароны с сыром. И не с настоящим, сделанным из молока, полезным сыром. Нет, Тоби соглашался есть только напичканные жуткими добавками переработанные продукты жуткого оранжевого цвета.

– Чу-чуть? – повторил он.

– Солнышко, ты только что поел.

– Чу-чуть?

– Если ты хотел макароны, не надо было разбрасывать их по полу.

– Маконы сейчас?

– Нет.

Тоби посмотрел на нее большими влажными глазами, схватился за живот, видимо, изображая умирающего с голоду человека, и сказал:

– Я очень… хочу… есть.

А потом заплакал.

Иногда трудно было поверить, что Тоби вытворяет это не из сознательной жестокости. Потому что, хотя она и понимала, что несправедливо приписывать злой умысел хаотическим желаниям ребенка, все же ей казалось подозрительным, что Тоби так уверенно и последовательно доводит ее до бешенства. И каждый раз, когда она чувствовала, как в ней закипает ярость, – потому что Тоби в очередной раз делал именно то, что ее бесило, – ей приходилось напоминать себе, что это плохие мысли, мысли родителя в депрессии, что ее собственная работа с эффектом плацебо доказала, как истории, в которые мы верим, способны влиять на реальность, и как важно поэтому выбирать правильные истории. Какими бы неопровержимыми ни были доказательства того, что Тоби ее наказывает – регулярно, намеренно, расчетливо, – она знала, что не должна в это верить. Потому что, если она в это поверит, ее ждут новые ужасающие выходки. Не зря она прочитала все исследования на эту тему: она знала, что родители в состоянии депрессии, сталкиваясь с конфликтным эпизодом, когда их ребенок – как сейчас Тоби – демонстрирует крайне негативный аффект, склонны реагировать, выражаясь языком специалистов в области исследования семьи, деструктивно. Такие родители чаще запугивают, ругают и упрекают своих детей (Лавджой и др., 2000), чаще прибегают к физическим методам воздействия (Смит, Брукс-Ганн, 1997) и реже – к рациональной аргументации (Блюстоун, Тамис-Лемонда, 1999), чаще кричат (Дюма, Векерле, 1995), чаще высказывают критические замечания, которые вызывают чувство вины (Гамильтон и др., 1993), чаще испытывают сильную неприязнь к детям (Лайонс-Рут и др., 1986), чаще считают их более трудными, нахальными и своенравными, чем они есть на самом деле (Макграт и др., 2007), и все эти импульсы, если бы Элизабет им поддалась, превратили бы Тоби в дезадаптированного, непослушного, агрессивного, асоциального ребенка и, по сути, исковеркали бы ему жизнь (Инголдсби и др., 2006; Скарамелла, Леве, 2004; Дишион, Паттерсон, 1997; Херренколь и др., 1997; Страссберг и др., 1994; и т. д., и т. п.).

И поэтому, когда она чувствовала, как ее охватывает дикая злость, и замечала предвестие чего-то вроде приступа клаустрофобии, словно ее заперли в собственном теле, то подавляла эти деструктивные порывы, закапывала их поглубже и сосредоточивалась на том, чтобы моделировать спокойствие и безмятежность, мысленно вычеркивая плохую историю —

ТОБИ ДЕЛАЕТ ЭТО НАРОЧНО —

и заменяя ее историями получше:

ТОБИ НУЖДАЕТСЯ В МОЕЙ ЛЮБВИ И ПОДДЕРЖКЕ

Я ХОРОШАЯ МАТЬ

Я САМА ЭТО ВЫБРАЛА

– Я понимаю, что ты хочешь есть, солнышко, – сказала она, заглядывая в его большие глаза в попытке понять его, проявить сочувствие, найти с ним общий язык. – Мы с тобой что-нибудь приготовим, когда вернемся домой.

– Сейчас? – сказал он.

– Нет. Когда вернемся домой.

– Сейчас?

– Когда вернемся домой.

– Хочу сейчас?

– Я сказала нет.

И в этот момент он ее ударил.

Он был тесно прижат к груди Элизабет, и ничто не мешало ему дотянуться до ее лица. Удар оказался таким внезапным и неожиданным, что она не могла ни уклониться, ни перехватить его руку. Край ладони Тоби изо всех сил врезался в щеку Элизабет.

Неясно было, ударил он ее специально, со злым умыслом, или же это был случайный побочный эффект его склонности дергаться в моменты сильного эмоционального возбуждения. Он махал руками, дрыгал ногами, мотал головой – во время приступов он не контролировал свое тело. Так что, возможно, пощечина стала результатом этих конвульсий – а возможно, он сделал это намеренно. В любом случае было больно, и Элизабет выразила эту боль, воскликнув: «Ай!» и заслонив лицо руками, чтобы защититься от потенциальных будущих ударов.

– Не драться! – сердито сказала она.

Тоби начал вопить, ерзать и лягаться, пытаясь высвободиться из слинга. Теперь он бил уже не мать, а фактически самого себя и громко выл, что напомнило Элизабет свойственные некоторым культурам похоронные обряды со страшными физическими проявлениями невыносимого горя.

Люди уже оборачивались на них.

И Элизабет снова попыталась смоделировать глубокое спокойствие, повторяя одну из своих мантр, настраивающих на позитивный лад, —

ТОБИ НУЖДАЕТСЯ В МОЕЙ ЛЮБВИ И ПОДДЕРЖКЕ, —

вот только эта мантра, которая регулярно применялась в научной литературе, в ее конкретном случае была неприменима. Другими словами, утверждению, что Тоби нуждается в ее любви или поддержке, не хватало эмпирических доказательств. Потому что Элизабет вложила в этого мальчика столько любви и поддержки, сколько могла, и вот, пожалуйста, Тоби плачет, бьется в припадке и привлекает к себе всеобщее внимание. Трудно было не заметить, что между любовью/поддержкой Элизабет и плачем/припадками Тоби существует корреляция, что они образуют тандем и что одно влечет за собой другое: Тоби закатывает истерику, Элизабет выражает ему свою любовь и поддержку, Тоби начинает истерить еще больше. Точно так же врач вызывает повышение артериального давления у пациента, когда проверяет, не высокое ли у него давление, – известный медицинский парадокс, называемый «эффектом простого измерения» (см. Ландрей, Лип, 1999): мы сами порождаем то, что ищем, именно потому, что ищем его, претворяя в жизнь то, что никогда бы не возникло, если бы мы не пытались его обнаружить. И, возможно, в некоторых дисфункциональных диадах «мать-дитя» отношения тоже устроены по закону контрапозиции – если не x, то не y, – и, возможно, лучше отказаться от любви и поддержки, и, возможно, попытки исправить поведенческие проблемы Тоби на самом деле как раз вызывают эти проблемы, и тут Элизабет вспомнила одну блок-схему (Гудман, Готлиб, 1999), где с одной стороны была «мать с депрессией», с другой – «ребенок с расстройством поведения», а между ними – множество психологических дисфункций, дезадаптивных привычек и стрессоров, связанных между собой двунаправленными стрелками, что, по сути, означало, что это единая динамичная система с причинной взаимообусловленностью всех элементов, где чрезмерный стресс, который испытывает мать из-за непослушания своего ребенка, вызывает у нее депрессию, а эта депрессия повышает тревожность у ребенка, и он совсем перестает слушаться, что только усиливает стресс у матери, из-за чего она впадает в еще более серьезную депрессию, которая вынуждает ребенка вести себя еще хуже, и так далее, и тому подобное – непрерывное движение по нисходящей спирали (Каммингс, Дэвис, 1994 – там это описано в ужасающих подробностях), и Элизабет начинала думать, что если махнуть на все рукой, эмоционально дистанцироваться и перестать дарить Тоби любовь и поддержку, то, избавившись от влияния бестолковой матери (тут, как вы понимаете, нужна ссылка), он, может быть, и станет нормальным ребенком, и тут надо было перейти к мантре номер два —

Я ХОРОШАЯ МАТЬ, —

которая уж точно не подтверждалась эмпирически и была ложью буквально с первой минуты ее материнства, когда уже в родильном отделении больницы, где она планировала рожать естественным путем, без лишнего врачебного вмешательства, без ненужных лекарств или операций, спустя несколько часов непрекращающихся болезненных схваток у нее внезапно подскочило давление, сердцебиение ребенка перестало прослушиваться, врач настоял на экстренном кесаревом сечении, потому что ребенок «в опасности», и они накачали ее анальгетиками и провели операцию, после которой ее так тошнило, она так мерзла и была так измучена, что тут же отключилась на целый час, а Тоби лежал в инкубаторе один. А в чем проблема с «методом кенгуру» и физическим контактом «кожа к коже»? Проблема в том, что, согласно исследованиям, эффект будет только в том случае, если обеспечить младенцу этот важнейший контакт в течение шестидесяти минут после рождения. Так было написано во всех статьях. Авторы называли это «золотым часом», определяющим моментом в развитии ребенка, который в буквальном смысле случается раз в жизни. А Элизабет все это время проспала.

Она представила, как Тоби лежит в инкубаторе, перепуганный, всеми покинутый, травмированный, как он издает страшные звуки, которые ученые на полном серьезе назвали «свойственной млекопитающим реакцией протеста и отчаяния», позаимствовав выражение, используемое для описания криков шимпанзе, запертых в маленьких клетках (Бергман и др., 2004). Неудивительно, что дети, лишенные матери в «золотой час», в дальнейшей жизни становились более агрессивными, чаще испытывали тревожность, были склонны к депрессиям и суициду (Филлипс, 2013) – во время первого знакомства с пугающим миром им был преподан жестокий и незабываемый урок: ты один.

Но еще хуже было то, что «золотой час» очень важен и для матери (Де Шато, Виберг, причем аж 1977), что в организме матерей, пропустивших этот ответственный шаг, не запускается выработка важнейших гормонов материнской любви, которые позволили бы им заботиться о детях с большей уверенностью, чаще целовать их и нежнее заглядывать им в глаза – даже через год те матери, которые провели «золотой час» вдвоем с ребенком, дольше носили своих детей на руках, ласковее разговаривали с ними, регулярнее показывали их врачам, позже отлучали от груди. Согласно одной внушающей тревогу работе русской исследовательницы (Быстрова, 2008), отсутствие контакта «кожа к коже» сразу после родов «снижает способность матери к позитивному эмоциональному вовлечению» – иными словами, то, что произошло с Элизабет, сделало ее менее способной любить.

– Чушь собачья, – сказал Джек, когда Элизабет рассказала ему об этом.

– Ты-то откуда знаешь? – спросила она.

Потому что, честно говоря, выяснить, насколько у нее развита способность любить, было невозможно. Любовь – это такое субъективное переживание, что Элизабет не могла сказать наверняка, в какой степени ее испытывают другие матери. Все равно что гадать, видят ли другие люди красный цвет более красным. Она никогда не узнает правду. Все, что ей оставалось, – это взглянуть на неопровержимые доказательства, на то, как ее любовь укоренилась в Тоби и расцвела целым комплексом дезадаптивных форм поведения. Например, он так и не научился правильно сосать, а организм Элизабет все равно не вырабатывал молоко в достаточном количестве, поэтому грудное вскармливание обернулось полным фиаско – что, кстати, было широко известным последствием пропуска «золотого часа» (Видстрём и др., 1990). Так что Тоби довольно рано перешел на искусственное вскармливание, и Элизабет еще тогда переживала по этому поводу, но окончательно она пала духом уже позже, когда обнаружила (Галлоуэй и др., 2003), что один из распространенных побочных эффектов у детей, которых не кормили грудью, – пищевая неофобия.

Возможно, она так глубоко погрузилась в изучение неофобии и так рьяно принялась лечить ее у Тоби именно из-за того, что неофобия у него, по сути, развилась по ее вине. И из-за того, что, вероятно, все проблемы Тоби, все эти отклонения от нормы – неумение контролировать свои порывы, постоянная тревожность, крайняя избирательность в еде, словесный тик – были заложены ею.

Это оказалось самым жестоким и самым болезненным для Элизабет аспектом родительства. Она была вынуждена не только сталкиваться лицом к лицу со своими недостатками и изъянами, но и видеть, как эти недостатки отражаются в ее ребенке, и осознавать, что любой момент, когда она забудет о бдительности, проявит невнимательность и неосторожность, может навсегда искалечить Тоби.

Вот почему, когда он устроил истерику в отделе продуктов быстрого приготовления, когда он начал брыкаться в слинге в попытках выбраться из него, Элизабет старалась сдерживать и заталкивать как можно глубже свои самые деструктивные побуждения – в первую очередь желание причинить ему боль. Эмоциональную боль. Точно так же, как он причинил боль ей. Она испытывала сильнейшее желание сказать ему что-нибудь уничижительное. Поиздеваться над ним, высмеять его переживания. Закатить глаза в ответ на его глупые рыдания. Думаешь, у тебя плохая мать? Да черта с два. Попробовал бы ты пожить с моей, – вот что Элизабет хотелось сказать, и она вдруг осознала, что так поступил бы ее собственный отец, и, возможно, он действительно когда-то так и поступил, когда Элизабет была в возрасте Тоби, и, возможно, как раз поэтому она научилась так хорошо скрывать свои чувства. Она быстро поняла: в этом доме любая попытка привлечь к себе внимание превращается в гонку, где всегда побеждает отец. И в конце концов Элизабет еще ребенком отказалась от попыток соревноваться с ним и стала хорошей девочкой.

Сдержанной.

Покладистой.

Спокойной.

Трудолюбивой.

На протяжении всего подросткового возраста она моделировала то же внешнее спокойствие и безмятежность, которое пыталась моделировать для Тоби сейчас. «Все хорошо, солнышко. Тихо, тихо. Все в порядке», – повторяла она, хотя ее внутреннее ощущение совсем не совпадало с утверждением, что все в порядке. Внутреннее ощущение говорило ей, что ничего и близко не в порядке. Напротив, на нее обрушился всеобъемлющий страх, когда она снова вспомнила, что впереди еще два таких года: пятьдесят конфликтов в час, шестьсот конфликтов в день, двести тысяч конфликтов в год.

Вот какое будущее ее ждало: полмиллиона скандалов.

Полмиллиона возможностей для деструктивных реакций.

Это было беспощадное будущее. Немыслимое будущее.

Тоби закричал, и она подумала: «Я ни за что не справлюсь».

– Простите? – раздался голос у нее за спиной, и Элизабет, обернувшись, увидела кротко улыбающуюся пожилую женщину. У нее были вьющиеся седые волосы и застывшие в вечном недоумении сгорбленные плечи, а перед собой она двумя руками держала небольшую матерчатую хозяйственную сумку.

– Да? – сказала Элизабет.

– Вам не нужна помощь?

– Нет. А что?

– Просто я смотрю, – сказала женщина очень сочувственным и участливым тоном, – вы, кажется, совсем запутались.

Ну все. С нее хватит.

– ОТКУДА ВЫ ЗНАЕТЕ? – воскликнула Элизабет срывающимся голосом. В этот день, в этот час ее терпению наступил конец. Она исчерпала все силы и больше не могла выносить эти издевательства. Она-то думала, что излучает спокойствие и безмятежность идеальной матери, а оказалось, что эта женщина, эта незнакомка, видит ее насквозь, видит, что на самом деле Элизабет вот-вот сломается.

– Что? – Женщина вздрогнула и чуть ли не отшатнулась от нее. – Я имею в виду, – она указала на пол, – что вы запутались в слинге.

Элизабет посмотрела туда, куда она указывала, и увидела фута четыре фиолетовой ткани, обмотавшейся вокруг ее щиколоток.

– А, – тихо сказала Элизабет. Но было поздно. К глазам уже подступили слезы.

Они просидели в отделе выпечки добрых двадцать минут: Элизабет наконец позволила себе выплакаться от души, пока женщина угощала Тоби капкейком, играла с ним, всячески его развлекала и делала вид, будто ничего не замечает. А Элизабет плакала и думала о своей последней мантре, настраивающей на позитивный лад:

Я САМА ЭТО ВЫБРАЛА

Она добровольно, без принуждения, выбрала завести ребенка, а следовательно, выбрала отказаться от спокойной и комфортной жизни: от возможности проспать всю ночь напролет, от безупречной чистоты в доме, от свободных денег, от спокойных и лениво тянущихся дней без конфликтов и поводов для злости. Она пожертвовала всеми этими удовольствиями. И не просто пожертвовала, но и – поскольку сама приняла это решение и может пенять только на себя – притворяется счастливой и довольной тем, что их больше нет.

В голове промелькнула какая-то ассоциация, и на Элизабет вдруг снизошло озарение: так разум показывает, что не переставал работать над проблемой, загнанной глубоко в подсознание, но понятно это становится только тогда, когда ответ пробивается на поверхность. Идеальное плацебо, поняла Элизабет, – это выбор.

Если ты сам его сделал, то будешь терпеть любое обращение с собой и все равно говорить: это был правильный выбор.

Вот, подумала Элизабет, вот и ответ на вопрос ее странного нового клиента. Как авиакомпания «Юнайтед эйрлайнс» может сделать своих пассажиров счастливыми, предоставляя им услуги уровнем ниже среднего? Надо еще больше ухудшить качество этих услуг и дать людям возможность выбирать самостоятельно.

Отличное решение! Сделать сиденья еще уже, очереди еще длиннее, конкуренцию за место на багажных полках еще жестче – и пусть люди в полной мере ощутят все эти неудобства, а потом им надо сказать, что они могут получить более-менее приличные услуги уровнем ниже среднего за умеренную доплату. Таким образом, если они заранее будут знать, что их ждут ужасные условия, но они не платили за возможность их улучшить, то они будут меньше недовольны этими ужасными условиями, потому что, в конечном счете, сами их выбрали. Пусть пеняют на себя.

Это был момент, когда ее осенило, момент, изменивший все, момент, побудивший ее предложить свою идею «Юнайтед эйрлайнс», после чего она получила настолько внушительный гонорар, что они с Джеком наконец-то смогли позволить себе выплатить первоначальный взнос за дом в пригороде – их дом на всю жизнь.

Все началось именно тогда, в час дня во вторник в 2008 году.

НЕДЕЛЮ СПУСТЯ – как раз когда Элизабет мало-помалу начала относиться к их походу за продуктами с юмором, как раз когда она дала этому приключению название «Запутанная история», рассчитывая повеселить рассказом о нем своих подруг, – она была в кухне и кормила Тоби. Был полдень. Она предложила ему свое обычное меню – пять новых блюд плюс макароны с сыром, – и Тоби со своим обычным упрямством отказался.

Джек еще был дома и поспешно собирался, потому что опаздывал на работу. Он поцеловал на прощание сначала Элизабет, потом Тоби и тут заметил тарелку с нетронутой едой.

– Ну-ка дай, – сказал он. Достал из кармана телефон, поднял его над тарелкой Тоби и сделал снимок. Потом показал фотографию Тоби, который кивнул и сказал:

– Класиво.

И, как ни удивительно, начал есть.

Он съел рис, маринованные огурцы, соус из сладкого перца, хумус. Он съел все – быстро и без возражений. Элизабет потрясенно посмотрела на Джека.

– Как ты?.. – спросила она, не в силах в эту минуту составить полноценное предложение.

– Оказывается, – сказал Джек, – он считает, что еда красивая.

– Красивая?

– Ага. Он не хочет ее есть, чтобы не портить красоту.

Элизабет смотрела, как Тоби дожевывает кусочек брокколи, сглатывает и тянется за добавкой. Теперь он ел все, что лежало у него на тарелке, кроме макарон с сыром.

– Если сфотографировать красивую еду, – сказал Джек, – то она будет запечатлена навсегда, а значит, ее уже не жалко есть. У него такое обостренное эстетическое восприятие. Может, он его от меня унаследовал?

– Почему он не ест макароны?

– На самом деле они ему не нравятся, – сказал Джек. – Он ест их только потому, что считает уродливой бурдой. И портить там нечего.

– И давно ты это знаешь?

– Пару недель. Прости, забыл тебе сказать!

А потом он исчез за дверью, и Элизабет осталась наедине с Тоби, наблюдая, как он ест именно с таким аппетитом, какой она мечтала когда-нибудь в нем пробудить. Все, к чему она стремилась, на что надеялась, сбылось в одно мгновение – и все же она не чувствовала никакой радости по этому поводу. Ни капельки.

У каждой пары есть история, которую они сами сложили о себе, история, которая служит своего рода двигателем и несет их через трудности в будущее. Для Джека и Элизабет это была история о любви с первого взгляда, о двух мечтателях, нашедших свою вторую половинку, о двух сиротах, нашедших дом, о двух людях, которые поняли друг друга – которые почувствовали друг друга – сразу и без труда.

Но истории имеют над людьми власть лишь постольку, поскольку в них верят, и внезапно, сидя в кухне и глядя, как Тоби с удовольствием ест, Элизабет задумалась, не может ли их с Джеком история на самом деле быть плацебо в красивой обложке, выдумкой, в которую они оба поверили, потому что она заставила их почувствовать себя особенными. И, может быть, любовь в целом – это просто плацебо, и, может быть, каждая церемония бракосочетания – часть тщательно продуманной упаковки этого плацебо, его терапевтический контекст. И стоило ей подумать об этом, как она поняла, что спектакль окончен: их с Джеком история для нее – точно так же, как для ее клиентов в «Велнесс», когда они узнавали правду о фейковых методах лечения, – перестала быть убедительной.

В тот день она потеряла веру. В тот день легенда «Джек и Элизабет – родственные души», как выражались авторы исследований на эту тему, утратила свою эффективность.

Отставание в развитии


ПРИСКОРБНЫЙ ФАКТ, о котором мать Джека Бейкера никогда не стеснялась упоминать на протяжении всего его детства, заключался в том, что Джек, по сути, вообще не должен был появляться на свет.

Его даже зачинать не планировали, говорила она ему. Отчасти из-за ее возраста: ей тогда уже исполнилось тридцать семь лет, и, хотя сейчас женщины спокойно рожают в тридцать семь, дело было в Канзасе в 1974 году. А женщины в Канзасе в 1974 году не рожали в тридцать семь. И уж тем более в такой глуши, как Флинт-Хиллс. Поэтому врач и произнес эти ужасные слова: гериатрическая беременность. И предупредил обо всех возможных последствиях гериатрической беременности – ребенок может родиться мертвым, с патологиями, с пороками развития – предупредил в такой формулировке, которая прозвучала как обвинение, как будто она так долго откладывала только для того, чтобы усложнить жизнь этому врачу. Ей стало стыдно из-за того, что она забеременела так гериатрически. Она сказала врачу, что совершенно не планировала, совершенно не хотела беременеть еще раз. У них с Лоуренсом даже больше нет близости, причем уже очень давно.

– Я знаю, что для этого достаточно побыть вместе один раз, – сказала она врачу, – но сами посудите, ну каковы шансы забеременеть после того, как мы побыли вместе один раз?

– Особенно в вашем возрасте, – внес неутешительное дополнение врач.

Но именно так и произошло: Рут и Лоуренс Бейкер уже много лет не делили друг с другом постель, кроме одного случая весенним вечером, и это исключительное событие, к несчастью, привело к появлению Джека.

Почему к несчастью? Потому что Бейкерам не нужны были еще дети, они не хотели еще детей. С деньгами приходилось туго, дом был маленький, да и в любом случае, как Рут неоднократно говорила Джеку в детстве, у них уже была Эвелин – имея в виду, что заводить второго ребенка нет ни малейшего смысла, когда есть такой замечательный ребенок, как Эвелин.

Эвелин они зачали, когда Рут исполнилось двадцать с небольшим, ее здоровье было идеальным для материнства, а тело вошло в самый расцвет. И в Эвелин это проявилось в полной мере. Самые ранние воспоминания Джека о старшей сестре были связаны с осенним школьным парадом: вот он смотрит на нее снизу вверх, а она стоит на платформе, в платье, в диадеме, с лентой через плечо, улыбается и машет рукой. Слово «платформа», конечно, звучит несколько претенциозно для того, что на самом деле было обычным прицепом с украшенными серпантином бортами. Прицеп медленно ехал за трактором, которым управлял отец Джека, человек тихий и апатичный; гордость за Эвелин была единственной эмоцией, регулярно прорывавшейся наружу сквозь маску его невозмутимости, – он сидел в кабине с непривычно довольной улыбкой. Сюда приходила почти вся округа: люди приносили складные стулья и занимали целых два квартала Мэйн-стрит, чтобы посмотреть парад, в котором участвовали тракторы, тянущие за собой платформы, одна пожарная машина, одна машина шерифа, два клоуна, разбрасывающих конфеты, и члены мотоклуба Организации ветеранов зарубежных войн на своих ревущих мотоциклах. И высоко над ними парила старшая сестра Джека, королева школьного бала третий год подряд, лучшая ученица в классе – пусть и небольшом, состоящем всего из десяти человек, – и звезда баскетбольной команды старшеклассниц. Их школа была настолько маленькой, что ученики могли играть только в баскетбол: для любого другого вида спорта народу в самом буквальном смысле не хватало. Поэтому баскетбол считался здесь важным событием, и одним из самых ранних воспоминаний Джека было то, как он сидит в маленьком, душном спортивном зале, смотрит на сестру и слушает, как фермеры с трибун горячо ее поддерживают. Поначалу Эвелин могла показаться безразличной к игре – она держалась так невозмутимо, словно просто вышла на пробежку. Но стоило увидеть ее бок о бок с другими девушками – они бежали изо всех сил, опустив головы, прерывисто глотая воздух, – и становилось понятно, что Эвелин спокойно, плавно и легко обгоняет их. Они отчаянно молотили руками и ногами по воздуху и двигались как старые трясущиеся колымаги. Эвелин же летела кометой. Она делала два шага, внезапно оказывалась под самой корзиной и легко забрасывала мяч.

Но как бы она ни приковывала к себе внимание на баскетбольной площадке, главным образом все говорили о ее картинах. Эвелин была феноменально одаренной художницей, из тех, кто способен сотворить пейзаж или портрет всего несколькими движениями руки, легчайшими мазками. Одноклассники и соседи позировали ей и после какого-нибудь десятка взмахов кистью восклицали: «Боже мой, да это ж я!» Она умела сводить мир к простейшим формам. Ее любимым сюжетом была сама земля, окружавшая их ранчо прерия. Джек помнит, как Эвелин каждый вечер на закате сидела в поле и снова и снова рисовала один и тот же пейзаж по мере того, как менялся и угасал свет: летняя равнина, богатая и изобильная; зимняя равнина, коричневая и истощенная; весенняя равнина, выжженная после сезонного пала травы.

Эвелин была талантлива. Все это знали. Из рассказов Рут у Джека складывалось впечатление, будто утроба его матери располагала ограниченным количеством ресурсов и все они были израсходованы на Эвелин. Вот почему Рут совсем не удивилась, услышав неутешительные прогнозы врача, и опять же не удивилась, когда появились симптомы. У нее внезапно начались страшные головные боли, потом боли в пояснице, по-видимому, вызванные проблемами с почками, и она стала часто уставать. Она не набирала вес, и, что намного серьезнее, не набирал вес ребенок у нее внутри. При каждом походе к врачу выяснялось, что физические параметры Джека опять не соответствуют нормам. Когда предполагалось, что он будет размером с грецкий орех, он был размером с горошину. Когда предполагалось, что он будет размером с грейпфрут, он был размером со сливу. Он никогда не оправдывал ожиданий. И врач снова задавал Рут вопросы, которые звучали как обвинения: «Вы нормально питаетесь? Витамины принимаете? Не подвергаете организм воздействию токсинов или ядов?» Да, да, и нет, конечно же, нет – она все делает правильно, всегда делала правильно – за исключением того факта, что умудрилась забеременеть, о чем врач постоянно ей напоминал.

Потом пришли неутешительные результаты анализов. В околоплодных водах был обнаружен какой-то важный маркер, какие-то следы белка, и это указывало – шансы были примерно пятьдесят на пятьдесят – на то, что ребенок может родиться с аномалиями. У него могут быть различные проблемы. Он может быть заторможенным. У него могут проявиться функциональные нарушения. Рут не понимала, на какое именно заболевание намекает доктор, но понимала, что оно очень серьезное, раз он сунул ей листок с названиями и телефонами четырех центров планирования семьи в Уичито, где, как она знала, проводились аборты.

Рут потом не раз рассказывала Джеку, что в Канзасе в 1974 году это было делом не таким предосудительным, как можно подумать. Более того, в этом вообще не было ничего предосудительного. Аборты в Канзасе в 1974 году на самом деле имели довольно широкое распространение и никого не удивляли. Канзас узаконил их по всему штату задолго до того, как это сделал Верховный суд для всей остальной страны. Именно в Канзас регулярно приезжали на аборт женщины, которым отказывали в соседних Оклахоме, Миссури или Небраске. Канзас даже выдвинул в Конгресс врача, который сам проводил аборты, – никакой другой штат не решался на такое ни до, ни после. Конгрессмена звали Билл Рой, он был родом из Топики, и в конце 1974 года, когда Рут не пошла на выборы из-за связанных с беременностью осложнений, ему не хватило всего нескольких тысяч голосов, чтобы положить конец политической карьере сенатора по имени Боб Доул, баллотировавшегося на второй срок.

В общем, суть в том, что если бы в 1974 году обычная жительница Канзаса со сложной гериатрической беременностью получила от врача список клиник, где делают аборты, то это не показалось бы ей странным. Конечно, она бы не стала никому ничего рассказывать, но не потому, что считала это неправильным. Она бы не стала никому ничего рассказывать, потому что это ее личное дело, а на Среднем Западе люди уважают чужую личную жизнь.

Так что это была еще одна причина, по которой Джеку Бейкеру не следовало появляться на свет, и потом Рут не постесняется сообщить ему: будь он зачат обычной жительницей Канзаса в 1974 году, его бы тихо и без проблем прикончили. Но Рут Бейкер была не обычной жительницей Канзаса, а прихожанкой церкви Голгофы во Флинт-Хиллс – небольшой внеконфессиональной общины, собрания которой проходили в бывшем магазине кормов недалеко от ранчо Бейкеров. Воскресные проповеди местного пастора ограничивались тремя основными темами: избавление от нечистых мыслей, подготовка к концу света и аборты. В частности, он утверждал, что аборт – это убийство, и тот, кто делает аборт, идет на «основательное нарушение воли Божией».

Он часто так выражался – например, какой-нибудь отрывок из Священного писания у него мог быть «основательным», или «первосортным», или «отборным»; его паства состояла в основном из владельцев ранчо и их семей, так что он говорил с ними на понятном им языке. Каждое воскресенье по утрам Джек приходил с матерью в церковь слушать эти проповеди, и всякий раз, когда пастор заводил речь об абортах – причем по мере взросления Джека аборты упоминались все чаще, проповеди становились все яростнее, а прихожане вели себя все агрессивнее и кричали все громче, – Рут смотрела на своего сына с выражением, подразумевавшим, что ему очень повезло. Она, по-видимому, намекала, что если бы обстоятельства сложились иначе, если бы она не ходила в церковь Голгофы и не слушала этого пастора с его трактовкой Писания, то аборт был бы неминуем. Таким странным способом она пыталась обратить Джека в веру, которая буквально спасла ему жизнь.

Итак, Джек родился – каким бы невероятным это ни казалось – на шесть недель раньше срока, в середине ноября, недоношенный, желтушный. В больнице его неделю держали под ультрафиолетовыми лампами – предполагалось, что это поможет от желтухи, – и все это время мать с отцом наблюдали за ним, за этим крошечным созданием, у которого было мало шансов появиться на свет, за тихим, похожим на мышонка ребенком, их младенцем цвета мочи.

Оказалось, что желтуха была только началом. Четыре года, последовавшие за рождением Джека, слились для Рут и Лоуренса в бесконечный круговорот болезней, лихорадок, недомоганий и расстройств – четыре года, в течение которых они утопали в рвоте молоком, желудочном соке, камфорном масле, вазелине, растворах бария, лосьоне на основе каламина, гнойных выделениях из глаз, ледяных ваннах и перекиси водорода от ушных инфекций, для лечения которых в конце концов потребовалось шунтирование барабанной перепонки, – в этот период их душевное состояние, вероятно, лучше всего можно было бы описать как готовность к утрате. Родители Джека все это время настраивались на то, что их ребенок в любой момент может умереть, – старались не слишком привязываться к нему и постоянно выискивали в его поведении симптомы какой-нибудь новой катастрофы, предвестие смерти. Он был болезненным и тощим, еда в нем не держалась, и его рвало такими длинными струями, что это казалось невероятным для такого маленького мальчика. Он все время кричал. Он почти совсем не рос.

Врачи придумали для этого новый ужасный термин: отставание в развитии. Ребенок отставал в физическом развитии, и они не знали почему. Поэтому они задавали Рут еще больше обвинительных вопросов, главная предпосылка которых заключалась в том, что раз они не могут понять, что происходит с ее сыном, значит, скорее всего, виновата она.

– Вы его кормите? – спрашивали многочисленные медсестры, педиатры и даже несколько любопытных родителей.

– Естественно, кормлю.

– Вы уверены, что все делаете правильно?

– Естественно, я все делаю правильно.

– Покажите. Я хочу посмотреть, как вы это делаете.

Рут Бейкер начала бояться водить Джека к необходимым ему специалистам. И не только потому, что водить его к ним надо было часто, и не только потому, что это стоило дорого, но и потому, что каждый новый специалист заставлял ее еще раз проходить через мучительный допрос с пристрастием: укоризненные намеки, испытующие взгляды, недоверчиво приподнятые брови. Больше всего на свете ей хотелось никогда не ходить на эти приемы, но, конечно, так она поступить не могла, потому что это только подтвердило бы, что она действительно именно такая мать, какую видят в ней врачи. Поэтому она продолжала туда ходить, продолжала отвечать на грубые расспросы, продолжала умолять Джека наконец начать расти. И наконец перестать болеть. Потому что, когда он заболевал, вина целиком и полностью возлагалась на нее.

И вот приблизительно к тому времени, когда Джеку исполнилось три, он начал чувствовать – хотя никогда не сумел бы выразить это ни вслух, ни в мыслях – исходящее от родителей явное раздражение. Оно просто существовало где-то на заднем плане, как постоянный легкий гул, и рано или поздно ты привыкал и переставал его замечать. Джек понимал только, что, когда он заболевал, его родители нервничали. Когда его желудок не принимал пищу, его родители нервничали. Когда врач измерял его рост и обнаруживал, что Джек нисколько не вырос, его родители нервничали. А когда они нервничали, то как будто отдалялись от него – это они возвращались к своей прежней сдержанности, к прежней стратегии подготовки к утрате. Но для Джека – не то чтобы он уже дорос до способности рассуждать на эту тему, просто для него это был факт такой же неоспоримый, как и то, что пол твердый, а лето жаркое, факт настолько обыденный, что он даже не казался чем-то примечательным, – для Джека это означало одиночество.

Он чувствовал себя глубоко и бесконечно одиноким, что для трехлетнего ребенка было просто чудовищно и вызывало самый настоящий ужас. Отчужденность и отрешенность родителей – единственного во всем мире источника любви – для Джека оказалась невыносима. Но, конечно, изменить родителей было не в его власти, и это тоже оказалось невыносимо. И вот его психика в поисках любого объяснения, которое сделало бы жизнь терпимее, готовая поверить в любую иллюзию, которая подарила бы опору и утешение, совершила маленький пируэт. Раз Джек не мог изменить своих родителей, он начал думать, что их и не нужно менять. Что они правы, когда чувствуют то, что чувствуют, и делают то, что делают. И что если кому-то и нужно меняться, так это ему. Сам Джек был единственным параметром, который он мог варьировать, а значит, попытка изменить себя стала для него единственным способом изменить ситуацию, единственным способом хоть как-то проявить самостоятельность: он должен был взять вину за страдания своих родителей на себя. Потому что тогда он сможет покончить с этими страданиями, если исправится, если станет хорошим, – вот история, которую он сочинил для себя, пусть и ненамеренно. Джек начал верить, что если у него получится стать очень хорошим мальчиком, то его родители не будут нервничать, не будут отдаляться от него, и он больше не останется один. И вот в голове Джека, где-то глубоко в подсознании, сформировался простой алгоритм – один из тех автоматических процессов, которые постоянно работают в фоновом режиме, пропуская все через свой фильтр, – программа, которая механически переводила всю его тревогу в три слова: это я виноват.

Если мать нервничала, он думал: «Это я виноват». Если отец пропадал на несколько недель, он думал: «Это я виноват». Если родители опять ссорились, он думал: «Это я виноват».

Это чувство было неприятным, но все же приятнее одиночества. Его психика с готовностью искажала реальность, чтобы избежать того, что было для нее невыносимым.

И Джек, сам того не сознавая, начал машинально взваливать на себя всю вину за любые семейные драмы и переживания. У него выработалось инстинктивное стремление быть именно таким, каким хотят его видеть родители, и ни в коем случае не заставлять их нервничать. Оно достигло в некотором роде пика мазохизма примерно к его четвертому дню рождения, когда он в очередной раз заболел.

Все началось с легкого першения в горле. Постоянные неприятные ощущения, сопровождающиеся слабой болью при глотании. В общем и целом не так уж страшно. Но через несколько дней это переросло в острые уколы боли, которые Джек чувствовал всякий раз, когда ел или говорил, и вдобавок что-то случилось с его восприятием, так что даже вода казалась странной на вкус, а голоса слышались гулко и как будто сквозь вату. Такое развитие событий встревожило его, но не слишком – и явно не заслуживало того, чтобы рассказывать маме. Но еще через несколько дней он проснулся с ощущением, что боль усилилась и что-то у него в горле пришло в движение: бесконечная мучительная пульсация перетекала в челюсть, в шею, в плечи. В конце концов он вынужден был перестать поворачивать голову, потому что это вызывало боль, которая пронзала его насквозь и ощущалась так, будто в верхнюю часть спины впиваются зубы маленького настойчивого зверька.

И все же он ничего не сказал. И все же он продолжал надеяться, что это пройдет само и ему не придется снова нервировать мать. Но оно не проходило, и несколько дней спустя ему стало трудно двигать головой, трудно даже оставаться в ясном сознании – перед глазами все плыло, лоб был горячим, он вздрагивал всем телом, и одна мысль о еде вызывала невольный приступ тошноты.

В таком виде мать и обнаружила его однажды утром – он был весь в поту и дрожал, а потом заплакал, стоило ей просто к нему прикоснуться, и тогда она измерила ему температуру, обнаружила, что у него тридцать девять и четыре, взяла его на руки, и его тут же вырвало желчью на них обоих, и тогда она немедленно повезла его к врачу, все это время думая: вот оно. Наступил момент, которого она ожидала и к которому так долго готовилась: маленький Джек не выживет.

Врачу хватило одного взгляда на симптомы Джека – тошнота и рвота, жар, спутанность сознания, головные и мышечные боли, ригидность мышц шеи, – чтобы диагностировать у него спинальный менингит. Именно ригидность мышц шеи, как он объяснил Рут, – однозначный признак менингита. Он тут же отправил их в Уичито на обследование и лечение, и всю дорогу Джек то приходил в себя, то опять отключался. Вот он открыл глаза и увидел пологие холмы, колышущуюся ноябрьскую траву бурого цвета и напряженные лица оглядывающихся на него родителей. Но стоило ему моргнуть, и они уже проезжали мимо озера Эльдорадо; на затопленной Инженерными войсками равнине когда-то росли деревья, и теперь их толстые стволы торчали из воды – черные, мертвые, разлагающиеся. Потом он еще раз моргнул, и они оказались в Уичито, в больнице, было холодно и кружилась голова, и какие-то люди просили его встать, и он посмотрел вниз и обнаружил, что одет в мятый, хрустящий больничный халат и сидит в кресле-каталке, в палате с белыми стенами и кроватью в центре, и стоящие вокруг люди просят его встать и наклониться над этой кроватью. Две медсестры помогают ему, их прикосновения обжигают руки, и вот он поднимается на ноги и ощущает, как палата начинает вращаться, и становится еще холоднее, потому что больничный халат расстегнут сзади, а потом он, дрожа, наклоняется над кроватью, прижимается щекой к колючему одеялу и видит через окно, выходящее в какую-то соседнюю палату, своих родителей и еще нескольких врачей, которые стоят и смотрят на него, скрестив руки на груди, а стоящий рядом врач говорит ему, что не надо бояться, все закончится очень быстро, то, что они собираются сделать, называется люмбальной пункцией, и очень важно, чтобы во время этой процедуры он стоял неподвижно, чтобы он совсем-совсем не шевелился, ни единым мускулом, и ни в коем случае не дергался и не вертелся, и потом врач прибавляет тем самым успокаивающим тоном, в котором Джек после бесчисленных визитов к другим врачам научился немедленно распознавать притворство: «Ты же умничка, ты сделаешь, как я прошу? Можешь постоять неподвижно?» И Джек, по-прежнему глядя на своих родителей, кивает, чувствует на своей пояснице руки, ощупывающие место между позвонками, как раз там, где позвоночник изгибается сильнее всего, а значит, наиболее доступен, и видит, как его мать прикрывает рот рукой, как будто пытаясь заглушить крик, и тут в спине, в том месте, куда тыкал врач, что-то внезапно и странно щелкает, а потом он ощущает внутри что-то чуждое, огромное и ужасное. Потом он будет вспоминать эту процедуру как самый болезненный момент в его жизни, хотя на самом деле было даже не больно. Боль просто оказалась самым подходящим словом, позволяющим описать это состояние, которое не было болью как таковой, но имело с ней много общего – главным образом то, что больше всего на свете ему хотелось, чтобы это закончилось. Он заплакал. Врач сказал, что не нужно бояться, что он отлично справляется, что уже почти все. А потом то, что вторглось в его спину, как будто взорвалось, по позвоночнику побежали ледяные щупальца, в ноги впились сотни иголок и булавок, ступни онемели, его шатало и вело, и он понял, что вот-вот потеряет сознание с иглой в позвоночнике, и попытался предупредить врача, умоляя вытащить иглу, пока он не упал, и тут врач хлопнул в ладоши и сказал: «Готово!» А потом Джеку помогли лечь на кровать и велели оставаться в той же позе эмбриона, и он был в замешательстве, потому что, хотя иглу вытащили, он все равно чувствовал и ее, и этот прокол, и эту холодную боль, и спросил бы о ней медсестер, если бы тут же не отключился.

Анализ спинномозговой жидкости на менингит показал отрицательный результат, что поставило врачей в тупик. Они никак не могли найти ответ на эту медицинскую загадку, пока один из них не сообразил заглянуть Джеку в горло, и то, что он там обнаружил, его просто потрясло: миндалины были так воспалены и так распухли, что примерно втрое превосходили по размеру самые нездоровые миндалины, какие ему только доводилось видеть. Никому и в голову не пришло их осмотреть, потому что ангина обычно начинается с боли в горле, и дети обычно жалуются на нее уже на первом этапе болезни. Никто из врачей никогда не слышал о ребенке, который молчал бы до тех пор, пока симптомы не разрастутся до масштабов менингита. Зачем ему это?

– Меня предупреждали, что он будет заторможенным, – сказала Рут, подозревая, что ее в очередной раз несправедливо обвиняют, подозревая, что этот ребенок мог скрывать свою болезнь только для того, чтобы ее помучить.

Джек очнулся, когда его везли в операционную. Удаление миндалин было несложной процедурой, но он этого не знал. Все, что он знал, – это что он снова заболел, и его родители снова с ним, снова в больнице, снова нервничают, и в нем проснулось знакомое чувство – это я виноват, – и хотя все тело у него ломило, спина по-прежнему ныла в том месте, где делали пункцию, а горло раздирало болью, когда он говорил, он посмотрел на родителей своими большими глазами, полными слез, и сказал:

– Простите.

КОГДА ПТИЦА, кружившая над рекой Чикаго, вдруг заложила вираж и устремилась в один из многочисленных стеклянных небоскребов, двадцать человек, находившихся по ту сторону стекла, не обратили на это особого внимания. Несмотря на глухой удар, все они, кроме одного, так и продолжали сидеть с закрытыми глазами и делать упражнения на ковриках для йоги, понемногу разминая шеи, разрабатывая плечи, поворачивая корпус из стороны в сторону и растягивая позвоночник. Они были одеты в соответствии с неформальным деловым дресс-кодом – белые или голубые рубашки с воротниками на пуговицах, спортивные пиджаки, классические брюки, кое-кто в галстуках, – хотя, войдя в комнату, все сняли обувь и поставили ее у дальней стены, и теперь там громоздились блестящие лоферы, оксфорды и броги.

Это было офисное помещение на десятом этаже высотки на Аппер-Уэкер-драйв, построенной как раз в том месте, где река разделяется на северный и южный рукава. Главный фасад здания был спроектирован в традиционном стиле – сплошь ровные линии и прямые углы, благодаря которым оно вписывалось в архитектурный облик города, – но в его заднем фасаде не было ничего ни ровного, ни прямого. Он представлял собой длинный изящный изгиб, в точности повторявший изгиб реки. А сине-зеленое зеркальное стекло было подобрано так, чтобы в точности повторять цвет воды. Этот небоскреб был создан для того, чтобы идеально вписываться в окружающую среду и отражать ее отличительные черты, и почти все соглашались, что это одно из самых красивых и продуманных зданий Чикаго, но оно стало настоящим кошмаром для городских птиц, которые в самом прямом смысле не видели разницу между небом, водой и стеклом, поэтому офисную жизнь в здании то и дело прерывал громкий глухой стук, когда на пути какого-нибудь несчастного воробья, пеночки или утки оказывалось окно.

В комнате был только один человек, не участвовавший в сегодняшней дыхательной практике, и это был Джек, который стоял в дальнем углу, среди ботинок, листая ленту «Фейсбука» в телефоне и пытаясь не обращать внимания на слабый запах влажной обуви и большого количества ног. Перед ним на ковриках для йоги сидели все остальные, а из окон за ними открывался вид на реку, на Мерчандайз-Март на другом берегу, на утреннюю лихорадочную толкотню на тротуарах. Джек вздрогнул от внезапного удара птицы о стекло и – единственный в офисе – поднял голову на шум как раз вовремя, чтобы успеть увидеть, как маленькое темное создание на долю секунды зависло в воздухе, а потом обмякло и рухнуло вниз.

В противоположном углу, лицом ко всем присутствующим, в позе лотоса сидел Бенджамин Куинс. Он делал упражнения на растяжку, с закрытыми глазами, без рубашки, и его выдающиеся грудные мышцы и округлые бицепсы выглядели твердыми и словно надутыми, как это бывает у немолодых накачанных мужчин. Через некоторое время он открыл глаза и сказал:

– Давайте приступим.

С этими словами Бенджамин сделал глубокий, выверенный и даже немного похожий на гимнастический элемент вдох, который задействовал все тело: он как можно сильнее отклонился назад, так, чтобы не потерять равновесие, потом резко подался вперед и мощно выдохнул, широко раскрывая рот, высунув язык и издавая при этом такой звук, как будто хотел произнести «ха», но так и не договорил до конца и тянул эту долгую открытую гласную, пока его легкие наконец не опустели, и как раз в тот момент, когда казалось, что его вот-вот вывернет наизнанку от усилий, он снова выпрямился и начал дышать короткими рывками в три раза быстрее обычного, причем с таким ожесточением и так долго, что даже у Джека, который просто наблюдал за ним, закружилась голова. Потом и другие последовали его примеру: долгий энергичный выдох и множество усердных вдохов, после чего все притихли и комната как будто пьяно закачалась.

– О да, – сказал Бенджамин. – Чувствуете? Это круто.

Это был тренинг по имитации микродозирования психоделиками, который Бенджамин проводил по утрам каждый будний день. Надо было выполнять эту странную гимнастику прямо перед работой и тем самым провоцировать в мозге выброс какого-то вещества – не совсем ЛСД, но чего-то очень на него похожего, своего рода натурального аналога ЛСД. Такая дыхательная практика якобы высвобождала галлюциногенные молекулы в крохотных количествах, недостаточных для того, чтобы вызвать галлюцинации, но зато они вроде как давали всевозможные преимущества для работы, включая повышение креативности и концентрации внимания, улучшение настроения и так далее. Предполагалось, что люди должны повторять эту процедуру всякий раз, когда устраивают мозговой штурм при обсуждении нового проекта, или когда выступают с важной презентацией, или когда просят о повышении зарплаты, да и вообще когда выполняют любую хоть сколько-нибудь трудную задачу.

– Помните, что надо быть в моменте, – сказал Бенджамин, слегка покачивая головой, так что его длинная аккуратная борода дрожала.

Он устраивал эти тренинги каждый раз перед началом рабочего дня, в обед проводил занятия по продвинутому биохакингу, а во время неформальных посиделок иногда читал лекции о том, как буддизм может «повысить продуктивность». Его клиентами были в основном бизнесмены из соседних зданий, работающие в сфере технологий и рекламы, в юридических фирмах или брокерских конторах, хотя в последнее время Бенджамин пытался преобразовать свою популярность в узких кругах в нечто более масштабное: завел ютуб-канал, искал возможность выступить на конференции TED, разрабатывал собственную методику.

– Будьте к себе внимательнее, – сказал Бенджамин, как-то странно ощупывая левой рукой собственную грудь. – Я вот, знаете, пару раз терял сознание во время этой практики.

И все присутствующие проделали упражнение еще раз.

Джек пока что снова полез в «Фейсбук». С минуты на минуту он ожидал гневного и, скорее всего, неадекватного ответа от своего отца. Накануне Элизабет легла спать рано, а Джек приступил к тому, чем обычно занимался по вечерам за компьютером: стал писать в «Фейсбуке» яростные опровержения очередной бредовой теории заговора, которой увлекся Лоуренс Бейкер. На сей раз параноидальным воображением отца почему-то овладел вирус Эбола. Он любил репостить – рефлекторно, бездумно, не утруждаясь изучением и проверкой фактов, – тексты или мемы, посвященные тому, что вызывало у него возмущение. Его страница производила кошмарное впечатление: репосты перемежались жуткими видео, где отец, исхудавший после многих лет сидения на диване, разглагольствовал на камеру, и его костлявое лицо было снято крупным планом так, что в кадр попадали только выпученные от ужаса глаза. Сегодня все публикации отца были об Эболе: о том, что в каком-то городе в Техасе по распоряжению Центра контроля заболеваний ввели незаконный локдаун после того, как одной-единственной семье пришел положительный результат теста; о том, что правительство ожидает очень высокой смертности от Эболы в США, доказательством чему служит тот «факт», что оно закупило пластиковых гробов на миллиард долларов, которые теперь сложены штабелями на шоссе под Атлантой; что ЦКЗ получил патент на вирус Эбола и планирует распространить его в Америке, чтобы нажиться на вакцинах; и, наконец, что Эболу можно вылечить большими дозами витамина С.

Начав с техасского города, Джек перешел по ссылке и обнаружил, что заметка опубликована на сайте с невнятным названием «Национальный отчет», который при ближайшем рассмотрении оказался сатирическим новостным агентством, чьей целью было дурачить невнимательных людей, и довольный Джек отправил эту информацию отцу, посоветовав ему, как он говорил своим студентам, «проверять источники». По поводу сложенных друг на друга пластиковых гробов Джек сообщил отцу, что точно такая же фотография несколькими годами ранее иллюстрировала совсем другую онлайн-теорию заговора, согласно которой правительство планировало массовое убийство миллионов американцев в рамках военного положения, и в это отец тоже поверил, даже опубликовал соответствующий пост, так что Джек порылся в архиве, нашел этот пост и любезно скинул отцу ссылку. Что касается последних двух пунктов, Джек просто заметил, что они не могут оба быть правдой – то есть, если ЦКЗ планирует заработать миллиарды на лекарстве, то витамин С никак не может быть этим лекарством, и наоборот, а потом добавил, как «любопытно», что его отец считает правдой оба утверждения одновременно: может быть, ему стоит «критически отнестись» к своим «логическим построениям».

Когда Джек опубликовал последний пост, было уже далеко за полночь, и Элизабет почти наверняка спала, поэтому он приступил к другому делу, которым обычно занимался по вечерам за компьютером: включил порно.

И вот теперь, утром, он ходил полусонный, не говоря уже о том, что ему было стыдно так засиживаться за компьютером. Сегодня ему предстояло вести курс по истории искусств в нескольких кварталах от офиса Бенджамина, но сначала он хотел узнать, как продвигается дело с «Судоверфью».

– Почувствуйте свое тело, – сказал Бенджамин из противоположного угла комнаты. – Почувствуйте, где оно соединяется с полом, почувствуйте, как вы в этом месте связаны с землей, почувствуйте, как энергия ци наполняет и оздоравливает вас. Помните, что наши предки ходили по траве и соприкасались с камнями голой кожей. Они ежедневно заземлялись. Следуйте их примеру.

Он снова потрогал себя, провел пальцами по кубикам пресса.

– Ощущайте траву, приникайте к почве, положите в карман камень и впитывайте его ионы. Помните, что мы едины с землей, – сказал он, и как раз в этот момент у него за спиной голубь вильнул прямо в сторону окна, ткнулся в стекло, в растерянности завис, яростно хлеща крыльями, и наконец неуклюже полетел прочь.

Бенджамин открыл глаза, улыбнулся и хлопнул в ладоши.

– Вперед, джентльмены, и станьте хозяевами своего дня.

А потом все поднялись с пола – некоторые очень медленно, пошатываясь, – и Бенджамин подошел к Джеку. Стукнулся с ним кулаками, хлопнул его по спине и сказал:

– Слушай, приятель, не окажешь мне кой-какую услугу?

– Ну давай.

– Понюхай, чем пахнет у меня изо рта.

– Что?

– Как будто фруктовый запах, да?

– Я не понимаю.

– Как будто пахнет слегка перезревшим фруктом, да? Мне кажется, я вошел в кетоз. Его именно по запаху и определяют.

– Я не знаю, – сказал Джек, наклоняясь к нему и слегка принюхиваясь. – Ну может быть.

– Супер! Пошли-ка со мной.

И он повел Джека в соседнюю комнату, в свой офис – тот самый, в котором по всем стенам висели постеры, изображающие, какой однажды станет «Судоверфь». Они с Джеком уселись в кресла, Бенджамин взглянул на его запястье, где раньше красовался тигрово-оранжевый браслет, и спросил:

– Ты больше не на «Системе»?

Джек спрятал свой гаджет в коробку и убрал в дальний угол шкафа через некоторое время после того, как прослушал запись с того вечера, который Элизабет провела наедине с «Мадагаскаром». Он ничего не сказал ей об этом – и не собирался говорить, – но на следующую ночь как бы случайно оставил браслет на тумбочке, и тот опять записал, как Элизабет пользовалась вибратором, а потом то же самое повторилось и на третью ночь, и на четвертую. Она ни разу не опробовала его с Джеком, но сама пользовалась им, по-видимому, каждый вечер. Джек не испытывал ни малейшего желания продолжать все это слушать.

– Я не знаю, насколько можно верить этой штуке, – сказал Джек. – Я в том смысле, что, согласно ее показателям, у меня депрессия, причем довольно серьезная, хотя лично я в это не верю. А если у меня и есть депрессия, то это, скорее всего, обычная вещь для людей среднего возраста – нижняя часть U-образной кривой, ну ты понимаешь.

Бенджамин косо посмотрел на него.

– Это, наверное, бактерии.

– Что?

– В твоем организме миллиард бактерий. Ты знаешь об этом? И они постоянно испражняются у тебя внутри.

– Гадость какая.

– Вот почему организм надо чистить, Джек. Каждый день. Избавляться от токсинов. Депрессия – это тот язык, на котором тело сообщает тебе, что утопает в яде. Ты высыпаешься?

– Не особо.

– Ну вот. Спать нужно как минимум девять часов, чтобы гарантированно избавиться от всего плохого.

– Бен, может, ты наденешь рубашку?

Бенджамин подался вперед и изо всех сил напряг грудные мышцы.

– Вот, полюбуйся. Я в своей лучшей форме. – Он встал, снял рубашку с ближайшей вешалки для шляп, надел ее и продолжал, застегивая пуговицы: – Люди в спортзале все спрашивают, какие стероиды я принимаю. А я им отвечаю, что ем фермерскую куриную грудку и органическую брокколи. Двадцать стаканов сырой воды каждый день и несколько веских причин жить. Вот и все мои лекарства.

Он откинулся на спинку кресла, положил ноги на оттоманку и скрестил руки на груди.

– Ну, думаю, ты пришел поговорить про «Судоверфь»?

– Да.

– И про все эти беспорядки, волнения, нытье и тому подобное?

– Ну да. Что там вообще происходит?

– Эта история началась в 1956 году.

– Так. Неожиданно.

– В 1956 году федеральное правительство приняло закон о дорогах, направленный на расширение национальной системы межштатных автомагистралей. И местные администрации, где в то время были почти одни белые, решили проложить эти магистрали прямо через районы, где в то время жили почти одни черные, а это означало, как ты догадываешься, что району конец.

– Допустим.

– Потом, примерно десять лет спустя, штаты приняли закон о гражданских правах, который позволил местным жителям подавать в суд на застройщиков, чтобы сохранить целостность района. Скажу так: намерения у них были благие, но оказалось, что реальное применение этих законов требует много времени, координации, сил и денег, и поэтому единственные граждане, которым эти законы действительно пригодились, – это, как ни странно, богатые белые люди, отстаивающие свою собственность. Ровно это и происходит сейчас в Парк-Шоре. Предъявляются иски, накладываются судебные запреты.

– Значит, все эти разговоры о сохранении исторического облика Парк-Шора…

– Красивые слова и пиар чистой воды. Те, кто выступает против нас, просто-напросто не хотят признавать, чего они на самом деле боятся.

– А чего они на самом деле боятся?

– Новых жителей.

– Всего-то?

– Так это не шутки. Сам подумай. Если люди с невысоким уровнем дохода поселятся в таком месте, как Парк-Шор, это может негативно сказаться на ценах на недвижимость. Это может изменить, как говорится, «облик города». Пойми, мы же пытаемся втиснуть многофункциональное многоквартирное здание в богатый пригород с низкой плотностью застройки. Естественно, без сопротивления не обойтись.

– Ага. И что теперь?

– К счастью, я как раз специализируюсь на такого рода вещах. Управление рисками. Примерно этим я и занимаюсь.

– В смысле?

– Не буду обременять тебя лишними подробностями – это феноменально сложная работа, – но давай попробуем представить это так. Допустим, риск – это такой токсин. Своего рода глютен проектного финансирования. Это яд. И он повсюду, куда ни плюнь. Глютен, добавленные сахара, соевое мясо, все эти вспомогательные вещества в лекарствах, алюминий в дезодорантах, генетически модифицированные семена, напичканные антибиотиками коровы, сети 5G. Я все это к чему – ты хоть представляешь, сколько дряни содержится в продуктах, которые мы едим? В питьевой воде? В воздухе? Ты изо всех сил стараешься избегать этих токсинов, но избежать всех не получится, поэтому надо ослаблять их воздействие и выводить из организма.

– Да, но как?

– О, ты не видел мои запасы?

Бенджамин вскочил с кресла и открыл шкафчик на задней стене. Внутри, в зеркальной нише, где предыдущие поколения бизнесменов держали бы графин с виски, стояли десятки маленьких стеклянных пузырьков с пипетками, флакончиков, баночек с таблетками, пластиковых пакетиков, на которые были наклеены белые и зеленые глянцевые этикетки.

– Это мои суперфуды, – сказал Бенджамин. – Натуральные, органические и, что самое важное, на сто процентов биодоступные.

Он взял один из флакончиков и отвинтил колпачок.

– Это концентрированные красные водоросли, – и он капнул бордовую жидкость из пипетки в рот, – это от окислительного стресса, – взял другую бутылочку, – это цитрусовые биофлавоноиды, – снова что-то выпил, потом повторил это еще с несколькими настойками, – это чистый экстракт каму-каму, это адаптогены растительного происхождения, это помогает от синдрома дырявого кишечника, это стимулирует движение лимфы, эту штуку я получил от одного серба и даже не знаю, от чего она помогает, а это живица, отличное средство против паразитов. – Бенджамин проглотил по дозе каждого препарата, и его щеки сначала вспыхнули нежно-розовым румянцем, а потом стали ярко-рубиновыми. – Вот это да, – сказал он, широко раскрыв глаза и качая головой. – Эффект, конечно, суперский.

– И сколько этого всего тебе надо принимать?

– Надо? Я не знаю. Я все делаю интуитивно. Просто пью, пока не почувствую, что с меня хватит. Тело само знает меру. Доверься ему.

Тут он взял какую-то пробирку с темно-зеленым содержимым.

– Это жидкий хлорофилл. Помогает избавиться от тяжелых металлов в организме. – Бенджамин откупорил флакончик, качнул им в направлении Джека, как будто поднимая тост, опрокинул его себе в рот, сглотнул. – А еще – вот это прям ух, мощно пошло – еще он улучшает концентрацию внимания.

– Бен, мы все еще говорим о «Судоверфи»?

– Ой, точно. В любом случае, я хочу сказать, что финансирование проектов основано примерно на тех же принципах. Если возникает риск, ты ищешь способы его уменьшить. Эта небольшая загвоздка с Парк-Шором просто означает, что мне нужно распределить риски за счет привлечения новых инвесторов и/или найти других инвесторов, у которых, скажем так, более высокая толерантность к риску. Но беспокоиться не о чем, ладно? Все под контролем.

– Отлично, рад это слышать.

– Предоставь все мне. И еще, Джек.

– Что?

– Серьезно, займись уже собой. Выглядишь погано.

Выходя из здания, Джек чуть не наступил на нескольких певчих птиц, неподвижно лежавших на тротуаре Аппер-Уэкер-драйв.

Дорога до университета на Мичиган-авеню занимала двадцать минут пешком. Джек читал курс под названием «Введение в американское искусство», который начинался в девять утра в слишком темной и слишком душной аудитории на цокольном этаже, поэтому самой большой проблемой было увлечь слушателей, чтобы они не засыпали. Сейчас они изучали эпические пейзажи Гудзонской школы живописи, и к сегодняшнему занятию студенты должны были посмотреть картину Томаса Коула «Пейзажи Новой Англии», выставленную в Институте искусств. Мысленно повторяя материалы к лекции – сегодня он планировал рассказать, что для художников Гудзонской школы пейзаж обязан быть красивым, величественным и живописным, и объяснить каждый из этих принципов в контексте, – Джек подошел к двери аудитории и обнаружил, что там его ждет финансовый директор, в темно-синем костюме и с портфелем в руках.

– Чем могу помочь? – спросил Джек.

– Я жду преподавателя этого курса.

– Это я.

– А! – Финансовый директор окинул татуировки Джека скептическим взглядом. Потом улыбнулся. – Отлично. Полагаю, меня вы знаете.

– Да.

– Я тут решил встретиться тет-а-тет с некоторыми из наших адъюнктов, пообщаться с ценными сотрудниками.

– Хорошо.

– Точнее, я хотел бы встретиться с теми адъюнктами, которые, согласно данным нашего алгоритма, набрали самые низкие баллы эффективности. Скажу откровенно, самые низкие баллы во всем университете. И я хотел бы, чтобы вы знали: я на вашей стороне.

– Спасибо.

– Итак, я хотел бы обсудить этот вопрос и выяснить, как вы планируете, гм, поднять свой показатель, хотя бы довести его до приемлемого уровня.

– Я над этим работаю.

– Поймите, ваши фотографии… Как бы они ни нравились лично нам, на мир в целом они не оказывают никакого влияния. Скажу это абсолютно откровенно.

– Я в курсе.

– Вы не думали о том, чтобы сменить медиум?

– То есть?

– В наши дни все переходят на видеоконтент. Он обеспечивает куда более высокие охваты.

– Нет, я об этом как-то не задумывался.

– Знаете, я не стану утверждать, что разбираюсь в искусстве. Но зато я разбираюсь в УВК.

– Что такое УВК?

– Управление взаимоотношениями с клиентами. У нас есть специальные программы, которые позволяют отслеживать действия клиентов, когда они изучают наш сайт. И знаете, что мы обнаружили?

– Под клиентами вы подразумеваете студентов?

– Плюс их родителей. И мы обнаружили, что когда они доходят до вашей страницы, то, скажем так, показатель отказов у них выше обычного.

– И мне нужно это исправить?

– Да, и у меня есть одно предложение. Назовем это «стратегией взрывного роста». Что я вам настоятельно рекомендую – так это попробовать себя в чем-то новом, я имею в виду, новом и разнообразном в художественном плане. То есть надо затопить медиапространство.

– Что-что сделать?

– По сути, это такая пальба наугад. Начинаете публиковать контент как заведенный. Любая мысль, какая только взбредет в голову, любые работы во всевозможных техниках – все это, значит, вы постите, а потом изучаете аналитику. Что получит больший отклик – за то и хватайтесь.

– И о чем же должно быть мое творчество?

– Вообще неважно! Суть в том, что очень трудно предсказать заранее, что может заинтересовать людей, но благодаря Алгоритму эффективности это можно выявить.

– Затопить медиапространство.

– Это русские придумали. У них очень хорошо получается, почти великолепно. Так, к слову.

– Спасибо, я над этим поработаю.

– Как бы то ни было, я хочу, чтобы вы знали, коллега: мы за вас болеем. Не хотелось бы с вами расставаться!

Крепко пожав Джеку руку и хлопнув его по плечу, финансовый директор откланялся.

Джек вошел в аудиторию, выключил свет и включил проектор. На стене позади него появилось большое изображение предмета сегодняшней лекции – «Пейзажи Новой Англии», красивый пасторальный вид на закатные Уайт-Маунтинс, на переднем плане растет большое дерево с густой листвой, вдалеке белеет церковь, и повсюду отдельными точками обозначена жизнь: охотник в лесу, экипаж, запряженный лошадьми, играющие собаки, смотрящий на дерево ребенок. Джек посмотрел на картину, потом на двадцать пять своих студентов. Глубоко вздохнул и сказал:

– Если вы думаете, что художники могут писать все, что им заблагорассудится, то вы ошибаетесь. Художники вынуждены делать то, что им говорят.

Несколько любопытных взглядов: кто-то заинтересованно склонил голову, пара человек оторвались от телефонов.

– Взять хотя бы эту картину, – сказал Джек, указывая на пейзаж у себя за спиной. – Туфта же полнейшая.

Это привлекло всеобщее внимание.

– Художники-пейзажисты не могли просто взять какой-нибудь понравившийся объект и написать его. Они не могли изображать все, что им заблагорассудится. Они должны были создать вид. И для кого предназначался этот вид? Для коллекционеров. Для меценатов. Для людей с деньгами.

Джек чувствовал, что в его голосе прорезались горькие нотки, но продолжал говорить. Он объяснил студентам, что художники-пейзажисты, которых они сейчас изучают, писали не то, как выглядит мир на самом деле, а то, как, с точки зрения богатых людей, ему полагалось выглядеть. Потом он стал приводить примеры. Пейзажисты, по его словам, не изображали мир таким, какой он есть, потому что между художником и пейзажем стояла целая школа мысли, предписывающая, каким должен быть пейзаж. Художники рассматривали природу через призму доктрин и догм. И это вынуждало их преодолевать огромные расстояния в поисках подходящих сюжетов, мест, откуда открывался близкий к идеалу вид: им нужно было нечто такое, что напоминало бы о красоте Божьего творения, но не о живом хаосе непокорной природы, что вызывало бы чувство благоговения, но при этом не заставляло богатого коллекционера чувствовать себя маленьким и ничтожным. Конечно, природа далеко не всегда шла навстречу, и поэтому художники придумывали свои собственные виды, беря реальные элементы пейзажа, чтобы создать «эффект правдоподобия», и добавляя к ним вымышленные.

– Например, на картинах, где изображен Канзас, вы часто можете видеть большие стада бизонов и индейцев верхом на лошадях. Но знаете, в чем подвох? В основном эти картины написаны уже после того, как бизонов и индейцев истребили. Просто к тому времени коллекционеры на востоке страны увлеклись бизонами и индейцами, это стало у них своего рода фетишем, и художники всего лишь выполняли заказ.

Он переключил слайд, и все увидели два рисунка: на нижнем были изображены голые равнины, холмы и небо, на верхнем – те же холмы, но пестревшие кустами, птицами, дорогами и людьми, дышавшие почти осязаемой жизнью.

– Это нарисовал в 1792 году один британский священник, который пытался определить основные правила пейзажного искусства, – сказал Джек. – Этот священник заявил, что пейзаж внизу неживописен и его изображать не следует, а вот тот, который вверху, живописен и достоин подражания. И знаете почему? Потому что верхний напоминал ту местность, где он жил, а нижний – нет. Вот и все. Один из пейзажей просто был лучше знаком одному конкретному человеку. Но этот стандарт стал универсальным, и довольно скоро работы каждого художника должны были выглядеть именно так.

У Джека учились в основном студенты первого и второго курса, которые ходили к нему из желания набрать нужное количество зачетных единиц по гуманитарным дисциплинам, а вовсе не из искреннего интереса к американскому искусству как таковому. Все они в полной тишине смотрели на него. Перед проектором плавали маленькие пылинки, сверкающие в луче.

Джек скрестил руки на груди и покачал головой.

– Сначала церковь указывала художникам, что им делать, потом богачи. А в наши дни, по-видимому, эту задачу выполняют алгоритмы.

Слушатели пришли в полное замешательство и уже беспокойно переглядывались. Джек решил закончить лекцию пораньше. Один за другим студенты поспешили покинуть аудиторию, и вскоре Джек остался в темной комнате наедине с двумя картинками на экране: приукрашенным пейзажем и обычным. Он вгляделся в изображение внизу – равнина без единой детали, без выразительных элементов, без чего бы то ни было вообще – и подумал о том, о чем думал каждый раз при виде этого рисунка: о том, что эта местность точь-в-точь как его родина. Бескрайняя прерия, где он вырос, именно так и выглядит – голое пространство, пустота.

Некоторые вещи, подумал он, не заслуживают быть запечатленными на картинах.

Как раз в этот момент, как будто почувствовав, что Джек сейчас думает о нем, Канзас дал о себе знать. Треньканье телефона возвестило о том, что отец снова опубликовал какой-то бесконечно длинный яростный пост. Джек вздохнул. Он представил, как старик сидит за допотопным компьютером в своем одиноком доме, где в окне видна колышущаяся на ветру трава, которую больше никто не сжигает, где телевизор показывает самые ядовитые из всех возможных новостей по восемнадцать часов в сутки, – сидит и поглощает информацию из самых вонючих интернет-помоек, а потом целыми днями в приступах ярости строчит чушь. На сей раз отец возмущался тем, что нелегальные иммигранты привозят вирус Эбола в Америку, и, сразу же увидев в этой тираде множество логических дыр, перевираний и возмутительной дезинформации, Джек понял, как проведет следующий час: сгорбится над собственным уже устаревшим компьютером – из тех, которые университет предоставлял адъюнктам, – и будет проверять факты, чтобы написать разгромный пост с неоспоримой аргументацией, используя все полученные в колледже знания и пункт за пунктом опровергая самые идиотские умозаключения отца в надежде, что хоть сейчас, может быть, тот наконец-то его послушает.

ОСОБЕННОСТЬ ПРЕРИИ в том, что ее легко принять за ничто.

По крайней мере, именно так – «Да здесь же ничего нет!» – часто отзываются о ней путешественники, когда проезжают через Флинт-Хиллс в центральной части Канзаса и не видят ни городов, ни деревьев, ни домов, вообще ничего, что бы закрывало линию горизонта, – только трава со всех сторон, куда ни бросишь взгляд, как будто она тянется на миллионы миль. Люди видят этот пейзаж, и им кажется, что он – ничто. Он пустой. Так выглядит эта земля в своем первозданном виде.

В прерии нет ни величия горных хребтов, ни суровости пустыни, ни готической таинственности леса, ни романтики моря. Прерия – это луг, а к лугу обычно не испытывают сильные чувства.

У Джека есть теория о том, почему к прерии относятся с таким пренебрежением, почему, когда мы видим ее, на самом деле мы ее не видим: все потому, что ее толком нельзя запечатлеть. Передать прерию на двухмерном изображении очень трудно – это известный факт. Даже если просто смотреть на нее невооруженным глазом, она уже выглядит плоской – при том что ходить по Флинт-Хиллс не так-то легко и что ландшафт, который издалека кажется ровным, может скрывать в себе подъемы, вынуждающие останавливаться и переводить дух. Так работает обманывающий глаз закон перспективы, создавая иллюзию, которую вы продолжаете видеть, даже если знаете, что это иллюзия. А если попытаться нарисовать или сфотографировать равнину, эта и без того плоская местность станет еще более плоской. В отсутствие перспективы прерия, перенесенная в двухмерное пространство, превращается почти в абстракцию, буро-зеленое «цветовое поле» в стиле Ротко. Чистый цвет, оторванный от физического мира. В отличие от лесов на востоке или гор на западе, прерия не имеет объема и рельефа, в ней очень мало визуального напряжения, нет контуров, которые обрисовывал бы свет, – ничего из того, что мы традиционно называем видом.

Другими словами, на роль красивого произведения искусства, которое можно повесить на стену, прерия не годится.

Среди множества пейзажей, представленных в Институте искусств, только на одном изображена прерия. (И это в Чикаго, который сам раньше был прерией.) В коллекции музея преобладают блистательные осенние леса Восточного побережья, большинство из которых написаны в Новой Англии, а малая часть в окрестностях Ниагарского водопада, и все эти картины принадлежат представителям Гудзонской школы. Здесь и скалистый берег в штате Мэн от Уинслоу Хомера, и дюны Лонг-Айленда работы Уильяма Меррита Чейза, и Катскильские горы Джорджа Иннесса, и песчаные пляжи Наханта и Нантаскета кисти Томаса Даути и Сорена Эмиля Карлсена, а потом музей в своем энтузиазме как будто пропускает центральную часть страны и сразу переходит к Джорджии О’Кифф с ее плоскогорьями, яркими цветами и белыми черепами. В этих залах есть только один пейзаж Великих равнин авторства Элвана Фишера, и называется он – очень метко – «Прерия в огне».

Метко потому, что мы по-настоящему видим прерию только тогда, когда наши действия стирают ее с лица земли.

Это лекция, которую Джек читает в ходе своего «Введения в американское искусство», в той части курса, которая посвящена пейзажной живописи, – лекция о том, как художники, воспитанные в европейской традиции, увидели бескрайние высокотравные прерии Среднего Запада и в буквальном смысле не поняли, что с ними делать. Никакой опыт не готовил их к изображению настолько монолитного пространства. Они привыкли к видам с простыми рельефами и объемами: деревья на среднем плане для создания эффекта глубины, реки и долины, которые служат точками схода линий перспективы, горы на горизонте в качестве якоря, держащего всю композицию, и благодаря светотени каждый объект оживает. Но что делать с прерией, где и средний, и дальний, и ближний план одинаковые, плоские и невыразительные?

По большей части эти художники просто игнорировали прерии. Они продолжали путь на запад, пока не достигли Скалистых гор и не были вознаграждены пейзажами, которые соответствовали их компетенциям, – поэтому в каноне американской пейзажной живописи прерии практически не представлены. Дело не в том, что прерия некрасива – большинство художников признавали в письмах и дневниках, что она как раз-таки очень красива, – а скорее в том, что она не соответствовала традиционным для жанра стандартам красоты. Художники искали то, что они умели писать, – леса, горы, пляжи, – а не обнаружив ничего из этого, объявили пейзаж «пустым».

Они не заметили того, что в нем есть. Они заметили только то, чего в нем нет.

Эта лекция, согласно замыслу Джека, должна продемонстрировать разницу между реальностью и репрезентацией реальности. Красота, говорит он своим студентам, – это конструкт, а не неотъемлемое свойство. Объект, который мы считаем красивым, – это всего лишь тот объект, который был красиво запечатлен. А если не запечатлеть его, он невидим. Он не занимает наше воображение. Он превращается в ничто.

Вот почему на западе появился Йеллоустонский национальный парк, а прерии были уничтожены.

Студенты кивают и записывают. Он искренне надеется поразить их своим рассказом, но знает, что главным образом им интересно, будет ли этот материал на контрольной.

Иногда после этой лекции Джек подходит к той самой картине, к «Прерии в огне», и долго стоит перед ней. Она висит на первом этаже, в одной из наименее людных галерей. Наверху, где выставлена «Американская готика» Гранта Вуда, всегда стоит гвалт – громко хохочущие посетители делают селфи со знаменитой парочкой. В последнее время терпение Джека иссякло, и туда он больше не ходит. Его раздражает алчущая фотографий толпа – вероятно, потому, что он помнит времена, когда съемка была запрещена, когда в музее стояла тишина, как в церкви, и приходили сюда обычно те люди, которые останавливались перед картинами и подолгу их рассматривали. Джек был одним из таких людей, и он помнит, как впервые подошел к «Американской готике» и смотрел на нее без перерыва около получаса, так долго, что у него заныли спина и ноги. Теперь он называет усталостью от искусства ту особую боль в спине, которую испытываешь после того, как долгие часы провел в музее в одной и той же позе, разглядывая, всматриваясь, изучая.

Когда он увидел «Американскую готику» вживую, его поразило, какая она маленькая – всего фута два в ширину и меньше трех в высоту. Казалось невероятным, что такая крошечная вещь обрела такую большую популярность. Присмотревшись к картине поближе, он обнаружил, что она написана и тщательнее, и в то же время небрежнее, чем он думал раньше. Например, очки фермера оказались чуть-чуть сплющенными с одной стороны, чуть-чуть асимметричными, так что ни одна из круглых линз не выглядела как идеальный круг. И зубцы его металлических вил были неровными и разными по длине. И то, что на расстоянии казалось текстурой пальто фермера, при ближайшем рассмотрении превратилось в корявые царапины. Но зато Джека впечатлили другие детали: как узор на платье женщины повторяется в миниатюре на занавесках в доме; как мазки на лбу фермера собираются в морщины, которые появляются, когда человек регулярно с недоверием приподнимает брови, – долгие годы провинциального скептицизма, въевшиеся в кожу, воссозданы благодаря искусной комбинации слоев краски.

Но сейчас такое длительное и неторопливое изучение картин стало невозможным. Любители фото мешают Джеку сосредоточиться. Поначалу музей пытался запретить съемку, но к тому времени, когда у каждого появилась камера в телефоне и персональная галерея в интернете, просить посетителей не снимать было все равно что пытаться остановить прилив граблями. Бесполезно.

Джек вспомнил свои занятия в колледже: его преподаватели утверждали, что все объекты, которые можно сфотографировать, уже сфотографированы, что жанр исчерпал себя, что под солнцем нет ничего нового, что можно было бы запечатлеть на камеру. Эти преподаватели не предвидели появления смартфонов. Они не предвидели появления селфи. Оказывается, есть способ привнести в фотографию новизну – надо просто добавить на нее собственное лицо.

Теперь музей приветствует съемку и просит посетителей добавлять хэштеги, когда они постят свои фотографии в интернете. И вот «Американскую готику» весь день окружают селфи-палки и туристические группы, а родители просят детей позировать перед картиной, изображая ее персонажей. В последний раз, когда Джек ходил смотреть «Готику», за десять минут шесть разных парочек попросили их сфотографировать. В итоге он просто перестал туда ходить.

К счастью, «Прерия в огне» не пользуется популярностью. Она висит на тихой стене тихого зала, где самые популярные экспонаты – малоизвестные работы Джона Сингера Сарджента. Это место не вдохновляет на селфи, и Джек предпочитает его переполненным залам наверху, даже если из-за этого чувствует себя сварливым старикашкой, не так уж и сильно отличающимся от фермера с «Американской готики» – малоприятного персонажа, каких люди предпочитают видеть на картинах, а не в реальной жизни.

В «Прерии в огне» художник решил проблему изображения прерии традиционно: не стал ее изображать. Действие происходит ночью, поэтому каверзный пейзаж погружен в темноту и обрисован очень неопределенно, за исключением переднего плана, где компания путников пробирается сквозь высокую траву. Вдалеке, на горизонте, полыхает гигантское пламя. Дым поднимается в воздух огромными красно-оранжевыми клубами. Путники напуганы. Даже их лошади напуганы. Огонь приближается. Им грозит гибель.

Картина вдохновлена сценой из романа Джеймса Фенимора Купера, но Джек его не читал. Есть что-то неприятное в том, что Средний Запад пытались изобразить писатель из Нью-Йорка и художник из Бостона. Картина канзасских прерий написана человеком, который никогда не был в Канзасе, по мотивам романа другого человека, который тоже никогда не был в Канзасе, и Джека это раздражает. Это чувство похоже на то раздражение, какое он испытал много лет назад, когда городские хипстеры начали с ироническим посылом носить те же бейсболки с логотипом «Джон Дир»[11], которые на полном серьезе носил его отец, и Джеку тогда хотелось послать их в жопу. Как ни странно, он очень ревностно относится к провинциальному Среднему Западу, хотя в молодости сделал все, чтобы оттуда сбежать.

– Пожар в прерии не опасен, – говорил отец Джека в те годы, когда сам еще занимался палом. – Если быть осторожным.

Лоуренс Бейкер всегда был осторожен. Каждую весну он жег траву и славился среди местных фермеров своей аккуратностью и умением держать огонь под контролем; он мог очистить тысячу акров и не спалить ни травинки за пределами нужной территории. Он работал изящно и планировал все самым тщательным образом, так что его услуги были востребованы по всем округам Флинт-Хиллс, от Осейджа на юге до Потаватоми на севере. Каждую весну он приезжал к фермерам, которые его нанимали, и поджигал их холмы.

– Пожар в прерии все равно что дождь в тропическом лесу, – говорил он Джеку в апреле каждого года, перед тем как уехать на месяц. И Джек понимал, что отец приступил к работе, когда чувствовал в воздухе запах гари, когда по вечерам видел вдалеке бледное оранжевое зарево.

В те годы, когда погода благоприятствовала фермерам, пал проходил неторопливо, постепенно. Но выдавались и сложные годы. Чтобы контролировать распространение огня в прерии, трава должна быть определенной влажности, а скорость ветра – не достигать критических значений, однако если весна в Канзасе была сухой, а воздушные вихри – бурными и стремительными, из двадцати дней мог остаться только один, когда наконец становилось безопасно разводить огонь. И в такие дни Флинт-Хиллс превращались в Помпеи. Все фермеры в округе поджигали траву одновременно, и через стекло, медленно покрывающееся копотью, Джек наблюдал из своей комнаты на втором этаже, как полыхает мир: небо было затянуто густым дымом, землю постепенно заволакивало пеплом, словно снегом в буран, в доме стоял запах гари, несмотря на то что все окна были закрыты, и Джек сидел и смотрел на серые столбы, поднимавшиеся над горизонтом, как пальцы небоскребов в огромном городе.

В детстве его смущало, что перед тем, как скот отправится на летний выпас, поля выжигают дотла. Его беспокоило, что на них теперь нет травы – единственного ценного товара, который может вырасти на этой земле. Большинство фермеров во Флинт-Хиллс сами не владели скотом. Скорее, они владели калориями, которыми питался скот, – бородачом Жерара, сорговником поникающим и просом прутьевидным, травами настолько питательными, что годовалый детеныш мог набирать на них по четыре фунта в день. Каждое лето во Флинт-Хиллс привозили по миллиону голов скота из Теннесси, Оклахомы, Техаса и Мексики, чтобы они лакомились высокотравьем прерий в течение примерно трех месяцев, прежде чем в конце лета их отправят на откормочные площадки, а оттуда на бойни.

Для фермеров Флинт-Хиллс скот был машиной, превращавшей траву в деньги. И поскольку заработок этих фермеров зависел от того, сколько веса наберут животные за летний сезон выпаса, важно было обеспечить им как можно более полезный и сытный корм. И оказалось, что наиболее вкусной трава становится сразу после пала.

Вот поэтому каждую весну дерн, старая трава и кустарниковая поросль выжигались дотла, а ровно через две недели исправно появлялись новые побеги, и трава росла как сумасшедшая. Всего за несколько дней почерневшие, покрытые сажей холмы расцветали яркой зеленью.

Такое масштабное явление наблюдается только во Флинт-Хиллс, последнем крупном участке высокотравных прерий в Америке. Когда-то эти прерии простирались на огромные территории – на север до Канады и на юг до Техаса, на запад до Скалистых гор и на восток до Чикаго. Но земля, которая оказалась такой питательной для травы и скота, идеально подходила еще и для кукурузы и пшеницы, поэтому высокотравные прерии были постепенно распаханы и засеяны зерновыми культурами – все огромное пространство, за исключением Флинт-Хиллс в Канзасе, единственной обширной прерии в стране, которая не была превращена в сельскохозяйственные угодья, потому что плуг не мог одолеть слишком твердую почву. Все дело в кремнистых породах, в камне, давшем название этому месту: Кремниевые холмы. Воткните лопату в землю в любой точке Флинт-Хиллс, и вы увидите, по сути, гравий.

Джек пытается представить, как выглядели американские прерии до того, как появились фермы: трава выше головы, колышущаяся под постоянным летним ветром, одинаковый вид во все стороны, идеально ровная и ничем не прерываемая линия горизонта. Ничего этого теперь нет. Он гадает, не потому ли путешественники, проезжающие через Флинт-Хиллс, оглядываются по сторонам и ничего не видят: может быть, мы называем что-то «ничем», чтобы не думать о том, что оно было утеряно.

Но прерия – это не ничто. Она не пуста. Она полна. Она изобильна. «В одном участке высокотравных прерий Канзаса больше жизни, чем в таком же участке тропических лесов Бразилии», – сказал бы Лоуренс. Он умел разглядеть всех невидимых местных обитателей, все лишайники, кусты и полевые цветы, всех тетеревов, ястребов, воробьев и длиннохвостых песочников, змей и мышей, которые благоденствуют на пепелище. Он брал Джека с собой в долгие пешие походы, которые были похожи на уроки биологии, истории и химии одновременно. Он проводил рукой по кисточкам бородача и объяснял, как этим злакам удается вырастать такими высокими – их тонкие корни могут пролезать сквозь крошечные трещины в толще каменной породы и уходить на двадцать футов в глубину, вплоть до уровня грунтовых вод. Он проводил ногтем по камням, лежавшим на склонах холмов, по этим белым булыжникам, которыми были сплошь усеяны возвышенности, – «перхоть природы», как он их называл, – и они крошились под его пальцами. «Это известняк», – говорил он и рассказывал, что когда-то Флинт-Хиллс находились под водой, что это дно древнего моря и иногда здесь можно даже найти камни с отпечатками раковин. Вот почему холмы такие пологие: когда-то их придавило тяжестью океана. Он отламывал кусочек известняка, дома клал его в чашку с уксусом, и они вместе смотрели, как камень пузырится.

Он знал названия всех растений, даже тех, которые имели несколько названий.

– Это краснокоренник, – сказал он, указывая на небольшой кустарник высотой фута в три, который рос на холмах и зацветал через год после пала. У него были белые цветы, собранные в плотные округлые грозди. – Твоя сестра называет его «дикий снежок», – продолжал отец, и Джек улыбнулся. Эвелин умела придать всему очарование. – А во время Войны за независимость, когда чай было трудно достать, колонисты заваривали это растение. Можно заливать кипятком и цветы, и корни. Вот почему некоторые называют его чаем из Нью-Джерси.

Он был немного историк, немного натуралист, немного эколог. Как-то раз он подвел Джека к берегу небольшого ручья, протекавшего вдоль границы их ранчо, где на берегу росли вязы и тополя, и присел на корточки перед чем-то, что показалось Джеку маленькой коричневой палкой без веток, вертикально воткнутой в землю.

– Это молодой вяз, – сказал отец. – Он в экотоне.

– В чем?

– В экотоне. Это значит – в переходном пространстве. «Эко» – то есть «экосистема». А «тон» – от «тонос». Это греческое слово. Оно означает «напряжение». То есть это как напряжение между экосистемами, понимаешь? Пересечение двух миров. Миров, враждующих друг с другом. Видишь землю у нас за спиной? – Он указал большим пальцем через плечо, на поросшие травой перекаты холмов. – Эта земля хочет быть прерией. Но та земля, которая перед нами, хочет быть лесом. И вот в этом самом месте прерия и лес вступают в битву. А этот малыш, – он нежно погладил пальцем молодой вяз, – он в авангарде. Прямо здесь, Джек, у нас под ногами, идет медленная война в масштабах, которые мы даже представить себе не можем.

Иногда какое-нибудь дерево, словно боец экспедиционных войск, пускало корни среди травы, вдали от своих собратьев, не защищенное их кронами и открытое неутомимому южному ветру, который дул в Канзасе большую часть года. И если этому дереву удавалось вырасти, то вырастало оно кривым: потоки воздуха настолько сильно давили на него, что в конце концов оно сгибалось и оставалось в таком положении даже в самые тихие дни.

Но они были редкостью, эти одинокие деревья прерий. Обычно ежегодные пожары уничтожали их задолго до того, как они успевали вырасти. Именно огонь на протяжении сотен лет сдерживал распространение лесов.

– Пожар в прерии – вещь абсолютно естественная, – любил повторять Лоуренс Бейкер, – самая обыденная.

И это долго было правдой, пока в один момент не перестало. В 1984 году – Джеку тогда было девять – весенние костры разожгли в сухом и безоблачном апреле, когда жаркие южные ветры не желали стихать, и для Лоуренса это был последний пал.

Вот о чем думает Джек, когда стоит в этом тихом уголке музея, разглядывая «Прерию в огне» и изучая выражения лиц путников, которые с ужасом и обреченностью смотрят на приближающееся пламя.

Картины, изображающие прерию, редко бывают достоверными. Но эта, думает Джек, к сожалению, правдива.

По меньшей мере четырнадцать фронтонов

ЭЛВИН ОГАСТИН, 1835—1920

Известно, что в последние годы своей жизни Элвин Огастин хвастался всем, кто подвернется под руку, что нажил свое огромное состояние не благодаря удаче или провидению, а благодаря собственному труду, упорству, находчивости, прозорливости, таланту и отваге. Однако большинство его современников – даже те, кто с радостью приезжал к нему во «Фронтоны» на званые вечера или для того, чтобы поохотиться на лис, – согласились бы, что состояние Огастина во многом было обязано своим возникновением случайному сочетанию трех, казалось бы, не связанных между собой вещей: церкви, Гражданской войны и сгущенного молока с сахаром.

Начнем с церкви. История сохранила очень мало упоминаний Элвина Огастина до 1858 года. Собственно, в учетной книге, которую вел один пресвитерианский священник из Гринвича, есть только одна строчка, свидетельствующая о передаче земли некоему Э. Огастину. Земля, о которой шла речь, представляла собой узкий участок площадью в сто акров к югу от Литчфилда, в долине реки Шепог, который настолько густо зарос деревьями, был таким неровным и непроходимым, что от него не было никакого толку: слишком лесистый для ведения сельского хозяйства, слишком холмистый для прокладки дорог, не имеет выхода к воде для строительства лесопилки. Он был подарен Элвину (а может, и продан со значительной скидкой; точных сведений нет) в то время, когда церковь поощряла прихожан переселяться в дикие районы Новой Англии и осваивать их – философский пережиток пуританских времен, когда леса считались темными, нецивилизованными и нечестивыми, и поэтому, вырубая деревья, чтобы возвести города – естественно, с церквями в центре, – христиане вели своего рода опосредованную войну против самого Сатаны.

Вступление в эту духовную битву явно не вызвало у Элвина большого энтузиазма: его хватило только на то, чтобы расчистить себе место для жилья. Он построил однокомнатный дом в глубине леса к югу от Литчфилда, после чего прекратил все работы по вырубке, и долгое время о нем не было ни слуху ни духу. Должно быть, это стало большой неожиданностью для горожан, поскольку отец Элвина был уважаемым писателем, известным преподавателем, убежденным кальвинистом, и все ожидали от его сына великих свершений. Отец Элвина был главным в Коннектикуте специалистом по Натаниэлю Готорну – он учился с Готорном в Боудин-колледже, где они и подружились, продолжал поддерживать с ним связь и регулярно ездил в Нью-Хейвен читать лекции о его творчестве. Элвин, однако, никогда не интересовался ни художественной литературой, ни чтением вообще, ни, если уж на то пошло, учебой в целом, заявляя, что он может похвастаться такими знаниями, какие из книг не почерпнешь, что неизменно вызывало скептическое фырканье отца.

Поселившись в маленьком домике в лесу, Элвин, по-видимому, начал медленно спиваться, что либо входило в его планы с самого начала – найти приятное, тихое, уединенное место, где он мог бы делать все, что заблагорассудится, вдали от укоризненных взглядов соседей и от сплетен, привычных для того рассадника трезвости, каким был провинциальный западный Коннектикут, – либо служило доказательством того, что относительно связи леса с Сатаной и пороком церковь была права. Вполне возможно, что Элвина ожидала ранняя проспиртованная могила, потому что первые упоминания о нем связаны с литчфилдской таверной «Ни бе ни ме», где Элвин – оказавшись в нужном месте в нужное время – случайно встретил некого Гейла Бордена из Техаса, недавно придумавшего способ сгущать молоко и разливать его в специальные банки, где оно не портилось. Борден переехал из Техаса в богатый молочными фермами Коннектикут, чтобы производить это самое новое молоко, которое, как он утверждал, должно было изменить мир.

Следует учитывать, что в те времена холодильников еще не изобрели и молоко обычно прокисало за пару дней. Перевозить его на большие расстояния было невозможно; чтобы снабжать пассажиров парохода молоком, пришлось бы брать на борт коров, но, разумеется, коровы, которых эволюция не наделила умением переносить качку, страдали от сильнейшей морской болезни, молока у них становилось все меньше, а потом оно и вовсе кончалось. Так что непортящееся молоко в банке действительно было революционной идеей.

Проблема заключалась в том, что никто не доверял бедняге Гейлу Бордену, который раньше уже вложил почти все свои деньги в другую консервную авантюру – в сомнительный «мясной сухарь Бордена», нечто вроде лепешки из вязкой обезвоженной говядины, которую можно было возить с собой. По некоторым свидетельствам, не так страшен был вид мясного сухаря Бордена, как его вкус, и поэтому никто не жаждал пробовать новое изобретение его создателя, эту густую желтоватую кашицу из сладкого молока. И даже те гости таверны «Ни бе ни ме», кого Бордену удалось в тот вечер уговорить попробовать свое блюдо – и кто вынужден был признать, что да, вроде бы получилось недурно, – не согласились вложить свой капитал в его задумку, потому что зачем нужно сгущенное молоко, если вкус настоящего в разы лучше? Кто захочет есть это, когда можно пить обычное молоко?

Элвин Огастин позже скажет, что им всем не хватало воображения, что они были слишком ограниченными людьми, чтобы понять, каково на вкус сгущенное молоко для тех, кто не похож на них, кто не входит в число богатых джентльменов из Новой Англии. Но сам Элвин – возможно, благодаря суровому опыту жизни в лесу, – мог себе представить, чем станет сгущенное молоко для тех, кто не принадлежит к классу финансовых воротил, кто не может постоянно покупать свежее молоко, кому недоступны современные удобства. Сколько их было в Америке – бедных, обездоленных, прозябающих в глухомани людей? Вскоре их станет много. Потому что вот-вот начнется война, Война с большой буквы, великая Гражданская война, и целые армии двинутся на юг, а эти армии нужно будет снабжать.

Им, помимо всего прочего, понадобится молоко.

Молоко, способное выдержать недельное путешествие по знойному Югу.

Элвин представил, каким будет вкус этого сгущенного молока для бедного пехотинца в богом забытой, кишащей вшами, душной Южной Каролине. Спасительным – вот каким он будет, понял Элвин.

Но никто в таверне в тот вечер так не думал, и именно поэтому, несмотря на прекрасный замысел, Бордену удалось привлечь лишь несколько вкладчиков, и он основал свою фабрику в единственном месте, которое мог себе позволить: в захолустье на западе Коннектикута. И тут оказалось, что Элвину Огастину принадлежит участок непролазного, каменистого, бесполезного леса к югу от этой самой фабрики.

У него не было денег, чтобы вложить их в «сгущенное молоко Бордена», но у него был жалкий клочок земли в долине реки Шепог, и, возможно, люди попроще – люди без его находчивости и дальновидности, как он сам позже скажет, – просто продали бы землю за скромную сумму и на этом остановились. Но Элвин Огастин так поступать не стал. Он предложил Бордену сделку: пусть Борден проложит через землю Элвина железную дорогу и пожизненно пользуется ею совершенно свободно, без арендной платы и сборов, пусть расчистит территорию, чтобы построить новую ветку, которая соединит его фабрику с большой Хусатоникской дорогой в Холивилле, и тогда его сгущенное молоко можно будет быстро поставлять на юг. Единственное условие Элвина, единственное, что он потребовал в обмен на разрешение делать на его земле практически что угодно, заключалось в том, чтобы топливо – а им в то время были дрова, причем в огромных количествах, – для паровозов, которые будут ездить по этой ветке, закупалось исключительно у недавно учрежденной «Топливной компании Огастина», где единственным работником был сам Элвин, а единственным имуществом – топор.

А поскольку Бордену срочно нужно было решить вопрос доставки товара, поскольку принять это предложение было значительно выгоднее, чем покупать землю, и поскольку все равно пришлось бы где-то брать топливо для паровозов, вариант Элвина казался взаимовыгодным. Сделка была заключена, и началось немедленное строительство Шепогской железной дороги.

Перспектива разбогатеть оказалась для Элвина куда лучшей мотивацией, чем перспектива вечного спасения, и он с большим рвением взялся за дело, срубая деревья и раскалывая их на поленья такого размера, чтобы они поместились в топку локомотива. Но это была медленная и утомительная работа, и по мере того, как продвигалось строительство железной дороги, стало ясно, что к тому времени, когда ее запустят, у него будет готово всего несколько кордов[12] дров. И вот, стерев руки до мозолей, он отправился в Хартфорд и встретился там с несколькими банкирами, которые, как и положено финансовым воротилам, больше всего на свете любили беспроигрышные вложения, поэтому гарантийное письмо от железной дороги привело их в восторг. Они тут же согласились под залог земли выдать Элвину сумму, необходимую для найма большой опытной бригады дровосеков, и те расправились с лесом так быстро, что местное духовенство осталось очень довольно.

Предсказание Элвина, конечно же, сбылось: в 1861 году началась Гражданская война, и на фронте так полюбили изобретение Бордена, что вскоре сгущенное молоко с сахаром стало обязательной частью рациона солдат армии Союза. Кроме того, ходили слухи, что войска Конфедерации грабят поезда с продовольствием и забирают сгущенное молоко себе, а это означало, что одна маленькая фабрика в Литчфилде поставляла сгущенку аж для двух армий, не говоря уже о модных ресторанах Нью-Йорка и Вашингтона, которые экспериментировали с концентратом Бордена, добавляя его в коктейли и выпечку. Другими словами, спрос на сгущенное молоко с сахаром был запредельным, единственным способом доставить его всем желающим была новая Шепогская железная дорога, и каждый поезд, следующий по этому маршруту, ездил на древесине Элвина Огастина. А поскольку Элвин знал, что во время войны у правительств, как правило, разбухают кошельки, и поскольку соглашение Элвина с железной дорогой предусматривало, чтобы они покупали у него дрова, но не устанавливало цену на эти дрова, Элвин запросил непомерную, до нелепости гигантскую сумму, примерно в двадцать раз больше справедливой рыночной стоимости. Бухгалтер Шепогской железной дороги признался, что, получив первый счет от «Топливной компании Огастина», он от души посмеялся, решив, что абсурдная цифра внизу страницы – это ошибка и что остолоп, приславший счет, явно не в ладах с математикой.

Но Элвин заявил, что это не ошибка, и посоветовал бухгалтеру изучить контракт и заплатить все причитающееся, что тот в конце концов и сделал – после долгих ворчаний по поводу «джентльменского соглашения», «справедливых рыночных цен», «спекуляции на войне» и так далее. Железной дороге ничего не оставалось, кроме как утереться и заплатить Элвину, потому что это было дешевле, чем переносить фабрику в другое место, да и в любом случае они знали, что долго терпеть Элвина им не придется: на ста акрах можно было заготовить крайне ограниченное количество древесины.

Элвин тоже это знал. На самом деле он был очень даже в ладах с математикой. Он прекрасно понимал, что обычный восьмиколесный паровоз, который едет со скоростью десять миль в час – настолько быстро, насколько позволяла извилистая Шепогская дорога, – сжигает примерно двенадцать фунтов древесины на милю, а значит, для поездки из Литчфилда в Холивилл требуется около четырехсот фунтов древесины; по прямой эти населенные пункты разделяло миль семнадцать, но дорога тянулась на все тридцать четыре – она петляла вокруг бесконечных утесов, холмов, долин и других препятствий, из-за чего у слабых здоровьем пассажиров начиналась легкая тошнота.

В день приходилось совершать по две поездки туда и обратно, значит, потребность в топливе составляла около шестнадцати сотен фунтов древесины ежедневно, а учитывая, что корд сухих дров из красного клена весит где-то от трех тысяч пятисот до трех тысяч восьмисот фунтов, Шепогской дороге требовалось примерно по половине корда в день. А поскольку известно, что из одного акра леса получается примерно один корд дров, нетрудно было подсчитать, что деревьев Элвину хватит примерно на двести дней. Чуть больше, чем на полгода. Вот сколько времени у него было на осуществление второй части своего обретавшего все более ясные очертания плана, и часть эта состояла в том, чтобы найти в округе других владельцев столь же каменистых, заросших лесом и бесполезных участков земли и предложить им ту же сделку, которую хартфордские банкиры предложили ему самому: он предоставит хозяевам все необходимое для расчистки их земель от леса, удерживая сами земли в качестве залога, но их можно будет выкупить обратно за счет прибыли от продажи древесины, которая будет поделена пополам. Конечно, сделка показалась некоторым хозяевам странной – зачем нужен залог, почему бы просто не вырубить лес? – но Элвин настаивал, что это пустые формальности, но их непременно надо соблюсти, чтобы его компания на бумаге «владела» древесиной, а следовательно, имела право требовать от Шепогской железной дороги покупать эту древесину. Он так сокрушенно качал головой и вздыхал из-за этой бестолковой хартфордской бюрократии, что землевладельцы – которые, конечно же, все были отшельниками-индивидуалистами и по-либертариански недолюбливали правительство – сразу же прониклись к нему доверием.

И действительно, им казалось очень выгодным, что при минимальных усилиях с их стороны принадлежащая им земля быстро превратится из бесполезных лесов в ценные сельскохозяйственные угодья. Поэтому они поставили свои подписи везде, где это требовалось, и новые бригады дровосеков принялись расчищать территорию до самой границы штата на западе и до Норфолка на севере.

В результате Элвин Огастин, стоявший за уничтожением лесов практически по всему западному Коннектикуту, превратился в крупнейшего в штате земельного магната, потому что, когда участок за участком полностью расчищали и хозяева приходили за деньгами, Элвин выплачивал им четко прописанную в контракте сумму – пятьдесят процентов от «справедливой рыночной цены». Он ведь не сообщил им об огромной наценке, с которой продавал древесину Шепогской железной дороге, – наценке, рассчитанной так, чтобы железная дорога еле-еле сводила концы с концами, – и когда землевладельцы хотели выкупить свою собственность, им сообщали, что денег понадобится намного, намного больше, поскольку земля теперь стоит в десять раз дороже благодаря усилиям Элвина. Так что Элвин давал каждому из них по девяносто дней на уплату причитающейся суммы, которую эти люди, как правило, собрать не могли, а потом они получали уведомления о выселении. Несколько землевладельцев – или, скорее, теперь уже бывших землевладельцев – подали на Элвина в суд, и хотя юридически подкопаться к сделкам было невозможно, различные судьи охарактеризовали Элвина Огастина одним и тем же вполне конкретным словом: мошенник.

Со временем Гейл Борден, испытывавший к Элвину непреходящую и всепоглощающую ненависть, открыл новые фабрики поближе к крупным железным дорогам. И со временем паровозы перестали использовать в качестве топлива дрова и перешли на каменный уголь. И со временем слухи о мошенничестве, жертвами которого пали землевладельцы и леса Новой Англии, разлетелись по всей округе, и никто больше не желал вести дела с «Топливной компанией Огастина». Но это уже не имело значения: Элвин Огастин стал одним из богатейших людей западного Коннектикута, заработав миллионы на железных дорогах, недвижимом имуществе и продовольствии, хотя толком ничего не смыслил ни в одной из этих областей. В своих мемуарах Гейл Борден назвал Шепогскую дорогу «самым коварным маршрутом в Новой Англии, и не только из-за извилистых поворотов».

Отойдя от дел, Элвин построил на том самом участке к югу от Литчфилда, изначально полученном от церкви, очень претенциозный дом, который должен был стать одновременно памятником ему самому и бельмом на глазу его отца – тот никогда не сумел бы так баснословно разбогатеть, изучая Готорна. Элвин знал, что любимый роман отца – «Дом о семи фронтонах», и, хотя сам не читал его и даже не представлял, что такое фронтон, точно знал, что хочет перещеголять и унизить отца, а сделать это можно с помощью дома, который будет по меньшей мере вдвое роскошней, чем в той дурацкой книжке. Поэтому, когда архитектор спросил, какими будут его пожелания к своему великолепному новому дому, Элвин ответил только одно:

– Я хочу, чтобы в нем было по меньшей мере четырнадцать фронтонов.

ЭВЕРЕТТ ОГАСТИН, 1870—1950

Старший сын Элвина Огастина, Эверетт, по общему мнению, был человеком нервным, нелюдимым и склонным к фатализму. Эти недостатки, пожалуй, объяснялись сочетанием высоких ожиданий, которые возлагал на него отец, и невозможности оправдать эти ожидания, в основном как раз из-за отцовской репутации. К тому времени, когда Эверетт достиг совершеннолетия и начал всерьез выбирать себе поприще, он обнаружил, что в результате махинаций отца большинство карьерных путей недоступны ни ему, ни любому другому обладателю фамилии Огастин: он не мог заниматься ни железными дорогами, ни продовольствием, ни недвижимым имуществом, ни банковским делом, ни юриспруденцией, ни политикой, ни даже перевозкой грузов. Что, конечно, не помешало старшему Огастину жаловаться на «леность» и «ограниченность» своего сына, а также на отсутствие у него «коммерческой жилки», и эта критика, по-видимому, заставила Эверетта безрассудно ввязаться в несколько кончившихся полным крахом авантюр, которые были отчаянными попытками заслужить одобрение отца.

Первая из его неудач была связана с серьезным вложением в хлопок в начале 1893 года, когда Эверетту было чуть за двадцать: он только что получил крупную сумму, которую его отец называл «начальным капиталом», и ему предстояло существенно ее увеличить. Цены на хлопок в то время были нестабильными и сильно колебались, и тут Эверетт наткнулся на предложение о продаже целого склада с роскошной, согласно уверениям владельца, хлопчатобумажной тканью ручной работы – несколько сотен рулонов нежнейшего белого муслина, несколько тысяч ярдов, которые, как вообразил Эверетт, пойдут на пошив модных нарядов или на свадебные платья, и все это можно было приобрести в Атланте с огромной скидкой, примерно на тридцать процентов ниже прежней цены. И вот, основываясь исключительно на совете школьного приятеля, который пошел работать на Уолл-стрит, – мол, секрет успешных вложений заключается в том, чтобы «покупать, пока дешево», – Эверетт решил приобрести склад. Конечно, он мог бы с таким же успехом приобрести акции производителей хлопка или заключить срочные контракты на хлопок, если бы действительно хотел заняться хлопком, но вместо этого он купил саму ткань, потому что его отец всегда говорил, что богатство мира заключается в материальных вещах: в древесине, в земле, в настоящих товарах, которые можно потрогать, а не в абстрактных, искусственных, надуманных понятиях, таких как акции, срочные контракты и даже деньги. (В последние годы жизни Элвина одолевала паранойя по поводу надежности бумажных денег – это было еще до того, как США отказались от золотого стандарта; он считал, что банки и правительство совместными усилиями хотят его надуть, и верил в это со страстью и яростью, совершенно несоразмерными с тем, что было в действительности.)

Если бы Эверетт хоть немного изучил вопрос, он мог бы выяснить, что цены на хлопок колеблются из-за нескольких не связанных между собой, но крайне важных факторов – повышения урожайности сельскохозяйственных культур, что на порядок расширило производство хлопка на юге и в центральной части страны, а также снятия торговых ограничений, что привело к росту поставок высококачественного хлопка из Египта и Индии, которые заполнили рынок и значительно снизили стоимость хлопковых изделий. Кроме того, резкие колебания на рынке к концу 1893 года переросли в полномасштабный спад, получивший название «Паника», – этот длившийся почти десять лет период кризиса и финансовых трудностей привел к еще большему снижению цен на основные товары розничной торговли, в том числе и на хлопок.

К тому же благодаря неустанным и благородным усилиям женщин из организации под туманным названием Лига защиты семьи, выступавших против использования детского труда на текстильных фабриках и на шахтах, выяснилось, что рулоны хлопкового муслина, которые Эверетт купил по не такой уж и большой скидке, на самом деле сотканы в чудовищных условиях нищими подростками, которым платят преступно мало, а это означало, что его роскошная хлопчатобумажная ткань ручной (каторжной) работы никогда не будет куплена ни модными ателье, ни театрами, ни даже растущими голливудскими киностудиями, поскольку никто не хотел иметь ничего общего с тканями, пропитанными едким потом рабского труда детей-южан.

В итоге склад и хлопок оставались невостребованными и приносили только убытки, а Эверетт ежемесячно оплачивал аренду, терпя насмешки отца и ища другие возможные пути к обогащению. Несколько лет спустя он решил, что таким путем для него может стать новый чудо-порошок под названием «Плазмон», сделанный из высушенного молочного белка, одна чайная ложка которого якобы была в шестнадцать раз питательнее целого бифштекса, и при этом порция стоила всего несколько центов. Это изобретение могло решить проблему голода во всем мире – по крайней мере, так утверждал крупнейший держатель акций компании-производителя, некто Марк Твен, со свойственным ему остроумием написавший восторженный отзыв, в котором заявил, что, если человек употребит в пищу «Плазмон», его «желудок восславит Бога, а все остальное сделает сам». Молочный порошок привел Эверетта в восторг, возможно, из-за того, что именно молоку был обязан своим успехом его отец – оно могло послужить связующим звеном между поколениями, и это пришлось по душе младшему Огастину, который постоянно боялся не оправдать ожиданий. Вероятно, его прельстила еще и перспектива знакомства с известной личностью, и он мечтал позвать величайшего писателя Америки к ним в Коннектикут на выходные, чтобы приятно провести время и искупаться в пруду, – это произвело бы большое впечатление на отца, который вел тщательный учет уважаемых гостей. Так что Эверетт второй раз взял начальный капитал и вложил его в одобренный Марком Твеном молочный порошок, который надо было подмешивать к супу, овсянке или какао в качестве питательной добавки: в нем сохранялись все полезные свойства молока, но не было жира. По консистенции «Плазмон» напоминал тальк, и его действительно приходилось добавлять в другие блюда, потому что сам по себе он был горьким и совершенно несъедобным; наверное, как раз из-за этого компания вскоре обанкротилась, а Эверетт Огастин потерял все свои деньги.

В третий раз выдавая Эверетту начальный капитал, отец очень недвусмысленно сообщил, что в последний раз оказывает сыну помощь и покровительство в этом обреченном на провал предприятии, а именно во вложении средств во что-то жизнеспособное – такую задачу, ехидно добавил Элвин, пожалуй, лучше поручить любому из кузенов Эверетта или даже кухарке.

И вот Эверетт, который к тому времени явно не желал больше идти на риск, стал искать более надежный объект вложений и, как ему казалось, нашел его в бруклинской финансовой компании под названием «Синдикат Франклина», глава которой утверждал, что располагает конфиденциальной информацией о неких акциях на Нью-Йоркской бирже и это позволяет ему влиять на фондовый рынок. Этот человек был настолько уверен в своей способности зарабатывать деньги, что гарантировал не только поразительную доходность в десять процентов в неделю, но и защиту первоначальных вложений. Другими словами, Эверетт при всем желании не смог бы просадить последнюю часть полагавшегося ему капитала Огастинов, и эти обещания были музыкой для его боязливых ушей.

Тем не менее начал он с малого: открыл вклад в размере ста долларов, а когда через неделю вернулся в бруклинский офис «Синдиката», его действительно ждала прибыль в виде новенькой хрустящей десятидолларовой банкноты. И теперь у него был выбор: он мог либо забрать себе эти десять долларов, либо добавить их ко вкладу. Если бы он остановился на втором варианте, то доход на следующей неделе был бы немного больше. Так оно и оказалось: он получил одиннадцать долларов, которые опять добавил к своему вкладу. На другой неделе он перевел полученные двенадцать долларов на счет и еще через неделю, как и обещалось, получил тринадцать долларов. И так далее. Несложные расчеты показали, что любое вложение в «Синдикат» принесет доход в пятьсот двадцать процентов всего за один год, и поэтому каждый раз, когда Эверетт приходил в бруклинский офис «Синдиката», очереди из желавших открыть вклад и получить прибыль становились все длиннее и длиннее: слухи распространялись быстро. Довольный результатом, Эверетт решил отнести в «Синдикат» все оставшиеся деньги, после чего ему предложили пятипроцентную комиссию с любых новых вложений, которые он им обеспечит; и вот чуть ли не на правах представителя «Синдиката» он начал приводить к ним клиентов – друзей и родственников, – получать комиссионные и добавлять их к своему вкладу, размеры которого, судя по доходам, неуклонно росли, и всего через несколько лет Эверетт должен был стать богаче своего отца, о чем с удовольствием заявлял за семейными обедами, однако отец упрямо отказывался иметь дело с «Синдикатом».

Позже, на суде, выяснится, что компания на самом деле не заработала ни цента на вложениях своих клиентов, и когда Эверетт получил свои первые десять долларов, это были не новые десять долларов, заработанные «Синдикатом», а десять долларов из его изначальной сотни. То же самое повторилось на вторую неделю, потом на третью. Итоговая сумма его вложений на самом деле не изменилась, несмотря на все заверения «Синдиката». Это тот вид мошенничества, когда все идет гладко при условии, что никто не станет закрывать вклады, а именно это и начали делать некоторые люди, тем самым спровоцировав крах компании. Такая схема уже несколько лет была известна под названием финансовой пирамиды, пока итальянский иммигрант по имени Чарльз Понци, заинтересовавшийся международными ответными купонами, не довел ее до совершенства.

Глава «Синдиката» сел в тюрьму, но никто из вкладчиков так и не получил свои деньги обратно. И тогда, судя по всему, у Эверетта началась тяжелая затяжная хандра. Он заперся на четвертом этаже, ел в одиночестве и целыми днями слушал пластинки с водевилями, а потом смотрел фильмы. Именно его интерес к кино в конце концов побудил его выйти из затворничества, когда по просьбе Элвина в гости к ним явился кинорежиссер по имени Дэвид Гриффит. Приглашение ему послали не потому, что Эверетт был начинающим любителем кинематографа – Элвина уже давно перестал интересовать сын-неудачник и его многочисленные увлечения, не приносящие никакой прибыли, – а потому, что этот режиссер недавно разбогател и прославился благодаря фильму, который в то время крутили по всей стране, фильму, который впервые в истории посмотрели в Белом доме (даже сам президент пришел в восторг), а Элвин любил собирать в свою коллекцию таких людей и украшать стены своего дома их автографами. Фильм назывался «Рождение нации» и показывал благородный Юг после Гражданской войны, наводненный бывшими рабами, опасными и безумными, и в кульминационной сцене, где один из этих освобожденных рабов вот-вот совершит жестокое насилие над прекрасной белой героиней, на помощь является отряд конных ку-клукс-клановцев в ярких белых балахонах и белых остроконечных шляпах и героически спасает положение.

После просмотра фильма Элвин, который к тому времени был уже человеком пожилым и немощным, самостоятельно поднялся на ноги, захлопал в ладоши и закричал: «Замечательно! Замечательно!» Режиссер сказал, что фильм дал толчок возрождению Ку-клукс-клана, но эта организация, тут же добавил он, не такая радикальная, как та, что возникла на Юге сразу после Реконструкции, и скорее похожа на братство масонов, только с более узкой задачей: защитить настоящих американцев и американский образ жизни от тех чужаков, которые им угрожают, а именно от евреев, католиков, недавних иммигрантов, неблагодарных чернокожих и городских космополитов. По всей стране, сказал режиссер, появляются сотни местных отделений Ку-клукс-клана, и, что удивительно, в основном они сосредоточены за пределами Юга, в Верхнем Среднем Западе, на севере штата Нью-Йорк и в сельской части Пенсильвании, где новый девиз Клана – «Стопроцентные американцы!» – упал на удивительно благодатную почву. Ку-клукс-клан, продолжал он, начинает превращаться в реальную профессиональную организацию с реальной политической властью и реальной официальной штаб-квартирой в Джорджии, и в этот момент Эверетт, обычно довольно застенчивый и нерешительный в обществе успешных людей, внезапно задал вопрос, который, должно быть, для всех присутствующих прозвучал абсолютно невпопад:

– А что за балахоны?

И режиссер признал, что, да, оригинальный Клан 1860-х годов не носил таких нарядов и что белые балахоны и остроконечные шляпы были придуманы художниками-постановщиками и художниками по костюмам, потому что, во-первых, им нужно было дать зрителям понять, что члены Клана – герои, а во-вторых, эти костюмы просто шикарно смотрелись на зернистых черно-белых кадрах.

После этого Эверетт поразил всю семью, на следующий же день отправившись в Джорджию, где встретился с главой – или, как он сам себя называл, Великим магом – нового Ку-клукс-клана, побывал в его штаб-квартире в Атланте и ознакомился со структурой организации: работающие за комиссионное вознаграждение агитаторы (Орлы Клана) вербовали новых членов (Вурдалаков), те платили вступительные взносы, которые распределялись между руководителями на местном уровне (Королевскими орлами Клана), на уровне штата (Великими драконами) и на уровне страны (Великими гоблинами), причем у каждого из них были дополнительные финансовые стимулы для привлечения новых участников, и все это – несмотря на дурацкие названия – было хорошо знакомо бедолаге Эверетту, который на личном опыте узнал, как устроены финансовые пирамиды и теперь горел желанием наконец оказаться по другую сторону баррикад. Поэтому он сказал Великому магу: «Я могу вам помочь», а когда его попросили объясниться, добавил: «Вам понадобятся балахоны».

Белые балахоны и остроконечные шляпы, как в фильме. Эверетт заявил, что новые члены Клана захотят подражать героям великой кинокартины, вдохновившей их движение. И так уж случилось, что у него, Эверетта, здесь, в Атланте, есть целый склад белого хлопкового муслина высочайшего качества.

И вот Эверетт основал фирму «Костюмы Конной Коалиции» и стал официальным поставщиком экипировки Ку-клукс-клана, который в период своего расцвета между 1920 и 1928 годами действительно принес ему немало денег.

КОРНЕЛИУС ОГАСТИН, 1926—1980

У старшего сына Эверетта Огастина совершенно не было шансов. Еще до того, как Корнелиусу исполнилось восемнадцать, он понял, что не может полагаться на доброе имя своей семьи, чтобы выжить в этом мире. Не в тех обстоятельствах, когда люди еще хорошо помнили аферы его деда, и уж точно не в тех обстоятельствах, когда его отец занимался производством устрашающих костюмов для Ку-клукс-клана. Вот почему даже после того, как в конце 20-х годов Клан распался и Эверетт превратил «Костюмы Конной Коалиции» в «Обмундирование Отрядов Обороны», ему больше не удавалось привлечь клиентов. Но это не имело значения. Эверетт заработал так много денег за годы своего сотрудничества с Ку-клукс-кланом – и очень кстати хранил их в наличных, никуда не вкладывая (вероятно, наученный горьким опытом), поэтому ему нечего было терять, когда в 1929 году рынок рухнул, – что он раньше срока вышел на пенсию и пережидал Депрессию во «Фронтонах» за просмотром фильмов.

Когда в 1944 году Корнелиусу исполнилось восемнадцать, он – то ли чтобы поправить репутацию семьи, то ли чтобы присоединиться к той единственной организации, которую не смущало запятнанное имя Огастинов, – пошел в армию. В морскую пехоту. В следующем году он успел поучаствовать в боевых действиях на Гуаме и Гуадалканале, прежде чем его вместе с остальными бойцами Второй дивизии отправили на Сайпан, где им сделали несколько прививок и провели краткий курс японского языка. Это дало им представление о том, куда их, скорее всего, направят дальше, и у солдат Второй дивизии по спине побежали мурашки: они хорошо знали статистику, согласно которой лобовая атака при высадке на японский берег обычно приводила к потерям примерно девяносто двух процентов живой силы, и по сравнению с этим прошлогодняя операция на пляже Омаха-Бич казалась чуть ли не отдыхом на море. И вот, добравшись до Японии, они со сложным чувством и одновременно с глубоким облегчением обнаружили, что Соединенные Штаты несколькими днями ранее применили атомные бомбы, чтобы уничтожить два города, и Японская империя быстро капитулировала, и они не будут захватывать Японию, а скорее мирно ее оккупируют – ощущение было такое, словно всем морпехам из Второй дивизии разом сделали лучший в их жизни массаж, потому что напряжение, стресс и тревога мгновенно улетучились. Рота Корнелиуса высадилась недалеко от Нагасаки, одного из двух разбомбленных городов, хотя с их позиции трудно было догадаться, что что-то не так, – разве что в воздухе висела душераздирающая, жуткая тишина. Нагасаки – город долин, бомба была сброшена на одну из таких долин в центре, и это уменьшило разрушительный эффект взрыва. Бойцы из разведки описывали душераздирающее зрелище тотального разгрома – пустыня обломков и пепла, скелеты, лежащие под открытым небом, – но для Корнелиуса, расположившегося в гавани, эта передислокация была относительно легкой и скучной задачей. В его обязанности входило патрулировать доки, что он и делал в тишине и одиночестве. В первые несколько дней он не видел ни души. Никто из местных не проявил желания взаимодействовать с оккупантами – из-за вполне обоснованного негодования, вызванного бомбардировками, а также из-за многолетней пропагандистской кампании японского правительства, которое утверждало, что любой американец, сошедший на берег, начнет немедленно и жестоко насиловать и убивать.

За всю первую неделю Корнелиус даже не встретил ни одного японца, но вот наконец пожилой седовласый мужчина, одетый в очень красивый и вычурный наряд, а вовсе не в то, что Корнелиус ожидал увидеть на человеке, по сути, лишившемся дома, медленно и осторожно подошел к нему и сказал что-то похожее то ли на «Моя суп», то ли на «Моя зуб». Потом незнакомец указал на ожерелье у себя на груди – кожаный ремешок, на котором висела толстая золотая монета с отчеканенной на ней непонятной надписью, – Корнелиус решил, что это фамильный герб, печать или что-то такое, потому что японец снова указал на ожерелье и снова повторил то, в чем Корнелиусу слышалось «Моя Зуб».

Тогда Корнелиус ткнул себя в грудь и сказал: «Моя Корнелиус», – и почувствовал даже некоторую гордость от того, что занимается миротворчеством, заводит дружеские отношения с недавними заклятыми врагами.

На другой день появился еще один мужчина, одетый так же хорошо, с такой же золотой монетой на шее, и тоже указал на нее со словами:

– Моя Зуб.

– Моя Корнелиус.

На следующий день их пришло трое: двое мужчин утром, еще один днем, и они уже не вешали монеты на шею, а приносили в маленьких шкатулках, которые отпирали, чтобы показать содержимое Корнелиусу, и повторяли: «Моя Зуб». К этому времени Корнелиус уже решил, что подружился с одной из самых знатных семей города, с семейством Зуб, хотя у них эта фамилия, скорее всего, писалась по-другому, и вот, взяв одну из монет, он оценил ее плотность и тяжесть – это наверняка было настоящее золото – и одобрительно кивнул мужчинам, прежде чем вернуть монету.

– Моя Корнелиус.

Той ночью во временных казармах, которые Вторая дивизия построила в порту, он упомянул, что к нему в очередной раз пожаловала семья Зуб. Кто-то из морпехов спросил, что за белиберду он несет, Корнелиус объяснил, и морпех чуть не согнулся пополам, потому что – как он объяснил, когда наконец справился с приступом неудержимого смеха, который Корнелиус пережидал с явственным раздражением, – местные говорили не «моя зуб», а «мидзу», и Корнелиус знал бы, если бы хоть немного слушал учителя на занятиях по японскому на Сайпане, что это означает «вода».

Внезапно в Корнелиусе проснулось фамильное огастинское чутье, и он понял, в чем дело: по городу прошел слух, что вода теперь радиоактивна и смертельно опасна, и люди, которые отчаянно нуждались в чистой, пригодной для питья, не отравленной воде, готовы были покупать ее за золото.

Когда Корнелиус вернулся домой, он привез с собой несколько ящиков, набитых монетами, слитками, кубками, кольцами, ожерельями, столовыми приборами, ножнами для мечей и даже чем-то похожим на зубные пломбы – впрочем, ему и не хотелось выяснять, пломбы это или нет. Все эти вещи были сделаны из золота или серебра. Их японцы обменяли на воду, которую Корнелиус доставал бесплатно. Он основал компанию «Ценные металлы Зупп и Ко» и много лет усердно работал с золотом, серебром, платиной и драгоценными камнями, ни разу не раскрыв происхождения своего капитала, постепенно восстанавливая репутацию Огастинов и тщательно подправляя публичный образ своей семьи, так что к тому времени, когда родилась его внучка Элизабет, с Огастинами в общественном сознании ассоциировалось две вещи: во-первых, что золото, проходившее через фирму Корнелиуса, обычно украшало шеи самых популярных голливудских старлеток, а во-вторых, что это семейство разбогатело еще в прошлом столетии и, кажется, сколотило себе состояние на железных дорогах.

Велнесс


БРАК ЭЛИЗАБЕТ ОГАСТИН и Джека Бейкера на самом деле начался не в день их свадьбы и даже не в тот день, когда они познакомились. Он начался тогда, когда Элизабет узнала, какой цели служит брак – для чего он вообще нужен, для чего нужна любовь, – а произошло это в первый месяц после ее переезда в Чикаго, в сентябре 1992 года. Он начался с того, что ее внимание привлек один из листков, прикрепленных к пробковой доске на театральном факультете. Среди объявлений о кастингах в местные спектакли, студенческие фильмы и рекламу затесалось кое-что очень странное:

ТРЕБУЮТСЯ АКТЕРЫ ДЛЯ ПСИХОЛОГИЧЕСКОГО ЭКСПЕРИМЕНТА, – было написано вверху. Дальше: Какие ключи открывают человеческое сердце? При каких условиях возникает любовь с первого взгляда? Можно ли убедить людей влюбиться в тех, кого они совсем не знают? Чтобы это выяснить, нам нужны студенты-актеры, обладающие социальной интуицией и гибкостью мышления.

В самом низу бумага была разрезана на полоски с контактной информацией. Элизабет оторвала одну из этих полосок. Больше никто объявлением не заинтересовался.

На следующий день она подготовила резюме и отправилась по указанному адресу, который привел ее на факультет психологии, в небольшой кабинет с табличкой:

ДОКТОР ОТТО СЭНБОРН

ИССЛЕДОВАНИЯ ПЛАЦЕБО

Дверь была приоткрыта, и в щель Элизабет увидела, что Сэнборн сидит в кресле и читает. Это был пожилой мужчина в круглых очках без оправы, с красным лицом и совершенно белыми волосами, редкими и клочковатыми на макушке, где они буйно росли как им вздумается, но более густыми и ухоженными на подбородке, где они были подстрижены клинышком. На нем была рубашка спортивного покроя с множеством карманов и старые серые походные штаны с молниями на уровне середины бедра, так что эти походные штаны могли превратиться в походные шорты. Судя по наряду, Сэнборн рассчитывал, что в любой момент может захотеть прогуляться на природе прямо в центре Чикаго.

У стены, рядом с неровной стопкой картонных коробок, стоял велосипед. Элизабет постучала в дверь. Профессор оторвался от книги, вежливо подняв брови с видом человека, привыкшего к тому, что его прерывают.

– Я по поводу эксперимента, – сказала Элизабет, протягивая оторванную полоску. – Вам еще нужны актеры?

– Нужны-нужны, – подтвердил он. – Проходите, пожалуйста, садитесь.

Элизабет подала ему свое резюме.

– Я Элизабет Огастин…

– Дорогая, извините, одну минутку. Простите, я сейчас вернусь. А пока устраивайтесь поудобнее. Возьмите печенье, – прибавил он, пододвигая к ней тарелку. – Пожалуйста, я настаиваю. Это мое любимое.

И вот она взяла печенье – песочное с пеканом – и откусила кусочек, пока Сэнборн вышел, но печенье показалось ей каким-то сухим и черствым и тут же начало крошиться. Услышав шаги в коридоре, она смахнула со стола крошки. Сэнборн вернулся, сел, кивнул ей, взял ее резюме и сказал:

– Элизабет Огастин, приятно познакомиться.

– Взаимно, доктор Сэнборн.

– Должен признаться, я искренне рад, что вы пришли. Я восхищен, – сказал он, просматривая ее резюме.

– Спасибо, доктор Сэнборн.

– Очень впечатляющая успеваемость. Почти максимальные баллы на выпускных экзаменах. Полная стипендия. Да, действительно, вызывает восхищение.

Элизабет улыбнулась. Она сидела, выпрямив спину, сцепив руки на коленях. Это была обычная поза женщин, за которыми она наблюдала в детстве. Все эти элегантные дамы сидели именно так – неподвижно, ровно, демонстрируя радость, любопытство и любые другие эмоции только поворотом головы: наклоняли ее вправо, чтобы выразить заинтересованность, или влево, чтобы выразить сочувствие, запрокидывали, чтобы засмеяться, и вытягивали длинную шею, чтобы сказать что-то по секрету. Они были марионетками с одним-единственным подвижным суставом, и Элизабет ловила себя на том, что подражает им, когда встречается с уважаемыми людьми.

– Могу я задать вам вопрос? – сказал Сэнборн.

– Конечно.

– Это довольно личный вопрос.

– Хорошо.

– Зачем вы убрали крошки?

Она растерялась.

– Крошки?

– Да, вот только что. Все эти маленькие кусочки печенья на столе. Вы их смахнули.

– Ну да.

– Почему?

– Не знаю.

– Теперь стол чистый. Вы очень тщательно подошли к делу. Не знаете почему?

– Кажется, нет.

– Значит ли это, что вы смахнули их случайно?

– Нет.

– Машинально?

– Нет.

– Получается, должна быть какая-то причина, какая-то мотивация.

Она улыбнулась.

– Вы меня дразните?

– Нет, я совершенно серьезно. Пожалуйста, опишите ход ваших мыслей. Вы увидели крошки и смахнули их… с какой целью?

– Это просто правила хорошего тона.

– Хорошего тона. Так, продолжайте.

– Ну, я считаю, что важно быть воспитанным и культурным человеком, следить за тем, как я веду себя на публике.

– И зачем?

– Зачем за этим следить?

– Да, именно. Зачем?

– Чтобы произвести хорошее впечатление, наверное. Сделать так, чтобы люди хорошо обо мне думали.

– И это для вас важно, да? Какое впечатление вы производите?

Она подняла на него глаза.

– Наверное, я побоялась, что, если вы вернетесь и увидите, что стол весь в крошках, вы сочтете меня свиньей.

– И вы бы не хотели, чтобы я так считал.

– Нет, конечно.

– Для меня большая честь, что вы так высоко цените мое мнение, – сказал он. – Но я бы никогда не подумал, что вы свинья.

– Мне это внушили. Так всегда говорил мой отец.

– А что говорил ваш отец?

– Что видимые мелкие оплошности свидетельствуют о скрытых серьезных изъянах.

– Но, дорогая, разве не все мы иногда допускаем оплошности? Разве не у всех у нас где-то в глубине души есть изъяны?

– Для него было очень важно, чтобы у других складывалось обо мне хорошее впечатление. Я происхожу из династии неприлично успешных людей, и он хотел, чтобы я держала планку.

Она вспомнила, как отец устраивал для гостей экскурсии, как он рассказывал о своем огромном фамильном доме, как он подолгу задерживался в Портретной, чтобы в общих чертах изложить биографии своих предков-магнатов (этот заработал свое состояние на железных дорогах, этот – на тканях, этот – на драгоценных металлах), ни разу не упоминая о мошенничестве и грабежах, которые и были настоящей семейной профессией.

– Мой отец, по сути, придерживался теории разбитых окон применительно к отдельной личности, – сказала Элизабет. – В том смысле, что нельзя закрывать глаза на маленькие ошибки, потому что они прокладывают путь к большим.

– А значит, нельзя совершать даже самые мелкие ошибки.

– Да.

– Сурово, моя дорогая, очень сурово.

– Конечно, – сказала она, но потом – поскольку это прозвучало так, будто она давит на жалость, а попытка надавить на жалость была как раз одной из тех маленьких ошибок, которые нельзя совершать, – сменила тему: – Почему вас так интересуют крошки?

Сэнборн улыбнулся, наклонился к ней, упершись ладонями в стол, и его лицо неожиданно просияло.

– А если я скажу, что была еще одна причина, по которой вы убрали за собой? А если я скажу, что вы сейчас даже не подозреваете о настоящей причине, по которой смахнули эти крошки?

И прежде чем она успела ответить, он радостно хлопнул по столику, поднялся, подошел к картонным коробкам, стоявшим вдоль стены, открыл одну из них и сказал:

– Вот вам, моя дорогая, настоящий виновник!

И достал из коробки большую бутылку «Клорокса».

Она была без крышки, и Элизабет слышала, как внутри плещется жидкость, когда Сэнборн поставил ее на стол.

– Я не понимаю, – сказала она.

– Ну естественно! – отозвался он. – Вот поэтому оно и сработало!

Элизабет уставилась на бутылку.

– Я смахнула крошки из-за чистящего средства?

– Именно! Вы почувствовали желание навести порядок из-за ассоциаций, связанных с чистящим средством.

– Но я даже не знала, что оно тут есть.

– Да, но вы же почувствовали запах.

Он был прав – знакомый резкий запах действительно ни с того ни с сего возник в ее сознании, хотя раньше она этого не замечала.

– В психологии это называется «прайминг», – сказал Сэнборн, опять садясь. – Это значит, что на нас влияет неосознаваемый стимул, побуждающий нас поступать так, как без него мы бы не поступили. В данном случае, моя дорогая, побудительным мотивом послужили ассоциации, которые у вас связаны с запахом чистящего средства.

– Пахнет, как в ванной после очень тщательной уборки.

– Совершенно верно. Запах свежести, стерильности, как после антисептика или дезинфектанта. И воздействие этого фактора заставило вас вытереть стол.

– Вы это проделываете со всеми своими студентами?

– Ха! – сказал он, широко улыбаясь. – Да! И так уже много лет! Я обнаружил, что студенты примерно в десять раз чаще убирают за собой крошки, когда в кабинете пахнет чистящим средством.

– Ничего себе.

– Но на самом деле меня интересует не это.

– А что?

– Меня интересует то, как они сами обосновывают, почему убирают крошки. Их истории.

– Истории?

– Да. Когда я прошу их объяснить свое поведение, они, как правило, придумывают точно такие же истории, что и вы. Они рассказывают, как их воспитывали, описывают уроки, которые им преподали родители, беспокоятся о том, что я могу о них подумать. Стандартные объяснения. Ни один человек ни разу не упомянул чистящее средство.

– Никто не понимает своих истинных мотивов.

– Вот-вот. С годами я обнаружил, что люди склонны действовать машинально и думать машинально, но когда от них требуют рассказать, почему они действуют или думают определенным образом, они пытаются придать своим поступкам смысл и сочиняют историю. А потом, как ни парадоксально, сами в нее верят.

– Даже если это неправда.

– История и не обязана быть правдой. Она просто должна звучать убедительно. Мы все в той или иной мере так делаем. Ставим между собой и миром историю. Зачастую это хорошая история, убедительная, доставляющая нам удовольствие. Возьмем, к примеру, вашего отца.

– И что с моим отцом?

– Мелкие оплошности не свидетельствуют об изъянах и несостоятельности, это просто-напросто неправильно. Скорее, ему доставляет удовольствие приписывать другим людям – и вам в частности – эти изъяны.

– Но почему?

– Кто знает, какое зло таится в людских сердцах, моя дорогая? Все, что я могу сказать наверняка, так это то, что у нас есть очень сильная потребность интерпретировать мир так, чтобы почувствовать себя защищенными, сильными, любимыми, чтобы лучше контролировать ситуацию, но это вовсе не обязательно должно быть правдой. Увы, с психологической точки зрения истина не очень-то и важна. На самом деле мы очень глупые существа.

Казалось, что Сэнборна этот факт очень забавляет, даже веселит. Элизабет поняла это уже потом, когда начала у него работать, писать диплом, стажироваться, публиковать статьи с ним в соавторстве: всякий раз, обнаруживая новые доказательства того, как человеческий разум способен обманывать и морочить сам себя, Сэнборн умилялся, как добродушная бабушка, которая наблюдает за играющими детьми.

Значительная часть их дискуссий была посвящена тому, что все люди просто-напросто сумасшедшие. Во всяком случае, куда более сумасшедшие, чем учили Элизабет на занятиях по экономике. В мире экономики люди расчетливо, упорно и со знанием дела преследовали свои личные интересы. В мире Сэнборна люди становились жертвами всевозможных иллюзий, подчинялись влиянию малейших стимулов, готовы были легко поверить в обман, все время себе противоречили, занимались самосаботажем, поддавались чужому влиянию, были сумасшедшими, ненадежными, импульсивными, поступали в соответствии с мотивами, неизвестными даже им самим, и делали всех вокруг несчастными. Мир, описанный в учебнике по микроэкономике, подразумевал рациональное и организованное стремление к максимальному счастью. Сэнборн же видел другой мир, в котором счастье было убедительным вымыслом, порождаемым загадочными мотивами разума, и это вполне соответствовало собственным наблюдениям Элизабет, вечно недоумевавшей по поводу путаных, опрометчивых, непоследовательных человеческих эмоций.

– Возьмем, к примеру, любовь, – сказал Сэнборн в тот день, в день их первой встречи. – Знаете ли вы, дорогая, что на самом деле происходит с людьми в тот момент, когда они испытывают любовь?

– Ну, по моему опыту, они нервничают, сильно потеют, у них кружится голова.

– Да, конечно, такое действительно бывает. Но нервы и потливость – это внешние проявления внутреннего феномена. Вы знаете, что это за феномен?

– Наверное, нет.

– Если убрать все стихи и все песни, то любовь, дорогая моя, – это попросту экспансия «я». Это когда границы «я» расширяются, оно вбирает в себя другого человека, и то, что раньше было им, теперь становится тобой.

– Звучит здорово.

– Это и в самом деле здорово! Это просто чудесно, когда подмечаешь какие-то качества в другом человеке – его харизму, обаяние, отдельные черты характера, таланты, кругозор, внешность, – в общем, видишь то, что он имеет, и тебе тоже хочется это иметь. И вот границы твоего «я» ползут к этому человеку, как ложноножки амебы, как та капля в фильме. Ты цепляешься за него, обволакиваешь его и постепенно поглощаешь, пока через много месяцев не включишь его в себя и не переваришь.

– А вот теперь уже звучит не очень здорово.

– Ты находишь в другом нечто такое, что тебе нравится, и втягиваешь это нечто в концептуальное пространство своей личности. И субъективное восприятие этого процесса, та иллюзия, которую придумывает разум, чтобы объяснить его, – вот что мы называем «любовью».

– В общем, – сказала Элизабет, – я так понимаю, вы не из безнадежных романтиков.

– Ха! Нет! То, что другие люди называют романтикой, я называю аннексией.

– Значит, вы хотите сказать, что любовь – это просто проявление эгоизма? И брак тоже?

– Брак, моя дорогая, – это состояние, при котором ты видишь в другом человеке столько положительных качеств, которые хотел бы присвоить себе, что готов принять и его недостатки, которые, соответственно, тоже на всю жизнь станут частью тебя.

– Вы когда-нибудь были женаты, доктор Сэнборн?

– Никогда.

– А влюблены были?

– Столько раз, что не пересчитать! Что, собственно, и подводит нас к моему исследованию. Любовь, особенно ее начальные стадии – этот первый удар грома, эту встречу Ромео и Джульетты, – как известно, крайне трудно изучать в контролируемых лабораторных условиях.

– Ну нельзя же посадить двух незнакомых людей в комнату и сказать им, чтобы они друг друга полюбили.

– Верно. Но вот на какой вопрос я хочу ответить: а вдруг все-таки можно? Раз уж любовь возникает из ощущения взаимосвязи между тобой и другим человеком, что, если мы попробуем сымитировать это ощущение?

– Как?

– Посредством продолжительного, углубляющегося, крайне откровенного самораскрытия.

– И что это значит?

– Я дам вам список неудобных вопросов слишком личного характера, на которые вы будете отвечать на пару с незнакомым человеком.

– Например?

– Я еще не все придумал, но первый вопрос, скорее всего, будет таким: «Оцените по десятибалльной шкале, насколько сильно родители вас любили?»

– Ого, ну вы даете.

– Дальше будет еще жестче. Идея в том, что глубоко интимные откровения, которыми двое людей обмениваются за короткий промежуток времени, должны сымитировать любовные переживания в такой степени, что мы сможем их изучить. Мы с вами, конечно, будем вместе работать над вопросами и ответами, чтобы проверить их эффективность.

– Понятно.

– Если в двух словах, то в этом и заключается ваша задача, моя дорогая. Короче говоря, вы будете делиться очень личными секретами с первыми попавшимися мужчинами, а потом мы посмотрим, влюбятся ли в вас эти мужчины. Вы согласны?

На следующий день Элизабет приступила к работе.

ОФИС «ВЕЛНЕСС» находился рядом с кампусом Де Поля в Линкольн-парке, на тихой зеленой аллее, совсем недалеко от здания факультета медицинских наук, в окружении мелких клиник – стоматологии, центра физиотерапии, центра дерматологии, спа-центра, – в квартале, который был отведен под коммерческую медицинскую деятельность. «Велнесс» переехала сюда несколько лет назад, после того как выяснилось, что соседство с клиниками оказывает статистически значимое влияние на клиентов – вероятно, это объяснялось высокой плотностью разнообразных сигналов, связанных с оздоровительными процедурами, медициной и профессиональной квалификацией, – и эффективность большинства назначений «Велнесс» стала в среднем на девять процентов выше, чем на предыдущем месте, на оживленной Фуллертон-авеню, между автомастерской и фастфудом. Стеклянный фасад здания, где теперь располагалась «Велнесс», был полностью матовым и непрозрачным, а над дверью висела вывеска с названием, которую персонал менял ежедневно в зависимости от того, что они в данный момент изучали, и от предпочтений клиента. Если, например, он твердо верил в незападные, альтернативные и так называемые традиционные практики, а «Велнесс» тестировала какой-нибудь аюрведический массаж, который приводит в равновесие «первичные жизненные силы», то они могли повесить вывеску с текстом, набранным этническим шрифтом:



А если клиенту были ближе инновационный биохакинг и всякие методики оптимизации работы организма – в последнее время прекрасными примерами такого типа клиентов стали любители кетодиеты, как за несколько лет до них фанаты «бронебойного кофе»[13], – сотрудники компании выбирали более обтекаемый и футуристичный шрифт:



Или, если клиент предпочитал что-то более специфическое, крафтовое и модное, как в том случае, когда «Велнесс» тестировала на группе молодых успешных бизнесменов энергетический напиток с улуном, сотрудники вешали вывеску с текстом, который выглядел так, будто был нанесен вручную методом шелкографии:



Некоторые из вывесок ассоциировались с роскошью и духом старой финансовой аристократии и применялись во время исследования разных эфирных масел из сосны, кедра или сандалового дерева – в сущности, именно так обычно пахло от дорогих столярных изделий ручной работы:



Другие вывески были выполнены в стиле строгого, аскетичного минимализма, который, разумеется, служил метафорической основой любого вида детокса, будь то соковая, сельдереевая или капустная диета. Цель состояла в том, чтобы избавить организм от шлаков и токсинов и стать самой чистой, стройной и лаконичной версией себя, поэтому шрифт был вот такой:



У них в подсобке хранилось множество вывесок, и каждая была протестирована на привлекательность и эффективность.

На этой неделе «Велнесс» работала с новой пищевой добавкой под названием «Торфяной живот». Недавно археологи обнаружили в торфяном болоте где-то на севере Великобритании останки человека эпохи палеолита, так хорошо сохранившегося в трясине, что судебные антропологи смогли не только идентифицировать бактерии, присутствующие в нижних отделах его пищеварительного тракта, но и клонировать, а потом размножить их. Это оказалось настоящим прорывом, потому что такие бактерии когда-то были очень полезной штукой, пока появление переработанной и напичканной химикатами еды не уничтожило их в наших кишечниках. И вот эта добавка, как утверждали производители, восстанавливала микробиом до состояния, изначально предусмотренного природой и эволюцией, что улучшало пищеварение и здоровье иммунной системы, стимулировало умственную деятельность и способствовало потере веса.

Это был один из немногих недавно прошедших через «Велнесс» новых продуктов, воздействующих на микробиом и кишечник, который стал трендом года в своей области.

Добавка выпускалась как в форме таблеток, так и в форме порошка для смузи, и задача «Велнесс» заключалась в том, чтобы оценить, какая из множества переменных – цвет, запах, текстура, вкус, упаковка, дозировка или то, что называлось терапевтическим контекстом, – делает ее наиболее эффективной.

Вывеска перед входом была одним из многих аспектов, входивших в последнюю категорию – контекст, – и после долгих споров о коннотациях термина «торфяное болото» в компании остановились на шрифте со старомодным британским колоритом:



Идея заключалась в том, что самая яркая ассоциация, возникающая у клиентов при слове «торф», связана с шотландским торфяным виски, и поэтому наиболее подходящей вывеской была бы такая, которая отсылала бы к вековым традициям Великобритании, к комплексу смыслов, связанному скорее с торфом, нежели с болотом.

Элизабет сидела в небольшом кабинете, где проводились встречи с клиентами. Весь день она опрашивала людей, которых в «Велнесс» направляли сотрудничающие с ней врачи, – это были пациенты, страдающие хроническими проблемами с ЖКТ, относительно несерьезными и не угрожающими жизни, но довольно неприятными: несварение желудка, вздутие живота, синдром раздраженного кишечника, отрыжка, сонливость после приема пищи. Элизабет читала анкету своей последней на сегодня пациентки, некоей Гретхен: ее, по-видимому, никто сюда не направлял, она записалась на прием сама, что случалось редко. «Велнесс» намеренно не привлекала к себе внимания, и Элизабет размышляла, как бы ей потактичнее расспросить эту Гретхен, откуда она про них узнала, но тут Гретхен вошла в комнату, и Элизабет поняла, что расспрашивать не придется.

– Брэнди? – спросила Элизабет, увидев свою подругу из Парк-Шора. – Привет. Добро пожаловать. Вот это сюрприз.

Брэнди была в больших солнечных очках, на голове шелковый шарф, на плечах – струящийся серый палантин, скорее всего, кашемировый.

– Привет, Элизабет, – сказала она, они обнялись, сели, и Брэнди поставила свою большую соломенную сумку на колени, как будто прячась за ней. Сняла шарф и очки. – Прошу прощения за всю эту мистификацию, – сказала она. – Я просто не хотела, чтобы кто-нибудь знал, что я собираюсь прийти сюда. Это так неловко.

– Ерунда, – сказала Элизабет. – У тебя какое-то расстройство пищеварения? – Как и большинство медиков, Элизабет так долго работала в этой области, что ничего связанное с биологическими функциями организма (или их нарушениями) ее уже не смущало. – Все нормально, ты можешь мне сказать.

– На самом деле нет, – ответила Брэнди. – В смысле, торфяные бактерии, конечно, вещь интересная, но я пришла не за этим.

– Хорошо. Тогда зачем ты пришла?

Брэнди сделала большой глубокий вдох.

– Прошлой ночью на меня снизошло озарение.

– Озарение?

– Я была в своей комнате тишины – ты же видела мою комнату тишины? Это особое помещение у нас в доме, рядом с гостиной, в конце коридора. Мой оазис. Я ухожу туда, когда мне нужно отвлечься, побыть наедине со своими мыслями.

– Хорошая идея, – сказала Элизабет.

– Еще какая. Я поняла, что мне нужно пространство для перенастройки, понимаешь? Пространство, где можно отгородиться от лишнего шума и установить контакт с будущей версией себя. Эту комнату тишины Майк устроил специально для меня. Там я произношу свои аффирмации, слушаю саблиминалы, зажигаю свечи с намерением, визуализирую. У тебя есть свое личное пространство? Комната, предназначенная только для тебя?

– У нас в квартире мало места.

– А раньше у тебя был уголок для уединения?

Элизабет ненадолго задумалась.

– В доме моего деда в Коннектикуте был. Каждое лето, независимо от того, где мы в то время жили, моя семья проводила месяц в этом доме. Это огромное поместье в лесу, с прудом и теннисным кортом.

– Наверняка там красиво.

– На третьем этаже была комната, которой никто никогда не пользовался. И я иногда пряталась там, чтобы побыть одной.

– Да, об этом я и говорю. Именно такое место. И вот что я советую сделать: закрой глаза и представь себя в этой комнате. Постарайся поверить, что находишься там, ладно?

Элизабет кивнула. Насколько она знала, этой комнаты во «Фронтонах» больше не было – ее уничтожили, когда сносили третий и четвертый этажи. За годы, прошедшие с отъезда Элизабет, фамильное поместье Огастинов систематически подвергалось гильотинированию, но, конечно, посвящать в это Брэнди было не обязательно.

– Ладно, – сказала Элизабет, – я представила.

– Делай это регулярно. Воображай себя в той комнате и размышляй.

– Размышлять о чем?

– О том, чего ты хочешь. О том, в чем ты нуждаешься. О том, что могло бы решить твои проблемы. Можешь называть это молитвой или медитацией. Как тебе больше нравится. Просто представь, какой ты хочешь видеть свою жизнь в будущем. В последнее время я часто этим занимаюсь, и вот вчера я была в своей комнате тишины, и на меня снизошло озарение. Это было похоже на мощную интуитивную вспышку, понимаешь? Как будто в меня вдруг загрузились данные из вселенной.

– И что это было?

– Помнишь, ты говорила о лекарстве, которое вы тестируете? Любовное зелье?

– Да.

– Короче, – сказала Брэнди и глубоко вздохнула. – Мне оно нужно.

– Тебе?

– Элизабет, мне нужно это любовное зелье.

– Но зачем?

– Мой брак под угрозой.

– Что?

– Он трещит по швам.

– Не понимаю. Вы с мужем просто идеальная пара.

– Я знаю, что так кажется со стороны.

– Каждый год обновляете клятвы. Устраиваете романтические свидания. Я же видела фотографии в «Инстаграме».

– Ага. Не верь всему, что видишь в «Инстаграме», – сказала Брэнди, закатив глаза. – На самом деле наши отношения уже давно испортились.

– Как давно?

– Давно.

– Я и понятия не имела.

– Можно я открою тебе секрет?

– Конечно.

– В прошлом году у нас был… ну, скажем так, небольшой эпизод измены.

– Ой.

– Да, маленький шажок налево. Видишь ли, Майк уехал в командировку и там встретил кое-кого, и, в общем, он настаивает, что это случилось только однажды и больше никогда не повторится, но я до сих пор не могу выбросить это из головы.

– Сочувствую.

– Я знаю, что столько думать об этом непродуктивно. Я знаю, что посылаю во вселенную неправильные вибрации, когда так сильно сосредоточиваюсь на негативе. Но ничего не могу с собой поделать. Элизабет, все так плохо, что я даже установила на его телефон приложение, чтобы отслеживать, где он находится.

– Ты серьезно?

– Мне и самой стыдно. Но просто я все с ужасом думаю, что он может опять завести роман. Каждый раз, когда его нет, проверяю, где он. – Тут она достала из сумки телефон и несколько раз провела пальцем по экрану. – Вот, получается, что он пробыл в офисе часа полтора, потом поехал домой со средней скоростью тридцать две мили в час, а теперь сидит внизу и не двигается с места – наверное, играет в «Колл оф дьюти».

– Ого.

– Вообще, приложение придумано для того, чтобы родители могли следить за подростками, но для этой цели тоже хорошо подходит.

– Ясно.

Брэнди бросила телефон обратно в сумку и опустила голову.

– Выглядит жалко, сама знаю. И мерзко. Я правда хочу избавиться от этих мыслей, но так злюсь на него. Меня просто трясет от злости. Знаешь, каждый раз, когда мы идем на свидание, мы почти не разговариваем и улыбаемся ровно один раз для селфи, которое я выкладываю в «Инстаграм», чтобы не разочаровывать своих подписчиков, а то они будут просто раз-дав-лены, если узнают, что у меня такой хреновый брак, что я совершенно неспособна «практиковать любящую доброту» и простить собственного мужа – они потеряют веру во Вселенную, понимаешь? И я несу ответственность перед ними и, конечно, перед моими детьми, поэтому беру себя в руки, широко улыбаюсь и делаю селфи, а в это время мой мозг просто захлебывается криком. Элизабет, ты должна мне помочь.

Элизабет взяла руки Брэнди в свои.

– Я действительно очень сочувствую. Звучит ужасно. Вы не пробовали обратиться к психотерапевту?

– Конечно, пробовали, но в том-то и проблема. Мы все время говорим и говорим об измене. Мы уделяем этому очень много внимания. А я верю, что если сосредоточиваться на ужасном, то притянешь его к себе. Нас и так уже окружает столько ужасных вещей, столько негатива, в мире полно опасностей, повсюду мрак, и если хоть ненадолго впустить это в свою жизнь…

Брэнди, которая была уже на грани слез, на секунду остановилась, глубоко вздохнула, взяла себя в руки и продолжала:

– Если ты все время думаешь о проблеме, эта проблема остается в твоем сознании. Я предпочитаю говорить о решениях. Всякий раз, когда я сталкиваюсь с дилеммой, я задаю себе простой вопрос: что бы сделало мое будущее «я»? В смысле, стала бы та версия меня, которая уже справилась с этой проблемой, ныть и зацикливаться на ней? Конечно же, нет. Эта версия меня живет своей сказочной будущей жизнью, потому что она приняла меры. И именно поэтому я подумала о тебе.

– Я бы хотела помочь, правда, – сказала Элизабет, – но мы не можем выдать лекарство просто так. Процесс длительный, нужны предварительные беседы, все это довольно строго. И официально наше лечение еще не одобрено, оно пока на самых ранних стадиях испытаний, и нет никакой гарантии…

– Послушай, – сказала Брэнди, – я буду перед тобой в долгу, в огромном долгу. По гроб жизни буду тебе обязана. Пожалуйста.

Элизабет на мгновение задумалась, каково это – если Брэнди будет у нее в долгу. С тех пор как Элизабет перевела Тоби в Парк-Шорскую школу, она подспудно опасалась, что у него могут начаться срывы и истерики на занятиях, и если в государственных школах есть специалисты, занимающиеся поведенческими проблемами, и выделенные на это ресурсы, то в частных, как правило, особой терпимости не проявляют. Они могут просто настоять на том, чтобы в следующем семестре трудный ученик не возвращался, даже слушать не станут. И это беспокоило Элизабет: вдруг Тоби без особых церемоний исключат, а потом ему придется мучительно адаптироваться уже в другом месте, где он опять будет новеньким? Но что, если на ее стороне выступит Брэнди? Глава родительского комитета? Организатор самых крупных кампаний по сбору средств? Администрация может оказаться несколько более сговорчивой, если Брэнди попросит.

– Я сейчас приду, – сказала Элизабет, направилась в подсобное помещение, достала из маленького холодильника баночку с таблетками и вернулась. Села напротив Брэнди и поставила баночку на стол между ними. На этикетке нейтральной «Гельветикой» было набрано:

Дофаминовый рецептор D4/7R+ Полиморфизм генов нейромедиаторных систем #9

– Вот как это работает, – сказала Элизабет. – Ты думаешь, что злишься на Майка из-за измены. Естественно. Но еще возможно, что эта измена послужила толчком к более серьезным, глубинным нарушениям на подсознательном уровне. И, возможно, именно эти нарушения нам и нужно лечить.

И она пустилась в длинные и путаные объяснения, как делала со всеми своими клиентами, проходившими такое же лечение: что чувство беспокойства, скуки, одиночества и общей подавленности, тяга ко всему необычному и экзотическому, нетерпимость и обидчивость, вызванные стагнацией и монотонностью жизни в браке, могут не иметь прямой связи с реальными, объективными проблемами. На самом деле вполне возможно, что эти чувства объясняются биохимическим механизмом обратной связи, сформировавшимся множество лет назад у наиболее активно кочующих групп охотников и собирателей – тех наших предков, которые мигрировали дальше всех или которые подвергались самой большой опасности; на протяжении сотен веков эволюция запечатлевала в их генетическом коде именно этот импульс – стремление к разнообразию. Для племен каменного века, которые шестьдесят тысяч лет назад покинули благодатную Африку, прошли через Плодородный полумесяц, пересекли Индийский субконтинент, преодолели Азию, через перешеек между материками добрались до Аляски, а потом продолжили путь на юг, выслеживая дичь, держась подальше ото льдов, переживая смену времен года, питаясь чем попало, голодая, двигаясь дальше, постоянно двигаясь дальше, – для этих племен слишком долгое пребывание на одном месте было равносильно смертному приговору, и поэтому природа отобрала тех, кто легок на подъем, кто не только не боится нового, но жаждет его и нуждается в нем, а доказательства этого содержатся прямо в нашей ДНК, в одиннадцатой хромосоме, в гене DRD4 – дофаминовом рецепторе, где последовательность нуклеотидов у большинства людей повторяется или два раза, или четыре, или семь, и вот как раз последняя мутация, известная как полиморфный вариант 7R, тесно связана со стремлением к новизне, готовностью идти на риск, открытостью к новым впечатлениям, жаждой стимулов, а еще с нетерпеливостью, неверностью, неразборчивостью в связях, импульсивностью, сильным желанием уйти – всем тем, что можно объединить под зонтичным термином «исследовательское поведение». Аллель 7R обычно наблюдается у людей, чьи предки чаще всего кочевали, преодолевали пешком самые большие расстояния, дальше всего уезжали от дома, а потом завещали это генетическое наследие потомкам, создав людей, которых сама физиология побуждает искать что-то новое.

Другими словами, говорила Элизабет, возможно, гипоактивное расстройство супружеской привязанности вовсе не свидетельствует о реальных проблемах в браке. Возможно, ее пациенты просто испытывают когнитивный диссонанс, живя оседлой жизнью с кочевым мозгом.

– Принимай по одной капсуле за час до того, как будешь проводить время с Майком, – сказала Элизабет. – Возможно, вскоре ты почувствуешь изменения.

– Спасибо! – Брэнди расплылась в улыбке. Она спрятала баночку в сумку и крепко обняла Элизабет. – Я так долго мучилась и понятия не имела, что делать, а потом буквально из ниоткуда появляешься ты и предлагаешь ответ. И это довольно необычный ответ, конечно, не совсем то, чего я ожидала, но, знаешь, как в том анекдоте, раз уж Бог посылает тебе лодку…

– Это точно.

– Ты просто обязана прийти ко мне в гости на выходных! Я устраиваю сходку. Тебе нужно кое с кем познакомиться.

– Здорово. А с кем?

– Это компания местных жителей. Мы называем себя Соседское сообщество. Я организовала его вскоре после… неверности Майка. Тогда я просто с ума сходила и чувствовала, что должна что-то предпринять, инициировать, загореться какой-то идеей. Так что я собрала эту группу, и теперь мы работаем над тем, чтобы сделать жизнь в городе комфортнее, усовершенствовать наш маленький мирок. Если ты переезжаешь в Парк-Шор, ты обязательно должна с ними встретиться. Скажи, что придешь. Придешь же?

– Да, хорошо, конечно.

– Супер! И вот что, Элизабет, – сказала она, похлопав по сумке, в которой лежало ее новое лекарство. – Спасибо.

– Не за что.

– Ты замечательная подруга. Я так рада, что ты есть в моей жизни. Мы с тобой как будто вибрируем на одной частоте.

Поцелуй в щеку, и Брэнди ушла.

О чем Элизабет не сказала ей – и о чем не говорила и не собиралась говорить никому из испытуемых до завершения исследования, – так это о том, что в таблетках ничего не было. Точнее, ничего особенного. Они не оказывали воздействия на организм. Это были пустышки. И сам диагноз – гипоактивное расстройство супружеской привязанности – тоже был выдумкой. И даже история о кочевниках и их генетическом наследии была всего лишь лоскутным одеялом из различных фактов и теорий, сшитых воедино в убедительное, но не подтвержденное наукой повествование. Все это было не более чем тщательно продуманным плацебо.

И все же, согласно данным, которые «Велнесс» удалось собрать на тот момент, трюк часто срабатывал. Он был эффективен примерно для сорока процентов пациентов. Эти сорок процентов сообщили, что у них улучшилось настроение, снизился вес, что они стали больше доверять супругу и смотреть в будущее с оптимизмом. И эти сообщения были подтверждены результатами анализа крови, который показал, что у пациентов изменился уровень окситоцина, кортизола и других важных гормонов, регулирующих настроение, эмоциональную привязанность, уровень тревоги и стресса. Иными словами, субъективная самооценка пациентов соответствовала объективным процессам, произошедшим в их мозге. Что-то изменилось на биологическом уровне.

Во время бесед Элизабет всегда очень тщательно следила за своей речью. Она советовала клиентам принять таблетку и говорила, что они, возможно, почувствуют себя лучше, но никогда не говорила, что именно таблетка поможет им почувствовать себя лучше. Клиенты, конечно, именно так и трактовали ее слова, но Элизабет была осторожна и никогда не произносила ничего подобного прямым текстом. Потому что она знала, что таблетки не помогут им почувствовать себя лучше. Таблетки ничего не могли сделать. В них не было активного вещества.

Так что, по сути, она не лгала. Она была честна, когда говорила, что, по ее мнению, пациентов можно вылечить. Просто их вылечивали не лекарства. Их вылечивала вера. На эту веру работал весь контекст лечения: сам препарат, который, как они думали, должен им помочь, – а думали так они потому, что препараты всю жизнь им помогали; определенный вес каждой дозы (пятьсот миллиграммов), что выглядело солидно; определенный цвет (ярко-красный), вызывавший ассоциации со страстью; форма капсул (люди доверяли им больше, чем таблеткам); то, что эти капсулы стояли в холодильнике (люди считали такие лекарства более действенными, чем хранящиеся на полке при комнатной температуре); то, что они выписывались профессионалом в сфере медицины (или человеком, который казался таковым), причем в клинике, где над входом висела вывеска, а обстановка была располагающей, – все эти факторы соответствовали сильному желанию пациента вылечиться и порождали уверенность в том, что он действительно вылечится, своего рода предвзятость подтверждения, которая и становилась настоящим источником целебного эффекта. Единственным активным веществом в этом лекарстве была вера. Пациенты Элизабет выздоравливали потому, что верили в свое выздоровление.

БОЛЬШОЕ ФАМИЛЬНОЕ ПОМЕСТЬЕ семьи Огастин в Коннектикуте называется «Фронтоны», потому что, как хорошо известно, в доме их много. В смысле, фронтонов. По меньшей мере четырнадцать, больших и маленьких, хаотично расположенных на каждом из четырех этажей, причем одни параллельны друг другу, а другие расположены под острыми углами, так что издалека дом кажется нагромождением треугольников и пирамид, как будто это абстрактный математический объект, додекаэдр из дерева и камня, воздвигнутый среди холмов Коннектикута.

«Фронтоны» были построены в 1865 году прапрадедом Элизабет, человеком с крайне специфическими представлениями об архитектуре. Это старинный особняк в духе Новой Англии, где у каждой комнаты своя история, а большинство имеют названия. На одном только первом этаже есть комната Моргана (названная в честь Дж. П. Моргана, который летом 1902 года вырезал свои инициалы на нижней стороне огромной полки огромного камина), и комната Вандербильтов (где хранится вставленное в рамку письмо от Элис и Корнелиуса Вандербильтов с приглашением провести с ними лето в «Брейкерсе»), и комната Кливленда (где висит фотография Гровера Кливленда, сделанная в этой самой комнате в тот момент, когда она, судя по всему, носила другое название).

А еще есть Портретная, с картинами, изображающими патриархов генеалогического древа Элизабет чуть больше, чем в натуральную величину:

Элвин Огастин, ее прапрадед, который выбрался из нищеты и стал магнатом в сфере железнодорожных перевозок;

Эверетт Огастин, ее прадед, магнат в сфере текстильной промышленности;

Корнелиус Огастин, ее дед, магнат в сфере обработки драгоценных металлов.

Для их семьи важно, что каждое поколение огастинских магнатов не «почивало на лаврах предков», как часто говорит ей отец, а смело прокладывало собственный путь в этом мире. Все они пришли в совершенно новую для себя отрасль и – с присущим Огастинам находчивостью и отвагой – покорили ее. У каждого из них своя история тяжелого труда, целеустремленности и успеха, великая история для столь же великого дома. Отец Элизабет любит устраивать гостям экскурсии, объясняя значение комнат и всякий раз рассказывая одни и те же легенды различным руководителям, различным чиновникам из крупных правительственных ведомств, председателям различных советов директоров, часто приезжающим во «Фронтоны» с летними визитами. Он проводит их по главным комнатам на первом этаже, потом поднимается на второй, где все спальни названы в честь гостей, которые, судя по всему, в них ночевали: Уолта Уитмена, Роберта Фроста, Эндрю Карнеги, Мейера Гуггенхайма, Джона Сингера Сарджента, Генри Фрика. Задолго до того, как Элизабет увидела эти имена в книгах или музеях, она уже знала их по табличкам во «Фронтонах» – это была огастинская вариация охотничьих трофеев, голов животных, развешанных по стенам. Она всегда осознавала важность этих имен, функцию этих имен, тот факт, что они показывают ее семью с другой стороны: что Огастины не только успешны, но и влиятельны, неотделимы от прогресса нации, фактически являются движущей силой прогресса – что это творящая историю, могущественная, выдающаяся американская династия. Гости всегда очень оживленно выбирают, в какой спальне ночевать.

Но есть определенные комнаты – и определенные фронтоны, – которые Элизабет любит больше других. Это помещения для прислуги на третьем этаже: три маленькие спальни, причем только в одной из них есть окно, маленькая ванная и заброшенная кухонька. Эти комнаты отгорожены от остального дома стеной, и единственный путь туда или оттуда – винтовая лестница в два этажа высотой, которая ведет в кладовую рядом с кухней на первом этаже. Такая планировка ясно показывает, как, по замыслу архитектора, должен функционировать дом: слуги входят и выходят через боковую дверь, работают в кухне, никем не видимые, а потом удаляются в свои отдельные, обособленные маленькие спальни, чтобы хозяева никогда не замечали их присутствия. Элизабет воображает, что они не столько жили в доме, сколько являлись в него, как привидения.

Огастины больше не держат прислугу с проживанием, и комната с окном всегда пустует, а значит, идеально подходит для Элизабет с ее любовью к уединению. Именно сюда она приходит читать и мечтать. Сейчас утро, конец июля, Огастины традиционно приехали во «Фронтоны» на месяц, и Элизабет прячется в комнате для прислуги, потому что проснулась с той безымянной меланхолией, которая всегда сопровождает и омрачает этот особенный день. Потому что сегодня у нее день рождения. Сегодня ей исполняется четырнадцать, и она, как обычно, празднует во «Фронтонах» с родителями – такова трагедия летнего дня рождения, что его отмечают вдали от друзей. Как же ей хочется хоть раз провести этот день с друзьями. Как же ей хочется, чтобы у нее в принципе были друзья. Она так часто меняла школы, что за всю жизнь у нее никогда не было возможности сойтись с людьми так близко, чтобы их заинтересовал ее день рождения. Она представляет себя секундной рябью, пробежавшей по глади чужого существования, – по крайней мере, именно такое чувство охватывает ее по утрам в день рождения, поэтому она и прячется.

Она сидит на полу под окном, прислонившись спиной к стене, и читает. Рядом с ней лежит стопка книг из школьной библиотеки. Она взяла их еще весной – отчасти чтобы скоротать время в долгие дни каникул, отчасти чтобы подготовиться к следующему учебному году, когда ей предстоит ходить на спецкурсы для учеников старших классов по экономике, философии и политологии, для записи на которые ей, будущей девятикласснице, нужно особое разрешение. Учительница по экономике была особенно педантична и даже потребовала от Элизабет работу на тему «Невидимая рука рынка». И Элизабет понимает, что на самом деле было бы достаточно бездумно пересказать пару-тройку тезисов Адама Смита и написать эссе, раболепно восхваляющее стремление к собственной выгоде в условиях свободного рынка, но она решила выйти за рамки, рассмотреть вопрос с новых и разнообразных точек зрения, и ее эссе разрослось до обширного исследования на необъятную тему рационального выбора и человеческих желаний. И вот этим летом она читает не только Адама Смита, но и Иеремию Бентама, Томаса Гоббса, Декарта, Платона, Джона Стюарта Милля, Уильяма Ф. Бакли (последнего ей порекомендовал учитель политологии, на чьем столе стоят маленькие фотографии Рональда Рейгана, в отличие от других учителей, которые держат там фотографии своих детей). Так совпало, что сейчас она как раз читает отрывок, посвященный проблеме желания. Чего люди хотят? Что делает людей счастливыми? Ответ, похоже, прост: они хотят больше. Больше имущества. Больше товаров. «Естественное стремление человека иметь больше вещей», – пишет Бакли, и это кажется Элизабет неслучайным, потому что сегодня ее день рождения, и она знает, чего ожидать: больше вещей. В этот день отец всегда заваливает ее вещами – ежегодный марафон трат, который ее не особенно радует, что бы там ни говорил Уильям Ф. Бакли о естественном стремлении людей.

В прошлом году ей подарили целую кучу дорогого походного снаряжения, потому что в своей предыдущей школе в долине Гудзона она вступила в любительский экологический клуб и утром по субботам волонтерила в Катскильских горах, приводя в порядок тропы, беря пробы воды из ручьев, изучая следы животных или гнезда птиц, зарисовывая разноцветные грибы, растущие на гниющих стволах поваленных деревьев. Ее отец узнал об этом увлечении и подарил ей на день рождения сверхлегкий рюкзак, сверхлегкие туристические ботинки, эластичные водонепроницаемые леггинсы, куртку-дождевик и непродуваемые штаны, складные бутылки для воды, сублимированную еду, чтобы брать с собой, налобный фонарь, компас, трекинговые палки из углеродного волокна, шерстяные носки, панамки от солнца и весы, чтобы все это взвешивать, – он объяснил, что настоящие туристы всегда берут с собой рюкзак не тяжелее десяти фунтов, чтобы он не затруднял и не замедлял движение. Кроме того, отец купил такое же снаряжение и для себя и объявил, что их цель на предстоящий год – покорить по меньшей мере десяток вершин Адирондака, но хватило их только на одну гору: где-то на середине подъема в Алгонкине Элизабет потеряла отца из виду – так быстро он шел, – а поскольку карта была у него, она не знала, в какую сторону идти, когда тропа раздвоилась, и вынуждена была сесть и ждать, и он разозлился, что ему пришлось возвращаться за ней, что они потеряли столько времени и теперь им уже не добраться до вершины, поэтому они повернулись и стали спускаться, и всю дорогу до парковки отец время от времени язвил на тему того, кто из них настоящий походник, а кто нет.

После этого она забросила экологический клуб.

В этом году, в новой школе, она начала играть в теннис, и, очевидно, отец узнал и об этом хобби, потому что распорядился оборудовать на заднем дворе «Фронтонов» настоящий теннисный корт. Когда Элизабет приехала сюда летом и впервые увидела корт, отец сказал: «Сюрприз!» – и она улыбнулась и поблагодарила его, хотя сразу ощутила, как резко улетучивается ее теннисный энтузиазм.

Так происходит каждый раз: стоит ей чем-нибудь увлечься, как отец осыпает ее подарками, связанными с ее новым увлечением, и это увлечение тут же сходит на нет.

И поэтому ее точно не интересует перспектива получить больше вещей.

Интересует ее записка, которую она читала и перечитывала все лето, записка от ее новой подруги Мэгги Перси – они познакомились, когда делали декорации для школьной постановки «Пигмалиона». В последний день учебы Мэгги передала Элизабет записку, где приглашала ее осенью приехать с родителями в Нью-Гэмпшир и всем вместе отправиться любоваться листопадом, восторженно уверяя, что это будет замечательно и что общество Элизабет доставит им большое удовольствие. Еще Мэгги подарила ей гадалку в технике оригами – в школе они очень любили их мастерить и постоянно складывали из бумаги объемные фигурки со сторонами-ромбами, которые якобы предсказывают, какая у тебя будет профессия, или за какого мальчика ты выйдешь замуж, или сколько у вас будет детей. Своей гадалкой Мэгги спрашивает, согласится ли Элизабет осенью поехать в Нью-Гэмпшир, и самое забавное, что, какой бы бумажный сектор Элизабет ни развернула, ответ внутри всегда один и тот же: «Да».

Она улыбается при мысли о том, что теперь у нее есть близкая подруга и она даже удостоилась приглашения к этой подруге в гости. Возвращает Уильяма Ф. Бакли на место в стопке. Высовывается из окна и подставляет лицо прохладному утреннему ветерку. Ей хотелось бы провести здесь весь день, в одиночестве, чтобы никто не мешал. Она бы читала книги, писала письма Мэгги и делала забавные бумажные гадалки до самых сумерек, а потом легла бы на пол и смотрела в потолок, прислушиваясь к ночному буйству наверху, к царапанью, скрежету и хлопанью крыльев с четвертого этажа.

Вот уже несколько лет туда нельзя подниматься из-за нашествия летучих мышей: с чердака мигрировала целая колония и захватила весь верхний этаж. Это случилось спустя некоторое время после того, как он перестал использоваться, после того, как умер дедушка Элизабет и на большую часть года дом опустел: лишь изредка то одни, то другие члены семьи приезжают на лето или на праздники. Отец Элизабет укрыл все на четвертом этаже брезентом, запер двери на ключ и думать об этом забыл до следующего лета, а потом они начали слышать непонятный скрип и царапанье в сумерках и на рассвете и поняли, что в какой-то момент, когда они потеряли бдительность, четвертый этаж был захвачен. Летучие мыши упорно сопротивляются многочисленным попыткам избавиться от них – каждый год в конце лета приезжают дезинфекторы и уничтожают всю ораву, разбрасывают по четвертому этажу и чердаку яд, заделывают входы, выходы, каждую щелочку сетками, изоляционным материалом, штукатуркой и герметиком. И все равно каждый год летучие мыши возвращаются, иногда сотнями, иногда тысячами. Один специалист, отправленный наверх, вернулся и сообщил, что увидел мерцающие в свете налобного фонарика огромные сталактиты из едкого помета. Почему они мерцали? Потому что состояли из тонких и переливающихся крылышек насекомых.

Этот образ произвел на Элизабет огромное впечатление. Она представляет, как прямо над ней вниз головой висят миллионы спящих летучих мышей, а под ними высятся огромные кучи гуано, затейливо сверкающие в кружевах утреннего света. Ей нравится амбивалентность этой сцены, сочетание красивого и отталкивающего.

Но вот она слышит, как родители зовут ее по имени, вторгаясь в ее мечты. Она сбегает по винтовой лестнице, проходит через кладовую и оказывается на кухне, где обнаруживает нарядно одетую мать: черные слаксы, стильная серая блузка, жемчужные серьги. И это именно та мелочь, которая сегодня вызывает у Элизабет странную грусть – ведь даже в ее день рождения у мамы другие дела в других местах.

Она собирается на аукцион произведений искусства в Нью-Йорке.

– Я бы и хотела остаться, малыш, но меня ждут. – Она наклоняется к уху Элизабет и шепчет: – Есть шанс, что там будет мэр.

Отец интересуется, что бы Элизабет хотела съесть на завтрак в день рождения, и она выпаливает название своего любимого блюда – банановые панкейки, – а потом замечает, что тесто уже замешено, а на кухонной стойке разогревается вафельница.

– А, – говорит отец. – Я готовил вафли с голубикой. Я думал, что они тебе понравятся.

– Нет, это тебе они понравятся, – отвечает мать. – Это ты их любишь, а не она.

– Ну откуда мне было знать?

– Может, надо было сначала спросить. Может, надо было уделить внимание своей собственной дочери.

– По крайней мере, я в ее день рождения остаюсь с ней, – говорит отец. – По крайней мере, я ее не бросаю.

– О, ты хочешь, чтобы я осталась, малыш? – спрашивает мать, поворачиваясь к Элизабет. – Я могу остаться, если хочешь.

– А ты действительно хочешь банановые панкейки? – спрашивает отец. – Я могу сходить в магазин, купить бананов, выбросить это тесто и замесить все заново. Если хочешь.

Она смотрит на них обоих, сначала на одного, потом на другого. Они всегда так с ней поступают – заставляют ее чувствовать, что говорить правду, говорить, чего она на самом деле хочет, эгоистично и ужасно.

– Все нормально, – говорит она. – Вафли – это здорово, пап. А ты, мам, должна съездить в Нью-Йорк. Все хорошо. У нас впереди еще целый месяц, чтобы побыть вместе.

И они широко улыбаются – слава богу, обошлось, – и мать отправляется на вокзал, а отец принимается печь вафли, оставляет Элизабет есть их в одиночестве, а потом возвращается с множеством подарков, завернутых в серебристую бумагу: юбки для тенниса, футболки для тенниса, повязки и кроссовки для тенниса, все белоснежного цвета, а также теннисные мячи и теннисная сумка, в которой лежит новая теннисная ракетка «Данлоп», черная, с зелеными треугольниками на шейке.

– Она сделана из графита, – говорит он. – Это такая же ракетка, как у Штеффи Граф.

– Вау. Спасибо.

– Давай посмотрим, какова она в деле.

И вот они переодеваются в белую одежду для тенниса и выходят на корт на заднем дворе. Отец покачивается на носках, переминаясь с ноги на ногу, и взмахивает своей новой графитовой ракеткой над головой, разрабатывая плечо. Он ходит на занятия, говорит он. Другие члены клуба прозвали его «стеной», говорит он, за то, как часто он отбивает их удары, а это происходит всегда. Элизабет кивает и молча начинает игру, не открывая рта даже в перерывах при смене сторон и заговаривая только тогда, когда объявляет счет перед каждым розыгрышем. Все остальное время она просто слушает, потому что отец с авторитетностью человека, нахватавшегося поверхностных знаний, считает необходимым указывать на каждую ошибку, которую она совершает.

А она совершает много ошибок. Судя по тому, как играет отец, кажется, что победить для него – задача второстепенная, гораздо менее важная, чем сделать каждый розыгрыш настолько мучительным, насколько это возможно. Он «маневрист», как сказали бы его приятели из теннисного клуба, и так закручивает мяч, что тот ударяется о пыльную поверхность корта и отскакивает в странных направлениях, иногда от Элизабет, иногда в Элизабет. Он бьет по мячу с такой силой и под такими специфическими углами, что, когда этот мяч летит, он скорее овальной формы, чем круглой, – безумная частота вращения делает сферу похожей на пончик. Отец не пытается выиграть очки за счет ударов навылет, даже не заставляет Элизабет бегать туда-сюда, просто снова и снова посылает прямо к ее ногам эти невыносимо медленные мячи, задавая им обратное или боковое вращение, и она пытается отправить их назад к нему, твердо намереваясь нанести хоть один точный удар, но мячи врезаются в корт и отскакивают в сторону, и Элизабет бросается за ними, понимая, что более нелепого зрелища и представить себе нельзя. Он не просто хочет победить; он хочет победить и в то же время выставить ее дурой. И она действительно выглядит дурой: она промахивается, попадает по мячу ободом ракетки, запускает его в деревья или в сетку, и даже если ей каким-то чудом удается вернуть мяч на половину отца, она никогда не успевает спланировать траекторию, и поэтому отец, с кряхтением размахиваясь, легко посылает в ее сторону еще один крученый мяч новым хитроумным способом, тот отскакивает в очередном непредсказуемом направлении, и матч продолжается в таком духе примерно полтора часа.

К концу она чувствует, что внутри у нее все кипит, с трудом сдерживает слезы и даже не может взглянуть на отца, когда они сходятся у сетки для молчаливого рукопожатия, как и положено спортсменам. Потом он велит ей привести себя в порядок, потому что они собираются в торговый центр, и вот час спустя Элизабет сидит в отцовском БМВ, а ее новая теннисная ракетка лежит сзади.

Отец расспрашивает ее о школе, о предметах, на которые она записалась на будущий год. Элизабет перечисляет их один за другим: спецкурс по экономике, по философии, по политологии, по физике…

– Что такое спецкурс? – спрашивает он.

– Более углубленное изучение предмета. Что-то вроде подготовительных курсов к колледжу.

Он молча кивает, чуть крепче сжимает руль. В семье хорошо известно – причем хорошо известно потому, что дед не позволял никому забыть об этом факте, упоминая его при любой возможности, – что отцу Элизабет учеба не давалась. Он еле-еле окончил школу и так и не поступил в колледж. Так что ни о каких спецкурсах в его случае не могло быть и речи.

– Это очень тяжело, – говорит Элизабет. – Может, я взвалила на себя задачу, которая мне не по зубам. Не знаю. Придется много читать этим летом, чтобы наверстать.

Отец молчит.

– А еще я записалась в театральную студию, – продолжает Элизабет. – Не спецкурс. Просто студия.

– Студия? – спрашивает он. – Зачем?

– Не знаю. Наверное, мне нравятся эти люди. А еще в прошлом году я прошла тест на профориентацию, и он показал, что, возможно, у меня к этому есть способности.

– О, значит, теперь театр. Это твое новое увлечение?

Она помнит, что прошлым летом у них с отцом был похожий разговор, когда она училась в школе в долине Гудзона и интересовалась другими вещами. В прошлом году это был экологический клуб; она собиралась стать рейнджером.

– Твоя проблема, – говорит он, – в том, что ты так и не нашла свое призвание. Я в твоем возрасте уже точно знал, чем хочу заниматься.

Это его любимая история – о том, как он еле-еле тянул учебу в одной из крутых школ-интернатов, среди всех этих ботаников и интеллигентов, ни один из которых понятия не имел о том, как устроен реальный мир, и пока они, уткнувшись носом в книги, изучали свои теории и абстракции, он уже начал заниматься бизнесом и зарабатывал реальные деньги, и поэтому у него не было времени на тесты, контрольные и прочую школьную лабуду – вот так он объяснял, почему ему плохо давалась учеба. В конце концов он основал компанию, которая называлась просто «Закупка», и, насколько могла судить Элизабет, они занимались тем, что скупали предприятия, частично перемешивали их между собой и потом продавали. Отец сказал, что это похоже на игру в кубики, но в глобальном масштабе, что каждая компания – это просто структура, состоящая из множества разных подразделений, как игрушечные домики состоят из кубиков, и поэтому, когда он проводил аудит компании, его волновала не столько она сама, сколько кубики в ее составе. Его талант заключался в том, чтобы увидеть, как тот или иной кубик удачнее впишется в стену другого домика. И вот он приобретал компанию, ликвидировал все ее подразделения, кроме одного, присоединял это подразделение к другой компании и продавал новую организацию с бессовестной наценкой. Это, конечно, вызывало возмущение сотрудников ликвидированных предприятий, которые подавали в суд, но он нисколько не переживал по этому поводу и предоставлял адвокатам улаживать проблемы.

В общем, это было его призвание: выявлять всевозможные огрехи, просчеты и упущения, чтобы потом использовать их в своих целях.

– А в чем твое призвание? – спрашивает отец.

Она пожимает плечами.

– Только не театр, – говорит он. – Проблема театральных профессий в том, что это карьера без гарантий. Ты можешь всю жизнь учиться на драматурга, но так и не добиться успеха. Но если ты изучаешь банковское дело, вуаля, ты банкир. Если изучаешь юриспруденцию, ты юрист. Оставь искусство гениям и вундеркиндам. Тебе нужно изучать что-то прикладное.

– Но мне нравится, – говорит она.

– Ну, если ты действительно хочешь работать в этой индустрии, тогда не будь драматургом, будь продюсером. Пусть тебе принадлежит не пьеса, а театр. Когда все вокруг ищут золото, выгоднее всего продавать лопаты, понимаешь?

– А если ты не любишь лопаты?

– Неважно. Лопаты – это средство достижения цели, Элизабет. Возьмем хоть твоего прапрадеда. Ты правда думаешь, что Элвина Огастина интересовало сгущенное молоко? Или железные дороги? Нет. Его интересовало, как разбогатеть.

– Но меня не интересует, как разбогатеть.

– Так говорят те, кто уже разбогател. А вообще важны не деньги сами по себе, а то, что они тебе дают.

– А что они дают?

– Статус. Удобство. Комфорт. Но самое главное, они дают тебе свободу.

– Свободу?

– Свободу жить так, как ты считаешь нужным, ни от кого не зависеть, не знать ограничений. «Свободу ходить где угодно и никому не повиноваться», – говорит он, цитируя Уолта Уитмена[14]. Элизабет знает, что он цитирует Уолта Уитмена, потому что именно эта цитата выгравирована на табличке во «Фронтонах», которая висит рядом с комнатой Уолта Уитмена. – Большинство людей, – продолжает отец, – живут своими маленькими жизнями в маленьких коробочках. Но это не про нас. Ходить где угодно и никому не повиноваться. Запомни это, Элизабет. Вот таким должен быть твой девиз.

Она кивает, и дальше они едут молча, пока не добираются до торгового центра, на парковке попадают в субботний хаос еле ползущих машин, и настроение отца резко портится. Его переполняют досада, злость и враждебность. Он разрывается между двумя взаимоисключающими желаниями. С одной стороны, ему хочется как можно быстрее с этим покончить и выйти из машины, чтобы больше не приходилось терпеть всех этих людей, этих медлительных придурков за рулем, которые сами никак не поймут, куда им надо, этих пешеходов с большими сумками, которые прутся по четыре человека в ряд и заняли всю дорогу. «Шевелись! – кричит он. – Козел!» А потом он начинает злиться на сами дороги, на подъезды к торговому центру, на то, что у парковки не стандартная многорядная, а какая-то непонятная планировка – площадки специфической формы смыкаются под странными углами, – которая вынуждает машины стекаться в одни и те же точки, и пробки становятся практически неизбежными. Все это очень нервирует отца, и Элизабет хочет сказать, что он мог бы легко избежать нервотрепки, припарковавшись на первом же попавшемся свободном месте, но он этого не делает, потому что второе его желание, похоже, состоит в том, чтобы заполучить место впереди, поближе ко входу в торговый центр, своего рода вип-место, и вот он все ездит и ездит по парковке кругами, с каждым новым витком все больше раздражаясь и все больше недоумевая, почему место для него еще не освободилось, как будто он проклят, как будто вселенная специально хочет его наказать, а сидящая рядом с ним Элизабет думает о слове «свобода», о том, что вот это все, этот цикл наворачивания кругов по парковке и бесконечных возмущений – это именно то, от чего ее отец хочет освободиться. Он хочет быть свободным от других людей, от создаваемых ими помех, свободным поступать так, как ему заблагорассудится, без обязательств перед кем бы то ни было.

Она вдруг понимает: то, что он называет свободой, с таким же успехом можно назвать властью.

– Сука, ну наконец-то, – говорит отец, когда появляется свободное пространство, совсем маленькое, рядом с местами для инвалидов. Он переводит рычаг переключения передач в нужное положение с таким нажимом, словно хочет преподать этому рычагу урок. Берет ракетку Элизабет и говорит:

– Пошли.

Когда они заходят в торговый центр, отец ускоряет шаг, не желая оставаться здесь ни на минуту дольше необходимого. В отделе спортивных товаров он протягивает продавцу ракетку и говорит:

– Она не работает.

Продавец хмурится.

– Не работает?

– Моя дочь не может играть. Постоянно ошибается. Вы сказали, что это хорошая ракетка.

– Может быть, она слишком тяжелая?

– Думаете?

После этого они заходят в книжный, и отец спрашивает:

– У вас есть какие-нибудь пособия для спецкурсов? Мне для дочери. Ей нужен хороший старт.

А потом они заходят в бутик одежды, и отец говорит:

– Моей дочери нужны новые платья. У меня дома будут с визитом деловые партнеры. Подберите нам что-нибудь официальное, но не слишком.

Элизабет все это время ничего не говорит, просто позволяет водить себя из одного отдела в другой, и вот отец, кажется, наконец замечает ее молчание, переводит на нее взгляд и спрашивает:

– Почему ты такая кислая?

И когда она пожимает плечами и продолжает молчать, он поворачивается к продавщице, которая выбирает платья, разводит руками – мол, да что не так-то? – и говорит:

– Я покупаю ей подарки, и как она ко мне относится? Вот они, подростки!

Наконец они выходят, отец несет новую теннисную ракетку, крутя ее в руках, а идущая следом Элизабет несет две сумки с одеждой и две с книгами. Он переходит дорогу и даже не останавливается перед медленно ползущими машинами, превращаясь в одного из тех пешеходов, которых проклинал всего час назад. У своей машины он вдруг застывает и смотрит, склонив голову набок, и когда Элизабет догоняет его, то видит, что произошло: на белоснежной водительской двери появилась небольшая вмятина, а внутри вмятины – пятно синей краски. Он очень долго, как кажется Элизабет, рассматривает свою испорченную дверь, затем переводит взгляд на синий фургон, припаркованный на соседнем месте для инвалидов, большой синий фургон со сложным оборудованием – наверное, с чем-то вроде подъемника или пандуса для колясок.

– Прекрасно, – говорит он. – Просто прекрасно.

Элизабет не осмеливается ничего сказать. Очень быстро, не глядя ему в глаза, она подбегает к машине с пассажирской стороны, бросает сумки на пол, садится, закрывает дверь, пристегивается, как будто все совершенно нормально, и смотрит прямо перед собой, чтобы не видеть того, что, как она знает, произойдет дальше. Она слышит шаги отца снаружи, когда он обходит фургон, потом слышит внезапное кряхтение – звук, который он издает каждый раз, когда взмахивает ракеткой, – и наконец громкий яростный треск ее новой ракетки и лобового стекла фургона.

Он открывает дверцу своего БМВ, бросает смятую ракетку на заднее сиденье, садится за руль и, не поворачиваясь к ней, говорит:

– У меня есть для тебя задание.

– Хорошо.

– Обычно я даю такую работу стажерам, но раз ты больше не ценишь бесплатные вещи, видимо, пришло время на них зарабатывать.

– Чем?

– Поиском информации, – говорит он.

Он достает из бумажника десятидолларовую купюру. Протягивает ее Элизабет и объясняет, что она должна зайти в «Сирс», купить рулетку и измерить каждое парковочное место для инвалидов на стоянке торгового центра. Все до единого. На всей стоянке. Она измерит ширину каждого парковочного места и отметит те, которые меньше девяноста шести дюймов в ширину, как требует соответствующий закон. Даже если расстояние всего на полдюйма меньше предписанных девяноста шести, ее отец хочет об этом знать.

– Я вернусь через два часа, – говорит он и оставляет ее одну.

И вот она покупает рулетку, идет измерять парковочные места, обнаруживает, что два из двадцати трех мест не соответствуют норме – одно шириной в девяносто пять дюймов, другое в девяносто четыре, – и когда отец возвращается и выплачивает ей минимальную зарплату за два часа работы, этот факт приводит его в восторг.

В следующий понедельник его адвокаты подают коллективный иск к торговому центру от имени всех местных водителей с ограниченными возможностями, и через несколько недель он получает компенсацию, которой хватает, помимо прочего, на покупку нового БМВ.

ПЕРВОЕ, что должно было насторожить Элизабет, первый намек на то, что здесь что-то неладно, – это прозвучавшее в тот момент, когда все ели закуски, странное заявление о вирусе Эбола и способах его распространения.

Элизабет приехала в Парк-Шор на собрание так называемого Соседского сообщества Брэнди. Джек остался дома и присматривал за Тоби, а Элизабет и другие члены клуба Брэнди столпились вокруг обеденного стола в ее большом доме и смотрели по телевизору Си-эн-эн, рассеянно пробуя множество полезных для здоровья блюд – вегетарианский хумус, маринованный тофу, несколько разновидностей чипсов, только сделанных не из картофеля, а из свеклы, ламинарии и древних сортов зерновых.

В тот день все новости были о лихорадке Эбола, стремительно распространявшейся по маленьким городкам и деревням Западной Африки. Больше всего интереса у СМИ вызывала история американского врача, который находился в Либерии с миссией по оказанию помощи больным Эболой, заразился сам, был срочно эвакуирован из Африки и доставлен самолетом обратно на родину, тем самым став первым пациентом с Эболой в Соединенных Штатах, – и сейчас его срочно везли в специализированное медицинское учреждение в Атланте. «Си-эн-эн» показывал в прямом эфире съемку с вертолета, на которой было видно, как «скорая помощь» в кортеже других машин с мигалками мчится по федеральной автомагистрали, обгоняя всех подряд, а люди, собравшиеся за столом Брэнди, молча следили за происходящим на экране.

– А если она в кого-нибудь врежется? – наконец спросил кто-то, и все кивнули.

– Как-то это все опасно выглядит.

– Разве его не могли лечить на месте? Обязательно надо было его привозить?

– Надеюсь, они держат его в пузыре.

– Надеюсь, они сожгут эту «скорую».

– Я этому мужику сочувствую, правда сочувствую, но разве он не сам виноват?

– Он же все время думал о вирусе, поэтому его и подхватил. Ничего удивительного. Вселенная дает тебе то, что ты в нее посылаешь. Сила действия равна силе противодействия. Простая физика.

Это заставило Элизабет, когда-то ходившую на спецкурс по физике в очень хорошей школе, перестать жевать морковку, которую она только что положила в рот, и недоуменно склонить голову набок.

Но это высказывание было быстро забыто – Брэнди вскоре выключила телевизор и позвала всех в гостиную, а когда они расселись на диванах и козетках, сказала:

– Спасибо, что пришли. Давайте начнем. – Потом она подошла к Элизабет, встала рядом с ней и нежно положила руку ей на спину: – Знаете, иногда ты встречаешь именно того человека, который тебе нужен, именно тогда, когда тебе это нужно. Так и случилось у нас с Элизабет. Она появилась в тот самый момент, когда я в ней нуждалась. Это было просто вау. Такое совпадение.

Все присутствующие заулыбались Элизабет и помахали ей. На сегодняшней встрече было десять человек: шесть женщин и четверо мужчин, от тридцати до пятидесяти с небольшим, и их дружелюбные лица выражали доверие и радостное спокойствие. Элизабет улыбнулась и помахала в ответ.

Брэнди объяснила, что это общество начиналось как группа единомышленников, которые делают все возможное, чтобы приносить пользу городу.

– Мы очень любим Парк-Шор и хотим, чтобы он оставался таким же красивым, как сейчас, ради наших детей, – сказала Брэнди. – Поэтому мы проявляем гражданскую активность и каждый раз, когда какие-нибудь нововведения могут поставить под угрозу то, что мы здесь построили, обязательно вмешиваемся со своим позитивным видением.

– Поставить под угрозу? – переспросила Элизабет. – В каком смысле?

– Ну, тут в центре хотели открыть магазин. Продавать вейпы. Представляешь? Магазин вейпов там, где его увидят наши дети? Мы эту инициативу быстро свернули. А тот ресторан – как он там назывался? Где официантки одеваются как школьницы.

– «Попа не слипнется», – сказал кто-то.

– Вот-вот. Они пытались открыть у нас филиал, но не тут-то было.

– Ага, – сказала Элизабет.

– Но я надеюсь, что ты не подумаешь, будто мы тут просто сварливые бабки, – продолжала Брэнди. – Мы настроены позитивно, я тебе обещаю. Мы стараемся не зацикливаться на негативе. Чем больше негатива в твоих мыслях, тем больше негатива ты к себе притягиваешь. Взять хоть интернет. Люди в интернете всегда вопят о том, что они ненавидят, и только порождают еще больше того, что ненавидят. Нет, мы действуем скорее в духе матери Терезы.

– Матери Терезы?

– Именно. Мать Тереза однажды сказала, что не пошла бы на антивоенный митинг, но пошла бы на митинг в поддержку мира. Она понимала, что нужно сосредоточиться на том, чего ты хочешь, а не на том, против чего ты выступаешь. Так что мы не против вейпов, мы за здоровье. Мы не против поп, мы за приличия. Мы не против пластиковых стаканчиков, мы за чистоту окружающей среды. Мы не против воздуходувок, мы за тишину и спокойствие.

– Я понимаю.

– Надо взять проблему и превратить ее в возможность отстоять свои позитивные ценности. И если делать это последовательно, поспособствуешь развитию и своего города, и себя самого. Именно это мы и пытаемся здесь делать. Мы все помогаем друг другу стать лучшими будущими версиями себя. И в этой комнате, надо сказать, есть люди с замечательными историями успеха.

– Правда? С какими?

– Ну вот моя, например, – сказал ее сосед справа, мужчина лет под пятьдесят с телосложением бывшего футболиста, который сидел в кресле, сильно подавшись вперед и упершись локтями в колени, как будто слушал тренера перед началом игры. – Я нашел эту группу, когда переживал очень болезненный развод. Тогда жизнь казалась мне ужасной и беспросветной, но эти люди помогли мне сделать ее позитивнее и гармоничнее. И теперь моя бывшая жена ко мне возвращается!

Разведенного поприветствовали негромкими аплодисментами, и он отсалютовал в знак благодарности.

– Ого, – сказала Элизабет. – Это здорово.

– А я взяла под контроль свой диабет, – вставила женщина, сидевшая в другом конце комнаты. – Когда я присоединилась к этой группе, то научилась жить в мире со своим телом и по-настоящему его любить. И теперь мой диабет проходит!

Опять раздались негромкие аплодисменты.

– Серьезно? – сказала Элизабет.

После этого все присутствующие поделились своими историями личностного роста и успеха: одна женщина нашла эту группу после того, как ее уволили с работы, и благодаря помощи группы сейчас получает работу мечты, для которой уже купила новый гардероб и новую машину; у одного мужчины были напряженные отношения со взрослой дочерью, но теперь дочь впервые за много лет собирается навестить его; еще одна женщина пришла в группу, потому что боялась за своего сына-подростка с криминальными наклонностями, а теперь благодаря помощи группы этот самый сын скоро поедет в Стэнфорд. Казалось, что история каждого рассказчика развивалась по одной и той же схеме: они вступали в сообщество в момент отчаяния и безысходности, а потом благодаря сообществу у них все налаживалось, они оставляли прошлое позади, и их жизнь вот-вот должна была снова стать прекрасной.

– Чудесно же, правда? – сказала Брэнди.

Элизабет была вынуждена согласиться. Она подумала, что не видела такого взаимодействия в коллективе – не погружалась в настолько ощутимую взаимную доброжелательность – с тех самых пор, как в «Цехе» они с друзьями сидели в галерее на первом этаже, разговаривали, смеялись, массировали друг другу спины.

– Чудесно, – подтвердила она.

Тут Брэнди сложила ладони вместе:

– А теперь пришло время для практики благодарности!

Она села рядом с Элизабет, наклонилась к ней, показывая, что внимательно слушает, и сказала:

– Давай. Начинай.

– Кто, я? – спросила Элизабет.

– Да, ты! Пора практиковать благодарность. Давай.

Элизабет оглядела гостиную, людей, которые улыбались и ждали.

– Я не знаю, как это делается, – сказала она, и по комнате прокатился понимающий смешок.

– Мы все через это проходили. – Брэнди сочувственно покивала. – Мы все были на твоем месте.

– Ой, и не говори, – заметил разведенный участник группы, что почему-то заставило всех расхохотаться в полный голос.

– Начнем с простого, – продолжала Брэнди. – Повторяй за мной. Я благодарна за бла-бла-бла, и вместо «бла-бла-бла» подставь нужное.

– Хорошо, – отозвалась Элизабет. – Я благодарна за… свое здоровье.

– Допустим, но не слишком ли это просто? Не слишком ли банально? Легко испытывать благодарность за что-то приятное, но гораздо действеннее испытывать благодарность за что-то трудное и мучительное. Вот смотри.

Брэнди закрыла глаза, глубоко и размеренно вздохнула – долгий вдох, долгий выдох – и, казалось, пару секунд собиралась с силами, а потом тихо сказала:

– Я благодарна за все испытания, которые сделали меня такой, какая я сегодня. Я благодарна за всю боль, которая сделала меня сильнее. Я благодарна Честеру Фуллертону, который разбил мне сердце на весеннем балу в одиннадцатом классе. Я благодарна мисс Годвин, моей вожатой в восьмом классе, которая сказала, что я никогда ничего не добьюсь. Я благодарна своему отцу за то, что он совершенно не умел обращаться с деньгами, за все его неудачные авантюры, за его азартные игры. Я благодарна за те времена, когда нам приходилось прятаться в собственном доме, потому что в дверь стучались коллекторы. Это заставило меня мечтать о тихой, благополучной и свободной жизни, то есть именно о такой, которая у меня есть сейчас. Я благодарна всем, кто направил меня на верный путь, даже если они сделали это случайно или со злым умыслом. Им я хочу сказать спасибо.

В комнате воцарилась тишина. Брэнди сделала еще один глубокий вдох и улыбнулась, а когда открыла глаза и посмотрела на Элизабет, на ее лице было выражение глубокого спокойствия, безмятежности и просветленности.

– Это было прекрасно, – сказала Элизабет.

– Теперь твоя очередь. Постарайся найти в себе благодарность за трудности, с которыми ты сталкиваешься. Какие у тебя сейчас трудности в жизни?

– Ну, – сказала Элизабет, – наверное, я беспокоюсь о своем сыне. Он перешел в новую школу.

– И что тебя беспокоит?

– Я переживаю, впишется ли он в коллектив, будет ли счастлив, сможет ли адаптироваться.

– И как ты себе представляешь эту адаптацию? – спросила Брэнди. – Думай о ней так, как будто она уже произошла. Визуализируй. Закрой глаза и опиши ее.

Элизабет закрыла глаза.

– У него много друзей, и он каждый день с нетерпением ждет начала занятий, и у него не так часто случаются эпизоды.

– Эпизоды?

– У него бывают истерики, срывы, приступы гнева, вот это все.

– И эти срывы тебя беспокоят?

– Конечно.

– Почему?

– Ну, во-первых, мне не нравится видеть его в таком состоянии. Мне за него больно.

– Да, это понятно. А еще?

– И, наверное, я беспокоюсь, что из-за этих срывов ему будет труднее учиться и заводить друзей.

– Это справедливые опасения, – сказала Брэнди, – но ты перечислила причины, по которым беспокоишься о нем, переживаешь за него. А что заставляет тебя беспокоиться о себе?

– Что ты имеешь в виду?

– Какие у тебя есть переживания, которые касаются только тебя? Не связанные с ним?

Элизабет не открывала глаз. Вдруг она осознала, что ее кулаки сжаты, а ногти сильно впиваются в ладони. Она задумалась над вопросом Брэнди, и в голове у нее всплыла картинка, как она подростком сидит в отцовском БМВ и смотрит прямо перед собой, пока он бьет окно соседнего фургона ее новенькой теннисной ракеткой, как, вжавшись в кресло, она делает то же, что делала всегда во время его непредсказуемых припадков ярости – превращается в серый камень, вот как она это называла, и сидит так, словно ничто не имеет значения и ничто не может ее потревожить.

– У моего отца тоже бывали приступы гнева, – тихо сказала она.

– Хорошо, – отозвалась Брэнди. Ее голос был тихим и нежным. – Вот мы и нащупали что-то. Продолжай.

Обычно Элизабет никому об этом не говорила, но неожиданное признание Брэнди подтолкнуло ее к прямоте и откровенности.

– У моего отца был вспыльчивый характер. Проблемы со сдерживанием гнева. Проблемы с контролем импульсов и все такое. Внезапная агрессия. Это было просто жутко.

– Наверняка тебе было очень тяжело, – сказала Брэнди.

– Он не поднимал руку на людей. Но он бил кулаком в стену, мог что-нибудь расколотить, швырялся вещами. Это насилие не было направлено на меня, скорее, оно было направлено на мир вокруг меня.

– Какой ужас.

– Иногда я вижу это в Тоби, и мне становится очень страшно.

– Еще бы.

Голос Брэнди был таким нежным, таким сочувственным, таким полным заботы, что Элизабет выложила еще больше подробностей:

– Я думаю, он всегда соревновался со мной. Мой папа. Всякий раз, если я в чем-нибудь оказывалась лучше или умнее, или просто если я знала что-то неизвестное ему, он выходил из себя, и это заканчивалось сломанными вещами. Он был из тех людей, которые радуются, когда кто-то хуже их, понимаешь? И поэтому мне пришлось жить по негласному правилу: быть идеальной, но не слишком. Быть успешной, но не настолько, чтобы это его задело. Добиваться многого, но не опережать его.

Она до сих пор помнила, как в одиннадцатом классе сидела на выпускном экзамене, молча заполняла карандашом номер два поля для ответов и занималась этим уже почти три часа, когда наконец дошла до последнего вопроса – очередной дурацкой задачки на аналогию: слово «изобиловать» так же относится к слову «окаменелость», как _____ к _____. Все утро она возилась с этими аналогиями, до этого отвечала на вопросы по текстам, решала разные задачи по алгебре, геометрии и тригонометрии, и до сих пор ничего даже отдаленно не показалось ей трудным. Но вот она подошла к последнему вопросу, имея в запасе целых двенадцать минут, посмотрела на него и внезапно ощутила какую-то отстраненность. Не то чтобы она не знала ответ; скорее, ей было настолько все равно, что даже думать об этом не хотелось. Примерно такое же чувство побудило ее не писать простое эссе на четыре страницы, которое нужно было подготовить к уроку музыки. К тому времени она выполнила сотни заданий, и каждое на отлично, а потом ей задали одну несчастную работу про лейтмотив «Фантастической симфонии», и она не стала ее делать. Даже не пыталась. Просто проигнорировала. Она получила ноль, а следовательно, ее итоговая оценка снизилась с A до A-, а следовательно, средний балл упал с 4,0 до 3,99, и Элизабет уже не могла считаться первой ученицей. Но ей было все равно. Точно так же, как ей было все равно, когда в ее голове на двенадцать минут воцарилась пустота – чувство отстраненности, безразличия, как будто она превращалась в камень, – и вот объявили, что время истекло, и она сдала тест с этим единственным вопросом, последним вопросом, оставшимся без ответа.

Элизабет продолжала:

– Мне всегда приходилось заниматься самосаботажем, чтобы отец был счастлив.

– Но в чем смысл так на этом зацикливаться? – спросила Брэнди. – В чем смысл стоять на пьедестале своей боли?

– На чем стоять?

– Можешь ли ты испытать благодарность к своему отцу? Можешь ли отпустить ему грехи? Можешь ли сказать: «Спасибо, я прощаю тебя и больше не держу»? Потому что сердце, Элизабет, надо приводить в порядок точно так же, как приводишь в порядок дом. Собери все ненужное, поблагодари за то, что оно сослужило свою службу, и выбрось. Ты можешь это сделать?

– Ну, – сказала Элизабет, по-прежнему не открывая глаз, – когда я была маленькой, из-за отца мы часто переезжали. Я всегда начинала все сначала на новом месте. Наверное, это научило меня не бояться нового. Наверное, это сделало меня смелой.

– Вот. Именно так ты по-настоящему практикуешь благодарность. Отцу ты говоришь: «Спасибо, что сделал меня тем смелым человеком, которым я стала». А сыну ты говоришь: «Спасибо, что позволил мне кое-что понять о себе». И тогда я тебе гарантирую: срывы Тоби прекратятся. Я гарантирую. У твоего сына их больше нет.

– Как нет?

– Потому что ты так сказала. Повторяй это снова и снова. У него нет срывов. Ты посылаешь свою правду во вселенную и манифестируешь ее в своей жизни точно так же, как я манифестировала тебя.

– Подожди. – Элизабет открыла глаза. – В смысле?

Брэнди улыбнулась.

– Если ты хочешь, чтобы твоя жизнь изменилась, надо поверить, что она изменится, надо представить себе эти перемены, и тогда они произойдут. Говори о своих желаниях так, как будто они сбылись, и они сбудутся. Именно так я притянула тебя в свою жизнь.

– Ты притянула меня?

– Да, своими мыслями.

– Хорошо, – пробормотала Элизабет, теперь поглядывая на всех присутствующих куда более настороженно. – Но… как?

– Я попросила вселенную решить проблему с моим браком, твердо верила, что вселенная решит проблему с моим браком, и посмотри, что произошло. Появилась ты.

– Проси, верь, получай, – сказала женщина, вылечившаяся от диабета.

– Вот так это и работает! – сказал разведенный мужчина. – Надо настроиться на правильные вибрации. Если ваш разум вибрирует правильно, к нему будут притягиваться правильные вещи. Как к магниту! Это фундаментальный закон вселенной. Его открыл еще Эйнштейн.

– Разве?

– Главное – не отступаться от своих фантазий, пока они не станут реальностью.

После чего со всех сторон последовали сбивчивые объяснения этого феномена, который, насколько поняла Элизабет, имел отношение к квантовой физике, и к мыслям, преобразующимся в энергию, и к энергии, существующей в положительном и отрицательном состояниях, и к тому, как мы посылаем вибрации в пространство-время, что приводит либо к положительным, либо к отрицательным изменениям в нашей реальности, что-то в этом роде. Честно говоря, к тому времени, как разведенный мужчина начал объяснять, что вселенная – это на самом деле одна большая голограмма, настроение у Элизабет совсем испортилось. Она испытывала те же чувства, как иногда на работе, когда очередной клиент попадался на удочку ее фиктивной терапии: разочарование и даже презрение. То, что людей так легко обмануть и ввести в заблуждение, заставляло ее временами испытывать к ним жалость и смотреть на них немного свысока: они готовы были пожертвовать правдой ради вымысла только потому, что этот вымысел доставлял им удовольствие. Для такого Элизабет считала себя слишком рациональной, беспристрастной, объективной, погруженной в научный мир доверительных интервалов, среднеквадратических отклонений и непредвзятого поиска фактов. Она никогда бы не поверила в историю вроде той, которую сейчас рассказывал ее сосед, в историю, которая абсолютно недоказуема, которая никогда не выдержит тщательной проверки. Именно об этом она думала, слушая, как он объясняет, будто то, что люди воспринимают как «реальный мир», на самом деле трехмерная голограмма, проецируемая с двухмерной энергетической плоскости, и что наши мысли создают мини-голограммы внутри этой макроголограммы и меняют ее, чтобы наши мысли отобразились в воспринимаемом мире, и как раз в этот момент Элизабет прервала его:

– Давайте внесем ясность. Ваша бывшая жена действительно к вам возвращается? В смысле, по-настоящему?

– Да, конечно.

– Так. И где она сейчас?

– Ну, – сказал он, как будто немного оправдываясь, – я имею в виду, фактически, официально, она пока, – и тут он изобразил пальцами кавычки, – живет с Чедом.

– Ага.

– Но я знаю, что если буду достаточно сильно в это верить, то она очень скоро вернется. Все зависит от меня. Это полностью в моей власти.

– Совершенно верно, – подтвердила Брэнди.

– А вы что скажете? – спросила Элизабет, обращаясь к женщине, которая приобрела одежду и машину. – Вы действительно устроились на работу мечты?

– Вы должны понять, – ответила та, – что вселенная реагирует на символические действия. И лучший способ дать вселенной понять, что я готова принять ее обильные дары, – это купить вещи, которые я точно не могу себе позволить.

– Боже мой. – Элизабет посмотрела на женщину, вылечившуюся от диабета. – А вы? Как ваше здоровье?

– Ну, врачи продолжают говорить, что у меня диабет, а я продолжаю настаивать на том, что его нет.

– Ты абсолютно здорова, – с неожиданной горячностью вмешалась Брэнди. – Все клетки, нервы и ткани твоей поджелудочной железы восстанавливаются, очищаются и возрождаются. Твое тело оздоравливается и обретает гармонию, потому что ты способна полностью исцелиться.

– Спасибо, – сказала женщина. – Спасибо.

Элизабет встала, одернула рубашку и спросила:

– Не подскажешь, где у вас можно помыть руки?

– Прямо по коридору, – сказала Брэнди.

Элизабет боялась что-нибудь ляпнуть – что-нибудь импульсивное, о чем потом пожалеет, – боялась, что ее разочарование может быть слишком очевидным для этих людей, которые скоро станут ее друзьями, соседями, коллегами. Поэтому она извинилась и вышла, чтобы собраться с мыслями, но в конце коридора заметила закрытую дверь с табличкой из выброшенной на берег коряги, обтесанной и отшлифованной; она висела на куске бечевки, и на ней были вырезаны слова «комната тишины». Элизабет несколько секунд разглядывала табличку, потом огляделась, чтобы убедиться, что никто не идет, и быстро открыла дверь.

Комната была оформлена в эдаком безмятежном пляжном духе. На маленьких столиках из состаренного дерева лежали ракушки и гладкие речные камешки. На полу стояли свечи, собранные аккуратными группками возле квадратной подушки кремового цвета, такой большой, что на ней можно было медитировать или дремать. У окна стояло плетеное кресло, на спинку которого было накинуто несколько утяжеленных одеял. Неровные кирпичики розовой соли чем-то подсвечивались изнутри и насыщали воздух своими испарениями.

Но главной достопримечательностью комнаты была доска. Огромная пробковая доска, занимавшая три из четырех стен и сплошь увешанная рисунками, фотографиями, вырезанными из журналов картинками и вырванными из книг страницами с подчеркнутыми предложениями. Элизабет подошла поближе к доске, к тому месту, где по трафарету было написано «майк» и где Брэнди пришпилила – так густо, что изображения слоями накладывались друг на друга, – фотографии счастливых пар, которые проводили время вместе, обнимались, держались за руки. Здесь были кадры из диснеевских мультфильмов с принцами и принцессами и рекламные фотографии из журналов: пары гуляют по пляжу, или едят красивые блюда, или лежат в постели, переплетясь друг с другом. И тут Элизабет с тягостным чувством увидела, что лица на некоторых из этих фотографий заменены, поверх оригинальных изображений на скотч или клей налеплены лица Брэнди и ее мужа.

Элизабет понимала, что «доска желаний» должна вдохновлять, но это выглядело скорее как памятник страданиям. Она представила, сколько часов Брэнди провела здесь, мечтая о куда более счастливом и прочном браке, чем тот, который у нее был на самом деле. Эта доска наглядно отражала состояние травмированной психики Брэнди: того, как она была раздавлена изменой мужа, как в отчаянном поиске ответов, судя по всему, нашла в интернете какую-то псевдонаучную теорию, какую-то философию, согласно которой, контролируя свои мысли, можно контролировать свою жизнь, и ей показалась невероятно привлекательной идея, что она может сама решать, случится ли с ней снова что-нибудь плохое или нет.

Элизабет прошла к другой стене, где в центре большого белого листа была приклеена фотография дома Брэнди, ее прекрасного шато в Парк-Шоре, а от него большим ореолом расходились несколько десятков, если не сотня коротких аффирмаций:

Я буду СЧАСТЛИВА в этом доме.

Это дом моей МЕЧТЫ.

Я буду НАСЛАЖДАТЬСЯ ЖИЗНЬЮ.

МНЕ ПОНРАВИТСЯ ЗДЕСЬ ЖИТЬ.

Я БУДУ ОЧЕНЬ, ОЧЕНЬ СЧАСТЛИВА!!

И чем дальше Элизабет читала, тем хуже – даже отвратительнее – себя чувствовала, как будто наткнулась на дневник подруги, как будто предательски вторглась в чужое личное пространство. Она вышла из комнаты тишины и беззвучно прикрыла за собой дверь.

Вернувшись к гостям, Элизабет наврала, что у нее дома чрезвычайная ситуация – Джек чем-то отравился, сказала она, – и они пожелали ей всего хорошего, пригласили приходить в любое время и заверили, что ее муж очень скоро почувствует себя лучше, а то и полностью выздоровеет еще до того, как она вернется домой, потому что, конечно, все они сейчас думают о нем, помогают ему, настроены позитивно по отношению к нему и посылают ему свои самые положительные и целительные вибрации.

Предыстории


ДЖЕК ВСЕГДА ЗНАЛ, что сезон пала травы близко, когда чувствовал перемену ветра. В декабре, январе, феврале ветер дул в основном с севера, принося в Канзас уже утратившие свою свирепость холода, терзавшие обе Дакоты. Но в какой-то момент в середине марта он менялся на южный и тогда уже по-другому ощущался, по-другому пах и проносился над холмами резкими порывами. Это был ветер, который в засушливые годы налетал с такой силой, что казалось, будто он приносит с собой весь Пыльный котел, ветер сухой и горячий, который дул из Техаса и Оклахомы и расцвечивал небо в бледный красноватый оттенок южной глины. Весна 1984 года была как раз такой – засушливой, с ежедневными штормовыми предупреждениями, когда фуры на Канзасской автомагистрали опрокидывались, потому что широкие борта их прицепов ловили ветер, как паруса во время бури.

Джек любил ветер, любил смотреть, как он взаимодействует с окружающим миром, как его форма проявляется в припадающих к земле травах, в вихрях, которые закручивают ветки и поднимают пыль, в этих крошечных водоворотах, исчезающих в считаные секунды. Или в том, как стайка скворцов в небе вдруг меняет курс на полпути, потому что на их плотный строй обрушился шквал. Или в том, как ястреб, пойманный встречным порывом, неподвижно зависает на месте, словно привязанный воздушный змей, а потом, слегка повернув крыло, стремительно несется в противоположном направлении. Высунувшись из окна своей комнаты наверху, Джек любовался этим миром, который невооруженному глазу казался пустым и неподвижным, но Джек знал, что он полон жизни, взбудоражен и весь трепещет.

Его отец Лоуренс мыслил более практично. В самые ветреные дни – в те годы он еще работал, еще общался с людьми, еще не сидел в четырех стенах – Лоуренс любил отрабатывать бейсбольные приемы. Он отправлялся на северное пастбище, где расстояние от ближнего забора до дальнего было примерно равно расстоянию между домашней базой и ограждением с дальней стороны поля на стадионе «Роялс», и целый час изображал из себя Джорджа Бретта[15], посылая мячи в поток ветра и наблюдая, как их уносит неестественно далеко.

В обязанности Джека входило приносить мячи. Он стоял у дальнего забора в драной бейсбольной перчатке, которая была до смешного бесполезна, потому что, даже если ему удавалось встать под летящим мячом, в последнюю минуту он всегда не выдерживал. Он убегал, крича и прикрывая голову руками, как они делали в школе, когда их учили правилам поведения во время торнадо. Смотреть на тугой, неумолимый мяч, который несется прямо на него со скоростью, казалось, достигающей тысячи миль в час, было невыносимо. Он не мог подставить себя под удар этого мяча. Он не хотел выглядеть трусом в глазах отца, но некоторые действия невозможно контролировать усилием воли, особенно когда так страшно.

Лоуренс был настолько далеко, что Джек видел взмывающий в воздух мяч задолго до того, как слышал стук биты по нему (хотя звук удара алюминиевой битой по бейсбольному мячу – это не столько стук, сколько звон). Мяч был уже в сотне футов от земли и летел к нему со смертоносной непреклонностью, когда наконец раздавался этот звон. Падая на землю, мячи словно взрывались в траве – за все то время, что они с отцом играли вместе, Джеку никогда, ни разу не удавалось принять мяч – и пробивали слой дерна толщиной в несколько дюймов, почти превратившегося в сено, слой мертвой, пожухлой и колючей травы, где устраивали свое логово пауки, мыши и змеи. Джеку приходилось рыться в ней, опасаясь нападения кусачих тварей, а потом он слышал звон очередного снаряда и начинал бояться еще и того, что, пока он будет искать один мяч, другой ударит его по голове. Потом он собирал все мячи в ведро и тащил его по неровной земле обратно к отцу. Из двух пастбищ, между которыми располагался дом Бейкеров, северное было побольше, а южное поменьше, и их разделяли забор из колючей проволоки, гравийные дороги, а также широкие тропы для скота, служившие защитой от пожаров. Северное пастбище было размером с бейсбольный стадион, и у Джека уходило несколько долгих минут, чтобы дотащить тяжелое ведро до отца, который подначивал его: «Давай, приятель, прибавь шагу, быстрей, быстрей!»

Но в тот ветреный весенний день Лоуренса не было дома: он уехал осматривать ранчо на юге, готовясь к ежегодному палу. Мать Джека, как обычно, сидела в своей комнате и смотрела всю дневную программу уичитского филиала Си-би-эс – единственного канала, который ловил их телевизор с рогатой антенной. Она начала с «Пирамиды на 25 000 долларов», перешла к «Испытай удачу» и, скорее всего, не планировала вставать с постели, пока идут «Цена вопроса», «Молодые и дерзкие» и «Как вращается мир», а в 17:30, когда начнется выпуск новостей с Дэном Разером, она поставит в духовку рыбные палочки и вернется в комнату как раз к прайм-тайму, к «Частному детективу Магнуму», «Саймону и Саймону» и «Тихой пристани».

Джек сидел наверху в одиночестве, не желая встречаться с матерью, и играл в своей комнате в «Подземелья и драконы».

У них был небольшой полутораэтажный каркасный дом, и половиной второго этажа служила мансарда, где спал Джек. На первом этаже размещались комната его родителей, гостиная и маленькая кухонька. А еще у них был подвал, который приводил его в ужас: земляной пол и холодные бетонные стены, шаткая и прогнившая фанерная лестница, темнота, паутина и многоножки.

Это был первый день весенних каникул, и впереди его ждала целая неделя пустоты. Мать редко разрешала ему выходить из дома из-за слабого здоровья и не пускала его в школу при одном намеке на кашель или при малейшем изменении аппетита. Так что он располагал большим количеством свободного времени, которое нужно было как-то провести, но проводить это время было не с кем – мать смотрела телевизор, отец работал, а сестра, даже когда еще жила дома, была слишком взрослой, чтобы играть с ним. Однажды на гаражной распродаже он увидел руководство игрока по «Подземелью и драконам» с прилагавшимися к нему игральными костями и фигурками, и обложка книги его просто зачаровала: рыцарь со сверкающим серебряным мечом и волшебник, создающий огонь голыми руками. И поскольку он знал, что мать никогда не купит ему эту книгу – как прихожанка церкви Голгофы она хорошо усвоила надрывные проповеди пастора о том, что ролевые фэнтези-игры таят в себе пагубную бесовщину, – он ее украл. Когда никто не видел, он сунул кости в карман, а книжку спрятал за пояс брюк сзади.

Он даже не чувствовал за собой вины – больше не чувствовал. У него не было друзей, с которыми можно было играть, а в «Подземельях» он мог их себе создать. Он сидел, скрестив ноги, на полу своей комнаты, в окружении дайсов как традиционных игральных кубиков, так и более специфических многогранников, – и листов бумаги, где он написал имена и длинные предыстории, а также перечислил навыки этих выдуманных друзей. Среди них были воин, волшебник, колдун, жрец, плут. Он играл всеми этими персонажами одновременно и вдобавок брал на себя роль Мастера. Сейчас он проходил придуманную им самим кампанию по поиску огромного сокровища, охраняемого мутантами – обитателями высокотравных прерий.

– Путь к сокровищу преграждает бешеный койот. Хотите ли вы его атаковать? – прочитал Джек реплику от лица Мастера.

А потом другим голосом – низким рыком в духе Грязного Гарри, которым он наделил варвара, – ответил:

– Ухлопаем его.

– Ну-ну, – возразил он гнусавым голосом вора, старавшегося скрыть свою трусость, – так ли уж необходимо всегда прибегать к насилию?

– Пожалуй, мы могли бы урезонить это чудовище, – произнес он скучающим тоном волшебника с его аристократическим, слегка британским выговором.

Потом вмешался колдун, славный малый, но большой любитель выводить приятелей из себя, который обвинил волшебника в излишней осторожности и рассудительности, и они принялись долго спорить, как лучше поступить, а варвар закатил глаза – мол, опять двадцать пять, – потому что уже слышал этот спор раньше и научился в него не влезать, а кончилось все, как и всегда, броском кубиков – навык убеждения колдуна против силы воли волшебника, – и на этот раз колдун вышел победителем.

– Ю-ху! – воскликнул он (почему-то) с сильным южным акцентом.

Тут снизу, из комнаты матери, донесся крик:

– Джек!

Он быстро спрятал всю свою игровую контрабанду в секретное место за комодом, на цыпочках спустился по лестнице, легонько постучал в дверь и медленно приоткрыл ее. Внутри ревел телевизор, кто-то на экране кричал: «Не Плутишка! Не Плутишка!» под восторженные аплодисменты зрителей. Мать, в розовом халате, сидела на кровати, прислонившись к спинке и подтянув к себе колени, и смотрела в телевизор. Единственным свидетельством того, что она заметила присутствие Джека, было то, что ее голова на несколько градусов повернулась в его сторону.

– Прости, – сказал он.

– Что происходит?

– Ничего.

– Я тебя уже десять минут зову!

– Я не слышал.

– Ну еще бы, – сказала она. – В этом доме на меня никто не обращает внимания. Как будто меня тут нет.

– Я просто играл в игру, – сказал Джек.

Воздух в комнате был спертый, как будто здесь держали больного на карантине, слегка пахло пропотевшим одеялом, ароматической смесью и особым, безошибочно узнаваемым духом родительской спальни. Кровать отца стояла рядом с материнской и была, как всегда, тщательно заправлена. Из телевизора крикнули: «Стоп!», и все радостно закричали. Обошлось без Плутишки.

– В какую игру ты играл? – спросила мать.

– Ни в какую. Просто притворялся.

Она глубоко вздохнула с отчетливым раздражением.

– Вечно тебя носит в каких-то воображаемых странах.

– Прости.

– Может, если бы ты не витал в облаках, то лучше учился бы в школе.

Мать рассеянно накручивала на палец длинные прямые волосы, которые раньше были каштановыми, но теперь полностью поседели, а кое-где даже побелели. Она много раз говорила Джеку, что это, по сути, его вина, что первые седые пряди у нее появились от его нескончаемых детских болезней – в таком стрессе она постоянно была из-за него. По телевизору кто-то из участников продолжал умолять: «Крупный куш!» и «Не Плутишка!».

– Можно мне выйти на улицу? – попросил Джек.

– Зачем? – отозвалась мать, по-прежнему не отрываясь от телевизора, который грузно восседал на тумбе в изножье ее кровати.

Джек пару раз смотрел «Испытай удачу». Это была телепередача, основанная на принципе игрового автомата, где в качестве призов участники получали деньги, путевки, драгоценности, машины, лодки и самую современную кухонную технику. Но чем жаднее они были и чем больше жали на кнопку, тем выше становился шанс, что они потеряют все и станут банкротами из-за отвратительного Плутишки – антропоморфного мультяшного персонажа ярко-красного цвета, который, пробегая по экрану и зловеще хихикая, отбирал все их деньги и призы. Это было одно из тех шоу, где от участников не требуется никаких навыков или талантов, кроме умения демонстрировать свою несдержанность, чтобы время от времени развлекать зрителей, совершая какие-нибудь глупые или неловкие поступки, – ход (как подумает Джек примерно десять лет спустя), который впоследствии был перенят и усовершенствован «Реальным миром».

Он сказал:

– Я устал сидеть взаперти.

В этот момент порыв ветра с воем ударил в дом. Сетчатая дверь распахнулась и грохнула о стену.

– Значит, теперь и ты меня бросаешь? – сказала мать.

Джек уставился в пол. Вот почему он редко разговаривал с матерью: почти любая фраза, даже произнесенная безо всякого умысла, ее задевала.

– Всего на минутку, – возразил он. – Я быстро вернусь.

– Все меня бросают.

– Никто тебя не бросает.

– Эвелин бросила меня давным-давно, – сказала она. – А сегодня еще и твой отец уехал бог знает куда.

– Он занимается палом.

– Это он так говорит.

Она вела себя так каждую весну, когда Лоуренс уезжал на дальние ранчо и готовился к традиционному ежегодному сжиганию травы. В это время Рут Бейкер всегда становилась мрачной, циничной и ударялась в фатализм.

Участнику телешоу все-таки выпал Плутишка, и толпа сочувственно застонала. Мать Джека усмехнулась.

– Я просто выйду на улицу, – сказал Джек. – Я не бросаю тебя.

– Там ветер.

– Я ненадолго.

– У тебя есть дела по дому.

– Какие дела?

– Тебе нужно подготовить свою комнату.

– Для чего?

– Сегодня приезжает твоя сестра.

– Правда? – Джек заулыбался, не в силах скрыть свой восторг, что, конечно же, не ускользнуло от матери.

– А мне ты так никогда не рад, – сказала она.

Он снова уставился в пол.

– Я рад.

– Видимо, я для тебя плохая?

Джек покачал головой и ничего не ответил.

– Мы не можем все быть такими, как Эвелин, знаешь ли.

– Знаю.

– У некоторых из нас, представь, есть обязанности, – сказала она, снова отворачиваясь и устремляя пристальный взгляд на экран.

С его матерью всегда было так: если ему бывало весело, это как будто отнимало веселье у нее; если он бывал счастлив, это как будто делало ее несчастной. Он никогда не мог признаться, что ему что-нибудь доставляет удовольствие или радость. Если он хорошо проводил время на дне рождения друга, мать воспринимала это как критику в свой адрес. Если ему нравился обед в ресторане, она воспринимала это как пренебрежение к тем блюдам, которые она готовит дома. Если он гордился хорошим результатом контрольной, она обвиняла его в том, что он считает ее глупой.

Он был вынужден тщательно следить за своими эмоциями. Он никогда не мог выказывать слишком явную радость по поводу того, что не касалось ее напрямую, иначе она воспринимала эту радость как доказательство того, что он ее не любит, и говорила что-нибудь ужасное. «Если ты так счастлив без меня, может, мне просто покончить с собой?» – было ее любимой фразой.

Открыто демонстрировать свое несчастье он тоже не мог, иначе она воспринимала и несчастье как доказательство того, что он ее не любит. «Если тебе со мной так плохо, может, мне просто покончить с собой?» – было еще одной ее любимой фразой.

Другими словами, это была пытка. Нельзя ни слишком радоваться, ни слишком грустить. Он старался держаться середины. У него все было нормально. Все всегда было нормально.

– Давай, иди, – сказала мать, так и не отрываясь от телевизора, хотя там началась реклама. – Приступай к уборке.

Он вышел, поднялся к себе наверх – не слишком быстро, чтобы мать не услышала в его топоте «радостное нетерпение», «надежду» или «энтузиазм», – и занялся приготовлением своей комнаты для особой гостьи.

К ним собиралась его старшая сестра Эвелин.

Эвелин была уже подростком, когда родился Джек, и уехала из дома еще до того, как он пошел в школу, так что все, что он знал о ней, было в основном почерпнуто из этих нерегулярных визитов и, конечно, из рассказов матери: когда мать была настроена благодушно, она называла Эвелин «вольной душой»; когда не очень благодушно, то «взбалмошной», «легкомысленной» или просто «не такой, как все». Она уехала из Канзаса сразу после окончания школы и возвращалась лишь изредка и незапланированно. Где она пропадала все остальное время и что делала, оставалось загадкой. Каждый раз она приезжала из какого-то нового и неожиданного места. Один раз это оказалась художественная колония на острове посреди озера Верхнее, недалеко от северной части Мичигана, и Эвелин провела там зиму в маленьком домике, где единственным источником тепла была дровяная печь, которую она регулярно топила. В другой раз она вернулась с Кейп-Кода – по ее словам, она была на самой его оконечности, известной своим бунтарским духом, – где занималась чем-то таким, чем принято заниматься в резиденции. Годом раньше она была в пустыне Западного Техаса, в другой художественной колонии, и привезла оттуда истории о вдохновляющих вечерах с писателями, актерами, живописцами и музыкантами. Каждый год она приезжала на ранчо Бейкеров с рассказами о своих приключениях в разных уголках страны: Нью-Йорк, Сан-Франциско, Флорида-Кис. Эвелин так и не вышла замуж, не обзавелась детьми, никогда не оставалась на одной работе дольше года и постоянно была в разъездах.

– Моя дочь – художница, – говорила Рут, произнося это слово слегка в нос, с саркастической манерностью.

У них были холодные, но ровные отношения. Пока Эвелин жила в Канзасе, они по большей части друг друга не трогали. Рут по-прежнему проводила большую часть дня за просмотром телевикторин и мыльных опер, а когда выходила из своей комнаты, обнаруживала, что Эвелин внесла в домашнюю обстановку кое-какие изменения: в каждой комнате появились вазы с полевыми цветами, а окна, покрытые слоем накопившейся за зиму грязи, внезапно стали чистыми, и в них теперь с новым рвением лился солнечный свет. Пока Рут смотрела телевизор, Эвелин выходила на улицу с акриловыми красками и писала пейзажи. Или целыми днями бродила по полям и собирала разные диковинки, а за ужином рассказывала о своих удивительных находках: вот осколок стекла, относящийся, кажется, к периоду Великой депрессии, вот обломок кости, которая могла принадлежать бизону, вот кусочек кремня, который почти наверняка когда-то был наконечником стрелы народа пауни. Рут закатывала глаза.

– Самый обычный камень, – говорила она.

– Это камень со значением, – отвечала Эвелин, вертя в пальцах якобы наконечник стрелы. Ее глаза сияли. – Это камень с историей.

– Вечно тебе надо добавить каких-то смыслов туда, где их нет, – говорила Рут. – Это простой камень.

– Единственное, что у нас за столом простого, – с улыбкой поддразнивала Эвелин, – это ты.

Действительно, именно к простоте Рут, похоже, стремилась больше всего. В свои сорок шесть она носила ту же прическу, которая была у нее на школьных фотографиях, – длинные распущенные волосы, за которыми она никак не ухаживала; Эвелин же каждый год возвращалась домой с новой укладкой, а то и красила свои светлые волосы в новый цвет. Рут некуда было носить модную одежду, и она годами ходила в одних и тех же вещах – один и тот же розовый халат, несколько футболок, – хотя у нее были платья, которые Эвелин каждый год привозила ей в подарок, яркие цветные платья, совершенно не подходящие для жизни на ранчо в Канзасе. Они с дочерью были одного роста, но Рут сутулилась, как будто застыла в вечном усталом полупоклоне, а Эвелин держалась прямо, как танцовщица, отчего казалась на добрых три-четыре дюйма выше матери. И если весь мир вызывал у Рут по большей части раздражение, то Эвелин он как будто очаровывал.

Джек любил ее визиты. Он любил ту свежесть и оживление, которые она приносила с собой. Удивительно, но с появлением Эвелин маленький домик не становился тесным, а наоборот, казался даже больше, как будто за время ее пребывания разрастался и обзаводился еще несколькими комнатами.

В тот вечер, покончив с домашними делами, Джек ел на кухне рыбные палочки, когда услышал шум подъезжающей машины. Рядом с ранчо Бейкеров проходила безымянная гравийная дорога – почтовое отделение обозначило ее как Проселочную дорогу № 13, но это было неофициальное название. По ней могли ехать только те, кто направлялся на ранчо. Другой ближайший дом находился в десяти милях отсюда.

– Она приехала! – крикнул Джек и подбежал к окну.

Мать вышла из своей комнаты, где все еще орал телевизор, и встала рядом с ним. Машина казалась чуть ли не полярным сиянием на горизонте: ее фары были единственным источником света на многие мили вокруг, если не считать света от самого дома. Они слышали хруст шин, вдавливающихся в дорогу, и перестук камней, которые отскакивали от днища и бампера.

– Интересно, что учудила твоя сестра в этом году, – сказала мать. – Эта девица никогда не успокоится.

Теперь свет фар стал более четким, и Джек сразу понял, что это не фары легкового автомобиля, который Эвелин обычно брала напрокат в аэропорту Уичито. Это были фары пикапа – и очень характерного пикапа, того приземистого зеленого «форда» 1973 года выпуска, на котором Лоуренс Бейкер ездил все то время, сколько Джек себя помнил.

– Это еще что такое? – спросила Рут, которая теперь тоже его разглядела. – Это же…

Это действительно был он. Пикап въехал на длинную грунтовую дорогу и подкатил к дому, и вот Лоуренс и Эвелин вылезли из машины, о чем-то разговаривая и смеясь какой-то шутке, а потом Лоуренс достал из кузова два больших чемодана Эвелин и понес их на крыльцо. Эвелин, в красном платье в горошек, выглядела такой же сияющей, как и всегда. Ее волосы были собраны на затылке в конский хвост, который подпрыгивал при каждом шаге, когда она радостно шла к дому. Лоуренс привел себя в порядок и выглядел очень прилично – зачесал волосы назад, не пряча их под привычной бейсболкой с «Джоном Диром», надел рубашку с воротником на пуговицах, джинсы, не испачканные пеплом и грязью, и новые кроссовки вместо рабочих ботинок. Было приятно видеть улыбку на лице этого человека, обычно такого молчаливого и безразличного.

Разъяренная Рут встретила их на пороге.

– Ну здравствуйте, – произнесла она тоном, явно далеким от приветственного. Она не любила сюрпризов.

Лоуренс и Эвелин остановились прямо перед дверью, несколько неловких секунд все молча смотрели друг на друга, и наконец Эвелин, не обращая внимания на недовольство матери, открыла сетчатую дверь и заключила Рут в крепкие объятия.

– Мы так давно не виделись!

Рут бросила на Лоуренса раздраженный взгляд.

– А ты что здесь делаешь?

– Привез Эвелин.

– Я думала, ты на юге.

– Слишком ветрено, – ответил Лоуренс. – На этом дурацком ветру невозможно жечь.

– И ты не подумал сказать мне? – не унималась Рут.

– Я тоже рада тебя видеть, мам, – вставила Эвелин.

Рут глубоко вздохнула и как будто смягчилась.

– Вечно я обо всем узнаю последней, – проворчала она и направилась в кухню. – Заходите. Я поставлю кофе.

– Боже мой! – воскликнула Эвелин, заметив Джека, бросилась к нему и низко наклонилась, упершись руками в колени, чтобы их лица оказались на одном уровне. – Ты о-о-очень вырос!

Джек знал, что это не совсем правда. Его неспособность расти и прибавлять в весе в доме обсуждалась совершенно открыто. Недавно его мать обратилась к врачу с вопросом, нельзя ли сделать Джеку инъекцию гормона роста – она знала, что так поступают со скотом, и подумала, что это может сработать и с ее сыном, ее мальчиком-с-пальчик, – так она его теперь звала, и его это смущало.

– Спасибо, – сказал он, глядя в пол.

– А знаешь что, здоровый ты лоб? – продолжала Эвелин. – У меня есть для тебя подарок!

Она говорила размеренно, нараспев, снисходительно, как разговаривают с людьми, которых считают – как выразилась бы его мама – заторможенными. Ее речь была такой нарочито медленной, что даже самый тупой ребенок сумел бы ее понять.

– Спасибо, – повторил Джек.

– Отдашь ему это позже, – сказала Рут. Затем, обращаясь к Джеку: – Ступай. Взрослым нужно поговорить.

Джек поднялся наверх и прислушался, но услышал только неясный гул голосов. И вот, радуясь тому, что они еще не скоро закончат пить кофе и беседовать, он сделал то, что делал в последнее время каждый раз, когда был уверен, что его долго никто не потревожит. Он достал из тайника за комодом свою единственную книгу по «Подземельям и драконам», разложил вырванные из тетради страницы, на которых рисовал карты, квесты, персонажей и существ, а также писал заметки для сложных кампаний, и начал играть.

Он продолжил игру с того места, где его прервали, со сражения с чудовищным бешеным койотом, и прорычал за варвара:

– Давайте его ухлопаем.

Потом он бросил шесть дайсов (на ловкость), подсчитал результат и записал его в тетрадь, потом бросил пять дайсов (на восприятие) и подсчитал результат, снова бросил еще пять (проверка навыка), еще четыре (на оборону), еще два (на силу), и каждый раз тщательно записывал результаты (все время сопровождая битву звуковыми эффектами кряхтения и лязга стали), пока наконец не объявил – опять же, низким голосом воина, – что монстра действительно «ухлопали».

– Ты его одолел! – сказал Джек испуганным голоском вора. – Пронзил насквозь! Прямо в солнечное сплетение! Он истекает кровью!

– Повержен, но не убит! – продекламировал он, словно читал рекламу на радио, – этот голос принадлежал жрецу, который толком не умел общаться с людьми и всех слегка раздражал.

– Ей-ей, вот это бешеная псина! – воскликнул он с южным выговором колдуна. – Ну и злыдень!

– Может, просто его прикончим? – спросил он усталым голосом волшебника.

– Подлюка! – сказал колдун. – Паскуда зубастая!

– Ладно, мы поняли, – сказал волшебник. – Он тебе не нравится.

– Собака шелудивая!

В этот момент Джек услышал легкий скрип половиц и, обернувшись, увидел, что у двери стоит Эвелин – она была в комнате и наблюдала за ним уже неизвестно сколько времени.

Лицо Джека вспыхнуло, и он начал в приступе паники собирать бумажки и дайсы.

– Прости! – сказал он, хотя сам не знал наверняка, за что извиняется. Это был рефлекс; если бы мать увидела, что ему так весело, она бы возмутилась.

Но Эвелин только улыбнулась и села на кровать.

– Что ты делаешь?

Джек пожал плечами и уставился в пол.

– Ничего. Просто играю.

– И часто ты этим занимаешься? – Ее голубые глаза внимательно смотрели прямо на Джека, в отличие от Рут, чей взгляд обычно отклонялся градусов на пять либо в одну, либо в другую сторону от лица собеседника.

– Ну да, – сказал он. – Довольно часто.

– Какую кампанию проходишь?

Джек посмотрел на нее, удивившись, что она знает слово «кампания», – этот термин явно давал понять, что игра ей знакома.

– Не знаю, – ответил он. – Я сам ее придумал.

– Покажи.

И он показал ей карты, которые нарисовал, монстров, которых создал, квесты, которые изобрел. Проблема заключалась в том, что у него было только одно руководство, а значит, источник информации иссяк довольно быстро, но поскольку он не осмеливался попросить у матери купить еще книг, приходилось придумывать приключения самому.

– Ты сам все это сделал? – спросила Эвелин, глядя на бумаги, разбросанные по полу: планы замков, смоделированных по образцу настоящих, которые он видел в учебнике географии, и гротескные изображения злобных существ, срисованных с настоящих, которых он видел в прерии: краснохвостый сарыч, медноголовый щитомордник, стая койотов, только их черты фантастически искажены и изуродованы.

Джек оглядел свои творения и сказал:

– Угу.

– Это же прекрасно. – Она взяла в руки рисунок сарыча и стала изучать его. – Так детально.

– На дереве за окном моей комнаты живет сарыч. Я за ним наблюдаю.

– У тебя верный глаз.

– Я часто сижу у окна, – сказал Джек.

Она кивнула, положила рисунок обратно на пол, оглядела беспорядочную кучу бумажек и дайсов.

– Тяжело, наверное, играть в одиночку?

– Ну да, – сказал Джек. – Самая большая проблема – это играть и за Мастера, и за игроков одновременно.

– В каком смысле?

– Ну, когда я Мастер, я знаю все сюрпризы и секреты. Где находятся ловушки, где прячутся монстры, где зарыты сокровища. Но когда я игрок, мне приходится делать вид, что я ничего не знаю.

– Да, неудобно, конечно.

Джек пожал плечами – мол, делов-то.

– Это просто еще один уровень притворства, – сказал он. – Я не просто Мастер, а вроде как Мастер Мастера.

Эвелин улыбнулась и долго смотрела на него, потом встала и сказала:

– Тогда не буду тебе мешать.

Она больше не говорила в той снисходительной манере, как сразу после приезда. Теперь она общалась с ним нормально, как с нормальным человеком. Она направилась к двери, но перед уходом обернулась и в последний раз смерила его долгим проницательным взглядом.

– Мама всем говорит, что ты заторможенный, – сказала она.

– Я знаю.

– Но ты ведь совсем не заторможенный.

Джек снова пожал плечами.

– Я думаю, ты ее еще удивишь, – продолжала Эвелин. – Я думаю, ты всех удивишь. Они просто обалдеют.

Джек заулыбался. Он почувствовал, как к лицу прилила краска, а в груди появилась какая-то легкость, которая казалась почти невыносимой, потому что от этого ему хотелось смеяться и плакать одновременно.

– У тебя вроде был подарок для меня?

– Да! – сказала она, и ее лицо просветлело. – Секундочку!

Она ушла и вернулась с длинным тубусом из коричневого картона.

– Я подумала, что сюда не помешало бы добавить немного искусства, – сказала она. – Эта комната какая-то унылая.

Это была правда – стены в спальне Джека были пустыми, если не считать старых обоев, изначально белых, но пожелтевших от времени. Когда здесь жила Эвелин, она приносила сюда все, что считала красивым: засушенные цветы и акварельные пейзажи, мелкие дощечки, которые она связывала веревкой и превращала в мобили, окаменелости, которые находила в местном сланце, – и все это Рут убрала, как только Эвелин уехала из дома. С тех пор Джек ни разу не просил разрешения чем-нибудь украсить комнату, потому что все, что ему хотелось повесить на стену, ему одновременно хотелось сохранить в тайне, чтобы избежать пристального внимания матери и ее капризов.

Эвелин открыла тубус. Внутри лежали большие глянцевые постеры, скрученные в рулоны, и Эвелин аккуратно достала и развернула их. Это были репродукции картин, и часть из них Джек даже узнал. Мужчина, одиноко сидящий в закусочной на пустой городской улице («Это называется „Полуночники“», – сказала Эвелин), и одна из «Кувшинок» Моне, сплошь фиолетовые и зеленые завитки, и еще две картины, на которых было изображено непонятно что: одна представляла собой хаос штрихов, другая – пятна цвета (Эвелин сказала, что это работы де Кунинга и Ротко, и добавила: «Они абстрактные. Когда-нибудь я тебе это объясню»).

Потом она вытащила последний постер.

– Моя любимая, – сказала она, разворачивая его, и Джек сразу понял, что это. Он не мог вспомнить, где видел эту картину раньше, но она была ему хорошо знакома: фермер с вилами, бесстрастная женщина справа от него, белый дом на заднем плане.

– «Американская готика», – сказала Эвелин. – Художник, который написал это, родом из очень маленького провинциального городка. Как и мы.

Джек кивнул. Он коснулся постера кончиком пальца, восхищаясь его плотностью и гладкостью, – материал казался дорогим.

– Но он уехал из своего маленького городка в большой город, – продолжала Эвелин. – Он учился в Чикаго, в художественной школе, которая находится при музее. Можешь себе представить? Ходить на учебу в музей! В общем, он стал одним из самых знаменитых художников в мире.

– Я видел эту картину раньше.

– Да, конечно, она очень известная. Но посмотри на нее повнимательнее и скажи – тебе этот фермер никого не напоминает?

Джек пригляделся, и вдруг все встало на место: худощавое лицо, коротко подстриженные седые волосы, безразличный и сумрачный взгляд…

– Папа, – сказал Джек.

– Да! – подтвердила Эвелин. – Я тоже так подумала! Посмотри, такой спокойный, такой серьезный.

Внизу каждого постера тиснеными золотыми буквами было написано: «Чикагский институт искусств». Джек потрогал надпись пальцем.

– Вот где я была в этом году, – сказала Эвелин. – В основном в Чикаго.

– Ты бываешь везде, – отозвался Джек.

– Не совсем везде, пока нет, но я над этим работаю.

– А я бываю только у своего окна.

Она улыбнулась.

– За этими холмами лежит большой мир. Когда-нибудь ты его увидишь. Когда-нибудь ты найдешь в нем свое место. – Она поднялась. – Завтра, если хочешь, мы можем их повесить.

– Хорошо, – кивнул Джек.

– Хорошо! – сказала она, помахала на прощание, быстрым шагом вышла за дверь и спустилась вниз к родителям.

Он сидел в одиночестве, разглядывая свою пустую комнату. Постеры еще не были развешаны, но он уже представлял, как они будут смотреться, красиво подсвеченные, в элегантных рамках, на фоне стен цвета ванили – и вот в своем воображении он уже прогуливался по галереям Чикагского института искусств с компанией лучших друзей, со знанием дела отпуская комментарии по поводу каждой картины.

– Превосходный образец абстракции, – сказал он царственным тоном волшебника.

– Но это же просто пятна краски! – пожаловался он с хрипотцой варвара.

– А по-моему, красотища, – сказал он, растягивая гласные на манер восторженного колдуна.

ИМЕННО ИЗ-ЗА ЭВЕЛИН Джек и переехал в Чикаго. Именно из-за нее он подал документы в ту школу при музее. Именно по ее совету он попытался преодолеть разрыв между домом в буквальном смысле и домом как пространством, где чувствуешь себя на своем месте.

И все же в Чикаго он не чувствовал себя на своем месте. Это стало ясно в первую же неделю пребывания в городе, во время адаптационного курса, когда он познакомился с запутанной бюрократической системой Института искусств, с большим количеством должностей, названия которых ему ни о чем не говорили – вроде «методиста учебного отдела» или «проректора», – и с десятком корпусов, расположенных на обширной территории кампуса. Он никогда бы не признался однокурсникам, помимо прочего, в том, что до последнего момента думал, будто колледж – это одно здание. Потому что так было в старшей школе. И в средней, и в начальной. Он даже не подозревал, что так считал, пока ему не дали карту кампуса с множеством зданий, и тогда он повернулся к своему соседу и спросил:

– Вообще не понимаю, где мы будем учиться.

На что сосед согласно хмыкнул и сказал:

– Это точно!

Почему ему не сказали, что в колледже учатся сразу в нескольких зданиях? И как получилось, что у всех уже были учебники? В школе учебники с мятыми от многолетнего листания уголками всегда ждали его на парте. Кроме того, откуда все знали, что для заселения в общежитие нужно столько вещей? Джек сел в автобус в Эмпории, не имея при себе ничего, кроме набитого одеждой мешка для мусора и печатной машинки матери, которая лежала в видавшем виды черном пластиковом чехле с ручкой, похожем на портфель. Все остальные привезли компьютеры, упаковки рамена, коробки с газировкой, микроволновки и мини-холодильники, навороченные стереосистемы, полки, специально предназначенные для гигантских коллекций компакт-дисков, постеры, чтобы вешать на стены. Они как будто прочитали какое-то руководство по жизни в колледже, которое ему никто не выдал. Похоже, у них были деньги, хотя явно этот факт не афишировался. Все они ходили в секонд-хенды, как и Джек, и все жаловались, что на счету у них негусто, как и Джек, и при этом никому из них не нужна была работа. Джек после учебы три раза в неделю подрабатывал на факультете искусств, и его должность официально называлась «специалист по хозяйственной части», но ее суть была куда понятнее из менее эвфемистичного названия «уборщик». Джек был уборщиком. Ему нужны были деньги. А его однокурсники в то же время вскользь упоминали о поездках не куда-нибудь, а в Сорбонну, о летних путешествиях на поезде по всей Европе, о том, как родители упорно возили их на Рождество на горнолыжные курорты, и Джек понимал, что, несмотря на внешнее впечатление, эти люди были другими. Всякий раз, когда он обнаруживал новые доказательства того, что они не пережили то, что пережил он, это казалось почти предательством. Он слышал их споры о том, какая из зарубежных столиц «переоценена», и ему хотелось сказать: «Никто из вас не ложился спать в варежках, потому что ваша семья не могла позволить себе отопление. Никого из вас не окунали в ванну со льдом, когда у вас поднималась температура, потому что больница была слишком далеко. Никто из вас не знает, каково это – перестать по-настоящему чего-то хотеть, потому что, когда вы чего-то хотите, это огорчает ваших родителей».

Но ничего такого Джек, конечно, не говорил. Чаще всего он слушал молча, пристыженный, завидуя тому, что у этих людей такое огромное преимущество перед ним в вопросах культуры и хорошего вкуса. Они высказывали интересные мнения о музыке, которую он никогда не слышал, о книгах, которые он никогда не читал, о произведениях искусства, которые он никогда не видел, о философии, о существовании которой он никогда не подозревал, о городах, в которых он никогда не бывал. Этот досадный факт – гигантский разрыв между их и его знаниями – стал особенно очевиден на занятиях по студийной фотографии в первом семестре, где от студентов требовалось каждую неделю приносить по одному своему снимку для «обсуждения в группе», что оказалось совершенно невыносимым: их преподаватель – некий доктор Генри Лэрд, немолодой доцент искусствоведения – недвусмысленно намекал, что водит знакомства с серьезными галеристами, законодателями мод, коллекционерами и критиками, имеющими возможность дать старт карьере молодого художника, и поэтому студенты из кожи вон лезли, лишь бы ему угодить и подольститься к нему. На первом таком семинаре первый человек, вызвавшийся представить свою работу на суд коллег, показал фотографию, где в кадре была его собственная вытянутая рука на фоне стадиона «Ригли-филд», держащая открытку с точно таким же видом на «Ригли-филд». Это была фотография, в которую он включил свою собственную фотографию. И хотя этот студент сам вызвался идти первым, он вел себя так, словно не вполне доволен собственной работой, – пожимал плечами, закатывал глаза и говорил: «Даже не знаю. Наверное, это слишком банальный жест в духе помо». Лэрд задумчиво кивнул, и остальное обсуждение этой фотографии свелось к тому, действительно ли это банальный жест в духе помо, а Джек молчал и думал: «Что это за хрень вообще такая?»

После занятий он пошел в библиотеку, поискал «помо» в словаре, потом в энциклопедии, но ничего не нашел, и это только укрепило его в убеждении, что его однокурсники в буквальном смысле говорят на иностранном языке.

Ему потребовалось три недели, чтобы выяснить, что «помо» – это сокращение от «постмодернизма», слова, чаще всего употребляемого теми студентами и профессорами, кто пресытился искусством, которое Джек сейчас видел в первый раз. Первая прогулка Джека по Институту искусств была потрясающей: его первый Пикассо вживую, первые «Кувшинки», первый Поллок, первый Ротко, первый Рембрандт, автопортрет Ван Гога, «Американская готика» Гранта Вуда. Но все эти картины, так опьянявшие Джека и волновавшие его душу, на занятиях называли безвкусицей, приманкой для неискушенных простачков из пригородов. С тех пор Джек не решался признаться, что ему хоть что-то нравится.

Джек почувствовал себя победителем, когда наконец понял, что помо и постмодернизм – это одно и то же, но его триумфальный пыл быстро угас, как только он попытался разобраться в понятии «постмодернизм». Он снова и снова возвращался в библиотеку – никакой другой предмет не вынуждал его бывать в библиотеке чаще, чем фотография, – за книгами философов, которые походя упоминались на семинарских обсуждениях, и оказалось, что пытаться одолеть хотя бы один абзац гребаного Жака Деррида – занятие совершенно бесполезное, чистой воды мазохизм. То же самое относилось к Бодрийяру, Лиотару и всем этим занудным, непонятным, пугающим авторам, чьи книги Джек брал домой почитать. Или, скорее, пытался читать, если понимать слово «читать» в очень узком смысле, как описание движения глаз, скользящих по строчкам, но без того понимания, которое чтение обычно предполагает. Где-то между словами и сознанием Джека стояла преграда. Весь механизм читательско-писательского взаимодействия напоминал засорившийся унитаз, и Джек никак не мог решить, кто из них, тупой читатель или заумный писатель, выступает большей помехой.

В конце концов стало ясно, что помо-фотография обычно меньше заинтересована в сюжете и больше – сама в себе как в объекте фотографии. На таких снимках проявлялось то, что Лэрд назвал «устроенной по принципу контрапункта бесконечной осцилляцией культурных означающих в бахтинском понимании», и Джек слово в слово старательно записал эту фразу в тетрадь, а весь остаток занятия рисовал рядом с ней собственную отрубленную голову, насаженную на пику. Фотографии, которые во время групповых обсуждений были признаны удачными, зачастую «проблематизировали» какую-то важную интеллектуальную и/или культурную идею: искусственность фотографии, материальное пространство существования произведений искусства или симулякры современной жизни. Профессор Лэрд учил их, что невозможно «снимать» в мире, который и так переполнен фотографиями, что ни одно изображение не может быть воспринято как оно есть, потому что все изображения в нашу эпоху присваивают предыдущие изображения, что теперь фотограф создает фотографии фотографий; то есть в мире, где предметы съемки исчерпаны, где под солнцем нет ничего нового, что можно снять, фотографы больше не фотографируют, а перефотографируют. На практике это означало, что студенты делали множество иронических фотографий рекламных щитов, особенно тех, что стояли вдоль перегруженной автомагистрали Кеннеди-Экспрессвей и обещали своего рода духовное спасение через потребительство. А еще снимали в Институте искусств людей, любующихся искусством, причем чаще всего толпу, каждый день собиравшуюся вокруг «Американской готики», которая, по словам профессора Лэрда, была уже не картиной, а скорее симуляцией большого опыта и признаком мелкобуржуазного вкуса.

– Люди больше не видят «Американскую готику», – сказал он. – Вместо нее они видят, – и тут его голос стал глубоким, зазвучал торжественно и напыщенно, как у диктора, представляющего тяжелоатлетов перед боем, – «АМЕРИКАНСКУЮ ГОТИКУ»!

Студенты понимающе кивнули и заулыбались. Профессор Лэрд продолжал:

– Они больше не могут увидеть «Американскую готику» саму по себе, потому что ее нельзя увидеть без окружающего ее ореола славы. Они смотрят на картину и видят вещи из сувенирного магазина: календарь с «Американской готикой», кофейную кружку с «Американской готикой» и коллекционный постер в рамке с тисненной золотом надписью «Институт искусств». Эта картина больше не произведение искусства как таковое. Теперь она – знаменитость.

Демонстрировать собственные работы в такой обстановке казалось Джеку делом рискованным. В первый день он принес на групповые обсуждения свои полароидные снимки искривленных деревьев в прерии. Одна из самых могучих стихий в Канзасе – это ветер, практически никогда не стихающий ветер, который даже в ясные дни, когда нет ни грозовых туч, ни плотных облаков, все равно будет подталкивать в спину и давить, как отцовская рука на плече. Но, конечно, сфотографировать ветер нельзя. Лучшее, что можно сделать, – это сфотографировать свидетельства его воздействия. Например, эти деревья, которые ветер стегал так неумолимо, что они уступали и отклонялись вбок.

Профессор рассматривал фотографии. Студенты рассматривали фотографии. Многие задумчиво подпирали ладонями подбородки. Наконец Лэрд спросил:

– Что именно вы хотели этим сказать?

И Джек просто озвучил то, о чем и так ясно говорили фотографии:

– Что из-за сильного ветра деревья растут криво.

Это объяснение Лэрд, должно быть, счел слабым и неубедительным, поскольку проигнорировал его и быстро перешел к вопросам о том, не наивен ли по своей сути эстетизм в фотографии, и не является ли случайно героическая пейзажная фотография начала двадцатого века частью оголтелого национализма, который привел к холодной войне, и разве неправда, что культовые работы Энсела Адамса, изображавшие великий американский Запад, были деполитизированными, а значит, негласно поддерживали экспансионизм, патриархальность и жестокие методы США времен холодной войны?

(Судя по тому, как Лэрд формулировал вопросы, было ясно, что единственно верный ответ – «да».)

Вот каково это – чувствовать себя не на своем месте: тревожность, постоянная настороженность, стыд, который испытываешь, когда оказывается, что ты делаешь что-то очень примитивное или мыслишь очень поверхностно. Эти фотографии, судя по всему, увековечивали жестокое господство Америки, а Джек-то думал, что просто снимает дерево. Его лицо пылало.

Его никогда не отпускало чувство, что в любой момент, в любом разговоре он может случайно сделать или сказать нечто такое, из чего все поймут, что на самом деле он не один из них, что он чужак, бездарь, самозванец, человек без вкуса. Это была паника из-за того, что в нем боролись две личности: тот, кем он хотел быть, и тот, кем он был на самом деле. Привлекательная версия его из будущего и неуклюжая версия его из прошлого.

Это подвешенное положение между двумя «я» вызывало почти невыносимый ужас.

Когда-нибудь, думал Джек, он усвоит достаточное количество текстов Деррида, прочтет все нужные книги, послушает всю нужную музыку, посмотрит все нужные фильмы и увидит все нужные произведения искусства, внутренне преобразится и станет именно тем, кем сейчас надеется стать: известной личностью, чьи работы выставляются в галереях, о ком пишут восторженные рецензии в газетах и с одобрением отзываются коллеги – когда-нибудь он будет, как его сестра, настоящим художником.

И этот день, как оказалось, наступил гораздо раньше, чем он ожидал.

Все началось однажды утром на первом этаже кооператива, в художественной галерее, открытой Бенджамином Куинсом на месте бывшего производственного цеха, откуда и пошло ее название – «Цех». Джек и Бенджамин сидели за единственным в помещении письменным столом, на котором валялись десятки диапозитивов местных художников, надеявшихся, что их работы попадут на выставку, лежала стопка фотографий рок-групп, которых Джек недавно снимал в барах, и стоял большой бежевый компьютер.

Это была первая для Джека вылазка во Всемирную паутину – или, если угодно, первая вылазка в интернет: это слово вроде бы использовалось в качестве синонима Всемирной паутины, но в то же время имело свои таинственные особенности. Джек принес фотографии, и Бенджамин попросил его задержаться на минутку, чтобы посмотреть на компьютере «одну классную вещь». И вот Джек ждал, пока модем пропищит свою странную мелодию: она началась с привычного телефонного гудка и отрывистых сигналов, как при наборе номера, за ними последовала смесь синтетического блеяния, щелчков и посвистываний, потом тихое жужжание, напоминавшее помехи в радиоприемнике, который плохо ловит волну, и наконец загадочные хлопки, больше похожие на дурацкие эффекты из аркадных игр, чем на футуристический въезд на информационную супермагистраль.

– Звучит так, будто он сломан, – сказал Джек, и Бенджамин рассмеялся:

– И не говори.

Джек представил, что сто лет назад в этой комнате стоял дикий грохот работающих станков. Сегодня единственным звуком здесь были завывания маленького телефонного модема.

То, что Бенджамин хотел показать Джеку, называлось гипертекстом.

– Это новый способ чтения, – сказал Бенджамин, глядя на экран в ожидании, пока там что-то загрузится. – Это новый способ восприятия нарратива и, возможно, даже новый способ мышления: интерактивный, нелинейный, эргодический, полифонический…

– Перестань говорить этим птичьим языком.

– С появлением гипертекста мы наконец освободились от гегемонии книги.

– Гегемонии? Бен, я тебя умоляю.

– Взгляни на книгу – я имею в виду сам принцип ее устройства, физическую форму традиционного печатного кодекса. У тебя нет выбора, кроме как читать ее так, как тебе предписано, от начала до конца, линейно, по порядку. Ты не можешь вмешаться в этот процесс. Чтобы получить доступ к тексту, ты должен подчиниться тирании автора. Таким образом, читатели традиционных книг сами участвуют в собственном угнетении и порабощении.

– У меня в старших классах была учительница литературы, которая, наверное, согласилась бы с твоим последним утверждением.

– Почему все так долго? – пробормотал Бенджамин, хмуро глядя в экран и рассеянно двигая мышку маленькими кругами. – Короче… о чем то бишь я?

– Книги угнетают.

– Да, но в гипертексте ты переходишь по ссылкам – тем ссылкам, которые тебя интересуют. Никто не стоит над тобой с палкой. Никто не указывает тебе, что делать. Ты сам выстраиваешь историю, выбирая свой курс в море информации, добывая свой личный смысл из огромного созвездия смыслов – о, ура, загрузилось. Вот, садись.

Джек устроился перед щелкающим, жужжащим компьютером. На маленьком экране появилась примитивная карта местности.

– И что это такое?

– Это моя магистерская диссертация, – сказал Бенджамин.

– Ага. И о чем она?

– Формально – об Уикер-парке. Но на самом деле о жизни.

– О жизни?

– Совершенно верно.

– О чьей жизни?

– О нашей жизни. О жизни каждого.

– Ага.

– Мои темы универсальны. Давай. Она интерактивная.

– Не понимаю.

– Выбери какую-нибудь точку.

– Это как?

– Щелкни мышкой по карте. Попробуй.

– Может, начнем с начала?

– Видишь, в этом-то и прелесть гипертекста. У него нет начала. Ты входишь в сеть в любом месте, в каком захочешь, и свой путь в этой сети выбираешь сам. История создается не мной, история создается тобой. Ты ее соавтор. Круто же, правда?

– Круто, – сказал Джек и щелкнул по рисунку, изображающему то самое здание, в котором они сейчас находились, – бывший металлургический завод, нынешний обшарпанный дом Джека.

На экране появилось новое окно с небольшим абзацем текста, и некоторые слова в нем были подчеркнуты ярко-синим:

«Цех». Раньше здесь делали . Теперь здесь делают . Детали стоят дороже. Я купил это здание за .

– Хорошо, – сказал Джек. – А что теперь?

– Выбери одну из ссылок.

– Что?

– Подчеркнутые слова. Это гиперссылки. Они переносят тебя между лексиями.

– Как будто эти слова для меня что-то значат.

– Боже. Ты и правда отстал от жизни на пару десятков лет.

– Ладно. Неважно. Нажимаю, – сказал Джек и выбрал слово «доллар», которое вызвало на экран новое окно, новый абзац текста, еще больше подчеркнутых синим слов:

Папа всегда говорил, что сэкономить  – все равно что их . Он всю жизнь получал мизерные деньги. Когда он вышел на пенсию, ему подарили .

– Гиперссылка, или ссылка, – сказал Бенджамин, снисходительно показывая пальцами кавычки, – переносит тебя в другие части сети. Именно она и делает все это возможным – гипертекст, интернет. Говорю тебе, гиперссылки – величайшее изобретение со времен печатного станка.

– Понятно, – сказал Джек. Он щелкнул по «пепельнице» и открыл очередное окно с новым текстом и новыми ссылками:

Урна, в которой хранится моего отца, была в урн.

– Всякий раз, когда я вижу пепельницу, – тихо и печально произнес Бенджамин, – она напоминает мне урну с прахом отца.

– Представляю.

– Я сижу в «Орбисе», опускаю глаза, замечаю на столе пепельницу и сразу же вспоминаю похороны отца. Я как будто переживаю две вещи одновременно.

– Да уж, представляю.

– Наши жизни подчиняются ходу времени, но воспоминания – нет. В том месте, где мы на самом деле проживаем свою жизнь, вот здесь, – он указал на свой лоб, – времени не существует. То, что происходит сейчас, может вернуть нас к тому, что произошло двадцать лет назад. И дистанция в голове исчезает. Как будто времени не существует.

– Ага.

– Ты знал, что у греков два слова для обозначения времени?

– Нет.

– Первое – это «хронос». Отсюда и пошло слово «хронология». Хронос – это исчисляемое время, движущееся последовательно. Минуты, секунды, дни, годы.

– Понятно.

– Конвейер Генри Форда. Работа с девяти до пяти. От звонка до звонка. Квартальные отчеты. Вот это все очень по хроносу.

– А какое второе слово?

– «Кайрос», субъективное ощущение времени. Например, поворот судьбы, момент истины, важная перемена, новая возможность, ощущение того, что прошлое прорывается в настоящее. Когда история вторгается в сегодняшний день, это кайрос. Связь между настоящим и прошлым. Пепельница, которая стоит передо мной, скажем так, отсылает меня к урне с прахом отца, к событиям десятилетней давности. Гипертекст воплощает это ощущение. Гиперссылка его буквализирует.

– Хорошо, – сказал Джек, глядя в экран, – и что теперь? Мне просто продолжать нажимать?

– Да.

– И как я пойму, что дошел до конца?

– Здесь нельзя, как ты выразился, «дойти до конца». У этой истории нет финала, нет драматического сюжета, нет завязки, нет всех этих манипулятивных книжных прибамбасов. Никаких границ, никаких рамок, только ответвления – это бескрайняя карта смыслов, которую ты составляешь сам. В этом плане гипертекст устроен так же естественно, как и мышление. Поэтому он более реален, чем традиционная книга.

– Книги вполне реальны.

– Как объект они, конечно, реальны, но сама форма книги искусственная: это продукт капиталистических стран, растящих из среднего класса послушных потребителей, овец, которые научились делать то, что им говорят: листайте, листайте, листайте. Гипертекст, напротив, представляет собой антиавторитарную альтернативу. Читатели гипертекста – это не пассивные потребители. Они творцы.

– И что они творят?

– Смыслы. В гипертексте люди могут делать все, что хотят. Над ними нет автора, который указывал бы им, как думать. Они вольны думать все, что им заблагорассудится. Ты должен понять, что информационные технологии на самом деле всего лишь сосуды для идеологии. Печатные книги по-фашистски авторитарны. А гипертексты освобождают и наделяют властью. Говорю тебе, чувак, традиционное повествование умирает. В будущем вся серьезная литература станет гипертекстовой.

– И для этого нужна Всемирная паутина? – спросил Джек. – Для гипертекста?

– Сеть хороша для двух основных вещей, и гипертекст – это вторая из них.

– А первая?

– Порнография.

– В интернете есть порнография?

– Господи, – сказал Бенджамин, с сожалением качая головой. – Ты и правда дремучий.

Он открыл новое окно и набрал в строке поиска «БОЛЬШИЕ ЧЛЕНЫ», но потом с любопытством посмотрел на Джека:

– Члены же, да? Ты по ним?

– Э-э, нет.

– Серьезно?

– Вообще-то я по девочкам.

– Да ладно? Ого. Неожиданно.

Бенджамин заменил «ЧЛЕНЫ» на «СИСЬКИ», что-то нажал и ушел, оставив Джека изучать буквально тысячи групп в Юзнете, каждая из которых имела удивительно специфическую тематику: сиськи порнозвезд и знаменитостей, сиськи из «Плейбоя», сиськи, снятые любителями, сиськи определенных размеров (большие, еще больше, отвисшие), сиськи определенной формы (каплевидные, торчащие, округлые), сиськи, тайно снятые через окна соседями-вуайеристами, сиськи, случайно оголившиеся на публике. И это только на первых нескольких страницах. А страниц были сотни, то есть существовали в буквальном смысле тысячи групп, которые, по мере того как Джек их просматривал, становились все более узконаправленными и маргинальными, как будто в области порнографии была своя десятичная классификации Дьюи[16]. Джеку, чьи подростковые годы прошли в атмосфере гнетущего христианского благочестия и отрицания, трудно было не растеряться при виде такого богатства. Это было как если бы один из наших предков-гоминидов, охотников и собирателей, оказался в центре современного американского супермаркета: учитывая, что он столкнулся с таким изобилием после жизни впроголодь, ему, пожалуй, можно было бы простить некоторое безрассудство, некоторую прожорливость, некоторую невоздержанность.

Поздно вечером, в одиночестве, покончив со своими обязанностями уборщика на факультете искусств – вынеся мусор из всех аудиторий и кабинетов, подметя гипс, пенопласт и воск, с которыми в тот день работали в скульптурной мастерской, и убедившись, что все химикаты в фотолаборатории закрыты крышками и убраны куда надо, – он ушел в компьютерную аудиторию, где сидел в темноте и смотрел порно чуть ли не до рассвета.

Это стало для него своего рода хобби: три раза в неделю, разделавшись с учебой и с работой, он проводил остаток ночи за компьютером и часами предавался этому занятию. Так много времени на это уходило из-за проблемы с инфраструктурой, препятствия на пути от предложения до спроса: предложение порнографии не иссякало, спрос Джека на порнографию не иссякал, но между ними вставал модем, который, лязгая и жужжа, выдавал 28,8 килобайт в секунду – цифра, не имевшая для Джека никакого значения, за исключением того, что она не давала ему посмотреть весь объем порно, который он хотел посмотреть за вечер. Оказалось, что его желание на несколько порядков превышает возможности модема. В большинстве случаев все развивалось по одной и той же схеме: он нажимал на миниатюру, и пока изображение загружалось, он замечал другую миниатюру, которую хотел увеличить, а пока загружалась она, он замечал еще одну, потом еще, и вот экран его компьютера превращался в хаотическое нагромождение окон и наполовину загруженных картинок, проявляющихся с ужасной медлительностью. В итоге компьютер практически переставал реагировать, откликаясь на щелчок мышки только через несколько минут, а иногда казалось, что он даже не пытается прикладывать усилия, и изображения оставались зернистыми, непрогруженными и фрагментарными. Однажды Джек нашел целую папку с фотографиями молодой женщины, чья фигура показалась ему особенно привлекательной (было в ней нечто такое, из-за чего она выглядела не как порнозвезда, а скорее как обычная девушка, которую уговорили сыграть роль порнозвезды бесплатно, но он старался не слишком об этом задумываться, а просто любовался приятной глазу картинкой), и вот он нажал на архив, который компьютер обещал «распаковать» после завершения загрузки, потом некоторое время походил по комнате, проверил панель загрузки, потом вычистил все точилки для карандашей, проверил панель загрузки, потом вымыл все доски, проверил панель загрузки, потом разложил все холсты и кисти в подсобке, проверил панель загрузки, а потом просто сел и стал смотреть на нее, не понимая, идет ли загрузка вообще – почти так же, как смотрел на звезды, гадая, действительно ли они движутся по небу, – и наблюдая за тем, как индикатор бесконечно долго ползет к ста процентам; в конце концов архив распаковался, но компьютер тут же завис, заблокировался окончательно, так что оставалось только выдернуть вилку из розетки, и это привело Джека в такую ярость, что он буквально расколотил кулаком клавиатуру.

Профессор Лэрд долго ломал голову над тем, что случилось с клавиатурой, но ни на секунду не заподозрил Джека, которого все считали человеком трудолюбивым, прилежным и ответственным; на факультете искусств уже много лет не было так чисто.

Довольно быстро Джек понял, что для решения проблемы с инфраструктурой нужно задействовать больше компьютеров. Впору было хлопнуть себя ладонью по лбу, когда его вдруг осенило – как будто над головой загорелась лампочка, – что вместо того, чтобы заставлять один компьютер грузить пятнадцать изображений, надо включить пятнадцать компьютеров и загружать по одному изображению на каждом. Тогда ни один из них не будет тормозить и зависать, и Джек сможет достичь максимальной порноэффективности. Приступив к выполнению этого плана, он почувствовал себя промышленником начала века, пока расхаживал по цеху своей фабрики, переходил от одного станка к другому, проверяя, как продвигается работа, слушал мелодию пятнадцати усердно потрескивающих модемов. Он, конечно, понимал, что это рискованно. Если кто-нибудь войдет в комнату, когда он сидит за одним-единственным компьютером – что маловероятно в такой поздний час, но все же, – проще простого закрыть окно и притвориться, что он невинно проверяет электронную почту. Но если кто-нибудь войдет, когда он загружает порно буквально на каждый компьютер в аудитории… в общем, он решил не думать об этом слишком много и положил на ручки входных дверей деревянные бруски, так что, если кто-нибудь войдет, он наверняка услышит, как падают бруски, и у него будет несколько минут, чтобы привести компьютеры в приличный вид.

После этих ночей он иногда задавался вопросом, почему ему нужно такое безумное разнообразие в порно. Подростком он мог целый месяц довольствоваться одним-единственным взглядом на ложбинку между грудей, половиной секунды обнаженной кожи, малейшим намеком на сосок под тонкой или прозрачной рубашкой. Но теперь, открыв для себя интернет, он столкнулся со странным парадоксом: чем больше картинок он находил, тем меньший эффект производила каждая из них. Точнее, они производили эффект только в совокупности. Он часами скачивал и просматривал порно на пятнадцати компьютерах, а потом устало тащился домой перед самым рассветом, чувствуя себя опустошенным, измотанным и каким-то ополоумевшим; мозг кипел от фотографий обнаженной кожи, тело вздрагивало при малейшем прикосновении. Он возвращался к себе, ложился в постель и начинал дрочить – дрочить все судорожнее и все резче, в темноте, с закрытыми глазами, пытаясь по очереди вызвать в памяти свои любимые кадры из ночной добычи, идеальные кадры, которыми можно было бы довести себя до финала, но, как ни странно, в голове было только какое-то абстрактное томление, как будто по дороге домой все образы слились в бесформенную массу. Абстрактный сгусток желания – не за что ухватиться. Он дрочил тщетно и безнадежно до самого утра.

Понятно было, что нужно как-то принести картинки домой.

Но как это сделать? Как взять фотографии с собой? Не может же он сохранить их на дискеты, которые видел у тех студентов, кто привез с собой компьютеры. Джек с тоской уставился на печатную машинку матери, где не было ни электронной начинки, ни экрана. Нет, в цифровом виде картинки не сохранишь. Значит, решение должно быть аналоговым. Придется сфотографировать фотографии.

У него был небольшой запас 35-миллиметровой пленки для занятий фотографией. У него был доступ в фотолабораторию. У него была возможность проявлять пленку – его научил доктор Лэрд, который в начале каждого занятия то и дело ругал недавно появившиеся в продаже цифровые фотоаппараты за недостаток выразительности, красочности, теплоты и жизни, а компьютерные экраны – за недостаток глубины, четкости, резкости и человечности. Джек слушал эти тирады с любезной улыбкой, представлял себе множество тел, которые стали для него доступны онлайн, и думал: «Ну уж нет».

Итак, в следующий раз, отработав смену на факультете искусств, Джек загрузил на пятнадцать компьютеров столько порно, сколько они могли осилить, отобрал лучшие кадры, установил штатив с фотоаппаратом, заправил пленку с нужной светочувствительностью и зернистостью, настроил экспозицию и отснял примерно четыре катушки. Затем отнес пленку в лабораторию и приступил к длительному процессу обработки – проявители, закрепители, стоп-ванны, промывка негативов, – после чего повесил ее сушиться на ночь в самом дальнем углу. И был очень доволен собой до тех пор, пока на другой день профессор Лэрд не попросил встретиться с ним после занятия.

– Нам нужно поговорить, – сказал профессор, когда они оказались в его кабинете за закрытой дверью. – Я хочу дать вам шанс кое-что объяснить.

– Хорошо, – сказал Джек, сглотнув.

– Кое-кто из студентов заметил в кэше одного из компьютеров в аудитории какие-то, скажем так, странные изображения.

Джек не знал, что такое кэш, но из контекста догадался, о чем речь. Он почувствовал, что тонет в кресле.

– Да, очень странные изображения, – продолжал Лэрд. – Весьма, скажем так, предосудительные. – Он смотрел на свои колени, подчеркнуто избегая зрительного контакта. – А потом мы обнаружили точно такой же… скажем так, материал на всех компьютерах.

Тут профессор взял себя в руки и попытался сыграть роль строгого руководителя.

– Вы знаете, о каком материале я говорю?

Джек кивнул.

– Думаю, да.

– Вы должны понимать, что я ни в чем вас не обвиняю, Джек. Я просто хотел дать вам возможность объясниться.

Все страхи, которые Джек гнал от себя этими ночами, – чувство вины и ужас перед тем, что произойдет, если кто-нибудь узнает, чем он занимается, – опять пронеслись у него перед глазами, и тогда он встал и решил сделать то единственное, что пришло ему в голову, чтобы избежать пожизненного позора.

– Пойдемте со мной, – сказал он своему преподавателю. – Я хочу вам кое-что показать.

Джек отвел его в лабораторию, в дальний угол, где спрятал свои пленки. Они по-прежнему висели там вверх ногами, как мясо на крючках. Он вынул их из зажимов. Лэрд бесстрастно наблюдал за ним в свете единственной красной лампочки. Джек проводил его из темноты на свет, дал ему лупу, чтобы он мог изучить фотографии, и сказал:

– Смотрите.

Лэрд стал смотреть: сначала на один негатив, потом с любопытством на Джека, потом на другой негатив и так далее.

– Я переосмысляю обнаженную натуру, – сказал Джек.

Профессор продолжал смотреть, задерживаясь на каждом снимке чуть дольше.

– Это проект о человеке в цифровом формате, о нематериальности компьютерной репрезентации.

В отчаянии Джек начал механически воспроизводить ключевые термины, которые часто слышал на занятиях, термины, в правильности употребления которых очень сомневался.

– Я занимаюсь реконтекстуализацией фотографии, чтобы проблематизировать небытие медиатизированного тела.

Профессор продолжал смотреть.

– Моя работа посвящена культурному производству реальности. Хотя я боюсь, что это может быть слишком банальным жестом в духе помо.

Наконец преподаватель дошел до последнего негатива. Он поднял голову, повернулся к Джеку и улыбнулся.

– Джек, – сказал Лэрд, постукивая пальцем по пленке, – Джек, это же великолепно.

НА ВЕЧЕР ПЯТНИЦЫ Элизабет запланировала двойное свидание с парой родителей из Парк-Шора, которые должны были сегодня приехать в Уикер-парк, чтобы они все вчетвером пошли в крафтовый коктейль-бар, в одно из тех мест, которые имитировали подпольные заведения 1930-х годов: барная карта эпохи сухого закона, потайной вход и нигде никаких вывесок. Вот эта деталь – отсутствие вывесок – была особенно важна. Надо было просто знать.

Джек сидел на кровати и смотрел в телефон. Он уже успел одеться (джинсы, черная футболка, кроссовки – наряд, не требующий ни времени, ни раздумий), успел пролистать новости (американский врач, заразившийся Эболой, успешно проходил лечение в больнице в Атланте) и фейсбучную ленту (отец настаивал – яростно, запальчиво и без малейших доказательств, – что этот врач на самом деле работает на одного фармацевтического гиганта в рамках коварного плана по распространению болезни), успел проверить электронную почту (пришло новое письмо от Бенджамина, в котором говорилось, что соседи, как ни странно, больше не сопротивляются строительству «Судоверфи» и работы идут полным ходом) и теперь прокладывал маршрут к этому коктейль-бару на карте: телефон пообещал десять минут пешком, и Джек решил, что можно сократить это время до восьми минут, если срезать путь, и до семи, если подойти к пешеходному переходу в удачный момент.

Элизабет копалась в своем шкафу, выбирая одежду.

– Тебе понравятся Кейт и Кайл, – крикнула она. – Они замечательные.

Джек кивнул. Теперь он читал отзывы о баре. Согласно приложению, средняя оценка составляла 3,9 звезды, но, похоже, она была искусственно занижена, потому что люди ставили одну звезду, когда не могли найти вход. Он сказал:

– Кейт и Кайл? Откуда мы их знаем?

Пауза, пока Элизабет обдумывала ответ.

– Мы их и не знаем. Это я их знаю.

Ее дико раздражало, когда люди в паре, как это часто бывает, перестают говорить «я» и начинают говорить «мы», будто у них сформировался один мозг на двоих. Общая личность. Джек иногда спрашивал: «Что мы хотим сегодня на ужин?», а она окидывала его сердитым взглядом и отвечала: «Я знаю, что я хочу на ужин. А ты что хочешь?» А если они случайно произносили одну и ту же фразу в одно и то же время, Элизабет хмурилась и говорила: «Прекрати». Она была из тех, кто всегда стремится к обособленности.

Джек сунул телефон в карман и направился к шкафу Элизабет.

– Я имел в виду… – начал он, но не смог закончить фразу, когда увидел ее, когда увидел, что на ней надето: черный лифчик, кружевной, без бретелек, и кружевные трусы – комплект, который стал последней попыткой Элизабет купить что-то похожее на красивое белье. Прошло много времени с тех пор, как он видел на ней этот комплект, и теперь Элизабет обернулась, посмотрела на него, посмотрела на то, как он смотрит на нее, и он почти услышал, как она мысленно посылает в пространство между ними мольбу: «Только не начинай».

– Напомни мне, – сказал он. – Кто такие Кейт и Кайл?

– Родители из школы Тоби. Я недавно говорила с Кейт. Они очень интересные люди.

Рука Элизабет потянулась к черному платью, висевшему на одной из тех вешалок, которые выглядели как гибрид вешалки и подушки, – на особой вешалке. Для особого платья. Она посмотрела на футболку и кроссовки Джека.

– Ты собираешься идти в этом? – спросила она.

– Нет! – сказал он и ушел к своему шкафу переодеваться.

Когда они подошли к бару, на нем была его самая крутая рубашка с воротником на пуговицах, самые крутые джинсы и самые крутые ботинки. Дорога заняла пятнадцать минут (он не учел, что Элизабет будет на каблуках). И, как и было обещано, ничего на улице не указывало на существование коктейль-бара за дощатой стеной, украшенной вычурным стрит-артом: они бы не заметили покрытую росписью дверь, если бы не искали ее специально.

Они вошли в холл, где было темно, если не считать одной-единственной лампочки, освещавшей небольшую табличку. «Правила заведения» – гласила надпись, набранная на пергаментной бумаге шрифтом, который ассоциировался у Джека со старинными книгами (почти наверняка «Гарамон»). Правила предельно ясно демонстрировали, каких клиентов предпочитают видеть в баре: сюда запрещалось приходить в бейсболках, здесь нельзя было заказать «Егербомбы»[17], и «Будвайзер» тут тоже не наливали. Джек подумал о своем отце – тот каждый день носил бейсболку и пил только «Будвайзер». Что бы он сказал об этом месте? В прошлом Лоуренс, возможно, покачал бы головой, улыбнулся и отпустил шуточку про «городских», но теперь, учитывая сайты, которые он читал в последнее время, у Джека были все основания думать, что этот бар вдохновил бы его на очередную онлайн-тираду о «классовой войне». Читать отцовские посты в «Фейсбуке» становилось все труднее, а смотреть его видео – все невыносимее, потому что в запале он доводил себя до затяжных приступов кашля, и Джек гадал, когда же будет уместно наконец его отфрендить.

Элизабет отодвинула в сторону большую бархатную штору, и Джек последовал за ней в основное помещение бара – богато украшенный зал в викторианском стиле с плюшевыми драпировками и хрустальной люстрой. Гости сидели на стульях с высокими спинками, а официанты сновали между ними, подливая воду и убирая пустые бокалы.

– Вон они, – сказала Элизабет, указывая в дальний угол, откуда махали им женщина и мужчина. Женщина, с крашеными серебристыми волосами, была на удивление молода, и ее большие глаза за огромными очками в толстой оправе приветливо засияли, когда она их увидела. Она бросилась к Элизабет, крепко обняла ее, потом сказала: «А ты, должно быть, Джек!» – и тут же подалась к нему и поцеловала прямо в губы.

Это произошло прежде, чем он успел осознать, что именно происходит. Поцелуй был недолгим, легкое прикосновение, ничего серьезного, но это был поцелуй в губы. Впервые с девяностых годов Джека целовал кто-то еще, помимо Элизабет.

– О, вау, классные татушки, – сказала Кейт, легко касаясь кончиками пальцев его рук и обводя узоры на коже.

Джек просто кивнул и улыбнулся. Отстранился и засунул руки в карманы. Он не привык, чтобы с ним так откровенно флиртовали. Он не знал, что делать, как реагировать.

Кейт, впрочем, явно не придала этому ни малейшего значения. Она уже уселась на место и с улыбкой говорила, как же хорошо, что они могут вот так собраться вместе, одной рукой неистово жестикулировала, а другой крепко обхватила колено мужа. Этот мужчина был ее полной противоположностью как внешне, так и по характеру: лысый, одутловатый, могучего телосложения, спокойный и непоколебимый, и в нем чувствовалась холодная, почти психопатическая отрешенность, которая у Джека почему-то ассоциировалась с кагэбэшниками. У него был круглый торс, крепкие ноги, толстая шея и такие большие руки, что они напоминали змей, проглотивших целые банки с протеиновым порошком. Он сидел так тихо, так безразлично, так отстраненно, что Джек даже засомневался, говорит ли он по-английски.

Вот они – родители какой-то девочки из школы Тоби.

– Тоби просто очаровательный молодой человек, – сказала Кейт. – Вы должны очень им гордиться!

– Конечно, да, разумеется, – ответил Джек.

– Такой красивый мальчик, – продолжала Кейт, наклонилась к нему и положила руку ему на колено. – Явно весь в отца.

– О, – сказал Джек. – Спасибо.

Внезапно вечер обрел явный подтекст. Поцелуй Кейт, ее кокетство, соблазнительное белье Элизабет – все это придавало особую значимость каждой произнесенной фразе, каждому кивку головы, даже самой позе Джека. Может, закинуть ногу на ногу? Приобнять Элизабет или сложить руки на коленях? Все стало нарочитым и неловким. Джек словно наблюдал со стороны за тем, как он играет в игру с высокими ставками и непонятными правилами.

Поэтому, естественно, заказ напитков стал тяжелым испытанием, серьезным тестом, который он боялся провалить. Когда появился официант – веснушчатый парень лет двадцати с небольшим, с тонкими рыжими вьющимися усиками, в джинсах, облепляющих его ноги, как оболочка облепляет сосиски, – Джек все еще изучал меню, где были перечислены напитки с такими затейливыми названиями и ингредиентами, что он никогда о них не слышал и уж точно не готов был произносить это вслух. О-де-ви. Бехеровка. Фернет. Чинар.

– Можно мне просто что-то не слишком приторное? – сказал он официанту после нескольких минут безнадежного просмотра меню в поисках чего-нибудь знакомого. – На ваше усмотрение.

– Вообще-то, – сказал официант, – все наши напитки идеально сбалансированы.

– Хорошо.

– В нашем меню нет ничего слишком или не слишком приторного. Каждый напиток создан таким образом, чтобы в нем гармонично сочетались сладость и кислота, не говоря уже о горечи, солености, пряности и пикантности, и чтобы он приятно обволакивал язык.

– Обволакивал? – переспросил Джек, и Кейт добавила в своей двусмысленной, провокационной манере:

– Язык.

– Так вот, если вы хотите что-нибудь не слишком приторное, – продолжал официант, – такая просьба не имеет смысла. Не в нашем заведении.

– Понятно.

– Возможно, вам нужно больше времени, чтобы ознакомиться с меню?

Теперь они все смотрели на Джека – Кейт, Элизабет, официант, молчаливый Кайл. Смотрели на него и ждали. Ждали до тех пор, пока Кейт не сказала: «Принесите ему то же, что и мне!», а потом наклонилась к Джеку и прошептала, положив руку ему на колено: «Это божественно вкусно». Озорная улыбка, легкое пожатие. Когда она наклонялась, декольте слегка обнажило ее тело, но взгляд Джека по-прежнему был прикован к ее глазам кофейного цвета, тщательно подчеркнутым темной подводкой в стиле Клеопатры.

Они говорили о школе, пока не принесли напитки (выбор Кейт действительно оказался божественно вкусным), и тогда они чокнулись бокалами («За новых друзей!»), официант снова наполнил стакан Кайла водой (потому что Кайл ничего не заказал и молча покачал головой, когда подошла его очередь), а потом наступила пауза – поворотная точка в разговоре, неловкий момент, когда нужно было начать какую-то новую тему, – и Кейт хлопнула в ладоши и сказала:

– Ну, голубки, расскажите-ка нам свою предысторию.

– Свою что? – переспросила Элизабет.

– Свою предысторию! Историю ваших отношений. Как вы познакомились, начали встречаться, влюбились и все такое. Можно многое понять о паре по их предыстории.

Это была легкая и комфортная тема для разговора. Как и большинство супружеских пар, Джек и Элизабет рассказывали о своем знакомстве столько раз, что к нынешнему моменту это стало хорошо отрепетированным спектаклем; Джек точно знал, когда Элизабет прервет его, чтобы добавить забавную или острую деталь со своей точки зрения, и наоборот, причем каждая деталь появлялась как раз в нужный момент для достижения максимального эффекта. Начала Элизабет.

– Мы познакомились в колледже, – сказала она. – Мы оба приехали в Чикаго издалека. Джек изучал искусство, а я изучала все подряд.

– Все подряд? – переспросила Кейт.

– Психологию, экономику, биологию, неврологию, театр и так далее, – сказала Элизабет. – Я понятия не имела, чем хочу заниматься в жизни. И вот как-то вечером я была в одном баре на очень неудачном свидании, и Джек тоже был там, фотографировал музыкантов. И я отчаянно хотела, чтобы он заговорил со мной. Он не знал об этом, но я уже давно была по уши в него влюблена.

– Правда? – спросила Кейт. – А как так вышло?

– Я подглядывала за ним несколько месяцев.

– Что? – растерялась Кейт. Обычная реакция на такое заявление.

– Да, мы были соседями, – сказала Элизабет. – Мое окно выходило на его окно. Так что я наблюдала за ним всю зиму.

Раньше, когда они рассказывали эту историю, начинал говорить Джек. Он первым описывал, как наблюдал за Элизабет через окно ее квартиры. Но в какой-то момент все изменилось, и в последние несколько лет слушателям уже становилось не по себе от таких подробностей. Он шпионил за ней? Без ее ведома? Месяцами? Это звучало как вторжение в личное пространство, как домогательство, как сталкинг. То, что не было непозволительным в девяностые, сегодня казалось совершенно непозволительным, и поэтому они изменили порядок. Теперь первой в подглядывании признавалась Элизабет, что ни у кого не вызывало вопросов, и тогда вся вуайеристическая подоплека их знакомства представала как бы результатом взаимного согласия, что делало ее более безопасной и, следовательно, приемлемой.

Вот почему Джек выжидал нужного момента, чтобы вмешаться:

– Я увидел ее в баре тем вечером, и она этого не знала, но я тоже был по уши в нее влюблен.

– Что?! – ахнула Кейт. Она была хорошей слушательницей – восторженной, отзывчивой, – в отличие от своего мужа: тот не реагировал никак, и казалось, что его в равной степени раздражают и эта история, и жизнь в целом. Джек уже представлял себе шутку, которую позже расскажет Элизабет: «Кайл, наверное, появился на свет в виде сплошной мышцы, потом отрастил себе голову и даже самосознание, и все только для того, чтобы наш безумный мир вводил его в ступор». Да, подумал он, ей понравится.

Он продолжал:

– Я тоже наблюдал за ней через окно ее дома и был безнадежно очарован.

– А я видела его фотографии, – подхватила Элизабет. – Он снимал самые крутые группы и тусовался с рок-звездами. Все происходило прямо здесь, в Уикер-парке, в начале девяностых.

– Тогда не было модных коктейль-баров, – сказал Джек.

– И как все тогда выглядело? – спросила Кейт.

– Совсем иначе, – отозвался Джек, наклоняясь, чтобы лучше ее видеть, потому что официант встал между ними, доливая воду в стакан Кайла. – Это был заброшенный район. Здесь никто не жил, кроме наркоманов, проституток и вот нашей горстки художников и музыкантов.

– Это была особая публика, – сказала Элизабет. – Я ужасно боялась подойти к нему.

– А я ужасно боялся подойти к ней.

– Так что мы вообще не разговаривали целую зиму.

– В конце концов тем вечером я решился.

– Слава богу.

– А потом мы проговорили всю ночь, почти до рассвета. Я никогда так не радовался возможности поговорить. Никогда не думал, что простой разговор может вызвать такой кайф.

– И после этого мы были неразлучны.

– Все называли нас Ромео и Джульеттой.

– Мы были легендарной парой.

– А остальное уже история.

– Ура! – сказала Кейт и зааплодировала. – Это так романтично!

И действительно, подумал Джек. Это романтично. Он улыбнулся Элизабет, которая улыбнулась ему в ответ, и почувствовал облегчение, радуясь возвращению в безопасное прошлое.

– А что насчет вас? – спросил Джек. – Как вы познакомились?

– О. – Кейт покосилась на Кайла. – Мы познакомились во время оргии.

Кайл понимающе улыбнулся ей, и Джек понял, что у них тоже есть свое распределение ролей, свой сценарий.

– Простите, что? – сказал Джек.

– Ну, формально это не была оргия как таковая, – отозвалась Кейт. – Скорее, вечеринка, на которой можно устроить оргию, если захочется. Я была там единорогом. Кайл был членом полиаморного квадрата.

– Я не знаю, что все это значит.

– Единорог – это свободная женщина, согласная на секс с парой, состоящей в отношениях. Таких женщин называют единорогами, потому что их так трудно найти, что они с тем же успехом могут быть мифическими.

– Ясно.

– А квадрат – это просто две пары, которые встречаются друг с другом. Надо отметить, что не все квадраты любят групповые игры, но этот был как раз из таких.

Джек посмотрел на Элизабет, ожидая увидеть на ее лице усмешку, означавшую «Бывает же такое!», но увидел совсем другое: спокойную улыбку, означавшую «Я же говорила». Элизабет, понял он, уже знает. Для нее это не открытие.

Кейт продолжала:

– Мы с Кайлом никогда раньше не встречались и впервые увидели друг друга за фуршетным столом на этой вечеринке. Помнишь? – Она ткнула Кайла в плечо. – Мы разговорились, пока ели фаршированные яйца, и никак не могли остановиться. Проболтали всю ночь напролет, до рассвета. Все остальные уже легли спать или разошлись по домам, а мы еще разговаривали.

Джек не знал, какая часть ее рассказа кажется более невероятной: та, где фигурировала оргия, или та, где Кайл разговаривал.

– У нас оказалось столько общего, – сказала Кейт. – Нас не интересовали традиционные отношения. Моя мать – убежденная католичка, категорическая противница секса. Это не для меня. Я никогда не умела хранить верность. Я никогда и не хотела хранить верность. И Кайл чувствовал то же самое.

Тут впервые за целый вечер к беседе присоединился Кайл:

– Вот почему пенис имеет такую форму, понимаете?

Джек и Элизабет уставились на него в ожидании объяснений, но Кайл молча смотрел на них в ответ.

– Нет, – наконец не выдержал Джек. – Мы не понимаем.

– В общем, он имеет форму вантуза, – сказал Кайл. – Пенис. Такое у него предназначение. Человеческий пенис в ходе эволюции приобрел особую форму, чтобы высасывать из вагины сперму других мужчин. В дарвиновском смысле это подразумевает, что на протяжении всей истории человечества женщины были вообще-то гулящие и распутные – и эти слова я использую только в самом позитивном и одобрительном смысле. Потому что, будь моногамия естественной, пенису незачем было бы иметь такую форму. Но он именно такой, а это значит, что женщины были полиаморны на протяжении миллиона лет, вероятно, вплоть до появления сельского хозяйства, пока мы не изобрели институт собственности. Потом богатым понадобилось передавать свои земли и титулы из поколения в поколение, и мы придумали брак, моногамию и целомудрие, начали распоряжаться сексуальной жизнью женщин, чтобы поддержать аристократию и патриархат, после чего экспортировали эту модель за пределы Европы посредством колонизации и уничтожили все остальные брачные практики, потому что они якобы были «порочными и нецивилизованными», а значит, моногамия не просто токсична и противоестественна – в ней есть еще и доля белого шовинизма. А ведь фишка в том, что она даже не работает. И мы знаем это не только из статистики разводов, но и из противоречия, заложенного эволюцией в наш мозг: стоит нам получить желаемое, как мы перестаем желать этого и начинаем желать чего-то другого, что, наверное, имело смысл в обществе охотников и собирателей, но катастрофично для традиционного брака. Наше стремление к новизне в буквальном смысле неистощимо, и вот почему капитализм пользуется огромным успехом, а моногамия – нет.

Тут Кайл откинулся на спинку стула с глубоким театральным вздохом, словно этот приступ разговорчивости истощил все его силы. Он взял свой стакан и осушил его через соломинку, которая издавала громкий хлюпающий звук, пока он втягивал в себя всю воду разом.

– Знаете, – сказала Кейт, когда убедилась, что ее мужу больше нечего добавить, – тут очень интересно посмотреть на цифры. Например, учитывая то, что известно о продолжительности жизни в плейстоцене – о показателях смертности от голода, от нападения львов и так далее, – мы подсчитали, что средняя продолжительность отношений у наших предков составляла восемь лет. За всю историю эволюции у мужчин и женщин было всего восемь лет, чтобы встретиться, спариться и вырастить потомство, прежде чем один из них умрет. Так что эволюция запрограммировала нас чувствовать сильную привязанность к партнеру в течение восьми лет, а потом уже как пойдет.

– А что потом? – спросил Джек.

– Мы становимся нетерпеливыми. Нам нужно что-то новое. Знаете, сколько длится среднестатистический брак в Америке?

– Нет, но предположу, что восемь лет.

– Бинго! Мы научились жить в браке в течение примерно восьми лет. Потом мозг задается вопросом: почему я все еще с этим человеком? Мы жаждем перемен.

– Но мы с Элизабет женаты уже больше восьми лет.

– Хорошо. И что произошло через восемь лет?

– Тогда у нас родился Тоби, – ответила Элизабет.

– Ага. А еще через восемь лет?

Джек и Элизабет посмотрели друг на друга, и Элизабет одарила его грустной улыбкой.

– Это как раз сейчас, – сказала она.

Кейт сочувственно пожала плечами: ну естественно, а я что говорила.

– Мы с Кайлом поняли, что не можем изменить природу человека, чтобы приспособиться к представлениям нашей культуры о браке, поэтому решили изменить брак, чтобы приспособить его к природе человека. Мы спим с другими людьми, и мы честны и откровенны друг с другом в этом вопросе.

Джек, конечно, знал, что такие договоренности существуют, но все равно слышать это от пары, с которой Элизабет планировала двойное свидание, было как-то тревожно.

– Да уж, – сказал Джек, – до вашей предыстории нам далеко. Я не привык, чтобы нас так быстро затмевали.

Кейт рассмеялась.

– Знаю, звучит очень круто, но мы живем довольно обычной жизнью. Вот все думают, что у нас оргии каждую ночь, а на самом деле они только по субботам.

– Умеренность, достойная восхищения, – сказал Джек.

– Кстати! Вам стоит прийти!

– На оргию?

– Да! – Кейт снова схватила Джека за колено и наклонилась очень близко. – На самом деле оргия – устаревшее название. Это больше похоже на вечеринку, где отсутствуют некоторые границы. Вам понравится! У нас очень весело, и люди потрясающие. Все проходит в закрытом клубе, элегантно, ненапряжно. Вам не придется делать ничего такого, чего вы не хотите. Просто приходите и посмотрите сами. Скажи мне, что вы придете. Ну пожалуйста.

Честно говоря, в этот момент Джек чувствовал сильное влечение к Кейт: она как будто обладала огромным внутренним запасом энергии – в отличие от них с Элизабет, которые почти все время были уставшими. Измотанными. Обессиленными. Они постоянно нуждались в химической подпитке. Кейт же казалась живой – она жестикулировала с большим размахом, рассуждала с большой убежденностью, носила большие очки и большие серьги-кольца. Она говорила то, что ей нравится, занималась сексом с тем, кто ей нравится, и все время всецело и безоговорочно оставалась самой собой. И это было очень необычно. Джек не сказал бы, что они с Элизабет врут друг другу, но их разделяла пропасть дипломатичных недосказанностей. Основными темами их разговоров были рутинные бытовые задачи, дела, которые нужно закончить, списки продуктов, которые нужно купить, рабочее и школьное расписание, которые нужно согласовать, и вопросы – многочисленные вопросы – о том, как прошел день. Что она ела на обед? Понравилось ли ей? Что она читала? Понравилось ли ей? Они не игнорировали друг друга, но он чувствовал, что абсолютная, фундаментальная честность, которую демонстрировала Кейт, в их случае подменена другим видом общения – не откровенными беседами, а скорее чем-то вроде дружеской прослушки. Они всегда были в курсе того, что другой делает и говорит. Но не того, что другой думает.

Вот например. Почему Элизабет устроила это свидание? Сколько подробностей о насыщенной сексуальной жизни Кейт и Кайла она знала заранее? Может, она так подает ему сигнал? Пытается что-то ему сказать? Она что, теперь хочет спать с другими людьми? И если да, то есть ли у нее кто-то на примете? И если да, то не этот ли молчаливый придурок Кайл?

Джек улыбнулся Кейт.

– Вряд ли, – сказал он и взял жену за руку. – Нам с Элизабет никто не нужен, кроме друг друга.

Кейт откинулась назад и как будто обменялась с Элизабет многозначительным взглядом, потом широко улыбнулась:

– Это ваше право. Главное – выбирать то, что вы считаете подходящим для себя.

– А то, что вы считаете подходящим для себя, – неожиданно сказал Кайл, – может быть очень ванильным.

– Ванильным? – переспросил Джек.

– И это абсолютно нормально.

– Не знаю, можно ли назвать это ванильным.

– Если передумаете, – сказала Кейт, – мы всегда будем рады вас видеть.

Выпив еще по два бокала, они собрались уходить. Кейт поцеловала Джека на прощание – снова в губы – и все вчетвером направились к двери, когда Джек почувствовал, что кто-то схватил его за локоть. Он обернулся и увидел официанта.

– Вот что, – сказал тот Джеку. – Я слышал, о чем вы там говорили.

Джек покраснел. Он не думал, что их разговор об оргиях и мужской анатомии дойдет до чужих ушей.

– И вам стоит знать, – продолжал официант, – что это были очень проблематичные высказывания.

– Послушайте, я думаю, что с этим вам надо обратиться к той паре…

– Нет уж, это были вы, – возразил он. – Я слышал, что вы говорили об этом районе. Кто-то должен вмешаться.

– О чем вы?

– Вы сказали, что он заброшен.

– Ну да. И что?

– Я уверен, что он не был заброшен, – ответил официант. – Я уверен, что это был пуэрториканский район.

И с этими словами он самодовольно улыбнулся Джеку, что означало одновременно «Ты мудак» и «Хорошего дня».

– Да что не так-то? – сказал Джек Элизабет по дороге домой, после того как поделился с ней этой историей. – Ни одного из этих магазинов здесь не было, все здания стояли пустые. Я не знаю, как еще это можно назвать, кроме как заброшенным.

Элизабет шагала впереди – гораздо быстрее, чем когда они шли в бар, и гораздо менее осторожно, чем обычно ходила на каблуках.

– В смысле, я же не высказывал оценочного суждения, – сказал Джек. – Я всего лишь констатировал нейтральный объективный факт: район был заброшен.

Элизабет выскочила на проезжую часть и перебежала улицу, чтобы не ждать на светофоре. Джек последовал за ней.

– В смысле, просто неправильно говорить, что это был пуэрториканский район, во всяком случае, с исторической точки зрения.

Элизабет обходила других людей на тротуаре так же, как делала это в аэропортах, когда надо было успеть на пересадку: быстро, целеустремленно и уверенно.

– До того, как здесь поселились пуэрториканцы, это был польский район, – сказал Джек, лавируя между прохожими и стараясь не отставать. – А еще раньше он был немецким.

Он ждал, что она вступится за него, что она защитит его и успокоит – «Нет, милый, в твоих словах не было никакого расистского подтекста», – и то, что она так и не попыталась его защитить, а ушла далеко вперед, заставляло его думать, что, возможно, расистский подтекст и в самом деле был, что официант прав, и это, конечно же, очень его беспокоило. Он чувствовал себя мучительно, непозволительно белым при мысли о том, что, возможно, в 1992 году этот район действительно не был заброшенным – возможно, он был очень даже жилым и густонаселенным, только Джек этого не видел или не мог увидеть. Он приехал в Чикаго в период, когда центральные кварталы пустели, а пригороды разрастались, и поэтому тогда он мог считать себя прогрессивным человеком, хорошим человеком, в отличие от тех узколобых белых людей, которые бежали за пределы города, отрезая себя от разнообразного небелого населения. Но, конечно, за этим последовали десятилетия джентрификации, и вектор мышления изменился: возможно, на самом деле именно Джек, Бенджамин и все остальные жители «Цеха» без приглашения ворвались на чужую вечеринку, потребовали к себе всеобщего внимания, а потом заявили: «Вам так повезло, что у вас есть мы!»

Опять же – то, что не было сомнительным в девяностые, стало сомнительным сейчас. Он чувствовал себя точно так же, как и когда только пришел в колледж: ему здесь не место, и он не может понять почему.

– Я не знаю, что я сделал не так, – сказал Джек. – У меня не было денег, и мне предложили не платить за аренду, и я согласился. Это было неправильно? Это делает меня чудовищем?

Элизабет не ответила. Если бы она зашагала еще быстрее, то уже перешла бы на бег.

– Ты не можешь притормозить? – не выдержал Джек, хватая ее за руку. – Что происходит?

Она остановилась, посмотрела на него и, казалось, несколько секунд подбирала слова. Выражение нетерпения на ее лице было таким же, как у Тоби, когда он был маленьким и не переставая спрашивал: «Почему?»

– Помнишь, в баре, – сказала она наконец, – ты заказывал напиток.

– Да.

– И не мог выбрать.

– Да.

– И тебе было неловко, потому что ты не знал, что заказать?

– Угу.

– Всем было плевать, – сказала она. – Всем было просто насрать, что ты будешь пить.

– И что?

– Ты думаешь, что все смотрят и осуждают тебя, но, поверь, это не так.

С этими словами она развернулась и зашагала дальше. Оставшуюся часть пути Джек шел за ней молча, а дома она нырнула в свой шкаф, появилась оттуда в спортивных штанах и футболке и сказала, что ей нужно закончить кое-какую работу и чтобы он ее не ждал, и тогда Джек понял, что где-то облажался. Вечер начался с красивого белья, но закончился тем, что они опять порознь и Элизабет в спортивных штанах ушла в кабинет.

Джек лежал в постели, недоумевая, что он сделал не так. Может, все это из-за его слов про заброшенный район? Или из-за того, что он так агрессивно защищал свои слова про заброшенный район? Или это вообще не имеет никакого отношения к тем его словам? Может, он слишком заигрывал с Кейт или был слишком груб с Кайлом? Он прокручивал в голове события вечера, вспоминал все, что говорил, и пытался понять, за что должен извиниться. Он пролежал в постели, наверное, целый час, размышляя об этом, и в итоге решил, что утром извинится общими словами, не вдаваясь в детали, а потом по реакции Элизабет определит, что конкретно ее обидело.

Он взял телефон и открыл карту. Нашел коктейль-бар, где они были, и оставил отзыв. «Две звезды, – написал он. – Напитки хорошие, но официанты – придурки».

ОН СИДИТ в этом душном классе, на заднем ряду, ближе к большому раскаленному окну, в давящем солнечном свете, не особо прислушиваясь к тому, что происходит вокруг, и сосредоточившись на тыльной стороне собственной ладони. Он маленький мальчик, слишком щуплый, слишком низенький, чтобы находиться здесь, в этом большом здании, среди этих больших мальчиков, фермерских сыновей – широкоплечих, с мощными бицепсами, с усиками над верхней губой, – чьи тела раздались от полового созревания и от работы.

Он не вписывается сюда, в этот класс, в эту школу, во Флинт-Хиллс в Канзасе, где мальчики быстро становятся крепкими и сильными.

И вот он, тщедушный Джек Бейкер, ростом даже ниже всех девочек в классе, сидит за партой, чья крышка хранит следы того, что нравилось другим сидевшим здесь мальчикам: на дереве вырезано название Lynyrd Skynyrd с маленькими молниями, отходящими от букв y, и AC/DC с косой чертой в форме молнии, и еще несколько молний, и пара больших висячих сисек, и несколько флагов Конфедерации, и несколько огромных членов с яйцами, которые должны быть волосатыми, но вместо этого как будто покрыты шипами; если твой инструмент – охотничий нож, тут не до деталей.

А еще парта мерзко блестит в тех местах, где обычно лежат локти, – две небольшие вмятины, образовавшиеся за десятилетия, пока скучающие ученики подпирали подбородок руками, протирая в дереве углубления и полируя их жиром подростковой кожи. От одной мысли об этом Джека слегка мутит. У него не такие длинные руки, локти не дотягиваются до ямок, и ему остается только смотреть на них.

Идет урок чтения. Все книги раскрыты, многие из них используются в качестве вееров. Из-за больших окон в классе жарко, как в теплице, а такую роскошь, как кондиционеры, школа никогда не могла себе позволить. Так что ученики просто обмахиваются книгами и потеют. Дафна Картер читает вслух, низко наклонившись над партой и почти уткнувшись носом в книгу, маленькую, потрепанную, в мягкой обложке, в книгу, которую они читают уже неделю, – новеллизацию фильма «Робокоп».

– О…фи…цер Старкве…зер… дал задний ход… и его э-э-э… «турбо… кру…зер» выехал из пе…реулка, – читает Дафна. – Его не осо…бенно треща… э-э… прель…щала идея робота-поли…цей…ского. «Из него такой же коп, как из моего э-э-э… мик…сера».

Левая рука Джека лежит на парте, рядом с одной из наиболее забавных вырезанных ножом картинок – похожим на гриб членом с непомерно огромной головкой, на которой кто-то другой нарисовал счастливую рожицу. Джек держит карандаш. Он трет ластиком на конце карандаша полоску кожи длиной в дюйм на тыльной стороне левой ладони, между костяшками указательного и среднего пальцев. Он делает это все утро, медленно растирая кожу, ссаживая ее, и теперь она почти прорвалась и стала такой же розовой, как и ластик.

Он учится в выпускном классе старшей школы и ходит в большой корпус, где занимаются все с седьмого по двенадцатый классы. Малый корпус предназначен для детей помладше, с первого по шестой классы. Он находится напротив большого, по другую сторону гравийной парковки. Малый корпус называется «корпусом», но на самом деле это просто кое-как переделанный жилой дом и скорее не школа, а детский сад с легким уклоном в образовательное учреждение. Сидя у окна, Джек иногда наблюдает за детьми на перемене: они кричат, бегают, швыряются камнями, вслед им несутся возмущенные вопли. Но сегодня они не вышли на перемену, потому что слишком жарко, и единственное, что движется за окном, – это шесть нефтяных качалок в поле рядом с парковкой. Качалка – официальный талисман школы, которая называется «Нефтяник». Каждый насос ходит вверх-вниз в своем собственном ритме, и иногда Джек часами наблюдает за ними, чтобы увидеть тот редкий, но, как он знает, неизбежный момент, когда все шесть насосов опустятся и снова поднимутся в унисон. Синхронно, как танцовщицы из «Рокеттс», думает он, вспоминая те Дни благодарения, когда ему удавалось совладать с телевизионной антенной и, пусть с помехами, поймать парад от «Мэйсиз», и каждая проплывающая надувная фигура вызывала у его матери огромное изумление.

– Ой, смотри, – говорила она, – Снупи.

– Ой, смотри, – говорила она несколько минут спустя, – «Рокеттс».

Для нее это было чистейшее удовольствие, и, как в большинстве подобных случаев, его сразу же надо было компенсировать обидами и упреками: «Я, наверное, никогда больше этого не увижу, потому что твой отец не хочет чинить эту чертову антенну». Мать Джека обладала способностью портить любой счастливый момент, заявляя, что он больше никогда не повторится, или жалуясь, что он продлился недолго. Казалось, что даже мгновение радости выводит ее из равновесия, и ее настроение тут же ухудшалось, чтобы снова достичь баланса. Поэтому члены семьи давным-давно перестали пытаться угодить ей – все, кроме Джека; ответственность за настроение матери легла на его плечи, потому что больше никому не было до нее дела.

Под ластиком Джека проступает пятнышко крови. Он ненадолго останавливается, чтобы рассмотреть его: кровь всегда поражает его своей яркостью. Потом продолжает тереть, и насыщенный алый цвет смешивается с катышками от ластика и становится грязно-бордовым.

Дафна Картер тем временем продолжает читать:

– Робо понял, что время… для разго…воров… прошло. Он пере…шел от ре… режима гром…кой связи к режиму паде…ния…цен?

– Наведения на цель, – говорит миссис Брэннон. – Режим наведения на цель.

На уроке чтения они по очереди читают страницы из тех книг, которые выдает им миссис Брэннон. В ведомости этот предмет официально значится как «Американская литература», но миссис Брэннон давно поняла, что не может преподавать литературу ученикам, которые еле-еле читают по слогам. Это ставит ее в трудное положение – она не может проходить с детьми настоящую литературу, потому что они ее не осилят и неизбежно завалят экзамены. Но она не может заваливать их в такой маленькой школе, где большинство все равно не дотягивает до выпуска. Сейчас двенадцатиклассников осталось только двое, Джек и Дафна, а остальные их сверстники, человек десять, ушли – кто не мог совмещать учебу с работой, кто забеременел, кто был исключен из школы. Дафна Картер ходит на уроки миссис Брэннон уже четыре года, но до сих пор читает неуверенно, с запинками, часто ошибается.

– Робо… э-э-э… уста-а-ал, нет, уставился… на дверь. Он ни…когда… не бывал в этом мага…зине, и все же… хорошо… помнил эту раз…ную ви…трину.

– Не разную, – говорит миссис Брэннон. – Давай еще раз. Проговаривай.

Дафна – крупная, сильная девочка, которая носит все свои учебники в одной огромной сумке и при ходьбе закидывает ее на левое плечо, яростно размахивая правой рукой, как будто так нужно для равновесия, за что и получила свое прозвище – Молотилка или Мельница. Дафна снова пытается произнести слово «разноцветную», но у нее получается «разную». Она всегда так читает – видит несколько букв в начале и в конце и достраивает их до первого пришедшего на ум знакомого слова. Это не чтение, а что-то вроде импрессионистического подхода и свободных ассоциаций.

Джек предполагает, что в этом чтении вслух нет никакой педагогической цели – просто миссис Брэннон хочет провести день чуть более достойно, чем другие учителя, которые в основном просто показывают ученикам фильмы. Миссис Брэннон даже не удосуживается смотреть на учеников, пока они читают, и поэтому не замечает, что Джек трет кожу на тыльной стороне ладони так сильно, что теперь у него вовсю идет кровь, что покрасневшая кожа лопнула, и всякий раз, когда Джек на секунду перестает тереть, кровь выступает мелкими бусинками, напоминающими пузырьки на поверхности сернистых источников к югу от школы. Он пристально смотрит на ранку, а Дафна медленно произносит каждый слог слова «разноцветную».

Миссис Брэннон молчит, предоставляя бедной Дафне проходить это испытание в одиночестве. Она смотрит на страницы «Робокопа» с привычным отсутствующим выражением лица, время от времени вытирая рукой влажный лоб. Она не замечает того, что назвала бы «ненадлежащим обращением» Джека с ластиком. Не замечает она и того, что Родни Снелл использует ластик с той же целью: протереть до дырки кожу на руке. И Хантер Пирс. И Карл Киркленд. И Эйден Прайор, и его младший брат Коул. Миссис Брэннон не замечает, что на самом деле все мальчики в ее классе сейчас заняты одним-единственным делом – стиранием собственной плоти. И, вероятно, даже к лучшему, что она этого не знает, думает Джек, потому что, если бы она знала, что ее ученики предпочитают не внимательно слушать, а заниматься членовредительством, это могло бы стать серьезным ударом по ее и без того уязвленному самолюбию.

История с ластиками началась с того, с чего начинается большинство подобных вещей: один мальчик обзывает другого слюнтяем, и за этим всегда следует какое-нибудь испытание на мужественность, причем чаще всего, конечно, жестокое, болезненное и идиотское, но Джек вынужден признать, что иногда оно бывает по-настоящему творческим и интересным. Например, сегодняшнее задание выглядит так: тереть кожу на руке до тех пор, пока не откроется большая рана, а потом, во время обеда, высыпать туда целый пакетик соли. Смысл испытания, конечно, в том, выдержишь ты или нет.

Только вот Джек знает, что настоящее испытание не имеет никакого отношения к боли. Настоящее испытание имеет отношение к смелости, необходимой для того, чтобы решиться причинить себе боль. Или, точнее, к нехватке смелости, если ты испугаешься боли, к трусости, если ты откажешься проходить испытание. Боль пройдет и забудется, а вот трусость останется с тобой навсегда.

И потом надо учесть, что мальчика, отказавшегося от испытания, уже в ближайшие дни побьют. И вот это главная задача Джека, его главная навязчивая идея: что надо сделать, чтобы его не побили. Наверное, он тратит на это больше умственных усилий, чем на учебу.

Потому что в этой школе очень легко быть избитым. Драки здесь случаются чуть ли не еженедельно. Из-за любой оплошности, любого незначительного проступка. На прошлой неделе Хантер пришел в новых кроссовках «Рибок» с подкачкой воздуха через язычок. Наверное, он мог бы и догадаться, что появление в школе в белоснежных, чистых, модных вещах привлечет нежелательное внимание. И действительно, он даже до обеда не дотянул – Родни подошел к нему между первым и вторым уроками и сказал: «Классные ботинки», что вообще-то должно было сразу его насторожить. В голосе Родни слышалась нескрываемая угроза, и Джек развернулся и быстро пошел на следующий урок, чтобы, когда начнется драка – а он был уверен, что драка будет, – он оказался как можно дальше и его никуда не втянули: он уже видел, как мальчики, наблюдавшие за дракой со стороны, становились ее участниками, когда им прилетал случайный хук справа или еще что-то в этом роде. Так что продолжение этой истории Джек услышал от других учеников, очевидцев, зевак, которые рассказывали, что Хантер вежливо улыбнулся Родни и посмотрел на свои новые кроссовки, а потом снова на Родни: «Ну спасибо». И Родни спросил: «Хорошо сидят?» И Хантер, по-прежнему наивно не понимая, в чем дело, ответил: «Ага». И Родни сказал: «Посмотрим», – а потом так сильно толкнул Хантера, что тот шлепнулся на задницу, ногами кверху, а Родни схватил одну из его кроссовок и начал тянуть. А продолжение истории Джек наблюдал воочию, когда сидел один в классе, где должен был проходить второй урок, и вдруг увидел в открытую дверь, как Родни протащил кричащего Хантера за ботинок до самого конца коридора, а там Хантер наконец вырвался, вскочил на ноги, и они принялись драться, но не победил никто, потому что вмешался учитель.

Драка была делом настолько обычным, что куда больше интереса вызвал ботинок. Почему он так и не снялся, как бы яростно Родни его ни дергал? Идея с подкачкой воздуха и правда суперская, согласились все. Браво, «Рибок».

Но с тех пор Хантер не надевал эти кроссовки в школу, что было разумным поступком – как в целях самосохранения, так и в целях сохранения самих кроссовок. Среди учеников «Нефтяника» существует правило: никогда не говорить о деньгах и не выделываться из-за них, потому что здесь их ни у кого нет. А появление в модных кроссовках за сто долларов – это тоже разновидность разговора о деньгах, способ продемонстрировать свое богатство, возвыситься над остальными, и такой жест не останется безнаказанным. Эта школа – маленький коммунистический анклав в капиталистическом Канзасе, место, где явные классовые различия между людьми решительно, а иногда и насильственно стираются. Кто-то пришел в школу в красивых зеркальных «Рей Бенах», и ему тут же дали в нос, разбив очки вдребезги. В прошлом году один старшеклассник поставил в машину дорогую магнитолу и к концу дня обнаружил, что ему прокололи шины. А когда одна девочка вернулась из поездки по торговым центрам Далласа в новеньких белоснежных джинсах от «Зи Кавариччи», за обедом она сразу же стала жертвой «несчастного случая» с клюквенным соком.

Так что нет, здесь нельзя выделяться кое в каких важных аспектах. Любого, кто возмутительно богат, кто слишком хорошо учится, кто подозрительно умен или раздражающе талантлив, берут на прицел и учат не высовываться – процесс социализации обычно начинается с маленьких тычков в плечо, которое после этого болит весь день, затем в ход идут насмешки и поддразнивание, а потом и грубое насилие, если человек не понимает намеков. Был один новенький, городской, в первую же неделю удостоившийся похвал от учителя математики за свои познания в алгебре, но в автобусе ему быстро показали, что происходит с любимчиками учителей, причем урок был настолько эффективным, что родители забрали его из школы на следующий же день.

Часть учеников находит своеобразный повод для гордости в том негласном факте, что у них, как правило, очень мало денег и очень предсказуемое будущее. Они не из тех детей, которым говорят «мечтать о большем». И поэтому они склонны считать чужаками тех, у кого есть деньги или потенциал. Именно последний пункт – потенциал – заставляет Джека так нервничать. Потому что он отсюда уезжает. Потому что он недавно поступил в колледж – в Чикаго, на факультет искусств, – и наверняка слухи об этом уже достигли ушей его одноклассников, и наверняка они планируют ответ в своем бандитском духе, так что Джек соглашается на любые идиотские подначки, лишь бы не привлекать к себе внимания. Каждый учебный день он упорно пытается приспосабливаться, оставаться незамеченным, потому что, как только кто-то из крепких ребят с садистскими наклонностями – а они все более крепкого телосложения, чем Джек, даже девятиклассники, – проявит к нему интерес, он ничего не сможет сделать, чтобы его жизнь не превратилась в сущий ад. И вот он повторяет за другими все те глупости, которые они творят, и история с ластиком – его последний залп в долгой битве, где смекалка противостоит грубой силе, в битве, где эти ребята, как кажется Джеку, будут сражаться всю оставшуюся жизнь.

Наверняка рана на руке уже достаточно большая. Наверняка можно перестать ее растирать. Джек поднимает глаза и обнаруживает, что Дафна больше не читает – учительница вызвала следующего ученика, и Джек даже слегка разочарован, что пропустил, чем там кончилась «разноцветная» драма. Он оглядывается по сторонам и видит, что лишь несколько человек продолжают усердно работать ластиками – остальные сидят и баюкают собственные руки, кривя и морща потные лица.

Им больно, думает Джек, и это его немного беспокоит: ничто так не заставляет цепляться к слабости другого, как ощущение собственной слабости. За обедом придется нелегко.

– Джек? – говорит миссис Брэннон.

Джек поднимает голову. Видимо, настала его очередь читать.

– Извините, – говорит он, листая страницы. – На чем мы остановились?

Легкие смешки. У Джека репутация чудика, вечно погруженного в свои мысли. Его собственная мать рассказывает всем подряд, что Джек всегда был слегка заторможенным, а дети в школе ничего так не любят, как находить этому подтверждения.

– Нет, Джек, сейчас не твоя очередь, – говорит миссис Брэннон. – Я просила тебя открыть окно.

– Окно?

– Да, здесь душно.

Джек смотрит на старое окно, на стекло со свинцовым переплетом, на деревянную раму, покрытую столькими слоями краски, что там уже почти не осталось зазора для движения створок, а от жары и влажности явно разбухшую еще больше, – на окно, которое высотой, наверное, футов восемь, а весить с тем же успехом могло бы хоть девять тысяч фунтов, все равно Джеку не хватит сил его открыть. Он снова смотрит на миссис Брэннон.

– Меня? – спрашивает он.

– Давай пустим сюда свежий воздух, – говорит она и поворачивается к тому, кто сейчас отвечает. – Пожалуйста, продолжай.

И вот, пока Лейла Харрис прилежно читает свою страницу из «Робокопа», ту часть, где Робо расправляется с разными плохими парнями, Джек поднимается с места, надеясь, что все так поглощены этой сценой, так заворожены пугающим смакованием того, в какие именно участки черепа попадают пули, так загипнотизированы кровавыми подробностями, что не будут смотреть на Джека. Он подходит к большому окну, берется за то, что раньше было двумя ручками, но из-за многолетних наслоений краски превратилось в скользкие шарики, пытается прогнуться и изобразить то, что, по его мнению, имеет в виду отец, когда говорит работнику на ранчо: «А ну-ка приналяг!», и дергает. Он дергает изо всех сил. И, как он и думал, окно не поддается. Ни малейшего скрипа, намекающего на то, что створка скользит по раме.

Он оборачивается. Весь класс, за исключением читающей Лейлы, смотрит на него. Мальчики ухмыляются, как гиены.

– Оно не двигается, – говорит Джек.

В ответ на это Дафна встает, театрально вздыхает и говорит:

– Я сделаю.

Она подходит к Джеку, всем своим видом излучая уверенность в себе, силу и целеустремленность первопроходцев, берется за кривые ручки окна, тянет его своими большими руками, отдирает от рамы и полностью открывает.

Класс ревет.

Миссис Брэннон пытается их успокоить, но Джек знает, что они не скоро это забудут. Мальчики уж точно никогда не простят ему, что он не смог поднять то, что подняла девчонка. Большего позора не существует, и в этот момент Джек понимает: его точно побьют.

– ПАПА, я видео пишу, – раздраженно сказал Тоби, когда Джек вошел в его комнату рано утром в субботу.

Сын сидел за компьютером в огромных наушниках, смотрел на «Ютубе» канал какого-то известного игрока в «Майнкрафт» и бурно реагировал на происходящее.

Джек встал рядом с ним, оставаясь за кадром, и вгляделся в экран: окно с лицом ютубера – он тоже был в больших наушниках и тоже сидел в своей маленькой комнате, – было вписано в окно побольше с игрой, в которую он, судя по всему, играл; оно, в свою очередь, было вписано в другое окно, еще больше, с лицом Тоби, смотревшего в камеру ноутбука, и это последнее окно было одним из множества открытых на рабочем столе Тоби. Джек покачал головой и улыбнулся: окна внутри окон внутри окон, подумал он, симуляции внутри симуляций – это же прекрасно, очень в духе помо.

Джек узнал этого ютубера, одного из кумиров Тоби, парня лет восемнадцати на вид, который, похоже, зарабатывал на жизнь тем, что целыми днями играл в «Майнкрафт» и вел стримы на огромную аудиторию, состоящую в основном из детей. Получал он, должно быть, немало, судя по дорогой технике и большой коллекции игровой атрибутики, выставленной в комнате у него за спиной, не говоря уже о логотипах. Его куртка, как у гонщика, была вся облеплена логотипами многочисленных спонсоров – в основном это были разные компьютерные бренды, но среди них затесалось и несколько производителей газированных энергетиков.

– Знаешь, – сказал Джек, – никто из моих друзей во времена нашей молодости не хотел, чтобы их спонсировали корпорации.

– Почему?

– Они бы сказали, что это продажность. Что ты поступаешь нечестно.

Тоби фыркнул.

– Хрень какая.

– Ты так думаешь?

– Это не значит, что ты поступаешь нечестно. Наоборот, это хорошо.

Джек изучал творение ютубера в «Майнкрафте» – темную и узкую каменную комнату с низким потолком и мозаичным полом, покрытым чем-то похожим на змей.

– Что он делает? – спросил Джек.

– Ублиет.

– Что?

– Сейчас новый челлендж завирусился. Создай самую жуткую комнату смерти.

– Какая-то сомнительная идея.

– Как думаешь, что хуже? Умереть от змей или от лавы?

– Однозначно от змей.

– Да, – сказал Тоби, задумчиво кивая, – так было бы медленнее. – Тут он наклонился к камере, дико вытаращил глаза, скорчил гримасу, поднял руки и завопил с очень правдоподобным ужасом: – Змеи!

– Тоби, твоя мама еще спит.

Он посмотрел на Джека и смущенно улыбнулся.

– Но разве это не классная реакция?

Джек кивнул.

– Очень классная.

– Вообще огонь.

– А теперь давай, обувайся. Мы идем на рынок.

Это была их субботняя традиция – дать Элизабет поспать, а самим пока сходить в парк и забрать свою недельную долю овощей, фруктов, мяса и других продуктов – смотря что те фермеры, с которыми они заключили договор, положили в их корзину на этот раз[18]. Утро выдалось влажным и пасмурным, солнечный свет пробивался сквозь донья облаков, темные витрины магазинов блестели от росы, воздух был густым и грязным. Они прошли по Милуоки до пересечения Деймен и Норт, одного из тех запутанных перекрестков Чикаго, где к обычному пересечению двух улиц под прямым углом добавлялась еще одна по диагонали. Водители могли выбрать любой из пяти маршрутов, и в час пик этот перекресток превращался в движущийся во всех направлениях сразу оглушительный кошмар. Но Тоби к этому привык – он здесь вырос. Он нажал кнопку на нужном светофоре и стал ждать.

– Какая у нас миссия на сегодня? – спросил Тоби. – Пожалуйста, придумай какую-нибудь интересную.

В эту игру они играли каждое утро по субботам: Джек давал Тоби немного денег и ставил перед ним какую-нибудь туманно сформулированную задачу. На прошлой неделе он велел Тоби «купить радугу», и тот вернулся с пакетом красных и синих ягод, оранжевых и желтых цитрусовых, зеленым огурцом и баклажаном цвета индиго. Неделей раньше у них была «еда в скорлупе», и Тоби принес орехи и устрицы. Правило заключалось в том, что позже в тот же день они должны как-то объединить купленные продукты в одно блюдо – часто это была та еще авантюра, потому что Тоби любил саботировать готовку хотя бы одним экстравагантным ингредиентом: его это очень веселило.

– Сегодняшняя миссия, – сказал Джек и шутливо сымитировал барабанную дробь, – «Мамин любимый завтрак».

Тоби кивнул и поднял вверх большой палец.

– Отлично.

Они ждали, пока переключится светофор. Слева от них был спортзал, построенный на месте когда-то любимой кофейни Джека.

– Здесь я встретил твою маму, – сказал он.

– Я знаю, – отозвался Тоби.

– У нас тут было первое свидание.

– Папа, ты постоянно мне это рассказываешь.

– Да?

– Как вы с мамой познакомились здесь миллион лет назад.

– Не совсем миллион, – сказал Джек. – Ты знаешь, когда это было?

Тоби поднял на него глаза.

– В девятисотые годы?

Джек рассмеялся.

– Да, я познакомился с твоей мамой в девятисотые годы.

На другой стороне перекрестка возвышался «Флэтайрон-билдинг»; там раньше была хотдогерная «Стильный Стив» и кафе «Фильтр» с разноцветными афишами музыкальных групп на окнах, а также художественная галерея, где Джек провел свою первую персональную выставку, – все это теперь поглотил филиал Банка Америки, и единственным свидетельством его прежней жизни в качестве галереи были картины местных художников, которые менеджер неизменно развешивал в глубине зала, за высокой стойкой с ручками и квитанциями о внесении денег на счет. Выставка Джека здесь стала венцом его зарождающейся карьеры. Она называлась «Девушка в окне» – спасибо профессору Лэрду за то, что он придумал это название, организовал выставку совместно с владельцами галереи и, по сути, предоставил Джеку концептуальное обоснование того, почему съемка выложенной в интернет порнографии – инновационная и важная практика. Выставка стала неожиданным хитом, о ней даже написали в «Трибюн», и рецензент объявил Джека Бейкера «самым выдающимся молодым художником в Чикаго», что, конечно, было полной чушью. Так что Джек испытал странное и сложное чувство, когда к нему стали относиться так, как будто это не было полной чушью. Люди впервые начали воспринимать его всерьез, интересоваться его мнением, замечать, когда он входит в комнату. Даже пугающие семинары по фотографии в одночасье перестали быть пугающими, потому что он заметил резкую перемену в реакции, которую теперь вызывало его творчество: восторженные похвалы вместо обычного безразличия. Более того, он заметил, что ценность его реплик возросла, поскольку другие студенты, к его удивлению, теперь ждали, что он скажет, и кивали, когда слышали его рассуждения, как будто эти рассуждения не были наивными, ошибочными и нелепыми.

Оказывается, если все ваши дружеские отношения и социальный капитал проистекают из того, что вы выдающийся художник, то счесть себя таковым очень просто.

И поэтому тот факт, что «Девушка в окне» родилась в результате длительного обсессивно-компульсивного просмотра порнографии, был внутренне переосмыслен. История была переписана. Теперь на семинарах Джек с самодовольным видом начинал свои ответы со слов: «Когда я придумал „Девушку в окне“…» – и был совершенно искренен.

Его назвали выдающимся художником, и он совершил ошибку, поверив в это.

– Папа, пойдем, – сказал Тоби, потянув Джека за руку. Светофор наконец переключился.

Они пошли на юг по Деймен-стрит, под эстакадами синей ветки метро, мимо стены, разрисованной граффити, мимо тайного входа во вчерашний модный коктейль-бар. Увидев его, Джек на мгновение устыдился – своей панической реакции на Кейт, нарастающего страха по поводу Кайла, обиженного отзыва, который он оставил в интернете. Он решил сегодня же удалить этот отзыв.

– Слушай, Тоби, – сказал он. – У мамы случайно не появлялись какие-нибудь новые друзья среди других родителей?

– Я не знаю.

– Она ни с кем по имени Кайл не разговаривала?

– Не знаю.

– Такой крупный, мускулистый, с бритой головой. Ты его не видел рядом с ней?

Тоби пожал плечами и снова повторил:

– Не знаю.

– Ладно. Забудь.

Они перешли дорогу и оказались в парке, среди многочисленных палаток фермеров, расположенных так, чтобы направить поток людей по широкому центральному проходу. Там Джек увидел Бенджамина Куинса, который стоял перед киоском под названием «Органическая еда» и пробовал зелень. Бен уже много лет был завсегдатаем фермерского рынка и частенько читал самим же фермерам лекции о чистом питании, натуральных добавках и биодинамических продуктах. Сегодня на нем была облегающая майка с надписью «Лига овоща» на груди, набранной точно таким же шрифтом, как и на футболках с «Лигой плюща».

– Джек! Дружище! – сказал Бенджамин, подходя и заключая его в то типично мужское объятие, которое начинается с пожимания руки.

Потом он присел на корточки, чтобы его лицо было на одном уровне с лицом Тоби:

– Дай пять, молодой человек! Слушай, хочешь съесть кое-что необычное?

Лицо Тоби просияло.

– Хочу!

– Вот, – сказал Бенджамин, протягивая ему маленький листик, размером и формой напоминающий базилик. – Попробуй.

Тоби сунул его в рот и некоторое время жевал, потом его лицо сердито скривилось:

– Фу-у-у!

– Еще одна отличная реакция, – вставил Джек.

– Спасибо.

– Это ярутка полевая, – сказал Бенджамин.

– По вкусу как тухлая горчица!

– Фермеры называют ее клопником. На самом деле это растение относится к семейству Капустные. Совершенно съедобно и полезно для здоровья. В отличие от этой дряни от «Монсанто»[19], – и Бенджамин презрительно кивнул в сторону другого киоска, где продавались обычные продукты.

Похоже, это было особой страстью Бенджамина: необычные растения, обладающие на редкость питательными свойствами и сложным горьковатым вкусом, растущие на Среднем Западе, но попавшие в немилость агрохолдингов. Он утверждал, что единственный надежный способ питаться настоящей, ничем не обработанной, генетически натуральной пищей – это выбирать те продукты, от которых капиталистический мир давно отказался, поэтому он и предпочитал киоск «Органической еды», где продавались интересные и крайне специфические съедобные растения – ярутка полевая, портулак, клевер, краснокоренник, пустырник, – а вывески и рекламные брошюры пестрели словом «чистый». Именно эта одержимость чистотой – и, конечно же, ее противоположностью, загрязнением, примесями, – иногда напоминала Джеку проповеди, которые он слышал в церкви своей матери, когда пастор предостерегал от дурных мыслей и гнусных поступков. Джек иногда задумывался о том, что в фермерском рынке есть что-то общее с церковью: группа людей, разделяющих одни и те же убеждения, встает чуть раньше, чем им хотелось бы вставать в выходные, и приходит туда, где им предлагают спасение от некоего абстрактного злодея – либо сатаны, либо, соответственно, позднего капитализма. Подходы были разные, но идеал выглядел примерно одинаково: и церковь, и фермерский рынок тосковали по планете в ее первозданном состоянии, такой, какой ее изначально задумали Бог или природа, до того как человек все испортил.

– Пап? – позвал Тоби, дергая Джека за рубашку. – А деньги?

– Ой, точно. – Он дал Тоби наличные и традиционное напутствие не уходить из поля его зрения, и мальчик поспешно убежал.

– В общем, в Парк-Шоре хорошие новости, – сказал Бенджамин. – Иски отозваны, судебные запреты отменены, и работа идет быстрыми темпами. «Судоверфь» в процессе постройки, и мы почти укладываемся в график.

– Супер. А что изменилось?

– Честно говоря, понятия не имею. Я бы и хотел поставить это себе в заслугу, но просто иногда бывает так, что мировая энтропия работает в нашу пользу. Лучше об этом не задумываться. Лучше сказать «спасибо» и двигаться дальше.

Джек наблюдал за Тоби, который в этот момент стоял у киоска, где продавался местный мед из ульев на крышах. Жесты мальчика – то, как он нарочито пожимал плечами и хмурил брови, – навели Джека на мысль, что Тоби торгуется, и он удивился, где его сын этому научился.

– Можно тебя кое о чем спросить, Бен? И, пожалуйста, отвечай честно.

– Хорошо.

– Ты считаешь меня… ванильным?

– Что ты имеешь в виду под словом «ванильный»?

– Не знаю. Нормальный.

– А, я понял. Типа, простой. Обычный.

– Да.

– Скучный. Заурядный. Тот, у кого нет никаких кинков. Неинтересный. Такой, как все. Посредственный.

– Да. Как ты думаешь, это описание подходит ко мне?

– Ты должен понять, Джек, что в ванильности нет ничего плохого.

– Значит, да. Ты думаешь, что я ванильный.

– Не забывай, что ваниль – отличная вкусовая добавка. Самая типичная.

– Это обидно, Бен.

– На самом деле это, наверное, еще один хороший синоним: типичный.

– Это сейчас был удар по моему имиджу.

В колледже Джек сделал вызывающую татуировку, сплошь покрывавшую все его руки и торс. В то время он думал, что это смелый жест, что с ней он станет уникальным. Но сейчас, оглядевшись по сторонам, он увидел, сколько людей на фермерском рынке такие же смелые и уникальные. Например, у соседа Джека, выбирающего авокадо, на бицепсах извивались красные и оранжевые драконы.

– Почему ты спрашиваешь? – сказал Бенджамин.

– Я боюсь, что в какой-то момент превратился в человека, которым никогда не хотел быть, в человека, за которого Элизабет никогда не собиралась выходить замуж, в скучного, ванильного, токсичного и бездарного джентрификатора.

– Джек, ты не джентрификатор.

– Спасибо.

– На здоровье.

– А насчет всего остального?

– Об этом я судить не могу, но ты совершенно точно не джентрификатор.

– Вчера вечером один парень, похоже, именно так обо мне и подумал.

– Очень мило взваливать на тебя такую ответственность. Но нет, ты был просто винтиком, просто маленькой шестеренкой в двигателе мирового прогресса, одним из миллионов крошечных страховщиков массовой культуры, распределяющих риски.

– И как именно я это делал?

– За счет этого образа жизни голодающего художника, этого вечного бунта без причины. Тогда мы ведь верили, что главный негодяй в бездушной корпоративной махине – это человек в сером фланелевом костюме, понимаешь? Человек за бежевой перегородкой в огромном офисе. Но мы ошибались. Правда в том, что татуированные хипстеры намного, намного хуже.

– Почему?

– Потому что они капиталистические старатели, добывающие из земли очередные тренды. Ты не замечал, что корпорации, которые больше всего зарабатывают на искусстве, никогда не создают свое собственное искусство? Я говорю о сфере развлечений, о том, что связано с культурным капиталом – с музыкой, издательским делом, кино и телевидением. Владельцы этих корпораций не создают ровным счетом ничего. А все потому, что творчество непредсказуемо. Лишь немногие художники добиваются настоящего успеха. В тренды особо не наинвестируешь. Слишком рискованно для компаний, которые должны отчитываться перед акционерами и советами директоров. И поэтому они перекладывают риск на нас. Они хотят, чтобы мы были голодающими художниками, жили на чердаке и работали бесплатно – вдруг сейчас как повезет, да как прославимся! Тогда, в девяностые, мы в «Цехе» думали, что выступаем против корпораций, но на самом деле каждый из нас брал на себя долю корпоративного риска. Мы помогали переводить риски на третьих лиц и распределять их между работниками. И вот один художник из ста выходит в топ, корпорации подлизываются к нему и получают свою прибыль, а остальные из нас становятся, не знаю, какими-нибудь адъюнктами.

– Спасибо, Бен.

– Мы не были джентрификаторами, Джек. И винить тебя в случившемся – все равно что винить корабль за то, что он вызвал прилив. Нет, нас в «Цеху» нещадно эксплуатировали, и мы трудились как рабы на галерах. Люди думают, что я сильно изменился со времен колледжа, но, на мой взгляд, сейчас я просто сознательно делаю то, что тогда делал неосознанно: управляю рисками и распределяю их. И не чувствую за собой никакой вины по этому поводу. И ты не должен, хотя, думаю, ты все равно будешь чувствовать себя виноватым, потому что у тебя всегда так. Наверное, поэтому ты и послал Тоби за бананами, да?

– Что?

– Ты же покупаешь бананы и мед? Для панкейков?

– Вообще, да. – Джек планировал вернуться домой пораньше, чтобы Элизабет, сонно выйдя из спальни, обнаружила, что они приготовили для нее огромную порцию банановых панкейков – ее любимый завтрак. Он хотел сделать широкий утренний жест, проявить искреннюю заботу, внимание и любовь… и, ладно, наверное, это немного напоминало отчаяние, наверное, в этом слишком явно считывалось «пожалуйста, люби меня», но это было единственное, что он мог придумать после всех неприятностей предыдущего вечера: поразить Элизабет своей чуткостью и особым завтраком.

– Ты не замечаешь иронию? – сказал Бенджамин. – Покупать бананы на фермерском рынке в Иллинойсе? Эти бананы местные только в том смысле, что кто-то купил их в местном супермаркете, снял наклейки и взвинтил цену вдвое.

– Откуда ты знаешь, что я покупал бананы?

Бенджамин улыбнулся.

– У людей есть свои привычки, – сказал он.

Вернувшись домой, Джек и Тоби обнаружили, что за время их отсутствия квартира ожила. Горел свет, варился кофе. Они вошли в кухню и увидели, что Элизабет стоит, прислонившись бедром к столешнице, а перед ней ее обычный завтрак: греческий йогурт, семена чиа, высокий стакан воды.

– Мама, перестань есть! – закричал Тоби.

– Что? Почему?

– Потому что мы сделаем тебе панкейки!

И вот Элизабет мужественно смотрела, как они готовят новый завтрак: банановые панкейки с медом, корицей и почему-то с дыней – маленькой диверсией от Тоби. А потом они все поели, Элизабет горячо похвалила кулинарные способности Тоби, поблагодарила их обоих за прекрасное утро и разрешила Тоби посидеть за компьютером, а это означало – хотя он ничего не подозревал, – что она хочет поговорить с Джеком наедине. Тоби убежал в свою комнату, Элизабет проверила, действительно ли он надел свои большие шумоподавляющие наушники, вернулась в кухню, посмотрела на Джека и спросила:

– Так что, банановые панкейки?

– Да.

Она рассмеялась и покачала головой.

– Ты в своем репертуаре, Джек. Иначе и быть не могло.

– Бен тоже что-то такое говорил. Я не понимаю.

– Вчера вечером я повела себя по-хамски. Извини.

– Ничего.

– Но примечательно, что, когда я веду себя с тобой по-хамски, ты в ответ готовишь мне завтрак.

– Ну, э-э, да.

– Почему ты всегда так поступаешь?

– Я бы не сказал, что всегда.

– Хорошо, но ты помнишь, когда в последний раз готовил мне банановые панкейки?

– Нет.

– Книжный клуб.

– А, – сказал он, – ну да.

Это был последний раз, когда он приходил на заседание ее книжного клуба, последний раз, когда участницы клуба в тщетной попытке уравнять соотношение полов пригласили своих мужей и бойфрендов. Они обсуждали роман о бейсболе – мужчины, конечно, должны были увидеть в этом откровенную попытку им угодить, но почему-то не увидели, – и один из мужей высказал очень дельное наблюдение, сравнив стремление главного героя попасть в высшую лигу с желанием Ахава убить большого белого кита, и женщины согласно закивали в ответ, но по какой-то причине Джеку показалось, что это вызов лично ему, что других мужчин здесь оценивают по достоинству, а его нет. И вот, несмотря на то что на самом деле у него не было четкого мнения по этому вопросу, он решил высказаться и принялся утверждать, что нет, автор вряд ли закладывал в роман отсылку к «Моби Дику», поскольку Ахав гораздо менее самокритичен и гораздо более склонен к самообману, чем главный герой этой книги, и вообще надо учитывать, что Мелвилл…

Один взгляд на Элизабет, на ее нахмуренное лицо – и он замолчал.

– Что ты несешь? – спросила она таким тоном, что в комнате воцарилась тишина. А Джек сидел и накручивал себя остаток вечера, дома не разговаривал с Элизабет, а на следующее утро проснулся и, конечно же, приготовил ей банановые панкейки.

– Я помню, – сказал он.

– А что было до этого, ты помнишь?

– Ты о чем?

– В ту ночь, когда ты пришел, а я тут пылесосила.

Это он точно помнил. Они тогда попытались предаться разврату – несколько месяцев назад, вечером, когда Тоби был в гостях у друга, а Джек и Элизабет остались дома вдвоем, – и казалось, что все идет хорошо и в нужном направлении: свечи были зажжены, бутылка вина опустела, и они уже лежали в постели, собираясь приступить к делу, когда она положила руку ему на грудь и сказала: «Я сейчас вернусь», и он все ждал, и ждал, и в конце концов перестал ждать, услышав тихое жужжание где-то в другой комнате, вышел из спальни и обнаружил, что Элизабет в кухне орудует маленьким ручным пылесосом.

Она посмотрела на него и выключила пылесос.

– Тут крошки, – сказала она.

– У нас были планы.

– Да, но я увидела крошки и решила, что потрачу всего минуту, зато смогу вычеркнуть это из списка дел.

Он нахмурился.

– Если бы тебя попросили выбрать между уборкой на кухне и сексом с мужем, что бы ты выбрала?

– Я бы не стала так ставить вопрос.

А на следующее утро он проснулся рано и, переживая из-за вчерашнего, опять приготовил банановые панкейки.

– Ага, ладно, – сказал он, – значит, я скучный и предсказуемый, потому что захотел испечь тебе панкейки?

– Я просто заметила за тобой такую причуду.

– Какой же я заурядный, ванильный муж – готовлю тебе твой любимый завтрак.

– Не бери в голову. Забудь.

Джек некоторое время молча смотрел на нее. Он терпеть не мог причинять ей боль и всегда немедленно жалел об этом.

– Прости, – сказал он. – Это было некрасиво.

– А ты прости, что я так резко обрушила на тебя Кейт и Кайла, – отозвалась Элизабет. – По-хорошему, я должна была тебя предупредить.

– Ты же не спишь с Кайлом?

– Ты серьезно? Нет. Конечно, нет.

– А хочешь?

– Так вот о чем ты так переживаешь?

– Я не знаю, о чем переживать, Элизабет. Иногда я просто не представляю, о чем ты думаешь. После стольких лет вместе ты остаешься для меня полнейшей загадкой.

Она кивнула и опустила глаза в пол, улыбнувшись своей скрытной, мимолетной улыбкой.

– Агата часто говорила, что я воздвигаю вокруг себя стену, и, наверное, это правда. Прости. Это происходит само собой.

– Да уж. Вот объясни мне кое-что. Почему ты так злилась вчера вечером по дороге домой? Никак не пойму.

Она села за маленький кухонный стол, посмотрела на потертое светлое дерево, местами поцарапанное и выщербленное, местами покрытое пятнами. Пятнадцать лет назад они подобрали этот стол на улице, зашкурили его и покрыли маслом, чтобы придать ему более пристойный вид. Элизабет недавно хотела купить другой стол, но Джек не мог расстаться со старым. Ему представлялось, что стол за долгое время службы впитал в себя атмосферу их кухни, запахи миллиона завтраков, обедов и ужинов, приготовленных с любовью.

Элизабет посмотрела на него и сказала:

– Я много думала о нашей ситуации.

– О какой ситуации?

– О нашей жизненной ситуации, о том, что мы сейчас в нижней части U-образной кривой.

– А. Об этом.

– И я почитала кое-какие исследования…

– Ну еще бы, типичная Элизабет.

– И большинство исследований показывают, что секрет счастья в этот конкретный момент жизни заключается в том, чтобы просто пробовать нечто новое. Приобретать новый опыт. Менять привычный уклад. И я вроде пытаюсь это делать и так и сяк, но ты сопротивляешься на каждом шагу.

– Это как?

– В мелочах. Я предлагаю открытые полки на кухне, а ты такой: нет. Камин? Нет. Отдельные спальные зоны? Нет. Даже на работе – твой начальник просит тебя попробовать что-нибудь новое в творческом плане, а ты опять: нет. Ты даже больше не тренируешься и не носишь этот оранжевый браслет.

– Который тебе же казался идиотским.

– И вчера вечером, стоило только предложить тебе пойти на вечеринку, которая, как ты должен признать, была бы как минимум интересной, ты сразу же ответил: нет.

– Думаю, что интересная – это не то слово, каким я бы ее описал.

– Я хочу сказать, Джек, что тебе нравится, чтобы все оставалось так, как есть, без изменений. И вот поэтому я разозлилась.

– Потому что ты хочешь, чтобы все изменилось. Ты хочешь, чтобы изменился наш брак.

– Джек, послушай. – Она встала, подошла к нему и взяла его за руки. – С тобой я обрела все, о чем мечтала. Я серьезно. Когда я приехала в Чикаго, то понятия не имела, что со мной будет. Я просто хотела жить достойно, хотела найти хорошего парня и, может быть, создать прекрасную семью и жить в красивом доме, и смотри, как вышло – все это у меня есть.

– И теперь тебе скучно.

– Нет, не скучно. Просто исчезла таинственность, которая меня прельщала. На самые главные и трудные вопросы жизни – что со мной будет? кем я стану? – ответы по большому счету уже даны. И сейчас я чувствую, что там, где раньше была тайна, осталась пустота. Думаю, именно этого мне и не хватает.

– Тайны.

– Авантюры. Я не знаю, правы ли Кейт и Кайл. Я не уверена, что институт брака не работает. Но я знаю, что если бы мы пошли на эту вечеринку, то неизвестно, что бы там произошло. И в этой таинственности есть свое очарование.

В этот момент у них одновременно тренькнули телефоны – как оказалось, им обоим пришло сообщение от Кейт, которая написала: «Было очень приятно повидаться, голубки! С нетерпением жду следующей встречи!»

Кейт сопроводила свое сообщение эмодзи, значения которого Джек не знал, хотя Тоби как-то пытался научить его мудреной символике всех этих странных значков. Кейт прислала желтое лицо с приподнятыми бровями, с лукавой улыбкой косящееся вправо. Если Джеку не изменяла память, это означало или похмелье, или сарказм, или самодовольство, или намек на какой-то секрет, а еще Кейт могла иметь в виду, что чувствует себя привлекательной, или заигрывать с ним в соблазнительной, а то и вульгарной манере.

Джек и Элизабет положили телефоны на столешницу и посмотрели друг на друга.

– Ты правда думаешь, – спросил он, – что какая-то развратная вечеринка тебя осчастливит?

– Конечно, нет, – сказала она. – Но я знаю, что жизнь не приносит удовлетворения без тайны, без авантюры, без острых ощущений. Во всяком случае, так утверждает наука.

– И ты хочешь именно таких острых ощущений?

– Просто это подвернулось под руку.

– Ясно.

– Давай совершим хоть один безумный поступок? Только и всего. Давай впервые за долгое время перестанем вести себя как родители. Будем такими, как раньше. Будем безрассудными. Не такими обычными.

Вот оно, это слово: обычный. Оно напомнило ему о тех вечерах, когда он сидел за кухонным столом с матерью и сестрой, о тех временах, когда Эвелин приезжала в гости и на целый день отправлялась в поход по Флинт-Хиллс, а потом приносила наконечники стрел, кусочки кварца, окаменевшие раковины или серые камни, которые она называла затвердевшими фрагментами магмы, вытолкнутой из центра земли, – чудеса, говорила она, все это чудеса. Эвелин была из тех, кого очаровывало все вокруг. Но Рут, которую не очаровывало ничего, фыркала: «Это обычные камни».

Джек приехал в Чикаго, чтобы быть похожим на Эвелин, но, когда у него родился сын, он, кажется, стал больше походить на Рут. Сам того не сознавая, он стал обычным. Ничем не примечательным. Ванильным.

– Хорошо, – сказал он Элизабет, – ты права. Давай попробуем. Я согласен.

– Серьезно?

– Ага. Пошло оно все. Я готов на твою авантюру.

Но даже когда Элизабет обняла его и радостно сказала, что прямо сейчас позвонит Кейт, Джек подумал, что, возможно, подчиняется совсем другому порыву – не желанию отличаться от других, а наоборот, желанию быть как все. Плыть по течению. Быть частью стада. Возможно, это была его старая привычка приспосабливаться, не высовываться, не провоцировать. Он вспомнил, на что был готов в детстве, на какие ужасные вещи мог пойти, чтобы угодить остальным, чтобы избежать драк. Он никогда не говорил «нет», никогда не отстаивал свое мнение. Однажды он стер кожу на ладони – стер ластиком карандаша, – лишь бы другие мальчики не цеплялись к нему, лишь бы ничем не выделяться.

Он посмотрел на свою руку, поднес ее к свету. Оказалось, что если сжать кулак и держать его под определенным углом, то шрам по-прежнему виден.

Эффект смысла


ДВА ПАЦИЕНТА, страдающие от болей в пояснице, ходят на иглоукалывание. Иглотерапевт проводит с каждым пациентом длительную консультацию, во время которой изучает цвет, форму и припухлость языка на предмет наличия симптомов болезни, измеряет частоту, наполнение и силу пульса в левом и в правом запястьях одновременно, потом нажимает пальцами на важные точки в поисках сигналов о нарушении работы организма или биохимическом дисбалансе. И во время этого авторитетного на первый взгляд обследования пациентам объясняют, что специальные крошечные иглы из нержавеющей стали, введенные точно в нужные участки меридианов, идущих вдоль позвоночника, разблокируют жизненные силы, стимулируя организм к высвобождению кипучей целительной энергии, которая в конечном итоге излечит их от боли в спине. Оба пациента соглашаются на лечение, но на самом деле курс иглоукалывания проходит только один из них. Другому пациенту тайно назначают плацебо: врач всего лишь надавливает на спину зубочисткой, имитируя ощущение легкого укола иглой, но не протыкает кожу. Оба пациента считают, что прошли настоящую терапию. И со временем выясняется, что у них обоих абсолютно одинаковые шансы излечиться от боли в спине. Выясняется, что на самом деле не имеет значения, было иглоукалывание настоящим или мнимым – результат один и тот же.

По словам доктора Отто Сэнборна, это доказывало, что иглоукалывание – или, по крайней мере, та его версия, которая практикуется на капиталистическом Западе, – это шарлатанство. «Просто плацебо», – написал Сэнборн в своем заключительном отчете для Управления по надзору за качеством пищевых продуктов и медикаментов после того, как команда «Велнесс» завершила эксперимент со статистически значимым числом пациентов, страдающих от болей в пояснице, и обнаружила, что эффективность настоящего и поддельного иглоукалывания практически одинакова: около сорока четырех процентов. Сэнборн с большим удовольствием отослал отчет, а после работы повел сотрудников праздновать в ближайший бар; всякий раз, развенчивая новое псевдолечение или новый бесполезный препарат, он, как правило, бывал в приподнятом настроении в течение нескольких недель, а когда рассказывал об этом, особенно после пары стаканов виски, его глаза расширялись, а лицо разрумянивалось – так его воодушевляло разоблачение причуд разума.

Но в тот день, сидя в баре, Элизабет поймала себя на том, что прокручивает в голове результаты исследования и думает, что самое интересное вовсе не обязательно заключается в том, что иглоукалывание ничуть не полезнее плацебо. Нет, для Элизабет самым интересным было то, что плацебо вообще-то показало неплохие результаты.

Это произошло вскоре после «запутанной истории» в продуктовом магазине и последующего триумфа Элизабет с «Юнайтед эйрлайнс», поэтому она начала размышлять о полезности – не говоря уже о прибыльности – использования плацебо, а не борьбы с ним. Получается, существует способ лечить боль в спине, который не требует ни хирургического вмешательства, ни лекарств, вызывающих привыкание, ни инструментов дороже зубочистки, не имеет побочных эффектов и успешно работает почти в половине случаев. Это фактически определение квалифицированного медицинского вмешательства. И если лечение так эффективно, стоит ли беспокоиться о том, насколько оно реально? Это заставило Элизабет задуматься, не могла бы она вместо того, чтобы бороться с ложью, как-нибудь ее использовать. Возможно, люди не такие уж и дураки, что ведутся на плацебо. Возможно, в некоторых случаях повестись на плацебо было бы подходящим, полезным и даже идеальным вариантом.

Вот например: эксперименты показали, что устрицы не являются афродизиаками. Если вы дадите человеку десяток устриц, а потом исследуете химические процессы в его мозге, вы не обнаружите ни одного специфического гормона или нейромедиатора, сигнализирующего о сексуальном возбуждении. Однако, если вы возьмете пару, которая верит, что устрицы действительно афродизиаки, попросите эту пару нарядиться и пойти на свидание есть устриц, и они отправятся в симпатичный ресторан с романтической атмосферой, известный своими устрицами, и заплатят за ужин приличную сумму, а потом вы проведете им сканирование мозга, то обнаружите, что их эндокринные железы превратились в гормональные гейзеры. Другими словами, поверив в историю, которая формально была ложью, они вписали эту историю в сложный ритуал, и в результате она превратилась в правду.

Или вот еще один пример: куриный бульон не содержит никаких веществ, которые бы способствовали излечению от простуды. Но когда куриный бульон больному ребенку дает заботливая мать, обладающая в его глазах серьезным родительским авторитетом, продолжительность и тяжесть простуды, как правило, уменьшаются.

Или вот еще факт: абсент на самом деле никогда не содержал галлюциногенов. Хотя все великие писатели и художники Парижа – Бодлер, Рембо, Ван Гог, Мане, Тулуз-Лотрек – утверждали обратное. Все они писали стихи и картины о галлюцинаторных визитах «зеленой феи», несмотря на то что с научной точки зрения абсент не обладает никакими особыми свойствами, изменяющими сознание, кроме того, что это алкогольный напиток. Так как же объяснить эти искренние коллективные рассказы о галлюцинациях? Теория Элизабет: если вы сделаете абсент символом принадлежности к интеллектуальной богеме, восстающей против репрессивной культуры – в частности, против той культуры, где употребление абсента считается проявлением декадентства и морального разложения, – и если придумаете сложную церемонию, строящуюся на аморальности употребления абсента, церемонию с использованием специального бокала и перфорированной ложки, на которую вы положите кубик сахара и медленно, капля за каплей, будете его растворять в абсенте, смешанном с ледяной водой в строго определенном соотношении, чтобы, как предполагается, высвободить галлюциногенные эфирные масла абсента, а кроме того, если вы будете ждать и верить, что в результате этого долгого ритуала получится то, что при употреблении в достаточном количестве вызовет у вас странные видения, тогда, вероятно, так оно и случится.

Важен был сам ритуал – тщательный осмотр иглотерапевта, до мелочей продуманное свидание пары, забота матери, готовящей домашнее лекарство, церемониальное приготовление абсента. Именно во время этих обрядов активировался и материализовался эффект плацебо: вера претворялась в реальность, вымысел – в правду, метафора обретала плоть.

Элизабет назвала это явление «эффектом смысла» – термин, который она предпочитала «эффекту плацебо». Потому что если говорить, что этот эффект порожден плацебо, то получается, что он порожден ничем – ведь плацебо всегда было именно ничем, веществом без лечебных свойств, намеренно бесполезным, – когда на самом деле он вызван верой в значимость и реальность сформировавшихся вокруг плацебо нарративов: контекста, истории, ритуала, метафор и убеждений. Эффект плацебо, по сути, – это реакция мозга на обнаружение смысла.

– Почему бы не воспользоваться этим? – спросила Элизабет Сэнборна в тот день в баре. – Почему бы не применять плацебо, чтобы помогать людям?

Он хмуро посмотрел на нее из-за стакана виски. Элизабет продолжала:

– Если плацебо действительно приносит облегчение, в чем проблема? Разве люди не должны пользоваться тем, что им помогает?

– Но откуда вы знаете, что облегчение связано именно с плацебо?

– А что еще это может быть?

– Регрессия к среднему. Организм стремится к гомеостазу. Боль в спине – это обычное явление, и она, как правило, возникает и проходит естественным образом, иногда ослабевая сразу после того, как дойдет до пика. Поэтому, если кто-то обратится за помощью к иглотерапевту в тот момент, когда боль сильнее всего…

– Тогда он поверит, что его вылечило именно иглоукалывание?

– Хотя на самом деле ему и так стало бы лучше безо всякой терапии.

– Нет, не верю. Я беседовала с этими пациентами. Некоторые из них страдали месяцами. Они принимали обезболивающие и миорелаксанты, проходили физиотерапию, пытались по-другому заниматься спортом, по-другому спать, но ничего не помогало. А потом они пробовали иглоукалывание – и пожалуйста. Почему-то оно сработало.

– Сработало из-за лжи.

– И что?

– И то, что, когда люди принимают решения, касающиеся их здоровья, они должны быть уверены, что им не лгут.

– А если я скажу вам: «Есть большая вероятность, что иглоукалывание вылечит боль в спине»? Это же не ложь.

– Но лечит не иглоукалывание.

– Заметьте, я не говорю, как оно поможет, просто говорю, что поможет.

– Умолчание тоже ложь, дорогая.

– Что хуже: лгать пациенту или позволять ему страдать?

Он покрутил виски в стакане, размышляя.

– Даже если помочь одному отдельно взятому пациенту этично, – сказал он, – ложь неэтична в широком смысле. Если все врачи начнут назначать плацебо, то все пациенты, естественно, заподозрят, что они получают плацебо, и усомнятся во всех методах лечения. Что негативно повлияет не только на плацебо, но и на доказательную медицину. Это не должно так работать. Это не масштабируемо.

– Мы говорим здесь не обо всех врачах, мы говорим о вас и обо мне. Только о нас. И мы обнаружили, что мозг, по сути, шкафчик с лекарствами. Мы это знаем. Он обладает невероятными способностями лечить болезни и облегчать страдания, если только суметь его открыть. И у нас есть ключ. Разве не будет неэтично не воспользоваться им?

– Возможно, моя дорогая, этот шкафчик следует оставить запертым.

– В смысле?

– Давайте предположим, что вы правы, что это не была регрессия к среднему, что наши пациенты, прошедшие курс иглоукалывания, каким-то образом исцелились. Мы, конечно, подтолкнули их к этому, но, строго говоря, исцеление было эндогенным. Лекарство все это время было в них самих.

– Да.

– А если они способны исцелять себя сами, то почему не сделали этого раньше? Зачем им вообще понадобились мы?

– Я не знаю.

– Я тоже. Но не означает ли это, что боль была в некотором роде полезной? Если мозг может вылечить тело, но предпочитает этого не делать, то, возможно, для боли есть веская причина. Возможно, боль необходима. Возможно, мозг бережет свои ресурсы для чего-то более важного.

– Например?

Сэнборн улыбнулся, крутанул стакан с виски, допил остатки.

– Это предстоит выяснить вам, моя дорогая. Я слишком стар. Пенсия уже не за горами, но работа должна продолжаться.

Несколько недель спустя Элизабет проводила финальную беседу с женщиной, которая участвовала в исследовании, посвященном соковой детокс-программе. Ей было под тридцать, она родилась в пригороде, после колледжа переехала в Чикаго, чтобы работать в сфере охраны окружающей среды, «делать что-то хорошее», как она выразилась, но теперь ее серьезно беспокоило, что она не продвинулась по карьерной лестнице дальше стажера в некоммерческой организации и до сих пор не нашла, в кого бы влюбиться, несмотря на буквально сотни свиданий и регистрацию буквально на всех респектабельных сайтах знакомств. В общем, этой женщине в деталях расписали пользу соковых смесей холодного отжима, которые выводят токсины и содержат самые чистые концентраты самых богатых витаминами органических продуктов – моркови, имбиря, капусты, свеклы и тому подобного, – и предоставили ей эти смеси в количестве, которого должно было хватить на пять дней, в бутылках с белоснежными этикетками «Самый Сок», причем, что особенно важно, прямо на бутылке была указана цена: восемнадцать долларов. Женщине было предписано питаться только этим соком, понемногу увеличивая порции, в течение следующих пяти дней, после чего она пришла в «Велнесс» и сказала, что уже много лет не чувствовала себя так хорошо, что она начала детокс в нездоровом состоянии, когда ее организм, видимо, был забит шлаками, а теперь ощутила себя бодрой, свежей и обновленной, научилась фокусироваться на работе, причем у нее остается достаточно энергии на личную жизнь, и она нашла новое хобби и разобралась с несколькими затянувшимися делами по хозяйству, и суставы стали двигаться легче, и даже язва желудка прошла, и детокс так ей помог, что она сразу же вступила в несколько интернет-сообществ приверженцев соковых диет, где публикует посты о своем соковом пути, и так далее, и тому подобное, и у Элизабет упало сердце, потому что она знала: ей придется рассказать этой бедной женщине, что на самом деле та вообще не пила сок, а принимала плацебо, приготовленное из воды, пищевого красителя, пары добавок, которые можно найти в большинстве поливитаминных препаратов, а также искусственных ароматизаторов, подсластителей и загустителей, имитирующих вкус настоящего сока. Элизабет была вынуждена рассказать об этом, потому что таково было условие: чтобы получать государственное или университетское финансирование, «Велнесс» обязывалась соблюдать стандарты профессиональной этики, один из которых заключался в том, что любое исследование, строящееся на обмане участников, должно заканчиваться раскрытием правды. Обычно «Велнесс» отправляла письмо, где информировала пациентов о том, что они получали плацебо. Но сейчас Элизабет хотела сообщить новость лично, чтобы своими глазами увидеть, как реагируют испытуемые.

И эта конкретная испытуемая отреагировала не очень хорошо.

– Я вам не верю!

– Мне жаль, – сказала Элизабет, – но это правда.

– Нет, произошла какая-то ошибка. Посмотрите по своим документам. Это невозможно.

– Мне очень жаль, но вам дали плацебо.

– Нет! Мне дали сок. Настоящий сок. Я это чувствую. Я в этом уверена на тысячу процентов.

– С точки зрения психологии уверенность редко коррелирует с достоверностью.

– Проверьте еще раз. Вы ошибаетесь.

Элизабет поняла, что женщина находится в первой стадии переживания горя – в стадии отрицания, – которая скоро сменится гневом, и он действительно не заставил себя ждать, как только Элизабет театрально проверила и перепроверила данные и подтвердила, что да, женщина действительно получала плацебо.

– Что за бред!

– Я прошу прощения.

– Почему вы так со мной поступили? Почему вы выбрали меня? Вы пытались заставить меня почувствовать себя дурой?

– Нет, конечно, нет. Это было рандомизированное двойное слепое исследование. Никто не знал, что получали пациенты, пока эксперимент не закончился.

– Я купила новую соковыжималку! Она стоила пятьсот долларов! Я оплатила ее кредитной карточкой!

– Извините.

– И что я скажу людям в интернете? Моим новым единомышленникам из групп по соковым диетам, которые так меня поддерживают? Как мне теперь смотреть им в глаза?

Элизабет сочувственно кивнула и подумала: торг.

– Я же подписалась на всех топовых адептов соковых диет в «Инстаграме»! Я публиковала посты о своем опыте! Они тоже на меня подписались! Что я должна им теперь сказать? Типа, ой, простите, это все было вранье?

– Я не знаю, что вам посоветовать.

– Только вчера в наш сабреддит[20] зашел какой-то токсичный мудак, который заявил, что соковый детокс – фикция, и мы его просто в лепешку раскатали! Что я скажу этим людям?

Из этнографических исследований культов Элизабет знала, что наиболее эффективно заблуждения внедряются в сознание тех, кто находится в окружении людей, разделяющих аналогичные заблуждения. В таких ситуациях формируются альянсы, выявляются враги, поощряется и поддерживается динамика «мы против них». Люди куда больше склонны верить во что-то, когда входят в сообщество других верящих в то же самое, когда окружают себя людьми, говорящими на том же языке, людьми с теми же ориентирами. И получается, что определенные идеи – даже плохие, даже ложные – обладают своего рода иммунитетом: чем больше людей они объединяют в союз, который со временем становится все теснее, тем лучше они защищены. Идею в этом случае можно представить как организм, а тех, кто в нее верит, – как белые кровяные тельца, атакующие захватчиков. Когда кто-то выплескивал свою ярость в интернете, Элизабет иногда проводила аналогию с иммунной защитой идеи, оказавшейся под угрозой. Но, конечно, она предпочла не говорить этого женщине, которая уже окончательно перешла в стадию депрессии и тихонько плакала, шмыгая носом и уронив голову на стол.

– Я просто хотела, чтобы у меня было хоть что-то хорошее, – сказала она. – Ну хоть что-то хорошее в этой жизни.

– Мне правда очень жаль.

– Такое ощущение, что я пытаюсь, и пытаюсь, и пытаюсь, но ничего не выходит. В том смысле, что работа у меня отстойная, и арендная плата высоченная, и куча друзей с привилегиями, а настоящих друзей нет, и все в интернете хамят и ругаются, и сколько бы я ни выступала против угольных электростанций, углеродные выбросы в атмосферу все равно растут, уровень моря поднимается, надвигаются засухи, тают шельфовые ледники, и вот я думала: ладно, несмотря ни на что, по крайней мере (шмыганье носом), у меня (шмыганье носом) есть сок.

А потом она извинилась и ушла, пожаловавшись, что у нее опять заболел желудок.

Наверное, было жестоко давать этой женщине плацебо, но в тот момент Элизабет показалось куда более жестоким открывать ей правду. Так ли важно, что соковые диеты ничем не эффективней плацебо? Они все равно эффективны.

Элизабет начала вставлять в беседы, которые проводила с испытуемыми, новые вопросы – вопросы, не имевшие никакого отношения к заявленной цели исследования. На протяжении многих лет задачей «Велнесс» было определить, дают ли различные оздоровительные практики лучшие результаты, чем плацебо. Они долго развенчивали мифы, и все же трудно было не заметить, что новые мифы появляются все быстрее и быстрее, становятся все более популярными и приобретают массовое признание. «Велнесс» годами боролась с этой тенденцией, и ничего не менялось. Все было без толку. И тогда Элизабет сменила направление: вместо того чтобы разоблачать фиктивные методики, она начала изучать, почему они дают хорошие результаты. Может, у тех, на кого плацебо действует, есть общие черты, или же оно срабатывает в сходных обстоятельствах?

И действительно, так оно и оказалось. После того, как Элизабет начала задавать испытуемым вопросы об их семейной жизни, карьере и мировоззрении, она обнаружила, что эти люди, как правило, чувствовали себя совершенно подавленными, уставшими и обессиленными. Они жили в атмосфере безнадежности и подозрительности, в мире, где в грунтовые воды просачиваются токсичные вещества, в воздухе висят твердые частицы, океаны переполняются микропластиком, небо загрязнено углеродом и радиацией, продукты отравлены пестицидами, добавками и всякой дрянью, у врачей ни на что нет времени, политики врут, пиарщики врут, тележурналисты тоже врут; они недовольны своей работой, безнадежно погрязли в долгах и находятся буквально в одном счете за лечение от банкротства, и никто их от этого не защищает, потому что государственные регуляторы в сговоре с корпорациями, чью деятельность должны регулировать, сильные мира сего защищают других сильных мира сего, а маленькие люди страдают. Слушая эти истории, Элизабет решила, что вера в новомодные диеты, мистические чакры или энергетические кристаллы на самом деле довольно рациональная и здравая реакция на коллапс всей системы: если никто тебя не защитит, надо делать это самому. Надо во что-то верить. Надо где-то искать надежду.

Когда доктор Сэнборн наконец ушел на пенсию и Элизабет возглавила «Велнесс», она начала менять направление деятельности компании и ее миссию: меньше государственных контрактов, меньше научных исследований, больше использования данных о плацебо, чтобы помогать людям. Она собрала свой небольшой штат сотрудников и сказала им, что организация будет меняться. Заметив удивление на лицах коллег, она объяснила, что медицинская наука, одержимая объективными данными и воспроизводимостью результатов исследований, слишком долго игнорировала субъективное воздействие плацебо. Когда лечение приносило результат только потому, что преподносилось в обертке убедительной истории, медицинский истеблишмент обычно отказывался от него в пользу лекарств, процедур, действующих веществ – того, что имеет повторяемый и объяснимый эффект. Но история может подействовать на вас так же сильно, как и лекарство. Например, когда вы идете в театр и смотрите пьесу, которая настолько прекрасна, что заставляет вас плакать, это тоже своего рода плацебо: история повлияла на химические процессы в мозге, и только совсем тупоголовый человек может сказать: «Почему ты плачешь? Это же выдумка». Предполагалось, что «Велнесс» будет заниматься чем-то как раз в таком духе: созданием вымышленных переживаний, которые вызывали бы реальные физические и психологические реакции. Это будет биологический театр.

Элизабет побеседовала с местными врачами и попросила направлять к ней пациентов с небольшими проблемами – ничего опасного для жизни, ничего серьезного, просто легкие недомогания: головные боли, усталость, бессонница, снижение когнитивных функций, озноб, приливы жара, стресс – в общем, с теми симптомами, которые модулируются механизмами восприятия в мозге, а не с теми, которые порождены присутствием в организме вирусов, опухолей или тромбов: от них плацебо почти никогда не помогает. Потом команда «Велнесс» проводила с пациентами беседы по телефону и обустраивала кабинет таким образом, чтобы создать обстановку, лучше всего подходящую для каждого. Элизабет прописывала браслеты с отрицательными ионами, жевательные резинки с пробиотиками, нюхательную соль с лавандой, ванны с кокосовой водой, таблетки с высокой концентрацией порошка куркумы, коллагеновые добавки, утяжелители для рук, растворимые смеси суперфудов, бутылки для воды с кристаллами, диффузоры с розовой солью, костный бульон, палео-косметику, зубную пасту с активированным углем и конопляное масло для бороды, патчи с благоприятно влияющим на митохондрии экстрактом брокколи, тонизирующие щелочные коктейли, детокс-порошки с расторопшей и средства для умывания с комбучей – и не чувствовала ни капли вины за то, что обманывала своих пациентов. Если можно дать человеку не синтетический опиоид, а плацебо, которое заставит мозг продуцировать опиоиды естественным путем, разве это не будет лучше для всех? Это эффективно, это дешево, пациент не подсядет на лекарство и не получит передозировку. И «Велнесс» добилась в лечении хронических болей успехов, не уступавших достижениям доказательной медицины. То же самое касалось усталости, бессонницы, тревоги, депрессии. Через несколько лет работы Элизабет достигла невероятных результатов и описала бы их в научной статье, но ее методики нарушали практически все этические нормы, касающиеся применения плацебо, – в частности, требование сообщать людям, что они получали плацебо, что, конечно, испортило бы лечение, – и поэтому успех Элизабет оставался тайной между ней и врачами, которые с опаской направляли к ней своих пациентов.

Но вот однажды в «Велнесс» обратилась женщина с такой просьбой, с какими Элизабет еще не сталкивалась: эта женщина хотела, чтобы ей помогли снова полюбить мужа.

Пациентка – тридцать восемь лет, квалифицированный специалист, мать двоих детей, одному девять, другому пять, замужем одиннадцать лет – сказала, что она глубоко привязана к своему мужу, хорошему человеку и хорошему другу, который ей очень дорог. Просто она больше не чувствует той особой искры, не чувствует того, что заставляло ее расцветать, как это было в начале их отношений, до появления детей. О разводе не может быть и речи – она не хочет, чтобы ее дети переживали такую травму, да и в любом случае в ее браке все не так уж и плохо. Они с мужем никогда не ссорятся; нет, они просто как бы сосуществуют бок о бок. Она любит его, но эта любовь больше не вызывает страсти. Может ли «Велнесс» помочь?

Именно тогда Элизабет и занялась производством любовных зелий.

Она не сказала коллегам, что заинтересовалась этой женщиной из-за удручающего сходства ее проблемы с тем, что происходило в жизни самой Элизабет, – она сказала, что это новая и интересная психологическая задача, а также, возможно, выгодное направление для дальнейшего развития компании, учитывая хорошо известный феномен охлаждения любви в браке с течением времени.

После первой беседы Элизабет выяснила, что пациентка – человек аккуратный, последовательный и рациональный, очень методичный, типичный логико-сенсорный интроверт, программист в банке; другими словами, ей бы не подошло что-то слишком претенциозное. Никаких кристаллов, никаких лечебных средств растительного происхождения и уж точно никаких экзотических тантрических практик. Эта женщина считала себя серьезной и надежной, практичной и деловитой, ценила предсказуемость и полезность, и поэтому перед ее визитом в «Велнесс» Элизабет обставила офис в как можно более безликом корпоративном духе: бежевые шкафы для хранения документов, не очень удобные серые кресла, серовато-белые столы с регулируемой высотой, оклеенные резиновой лентой по всему периметру. В итоге помещение стало напоминать копировальный центр, и Элизабет надеялась, что у нее получилось сделать его как можно более «нормальным», чтобы пациентка чувствовала себя здесь нормально и думала, что ей пропишут совершенно нормальное, обычное, традиционное лекарство, а вовсе не любовное зелье, которого на самом деле не существует.

Что касается самого препарата, в «Велнесс» долго спорили о его презентации и применении. Жидкая форма сначала казалась очевидным решением – сделать густой эликсир, чтобы его надо было принимать как сироп от кашля, – но в конечном счете от нее отказались, потому что зачастую, когда проблема выглядит непреодолимой, эффективнее всего срабатывает тот способ борьбы с ней, который тоже требует труда, а выпить дозу любовного зелья слишком просто. Инъекции тоже не подходили. Они помогали лучше всего, когда симптомы были локализованы в конкретном месте: например, боль в колене или мышечные спазмы. Но вводить любовное лекарство в любой выбранный наугад участок тела, куда можно воткнуть иглу, казалось совершенно нелогичным. Потом они обсудили вариант с капельницей, которую пациент должен будет ставить каждые несколько недель, и в этом случае процедура вызовет отчетливые ассоциации с диализом, как будто внутривенное вливание постепенно заменяет плохие эмоции хорошими. Они уже склонялись к этой версии, как вдруг Элизабет, читая расшифровку одной из бесед, обратила внимание на то, что пациентка, по ее собственному признанию, часто засыпает, прижимая к лицу одну из рубашек мужа – настолько ее успокаивает его запах, – и тогда Элизабет поняла, что средство должно вводиться в организм интраназально.

Они прописали женщине спрей для носа, выглядящий очень солидно, как серьезное лекарство, и сказали, что он содержит коктейль из химических веществ, необходимых для работы мозга, а то, что она воспринимает как искру в отношениях, – просто результат действия древних нейромедиаторов, управляющих системами желания и влечения, в первую очередь дофамина и норадреналина, и поэтому все, что ей нужно сделать, – восстановить связь этих систем с ее мужем. Они сравнили ситуацию, в которой оказалась пациентка (проведя изящную аналогию с ее профессиональной деятельностью), с компьютером, который не видит принтер, – это не значит, что компьютер или принтер сломаны, просто нужно обновить драйвер. А доставка нейрохимических веществ в носовую полость и оттуда непосредственно в мозг, по их словам, должна была подействовать как новый драйвер, позволяющий ей снова «соединиться» с мужем. Ей было предписано использовать дофаминовый спрей (на самом деле это был, конечно, просто физраствор) за час до того, как она будет тесно контактировать с мужем. В результате его запах и близость опять скоординируются с ее зонами желания и влечения, а не с зонами обычной привязанности и дружбы, которые в настоящее время на него реагируют.

Эти инструкции были нужны, во-первых, для того, чтобы создать ритуал – как и в случае с иглоукалыванием и устрицами, – казавшийся пациентке авторитетным и убедительным; а во-вторых, для того, чтобы пациентка вступала в интимную связь с мужем в те моменты, когда ожидает почувствовать к нему любовь, поскольку в таких ситуациях желание, скорее всего, возникнет само по себе.

И действительно, так и произошло. Во время следующих визитов женщина сообщила, что ее сексуальная жизнь изменилась к лучшему и в целом отношения с мужем наладились, горячо поблагодарила Элизабет, а потом регулярно приходила за новыми запасами лекарства и каждый год на Рождество присылала корзину фруктов в знак признательности.

Сотрудники «Велнесс» радовались открытию нового источника дохода, но в то же время отнеслись к своему успеху с некоторым скепсисом. Они спрашивали друг друга: этично ли врать пациентам и заставлять их чувствовать любовь под надуманным предлогом? Одно дело лечить головную боль, но обманом вызывать любовь? Не ставит ли это под сомнение искренность такой любви?

Элизабет утверждала, что их лечение, если посмотреть с философской точки зрения, сродни сеансам у семейного психотерапевта, где специалист пытается подобрать новые контексты для возрождения былой любви. Разница заключается только в конкретных методах, а не в основополагающих этических принципах. Элизабет сравнила это с тем, как учила Тоби кататься на велосипеде: она бежала за ним, уверяя, что держит велосипед и не дает ему упасть, хотя на самом деле ничего такого не делала. Она вообще не прикасалась к велосипеду. Тоби ехал сам, прекрасно сохраняя равновесие, чего не смог бы сделать, если бы ее ложь не внушила ему уверенность в себе. Именно этим они и занимаются: они не создают любовь, они создают условия, которые позволяют ей проявиться.

Среди психотерапевтов распространился слух, что компания «Велнесс» разработала какое-то странное любовное зелье, и вскоре в офис начали поступать звонки от мужей и жен, которые сообщали об одних и тех же симптомах: не то чтобы они ужасно страдали, но тем не менее им было плохо. Они поддерживали хорошие отношения с партнерами, но без прежней страсти, проявляли заботу, но без прежней романтики, хранили верность, но скучали, видели в супругах скорее соседей по комнате, взаимодействовали не столько как любовники, сколько как родители, соучредители семейного бизнеса, продуктами которого выступают дети; они не были совсем несчастны, но разочаровались в жизни, ощущали сильную неудовлетворенность, не знали, что делать, и не разводились только ради детей.

Этим пациентам команда «Велнесс» назначала назальные дофаминовые спреи, окситоциновые пластыри, гели с тестостероном, очищающие эстрогеновые скрабы, ингаляции феромонов, настойки с микродозами МДМА или таблетки, воздействующие на ген DRD4, – все это, естественно, плацебо – и после каждой беседы с благодарным пациентом, который наконец-то снова обрел счастье в браке, Элизабет испытывала приступы зависти: то, что она делала, чтобы помочь другим, не могло помочь ей самой. Потому что всем исследователям плацебо была известна одна прописная истина: плацебо эффективно только тогда, когда пациент ничего не подозревает, и Элизабет по определению не могла использовать на себе методы лечения, которые сама же и придумала. Истории, срабатывающие для других, никогда не сработали бы для нее.

Но она пыталась. Она пыталась разными способами создавать романтическую, интимную атмосферу. Однажды они с Джеком забронировали на выходные в округе Дор, в лесу, частный домик, где на веранде с видом на озеро рядом стояли две ванны на львиных лапах, и когда они туда приехали, то обнаружили, что ванны наполнены горячей водой, а по воде разбросаны лепестки роз, и вот они разделись, забрались в ванны и принялись любоваться закатом над озером, держась за руки и время от времени бросая друг на друга соблазнительные взгляды в предвкушении романтического, спонтанного и яркого секса, но Элизабет переживала, потому что знала, что этой ночью у них должен быть очень хороший секс, и сначала боялась, что он будет недостаточно хорош, чтобы оправдать возлагаемые на него надежды, потом стала нервничать из-за того, что этот очень хороший секс никак не начнется, и наконец почувствовала себя неловко, не зная, как инициировать этот очень хороший секс, а Джек сидел, смотрел на нее и ждал, когда она уже начнет, пока кожа не начала морщиться от воды, и в какой-то момент она ощутила, что вся романтическая и непринужденная атмосфера разом улетучилась.

У них всегда была одна и та же проблема: Элизабет не понимала, как ей вернуть близость с Джеком, не задыхаясь под тяжестью его ожиданий.

До тех пор, пока она не встретила Кейт, у которой был совсем другой подход. По словам Кейт, решением была не близость, а скорее разделенность. Раздельные спальни. Раздельные любовники. Раздельные жизни. Элизабет слушала, как Кейт рассуждает, что беда современного брака на самом деле как раз в этом единении, в этой интимности, в этом дурацком стремлении полностью слиться с другим человеком, и что единственный способ сохранить брак на десятилетия – привнести в него немного таинственности, дистанции и свободы, и как только Элизабет услышала это и представила себе жизнь в условиях полной независимости, приправленную редкими развлечениями и этичными интрижками с красивыми незнакомцами по вечерам, свободным от супружеских или родительских обязанностей, она сразу поняла: вот та история, в которую она может поверить.

ПРЕЖДЕ ЧЕМ ИДТИ НА ОРГИЮ, им нужно было учесть несколько вещей.

Первое: не называть это оргией.

– На самом деле в интернете по этому поводу идут ожесточенные дебаты, – сказала Кейт Элизабет по телефону в день вечеринки. – На некоторых форумах очень активно выступают те, кто заявляет, что «оргия» – мизогинный термин, как будто речь о тусовке в особняке основателя «Плейбоя» в семьдесят втором. Слово «оргия» как бы подразумевает, что у участников есть полное право трогать кого угодно и как угодно, что в любой момент тебя может облапать каждый первый, с чем у мужиков, похоже, никаких проблем нет, но женщины редко такое любят.

– Так если не оргия, – сказала Элизабет, – то какой термин лучше употреблять?

– Ты можешь просто конкретизировать. Секс втроем, вчетвером, впятером, вшестером. Честно говоря, больше шести – это уже прямо очень специфический вариант.

Элизабет сидела на полу в своем шкафу, закрыв дверь и приглушая ладонью звук из динамика телефона, а Джек ушел в соседнюю комнату, пообещав отвлечь внимание Тоби компьютером, в идеале еще и увеличить громкость – вот как сильно Элизабет не хотела, чтобы ее сын подслушал этот разговор.

– Еще вам надо подумать о том, как вы хотите себя идентифицировать, – сказала Кейт. – Например, какую конкретную форму немоногамных отношений вы хотите практиковать?

– Понятия не имею.

– Ну, есть классический вариант «не спрашивай, не говори», можно быть в основном моногамными, можно жить в более прозрачном открытом браке, а еще существуют мягкий свинг, полноценный свинг, иерархическая полиамория, соло-полиамория, поливерность, анархичные отношения, охота на единорога…

– Я думаю, мы придем просто посмотреть.

– Осторожничаете. Конечно. И учтите, что сегодняшняя вечеринка будет скорее свингерской, чем полиаморной, а эти две субкультуры не всегда хорошо сочетаются.

– Я думала, что и те и другие, по сути, играют за одну команду.

– Не-а. Полиаморы обычно считают, что свингеры создают немоногамным отношениям репутацию чего-то поверхностного и несерьезного, а свингеры считают, что полиаморы превращают эти отношения в нудную бюрократию. В «Твиттере» на эту тему, надо тебе сказать, ругаются очень агрессивно.

– Что-то у меня уже голова кругом.

– И еще одна вещь, которую вы обязательно должны сделать, – сказала Кейт, – это договориться о спасительном слове.

– О чем?

– О спасительном слове.

– Что это такое?

– Ну, ты же знаешь, что у тех, кто практикует БДСМ, есть стоп-слово?

– Примерно представляю.

– Вот и спасительное слово – что-то в этом роде. Это сигнал партнеру, что ты хочешь немедленно прекратить делать то, что вы сейчас делаете. Но если стоп-слово должно быть чем-то таким, чего не ожидаешь услышать во время секса – ну, знаешь, чтобы оно выделялось, чтобы его сразу можно было распознать в пылу момента, – то спасительное слово не должно привлекать к себе внимания. Это должно быть что-то такое, что вы могли бы произнести в присутствии другой пары так, чтобы они не заметили.

– Боже, и как часто вам приходится это делать?

– На самом деле нечасто, а в игровой комнате почти никогда.

– Это называется игровая комната?

– Да. Там, где происходит секс. Так сказать, сама оргия.

– Кажется, я не смогу называть ее игровой комнатой. Слишком по-детски звучит. В голову сразу лезут не те ассоциации.

– Думаю, название просто подразумевает, что там развлекаются. В нашем языке нет соответствующего слова для такого рода занятий, поэтому обходимся тем, что имеем. Ты же не назовешь ее комнатой любви?

– Ой, нет, так еще хуже.

– Как я уже говорила, в игровой комнате мне почти никогда не приходится использовать спасительное слово. Согласие участников крайне важно, поэтому все заранее тщательно обсуждают свои границы, правила и предпочтения в отношении прикосновений, поцелуев, орального секса и свинга, а также наличие кинков[21], открытость к бисексуальным играм, и так далее, и тому подобное.

– Звучит необычайно сложно.

– Я прибегаю к спасительному слову только перед игровой комнатой, когда разговариваю с какой-нибудь парой и понимаю, что надо уходить.

– Почему?

– Драма. Некоторые пары – это драма в чистом виде. И вот их лучше избегать.

– А как их узнать, есть какие-нибудь признаки?

– Ну, ты увидишь, что большинство приходит чисто ради сексуальной авантюры, чтобы потом вернуться домой, заплатить няне и похихикать за закрытыми дверями над своим безумным поступком. Но иногда люди приходят, потому что им чего-то отчаянно не хватает, потому что между ними пробежала трещина. И они думают, что могут спасти этим свой брак, а выходит все боком. В таких случаях рванет неминуемо, и, поверь, чем дальше ты успеешь отбежать, тем лучше.

– Хороший совет. Я учту. Спасибо.

– Что касается одежды, надевай то, в чем чувствуешь себя сексуальной, и учти, что как бы эпатажно ты ни оделась, обязательно найдется кто-нибудь одетый еще более эпатажно, и это, скорее всего, будет Донна.

– Кто такая Донна?

– Сама увидишь. И да, оплата составит восемьдесят долларов наличными плюс бутылка первоклассного алкоголя. Ты поймешь, когда приедешь.

– Хорошо.

– И последнее, что тебе нужно знать, – сказала Кейт, – не обращай внимания на протестующих.

– Там есть протестующие?

– Вроде того. Бывает. Иногда в хорошую погоду на улице стоит горстка осуждающих нас людей с лозунгами. Они надоедливые, но не опасные. Думаю, им не нравится, что клуб расположен рядом с детским садом. В любом случае мы оставляем машину сзади, в переулке, и никогда их не видим.

Именно так Джек с Элизабет и поступили, когда в нервном молчании добрались до клуба, расположенного в неуютной близости от границ Парк-Шора, прямо на главной дороге, соединяющей его с Чикаго: они свернули в переулок, увидели знак с надписью «Стоянка», въехали на большую парковку, окруженную десятифутовым забором, и оказались на задворках трехэтажного здания без единой вывески, окна которого были так затемнены, что разглядеть можно было только слабое мерцание иголок света, отражающихся от диско-шара. Элизабет столько раз проезжала мимо этого здания во время каждой своей поездки в Парк-Шор и обратно, но никогда раньше не обращала на него внимания.

– Добро пожаловать, – сказал парковщик, и их провели через черный вход ночного клуба, у которого как будто не было названия – если только он не назывался просто «Клуб», – в нечто вроде холла, небольшого зала ожидания, погруженного в мягкий свет хрустальной люстры с мерцающими светодиодными лампочками, имитирующими настоящие зажженные свечи, что в сочетании с красными стенами, драпировками из красного бархата, красными же атласными шторами и письменным столом, похожим на настоящий предмет антиквариата в стиле ар-нуво, создавало атмосферу в духе «Мулен Руж».

За столом – по мнению Джека, это было действительно выдающееся произведение мебельного искусства, с тончайшим резным орнаментом из стеблей, цветов и других элементов, – сидела женщина, которую, как гласила табличка, звали Донна; на вид ей было под семьдесят или чуть больше, ее длинные седые волосы были уложены в пышную прическу посредством химической завивки, а черное платье с глубоким вырезом оказалось далеко не таким эпатажным, как ожидала Элизабет. Пока эта женщина искала имена Джека и Элизабет в списке, они прислушивались к тихой пульсации танцевальной музыки, доносившейся из-за двери.

– Ага, вот и вы, – сказала Донна с хрипотцой курильщицы. – Новички, да?

Джек и Элизабет кивнули.

– А теперь надо кое-что подписать.

И вот они вместе с Донной прошли через все формальности, необходимые для получения доступа в заведение, которое, согласно документам, действительно оказалось клубом «Частный клуб». Текст был набран плотным шрифтом, сплошь заглавными буквами, как в лицензионных соглашениях, а на первой странице жирным и подчеркнутым шрифтом значилось, что восемьдесят долларов, которые они сегодня должны отдать, – это не «плата за вход», а скорее «членский взнос» за одну ночь в клубе «Частный клуб». Донна объяснила, что требование взимать плату за посещение места, где занимаются сексуальной деятельностью, может нарушать законодательство, запрещающее содержать бордели, но у частных клубов другая схема лицензирования, освобождающая их от всех видов судебного преследования, кроме уголовного. Это членство в клубе «Частный клуб», по словам Донны, должно было продлиться ровно двенадцать часов, если только Джек и Элизабет не захотят приобрести квартальное или годовое членство по немыслимым ценам. Потом их ждал еще один документ, где сообщалось, что если Джек и Элизабет сегодня войдут в игровую комнату с намерением заняться сексуальной деятельностью, то формально они войдут в помещение, которое сами же и арендуют, подобно тому, как отели сдают в аренду банкетные залы для конференций, не неся ответственности за то, что говорят или делают участники этих конференций («С юридической точки зрения мы не предлагаем вам „комнату для секса“, мы сдаем вам помещение, где вы можете заняться сексом, а можете и не заниматься, – сказала Донна, – что, естественно, ограничивает нашу ответственность»); и вот они подписали бумаги, подтверждающие, что часть их членских взносов – это «арендная плата» за вышеупомянутую игровую комнату, конечно, не подлежащая возврату в том случае, если они решат не принимать участия в сегодняшних развлечениях. И, наконец, отказ от употребления алкоголя: Донна объяснила, что в штате Иллинойс нельзя продавать алкоголь в заведении, где можно увидеть полностью обнаженное тело, поэтому члены клуба должны приносить алкоголь с собой, а значит, формально, в соответствии с буквой закона, клуб «Частный клуб» не продает нелегальный алкоголь без лицензии, а просто возвращает вам тот алкоголь, который вы принесли сами; с этими словами она забрала у них бутылку «Хендрикса», сказала: «Я отнесу это в бар», и больше они свой джин так и не увидели.

– А что, получается, в Иллинойсе такие строгие законы? – спросил Джек, на что Донна надула щеки, поджала губы и закатила глаза, мол, и не говорите.

– Приятного вечера! – сказала она и открыла внутреннюю дверь.

Клуб был оформлен в эклектичном и очень своеобразном стиле, как будто для чаепития у Безумного Шляпника: разномастная, затейливо раскрашенная мебель, дурацкие обои в цветочек, на которых висели покосившиеся картины в антикварных рамах, старинные зеркала и часы, показывающие разное время, а в вазах на каждом столике и на полках бара с богатым выбором напитков стояло множество цветов, розовых, сиреневых и светло-желтых, почти наверняка искусственных. Вдоль стен в полутьме выстроились столики, отделенные друг от друга стегаными плюшевыми диванчиками с высокими спинками, а центральную часть зала занимал танцпол в черно-белую шахматную клетку, который освещали мягким рассеянным светом гирлянды, развешанные вокруг диско-шара. Музыка звучала на той громкости, чтобы под нее можно было танцевать, но в то же время она не мешала вести приватную беседу, и Джек тихонько спросил у Элизабет:

– И что теперь?

Она повела его к одному из диванов напротив бара, они сели и, спрятавшись от посторонних взглядов, стали наблюдать.

Вечеринка еще не началась, в клубе было всего несколько десятков гостей, а на танцполе четыре человека – четыре женщины, которые по очереди кружились вокруг стоящего в центре шеста, извиваясь так лихо, что это говорило о большом опыте и, возможно, даже о профессиональной подготовке. На вид им было лет по сорок-пятьдесят, и они были в платьях без бретелек кричащих неоновых расцветок, таких коротких, что, когда женщины взбирались на шест, сразу становилось понятно, кто надел нижнее белье, а кто нет. Заметив это, Джек из соображений приличия тут же отвернулся.

Элизабет чувствовала себя слишком разодетой. Для сегодняшнего вечера она выбрала маленькое черное платье на тонких бретельках, которое было, наверное, дюйма на два-три коротковато, чтобы ходить в нем на работу, но теперь она поняла, что в этой обстановке такое платье смотрится откровенно пуританским. В клубе было принято агрессивно, торжественно, неприкрыто демонстрировать тело: юбки были не то что мини, а уже почти микро; вырезы достигали непристойной глубины, доходя почти до пупка; платья были скорее намеком на одежду, чем одеждой как таковой; накладки на соски считались приемлемой заменой топу, причем не только среди нескольких обладательниц модельных фигур, но и практически среди всех присутствующих здесь женщин, будь они молодыми, пожилыми или средних лет, крупными и худыми, с юными телами и с телами, на которых оставило отпечаток время, деторождение или возрастные изменения, – здесь все было открыто взгляду. Например, у одной женщины платье задралось до груди, когда она соскальзывала с шеста, и все могли видеть, как нависает складка ее живота над шрамом от кесарева сечения, но она смеялась, танцевала, и ей было абсолютно наплевать. Элизабет это показалось на удивление располагающим.

Мужчины, напротив, почти все выбрали одинаковые наряды – облегающие темные джинсы и облегающие же черные рубашки с воротником на пуговицах, – и почти все были, что называется, крепкого телосложения, с бритой головой или лысые. Эта одинаковость рассмешила Элизабет.

– Если их жены ищут разнообразия, – сказала она, – здесь они его не найдут.

– Да уж, – отозвался Джек. – Эти мужики все к одному парикмахеру ходят, что ли?

– Интересно, дают ли им групповую скидку на клубную одежду европейских брендов.

– Спорим, что все портреты у них дома – это селфи из спортзала?

– Надо провести исследование, чтобы выяснить, не связан ли ген облысения с желанием обменяться женами.

Они улыбнулись друг другу. Было приятно, как раньше, сидеть вот так вдвоем и перешучиваться между собой. Это напоминало их студенческие вылазки в «Гэп», когда они точно так же были заодно. Элизабет потянулась через стол и взяла Джека за руку.

И в этот момент их обнаружили Кейт и Кайл.

– Вот вы где! – воскликнула Кейт. Она была в черной кожаной мини-юбке, топе, похожем на верх от бикини в паутине переплетающихся ремешков, и огромных очках, сплошь покрытых стразами. А еще она казалась намного, намного выше обычного из-за туфель на восьмидюймовой платформе, так что, когда она поприветствовала их обоих (короткими поцелуями в губы, конечно), ей пришлось так сильно наклониться, что она чуть не потеряла равновесие и не упала им на колени, как, вероятно, и было задумано.

– Пойдем со мной, Ромео! – сказала она Джеку. – Давай что-нибудь выпьем.

Джек покосился на Элизабет; «Ромео» вообще-то было их спасительным словом. Они договорились, что, если Элизабет назовет его Ромео или если он назовет ее Джульеттой, это будет сигналом все бросить и уйти.

Вспоминая тот вечер, Джек придет к мысли, что когда Кейт произнесла их спасительное слово в первые же десять секунд, это был важный знак, который они тогда не восприняли. Позже они поймут, что их разлучили – Кейт повела Джека в бар, Кайл уселся на диванчик к Элизабет – в рамках тщательно продуманной стратегии, чтобы легче было оценить каждого из них на предмет игрового потенциала или, если угодно, взрывоопасности. Но в тот момент Джек и Элизабет, конечно, не поняли этого маневра. Они просто приняли все как данность. Иногда в условиях информационной перегрузки трудно оставаться таким же рациональным и проницательным, как в привычных обстоятельствах.

Джек, например, был совершенно не в состоянии думать о динамике их взаимоотношений: он только и делал, что мысленно повторял: «Не пялься. Не пялься». Эта фраза занимала почти всю его оперативную память, потому что, следуя за Кейт к бару и проходя мимо множества женщин самой разнообразной и экстравагантной степени раздетости, он понимал, что каждый фрагмент обнаженного тела, каждая грудь, выглядывающая из-под майки, каждый сосок, видимый под прозрачным или сетчатым топом, грозит открыть всему миру тот факт, что он безнадежный, неисправимый, убежденный извращенец. Ему страстно хотелось полюбоваться этим декадентским зрелищем, и именно непреодолимая сила этого желания заставляла его чувствовать себя таким озабоченным.

Рядом с Кейт все становилось вдвое хуже, потому что с места Джека у барной стойки открывался прекрасный вид на все то, что нисколько не прикрывал ее лифчик с ремешками, и ему казалось, что, куда ни посмотри, его глаза неизбежно остановятся на чем-то таком, куда нельзя пялиться.

– Прекрасное место, правда? – спросила Кейт.

– Конечно! – сказал Джек, сверля взглядом меню.

– Мне нравится, что здесь все такие свободные.

– Конечно! – Он притворялся, что очень, очень внимательно читает.

Несомненно, проблема во многом проистекала из того, что Джек узнал в колледже о специфике «мужского взгляда» и неизменном стремлении мужчин к объективации и дегуманизации. Он осознавал, что есть что-то глубоко порочное в том, как работает мужское восприятие, в том, как мужчины смотрят, видят и оценивают увиденное, что это связано с их склонностью деконструировать женщин и сводить их исключительно к сексуально релевантным частям тела, и вот, оглядываясь по сторонам, Джек думал: да, именно этим он и занимается. Он знал, что если бы смотрел на женщин в клубе так, как ему действительно хочется, то это был бы эгоистичный, похотливый, объективирующий взгляд, сосредоточенный только на женской телесности, а не на личности женщины во всей ее полноте, и это делало его отвратительным человеком. Этот конфликт был давно знаком Джеку: те же внутренние метания вызывала любая возможность эротизировать женщин, как бы честно и упрямо он ни пытался ее игнорировать. (Велосипедные прогулки вдоль озера в те первые летние дни, когда казалось, что все женщины Чикаго разом рванули на пляж в откровенных бикини, – боже, какое это было искушение и испытание на самодисциплину.) Болезненное осознание токсичности «мужского взгляда» вынуждало Джека отрицать именно то, чего он больше всего хотел, сопротивляться тому, что его больше всего привлекало, хотя, по правде говоря, он не мог винить в этом свое образование, потому что, когда он впервые прочел литературу на эту тему в колледже, у него уже сформировалось убеждение – почти наверняка в силу той плачевной динамики гендерных отношений, которая была знакома ему с детства, – что мужчины причиняют боль женщинам главным образом тем, что они просто такие, как есть. Просто существуют. Просто навязывают им свои грубые мужские интересы. И поэтому, когда в колледже Джек столкнулся с критикой «мужского взгляда» и узнал, что с ним, скорее всего, что-то не так и исправить это невозможно, его даже не пришлось особо переубеждать. Эти книги, как правило, просто подтверждали то, о чем он уже подозревал, что уже знал. Сколько он себя помнил, его всегда мучило чувство вины, внутренний конфликт, ощущение, что испытывать влечение к девушке и обращать на нее внимание – это все равно что кашлять и чихать на нее, когда ты болен. Если его привлекала девушка, он внезапно начинал представлять себя спрутом из «Двадцати тысяч лье под водой», – воплощением эгоизма, алчности и ненасытности.

Он понимал, что посетительницы клуба одеты в настолько откровенные наряды не ради него и его мужского взгляда, а ради себя самих, чтобы выразить свою женственность и сексуальность в бодипозитивном ключе, и если он будет пялиться, то вторгнется в это безопасное и наделяющее женщин властью пространство – вот что крутилось у него в голове.

– Все в порядке? – спросила Кейт.

– Да, конечно, все хорошо, – сказал Джек. – А что?

– Просто ты никак не можешь оторваться от меню.

Элизабет тем временем сидела за столиком в напряженной позе.

– Ты какая-то напряженная, – сказал Кайл.

– Я не напряженная, – сказала она, улыбаясь широкой, застывшей, как у мертвеца, улыбкой, и слишком резко и неестественно покачала головой. – Совсем нет!

Она была очень напряженной.

Кайл сидел рядом с ней, прижимаясь почти вплотную и нарушая все границы ее личного пространства, настолько близко, что она чувствовала запах то ли одеколона, то ли средства после бритья, то ли лосьона для тела, а может, и всего сразу – резкую мускусную смесь. Как и все остальные мужчины в клубе, Кайл был лысым, отличался крепким телосложением и пришел в черной рубашке, на которой расстегнул на три пуговицы больше, чем считалось бы нормальным в других обстоятельствах, поэтому распахнутый воротник открывал его бочкообразную грудь, покрытую светлыми волосами; судя по их абсолютно одинаковой длине миллиметра в два, Кайл, должно быть, сбривал их дней пять назад. Странно было осознавать тот интимный факт, что Кайлу, видимо, больше всего нравилось, когда волосы на его груди выглядели именно так.

– Расскажи мне о Джеке, – попросил он.

– Что ты хочешь узнать?

– Расскажи, что заставило тебя влюбиться в него.

Элизабет улыбнулась. Разговор пошел не так, как она ожидала. Она была напряжена, потому что после того, как Джек ушел с Кейт, а Кайл подсел к ней, она думала, что он ждет, что она начнет с ним флиртовать, демонстрировать свою сексуальность, доступность и так далее. Она чувствовала, что сама обстановка и то, что прийти сюда – изначально ее идея, как бы обязывают ее быть в этот момент горячей. Чувственной. Соблазнительной. Но проблема заключалась в том, что меньше всего ей хотелось строить из себя соблазнительницу, когда она была обязана это делать, когда от нее этого ждали. И поэтому чувство легкости и собственной привлекательности, которое она испытывала, пока они с Джеком наблюдали за окружающими со своего диванчика, тут же улетучились, когда Кайл уселся рядом и посмотрел на нее с выражением, показавшимся ей выжидательным.

Но потом он спросил ее о Джеке, что было куда более безопасной темой и служило подтверждением ее верности другому человеку, и ее напряжение немного ослабло.

(Она не знала, что Кейт и Кайл часто спрашивали об этом своих новых знакомых, потому что обнаружили, что ванилькам проще расслабиться, когда они рассказывают о своих отношениях. Это была стратегия, основанная на опыте, и она облегчала прелюдию. Так что Кейт в этот момент задавала Джеку тот же самый вопрос про Элизабет.)

– Ну, когда мы впервые встретились, – сказала Элизабет, – мы учились в колледже и жили в Уикер-парке, в окружении художников и музыкантов, людей, которые культивировали нарочитую эксцентричность. Каждый из них всем своим видом умолял: ну посмотрите же на меня! Но Джек был не такой. Он не нуждался в чужом внимании. Он был тихий, очень романтичный, даже в некотором роде рыцарственный. К тому же он ведь был художник, весь в татуировках, с длинной взъерошенной челкой, что, естественно, меня и привлекло.

– Почему? – спросил Кайл.

– Почему мне показался привлекательным художник с татуировками?

– Да, почему именно эта деталь?

– Не знаю. Просто для меня это было привлекательно.

– Но почему?

– Наверное, если подумать, я бы сказала, что это потому, что он сильно отличался от всех, кого я знала, от тех людей, в чьем обществе я росла. Это было что-то новое.

– В каком смысле?

– Я выросла в очень строгой обстановке. Все вокруг были идеальны.

– Понимаю.

– В моей семье, например, ты не мог облажаться. Не имел права.

– Ага.

– Стоило где-то накосячить – и как будто на тебя весь мир обрушивался. Игра шла по-крупному.

Кайл кивнул.

– Наверняка это было тяжело.

– Так и было, – сказала Элизабет, – но потом появился Джек, с татуировками, с растрепанными волосами, всегда в одной и той же одежде. Ему было плевать, хорош он или нет. Он выглядел так, что хуже просто некуда, и наслаждался этим.

– Теперь я понимаю, чем это было привлекательно, – сказал Кайл.

– Да.

– Он мог снять с тебя это бремя, позволить тебе хоть раз побыть собой.

– Именно.

Когда напряжение Элизабет ослабло, она увидела, что выражение лица Кайла на самом деле вовсе не выжидательное, а скорее заинтересованное. Он смотрел на нее сосредоточенно и с интересом, но не выжидательно, что, честно говоря, было необычно. Элизабет давно обнаружила, что в обстановке, подразумевающей возможность соблазнить женщину, мужчины крайне редко проявляют внимание не с целью что-то этим приобрести. Иными словами, уделять внимание ради внимания как такового, не требуя и не ожидая ничего взамен, мужчинам было не свойственно. Теперь Элизабет начинала понимать, что Кайла, похоже, не слишком волновало, понравится он ей или нет. Всем своим видом он как будто говорил: «Я и без того получаю достаточно женского внимания, когда развлекаюсь с женой (и без нее), и моя самооценка не зависит от твоей реакции на меня» – а это означало, что он мог вести себя с Элизабет спокойно, естественно и расслабленно, и их взаимодействие не было пронизано подспудным отчаянием и желанием заслужить ее одобрение, что Элизабет неизбежно восприняла бы как давление или попытку взвалить на нее груз своих ожиданий. Теперь она осознала, что чем-то подобным как раз и привлек ее Джек много лет назад, и попыталась объяснить это Кайлу.

– Джек со мной не разговаривал, – сказала она, – и это, если подумать, как ни странно, тоже было плюсом.

Кайл приподнял светлую бровь.

– Давай поподробнее.

– Мы регулярно видели друг друга в барах и ночных клубах в течение нескольких месяцев. И он всегда, ну, игнорировал меня.

– И это тебя привлекало?

– Странно, да? Но так ведь и было. Похоже, чем меньше он во мне нуждался, тем привлекательнее становился.

– Потому что он казался независимым, сильным, самостоятельным, не искал твоего одобрения, не был прилипчивым.

– Именно.

– Его незаинтересованность была привлекательной, потому что это кардинально отличалось от твоего детского опыта, когда ты постоянно была объектом внимания других людей.

– Похоже, что так.

– А внимание других людей утомляет, потому что их ожидания воспринимаются как неподъемная ответственность.

– Да.

– Ты чувствуешь себя обязанной оправдать эти ожидания, потому что не хочешь разочаровывать людей. Но их стандарты настолько высоки, что в конечном счете ты все равно их разочаруешь. Тут в любом случае без шансов.

– Да-да, точно.

– И в итоге ты избегаешь попадания в такие ситуации, выработав в себе непереносимость эмоциональной зависимости.

– Однажды мой преподаватель психологии сказал, что настоящее определение любви – это когда мы расширяем собственные границы, чтобы включить в них объект любви. Тогда некоторые черты его характера становятся и нашими тоже. И, наверное, мне нравился бунтарский настрой Джека, его пренебрежение к условностям, безразличие к тому, что о нем подумают, и да, независимость, отсутствие потребности в моем одобрении. Я считала, что именно этих черт мне и не хватает. Думаю, с ним я чувствовала себя целостной. Мы дополняли друг друга.

– А сейчас с этим у вас явные проблемы.

– В смысле?

– Просто Джек нуждается в твоем одобрении. Очень нуждается, и это видно. – И Кайл качнул головой в сторону бара: Джек пристально смотрел на нее, а поймав ее взгляд, нервно помахал ей рукой.

– Да, это правда, – сказала она, помахав в ответ. Джек никогда еще не казался таким маленьким, потому что Кейт возвышалась над ним в своих туфлях на огромной платформе.

Элизабет опять повернулась к Кайлу.

– Ты психотерапевт или что-то в этом роде?

– Я занимаюсь криптой.

– А.

Тем временем на другом конце зала Джек рассказывал Кейт:

– Что меня в первую очередь привлекло в Элизабет – так это ее энергия.

– Энергия?

– Ее образ жизни, ее дух. Понимаешь, о чем я? Она была умной, интересной, бесшабашной, жила сегодняшним днем, была готова пробовать что угодно, искала приключений.

Кейт кивнула.

– Кайл не такой уж и любитель приключений.

– Серьезно?

– То есть мы, конечно, делаем это вместе, – сказала она, неопределенно кивнув в сторону полуобнаженных женщин у шеста. – Но я хожу еще кое к кому, чтобы удовлетворить другие потребности.

– Какие потребности?

– Кайл на самом деле не фанат жестких игр, поэтому, когда мне хочется побыть снизу, у меня есть Ларри, а когда сверху, у меня есть Маркус. Я люблю меняться ролями.

– Ага.

– Для серьезной порки у меня есть Билл, он опытный и осторожный. Для пеггинга и римминга есть Поли, это я делаю только с ним. С Малкольмом у нас всякие нежности. С Кристианом, киноманом из Канады, мы по вечерам смотрим фильмы. В рестораны я хожу с Джоном, он большой гурман. Я не столько бисексуалка, сколько, наверное, би-любопытная, но иногда без Бритни мне никак. А еще есть Джейсон – я сама не очень-то по краш-фетишу, но мне нравится, что Джейсона это так заводит.

– Что это вообще такое?

– Ой, там по-разному бывает, но Джейсон любит, когда я беру какой-нибудь фрукт или овощ с толстой кожурой и давлю его ногой.

– Ого. Ну, у тебя целый гарем.

– Я предпочитаю аналогию с грамотно диверсифицированным инвестиционным портфелем. Вы с Элизабет кладете все свои эмоциональные яйца в одну корзину, а это рискованно. Люди меняются, им становится скучно, они бросают тебя, идут по жизни дальше, умирают. Я понимаю, что в любой момент любой человек может взять и уйти. Ничто не вечно. Даже Кайл. Вот почему я не верю в одного-единственного. Я не хочу одного партнера. Я хочу целую команду выдающихся людей, каждый из которых будет работать, так сказать, на фрилансе и вносить свой вклад в экономику моего сердца.

– А как же насчет, не знаю, стабильности?

– Стабильность – это фантазия середины прошлого века. Это порождение тех времен, когда у каждого была одна работа и один сексуальный партнер на всю жизнь. А что сейчас? Сокращения после очередной реорганизации, по сути, стали нормой ведения бизнеса. И забудь об одном сексуальном партнере – теперь мы спим с десятками людей до брака, а потом вступаем в брак несколько раз. Нет, стабильность возможна только тогда, когда все согласны заботиться друг о друге в течение длительного времени. В наши дни надо двигаться быстро и все ломать[22]. Мы живем в эпоху свайпа влево, понимаешь? У стабильности плохая рентабельность. Так что сейчас самая важная ценность – это не стабильность, а гибкость плюс определенная индивидуалистическая жилка.

– Ты прямо описываешь жизненное кредо моего начальника.

– Так и у моего то же самое! Я работаю в сфере технологий, и, наверное, именно поэтому мне нравится такой стиль жизни. Открытые браки – это революция. На самом деле многие люди в айти отказываются от моногамии. Видишь тех четырех женщин у шеста? Они все кодеры.

– Правда?

– Правда.

– Я бы никогда не догадался.

– Айтишники, как правило, ориентируются на сбор данных и поиск решения. Когда они смотрят на стандартный брак, то видят продукт, который не работает у семидесяти пяти процентов пользователей. Поэтому они проводят итерации и выявляют проблемы.

– То есть спят с кем попало?

– Я предпочитаю другую формулировку: не столько «спят с кем попало», сколько «максимизируют добавленную стоимость за счет синергии».

– Понятно.

– Ну и чем ты увлекаешься?

– В смысле?

– Какие у тебя кинки?

– Да нет у меня никаких кинков.

– Ой, ладно тебе. У каждого что-то да есть.

В клубе становилось все многолюднее, большинство столиков с диванами теперь были заняты компаниями из четырех человек, которые разговаривали, пили, смеялись и как минимум в одном случае целовались. Еще несколько гостей решились выбраться на танцпол, а возле бара уже образовалась очередь к столу у стены, где было организовано нечто вроде скромного шведского стола: домашние сэндвичи, салаты, что-то приготовленное в мультиварке.

Элизабет показывала Кайлу фотографии на телефоне.

– Это Тоби, – сказала она, листая папку, в которой хранила все самые милые снимки.

– О-о, – сказал Кайл. – Он просто чудо.

– Мой маленький мужчина, – сказала Элизабет, сияя.

Кайл оказался потрясающим слушателем. То, что она поначалу восприняла как вторжение в личное пространство, на самом деле просто говорило о его желании выслушать ее. Он сидел очень близко и пристально смотрел ей прямо в глаза с выражением, которое означало: «Я весь внимание». И он не просто смотрел ей в глаза, он скорее заглядывал внутрь, в самую глубину, как будто любовался одновременно и поверхностью океана, и его дном – таким был его интерес к ней. Он расспрашивал обо всем, сначала о ее работе, и она рассказала ему про «Велнесс», про исследования плацебо, про клиентов, приходивших с проблемами, которые излечивались с помощью фантомной медицины. Потом он спросил о Тоби, и теперь она рассказывала ему об игровом канале Тоби, на что Кайл реагировал – как и на все остальное, что она говорила, – так, будто это было невероятно увлекательно.

– Иногда, – сказала она, – я вижу, что Тоби корчит смешные рожи перед зеркалом, и спрашиваю его, что он делает, а он отвечает, представь себе: «Я отрабатываю реакции».

– И это здорово.

– Скажи, да?

– И наверняка полезно.

– Ты так думаешь?

– Конечно. Он учится искренне выражать свои эмоции. Это та степень честности, которой большинство из нас, скорее всего, никогда не достигнет.

– Хм. Об этом я никогда не задумывалась.

– А у тебя есть фотографии творчества твоего мужа? Я бы хотел посмотреть.

И Элизабет показала ему работы Джека, фотохимограммы, абстрактные картины, созданные Джеком с помощью растворителей и закрепителей, используемых при печати фотографий. Она переходила от одного снимка к другому – все они выглядели примерно одинаково: большая клякса в центре и разбегающиеся от нее беспорядочные черные потеки, – а Кайл кивал, потирал подбородок и в конце концов сказал:

– Они все так похожи.

И она объяснила, что на самом деле между ними есть интересные различия, потому что химикаты по-разному добавлялись в кювету, по-разному проявлялись, немного по-разному смешивались. Но в целом да, Кайл был прав. Все они выглядели почти идентично, их объединял один и тот же основной мотив: большое пятно в центре среди беспорядочных черных потеков.

– Как давно он этим занимается? – спросил Кайл.

– С тех пор, как мы поженились, – ответила Элизабет. – Лет пятнадцать, наверное.

– Одна и та же композиция на протяжении пятнадцати лет?

– Да.

– Интересно, что это значит.

– В том-то и дело. Оно ничего не значит. И не должно. Здесь нет сюжета, это не изображение чего-то. Это изображение ничего. Чистая абстракция, форма, отделенная от смысла.

– А по-моему, тут есть глубокий смысл.

– Да?

– Да. Из-за симметрии.

– Какой симметрии?

– Ну вот смотри. Твой муж фотографирует ничто, ты прописываешь людям ничто. Он фиксирует ничто на пленку, а ты добавляешь ничто в таблетки. Он занимается искусством ничего, ты – наукой ничего. Вы оба этим одержимы: ничем, пустотой, пробелом, отсутствием. Тебе не кажется, что это очень даже имеет смысл?

Элизабет не знала, что сказать. Она никогда раньше об этом не задумывалась, но очевидность внезапного наблюдения Кайла заставила ее странно занервничать. Она посмотрела в сторону бара и спросила:

– Ну и где наши напитки?

Их напитки уже довольно долго стояли на стойке, постепенно сбавляя градус по мере того, как в них таял лед, но Кейт отказывалась нести их на стол, пока Джек не расскажет ей хотя бы об одном своем необычном кинке.

– Серьезно, ничего такого у меня нет! – взмолился он. – Мне нравится заниматься сексом с женой. Это мое извращение.

– Не верю.

– Это правда!

– Тебя больше ничего не возбуждает? Буквально ничего, помимо секса в миссионерской позе со своей законной женой?

– Нет, ну, конечно, кое-какие вещи возбуждают.

– Например? Давай, скажи уже хоть что-нибудь. Ролевые игры? Порка? Доминирование? Подчинение? Повязка на глазах? Групповой секс? Куколдинг?[23] Косплей? Писсинг? Ступни?

– Почему это обязательно должно быть что-то экзотическое? Разве мне не могут нравиться обычные вещи?

В этот момент с танцпола донеслись радостные возгласы: появилась администраторша Донна, сменившая свое черное платье на что-то вроде прозрачного мини-комбинезона, сделанного целиком из… было не совсем понятно из чего.

– Из чего это сделано? – спросил Джек.

– Из презервативов, – ответила Кейт. И крикнула: – Жги, Донна!

Да, Кейт была права. Похоже было, что Донна взяла несколько сотен презервативов – в сложенном виде – и соединила с помощью зажимов в некоторое подобие наряда.

– Она говорит, что это разновидность плетения макраме, которым она занималась в юности, – сказала Кейт.

Донна танцевала у шеста для стриптиза так, как танцуют пожилые люди, – не столько танцевала, сколько неловко и осторожно покачивалась из стороны в сторону. Окружившая ее толпа аплодировала.

Кейт снова повернулась к Джеку.

– Когда ты говоришь, что тебя возбуждает только то, что дозволено нашей репрессивной культурой, это наводит меня на мысль, что ты нечестен либо со мной, либо с самим собой.

– Думаю, можно сказать, что я всеядный.

– Всеядный?

– Я к тому, что все вещи, о которых ты упомянула, все эти кинки – я бы увлекся ими, если бы они нравились моей партнерше. Я бы не был против.

– Ты уходишь от ответа.

– Нет, не ухожу.

– Я думаю, ты просто боишься того, чего хочешь. Я думаю, есть что-то, что тебе нравится и в чем ты не готов признаваться, и стопудово это что-то грязное.

На самом деле кое-что подобное действительно было – кое-что, попадавшееся на порносайтах, завораживало Джека и вызывало в нем трепет. Пользователи могли оставлять комментарии и добавлять ключевые слова к любому изображению или видео на этих сайтах, и один хештег постоянно привлекал внимание Джека, так что он то и дело вводил его в строку поиска, когда сидел за компьютером поздно вечером: #хочутаксженой. Картинки под тегом #хочутаксженой могли поглотить внимание Джека на всю ночь, но не из-за самих действий, запечатленных на них, – действий, которые варьировались от секса в миссионерской позе до самых экстремальных практик. Нет, единственное, что объединяло все фотографии и видео в огромной вселенной #хочутаксженой, – это то, что женщины на них всегда были счастливы. Можно сказать, пребывали в экстазе. Обычно мужчина (зачастую несколько мужчин) чего-то хотел от женщины, и она с радостью выполняла его желания. Даже не имело значения, что именно она делала – важно было только то, что она делала это с энтузиазмом. Именно этого, по-видимому, мужчины англоязычного мира втайне хотели от своих жен: чтобы те были уступчивы, на все согласны и всем довольны.

В начале их отношений, когда они несколько раз смотрели порно вместе, Элизабет говорила, что женщины, которые рады быть услужливыми, покорными и слабыми, – это мерзкая мужская фантазия. И, конечно же, он соглашался с ней, потому что рациональная его часть искренне считала, что женщины не должны быть услужливыми, покорными и слабыми, хотя физиологически его тело очень положительно реагировало именно на таких услужливых женщин, и этот факт на протяжении многих лет заставлял его испытывать чувство вины, мучиться и стесняться, заставлял его думать, что в глубине души он, наверное, неправильный и ужасный человек, что некоторые гнусные, поощряющие неравенство установки неизбежно просачиваются в твой рептильный мозг, если ты мужчина, выросший в патриархальном обществе, и что надо противостоять этим уродливым мужским императивам и подавлять их в себе.

Только теперь Джек уже не был в этом так уверен. Потому что, поразмыслив и проанализировав свои реакции, он пришел к выводу, что его заводит не слабость или услужливость. В конце концов, он никогда не сталкивался с тем, чтобы те, кто на самом деле ощущает себя приниженным и слабым, этому радовались. Он вспомнил отношение своей измученной жизнью матери к мужу: вечная озлобленность, обида, недовольство. Нет, Джека привлекали эта радость, этот энтузиазм, но не потому, что они подразумевали слабость, а потому, что подразумевали как раз противоположное: силу. Когда он видел женщин под тегом #хочутаксженой, то представлял знающих себе цену, полных достоинства и уверенных людей, которые могли побыть покорными в этот конкретный момент, могли спокойно пережить несколько минут объективации, и это их не травмировало. Другими словами, Джек видел в этих женщинах сильных личностей, тех, с кем он мог бы побыть самим собой, не причиняя им боли и не чувствуя себя виноватым за то, что навязывает им свои презренные потребности.

Но он не смог переубедить Элизабет, которая, когда он попытался ей это объяснить, посмотрела на него так, будто думала, что это всего лишь попытка навешать ей лапши на уши, рационализация низменных инстинктов. Он не смог доказать, что она все неправильно поняла, что она смотрит только на внешнюю сторону порно – молодые послушные тела, банальные акробатические позы – и не видит глубинного смысла.

– Ну, что бы там тебя ни заводило, – продолжала Кейт, – что бы там ни было такого, о чем ты даже сказать не можешь, надеюсь, Элизабет делает это для тебя.

У Джека вырвалось невольное «Ха!».

– Нет, – сказал он, качая головой, – такого не будет.

– Почему?

– Это просто не обсуждается.

– Так спроси ее! Разве ты сам не говорил, что она так любит приключения? Такая бесшабашная? Готова на что угодно?

– Ага, только оказалось, что не совсем.

И сейчас, глядя на покачивающуюся Донну в ее презервативном наряде, на танцпол, где люди терлись друг о друга ягодицами, на компании, непринужденно целующиеся вчетвером за столиками и по углам, на всю эту свободную, непринужденную и незамысловатую атмосферу вожделения, – как она контрастировала с теми ночами, которые Джек часто проводил в одиночестве на диване, или с теми моментами, когда он боязливо пытался соблазнить Элизабет, но в то же время не перегнуть палку, – он вдруг почувствовал себя идиотом. Рот наполнила горечь.

– Страсть Элизабет к приключениям, – сказал он, – проявляется только в определенных условиях. Например, ей надо, чтобы на работе выдался не слишком скучный или напряженный день, чтобы у нее не оставалось неотвеченных писем или невыполненных обязанностей по уходу за ребенком, а в идеале еще и чтобы вся посуда была вымыта и убрана, одежда выстирана, раковина и унитаз в ванной надраены до блеска и продезинфицированы, на кухонном полу не было ни единой крошки, на кровати лежало свежее белье, к тому же нужно за сутки, а иногда за двое предупредить, что было бы неплохо заняться сексом, чтобы Элизабет могла, как она говорит, «настроиться», и, если честно, довольно трудно не растерять всяческое желание в течение целых двух дней, пока делаешь уборку, ждешь и надеешься, поэтому обычно проще ни о чем не заговаривать и держать все при себе, пока не получится выделить двадцать минут времени, сесть за компьютер и, так сказать, позаботиться об этом.

– О, – тихо сказала Кейт. – Я поняла.

– Что поняла?

– Вашу динамику. Как устроен ваш брак.

– И как же?

– Ну, каждый брак на глубинном уровне управляется своего рода операционной системой, в основе которой лежит простая и обычно негласная команда, обеспечивающая работу всего механизма. Всеобъемлющий условный оператор «если X, то Y».

– И как она выглядит у нас?

– Просто. Если мужчина боится своих желаний, то ему будет комфортнее всего с женщиной, которая боится быть желанной. На самом деле у вас очень изящно получилось.

Примерно к тому же выводу пришел и Кайл за столиком.

– Люди обычно ищут новые отношения, которые решат проблемы, существовавшие в предыдущих отношениях, – сказал Кайл, – но, поступая так, мы часто, как это ни парадоксально, оказываемся в отношениях, где возникают точно такие же проблемы.

Элизабет кивнула, завороженно и ошарашенно глядя на этого здоровяка, слишком хорошо, даже пугающе хорошо понимавшего ее саму и ее брак.

– Вот тебе нужен был романтический партнер, который не нуждается в твоем внимании и не зависит от тебя, – сказал он. – Но как только ты нашла такого парня, он постепенно начал в тебе нуждаться и зависеть от тебя. Такова природа близости. И вот ты начала замечать эту его потребность и слегка отстраняться, что, видимо, приводило его в недоумение, поэтому он тянулся к тебе еще сильнее, тебе это казалось еще больше похожим на зависимость, ты опять отстранялась, он опять тянулся к тебе, и так далее, и так далее, и получился эдакий вечный цикл притяжения и избегания, пока в конце концов тебе не начало казаться, что ты живешь именно с таким нуждающимся в тебе и зависимым человеком, с каким никогда не хотела иметь дела.

– Теперь я сомневаюсь, что он хоть когда-то был независимым, – сказала Элизабет. – Во всяком случае, по-настоящему.

Она вспомнила о банановых панкейках, которые Джек делал ей в награду за ее жестокость. Она понимала, что объективно это очень трогательный жест и она должна быть благодарна, но, честно говоря, каждый раз это приводило ее в ярость.

– Ой, да, такое часто случается, – сказал Кайл. – Когда люди боятся чего-то в себе или за что-то себя презирают, они обычно имитируют противоположность тому, чего боятся и что презирают. Особенно это касается тех, с кем они строят отношения. Так что тот, кто презирает себя за потребность во внимании партнера, будет изображать независимого человека. Тот, кто боится своих извращенных наклонностей, будет строить из себя рыцаря. Тот, кто боится, что он обычный и ничем не примечательный, будет имитировать бунтарство.

– Боже мой.

– А главная проблема и, конечно, самая большая ирония состоит в том, что потом появляется кто-то вроде тебя, кому действительно нужны независимость, рыцарство и нонконформизм, и ты влюбляешься в придуманный образ, потому что именно эти качества для тебя важнее всего. Но по мере того, как ты узнаешь этого мужчину получше, выясняется, что он полная противоположность тому человеку, которого ты на самом деле искала.

– Боже мой.

– К сожалению, такая динамика очень распространена.

– И ты понял это за пятнадцать минут?

– Раньше ты говорила, что вы с Джеком «дополняете» друг друга. Но по определению это означает, что каждый из вас сам по себе лишен цельности. И, возможно, именно поэтому вы оба так одержимы ничем: вы ощущаете в себе гигантскую пустоту. Вы жаждете чего-то такого, что заставило бы вас чувствовать себя менее неполноценными, менее фрагментарными. И, возможно, вы с Джеком заметили друг в друге что-то, что, как вы надеялись, заполнит пустоту в каждом из вас, но в конечном счете ничего не вышло, и вот вы здесь, в поисках новых людей, за которых можно уцепиться, новых людей, которых можно втянуть в свой заговор.

– Заговор звучит как-то уж слишком жестко.

– Можно рассказать тебе анекдот?

– Давай.

– Однажды ночью полицейский видит какого-то мужика, который ползает вокруг фонаря. Полицейский спрашивает: «Что вы делаете?», а мужик отвечает: «Ключи ищу». Полицейский ему: «Вы их здесь потеряли?», а мужик: «Нет, но здесь светло».

– Думаю, этот анекдот был бы смешнее, если бы я не была уверена, что этот мужик – я.

– Ты ползаешь под фонарем и заглядываешь только в самые освещенные места. Ты думаешь: может, все исправит новая квартира? Может, роман на стороне? Может, оргия? И да, конечно, все это может на время помочь, но глубинная истина в том, что пустота, которую вы ощущаете в своем браке, какой бы она ни была, все равно останется, и пока вы это не признаете, она так и будет ощущаться, как дыра в самой сердцевине, и, может быть, вы даже не знаете точно, что такое эта пустота, но вы знаете, что она большая, глубокая, незаживающая, и я тебе гарантирую, что она гноится.

Тут он перевел глаза на танцпол – впервые за весь вечер разорвав их напряженный зрительный контакт, – заметил Донну и улыбнулся при виде ее наряда.

– Во всяком случае, это моя теория, – сказал он. – Я могу и ошибаться.

Элизабет посмотрела на Джека, который по-прежнему стоял с другой стороны танцпола, у бара, хотя теперь он слегка наклонился вперед и обхватил голову руками, а Кейт поглаживала его по спине и смотрела на него с озабоченностью и сочувствием.

– Я думал, Элизабет такая расслабленная и бесшабашная, – говорил Джек, – но на самом деле она настоящий диктатор-перфекционист.

– Ничего-ничего, – сказала Кейт, – не держи в себе.

– Я думал, она жизнерадостная и энергичная, но на самом деле она в постоянном стрессе.

Тут он взглянул в сторону столиков, увидел, что Элизабет смотрит прямо на него, их взгляды встретились – между ними было безумство танцпола, десятки колышущихся, раскрепощенных тел, грохочущие басы, несущийся со всех сторон смех, – и они некоторое время смотрели друг на друга сквозь это кипучее пространство и, сами того не подозревая, думали одно и то же: «Ты мне совершенно не подходишь».

– Пошли, – сказала Кейт, и вот они с Джеком вернулись к столику, поставили на него коктейли, а потом Кейт и Кайл чокнулись запотевшими бокалами и сказали – одновременно и с одинаково неестественной интонацией:

– Поедим?

Они захихикали и закивали, а потом Кейт сказала Джеку и Элизабет:

– Вы тут повеселитесь от души, ладно?

И они с Кайлом направились в сторону буфета, и Элизабет сразу поняла – по тому, как странно они это произнесли, и по тому, как отреагировали друг на друга потом, – что «поедим» было их спасительным словом.

Словом, к которому они прибегали, чтобы избежать токсичных, проблемных пар.

Кейт и Кайл только что использовали его на них.

Джек сел напротив, но они с Элизабет не могли посмотреть друг на друга, поэтому рассеянно уставились в пустоту разделявшего их стола и со стороны казались боксерами, которых оглушило ударом по голове. Наконец Элизабет сказала: «Мне нужно подышать свежим воздухом», Джек кивнул, и она направилась сквозь уже ставшую плотной толпу к выходу, закрыла за собой дверь, приглушив музыку, вдохнула теплую ночь, а потом огляделась и внезапно обнаружила на улице протестующих, о чьем существовании совсем забыла.

Их было немного, человек, может, десять, все в костюмах с галстуками и длинных, со вкусом подобранных платьях. Они держали большие белые плакаты с надписями от руки. «Измена не сделает тебя счастливым», – гласил один из них. «Ты заслуживаешь настоящей любви», – утверждал другой. «Иди домой и совершенствуй свою семью». И так далее. Протестующие молча смотрели на Элизабет: видимо, появление на пороге самой настоящей посетительницы секс-клуба вогнало их в некоторый ступор. Стараясь не встречаться с ними взглядом, она быстро повернулась, чтобы уйти, когда вдруг услышала:

– Элизабет?

И тут, словно в дурном сне, из собравшейся на тротуаре небольшой толпы – как теперь понимала Элизабет, это было Соседское сообщество, – с выражением ужаса на лице выступила Брэнди, королева родительского комитета Парк-Шорской школы, державшая плакат с надписью «Подумай о детях».

Не брак, а плацебо


В МОЛОДОСТИ Джек Бейкер думал, что он не такой.

В каком смысле не такой?

Он знал, что отличается от окружающих. От остальных людей. От огромной массы нормальных американцев. Честно говоря, он и сам до конца не понимал, чем именно. Просто он испытывал сильнейшее чувство оторванности от всех и недоумевал, как так вышло, что вещи, которые любит и которыми наслаждается большинство, он, как правило, презирает. Он оставался равнодушным к телепередачам, интересующим других: ситкомы, полицейские сериалы, ток-шоу, игровые шоу, мыльные оперы – все это вызывало у него отвращение. Он совершенно не любил ни заниматься спортом, ни смотреть спортивные передачи. Он понимал, что есть много людей, которые с искренним энтузиазмом следят за автомобильными гонками и чемпионатами по рестлингу или болеют за команды своего региона, и знал, что не похож на этих людей. Ему не нравились популярные развлечения, и его можно было бы счесть поклонником элитарной культуры, если бы не тот факт, что эту культуру он тоже терпеть не мог – ему не нужна была ни высокая мода, ни изысканная кухня. Время от времени листая глянцевые журналы, он с радостью отмечал, что не входит в целевую аудиторию ни одного рекламного объявления и ни одной статьи о том, как правильно одеваться на работу или управлять своим планом 401-кей[24]. Он упивался тем, что даже не знает, что такое план 401-кей. Он упивался тем, что существуют миллионы людей, у которых есть план 401-кей, а он от них отличается.

В этом не было никакой глубинной идеи, кроме непохожести как таковой. На самом деле определенные системы взглядов привлекали его именно тем, что позволяли чувствовать себя непохожим на тех людей, на которых он стремился быть непохожим. В старших классах школы у него был период, когда он носил только черное и слушал группы, считавшиеся сатанинскими – Black Sabbath, Iron Maiden, AC/DC, Mötley Crüe и даже INXS, входившую в этот список благодаря одной-единственной песне, Devil Inside, – несмотря на то, что нисколько не интересовался сатанизмом. В основном он слушал эти группы не потому, что они ему нравились, а потому, что нормальные люди их не слушали. Позже, в колледже, он встретил бунтарски настроенных профессоров, которые употребляли такие слова, как «диалектический», «онтологический», «гегемония» и «паноптикум», которые учили студентов тому, что искусство должно «обнажать» и «дестабилизировать», «проблематизировать» и «критически оценивать», а главное, раскрывать страшную истину об этом мире: на самом деле истины не существует, реальность создана искусственно, твердая почва не что иное, как зыбкий воздух. Тогда Джек думал, что сам язык, используемый для описания этого процесса, – многосложные слова, которые никто и никогда не произносил в тех местах, где он вырос, – страшно его раздражает, но в то же время соблазняет своей недоступностью массам. Первые семестры в колледже он упорно изучал этот новый язык, изучал до тех пор, пока не нашел другую философию, показавшуюся ему еще более радикальной, чем философия его радикальных профессоров: гипертекст, инструмент новых медиа, нелинейный, произвольный, эргодический, полифонический (так много замечательных слов). Это было новейшее из новшеств, и он начал писать эссе, представлявшие собой цифровые компиляции разрозненных мыслей, коллажи из картинок и текстов, эфемерные фрагменты, связанные с помощью языка гипертекстовой разметки в обширную карту смыслов, которую профессора, на его счастье, толком не умели ни читать, ни осмыслять, ни оценивать. Он утверждал, что традиционный образ мышления профессоров – пользуясь особой привилегией молодежи, он наслаждался возможностью называть своих профессоров-авангардистов «традиционалистами» – и их линейный, хронологический, иерархический способ аргументации сам по себе является социальным конструктом, скорее всего, авторитарным, а может быть, и фашистским, тогда как гипертексты, где истины рассеяны и рассредоточены, способствуют зарождению в сети демократии.

Преподавателям оставалось только беспомощно кивать и ставить ему A – настолько их пугал этот новый фетиш. В конце концов, в эпоху деконструкции студентов-философов учат видеть кирпичи, из которых составлен мир, и дробить их на мелкие кусочки. Что произойдет с текстом, если убрать из него логическую последовательность? Что произойдет с нарративом, если убрать причинно-следственную связь и линейное время? Что произойдет с искусством, если убрать сюжет? Что произойдет с фотографией, если убрать фотоаппарат? Что произойдет с миром, если убрать объективную истину? Вот чем Джек занимался. Вот кем он был.

Чтобы наглядно продемонстрировать эту позицию, показать, насколько независимым он себя считает, отразить свою жизненную философию на собственном теле в материальном, физическом виде, молодой Джек Бейкер решил сделать татуировку. Большую и эпатажную. Друзья сказали, что он еще пожалеет. Они убеждали его отказаться от такой большой и такой эпатажной татуировки. Он ответил, что никогда не станет тем, кто пожалел бы об этом. «Если я когда-нибудь пожалею, – сказал он, – значит, я уже больше не я». Он считал, что такая татуировка может быть по вкусу только молодому, дерзкому и оригинальному человеку. Если же она перестанет ему нравиться, это будет означать, что он больше не молод, не дерзок и не оригинален, а значит, по сути, это больше не он. Это будет означать, что он превратился в того, кого молодой Джек возненавидел бы. Так что татуировка была намеренным вызовом, брошенным в будущее. Он нарывался на ссору с тем другим человеком, с тем ужасным повзрослевшим Джеком, которым когда-нибудь мог стать молодой Джек.

Татуировка была огромная. Яркая, эксцентричная, агрессивно неуместная: извилистый цветастый лабиринт органических форм, расходящихся кругами и накладывающихся друг на друга, как будто кустарник с какой-то другой планеты пустил корни у Джека в позвоночнике и разросся по спине и рукам, окутывая его своими неоновыми побегами. Джеку очень нравилась эта татуировка. Люди постоянно спрашивали о ней. Им было интересно, что она значит. Он говорил, что она ничего не значит. По крайней мере, в традиционном понимании. Единственный смысл этой очень странной татуировки заключался в том, чтобы показать, что Джек из тех людей, которые могут себе это позволить.

А потом прошло много лет.

Джек добился успехов в академической сфере. Он встретил женщину, и оказалось, что они похожи в том, как сильно отличаются от других. Он влюбился в нее. Получил диплом. Устроился на работу, где ему платили меньше, чем, по его мнению, он заслуживал, хотя лучшей работы он найти не мог. Немного набрал вес. Потом еще немного. Коротко подстригся, когда волосы на висках начали седеть. Стал отцом и с удовольствием наблюдал за сыном: сначала за тем, как тот в младенческом возрасте учится переворачиваться, потом – как выговаривает отдельные слова, потом – как ходит на занятия по акробатике, гимнастике и даже балету. Джек никогда бы не поверил, что ему могут нравиться занятия балетом, но, если его ребенок хочет стать танцором, кто такой Джек, чтобы с ним спорить? Он и не представлял, сколько банальных, пошлых вещей вдруг покажутся ему совершенно очаровательными. Например, катать коляску по торговому центру на манер гоночной машины и изображать рокот двигателя под хихиканье сына. Или вдвоем исполнять неловкие пируэты в гостиной. Или субботними вечерами сидеть дома и смотреть популярные ситкомы.

И вот однажды утром Джек Бейкер – теперь уже не такой молодой – вышел из душа, посмотрел в зеркало, увидел татуировку и впервые ощутил сожаление.

В то утро он опаздывал, и еще ему нужно было вовремя отвезти сына в школу, нужно было убедиться, что Тоби сходил в душ, поел, не забыл рюкзак, – и почему он в тот момент вообще вспомнил о татуировке? Он редко думал о ней. Он к ней привык. Она стала частью его самого, частью его тела, чем-то настолько обыденным, что он редко замечал ее существование. Татуировка уже не была такой яркой, а в тех местах, где появился лишний объем или кожа слегка обвисла, рисунок деформировался. Джек вспомнил времена своей юности, когда сделать татуировку было для него важнее всего на свете. Тогда он был другим человеком. Он был – и теперь он это понимал – просто дураком. Он еще не успел повидать мир, прожить жизнь, влюбиться. Его желание выделиться было позой, сложным механизмом психологической защиты, способом показаться другим людям уникальным и особенным, когда сам он внутри, в глубине души, вовсе не чувствовал себя таким уж уникальным и особенным. Когда ему было чуть за тридцать, он понял, что, наверное, действовал назло своим отстраненным родителям, отвергая все, что ассоциировалось у него с ними. Он так сильно ненавидел заботиться о матери, которая проводила целые дни перед телевизором, что перенес эту ненависть на сам телевизор. И он так сильно ненавидел отцовскую оторванность от жизни, – весь интерес, который отец раньше проявлял к внешнему миру, когда рассказывал Джеку о прерии, теперь был направлен исключительно на спорт: футбол с «Канзас-Сити Чифс», бейсбол с «Канзас-Сити Роялс», баскетбол с «Канзас Джейхокс», так что смена времен года во Флинт-Хиллс стала определяться тем, какие матчи показывают по телевизору, – что возненавидел спорт еще больше.

Джек просто отказывался от того, чего втайне желал, но не мог получить. Он и хотел бы иметь атлетическое телосложение и добиваться успехов в спорте, но был хилым и болезненным. Он и хотел бы зарабатывать столько, чтобы позволить себе одежду от кутюр, блюда высокой кухни и план 401-кей, но денег у него не было.

Виноград оказался зелен, и он выстроил на этом свою жизненную философию.

Жена и сын помогли ему иначе взглянуть на массовые развлечения. Они смотрели телевизор, ходили в парк, в торговый центр – и ему это нравилось. Он понял, что массовые развлечения называются массовыми не потому, что они банальны, а потому, что чаще всего они действительно хорошо развлекают.

Так что да, в молодости он был наивен и заносчив. Так бывает. Большинство людей в юности наивны и заносчивы.

Но у большинства людей нет таких татуировок. И как только он подумал об этом, стоя перед зеркалом в одном мокром полотенце, его захлестнула волна ненависти.

Но ненависти к чему?

Ненавидел ли он того молодого парня, которым был когда-то? Того эгоистичного и самоуверенного сопляка? Или же он ненавидел того мужчину средних лет, которым стал? В некотором смысле он ненавидел их обоих. Он увидел себя повзрослевшего глазами себя молодого и ощутил, что его предали. Теперь у него была ипотека, план 401-кей, работа, для которой он должен был правильно одеваться, жена, ребенок. Его повзрослевшее «я» отказалось от всех принципов молодого «я». Он собирал скидочные купоны. Рано вставал. Носил слаксы. Купил наручные часы. И жалел о своей татуировке.

Как могли два таких непохожих человека жить в одном теле?

Татуировка кардинально не менялась, зато кардинально изменился ее обладатель. Это происходило постепенно. Небольшие компромиссы то тут, то там, небольшие уступки потребностям большого мира. Например, он все время считал, что брак не для него, но в конце концов понял, что все его друзья женаты и что сам он уже много лет живет так, как будто женат, да и в любом случае ему очень не помешала бы медицинская страховка, и вот он вытащил эту часть себя – ту, которая не верила в брак, – и отложил в сторону. Потом, обзаведясь сыном и осознав необходимость плана 401-кей, он извлек из целого еще одну часть. А потом, когда он решил, что хочет продвинуться по карьерной лестнице, и начал одеваться как респектабельный преподаватель, он отправил ту часть себя, которая ни за что не пошла бы на поводу у моды, в тот же ящик, где лежали его мешковатые черные свитеры и армейские ботинки.

Мало-помалу человек преображается целиком.

Он понял, что люди, браки, места, где ты живешь, – все это вещи очень подвижные, состоящие из деталей, которые в любой момент можно поменять. Рядом с домом закрывается маленький семейный бизнес, на смену ему приходит филиал огромной сети розничных магазинов, и если это происходит несколько раз в год, то в конечном итоге квартал становится неузнаваемым. Люди устроены точно так же, всевозможные противоречия внутри них только и ждут выхода. Он понял, что его нынешнее «я», которое казалось ему довольно стабильным, оптимальным и более-менее настоящим, не более настоящее, чем прежнее. Когда-нибудь в нем проявится другая личность, совершенно незнакомая, и его друзья станут новыми, и город станет новым, и жена станет новой, и сын станет новым, и они будут совершенно новой семьей. Люди, которых он любит, думал он, переменчивы, и внутри каждого из них потенциально таится кто-то лучший или худший, кто-то хороший или ужасный, кто-то близкий или чужой. Жена, сын, друзья, коллеги – он не мог рассчитывать на то, что они навсегда останутся такими же, как сейчас.

И это его расстраивало.

Он оделся. Как мог, спрятал татуировку, хотя ее завитки все равно торчали из воротника рубашки и манжет. Прошел на кухню, где обнаружил жену и сына. Они оба ели хлопья, оба были в домашней одежде – на Тоби зеленая пижама с квадратиками из «Майнкрафта», а на Элизабет коричневые шорты и объемный синий свитер, который с ними абсолютно не сочетался. Он вспомнил давно прошедшие времена, когда она ни за что не оделась бы так в его присутствии. Он вспомнил, что когда-то она хотела проводить с ним каждую свободную минуту. А теперь она хотела, чтобы у нее была собственная спальня, собственное личное пространство, собственные любовники, собственная жизнь.

И Тоби больше не занимался балетом и больше не хотел, чтобы отец катал его в тележке по торговому центру у всех на глазах. Теперь он не отрывался от компьютера и смотрел видео и мемы, которые Джеку были непонятны и вызывали только недоумение.

Его жена и сын становились другими людьми, новыми людьми, и все меньше и меньше нуждались в Джеке.

Ему не нравилась эта новая семья, он хотел старую обратно, хотел вернуться к их прежним, лучшим версиям.

– Почему вы не одеты? – сказал Джек, и это прозвучало более резко и раздраженно, чем он планировал.

– Каемся! – Тоби поднял руки над головой в жесте «не стрелять», который бесчисленное количество раз видел по телевизору.

– Не смешно.

– Да, – сказала Элизабет. – Ты прав. – Она поднялась на ноги с легким кряхтением, как всегда, когда у нее болела спина. – Пойдем, – сказала она сыну.

– Сейчас как переоденемся, и ты нас даже не узнаешь, – пообещал Тоби.

Джек проводил их взглядом.

– Давайте быстрее, – сказал он, но на самом деле ему хотелось сказать: «Этого-то я и боюсь».

ОТВОЗЯ ТОБИ в Парк-Шор, Элизабет вдруг заметила, что осень уже в разгаре.

– Когда это на улице стало так красиво? – спросила она, любуясь желто-оранжевым буйством деревьев на фоне ясного голубого неба.

– Да-а, – пробормотал Тоби, который, сидя на заднем сиденье и играя в «Майнкрафт», перевел взгляд с экрана на деревья и опять уткнулся в экран.

– И ведь так неожиданно, – сказала Элизабет. – Вдруг раз! – и осень.

Она, конечно, знала, что на самом деле это неправда, но ощущалось все именно так. Как будто она пропустила медленную убыль лета. Почему? Просто ей было немного не до того.

Элизабет не удивилась, обнаружив, что после происшествия в клубе Брэнди перестала приглашать ее на игровые встречи. Все произошло само собой, Брэнди даже не удостоила ее объяснениями: просто подразумевалось, что Элизабет в ее доме больше не рады. Это заставило Элизабет в последние несколько недель всерьез уделить внимание своим родительским обязанностям. Никогда еще она так усердно не занималась с Тоби, как сейчас, следя за тем, чтобы он делал уроки, и терпеливо помогая ему каждый вечер.

В любую свободную от уроков минуту она делала уборку. Она убирала всю квартиру. Одна. Это был своего рода ритуал очищения, явно вызванный чувством вины: она целыми днями вытирала пыль, мыла полы и выметала грязь, оставленную обитающими в этой квартире животными – тремя линяющими, потными и неаккуратными двуногими животными, двое из которых были мужчинами, а значит, особенно неаккуратными. Начала она с кафельного пола в ванной, где заметила заблудшие клоки волос в линиях затирки и в углах. Клубки тонких, легких и воздушных женских волосков, а также густых, ровно обрезанных мужских, ставших жертвами электробритвы Джека, и темных вьющихся лобковых волос неопределенного пола – как она могла не видеть все эти волосы? Как они скапливались здесь, под ногами, все это время? Она капнула немного чистящей жидкости на бумажные полотенца, которые убрали большую часть волос, но еще часть намокла и прилипла к полу. Она попыталась собрать их сначала губкой, потом пылесосом, потом пальцами, но волоски просто елозили по влажной плитке, не желая отставать от нее. Надо подождать, пока они высохнут, и вернуться к ним позже, решила она и направилась к унитазу, где ее ждал новый кошмар: рыжая полоска, образовавшаяся вдоль границы воды, бледно-желтые пятна мочи на затирке между плитками и шве вокруг основания. Она пожертвовала тремя зубными щетками и немыслимым количеством дезинфицирующего средства, чтобы вернуть ванной первозданный вид, а вода в ее ведре тем временем медленно превращалась в жидкую темную подливку.

Она пропылесосила коврики (усеянные мелкими кусочками листьев, которые занесло ветром снаружи), почистила микроволновку (внутри та была вся покрыта годовыми кольцами жира и соусов для макарон), оттерла гарь с металлической решетки плиты и собрала невероятное количество хлебных крошек под тостером, вокруг и внутри него. На хромированных деталях в ванной были уродливые пятна от воды, в сливах образовался какой-то черный налет, а отверстия в душевой лейке заросли отложениями кальция, из-за чего пришлось окунуть лейку в ведро с уксусом. Она с тоской вспомнила обо всех тех мелочах, которые они с Джеком собирались исправить в этой ванной, которые поклялись исправить, когда только переехали сюда; подоконники были покрыты множеством слоев краски, образующей маленькие сталактиты, и они тогда пообещали себе все отскоблить, обнажая старое дерево, а потом отшлифовать его, смазать маслом и отполировать, чтобы вернуть ему первоначальную красоту. Она посмотрела на рамы, потолстевшие от краски, которую они так и не счистили. Подковырнула краску ногтями и обнаружила под ней слои других цветов, популярных много лет назад, – сначала бирюзового, потом розового.

Ее бесили эти окна.

Ее бесило, что они с Джеком ничего не сделали с этими окнами. Ее бесило, что у них были планы, которые они так и не воплотили в жизнь. Ее бесило, что скоро они откажутся от своих планов и переедут в новый, еще девственно чистый дом в Парк-Шоре, а значит, все эти изъяны так и останутся изъянами. Ванна на ножках, покрытие в которой постепенно стерлось настолько, что белый цвет стал невнятно-серым, – они планировали ее отреставрировать, но руки не дошли. Ванна стала своего рода метафорой всего, что они с Джеком сделали не так за время их долгих отношений. Они не решали проблемы, а просто привыкали к ним.

Из-за этого она и пропустила начало осени.

Сегодня утром она снова занялась уборкой и взялась за кухонный фартук, чувствуя себя несчастной и пристыженной из-за плесени, которая все это время росла прямо у нее под носом. Она терла с таким рвением, что не заметила, как пролетело время, пока Тоби не вошел в кухню и не позвал тихонько:

– Мам?

– Да? – отозвалась она, сдирая металлической губкой последние стойкие черные пятна.

– Мне просто интересно, мы скоро поедем?

– Куда?

– Сегодня суббота.

Точно. Она забыла. Субботние дни теперь были отведены для настольных игр в книжном магазине Парк-Шора. Тоби и еще четверо-пятеро его новых друзей из школы приходили туда играть в непонятную для Элизабет игру, где использовались сотни крошечных пластиковых фигурок, несколько колод карточек, плитки, из которых складывалось поле, и многогранные игральные кости экзотической формы. Смысл вроде бы заключался в том, чтобы колонизировать чужую планету и извлечь из нее все природные ресурсы, а для этого требовалось много воевать, прибегать к дипломатии, предавать союзников и подписывать договоры в борьбе за контроль над различными объектами, представляющими стратегический интерес. Это была какая-то шестимерная «Монополия» в межзвездном масштабе, и Элизабет даже близко не хотела к ней подходить.

Но все родители сошлись во мнении, что настольные игры полезнее видеоигр и лучше пусть дети собираются в книжном магазине, чем сидят в одиночестве по домам, уставившись в телефоны или телевизоры, поэтому каждый из родителей по очереди брал на себя организацию этой странной встречи.

И сегодня была очередь Элизабет. А она совсем забыла.

– Да, – сказала Элизабет, с влажным хлопком стягивая желтые резиновые перчатки. – Пошли.

Когда они приехали в книжный, ее пальцы были сморщены от воды, волосы собраны в хвост, на лице ни капли косметики, а одежда выбрана наобум, и она извинялась перед другими родителями за опоздание и за свой внешний вид, а другие родители сочувственно повторяли на разные лады, что они все понимают, сами через такое проходили, а потом торопились сбежать, чтобы наконец отдохнуть от детей.

Это было одно из тех мест, где объединились магазины книг, игрушек и аксессуаров с примкнувшей к ним кофейней. Здесь торговали не столько книгами, сколько стилем жизни в литературной тематике. В обязанности Элизабет входило: во-первых, кормить детей; во-вторых, быть беспристрастным судьей в любых спорах, связанных с нарушениями правил игры; в-третьих, следить за тем, чтобы детей не похитили и чтобы к ним не приставали извращенцы. Самой сложной из этих обязанностей, причем с большим отрывом, была первая. Они все стояли в очереди – Элизабет, Тоби и пятеро друзей Тоби, – и заставить шестерых ребят сосредоточиться и принять решение насчет обеда, когда им хотелось беситься (хлопать друг друга по рукам или дергать за уши было почему-то очень популярным развлечением среди мальчишек, возможно, даже самым естественным для них поведением), Элизабет удавалось с большим трудом, а ведь еще приходилось помнить о том, что кому нельзя и на что у кого аллергия, а также о том, что думают по поводу чипсов родители того или иного ребенка; это было важно, потому что к каждому сэндвичу прилагались два гарнира, которые дети выбирали из десятка представленных в меню, причем половина из этих гарниров удовлетворяла пожеланиям родителей (фрукты и йогурты с низким содержанием сахара), а другая половина состояла из тех блюд, которые хотели сами дети, – раздел меню, где не действовала сила воли, с чипсами, печеньем и другими закусками, – и тут возникла новая проблема, потому что детям, чьи родители не возражали против чипсов, пришла в голову блестящая идея использовать чипсы в качестве козыря в игре, например: «Я отдам тебе чипсы, если ты отдашь мне свой первый урановый рудник», и Элизабет еще не успела решить, пресекать ей это поведение или поаплодировать изобретательности детей, как они сообразили, что вся еда может выступать предметом переговоров, и стали просить у кассира сэндвичи наполовину с одной начинкой, наполовину с другой, чтобы повысить коэффициент привлекательности своих блюд; это привело бедного кассира в замешательство, и он принялся тыкать в разные кнопки в попытке учесть все требования к шести заказам, внезапно ставшим крайне специфическими и сложносоставными, что потребовало переговоров с Элизабет на предмет того, распространяется ли предложение кафе «два к одному» на половинки сэндвичей или только на целые сэндвичи, а потом кассиру пришлось пойти за менеджером, чтобы тот помог сделать какую-то «отмену», а заказы на напитки в это время еще даже не были приняты, и пока вызывали менеджера, Элизабет пыталась собрать всю группу и составить список того, что они хотят взять попить, и тут следующий за ней в очереди человек, которого она до этого момента даже не замечала, произнес настолько громко, что услышали все, кто стоял за ними:

– Господи, это же не Нормандская операция.

Говорил лысеющий широкоплечий мужчина средних лет, в джинсах и ярких кроссовках, похожий на бывшего качка, который так себя запустил, что мышцы у него стали дряблыми.

– Простите? – спросила она.

– Да сделайте вы уже заказ, – сказал он. – Это не так сложно.

Она только и могла что скептически хмыкнуть, но тут пришел менеджер, они наконец покончили с заказом, дети отправились играть в свою игру, а Элизабет собралась посвятить драгоценные свободные минуты книге, которую давно хотела почитать, но обнаружила, что не в состоянии ни на чем сосредоточиться, потому что могла думать только о мужике в очереди, об этом мудиле, у которого нет обручального кольца и, вероятно, нет детей, а значит, он понятия не имеет, о чем говорит, умник хренов.

Как он посмел? – думала и думала она. Как он посмел критиковать ее публично, в присутствии ее ребенка? Она поздравила себя с тем, что не устроила скандал на глазах Тоби, но ей хотелось устроить его прямо сейчас. Как будто для накопившегося за последние несколько недель раздражения внезапно нашлась удобная цель. Ей хотелось найти человека в идиотских кроссовках и заставить его почувствовать себя виноватым. Она уже заготовила реплику: «Держите свое некомпетентное мнение при себе». Представила, как другие люди в кафе кивают ей в знак солидарности. Потом вдруг поняла, что видит в посетителях книжного магазина своего рода присяжных, перед которыми ей предстоит выступать. Упрекнула себя за то, что ее так сильно волнует мнение других людей, а потом еще раз упрекнула себя за то, что всегда себя упрекает. Она знала, что тот мужчина вовсе не занимается подобной ментальной эквилибристикой, не разбирает по косточкам их диалог и не оспаривает его перед воображаемым судом присяжных. В том-то и дело, что мудаки ведут себя как мудаки неосознанно. Ни один мудак не подумает: «Да, вот это сейчас был отличный мудацкий поступок». Нет, у них все происходит само собой. Они просто такие, как есть, и пребывают в абсолютном блаженстве неведения.

Она пошла искать его. Вернулась в кафе, но его там уже не было. Она безуспешно высматривала его среди стоек с журналами. Потом решила пройтись по рядам книжного магазина – она не до конца понимала, что именно собирается ему сказать, но в общих чертах представляла направление беседы и рассчитывала, что в нужный момент что-нибудь придумает, – свернула за угол, к разделу «Хроника», и увидела вовсе не того мужчину, а Брэнди.

Та была одета в стиле, который Элизабет назвала бы «осенним шиком»: сапоги до колен, черные колготки, узкая юбка, свитер карамельного цвета, в руках пряный тыквенный латте в качестве напитка и аксессуара, – и смотрела на Элизабет так, будто эта встреча ее нисколько не удивляла.

– Мы постоянно натыкаемся друг на друга, – сказала Брэнди, широко улыбаясь.

– Привет, Брэнди.

– Разве ты не должна присматривать за детьми?

– Да. Я как раз к ним и иду.

– А я тут привезла своих мальчиков, – сказала Брэнди и оглядела Элизабет с головы до ног. – Хочешь, сегодня я посижу с детьми?

Видимо, Элизабет выглядит хреново и ей не помешал бы выходной – вот что Брэнди, вероятно, имела в виду.

– Спасибо, нет, я справлюсь.

– Ты уверена?

– Вполне.

– Как хочешь, – сказала Брэнди, обхватив руками стакан с кофе, улыбаясь своей приятной улыбкой и слегка покачиваясь взад-вперед, но не уходя.

– Правда, – повторила Элизабет, – я справлюсь.

– Отлично!

Брэнди продолжала пристально смотреть на нее и натянуто улыбаться.

– Все в порядке, ты можешь идти.

– Я думаю, мне лучше остаться, – сказала Брэнди. – Наверное, я останусь.

И тогда Элизабет наконец поняла: Брэнди не доверяет ей детей. В глазах Брэнди Элизабет сама стала той извращенкой, от которой их нужно защищать.

– Брэнди, послушай…

– Я просто хотела поблагодарить тебя, Элизабет. Поблагодарить искренне, от всего сердца. Большое тебе спасибо.

– За что?

– Те таблетки, которые ты мне дала. Они потрясающие. Я принимаю их каждый день. И знаешь что? Вчера Майк подошел ко мне, обнял и сказал, что любит меня, и впервые с очень-очень давних пор я на него не рассердилась. Не передернулась от его прикосновения. Более того, это было даже приятно. Я обняла его в ответ. И мы долго так стояли.

– Это здорово.

– Мне кажется, что теперь наши дела налаживаются. Мне кажется, что теперь я наконец-то смогу простить его. И за это я должна поблагодарить тебя.

– Я рада это слышать.

– Вот почему мне грустно говорить, что мы с тобой больше никогда не сможем общаться. – Брэнди склонила голову набок и нахмурилась. – Так грустно. Правда. Очень грустно.

– Брэнди, если это из-за той ночи возле клуба, то ты должна знать…

– Я не осуждаю тебя, Элизабет. Вовсе нет. Ты имеешь право творить любые непотребства, как тебе будет угодно. Если вы с мужем хотите крутить шашни на стороне, это ваше личное дело. Просто мы с Майком снова на правильном пути, и сейчас у нас непростой период, и я не могу допустить, чтобы подобные мысли вторгались в мой вихрь.

– Твой вихрь?

– Это создает неправильные вибрации. Надеюсь, ты понимаешь. Но я хочу, чтобы ты знала, что я тебя прощаю.

– Ты меня прощаешь?

– Да. Потому что прощение посылает очень мощный сигнал. Оно очищает от негативной энергии. Так что, Элизабет, я сейчас прочту за тебя небольшую молитву. Я хочу сказать, что я тебе благодарна и прощаю тебя, а сейчас я тебя отпускаю.

Она слегка сжала плечо Элизабет, улыбнулась, дважды похлопала ее по руке и направилась к детям, сидевшим в задней части магазина.

– Брэнди, послушай. Я знаю, что тебе было нелегко. Я знаю, что ты несчастлива.

Брэнди развернулась.

– Я очень счастлива.

– Да, ты так говоришь, но я думаю, что это неправда. Я видела твою комнату тишины. Видела доску желаний. Я знаю, что ты мучаешься. Хочешь поговорить об этом? Поговорить по-настоящему?

Брэнди выпрямила спину.

– Элизабет, я манифестировала тебя в своей жизни, чтобы ты выполнила определенную задачу, и теперь ты ее выполнила. Спасибо.

– Ты не манифестировала меня. Я просто взяла и появилась. Это было совпадение.

– Совпадений не бывает. Есть только резонансы, притяжения и отталкивания. Вот почему так важно, чтобы меня окружали исключительно те люди, которые поддерживают мое видение себя в будущем. А ты, Элизабет, больше его не поддерживаешь. Но это нормально. Время, которое мы провели вместе, было очень ценным для меня. И ты внесла свой вклад в то, чтобы помочь мне стать новой версией себя. Так что спасибо тебе, правда. Но теперь все закончилось.

– Я живу не для того, чтобы выполнять твои задачи, – сказала Элизабет. – Ты не можешь просто выбрасывать людей, как вещи.

– Я бы посоветовала тебе меньше беспокоиться обо мне и больше – о своем собственном вихре. В том смысле, что если Джек хочет тебе изменять, а Тоби постоянно злится на тебя, то, возможно, стоит спросить себя, что ты делаешь не так.

– Что, прости?

– Ты сама создаешь свою реальность, Элизабет. И поэтому все негативные события, которые с тобой происходили, ты, вероятно, каким-то образом призвала на себя сама.

– Нет. Плохие вещи просто иногда случаются, и это происходит без причины.

– Ничего не происходит без причины.

– Ладно, хорошо, – сказала Элизабет, слыша, что в ее голос просачиваются нотки раздражения. – Допустим, ты права, и плохие вещи случаются потому, что их провоцируют наши мысли. Если это правда, то как ты объяснишь тот факт, что твой муж завел роман на стороне? Зачем тебе было это манифестировать?

Элизабет использовала тот же прием, который часто применяла в разговорах с Тоби перед сном, когда он боялся того, что сам себе навоображал: чтобы убедить кого-то, что он заблуждается, попробуйте развенчать это заблуждение изнутри.

– Если ты никогда не представляла, что Майк тебе изменяет, – сказала Элизабет, – тогда почему это все-таки произошло?

Брэнди задумчиво кивнула.

– Я тоже задавалась этим вопросом, – ответила она. – Я долго копалась в себе и в итоге поняла, что это не моя вина. Отрицательная энергия, которая создала искушение в Майке, исходила не от меня.

– Тогда откуда она исходила?

– Из мира. Весь негатив, который воздействует на нас каждый день, приходит оттуда, – сказала она, указывая подбородком в сторону больших окон магазина.

– Оттуда – это откуда? О чем ты говоришь?

– Как только ты по-настоящему настроишься, Элизабет, ты увидишь все эти разрушительные потоки, которые способны увлечь нас на ложный путь. Сначала они могут показаться незначительными, как, скажем, легчайшие намеки в музыке, которую мы слушаем, или в передачах, которые смотрим по телевизору, или в окружающем пейзаже, когда едем в город, – вот, например, мой муж каждый день по дороге на работу проезжает мимо вашего клуба извращенцев.

Брэнди скрестила руки на груди и стиснула зубы, как будто само упоминание о «Частном клубе» было для нее личным оскорблением.

– Они могут показаться незначительными, – продолжала она, – но они имеют свойство накапливаться. Даже тоненькая струйка воды может разрушить самый прочный фундамент, если не мешать ей, если ее не замечать. Тогда я ничего не замечала. Я жила на автопилоте. Но уж сейчас-то замечаю.

– Но неужели ты действительно думаешь, что если просто отгородиться от неприятных вещей, если цензурировать музыку в своем доме и выступать против заведений, которые тебе не нравятся, то ничего плохого никогда не случится?

– Я просто хочу быть уверена, что вся энергия, которая достигает моей семьи, – это позитивная энергия. Я хочу быть уверена, что все наши мысли – это позитивные мысли. Год назад мы чуть не расстались, но с тех пор были сосредоточены только на нашем будущем счастье, и посмотри, какой результат. Нам никогда еще не было так хорошо вместе.

И Элизабет уже собиралась возразить – на том основании, что есть большая разница между настоящим счастьем и игнорированием своего несчастья, – когда вспомнила, что сказала Тоби не так давно, в тот день, когда давала ему слойки с яблоками: «Думай только о том, насколько счастливым ты будешь в будущем». В тот день она пыталась научить Тоби вычленять свои сиюминутные желания, отделять эти желания от настоящего и перенаправлять в русло еще не случившегося. Разве не так всегда поступала она сама? Разве не тот же самый метод всегда срабатывал для нее – смотреть в будущее, воображать его лучшим, чем настоящее? Она вспомнила все то время, что провела наверху во «Фронтонах», представляя свою будущую жизнь, видя себя в другом месте, другим человеком. Тогда она обожала маленькие бумажные гадалки, которые они складывали с подругами, и каждый раз с волнением открывала клапан, чтобы узнать, где она будет жить, за кого выйдет замуж, чем будет заниматься, кем в конце концов станет. И теперь, оглядываясь в прошлое, Элизабет вдруг подумала, что вся ее жизнь – своего рода бесконечный эксперимент с маршмеллоу, что она все откладывает и откладывает на потом, ожидая, что будущее окажется лучше настоящего, каким бы ни было это настоящее. Маленькой она думала: «Вот бы съехать от родителей, тогда я буду счастлива». Потом она съехала от родителей, перебралась в Чикаго и стала думать: «Вот бы найти хороших друзей, поселиться в хорошем районе, построить хорошую карьеру, встретить хорошего парня, тогда я буду счастлива». А потом она обрела все это и стала думать: «Вот бы выйти замуж, тогда я буду счастлива». Выйдя замуж, она стала думать: «Вот бы родить ребенка, тогда я буду счастлива». И наконец: «Вот бы переехать в дом получше, в идеальный дом, в наш дом на всю жизнь, и тогда я буду счастлива». Она припомнила все свои последние затеи – с «Судоверфью», с «Частным клубом» – и удивилась, как мало они на самом деле отличались от зацикленности Брэнди на доске желаний. Элизабет считала себя человеком куда более прагматичным, чем Брэнди, куда менее склонным к самообману, но, кажется, в одном важном аспекте они вели себя совершенно одинаково. Они обе справлялись с проблемами сегодняшнего дня, вкладывая все ресурсы в фантазии о завтрашнем.

– Брэнди, – начала Элизабет, – мне надо тебе кое-что рассказать.

– Ну?

– То лекарство, которое я тебе дала.

– Что с ним?

– Оно ненастоящее.

Брэнди сощурила глаза и нахмурилась.

– Что?

– Это плацебо, – сказала Элизабет. – Это просто пустышка. На самом деле оно ничего не дает.

– Что? – опять спросила Брэнди, теперь уже громче.

– Прости. Я не должна была тебе врать.

– Нет, этого не может быть. Оно действует. Я же чувствую.

– Это у тебя в голове. Поверь мне, само лекарство и вся история вокруг него – это выдумка.

– Не понимаю. Зачем тебе это делать?

– Раньше я думала, что помогаю людям, но теперь… я не знаю.

Элизабет вспомнила слова Кайла в клубе тем вечером, его странный диагноз, что она одержима ничем, дырой, пустотой, но сама этого не осознает, и оно гноится у нее внутри. Может быть, подумала она сейчас, пришло время перестать игнорировать это, чем бы это ни было.

Она посмотрела на Брэнди.

– Если ты хочешь злиться на своего мужа, то злись на него.

– Что?

– Злись на своего мужа. Он этого заслуживает. Ты этого заслуживаешь. С тобой поступили паршиво, и ты имеешь право чувствовать себя паршиво. В этом нет ничего плохого. А вся чепуха с вибрациями и негативной энергией – это просто, извини, но я думаю, что это просто эскапизм и попытка замолчать проблему.

Брэнди недоверчиво фыркнула и какое-то время презрительно смотрела на Элизабет, но потом, видимо, собралась с силами, глубоко вздохнула, сложила руки перед собой и натянуто, но дипломатично улыбнулась.

– Я так и знала, что этот ваш дом принесет одни проблемы, – сказала Брэнди.

– Какой дом?

– «Судоверфь». Не стоило нам прекращать нашу кампанию.

– Какую кампанию?

– Моя группа, мое Соседское сообщество, выступала против его строительства.

– Так это были вы?

– Мы перестали протестовать после знакомства с тобой. Я подумала: ладно, вроде она приятная, может, все будет не так уж плохо. Теперь я вижу, что сильно ошибалась.

– Но почему вы были против?

– Элизабет, я так стараюсь, чтобы мои дети росли в атмосфере добра и благополучия. Ты серьезно думаешь, что я хочу, чтобы они каждый день проходили мимо этого здания по дороге в школу? Здания, излучающего, будем честны, энергию несостоятельности и неполноценности? Ну вот как появление в городе всех этих людей с низкими вибрациями поможет мне стать лучшей версией себя? Как это поможет моим детям? Нет, я не хочу, чтобы такое было рядом с ними.

– Просто отвратительно говорить так о людях, которые не настолько богаты, как ты.

– Богатство – это физическое воплощение душевного состояния человека, – сказала Брэнди. – Деньги – это вознаграждение от вселенной за то, что ты позитивный и достойный человек.

– Ясно, – сказала Элизабет. И когда она заглянула в безмятежные немигающие глаза Брэнди, ей вдруг показалось, что она смотрит на парадные портреты нескольких поколений династии Огастинов, на людей, которые совершали самые мерзкие поступки, лишь бы разбогатеть, а потом поздравляли себя с тем, что они до этого додумались.

Но прежде чем Элизабет успела что-то сказать, из глубины магазина раздался громкий крик Тоби:

– Мам!

Он произнес это слово как-то нараспев, превратив один слог в два – «МА-ам!» – и Элизабет тут же поняла: что-то не так. Она бросилась выяснять, в чем дело. Оказалось, что кто-то из детей прибег к своему ядерному арсеналу, чтобы угрозами вынудить другого ребенка отдать ему чипсы – такой маневр не был ни запрещен, ни разрешен правилами игры, и ее призвали вмешаться. И вот она уселась с детьми за огромное руководство, листая страницы и время от времени посматривая через весь зал на Брэнди, которая сверлила ее сердитым взглядом и весь день бдительно следила за происходящим.

ВСКОРЕ ПОСЛЕ ЭТОГО строительство «Судоверфи» резко останавливается.

На ограждениях появляются уведомления, невразумительным и пугающим юридическим языком предписывающие немедленно прекратить все работы на площадке в соответствии с судебными запретами на основании недавно поданных исков. Многочисленные подрядчики и субподрядчики, нанятые облицовывать стены, крыть крышу и укладывать полы, целыми днями бездельничают. Белые гипсокартонные плиты размокают под дождем.

Джек и Элизабет, которых пригласил сюда Бенджамин, поднялись на один из средних этажей и прогуливаются по недостроенному кондоминиуму, который до сих пор видели только в формате компьютерной визуализации или на чертежах. Тоби бегает по длинным коридорам в одних носках, проезжаясь по скользким новым полам из «перматика». Строительные работы в основном закончены – канализация и электропроводка подведены и даже вайфай подключен, хотя само здание еще далеко от завершения. Снаружи оно по-прежнему облеплено строительными лесами, лифт еще не работает, на расколотых поддонах лежат горы плитки, кирпича и камня, и повсюду пыль – пыль от гипсокартона, пыль от бетона, – окутывающая белой меловой пленкой все поверхности, тонкая воздушная дымка, подчеркнутая лучами света.

В их квартире двери уже установлены, но на них нет ручек и замков, тумбы на кухне без фасадов, в тех местах, куда когда-нибудь поставят крупную бытовую технику, болтаются провода, стены возведены, но еще не покрашены, на полу видны большие щели, которые вскоре будут скрыты плинтусами. В столовой сложены в ожидании укладки штабеля настоящих амбарных досок – старых, потертых, красиво растрескавшихся.

– Мы шли в таком прекрасном темпе, – говорит Бенджамин, переступая через доски. Его кожаные лоферы защищены от пыли одноразовыми тканевыми бахилами синего цвета. – Даже опережали сроки. А потом, ну, в общем, все пошло наперекосяк.

Вскоре после визита в «Частный клуб» они поговорили с Бенджамином, одобрив его проект квартиры и дизайн двух мастер-спален, а также отдельные входы на тот случай, если их брак развалится в ближайшие годы, месяцы или дни – они уже ни в чем не могли быть уверены, – чтобы в случае бесповоротного разрыва кондоминиум мог функционировать как дуплекс, где Джек и Элизабет жили бы параллельной жизнью, не взаимодействуя друг с другом, за исключением, конечно, кухни, которая служила бы своего рода нейтральной зоной между двумя разъединенными крыльями. Джек покорно одобрил этот план, не оказав никакого сопротивления. С того вечера в «Частном клубе» ему казалось, что нужно исключить из жизни конфликты: он соглашался со всем, что бы ни предлагала Элизабет для их новой квартиры, позволял своим студентам творить что угодно, какими бы неубедительными ни были их оправдания, и даже отфрендил отца в «Фейсбуке» после того, как тот опубликовал очередную конспирологическую чушь и Джек понял, что у него больше нет эмоциональных ресурсов, чтобы продолжать этот ожесточенный и непродуктивный спор.

– Выяснилось, – говорит Бенджамин, – что местные жители оказывают серьезное сопротивление, и я их сильно недооценил. Я-то думал, что они сдались еще несколько месяцев назад, но теперь они вернулись, причем с размахом, и изобретательности им не занимать.

– Изобретательности в каком плане? – спрашивает Джек.

– Все иски о нарушении градостроительных норм возобновлены, и к тому же они составили новые, о повреждении объектов культурного наследия. По-видимому, эта группа – Соседское сообщество, это они сами так оригинально назвались, – пытается добавить «Судоверфь» в государственный реестр исторических памятников, и тогда для того, чтобы внести в облик здания хоть малейшее изменение, нам придется получать одобрение комиссии из пятнадцати человек в Спрингфилде.

Бенджамин заводит их в гостиную как раз в тот момент, когда Тоби, по-прежнему в носках, проносится мимо по полу, как по катку, и с криком «Это так круто!» исчезает за углом.

– А еще есть декларация о воздействии на окружающую среду, – говорит Бенджамин. – Власти Парк-Шора объявили, что город – то есть буквально все, что находится в его черте, – теперь является охраняемым заповедником, где проживает находящийся под угрозой исчезновения серый волк, которого на самом деле в Иллинойсе никто не видел с 1800-х годов, и мы обязательно оспорим это в суде – когда-нибудь, – но пока что любое новое строительство в черте города очень удобно становится незаконным. Кроме того, в одном судебном запрете утверждается, что «Судоверфь» – важное место гнездования одного уязвимого вида мигрирующих птиц, и эти птицы, опять же, по очень удобному совпадению пролетают над Иллинойсом только в начале лета, и теперь нам придется сидеть сложа руки и ждать почти год, чтобы убедиться, что эти птицы действительно гнездятся здесь. Все это просто выбешивает, но в каком-то смысле я даже уважаю их смекалку.

– А мы можем что-нибудь сделать?

– Сейчас все это обсуждается в суде и, естественно, в интернете. Они создали группу в «Фейсбуке». Называется «Сохраним Парк-Шор». Там все и организуется. Кстати, туда же слили и наши личные данные. В смысле, всех нас. Наши имена висят в интернете, в публичном доступе. Мое, твое, даже имена некоторых инвесторов, тех, кто финансирует проект. Тебе уже что-нибудь приходило?

– Нет.

– А то я всю последнюю неделю каждый день получаю на свой домашний адрес посылки с небольшими фрагментами «Судоверфи».

– Серьезно?

– В один день прислали кирпич, в другой – ручку для бачка унитаза, потом отрезок медного провода, лампочку, дверную ручку. И я такой: о, ну супер. Интересно, откуда это выдрали? Если они не прекратят, это серьезно подорвет наш дискреционный бюджет.

Они идут по коридору в крыло Элизабет, в комнату, которая когда-то станет ее личной спальней.

– Инвесторы обеспокоены, – говорит Бенджамин. – Они не хотели бы принимать активное участие в ведении дел. Эти заинтересованные стороны предпочитают держаться в тени.

– И почему же?

– В основном потому, что это подставные компании.

– Что?

– Ну ты же понимаешь, офшорные счета, анонимные бенефициары, вот это все. Из-за рубежа поступает куда больше денег на недвижимость, чем ты думаешь, и это всегда требует некоторых юридических махинаций, пары-тройки творческих поправок в документах.

– Насколько творческих, Бен?

– Слушай, ну я же говорил тебе, что финансирование проектов – это бизнес в стиле барокко, сложный алхимический процесс, и иногда идеально подходящие ингредиенты можно обнаружить в самых неожиданных местах. Хотя недавно я задумался, почему в Америке их называют магнатами, а в России – олигархами. Странно же, да?

– Наш дом финансируют русские?

– Ой, вот черт, я же подписал грозные соглашения о неразглашении этой информации, так что не буду ни подтверждать, ни опровергать, ладно?

– Но ведь это все законно, правда?

– Естественно. Просто наши инвесторы имеют такой налоговый статус, который может пройти тщательную проверку Налоговой службы, а может и не пройти. Так что они стараются не привлекать к себе внимания. Вот почему эти конкретные иски для нас нехилая такая загвоздка.

Тоби появляется снова, раскрасневшийся, и восторженно подкатывается к двери спальни.

– Пап, знаешь, что нам надо сделать? Нам надо остаться здесь на ночь!

– Конечно, сынок, отличная идея.

– Нет-нет! – восклицает Бенджамин. – Нет, нет и нет! Вы ни при каких обстоятельствах не должны находиться здесь без моего ведома, ясно? Вход на территорию запрещен.

– Правильно, – говорит Джек. – Нельзя же, чтобы мы обо что-нибудь споткнулись и получили травму. За это могут привлечь к ответственности, так ведь?

– На самом деле у нас очень хорошая страховка. Очень и очень хорошая.

– Здорово.

– Прямо суперская.

– Понятно.

– Просто в этой зоне по-прежнему ведется строительство, и, ну, в общем, никогда не знаешь, что может случиться.

Бенджамин серьезно смотрит на Джека, склоняет голову набок и медленно повторяет:

– Никогда не знаешь.

– Хорошо, конечно, – соглашается Джек. – Никогда не знаешь.

И тут у Бенджамина звонит телефон, и, взглянув на экран, он говорит:

– О, легки на помине! Наши друзья опять взялись за дело. Какая-то новая акция в интернете. Извини, я отойду на минутку.

После чего Элизабет достает из сумки маленький планшет, который всегда держит там на случай, если Тоби станет беспокойным и раздражительным и ему срочно понадобится цифровой отвлекающий маневр.

– Вот что, Тоби, – говорит она. – Ты не проверишь, как работает вайфай?

– Оки! – Он только рад лишней возможности уткнуться в экран.

– Проверь каждую комнату, ладно? Даже знаешь что? Проверь весь этаж.

Мальчик убегает, и Джек переводит взгляд на Элизабет.

– В чем дело? – спрашивает он.

Она тяжело вздыхает.

– Это Брэнди, – говорит она.

– Брэнди. Та, которая религиозная?

– Да.

– И что с ней?

– Я уверена, что это все ее рук дело. Судебные запреты, иски.

– Серьезно? – говорит Джек. – Брэнди?

– Ага.

– Почему?

– Мы с ней… кажется, мы поссорились.

– Кажется?

– Не кажется. Мы поссорились. Она злится на меня. И демонстрирует это таким образом.

– Что ты ей сделала?

– У нас были разногласия. Давай не будем на этом зацикливаться.

– Ладно, но что бы ты ей ни сделала, ты можешь это исправить? Можешь извиниться?

– С чего ты решил, что это я должна извиняться? Может, это ей нужно извиниться передо мной. Почему ты сразу думаешь, что во всем виновата я?

– Я просто спрашиваю, есть ли возможность это исправить.

– Просто было бы здорово, если бы ты был на моей стороне.

– Милая, что бы между вами ни произошло, я уверен, что все устаканится.

– Это не устаканится.

– Ну уж.

– Мы лишимся и дома, и сбережений, а Тоби выгонят из школы.

– Мы не лишимся дома, – говорит Джек, улыбаясь и стараясь сохранять оптимизм перед лицом внезапной паники Элизабет. – А даже если лишимся, всегда сможем найти другой. Вот увидишь, Бенджамин вернет нам деньги. А Тоби мы отдадим в новую школу. Ничего страшного.

– Ничего страшного? Мы заставим его начать все сначала? Подумаешь, еще разок побудет новеньким в классе!

– Успокойся. Все будет хорошо. Тоби справится.

– И это все? Весь твой ответ? Он справится?

– Да, он справится, и все наладится. Давай выдохнем и вспомним, где мы сейчас находимся. Мы с тобой в нашем доме на всю жизнь. Это должен быть счастливый момент. Да мы должны плясать от радости.

– Плясать, ага, – говорит она, качая головой. – Господи, ничего другого я от тебя не ожидала. Все как всегда.

– И как это понимать?

Несколько секунд они смотрят друг на друга. В комнате тихо и пыльно, они одни, и с таким же успехом между ними могли бы кувыркаться маленькие комочки перекати-поля, потому что все это похоже на супружеский эквивалент дуэли: два снайпера оценивают друг друга. Как и у большинства семей, у них выработан негласный набор правил боя – в частности, какие методы считаются честными, а какие грязными, какие эффективными, а какие не очень. И они знают, что один из самых грязных и неэффективных методов ведения борьбы – это биться обобщениями, чистыми абстракциями, брать что-то сделанное или сказанное в конкретный момент и настаивать, что так происходит «всегда», использовать мелкий проступок как повод проделать в сопернике дырку. Слова Элизабет – ничего другого я от тебя не ожидала – означают, что она склоняется к грязному методу борьбы, нарушает супружеский этикет. Таким образом, вопрос Джека – и как это понимать? – может быть истолкован как признание этого факта (он тоже заметил нарушение) и как предложение либо взять свои слова обратно, либо продолжать. Так сказать, уйти или вступить в бой.

Она выбирает последнее.

– Ты хоть знаешь, как тяжело далась Тоби смена школы? Ты знаешь, как ужасно было это наблюдать? И теперь ты… плясать, значит? Серьезно? Может, если бы тебя чуть больше беспокоило благополучие собственного сына, если бы ты чуть больше участвовал в его жизни, тогда мне не пришлось бы делать все в одиночку. Может, я бы не отказалась от помощи в ситуации с Брэнди, если бы ты не был настолько безучастен ко всему. И тогда, может, ничего бы не случилось. (Для первого удара это очень болезненный выпад, нацеленный в самое уязвимое место Джека, в тот факт, что он рос с безучастным отцом, а теперь, как намекает Элизабет, воспроизводит эту неприятную модель поведения и, как следствие, травмирует их сына точно так же, как был травмирован сам. Элизабет бьет без промаха.)

– Значит, теперь я во всем виноват? – спрашивает Джек. – Вот как? Ну, Элизабет, это мощно.

– Ты все сваливаешь на меня. Ответственность всегда на мне. Я вынуждена все делать сама, в одиночку. (Как и в большинстве ссор, подтекст реплик обоих участников примерно таков: с твоей стороны сплошное невнимание и эгоизм, а я – сама доброта и заботливость. Это основа, с которой они всегда начинают.)

– Назови хоть что-нибудь, что ты вынуждена делать в одиночку, – говорит Джек.

– Из нас двоих именно я по утрам торчу в этой школе.

– По собственному почину.

– И это я встречаюсь с другими родителями.

– И это опять же результат твоего собственного выбора. Честно говоря, Элизабет, я не понимаю, как ты можешь злиться на меня за то, что никто, кроме тебя же самой, не заставляет тебя делать. (Тон абсолютно спокойный, нейтральный и уверенный. Это классический маневр мужа, который реагирует на бурные эмоции жены холодной рациональностью и логикой, как бы подразумевая, что ее женская истеричность мешает ей мыслить здраво; борьба в разгаре, удары отбиваются, выпады парируются.)

– Все хлопоты по дому, – говорит она (игнорируя его слова), – бытовые задачи, поездки на игровые встречи – все это лежит на мне.

– Подожди. То, что я не зацикливаюсь на каждой мелочи жизни Тоби, не означает, что я в ней не участвую. Мне не нужно постоянно психовать, чтобы чувствовать себя хорошим родителем. (Повышает ставки, проворачивает нож.)

– Вот только не говори мне, что я психую, не извращай все. (Больше не игнорирует его слова.)

– Но ты именно это и делаешь! Ты психуешь, Элизабет, психуешь с тех пор, как он был еще маленьким. Клянусь, как только он родился, ты стала совсем другим человеком, каким-то замороченным тираном-перфекционистом. (Оборачивает ход битвы в свою пользу. Теперь уже он нацеливается в ее самое уязвимое место, обвиняет человека с синдромом отличницы в неудаче, обвиняет мать в том, что она плохая мать; он сполна отплачивает ей той же монетой.)

– А ты вообще не изменился! (Чувствуя, что она теряет преимущество, пытается занять более выгодную позицию.) Ни капли не повзрослел! Пятнадцать лет на одной и той же работе. Пятнадцать лет читаешь одни и те же лекции. Пятнадцать лет занимаешься одним и тем же бессмысленным творчеством.

– Бессмысленным?

– Ты вечно жалуешься, что никто не ценит твою работу, но продолжаешь делать одно и то же. Может, пришло время что-то поменять?

– Или, может, я просто не готов лицемерить, как ты? (Его попытка оправдаться внезапно превращается в благородство, недостаток становится добродетелью, безгрешность – оружием.)

– И что ты хочешь этим сказать?

– По крайней мере, у меня есть принципы. Скажи, Элизабет, в чем твое главное достижение, а? Каковы твои притязания на славу? Наверное, то, что благодаря тебе в самолеты набивают еще больше пассажиров. Браво. Из-за тебя условия перелетов стали совсем хреновыми. Тебе заплатили за то, что ты сделала людей несчастными. Поздравляю! Ты достойный представитель династии Огастинов.

(Похоже, что два десятилетия совместной жизни идеально подготовили их к этому моменту, снабдив именно тем оружием, которое нанесет максимальный ущерб; теперь это уже не дуэль, а скорее локальная гражданская война.)

Она говорит:

– Ну должен же хоть кто-то в этой семье зарабатывать деньги. (Пассивно-агрессивный намек, что он не мужчина.)

Он говорит:

– Если ты так хотела денег, оставалась бы в Новой Англии и выходила бы замуж за какого-нибудь скучного банкира. (Виктимблейминг в ответ.)

Она говорит:

– Ой, я бы с радостью вернулась в прошлое и сделала другой выбор. С большой радостью. Иногда я мечтаю все переиграть. (Решительное укрепление обороны.)

Он говорит:

– Нет, это не так. Ты сама не веришь в свои слова. Ты просто находишься в режиме «бей или беги». Это работает твое миндалевидное тело. (Инфантилизирует ее, относится к ней как к пациентке на приеме у врача, а не как к жене.)

Она говорит:

– Хорошо, милый, как скажешь. (Поглаживает его по голове, как мать – маленького ребенка, отчетливо давая понять: а я могу инфантилизировать тебя еще больше.)

Он отталкивает ее ладонь, подходит к окну, скрещивает руки на груди и смотрит на дождливую улицу (как будто ему так противно, что даже видеть Элизабет не хочется). Во время ссоры оба их телефона начали пищать и жужжать, тоненькая струйка входящих сообщений теперь превратилась в поток, но они не обращают внимания.

– Даже если бы у тебя получилось все переиграть и выйти замуж за этого банкира, знаешь, что произошло бы? В конце концов ты бы оказалась точно в таком же положении. Ты бы раздражалась, злилась, жила в постоянном стрессе и чувствовала себя одинокой, что бы ты ни выбрала, кто бы ни был твоим мужем. И знаешь почему?

– Ну давай, открой мне глаза.

– Потому что ты не умеешь любить, Элизабет. Ты просто на это не способна.

Какое-то время она молчит (молчание не имеет никакой цели или скрытого мотива; теперь она по-настоящему задета). Дождь стучит в окно. В конце концов она тихо спрашивает:

– Что?

– Я пытаюсь, и пытаюсь, и пытаюсь, но это безнадежно. Двадцать лет мы вместе, а я все равно чувствую, что ты одной ногой за дверью. И понятия не имею почему. Всякий раз, когда я хочу это понять, ты просто отключаешься. Ты как стальной сейф, Элизабет. Иногда я думаю, что у меня и не было шанса. Иногда я думаю, что ты действительно предпочла бы навсегда остаться одна – только ты и, может, еще вибратор. Маленький кусочек пластмассы, которым ты пользуешься каждый вечер, – вот твой идеальный компаньон. Несложный и неприхотливый. Это все, для чего хватит места в твоем крошечном сердце.

Наступает полная тишина, нарушаемая только шумом дождя и треньканьем телефонов, которое теперь звучит еще громче, но оба продолжают его игнорировать. Он снова смотрит на нее и, как всегда, когда причиняет ей боль, немедленно раскаивается.

– Прости, – говорит он, делая шаг к ней. – Я не это имел в виду.

Она знает, что сейчас произойдет. Он подойдет, чтобы осторожно и ласково заключить ее в объятия, и, если она не будет против, он в конце концов прильнет губами к ее губам в легком поцелуе, и, если она не будет против, поцелуи станут сильнее, глубже, настойчивее, и, если она не будет против, он будет добиваться примирительного секса сегодня вечером, после того как Тоби ляжет спать, и, если она не будет против, завтра же он начнет планировать романтические свидания, и весь день будет пытаться флиртовать с ней в переписке, и всякий раз, пересекаясь с ней в квартире, будет долго и нежно обнимать ее, хотя у нее много работы, и все это будет утомительно и тягостно. С Джеком всегда так: всякий раз, когда она соглашается выполнить одно его желание, это только порождает новые желания. Кажется, она только и делает что удовлетворяет потребности всех вокруг, находится уже на пределе сил и возможностей, и все равно этого недостаточно. Ее всегда мало. Он никогда не бывает доволен. Он всегда требует большего. Каждый момент близости, которую она ему дарит, возвращается к ней в виде многократно возросшей потребности, и поэтому она как бы дробит эти моменты на мелкие части и стратегически отдаляется от него так, чтобы не вызвать недовольства или паники, и сейчас, в эту минуту, в этой пыльной комнате, ей кажется, что оно того больше не стоит – не стоит ухищрений, необходимых, чтобы быть замужем за этим человеком.

– Господи, – произносит она таким тоном, что он замирает на месте. – Ты как эмоциональная пиявка, Джек. Ты бездонный колодец, тебе всегда мало.

– Элизабет, милая.

– Ты строишь из себя такого романтика, но на самом деле за этой маской ты просто испуганный ребенок, который хочет внимания. Маленький потерянный мальчик, вцепившийся в первого же человека, проявившего к тебе интерес, – в меня.

– Это несправедливо.

– Ты думал, что раз женился на девушке из богатой семьи, значит, никто не поймет, какой ты на самом деле деревенщина.

– Ага, а ты думала, что раз вышла замуж за художника, значит, никто не поймет, какое у тебя на самом деле каменное сердце.

– Может быть, – кивает Элизабет. – А может быть, мы придумали красивую историю и сами на нее повелись. Но пришло время взглянуть правде в глаза, Джек. У нас не брак, а плацебо. Какое-то время нам было хорошо вместе, но за фасадом ничего нет. И, скорее всего, никогда и не было.

Сейчас состояние их телефонов было бы уместно описать словом «разрываются»: они издают непрерывные трели, игнорировать которые в конце концов становится невозможно.

– Да кому так приспичило нам писать? – спрашивает Элизабет.

И вот они берут телефоны и обнаруживают сообщения от друзей, родителей одноклассников Тоби, его учителей, коллег по работе, и все эти люди разными словами задают один и тот же вопрос: «Вы видели?»

– О чем они? – недоумевает Элизабет.

– Господи, – говорит Джек. – Мой коэффициент!

– Твой что?

– Коэффициент эффективности!

Джек открыл электронное письмо от финансового директора университета («Поздравляю, дружище!»), в котором приводятся результаты подсчетов Алгоритма эффективности, и с изумлением видит, что за последние несколько часов ценность его работы в интернете возросла в геометрической прогрессии.

– Что за хрень? – в ужасе бормочет он, глядя на цифру, которая теперь многократно превышает его годовую зарплату.

В этот момент раздается тихий стук в дверь, и в спальню входит Тоби, держа в руках планшет и потерянно уставившись в экран.

– Солнышко? – спрашивает Элизабет. – Что не так?

– Что-то случилось, – говорит он, беспокойно хмурясь.

– Что?

– Что-то странное.

И Тоби поворачивает планшет, чтобы они могли видеть экран.

– Тут вы с папой, – говорит он. – Кажется, вы завирусились.

Поддержка пользователей

Драма в семи алгоритмах


<1>
Алгоритм ранжирования ребер

Впервые пользователь выходит в сеть 15.04.2008 в 14:47:30 (UTC-06:00) с устаревшего браузера на старом компьютере; раньше он имел другой IP-адрес, но теперь очень медленно подключается к интернету через телефонную линию, проведенную во Флинт-Хиллс, штат Канзас. Пользователь унаследовал этот компьютер – который и так был самым дешевым из стационарных вариантов, когда его брали четыре года назад в магазине «Бест бай» в Топике, – от соседа, купившего новый компьютер и предложившего не только отдать старый бесплатно, но и настроить его и обучить пользователя основам компьютерной грамотности. Конечно, алгоритм «Фейсбука», пытаясь каталогизировать нового пользователя, не владеет этой информацией. Единственные данные, имеющиеся у алгоритма на первом этапе, – это ответы на два запроса, те два единственных запроса, на которые пользователь отреагировал: «Имя» (Лоуренс Бейкер) и «Интересы» (Джек Бейкер), причем на последнем ответе алгоритм долго буксует, пока не выясняется, что пользователь неправильно понял вопрос; в конечном счете он меняет Джека Бейкера на «Канзас-Сити Чифс», после чего его аккаунт верифицируется, а лента заполняется контентом и рекламой, связанными с Национальной футбольной лигой.

На календаре апрель 2008 года, и Лоуренс Бейкер только что зарегистрировался в «Фейсбуке».

Его непонимание предложенного на первом этапе запроса оказывается типичным поведенческим паттерном: он совсем неопытный владелец компьютера и потому склонен наивно заблуждаться относительно его возможностей и правил работы с ним. Он из тех семидесятилетних людей, которые впервые столкнулись с компьютером и никогда не поймут, например, что такое URL, поэтому вместо того, чтобы просто ввести facebook.com в адресную строку в браузере, они перейдут в поисковую систему вроде «Яху», напечатают www.facebook.com в строке поиска и нажмут на первый результат в выдаче, полагая, что единственный способ хоть что-то найти в интернете – воспользоваться помощью посредника, потому что именно так была устроена телефонная связь в тех местах, где вырос Лоуренс Бейкер: надо было снять трубку и попросить живого оператора соединить вас с абонентом. «Яху» для него сейчас выполняет роль этого оператора – до тех пор, пока кто-нибудь не скажет ему, что «Гугл» лучше, и тогда он зайдет в «Яху» и наберет в строке поиска www.google.com, потом перейдет в «Гугл» и уже там будет искать www.facebook.com, совершенно не понимая, чем же этот вариант лучше.

Кроме того, он постоянно распечатывает каждое письмо, которое получает на свой новый электронный адрес, просто потому что не знает, сможет ли когда-нибудь снова получить доступ к этим письмам и перечитать их. Он с огромным подозрением относится к неосязаемому и бесплотному цифровому пространству интернета и боится, что электронные письма окажутся не более реальными и долговечными, чем струйка дыма, исчезающая на ветру. Так что он распечатывает их все, включая письмо от соседа, спрашивающего, как дела с компьютером, – распечатывает, пишет карандашом внизу страницы: «Все отлично!», потом вкладывает эту страницу в конверт, надписывает адрес, наклеивает марку и кладет его в почтовый ящик, чтобы физически отправить соседу, который живет в тридцати милях от его дома («сосед» в прерии – понятие растяжимое и относительное), а потом возвращается к компьютеру и ждет следующего письма.

Среди других невинных недоразумений – твердая убежденность Лоуренса в том, что он не сможет войти в свою электронную почту или в «Фейсбук» с любого компьютера в любой точке мира; он настаивает, как бы ему ни пытались объяснить принципы работы интернета, что может открыть почту и учетную запись «Фейсбука» только с этого пожелтевшего «Делла», который поселился на его кухонном столе. А еще он считает, что любой, у кого есть адрес его почты, каким-то образом сможет «взломать» его компьютер и получить доступ к его банковским счетам, или украсть его номер социальной страховки, или что-то в этом роде, и поэтому он так нервничает, когда получает спам или рекламу, особенно такую, где к нему обращаются по имени; это часто заставляет его звонить в компанию, ответственную за рекламу, и осаждать бедного представителя службы поддержки клиентов на другом конце провода: «ОТКУДА ВЫ ЗНАЕТЕ МОЕ ИМЯ? ОТКУДА У ВАС АДРЕС МОЕЙ ЭЛЕКТРОННОЙ ПОЧТЫ? КТО ВЫ?»

А если случается так, что, когда он заходит на сайт, браузер вылетает и Лоуренс видит сообщение об ошибке: «Программа выполнила недопустимую операцию», то он искренне думает, что случайно сделал что-то запрещенное, и никогда больше не возвращается на этот сайт.

Он относится к тому типу пользователей, которые управляются с компьютером интуитивно, но интуиция заводит его совершенно не туда, что серьезно осложняет работу за компьютером и поиск в интернете. В какой-то момент все становится еще более сложным и запутанным: экран начинают заполнять многочисленные мигающие значки и панели инструментов – результат определенных щелчков по определенным всплывающим окнам, где высвечивается сообщение: «Ваш компьютер заражен вирусами! Немедленно скачайте эту антивирусную программу!!!» Что он и делает, каждый раз скачивая все, что ему советуют скачать, и тем не менее странные мигающие штуки на компьютере почему-то продолжают размножаться. А потом интерфейс становится еще более заковыристым, когда – из-за невероятной последовательности событий, которые не смог бы предвидеть и предотвратить ни один программист или бета-тестер, – Лоуренс каким-то образом делает скриншот своего рабочего стола, а потом случайно, сам не зная как, ставит этот скриншот себе на обои, что создает странный эффект удвоения, потому что каждая иконка в том бардаке, который царит на его компьютере, как будто вдруг обзаводится клоном – причем некоторые из этих иконок остаются кликабельными, и их можно передвинуть, а другие, как ни удивительно, нельзя, несмотря на неоднократные попытки, что приводит Лоуренса в бешенство.

В общем, по сравнению со всей этой неразберихой и бессмыслицей относительно удобный и понятный интерфейс домашней страницы «Фейсбука» приносит ему долгожданное облегчение, и он заходит туда довольно часто.

Но для алгоритма, отвечающего за предоставление пользователям персонализированного и динамического контента, которым славится «Фейсбук», Лоуренс Бейкер поначалу остается досадной загадкой. Он не публикует посты, не ставит лайки, никого не френдит, ни с кем не взаимодействует и поэтому не генерирует новые связи, необходимые алгоритму для организации и настройки его ленты. Алгоритм работает в соответствии с базовыми принципами теории графов, визуализирующей сеть как большой объект с множеством углов и ребер. В сильно упрощенной форме этот объект можно представить в виде куба, как шестигранные дайсы, которые Лоуренс нашел в комнате Джека после того, как тот уехал в Чикаго, – целый тайник с дайсами, фигурками и книгами по «Подземелью и драконам» в углублении за комодом. Для игры в «Подземелья» самая важная часть кубика – грани; в этих шести гранях с нанесенными на них черными точками и заключается его смысл. Но попробуйте представить куб таким же образом, как это делает алгоритм. Алгоритм не видит граней – он видит только ребра. В конце концов, любой объект, имеющий грани, можно с тем же успехом охарактеризовать и по ребрам. У куба двенадцать ребер, и там, где эти ребра сходятся, получается угол.

А дальше возникают всевозможные философские проблемы в духе вопроса про курицу и яйцо: ребра ли образуют угол, угол ли образует ребра – но на самом деле это не имеет значения. Философия алгоритму не нужна. Для этого конкретного алгоритма на математическом языке, в буквальном смысле единственном языке, на котором он говорит, вся личность Лоуренса Бейкера выражается абстрактным числовым кодом: Лоуренс – всего лишь одна вершина теоретического объекта, один из многих углов этого объекта. А поскольку, согласно математическим законам, угол – это не что иное, как пересечение ребер, алгоритм интересуют именно эти ребра и их свойства: короткие они или длинные, слабые или сильные. Когда угол «Лоуренс Бейкер» обращается к углу «Канзас-Сити Чифс», между ними возникает ребро, линия, взаимосвязь. И именно здесь алгоритм и видит смысл – не в самих предметах, а в отношениях между предметами. Так что он побуждает Лоуренса расширять связи: ставить лайки и заводить друзей, что создаст больше ребер, публиковать посты и давать ссылки, что создаст новые углы, которые потом породят еще больше ребер, и таким образом сеть расширяется, густеет и растет по экспоненте, представляя человека и все его интересы и взаимодействия вместе взятые как огромный многомерный объект, вписанный в еще более крупный объект с бесконечным количеством измерений, в бурлящую вселенную с миллиардами углов и триллионами ребер, в постоянно меняющиеся гигантские топологические пространства, которые человеческому разуму представить не по силам, но для алгоритма это относительно несложно.

Итак, алгоритм предлагает Лоуренсу указать в профиле свои увлечения, подписаться на интересующие его страницы, найти друзей – но все эти подсказки он упорно игнорирует. Единственное, чего добивается алгоритм, его главная цель – дать Лоуренсу Бейкеру больше того, что он желает. Алгоритм подобен официанту, а Лоуренс – посетителю ресторана, который смотрит в меню, но ничего не заказывает. Это длится до тех пор, пока алгоритм не показывает ему раздел «Вы можете их знать», используя прежде введенные Лоуренсом данные. Алгоритм спрашивает: «Вы знаете Джека Бейкера?»

И Лоуренс сидит, уставившись на эту фразу, целых пятнадцать минут, потом наконец нажимает «Да», и алгоритм отправляет запрос в друзья, а когда спрашивает, не хочет ли Лоуренс персонализировать запрос, тот после некоторого раздумья очень медленно, по очереди ища букву за буквой и неловко тыкая в них, пишет: «Прости меня».

<2>
Алгоритм поддержки пользователя

Когда Джек Бейкер видит запрос, он немедленно закрывает окно браузера.

Через пять минут он снова открывает страницу, снова смотрит на запрос в друзья и снова закрывает окно.

Через пять минут все повторяется еще раз.

Так продолжается в течение следующих сорока восьми часов: Джек Бейкер заходит в «Фейсбук» и некоторое время изучает запрос своего отца на добавление в друзья, прежде чем быстро нажать Ctrl-W. Джек – пользователь, у которого число связей ниже среднего, и поэтому система напоминает ему – мягко, но ежедневно, – что один важный запрос до сих пор ожидает его ответа. Примет ли он запрос Лоуренса Бейкера или отклонит?

Наконец по прошествии двух дней Джек Бейкер его принимает, между двумя пользователями возникает ребро, и Джек отправляет личное сообщение: «Привет, пап, давно не общались».

«КАК ТЫ???» – пишет Лоуренс на своей странице, в разделе, предназначенном для обновлений публичного статуса. Он еще недостаточно знаком с сетевыми традициями и этикетом, чтобы понимать разницу между публикацией текстов на своей или на чужой стене и отправкой личного сообщения, да и вообще с тем, что такое «стена», и уж конечно, он не в курсе, с каким презрением принято относиться к использованию заглавных букв.

«Я в порядке, – пишет Джек, опять в личном сообщении. – А ты как?»

На что Лоуренс публикует еще один статус, доступный всем, у кого есть аккаунт в «Фейсбуке»: «ПОЖАЛУЙСТА ПРОСТИ ЧТО МЫ ВИНИЛИ ТЕБЯ ЭТО БЫЛ НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ!!!»

И тогда Джек отправляет ему длинное письмо, где объясняет разницу между обновлением статуса и личным сообщением, включает в это письмо ссылки на обучающие сайты типа «Фейсбук 101» и «Фейсбук для чайников», и Лоуренс добросовестно изучает их, после чего его поведение в «Фейсбуке» начинает более-менее соответствовать нормам. Возобновление общения с Джеком, похоже, вселяет в него новый энтузиазм в отношении советов, которые он до этого игнорировал, и вот он отправляет запросы другим друзьям, указывает в профиле несколько интересов и увлечений, пишет первые пробные посты и публикует фотографию, а Джек наблюдает за всем этим в режиме реального времени, в самом верху своей ленты новостей, где теперь появляются уведомления о действиях его отца. Вверху они отображаются благодаря новому алгоритму, разработанному для исправления недочета в логике алгоритма ранжирования ребер. Проблема последнего заключается в том, что он создан для заполнения ленты новостей постами людей, с которыми у вас наиболее насыщенная общая история, а это означает, что он вряд ли покажет вам посты новых друзей, потому что у вас по определению нет с ними общей истории, нет совместного прошлого, у алгоритма нет свидетельств вашего взаимодействия, и, следовательно, их рейтинг среди всех ваших связей будет самым низким. Это одна из тех брешей в системе, которые математические расчеты делают неизбежными, и в результате, если проблему не исправить, новые пользователи будут регистрироваться и заводить друзей, но их никто не увидит и ничего о них не узнает. И поэтому, чтобы исправить эту конкретную ошибку в этом конкретном алгоритме, необходим алгоритм поддержки пользователя: он идентифицирует тех пользователей, которые провели в «Фейсбуке» меньше определенного периода времени, или которые имеют меньше определенного количества связей с другими пользователями, или у которых вес ребер меньше определенного значения, классифицирует этих пользователей как «нуждающихся в поддержке» и присваивает им соответствующий коэффициент, а алгоритм добавляет его к общему показателю, тот становится настолько высоким, что рейтинг нуждающегося в поддержке пользователя значительно возрастает, и после этого любые его действия – публикация постов, ссылок и фотографий, лайки и тому подобное – появляются в самом верху новостных лент всех его друзей.

Если говорить о субъективных ощущениях Лоуренса, он никогда в жизни не сталкивался с таким абсолютным и безоговорочным одобрением и любовью.

Любое его действие, от которого в сети возникает малейшая рябь, приносит ему волну признания и поддержки. Он ставит в профиле новую фотографию, и его друзьям она очень нравится. Он пишет пост о том, как играли «Чифс», и его друзьям это очень нравится. Даже его комментарии о погоде и ветре вызывают шквал положительных откликов.

Впервые за последние годы он так активно контактирует с внешним миром.

Он когда-то был хорошо известен среди фермеров Флинт-Хиллс, и оказывается, что, как ни странно, многие из этих фермеров теперь есть в «Фейсбуке», и более того, они очень рады пообщаться с ним после его долгого затворничества, и в этот самый момент он понимает: вот почему люди регистрируются в «Фейсбуке». Вот из-за чего весь сыр-бор. Здесь царит дружелюбная, непринужденная, веселая атмосфера – люди публикуют шутки и комиксы, смешные картинки с кошками и собаками, умилительные фотографии своих детей, вдохновляющие афоризмы знаменитостей или цитаты из Библии, и вскоре Лоуренс узнает о существовании репостов и начинает делиться всем этим у себя на странице, каждый раз неизменно получая приятные комментарии от своей небольшой компании друзей: «Замечательно, Лоуренс!», «Спасибо, Лоуренс!», «Дай тебе Бог здоровья, Лоуренс!», и так далее.

Самое приятное, конечно, то, что среди этих людей есть Джек, что он лайкает все посты. До «Фейсбука» Лоуренс счел бы нелепым так радоваться какому-то дурацкому цифровому лайку, но сейчас он приходит к выводу, что ничего нелепого тут нет. Более того, если лайки – это единственная доступная ему форма взаимодействия с Джеком после стольких лет молчания, то они имеют огромное значение. Так что Лоуренс приходит в восторг всякий раз, когда получает лайк от Джека, они начинают время от времени переписываться в личных сообщениях (Лоуренс теперь понимает, что такое личные сообщения), и так Лоуренс в общих чертах узнает подробности жизни своего сына: тот художник в Чикаго, преподаватель в университете, муж, отец. Поразительно, чего достиг его мальчик, и Лоуренс хотел бы увидеть свидетельства – фотографии жены, ребенка или работ Джека, – но не может этого сделать. Лоуренс не находит на его странице ни фотографий, ни публикаций, ни репостов. Он предполагает, что Джек просто мало пишет в «Фейсбуке». Что он не очень активный пользователь. Вероятно, он слишком занят своей интересной жизнью, чтобы убивать время в интернете – вот что думает Лоуренс. Он не понимает, что на самом деле Джек все от него скрыл – альбомы, посты, обновления, список друзей. Лоуренс не понимает, что это скрыто, потому что даже не знает, что так можно.

Они переписываются вежливо, но лаконично. Лоуренс никогда не был многословным человеком, компьютерный интерфейс внушает ему страх, и еще он сомневается в своих писательских талантах, поэтому его сообщения короткие. Сейчас он рад самой возможности снова разговаривать с сыном, рад, что его так хорошо принимают старые друзья, рад наконец-то выбраться из своего заточения, рад этому новому, теплому, уютному вниманию.

Лоуренс будет вспоминать это как своего рода золотой век его пребывания в «Фейсбуке», счастливый и невинный период, длившийся примерно шесть месяцев, прежде чем произошло нечто странное: поток внимания резко иссяк.

Ни с того ни с сего друзья перестают с ним общаться. Лоуренс замечает это, когда публикует фотографию заката над прерией, сделанную прошлым вечером, – пост, который до этого набрал бы несколько десятков лайков и комментариев, сегодня набирает жалкие три. А позже в тот же день он репостит очередную публикацию из разряда «сделай репост, если хочешь помочь» – на этот раз в поддержку наших войск, а он, конечно же, их поддерживает, – и под этим постом оставляют всего один комментарий. А еще позже, тем же вечером, во время седьмого иннинга в бейсбольном матче, Лоуренс пишет: «Вперед, „Роялс“!» – в качестве эдакого пробного шара, чтобы посмотреть, что произойдет. И не происходит вообще ничего – ни репостов, ни комментариев, ни лайков.

Что я сделал? – не понимает он. Почему меня бросили? Когда с тобой так быстро разрывают отношения, это деморализует, приводит в замешательство и даже немного пугает. Он изучает свои посты за предыдущую неделю, чтобы понять, не было ли в них чего-нибудь непреднамеренно обидного или оскорбительного. Он проверяет список друзей, чтобы узнать, не лишился ли кого-нибудь, не устроили ли они что-то вроде бойкота. Он гадает, не слишком ли много он пишет в последнее время: может быть, это коллективное молчание – пассивно-агрессивный намек, что пора бы притормозить.

Но нет, ничего такого не произошло. Единственное, что произошло, – отключился алгоритм поддержки пользователей. Лоуренс Бейкер теперь обзавелся достаточным количеством связей, чтобы его больше не считали «нуждающимся в поддержке», и поэтому алгоритм перестает искусственно завышать его рейтинг, и поэтому его посты уже не появляются вверху, а съезжают туда, где их можно найти, только если постоянно и целенаправленно прокручивать ленту. Лоуренс, конечно, не знает, что его посты упали в выдаче, и даже не представляет, какой у него рейтинг. Как и его друзья, которые, если и вспоминают о нем, только рассеянно недоумевают: почему Лоуренс больше не пишет?

<3>
Алгоритм распознавания закономерностей

Платформа неслучайно работает именно так, отбирая у Лоуренса славу как раз в тот момент, когда он начинает к ней привыкать. Ее методы не слишком отличаются от некоторых стилей дисфункциональных отношений, когда один партнер щедро обеспечивает второго вниманием и поддержкой вплоть до того момента, когда тот начинает хотеть этого внимания и нуждаться в нем, и вот тогда-то внимание заканчивается, часто безо всяких объяснений. Это излюбленный прием большинства так называемых пикаперов, когда «игра» состоит в том, чтобы продемонстрировать женщине свою заинтересованность, а потом внезапно и без видимой причины лишить ее этой заинтересованности. Идея заключается в том, что это должно поменять динамику отношений, заставляя женщину прилагать усилия, чтобы вернуть интерес и внимание мужчины, поскольку люди склонны наделять то, что они потеряли, более высокой ценностью по сравнению с тем, чего у них никогда не было или чего они изначально не хотели. По сути, соблазнение можно считать успешным, когда пикапер манипуляциями добивается того, чтобы женщина соблазняла уже его, и это та же самая закономерность, которая сейчас воспроизводится в отношениях Лоуренса с «Фейсбуком», хотя, конечно, инженеры, математики и программисты «Фейсбука», которые работают над алгоритмом поддержки пользователя, не мыслят в этих терминах – они знают только то, что говорит им их аналитика, а именно: что сразу после отключения алгоритма активность пользователя, как правило, резко возрастает, а им только того и надо.

Если говорить о субъективных ощущениях Лоуренса, он ощущает себя брошенным и отверженным. Удивительно, как он привык настолько полагаться на лайки и комментарии, как эти знаки внимания стали выполнять функцию эмоциональных опор, в которых он нуждается каждый день. Удивительно, но без них он чувствует себя обделенным, вычеркнутым из жизни. Он ищет поддержки в Джеке и пишет ему бестолковые сообщения в откровенной погоне за эмоциональной подпиткой:

Как у тебя сегодня дела?

Что нового?

Какая погода в Чикаго? Хорошая?

Надеюсь, у тебя все хорошо. (Напиши ответ!!)

Иногда Джек отвечает – обычно одним предложением или даже одним словом, – а иногда не отвечает вообще. Он игнорирует сообщение, как будто не видел его, хотя, согласно уведомлениям, которые Лоуренс получает от «Фейсбука», еще как видел.

На данный момент их отношения на языке теории графов можно было бы назвать «односторонними».

А потом Лоуренс развивает бурную деятельность: ищет на платформе любой контент, который его хоть как-то интересует, и взаимодействует с ним, лайкая и добавляя в избранное фильмы, телепрограммы, спортивные мероприятия, знаменитостей, музыкантов, рестораны, бренды и даже несколько обширных онтологических категорий, такие как «Знания», «Отдых», «Фрукты» и «Жизнь». Он приходит к выводу, что должен многократно увеличить свою активность в «Фейсбуке», чтоб хотя бы просто поддерживать тот уровень внимания и популярности, к которому привык, – по сути, при любом виде наркотической зависимости наблюдается та же картина, когда наркоману требуется все увеличивать и увеличивать дозу, чтобы поддерживать прежний уровень кайфа. Это опять же неслучайно.

Вся новая активность тщательным образом регистрируется в журнале действий «Фейсбука», а потом он добавляет эти сведения в матрицу пользовательского профиля Лоуренса, в персонализированную динамическую базу данных, хранящуюся на монолитном черном сервере, на одном из пятидесяти тысяч таких серверов, стоящих в сером прямоугольном здании, которое построили в Швеции, недалеко от Полярного круга, чтобы сюда можно было регулярно подавать холодный воздух для поддержания оптимальной температуры компьютеров. Именно здесь, в дата-центре, настолько огромном и бесконечном, что сотрудники передвигаются по нему на мотороллерах, профиль Лоуренса анализируется, сегментируется и классифицируется алгоритмом, чьей единственной задачей является выявление закономерностей.

Программа, лежащая в основе этого алгоритма, была разработана на базе более раннего и примитивного софта, используемого для чтения написанных от руки цифр на банковских чеках. Эта задача – узнать, скажем, небрежно накаляканную четверку, которая может писаться как с разрывом, так и одной сплошной линией (4 или 4), – не представляет трудности для большинства людей старше двух лет, но очень сложна для компьютера: он должен шаг за шагом учиться распознавать цифры. Первый шаг – получить изображение и разбить его на элементарные составляющие: набор черных пикселей и набор белых пикселей. Потом алгоритм накладывает это изображение на имеющееся у него изображение написанного от руки нуля, удаляет черные пиксели там, где линии не совпадают, обрезая края, и подсчитывает оставшиеся: чем их больше, тем больше пересечение. После этого он проделывает ту же операцию с еще десятью тысячами изображений нулей, выдавая еще десять тысяч результатов и усредняя их, потом то же самое с множеством единиц, двоек и так далее: результатом ста тысяч сравнений станут десять средних значений, и самое большое из них почти наверняка будет получено в ходе анализа цифры с наибольшей площадью пересечения с образцом, то есть четверки.

Другими словами, это холодный математический расчет, он лишен того, что свойственно людям, – проницательности, мудрости, интуиции, – и кажется мучительно запутанным и утомительным, вот только микропроцессор может выполнить его менее чем за секунду, а это значит, что компьютер и человек идентифицируют написанную от руки цифру примерно с одинаковой точностью практически за одинаковое время.

В общем, фейсбучный алгоритм распознавания закономерностей вырос из этой программы, но необычайно усложнился: вместо аналоговых бумажных чеков, существующих в двух измерениях, он теперь анализирует цифровые данные в миллионах измерений. Каждое действие и каждая комбинация действий Лоуренса, каждый пост и лайк, каждый комментарий и сообщение, каждая запись в файле журнала – это всего лишь одно такое измерение, которое алгоритм использует для сравнения Лоуренса с миллиардом других аккаунтов в «Фейсбуке», чтобы выяснить, что же он такое. Чтобы обрезать все вылезающие края и усреднить результат. Чтобы выявить схожесть Лоуренса с другими. Алгоритм собирает все его биографические и поведенческие данные, а также данные о местоположении и о социальных взаимодействиях и во всех мыслимых комбинациях сравнивает их с данными остальных пользователей, накладывая одни измерения поверх других, чтобы обнаружить те глубокие и невидимые комплексные пересечения, связи и сходства, которые позволят проанализировать Лоуренса, охарактеризовать его и определить в ту или иную группу.

Лоуренс, конечно, понятия об этом не имеет. Но он замечает, что в его ленте появляются новые тревожные посты. В основном в них говорится о заболевших людях. Часто – о детях. Чаще всего – о детях, живущих с какой-нибудь ужасной болезнью или увечьем и вдохновляющих этой своей особенной, детской уверенностью в себе. Однажды он заходит в «Фейсбук», и тут же в верхней части ленты появляется пост одного фермера, у младшего сына которого диагностирован редкий и требующий дорогого лечения рак, так что фермер объявляет сбор средств. А на следующий день он видит новость о том, как одного ребенка из Уичито во время диализа развеселили любвеобильные собаки-терапевты. А еще через день внучке одного человека, которого Лоуренс знал по походам в церковь, делают четвертую операцию по удалению опасных тромбов. И так далее, и тому подобное: каждый день появляется новая история, как какой-нибудь бедный ребенок борется с каким-то ужасным заболеванием, и Лоуренс читает, кликает по ссылкам и комментирует их все, сообщая тому, кто опубликовал тот или иной пост, статус, фото или видео, что у него от этого комок в горле и что он шлет самые теплые пожелания и молитвы, чтобы Божья любовь и благодать снизошли на этих страдающих детей, и любой, кто хоть немного знает Лоуренса Бейкера, понимает, что он абсолютно искренен. Потому что сам через это прошел. Его единственный сын Джек отличался слабым здоровьем и то и дело попадал в больницу с самыми разнообразными проблемами, которым не было конца и края, так что любому, кто затрагивал эту тему в беседе с Лоуренсом, было очевидно, как это тяжело, как утомительно, как сильно Лоуренс беспокоится за своего мальчика – хотя затрагивали эту тему немногие: на провинциальном Среднем Западе люди обычно обходят щекотливые вопросы стороной, поскольку общественные устои предписывают не причинять дискомфорт. И Лоуренс молчал, но жил в постоянной тревоге – тревоге за своего болезненного, малорослого, никак не набирающего вес сына. Больше всего на свете он жалеет, что тогда у него не было «Фейсбука», потому что в «Фейсбуке» люди преодолевают проявляющуюся в живом общении немногословность и высказываются искренне и от души. И вот он говорит этим родителям, бабушкам и дедушкам то, что ему самому хотелось бы услышать много лет назад: что он думает о них и молится за них, и что все будет хорошо, и что это не их вина, и что иногда с хорошими людьми случаются плохие вещи.

И алгоритм, преобразовав эту активность в абстрактные математические величины и сравнив их в различных измерениях с данными других аккаунтов, обнаруживает, что у Лоуренса, похоже, довольно много общего с другими американскими пользователями «Фейсбука», для которых актуальна как тема «Болезни», так и более общая тема «Здоровье». Вот почему Лоуренс продолжает видеть посты, статусы и видео о больных детях, и этих детей так много, что кажется, будто началась какая-то эпидемия, что число детей, которые серьезно, страшно больны, сейчас больше, чем когда бы то ни было. Он не учитывает, что число больных детей в мире относительно постоянно и что переменной здесь выступает то, сколько этих детей показывает ему «Фейсбук». Если говорить о субъективных ощущениях Лоуренса, он остро ощущает, что в последнее время все больше детей очень тяжело болеют, и начинает высказывать это мнение все чаще и чаще, и его комментарии собирают все больше комментариев от других пользователей, многие из которых делятся пугающими теориями, объясняющими, почему дети сейчас болеют все больше, и эти новые связи добавляются в профиль Лоуренса, благодаря чему алгоритм распознавания закономерностей решает – на основе различных матриц аффинных преобразований, собственных значений, выделения границ и метода главных компонент, – что Лоуренса следует объединить с подмножеством участников групп в «Фейсбуке», посвященных альтернативной медицине, среди которых «Сообщество свободы здоровья», «Проект „Осведомленный пациент“», «Бюллетень большой фармы», «НаукАлерт», «Вся правда о раке», «Знать все», «Движение за правду», «О чем вам не расскажет врач» и так далее, – все эти группы алгоритм рекомендует Лоуренсу, и, как и предполагалось, он добросовестно вступает в каждую из них.

<4>
Алгоритм ссылочного ранжирования

Идеи, теории и факты, с которыми Лоуренс сталкивается в этих фейсбучных группах, его, мягко говоря, тревожат. Они настолько его тревожат, пугают, а иногда и попросту ужасают, что он решает обязательно проверить их на истинность самостоятельно, независимо и как можно скорее. И поэтому каждый раз, сталкиваясь с новой тревожной идеей, теорией или фактом, он выходит из программы «Интернет эксплорер», тут же перезапускает ее (именно так он возвращается на домашнюю страницу поисковика «Яху», поскольку не понимает назначение кнопки «Домой» в браузере и предполагает, что, нажав на нее, он пошлет запрос отправить что-то в его физический дом), ищет в «Яху» www.google.com, потом переходит в «Гугл» и медленно вводит в строку поиска все волнующие его вопросы, вдохновленные теми немыслимыми заявлениями, которые он сейчас читает в «Фейсбуке». Его никогда не учили, как работают поисковые системы, он ничего не знает о ключевых словах, метаданных, алгебре логики и тому подобном и поэтому просто набирает грамматически правильные полные предложения, как будто обращается к учителю или врачу, например:

Вызывают ли вышки сотовой связи рак?

Ядовиты ли конденсационные следы самолетов?

Был ли свиной грипп создан террористами?

Действительно ли фармкомпании тайно разработали дешевое лекарство от рака, но скрывают это, чтобы получать прибыль?

Правда ли фтор, который добавляют в воду, делает население таким заторможенным, тупым и пассивным, что мы не замечаем всей этой лжи?

И ответ на все эти вопросы оказывается таким: вероятно, да.

К ужасу Лоуренса, «Гугл» показывает ему сотни сайтов и видео, подтверждающих даже самые шокирующие заявления из фейсбучных групп, – сайтов, изобилующих диаграммами и графиками, а также встроенными роликами с «Ютуба», причем страницы настолько длинные и насыщены таким количеством информации, что пролистать их до конца занимает несколько минут, и все они пестрят ярко-синими ссылками, ведущими на другие сайты, где утверждаются те же самые вещи и делаются точно такие же выводы. Доказательства кажутся неопровержимыми.

Конечно, Лоуренс не осознает, в чем заключается основной недостаток его поисковой логики: сайты, посвященные вопросу ядовитости фтора, почти всегда создаются людьми, которые верят, что он действительно ядовит. А люди, которые не переживают по поводу фтора и не тратят время на размышления о нем, как правило, не создают подробных сайтов, где об этом говорится. Поэтому, когда Лоуренс задает свой вопрос, результаты, подобранные гугловским алгоритмом ранжирования, – более трех миллионов менее чем за полсекунды, – берутся из базы сайтов, которые приписывают фтору куда больше пагубных свойств и куда больше его опасаются, чем люди в реальном мире. И даже если среди них существует несколько одиноких сайтов, опровергающих теорию отравленной воды, беспристрастный алгоритм «Гугла» не может их отличить, поскольку не способен ни понимать язык, на котором написаны статьи, ни анализировать их аргументы и логику. Все, что он может, – это взять каждое отдельное слово и присвоить этому слову точку в теоретическом пространстве, а потом изучить, как эти точки сгруппированы, и вывести в топ результатов поиска те слова, которые чаще встречаются рядом, поэтому два совершенно разных предложения —

Правительство травит нас фтором

и Правительство не травит нас фтором —

для алгоритма почти идентичны. В обоих предложениях большинство одинаковых слов сгруппированы практически одинаково. Получается, сайты, которые пытаются развенчать теории заговора, в конечном счете парадоксальным образом работают на эти теории, потому что благодаря им определенные сочетания слов становятся более заметными для алгоритма. Это еще одна из тех недоработок в программе, которые математические расчеты делают неизбежными. Вот почему все эти сайты как будто приходят к одним и тем же выводам и описывают их одним и тем же языком: это просто результат нацеленности алгоритма на поиск лингвистических кластеров и закономерностей, из-за чего он, как правило, продвигает те сайты, где употребляются стандартные фразы и повторяющиеся термины. Но, естественно, Лоуренс этого не знает, и ему кажется, что по этим вопросам все сходятся во мнении и достигли консенсуса.

Конечно, это совсем не так, но Лоуренс никогда не читает сайты, опровергающие теорию отравленной воды, потому что они не отображаются на первой странице результатов поиска, дальше которой, как и 98 % остальных пользователей, Лоуренс не продвигается. Все сайты на первой странице утверждают, что фтор таит в себе опасность и правительство это скрывает, а появляются они на первой странице главным образом потому, что их «уровень охвата» куда выше, чем у сайтов с более ровным, менее сенсационным, более научным стилем изложения, которые, как правило, вызывают гораздо меньше эмоций. Это важно, потому что слепой алгоритм «Гугла» не знает, почему пользователь задерживается или не задерживается на том или ином сайте, и вынужден строить предположения. Если, например, кто-то нажимает на предложенную в выдаче ссылку, а через несколько секунд возвращается на страницу поиска, алгоритм решает, что результат был нерелевантным, и снижает его рейтинг в будущих поисковых запросах. Но если кто-то нажимает на ссылку и остается на сайте в течение очень долгого времени, а потом еще и переходит по ссылкам оттуда на другие сайты, то алгоритм решает, что пользователь нашел что-то релевантное, и результат поднимается выше. Этот уклон в пользу более цепляющих сайтов в большинстве случаев работает успешно, но в ситуации Лоуренса – когда конкретные вопросы, которые он задает, то и дело приводят его на сайты, утверждающие, что его повсюду осаждают невидимые враждебные силы, на сайты, требующие, чтобы он перешел по той или иной ссылке, чтобы наконец узнать страшную правду, чтобы все глубже и глубже погружаться в клубок заговоров, что Лоуренс и делает с болезненным любопытством завороженного свидетеля катастрофы, – то, что показывает и продвигает алгоритм, похоже на зыбучие пески. Он устроен так, чтобы предлагать вам истории, которые вас засасывают.

Эти сайты занимают такие высокие позиции в выдаче как раз потому, что часто ссылаются друг на друга, поскольку ранжирующий сайты алгоритм, помимо прочего, основывается на количестве ведущих на них внешних ссылок. Его логика такова: чем больше ссылок, тем больше авторитетность, и обычно так и есть – за исключением тех ситуаций, когда небольшая группа энтузиастов ссылается друг на друга, а следовательно, укрепляет позиции друг друга: например, посвященный фтору сайт A ведет на посвященный фтору сайт B, который ведет на сайт C, который ведет на A, который снова ведет на B, и так далее, и тому подобное, и так создается рекурсия, из-за чего алгоритму кажется, что на каждый сайт переходили тысячи раз, хотя на самом деле это было одно и то же небольшое число людей. При этом на обособленный, но по-настоящему авторитетный сайт, объясняющий, что нет, фтор не ядовит, ссылаются очень редко, потому что его аудитория реагирует вяло – мол, тоже мне новость, – а люди, которые верят, что фтор ядовит, верят в это со всей страстью. И получается, что в этом конкретном случае алгоритм поддерживает не авторитетные источники, а те, которые вызывают интенсивные переживания. Одержимость. Азарт. Праведное возмущение. А значит, обособленные, беспристрастные, научно объективные сайты, опровергающие теорию отравленной воды, попадают примерно на пятую страницу результатов поиска, что с точки зрения количества просмотров или переходов по ссылкам означает, что их с тем же успехом могло бы вообще не существовать. (Среди специалистов по поисковой оптимизации давным-давно ходит шутка: «Где лучше всего спрятать труп? На второй странице результатов поиска». Естественно, Лоуренс никогда не слышал этой шутки и даже не знает, что такое поисковая оптимизация.)

А дальше новый этап: Лоуренс возвращается в свои сомнительные группы в «Фейсбуке» и пишет, как он изначально не поверил в их заявления, но потом «провел исследование, чтобы составить собственное мнение», в результате чего обнаружил, что, к его ужасу и смятению, истинность этих заявлений «подтвердилась», и в этот самый момент принятие, поддержка и любовь от членов каждой из различных групп окутывают Лоуренса теплым летним рассветом. Подобного внимания он не удостаивался с тех самых пор, как ему отключили алгоритм поддержки пользователей, и так для него начинается второй золотой век «Фейсбука», когда люди делятся с ним собственными историями открытий и смены убеждений, рассказывают, что прошли точно такой же путь, что и Лоуренс, и поэтому точно знают, что он чувствует сейчас; во всех этих историях о прозрении и преображении есть знакомый религиозный колорит – нечто в духе «я был потерян, но теперь обрел путь», «я был во тьме, но теперь вижу свет», – и Лоуренс, не вполне это сознавая, находит в них утешение.

Джек понятия не имеет о том, что происходит. Он не состоит ни в одной из этих групп в «Фейсбуке», а значит, не видит, что читает или пишет в них его отец. Ему просто кажется, что Лоуренс решил немного отдохнуть от «Фейсбука», что, честно говоря, даже радует. Необходимость как-то реагировать на внезапное появление в его жизни отца, вдруг заинтересовавшегося сыном после стольких лет полнейшего безразличия, была для Джека поводом для постоянных сомнений и стресса. Уезжая из дома в восемнадцать лет, Джек думал, что уезжает навсегда, разрывает все связи и отправляется в большой мир, чтобы создать себя заново – в полном соответствии с тем, что он тогда считал священной американской традицией, когда талантливый и отважный человек может начать с нуля, может достичь чего-то значимого, может оставить прежнюю жизнь позади и никогда не оглядываться. Годы спустя оказалось, что он не готов к появлению «Фейсбука» и к тому, как благодаря «Фейсбуку» прошлое обрушится на него. Хотя большинство его ровесников считали воссоединение с давно потерянными друзьями через «Фейсбук» поводом для радости, Джек воспринимал это как серьезную угрозу. В Чикаго он уже не тот человек, каким был в Канзасе – он покрыл татуировками свое тело и изменился сам, отгородив стеной ту часть своей истории, когда он жил на ранчо в маленьком домике во Флинт-Хиллс и никому не был нужен.

Так что, естественно, ему не нравится, что «Фейсбук» пытается затащить его обратно.

«Не забывай, откуда ты» было единственным советом, который ему дали на родине, как только распространился слух, что он уезжает в большой город – что он поступает в колледж изучать искусство. Все решили, что в Чикаго он станет одним из этих надменных городских, презрительно задирающих нос при упоминании таких мест, как Флинт-Хиллс. Они сказали, чтобы он «не зазнавался», вот как они это назвали. Они сказали, чтобы он не притворялся, что он не один из них.

Как они могли не понимать, что он никогда и не чувствовал себя одним из них? На протяжении стольких лет они относились к нему как к отверженному, а теперь, оказывается, худшее, что он может сделать, – это отвергнуть их в ответ.

Тогда он ясно дал понять этим людям, что едет в Чикаго, чтобы навсегда забыть, откуда он. И в 1992 году, думает он, это было вполне осуществимо: надо было только оторваться от дома, уехать в новое место, стать новым человеком и показательно сжечь мосты, что стало намного труднее в эпоху «Фейсбука», когда вся обширная сеть знакомых принуждает тебя – мягко, но властно – оставаться именно тем, кем они всегда тебя считали.

И поэтому всякий раз, когда кто-нибудь из Канзаса находит Джека в «Фейсбуке», он немедленно, чисто инстинктивно, отклоняет заявку. Вокруг его прошлого воздвигнута огромная стена, которая оставалась непробиваемой до того дня, пока его отец не отправил запрос на добавление в друзья, и Джек в конце концов принял его, но с тем условием, что от отца должна быть скрыта вся информация о Джеке, а от друзей Джека – все, что говорит или делает его отец. И вот Лоуренс оказывается в цифровом карантине, отрезанный от всех, кто присутствует в жизни Джека, даже от Тоби, даже от Элизабет. Их отношения остаются односторонними, натянутыми, совершенно невзаимными в течение многих месяцев: Лоуренс регулярно присылает робкие и умоляющие сообщения, а Джек отвечает на них через несколько дней, и то не каждый раз, коротко, холодно и безразлично. И, если честно, это очень приятно; Джек видит изящную симметрию в том, что вселенная позволила ему воздать по заслугам за личную обиду и теперь он может поступать с отцом точно так же, как отец поступал с ним: игнорировать его, когда тот больше всего нуждается во внимании. Позволить ему томиться в одиноком аду и не предложить ни капли доброты, никакой помощи. Джек не то чтобы гордится этим чувством; он понимает, что он вовсе не такой сострадательный, чуткий, всепрощающий человек, каким, к примеру, пытается воспитать собственного сына, но месть – это так приятно. Единственная разновидность жестокости, причиняя которую можно почувствовать себя лучше и добродетельнее. Джеку кажется, что он преподает своему отцу важный урок, и вот в чем суть этого урока: теперь ты знаешь, каково это.

Так длится довольно долго, Джек отказывается сближаться с отцом, ошибочно полагая, что Лоуренс заходит в «Фейсбук» только для того, чтобы пообщаться с ним, хотя на самом деле Лоуренс уже обрел прочные и надежные связи, поддержку и чувство плеча во многих фейсбучных группах и стал практически знаменитым благодаря своей искренней вовлеченности и большому количеству комментариев, о которых Джек ничего не знает до одного случая в середине 2012 года, когда – казалось бы, ни с того ни сего – Лоуренс вдруг выкладывает у себя на странице длинный и путаный пост, где умоляет всех своих друзей примириться с Богом, забыть о земных обидах и жить настолько полной и свободной жизнью, насколько это возможно, потому что в 2012 году, как всем известно, наступит конец света.

<5>
Искусственная нейросеть глубокого обучения

Насколько Джек может судить, это как-то связано с календарем майя и с тем, что расчеты древних майя, касающиеся поступательного движения времени, резко обрываются в определенной точке в отдаленном будущем, где время останавливается, история заканчивается, а мир уничтожается, и эта точка в переводе на современный григорианский календарь соответствует 21 декабря 2012 года. И в день окончания календаря, в последний день какого-то фундаментального пятитысячелетнего планетарного цикла – который придется на пятницу, – произойдет что-то ужасное в масштабах всей вселенной, что именно, неясно, но у Лоуренса есть предположения. Что-то про полный парад планет, прецессии Солнца, смену геомагнитных полюсов, отделение земной коры и столкновение Земли с таинственной планетой X, которую мы засекли по силе гравитации, но местоположение которой остается неясным, вероятно, потому, что она скрыта массивной черной дырой, приближающейся к Млечному Пути впервые за последнюю тысячу лет, чтобы поглотить нас и раздробить на атомы.

В общем, что-то в этом роде. Честно говоря, это просто бред сивой кобылы, и Джеку становится неловко за своего отца, за то, что у него такой отец.

Папа, что это? – спрашивает он в личном сообщении.

Просто кое-что прочитал в фейсбуке.

Ты в это веришь?

Я думаю, это интересно.

И ты в это веришь?

Ведь нет ничего плохого в том, чтобы подготовиться.

Ладно, но ты правда веришь в эту чушь?

Я верю в то, что надо быть открытым новому.

Ладно, но серьезно?

Джек, слушай, мне кажется, ты очень злишься из-за всего, что произошло. Может быть, конец света – хорошее напоминание, что нужно ПРОСТИТЬ, пока не слишком поздно.

Ты правда ВЕРИШЬ, что в ЭТОМ ГОДУ наступит КОНЕЦ СВЕТА???

Это просто шутка, Джек, не нервничай.

Но Лоуренс продолжает публиковать посты на эту тему, как будто это не шутка, продолжает делиться со всеми своими друзьями ссылками на статьи – например, об определенной закономерности в жизненном цикле солнца, когда каждые несколько тысяч лет оно как бы сходит с ума и выбрасывает огромные протуберанцы, накрывая Землю сверхзаряженными частицами, смертельно опасным космическим радиационным штормом, который майя видели своими глазами, о чем мы знаем благодаря недавно обнаруженным символам, вырезанным на стенах одного храма в Тикале. И тогда Джек заходит на сайты НАСА, Национального научного фонда, Национального управления океанических и атмосферных исследований и Геологической службы США и находит статьи, где утверждается, что такого солнечного цикла не существует, и столкновение с объектом размером с планету нам не грозит, и нигде вблизи орбиты Земли нет черной дыры, и уж точно совершенно невозможно, чтобы земная кора куда-то там отделилась, и все эти ссылки Джек отправляет отцу, и отец отвечает – всего несколько минут спустя, хотя, честно говоря, за это время он никак не мог полностью прочитать и осмыслить ту научную литературу, которую прислал Джек:

Если ученые знают, что будет конец света, думаешь, они сообщат об этом публично?

Папа, конца света не будет.

Именно это они и скажут.

Это железобетонная, неопровержимая логика, согласно которой доказательства, опровергающие теорию заговора, как ни странно, становятся доказательствами в пользу теории заговора. Так что Джек умолкает и терпеливо ждет 21 декабря 2012 года, и когда конца света не наступает, он отправляет отцу торжествующее «Я же говорил», а Лоуренс отвечает ссылками на новые группы в «Фейсбуке», настаивая, что вся история о майя и об апокалипсисе в 2012 году была создана правительством и слита в публичный доступ нарочно, чтобы отвлечь нас от того, что происходит на самом деле, и Джек, который искренне думал, что если двадцать первого декабря не наступит конец света, то отец осознает свою ошибку и впредь будет тщательнее следить за тем, что читает, в ужасе от такого поворота событий, и не только из-за еще большей бредовости новой теории заговора, но и из-за того, что отцовская манера письма становится все более путаной и неадекватной, изобилует логическими пробелами, противоречиями и парадоксами («жалкое вранье, если это правда!!!» – пример одного из многочисленных высказываний Лоуренса, не поддающихся осмыслению). Ужасает и тот факт, что отец, похоже, искренне во все это верит. Несмотря на постоянные отпирательства в личных сообщениях и уверения, что это просто шутка, что он просто пытается раззадорить людей и повеселиться, а Джеку стоит перестать так бурно реагировать, в постах это ничуть не кажется шуткой. Отпирательства Лоуренса никак не вяжутся с его публичным поведением: он постоянно пишет, что история с календарем майя была прикрытием, придуманным ЦРУ, чтобы отвлечь нас от плана правительства объявить военное положение и уничтожить миллионы американцев, плана, который анонимные интернет-сыщики раскрыли после того, как всплыли выразительные фотографии пластиковых гробов, сложенных возле склада ЦКЗ в Атланте. И тогда Джеку приходится самому нырять в недра «Фейсбука», в группы, посвященные высмеиванию или развенчиванию теорий заговора, и отправлять доказательства отцу, а Лоуренс присылает в ответ свои сомнительные «доказательства», и гневные сообщения летают от одной стороны к другой, как бесконечно качающийся маятник, а для нейросети «Фейсбука», которая выступает посредником в переписке, это прекрасный результат.

К 2012 году старый алгоритм так же современен с технологической точки зрения, как и «Студебеккер», и его заменяют новейшей, полностью оптимизированной нейросетью, предназначенной для увеличения активности пользователей с целью монетизации. Потому что самое важное, что произошло с Лоуренсом и Джеком в 2012 году, – это не предсказанный майя апокалипсис, а то, что корпорация «Фейсбук» впервые провела публичное размещение своих акций на бирже «Насдак» и попала в довольно неловкое положение: стоимость акций упала вдвое всего за квартал, и совет директоров и основные акционеры приняли решение значительно увеличить объем выручки, причем немедленно. Именно тогда алгоритм «Фейсбука» претерпел фундаментальные изменения: если прежний алгоритм пытался дать Лоуренсу больше того, что хочет сам Лоуренс, то новая нейросеть пытается дать ему больше того, что хочет «Фейсбук», а именно контента, который заставляет пользователей больше сидеть в «Фейсбуке» и активнее взаимодействовать с платформой, тем самым увеличивая доходы от рекламы. И вот нейросеть начинает работать: на вход она получает полные данные профиля Лоуренса Бейкера, на выход передает чистый годовой доход, который приносит компании Лоуренс Бейкер, а между входными и выходными данными находится скрытый слой, состоящий из миллионов отдельных нейронов и узлов, и они постоянно что-то отслеживают, тестируют, фильтруют, прогнозируют и корректируют, прилагая грандиозные синхронные усилия, чтобы годовой доход стал намного, намного больше.

Потому что на данный момент, на конец 2012 года, Лоуренс Бейкер приносит «Фейсбуку» всего пять долларов и шестьдесят пять центов в год, и ничего прекрасного в этом нет.

Нейросеть работает рекурсивно, постоянно обучаясь, и каждый из ее узлов агрессивно понуждает пользователя к активности – она рассылает приглашения вступить в группы, рекламные объявления, опросы, уведомления о действиях друзей, запросы на подтверждения тегов на фотографиях и еще сотни видов оповещений – и если пользователь кликнет на то или иное уведомление, тогда вес этого узла возрастает, а если пользователь никуда не кликнет, то узел блокируется, и таким образом, путем проб и ошибок в гигантских масштабах, алгоритм соотносит входные переменные с выходными результатами. Этот процесс самонастройки никогда не заканчивается, потому что даже после того, как нейросеть обнаружит, например, что Лоуренс активно взаимодействует с контентом про апокалипсис, она все еще не знает, достигнут ли предел вовлеченности. Или, иными словами, не существует ли другого контента, который мог бы заинтересовать его еще больше. И вот алгоритм проводит своего рода непрерывное A/B-тестирование, подбрасывая Лоуренсу бесконечные предложения ознакомиться с новым контентом, причем эти предложения отображаются в виде ярко-красных уведомлений, которые привлекают внимание Лоуренса каждый раз, когда он заходит на сайт. Алгоритм не знает и не хочет знать, каково содержание того или иного предложения, его волнует только, кликнет ли на него пользователь. А Лоуренс, конечно же, об этом не подозревает. Ему просто кажется – судя по тому, что он в последнее время видит в «Фейсбуке», – что весь мир катится в тартарары.

Лоуренсу очевидно, что жить стало намного страшнее и опаснее, чем когда-либо прежде, что американцам грозят болезни, стихийные бедствия и эпидемии, что страна погрязла в беззаконии, что повсюду орудуют террористы, социалисты и бандиты, что корпорации с их грабительскими методами, как кукловоды, дергают людей за ниточки, что СМИ вступили в заговор с правительственными элитами и стремятся к установлению нового, губительного мирового порядка, распространяя микробы и вирусы, продавая ничего не подозревающему населению ненужные таблетки и медикаменты, скрывая удивительную эффективность натуральных гомеопатических препаратов – таких как коллоидное серебро, куркума, акулий хрящ, яд голубого скорпиона, зира, абрикосовые косточки, электромагнитные волны, – и все для того, чтобы люди оставались больными и нищими, а значит, были послушными, пассивными и выживали на пособие по безработице. Он делится этой информацией со своим фейсбучным окружением – при появлении любой новой угрозы он нажимает «Поделиться», потому что считает своим гражданским долгом предупредить людей. Но всякий раз, когда он репостит подробности о новой угрозе, ему немедленно приходит высокомерное сообщение от Джека с требованием прекратить это, и он отвечает, что ни в коем случае не прекратит, потому что люди имеют право знать, что происходит, и тогда Джек отправляет ему ссылки на сайты, которые якобы опровергают эти теории, а Лоуренс отправляет Джеку ссылки на статьи о том, что именно они и есть те самые лжецы, ответственные за сокрытие информации, а Джек отправляет Лоуренсу материал о «предвзятости подтверждения» и настаивает, что Лоуренс видит угрозы просто потому, что хочет их видеть, а Лоуренс отправляет Джеку информацию о «предвзятости нормальности» и настаивает, что Джек не видит угроз, потому что боится их видеть, и они без конца спорят, у кого из них мозг работает неправильно, и тон их сообщений становится все более раздраженным и злобным, пока однажды Джек не напишет:

Мне стыдно, что у меня такой отец.

И вот это уже прекрасно!

Никогда еще за всю свою долгую историю пребывания в «Фейсбуке» Лоуренс и Джек Бейкеры не пользовались им так активно. И после нескольких месяцев настройки, обучения и самокоррекции нейросеть обнаружила, что Джека больше всего интересует Лоуренс, а Лоуренса больше всего интересует то, что вызывает ужас. И вот так алгоритм, полностью автоматический, непредвзятый и беспристрастный, становится машиной по превращению ужаса в деньги.

Лоуренс, конечно же, не знает, что ему ежедневно показывают самые ужасные вещи, какие только есть в интернете, и не знает, что интернет в целом – отличный инструмент для распространения подобных вещей, поскольку сам принцип виральности, сам процесс превращения информации в вирусную гарантирует, что наиболее страшный, цепляющий, вызывающий эмоциональный отклик контент всегда будет выделяться, продвигаться, выходить на первый план, и происходить это будет само собой, неизбежно и неумолимо. Лоуренс не понимает, что дружелюбная площадка, где он любуется фотографиями очаровательных соседских детей и животных, в то же время, наверное, еще и самое изощренное в истории орудие страха. Он-то думает, что читает обычные новости.

И Джек не понимает, что чем больше он злится на отца, тем больше провоцирующих злость публикаций показывает ему алгоритм, иногда даже извлекая из архивов что-нибудь эдакое, что Лоуренс написал еще несколько недель назад, а Джек тогда не заметил и не отреагировал, и вот он видит этот пост и запоздало понимает, что к чему, только когда возмущенный ответ уже наполовину написан.

И они продолжают ходить по кругу: Джек не в состоянии понять, почему его отец верит в эти немыслимые вещи, Лоуренс не в состоянии понять, почему его сын в них не верит, и они взаимодействуют друг с другом так яростно и так активно, что к тому времени, когда примерно в середине 2014 года начинается паника по поводу Эболы, оба Бейкера приносят «Фейсбуку» более пятидесяти долларов каждый: темпы роста составили примерно 1000 %, и вот это уже действительно прекрасно.

<6>
Алгоритм взаимодействия с экраном

Они оба в глубине души хотели бы, чтобы все было иначе. Никто из них не испытывает особого желания ссориться, и оба, Джек и Лоуренс, верят, что если другой просто перестанет быть таким раздражающим и тупоголовым, все будет хорошо и они смогут вернуться к более цивилизованному – хотя и натянутому – общению. Более того, каждое утро в течение двух недель Лоуренс садится за компьютер, намереваясь написать Джеку искреннее и почти примирительное сообщение, как ему жаль, что их отношения так испортились и стали такими враждебными, и как он надеялся, что все будет по-другому, и как он возобновил общение с Джеком только для того, чтобы извиниться за несправедливое и пренебрежительное – теперь он это понимает – обращение с ним много лет назад. Это длинное и тяжелое письмо, и Лоуренс так и не может заставить себя написать его, потому что, зайдя в «Фейсбук», он видит какое-нибудь новое ярко-красное уведомление, и в самом верху его ленты новостей опять появляется что-то ужасное, привлекающее его внимание, и вот он уже кликает на публикацию, и комментирует, и репостит, и так куда-то девается целое утро. Часто он отрывается от компьютера только в середине дня, когда понимает, что забыл позавтракать, и вспоминает, что его план на сегодня состоял в том, чтобы написать Джеку внушительное письмо, но у него больше нет желания это делать, и поэтому он откладывает письмо на завтра и продолжает яростно скроллить ленту, рассудив, что лучше не призывать Джека к миру, когда сам он настолько взвинчен, разгорячен и настроен так воинственно.

Эта ежедневная трансформация – от утреннего спокойствия к дневной обеспокоенности – очевидна даже по движениям его мышки, которые фиксируются с помощью встроенного в сайт кода, а потом анализируются алгоритмом, разработанным для отслеживания физического взаимодействия пользователя с «Фейсбуком». Оказывается, на основании так называемых тактильных данных можно довольно точно определить настроение пользователя, что алгоритм впоследствии применяет для максимизации вовлеченности. Например, специалистам в области «эмоциональных вычислений» хорошо известно, что эмоции могут влиять на то, как мы работаем мышкой: пользователь, чувствующий себя спокойно и непринужденно, будет перемещать курсор из точки А в точку В неторопливо, плавно и практически по прямой линии, а движения пользователя, находящегося в стрессе, тревоге и гневе, будут дергаными: у тех, кто испытывает сильное беспокойство, курсор, как правило, проскакивает мимо цели, они чаще двигают мышку с микроускорениями и микрозамедлениями, нажимают на кнопку с большей силой, дольше удерживают ее нажатой и гораздо менее аккуратны в выборе траектории – ведут курсор по широкой или извилистой дуге, а не по прямой линии. Конечно, алгоритм, регистрирующий все эти движения, не оценивает их как «плохие» – это всего лишь один тип тактильного поведения из множества возможных. Все эти типы сравниваются с данными из журнала действий Лоуренса, чтобы проанализировать, коррелирует ли какой-нибудь из них с более высокой вовлеченностью, и таким образом алгоритм узнает, что Лоуренс, как правило, взаимодействует с платформой более активно и продолжительно, когда двигает мышку более лихорадочно и сумбурно. Нейросеть, разумеется, пытается смоделировать нужный тип поведения, подтолкнуть Лоуренса к состоянию повышенного возбуждения, и когда она замечает, что утром он управляет мышкой медленно, аккуратно и без особых эмоций, то подает сигнал базе данных контента, и та начинает посылать сообщения, уведомления и оповещения, которые раньше привлекали его внимание и доводили мышку до оптимальной степени безумия. Это объясняет, почему Лоуренс утром садится за компьютер, поставив перед собой конкретную цель, но спустя несколько часов почти не помнит, в чем эта цель заключалась.

Проблема становится намного, намного серьезнее после того, как Лоуренс покупает свой первый мобильный телефон. Это старая модель, на три версии отстающая от последней, и тем не менее это самая технологически совершенная вещь из всех, которыми Лоуренсу доводилось владеть, – смартфон с емкостным сенсорным экраном и встроенным акселерометром, который пассивно передает в «Фейсбук» еще больше тактильных данных: с какой силой Лоуренс прикасается к экрану, как быстро он берет телефон, кладет на место и поворачивает, пользуется ли им в темноте и как долго эта темнота длится, – все это позволяет получить полезную информацию о его настроении. Кроме того, в смартфон встроена фронтальная камера, которая очень удобно показывает Лоуренса всякий раз, когда он берется за телефон, что позволяет приложению «Фейсбука» пассивно наблюдать за его лицом и делать выводы о его эмоциональном состоянии, сравнивая его выражение в конкретный момент с данными о миллионах других лиц, демонстрирующих известные алгоритму эмоции, чтобы определить, что именно Лоуренс сейчас чувствует, а потом предоставить ему контент в соответствии с этими эмоциями – например, отправлять ему интерактивную рекламу, когда у него скучающий вид, или какую-нибудь духоподъемную муть, когда он впадает в меланхолию, или ужасные новости, когда он отвлекается от телефона на время, превышающее определенный порог, а это, как следует из его истории активности, говорит о том, что он может вскоре отложить телефон и заняться чем-нибудь другим, и тогда самый эффективный способ снова привлечь его внимание и сосредоточить его взгляд на экране – это заполнить ленту публикациями от одного анонимного пользователя, называющего себя Патриотом Среднего Запада, якобы местного фермера, обеспокоенного будущим страны, который несколько раз в день пишет, что фармацевтические компании изобрели вирус Эбола, чтобы получить прибыль от пандемии и от разработки вакцины. Эта новость достаточно страшная, чтобы заставить Лоуренса тревожно сдвинуть брови и уставиться в телефон, а алгоритм давно отметил тесную связь между сдвинутыми бровями Лоуренса и продолжительностью его взаимодействия с платформой.

Лоуренс не знает, что «Фейсбук» изучает его реакции, шпионит за ним и практически постоянно его подслушивает, и не верит, когда Джек говорит, что «Фейсбук» тайно за ним следит. Этот факт преподносится в форме длинного личного сообщения, в котором Джек просит отца перестать тратить так много времени на теории заговоров, потому что все это неправда, и Лоуренс только зря нервничает и злится по пустякам, и не существует никаких тайных организаций, замышляющих уничтожить весь мир, просто небольшая группа инженеров из Кремниевой долины придумала алгоритмы для зарабатывания денег, а сейчас они оптимизируются, и Лоуренс видит не реальность, а созданную алгоритмами абстракцию, незримую надстройку, что-то вроде поля искажения реальности. Джек отправляет Лоуренсу найденную в интернете информацию обо всех этих алгоритмах – об алгоритмах ранжирования ребер, ссылочного ранжирования и поддержки пользователя, о классификаторах объектов, о нейросетях и о различных скриптах тактильного взаимодействия – объясняя, что «Фейсбук» манипулирует Лоуренсом, заставляет верить в ложные заговоры, чтобы заработать деньги на рекламе. Но эта теория, по мнению Лоуренса, подозрительно похожа на остальные теории заговора, которые Джек сам же называет бредом: значит, клика инженеров «Фейсбука» тайно манипулирует всем миром?

Да ну, – пишет Лоуренс в ответ. – Не может быть.

Прости, папа, но это правда.

Не верю.

Я понимаю, это наверняка унизительно, когда тобой манипулируют. Мне жаль.

То есть ты считаешь, что фармкомпании не распространяют вирус Эбола, чтобы на нем наживаться?

Именно.

И при этом утверждаешь, что фейсбук показывает мне статью о фармкомпаниях, которые распространяют вирус Эбола, чтобы на нем наживаться, чтобы на этом нажиться?

Я знаю, выглядит странно, но в общем и целом да.

[эмодзи с задумчивым выражением лица]

Это правда, папа.

Но откуда ты ЗНАЕШЬ, что это правда?

И Джек присылает ссылки на сайты, которые, откровенно говоря, на первый взгляд кажутся ничуть не более авторитетными, чем те, где находил информацию сам Лоуренс, и тем не менее Джек заявляет – по мнению Лоуренса, довольно самонадеянно:

Нельзя доверять всему, что пишут в интернете.

Но ты нашел ЭТО в интернете, – отвечает Лоуренс.

Некоторые вещи в интернете – правда, а некоторые – нет.

Как удобно, когда то, во что ты уже веришь, оказывается правдой. [еще один задумчивый эмодзи]

Это правда не потому, что я в это верю, папа. Я верю в это, потому что это правда.

Фейсбук не следит за мной. Это бред.

Почему ты веришь в любой заговор, кроме того, который СУЩЕСТВУЕТ НА САМОМ ДЕЛЕ???

Тогда Лоуренс отправляется на поиски доказательств в защиту «Фейсбука», найти которые нетрудно: множество сайтов настаивают, что «Фейсбук» просто нейтральный инструмент, отражающий реальный мир, что его алгоритмы безвредны, что он не заставляет нас делать то, чего мы не хотим делать сами, что он точно не шпионит за нами, что все заламывания рук вокруг «Фейсбука» – это в лучшем случае типичная массовая истерия, сопровождающая появление любой прорывной технологии (см., например, аналогичную панику по поводу опасностей кинематографа или ужасов беспроводного радио). А другие сайты и вовсе уверяют, что вся эта антифейсбучная риторика на самом деле часть подлой клеветнической кампании, затеянной узколобыми леваками-фашистами, пытающимися подвергнуть цензуре и заставить замолчать любого, кто с ними не согласен; классический манипулятивный прием фашистов и диктаторов всех мастей – настаивать, будто того, что происходило на самом деле, никогда не было.

И когда Лоуренс отправляет эти ссылки Джеку, Джек присылает в ответ еще больше ссылок, они спорят о том, какие из этих ссылок истинные и достоверные, и тут оказывается, что они разворошили онтологическое осиное гнездо: можно ли что-то знать наверняка, можно ли определить, где истина, можно ли вообще утверждать, что «истина» существует?

Джеку приходится признать (наедине с собой, не в диалоге с отцом, отцу он никогда бы в этом не признался): в ходе дальнейшего расследования выяснилось, что не все, во что он верил насчет «Фейсбука», правда. Маловероятно, что «Фейсбук» тайно следит за своими пользователями или подслушивает их через телефоны – это громкое заявление похоже на параноидальную спекуляцию, выданную за факт авторами, которым Джек почему-то доверился. Причем доверился сразу и безоговорочно, а теперь недоумевает, как это случилось. Может быть, у него действительно есть какая-то неосознанная и даже фрейдистская потребность заставить отца замолчать, а может, перекладывание на «Фейсбук» вины за то, что разные люди имеют разные мнения, действительно просто внешнее проявление какой-то внутренней, глубинной психологической уязвимости. В конце концов, Джек не представляет, как на самом деле работают алгоритмы, – он никогда не писал алгоритмов и не видел их, если можно так выразиться. Все, во что он верит, он узнал от других людей в интернете, которые тоже в это верят. Сами по себе алгоритмы – черный ящик, коммерческая тайна, сплошная загадка, а Джек знает достаточно из исследований Элизабет, чтобы понимать, что, когда возникает информационный вакуум, разум стремится его заполнить. Насколько это отличается от фантазий Лоуренса? И Лоуренс, и Джек приписывают таинственным глобальным системам враждебность и злонамеренность. Возможно, и отец, и сын одинаково склонны к паранойе, просто распространяется она на разные объекты. Возможно, в конечном счете они оба неправы. Возможно, они оба заблуждаются. И Джек даже согласен капитулировать и признать, что его мнение не претендует на стопроцентную истину – но со стороны отца он не видит абсолютно никаких намеков на аналогичную капитуляцию, никаких признаков готовности к компромиссу, никакого желания навести мосты. Хуже того, после разговоров с Джеком Лоуренс продолжает репостить ссылки, посты и мемы от Патриота Среднего Запада с частотой, повысившейся раза в три, и Джека приводит в ярость этот истерический всплеск безумия, это возросшее рвение, которое выглядит нарочитым оскорбительным жестом в адрес Джека, и в конце концов Джек вынужден совершить именно то, чего надеялся избежать, когда писал свое длинное и продиктованное искренним сочувствием письмо; он отправляет Лоуренсу короткое сообщение: «Такое ощущение, папа, что не имеет значения, что я тебе говорю и сколько теорий я опровергаю – ничего не имеет значения, потому что завтра ты вернешься с семью новыми, и никакие доводы тебя не остановят, так что оно того не стоит. Я умываю руки. На меня сейчас много всего навалилось, в жизни и так достаточно сложностей, чтобы разбираться с твоей дурью. Так что пока».

И наконец отфренживает отца.

<7>
Чат-бот

Но есть еще столько всего, о чем можно рассказать, столько всего, о чем его отец не знает. В последние несколько месяцев, заходя в «Фейсбук», Джек всякий раз гадал, как достучаться до отца, как вызволить его из этого горячечного бреда. Джек сожалеет, что так долго его игнорировал, и теперь чувствует ответственность за то, в какую мрачную дыру тот провалился. Если бы только Джек вел себя милосерднее, снисходительнее, не поддавался мелочной мстительности… Он хочет убедить отца, что жизнь в «Фейсбуке» – это не жизнь, что существует странный и удивительный мир, недоступный алгоритмам. Джек хочет рассказать ему о том времени, когда трехлетний Тоби перед сном постоянно требовал, чтобы родители танцевали с ним вокруг кухонного стола, делая один круг за другим, и слушали на повторе идиотскую рок-композицию из девяностых под названием «Персики» – песню той самой группы из Сиэтла, недолгий период популярности которой пришелся примерно на 1996 год[25], и черт его знает, где Тоби ее услышал, но она ему так нравилась, и он безудержно хихикал над текстом.

В деревню перееду
Буду персики там есть я
В деревню перееду
Буду персики там есть я

И они подпевали, все трое, и смешно дрыгались до самого припева, когда гитарист внезапно выдавал роскошный пауэр-аккорд, и тут Тоби переставал танцевать и начинал яростно играть на воображаемой гитаре: описывал одной рукой широкий круг над головой, потом опускал руку на невидимые струны, тряс головой и вдохновенно закрывал глаза, как это делали ведущие гитаристы в Уикер-парке, когда Джек фотографировал их много лет назад. Откуда Тоби вообще знал, как это делается, оставалось загадкой, и Джек с Элизабет каждый вечер чуть не умирали со смеху, глядя, как он зажигает под песню о персиках и отплясывает в своей фиолетовой пижаме.

Джек хочет рассказать эту историю отцу. Но каждый раз, когда он начинает писать, ему кажется, что это неправильно. Что публикация этой истории в «Фейсбуке» что-то в ней изменит. Внезапно ему кажется, что он эгоистически – пусть и сам того не сознавая – использует эту историю, чтобы похвастаться, что, возможно, настоящая причина, по которой он хочет ее запостить, – это показать свою счастливую жизнь, или щегольнуть своими родительскими талантами, или выпросить похвалу и внимание. Это дурацкое, драгоценное и очень личное семейное воспоминание становится чем-то совершенно иным, когда проходит сквозь призму «Фейсбука» – оно приобретает уродливую двусмысленность. Оно становится инструментом. Тоби становится реквизитом. Все превращается в рекламу. Такова неумолимая математика «Фейсбука»: все, что попадает в «Фейсбук», уподобляется «Фейсбуку».

Например, каждый раз, когда Джек чувствует в себе великодушие и благородство и собирается наконец снова впустить отца в свою жизнь, он заходит в «Фейсбук» и видит очередную дрянь, которую репостнул Лоуренс, эти тупые псевдоафористичные мемы от Патриота Среднего Запада – какого-то психа, нового лучшего друга отца – и сочувствия и великодушия Джека как не бывало. В эту минуту Джек не может себе представить, что способен любить того, кто публикует нечто подобное, кто верит в нечто подобное – или, если уж на то пошло, дружить с ним или просто поддерживать доброжелательные отношения.

Еще хуже становится, когда Лоуренс сопровождает эти репосты фразами, пугающе похожими на то, что мог бы сказать сам Джек в прошлом, в девяностые, во время своей учебы в колледже. Тогда Джек вел праведную борьбу с корпорациями и с глобализацией, презирал массовую культуру и тех, кому она промыла мозги. А теперь его отец якобы тоже борется с истеблишментом, но Джек не понимает его методов и не согласен с ними. Некоторые лозунги, которые в девяностые звучали революционно, сейчас звучат апокалиптично:

Не верь тому, что тебе говорят.

Ломай систему.

Не прогибайся.

Не будь овцой.

СОМНЕВАЙСЯ ВО ВСЕМ!

А когда Лоуренс выкладывает на «Ютубе» видео о том, почему не надо делать прививки, больше всего Джека возмущает саундтрек, потому что автор видео присвоил себе вопль Rage Against the Machine «Пошли вы, я слушать не буду!», и Джек думает: «Моя песня! Не смей отбирать у меня мою песню!» Это происходит постоянно: Джек с ужасом видит, как его собственная риторика из далекого прошлого бумерангом возвращается к нему десятилетия спустя через его отца, преображенная и изуродованная.

Он вспоминает курс по фотографии в колледже, когда профессор Лэрд все говорил и говорил о неопределенности языка, о социальных конструктах, о нестабильности реальности, а студенты как один кивали, как один соглашались. Они деконструировали речь, деконструировали истину, деконструировали искусство. Джек настолько деконструировал свою собственную фотографию, что ее уже нельзя было даже назвать фотографией – в ней больше не было объекта съемки, больше не использовался фотоаппарат. Твердая почва не что иное, как зыбкий воздух, вот чему их учили. Реальность – это выдумка. Истины не существует.

И вот теперь, двадцать лет спустя, Джек утверждает прямо противоположное.

Бенджамин Куинс как-то сказал ему, что гиперссылка – самое важное изобретение со времен печатного станка, что гипертекст когда-нибудь разрушит литературу. В будущем, говорил Бенджамин, читатели начнут творить нарратив сами, без сурового вмешательства автора, который указывает им, что делать и что думать. Они обретут свободу входить в море информации, порождая личные смыслы из множества возможных, создавая собственные истории, и Джек начинает думать, что Бенджамин был не так уж и неправ. Люди действительно именно это и делают – такие люди, как этот фермер, Патриот Среднего Запада, такие люди, как его собственный отец.

Но делают это они не в литературе. Потому что оказалось, что гипертекст вовсе не разрушает литературу. Нет, он разрушает реальность. Вот что думает Джек, когда видит безумие своего отца: мир превратился в один большой гипертекст, и никто не умеет его читать. Это неуправляемый хаос, где люди создают любую историю, какую захотят, из бесчисленных доступных фрагментов.

Показательный пример: фермер, называющий себя Патриотом Среднего Запада, на самом деле – ни Лоуренс, ни Джек этого не знают – вовсе не фермер. И не со Среднего Запада. В этот аккаунт заходят через VPN с локацией на Багамах, в Великобритании, Испании и Бразилии, а сам пользователь находится неизвестно где, но уж явно не в центральной части Америки. А картинки и мемы, созданные Патриотом Среднего Запада, имеют те же метаданные, что и картинки и мемы, которые публикуют другие аккаунты с такими именами, как Бунтарь Южанин, Прогрессивный Интерсекционалист, Осознанный Воин, Уставший Ученый и инфлюэнсер в сфере красоты и здоровья по имени Алексис Фокси – все эти разнообразные личности действуют с одного компьютера и, скорее всего, являются одним человеком, чья единственная цель в жизни, по-видимому, состоит в том, чтобы рыскать по интернету в поисках контента, бесящего людей, и широко его распространять. Примечательно, что задача Уставшего Ученого состоит в том, чтобы разоблачать и высмеивать сторонников теорий заговора в «Фейсбуке», и этот пользователь часто оскорбляет Патриота Среднего Запада за распространение токсичной пропаганды, а значит, один и тот же таинственный человек в течение нескольких минут публикует на одном и том же компьютере контент как в поддержку, так и в опровержение теорий заговора. Более того, эти пользователи часто ссорятся друг с другом и критикуют друг друга: например, Патриот Среднего Запада настаивает, что вирус Эбола создан Большой Фармой, чтобы получать прибыль от вакцины, а Прогрессивный Интерсекционалист говорит, что нет, он создан расистским американским правительством и выпущен в Африке, чтобы уничтожить чернокожих, а Бунтарь Южанин отвечает, что нет, он создан террористами и передан нелегальным иммигрантам, которые сейчас штурмуют наши границы, а Уставший Ученый заявляет, что все три объяснения – чушь собачья, не имеющая никаких эмпирических доказательств, а Осознанный Воин называет всех «овцами», которые поверят любой официальной версии, после чего встревает Алексис Фокси и утверждает, что Эбола явно появилась в результате ведения сельского хозяйства промышленными методами, а это должно послужить всем напоминанием о важности чистого питания и веганства. Это какой-то театр одного актера, чем-то похожий на то, как Джек в детстве играл в «Подземелья и драконы» в одиночку, вселяясь в каждого персонажа по очереди и заставляя их спорить друг с другом; кто бы ни писал эти посты в «Фейсбуке», он играет в такую же ролевую игру, только на глазах у огромной аудитории. И сразу же после любой новой публикации – буквально через несколько секунд – в «Фейсбуке» и в «Твиттере» начинается бурная активность: миллионы людей как будто одновременно ставят лайки, репостят и ретвитят, выражают свою поддержку или насмехаются над авторами, так что посты взлетают в лентах «Фейсбука», становятся трендами в «Твиттере» и привлекают еще больше внимания, вследствие чего каждый пост быстро обрастает длинным шлейфом гневных реплик, оскорблений и угроз, растягивающихся на сотни комментариев.

Люди, которые этим занимаются, по большей части даже не люди. Это самосовершенствующиеся рекуррентные нейросети с долгой кратковременной памятью, известные под названием ботов. Боты имитируют естественную речь, перекомпоновывая слова из готовых постов и комментариев, так что кажутся настоящими мыслящими людьми, а не машинами. На самом деле они не понимают, как устроен язык и синтаксис, а просто берут набор из миллиарда слов, написанных реальными людьми в соцсетях, присваивают каждому из этих слов точку в пятидесятимерном пространстве, а потом, основываясь на грамматических правилах, прогнозируют новый язык примерно так же, как метеорологи прогнозируют погоду на основе прошлых данных. И, как и в случае с погодой, бот может учиться на своих ошибках. Когда он делает публикацию, а реальные люди с ней не взаимодействуют, генерируется сообщение об ошибке и алгоритм корректируется. Это все равно что прогноз предсказал бы дождь, а дождь не пошел – в следующий раз модель учтет ошибку и будет постепенно совершенствоваться. Таким образом, после нескольких миллионов итераций бот может натренироваться в имитации стимулирующего максимальную вовлеченность языка, даже не понимая этот язык. Именно такой алгоритм, к примеру, запускает один из самых громких и масштабных скандалов в «Фейсбуке», когда Уставший Ученый публикует видео охотящейся лисы в снегу и комментирует: «Природа удивительна», а бот отвечает: «Вы хотите сказать, что БОЖЬЕ ТВОРЕНИЕ удивительно», после чего активность взлетает до небес.

Деятельность ботов оказывает на Лоуренса и Джека двоякий эффект: во-первых, всякий раз, когда Лоуренс сомневается, правду ли говорит Патриот Среднего Запада, или когда Джек задается вопросом, не слишком ли воинственно настроен Уставший Ученый, они видят, что каждого из этих пользователей поддерживают сотни тысяч других реальных людей, и это убеждает их в том, что Патриот или Ученый – для кого как – прав; а во-вторых, что более важно, оба они чувствуют себя объектами атак. Непрерывных, яростных, агрессивных атак. Все эти бесцеремонные, хамские комментарии вызывают ощущение, что они подвергаются нападкам со стороны злобных идиотов, которые окружают их повсюду, а ничто не вносит такую ясность и не заставляет так крепко держаться за свои убеждения, как когда эти убеждения поливают грязью какие-то придурки.

И поэтому Лоуренс обижен из-за того, что Джек его отфрендил – по его мнению, совершенно несправедливо, совершенно незаслуженно. Он и хотел бы сказать Джеку, насколько это несправедливо, но, конечно, теперь у него нет возможности это сделать. И вот он ищет в «Фейсбуке» хоть какое-нибудь упоминание о своем сыне, натыкается на новую открытую группу под названием «Сохраним Парк-Шор», читает пост, призывающий прекратить строительство здания под названием «Судоверфь», находит Джека среди владельцев квартир в этом здании и обнаруживает, что члены группы обсуждают тактику «давления» на Джека и других владельцев с целью принудить их расторгнуть договоры, в чем Лоуренс видит откровенную угрозу. И этого достаточно – надо только пригрозить его собственной плоти и крови, чтобы Лоуренс перестал сражаться с Джеком и начал рьяно его защищать. Он немедленно пишет в комментариях, что знает Джека Бейкера как хорошего, порядочного и умного человека, благочестивого семьянина, жить по соседству с которым большая честь.

Тут появляется пользователь по имени Брэнди – мама-инфлюэнсер с большим числом подписчиков в «Инстаграме» – и заявляет, что знакома с Джеком и Элизабет Бейкерами в реальной жизни и может с уверенностью сказать, что они никоим образом не образцовая семья, что Элизабет на самом деле профессиональная лгунья, аферистка и шарлатанка, что цель ее работы в «Велнесс» – злоупотреблять доверчивостью людей и обманывать их ради собственной выгоды, а кроме того, Брэнди абсолютно точно знает, что Джек и Элизабет занимаются извращенными и недостойными порядочных христиан вещами, непотребными вещами сексуального характера, настолько шокирующими, что она даже не может заставить себя назвать их публично. Это, естественно, побуждает членов группы «Сохраним Парк-Шор» перерыть весь интернет в поисках подтверждений того, что Джек и Элизабет на самом деле аморальны, и именно так они находят старые фотографии из серии «Девушка в окне». Они публикуют ссылки (18+), а потом долго обсуждают, доказывают эти фотографии сексуальную распущенность Джека или нет. Брэнди заходит в комментарии, чтобы выразить свой решительный протест против того, что Джек апроприирует тела женщин без их согласия, не говоря уже о том, что он использует слово «девушка» применительно ко взрослым женщинам, инфантилизируя их.

После этого она переходит к фотографиям Джека из «Цеха», к тем старым фотографиям заброшенных зданий Уикер-парка начала девяностых, репостит вырванные из контекста кадры запустения и разрухи, называет их «порнографией развалин» и говорит, что только привилегированный мудак из элитных кругов может так фетишизировать бедность. Лоуренса возмущает слово «привилегированный», и он сообщает Брэнди, что ни хрена она не понимает, о чем говорит, что она даже понятия не имеет, насколько трудным было детство Джека, что ни с какой стороны оно не было привилегированным и что если здесь и есть кто-то привилегированный, так это сама Брэнди, которая живет в шикарном доме и водит ребенка в шикарную школу. После чего Брэнди, явно успевшая кое-что разузнать об Элизабет, ссылается на статьи «Википедии» об Огастинах из Литчфилда, штат Коннектикут, показывая, что Элизабет действительно выросла в самых что ни на есть привилегированных, в чудовищно привилегированных условиях, а гигантское состояние ее семьи, кстати, тесно связано с Ку-клукс-кланом. Тут Лоуренса заносит окончательно, и он ни с того ни с сего называет Брэнди «фашисткой», после чего Брэнди прочесывает длинную историю сомнительных постов Лоуренса, связанных с теориями заговоров, приводит ссылки на его самые провокационные, самые некорректные комментарии и называет его «дремучим расистом». А поскольку Лоуренс проводит много времени в этом треде и имеет прочные связи с определенными личностями в «Фейсбуке», обожающими масштабные скандалы, это препирательство привлекает внимание Патриота Среднего Запада, Бунтаря Южанина, Прогрессивного Интерсекционалиста, Осознанного Воина, Уставшего Ученого и Алексис Фокси, которые приходят в группу и влезают в разборки в своей обычной воинственной манере. Потом подключаются боты с репостами и еще больше подливают масла в огонь, так что страница «Сохраним Парк-Шор», захваченная Лоуренсом, Брэнди и одним троллем с армией ботов, тут же приобретает бешеную популярность и превращается в эпицентр бесконечных культурных войн.

Джек, конечно же, ничего об этом не знает. Он не видит, чем занимается отец, потому что отфрендил его и перестал заходить в «Фейсбук», и в этот день – в день, когда Лоуренс наконец-то вырывается на волю из своего цифрового карантина, – Джека нет в сети. Он далеко от компьютера. Он не смотрит в телефон. Он ссорится с Элизабет, и только когда Тоби стучится в дверь, заходит в неотделанную пустую спальню и говорит, что они, Джек и Элизабет, завирусились, Джек наконец открывает «Фейсбук», где находит сотни оповещений, уведомлений и сообщений, и где-то в самом низу этого списка погребено множество новых запросов в друзья, исходящих от его отца, каждый с отдельным сообщением:

Джек, ты здесь? – написано в первом.

Джек, пожалуйста, ответь, – во втором.

Джек, я знаю, ты, наверное, не хочешь со мной

разговаривать, но, пожалуйста, ответь.

Джек, тебе нужно кое-что знать.

Джек, кое-что случилось.

Джек, я болен.

Я правда серьезно болен, Джек.

Джек, ты здесь?

Джек, где ты?

Джек, становится хуже.

Джек, оно распространяется, времени мало.

Джек, ты должен кое-что знать.

Джек, ты не виноват в том, что тогда случилось.

Джек, спроси свою маму, она скажет, что ты не виноват.

Мне так жаль, Джек.

Мне очень, очень жаль, Джек.

Это не твоя вина, Джек.

Джек, пожалуйста. Прости меня.

Чудо


ЕЩЕ НЕ РАССВЕЛО, когда Джек почувствовал, что его будят. Он открыл глаза и сквозь сонную пелену увидел в слабом голубоватом свете свою сестру Эвелин, которая тормошила его и озорно улыбалась.

– Как насчет? – прошептала она.

Он поморгал, прогоняя дремоту и тут же забывая, что ему снилось, огляделся, и мир обрел четкость: это была гостиная в их с родителями доме, он спал на диване, его старшая сестра приехала на неделю и протягивала ему руку, и он улыбнулся и взял ее ладонь, и тогда она рывком подняла его с дивана, и они вместе вышли навстречу бледному оранжевому зареву на горизонте, и Джек вытер сонные корочки из уголков глаз, а Эвелин принюхалась к прохладному воздуху и сделала очень глубокий вдох всем телом, широко распахивая руки.

– Я и забыла, как здесь пахнет, – сказала она, закрыв глаза и подняв лицо к небу. – Орегано и солнцем.

Она предложила Джеку подышать вместе с ней – сделать большой глоток напоенного травами воздуха, раскинув руки, набрать полную грудь, задержать дыхание, потом медленно выдохнуть и низко поклониться в сторону солнца. Эвелин называла это «поздороваться с рассветом». Она была в очередном платье в горошек – на этот раз лаймово-зеленом – и белых кроссовках, уже расходящихся по швам, с почерневшими подошвами и истрепанными до нитки шнурками, а за плечами у нее висел большой холщовый рюкзак. Она повела Джека на северное пастбище, и они вместе пошли по хрустящей сухой траве под музыку ночи, мешавшуюся с музыкой дня, – птицы уже приветствовали солнце, сверчки еще воспевали темноту. Небо над ними медленно меняло оттенки от ночного к темно-синему, и вдалеке появилось солнце, похожее на раскаленную точку на черном краю земли.

Они сели, Эвелин сняла рюкзак, расправила платье и опустилась коленями на спутанную сухую траву. Она достала из рюкзака небольшой чемоданчик для рыболовных снастей, поставила его между собой и Джеком, открыла и выдвинула внутренние ящички. В чемоданчике лежали тюбики акриловой краски: теплые желтые и красные оттенки в верхнем ящике, холодные синие и лиловые – в нижнем. Она вытащила из рюкзака две кисти и две овальные деревянные палитры, а также два маленьких квадратных холста на подрамниках и бутылку с водой, чьи пластиковые стенки были все в разноцветных разводах после предыдущих работ.

Положив холсты на колени, они разглядывали пейзаж перед собой – дом, пастбище, восход, зеленовато-желтые покатые холмы.

– Какие дары приносит нам мир, – сказала Эвелин.

Она смочила кисть, выдавила на палитру немного жженой умбры и быстрым аккуратным движением провела кончиком кисти через весь холст линию, которая поднималась и опускалась точно так же, как поднимался и опускался горизонт: небольшой холм, скатывающийся в неглубокий овраг.

Потом несколько пятнышек серого на переднем плане, быстрый мазок белого, и вот на холсте внезапно вырос их дом – не точное его изображение, а скорее намек, тонкие линии, которые каким-то чудом собираются в дом: угол крыши, просевшее с годами крыльцо, его трогательная ничтожность на фоне бескрайней травы – все это уложилось в несколько коротких штрихов.

– Твоя очередь, – сказала она.

Пытаясь нарисовать дом, Джек изобразил каждый угол, каждый выступ, каждое окно, каждый карниз; он хотел передать дом целиком, полностью облечь его в краски, но получилось бестолковое и искусственное нагромождение мазков. Его работа казалась именно тем, чем и была на самом деле – картинкой, а у Эвелин дом как будто жил.

– Похоже, я что-то делаю не так, – сказал он.

– Ничего, – отозвалась она, улыбаясь. – Надо просто дать ему дышать.

– Это как?

– Работай легче, притормаживай кисть, не души рисунок. Не стоит выписывать каждую деталь. Только самое важное.

Джек смотрел на пейзаж и не понимал, как отличить неважные детали от важных.

– Постарайся оставить пространство для зрителя, чтобы он мог достроить образ сам, – сказала она. – Вот смотри.

Она принялась за землю, густо накладывая желтую и зеленую, а иногда и неожиданную лиловую краску («Это дает эффект тени», – сказала она), и наносила мазки, слегка поворачивая запястье, так что жесткие щетинки кисти царапали холст, оставляя после себя тонкие белые ленты, которые, как ни удивительно, в точности повторяли текстуру травы: водовороты переплетенных стеблей, затейливые колечки листьев. Когда Джек пытался изобразить траву, он рисовал ее как есть – прямые зеленые линии перетекают друг в друга, сливаясь в безликие монотонные глыбы. Но Эвелин изобразила траву за счет того, что не рисовала, а сдирала краску, оставляя на холсте негативное пространство, в котором его глаза видели траву.

Потом Эвелин перешла к солнцу: сильнее обычного разбавила краску водой и предоставила ей полную свободу, чтобы та, подражая настоящему восходу, сама собой растеклась по небу картины красно-оранжевым ореолом. У Джека солнце было неровным желтым шаром. У Эвелин оно было именно таким, каким ощущается восход: огромным, всеобъемлющим, божественным.

Она отстранилась от холста и посмотрела на то, что у нее получилось. Джеку ее работа казалась законченной – дом, солнце, пологие холмы. Больше рисовать все равно было нечего.

– Первые картины с видами Канзаса были примерно такими, – сказала она. – Без дома, естественно. Только трава и небо. Первопроходцы, которые отправлялись исследовать западную границу, всегда брали с собой художника-пейзажиста. Им же нужно было показать людям на востоке, как выглядит эта местность. Конечно, это было до появления фотографии.

– Ага, – кивнул Джек.

– Только вот проблема в том, что на востоке никому не нужны были картины, которые выглядели вот так.

– Почему?

– Люди не привыкли к настолько бедным деталями пейзажам. В те времена пейзаж считался достойным запечатления, только если он был украшен разнообразными мелкими элементами. Вот такими, – сказала Эвелин и быстро изобразила зеленью настолько темного оттенка, что та казалась почти черной, несколько можжевельников напротив дома, высоких тощих деревьев с ветками-перышками, небольшую рощицу, бросающую на траву эффектную тень. Джек посмотрел на окружающий их реальный мир – на многие мили вокруг не было ни одного похожего дерева.

– Ты должен понимать, – сказала Эвелин, – что на картинах, которые этим людям доводилось видеть, всегда были изображены горы, леса или реки. А когда они увидели первые пейзажи Великих равнин, они спросили: «А где же горы? Где леса? Где реки?»

Эвелин набрала на кисть несколько похожих оттенков синего и положила их на холст полосой, в которой Джек узнал реку – стремительную реку, пересекавшую пространство и терявшуюся в дали. Потом Эвелин отделала ее берега камнями, маленькими деревцами, папоротниками.

– Люди не могли по достоинству оценить прерию, – сказала она. – Леса были знакомы им куда лучше. Прерия – это просто трава на многие мили. Она казалась им слишком странной. Люди хотели видеть вот такие картины, – она кивнула на холст, – похожие на те, к которым они привыкли, даже если эти картины не были правдивыми.

Потом Эвелин нарисовала на горизонте горную гряду – покрытые снегом вершины, окрашенные в настолько нежный бирюзовый цвет, что создавалось впечатление, будто они где-то очень далеко и едва различимы сквозь утреннюю дымку.

– В конце концов художники либо переставали рисовать прерии вообще, либо чем-нибудь их украшали, чтобы картины не казались коллекционерам такими странными.

Густой черной краской Эвелин добавила в верхние углы холста свисающие ветви и листья, как будто она сидела прямо под огромным дубом, выглядывая из-под его густой кроны.

– Вот, примерно так. – Она опустила кисть в бутылку с водой и выпрямилась. – Что скажешь?

Джек некоторое время разглядывал ее картину, и хотя он знал, что такого пейзажа на самом деле не существует, ему казалось, что если бы он увидел его в книге или журнале, ему бы очень захотелось побывать в этом месте.

Потом он посмотрел на свою собственную картину – плоскую, безжизненную, невыразительную, скучную.

– У тебя лучше, – сказал он.

– Но твоя более настоящая, – сказала она. – Моя соответствует тому, что от нее ожидают. Твоя соответствует тому, что ты видишь. И поэтому твоя работа куда достойнее.

– Правда?

– Конечно. У меня получилась пропаганда, а у тебя правда. Если ты хочешь стать художником, ты должен это понимать. Не бойся правды, Джек, даже если она делает тебя немного странным.

Это стало их ритуалом – каждый день в течение недели она будила его пораньше и брала с собой на северное пастбище, где они снова и снова рисовали один и тот же пейзаж. Один и тот же дом, один и тот же вид. Менялось только небо: иногда оно было ясным, иногда его заполняли огромные и пузатые кучевые облака, донья которых на рассвете вспыхивали красным, а иногда оно было пасмурным, и темно-серая ночь сменялась безликим светло-серым утром. Но перемены в погоде Эвелин не смущали; они представляли собой новую задачу и новую возможность. Она объяснила ему, что затянутое облаками небо – это не однородный серый цвет, а скорее многослойное пространство пастельных тонов, которые складываются в подвижную, мерцающую серость. Она показала ему, что голубое небо не просто голубое, что зеленая трава не просто зеленая, что все содержит в себе признаки своей противоположности: тонкий слой оранжевого оттеняет цвет неба, а вкрапления фиолетового придают объема траве. Она показала ему, как держать кисть, как смешивать краски на палитре, как видеть в пейзаже не отдельные объекты, а взаимодействующие формы, как расположение дома в центре холста, а не на краю, меняет динамику картины, ее визуальный вес.

Эти практические занятия перемежались теоретическими, более концептуальными, обычно посвященными трудности рисования прерий и безрассудству первых художников-пейзажистов, которые пытались это делать.

– Прерии приводили их в ужас, – сказала Эвелин. – В пасмурные дни первые поселенцы даже не понимали, где какая сторона света, потому что, куда ни глянь, все выглядело одинаково. В солнечные дни они могли заметить на горизонте озеро, скакать весь день, но так до него и не добраться. На равнинах расстояния воспринимаются иначе. Все искажается. Здесь нельзя понять, насколько близко находится тот или иной объект.

Джек клал краску на холст и ничего не говорил. Он не хотел прерывать Эвелин, когда она была так увлечена, – он хотел, чтобы ее внимание окутывало его в течение всего дня.

– Это пространство слишком большое и однообразное, – сказала она. – Трудно разбить его на планы, передать объем и глубину. Проблема прерии в ее бесконечности и монотонности. Что, если подумать, верно и для большинства браков.

– Что?

– Бесконечность и монотонность. В этом весь брак.

Она ухмыльнулась и подмигнула. Джек был в восторге от того, что она говорит ему такое, что она относится к нему почти как к равному, а не как к забитому болезненному ребенку. В этих утренних занятиях была какая-то взрослая серьезность, с которой Джек больше нигде не сталкивался – мать так с ним не разговаривала, и в школе уж точно никто так с ним не разговаривал. Он не встречал ничего подобного ни в телевикторинах, ни в мыльных операх, шедших по телевизору весь день напролет, ни в книгах, потому что в их доме не было книг.

Этот недостаток Эвелин тоже решила исправить. В конце первой недели она взяла отцовский «форд», чтобы съездить в город, – якобы за продуктами для торта в честь дня рождения матери, но привезла еще и какой-то пакет, который тихонько притащила в комнату Джека. В пакете было полно подержанных книг. «Большие надежды». «Зов предков». «Великий Гэтсби». «В дороге». «Портрет художника в юности». Это книги, сказала она, о тех, кто покидает свой дом, выходит в мир и заново открывает себя.

– Не обязательно быть таким, каким тебя хотят видеть окружающие, – сказала она. – Ты можешь быть тем, кто ты есть на самом деле, вот тут, – и она прижала палец к его груди, – в своем сердце.

Он продолжал думать об этом даже несколько часов спустя, когда они пели «С днем рожденья тебя». Все собрались вместе, и Эвелин, и отец, и мать, казавшаяся – как и всегда в свой день рождения – немного смущенной всеобщим вниманием и суетой. Они сидели за кухонным столом, в центре которого стоял торт, и пели. Небо за окном темнело, приближался закат. После еды настал черед открывать подарки. Джек сделал для матери несколько карточек-расписок, чтобы она могла заставлять его выполнять ту работу по дому, которую ей меньше всего хотелось делать самой, а Эвелин вручила ей одно из собственных платьев в горошек, и на эти подарки Рут тихо ответила: «Спасибо» и «Как мило» наполовину благосклонным, наполовину удрученным тоном. Потом настала очередь Лоуренса. Он подарил большую коробку, обернутую блестящей металлизированной бумагой, Рут сказала: «Интересно, что здесь?» – и начала разрывать упаковку, а Джек отчаянно понадеялся, что отец в этом году подготовился получше и купил что-нибудь такое, что не вызовет у Рут приступы меланхолии, когда она несколько дней кряду по секрету жалуется Джеку на какой-нибудь посредственный подарок, который якобы доказывает, что никто ее по-настоящему не понимает и не любит настолько, чтобы хоть попытаться понять, – Джек был уверен, что отец понятия не имеет, какой тяжестью последствия бездумного подаркодарения ложатся на маленькие плечи его сына.

И пока Рут распаковывала коробку, Джек размышлял над словами Эвелин о том, что надо оставаться собой и прислушиваться к своему сердцу, думал, что даже не представляет, чего хочет его сердце, и это его беспокоило. Он знал, что может с абсолютной уверенностью сказать, чего, например, хочет его мама и оценит ли она тот или иной подарок. Но так же легко описать, чего хочется ему самому, он не мог. Он никогда об этом не задумывался, ему и в голову не приходило задаваться таким вопросом. Несколько лет назад на Рождество родители взяли его с собой в торговый центр в Уичито, и там был уголок Северного полюса, где можно было сесть на колени к Санте и сказать ему, чего ты хочешь, и когда Санта спросил: «А ты о чем мечтаешь, малыш?», Джек совсем не знал, что ответить. Он не отдавал себе отчета в том, чего хочет на самом деле, у него не было никаких желаний. «Что бы ты мне ни подарил, – сказал он наконец, к глубокому изумлению Санты, – я уверен, что мне все понравится».

К этому времени оберточная бумага была сорвана, Рут открыла простую картонную коробку и вытащила свой подарок, который оказался – и тут у Джека упало сердце – сэндвичницей.

Электрогрилем для сэндвичей «Остер».

– О, – сказала Рут.

Она держала его в руках так, как держат спящее животное: с любопытством, но осторожно.

Спустя годы такой прибор назовут панини-прессом, но в 1984 году в Канзасе он был известен как гриль для сэндвичей, тостер для сэндвичей или пирожочница и на короткое время стал по-настоящему популярным. Почему-то в течение нескольких лет было очень распространено выкладывать обычные квадратные сэндвичи на чугунную панель – в ней были небольшие углубления, в точности повторяющие форму магазинного хлеба, – которая не только поджаривала хлеб, но и разрезала его по диагонали и как бы запечатывала края, так что каждая половинка получалась похожей на эмпанаду (хотя, конечно, Джек узнал, что такое «эмпанада», гораздо позже), была коричневой и хрустящей снаружи, с расплавленной начинкой внутри. Такое блюдо тогда было принято называть сэндвичем с румяной корочкой.

Рут некоторое время рассматривала свой прибор для подрумянивания сэндвичей и молчала. Джек знал, что она возненавидит его точно так же, как и любой подарок, связанный с бытом (особенно сильно ее раздражал пылесос, который она получила однажды на Рождество). Тем не менее Джек своими глазами видел, как она смотрела по телевизору рекламу сэндвичницы и вслух хвалила ее – «Выглядит интересно», «А это любопытная идея», – поэтому надеялся, что сэндвичница ей понравится: это, по крайней мере, доказывало, что муж прислушался к ней и выбрал подарок, который ей действительно пригодится.

– Как здорово! – сказал Джек, пытаясь задобрить мать, чтобы она если не обрадовалась, то хотя бы не расстроилась. – Разве ты не говорила, что хочешь такую?

– Наверное, да, – отозвалась она с сомнением. Она настолько привыкла ждать разочарования, что легкое чувство удовольствия, похоже, стало для нее настоящим потрясением.

Лоуренс улыбнулся и как будто расслабился.

– В общем, я слышал, как ты говорила об этой штуке после той рекламы, – сказал он, – а потом увидел, что она продается в «Сирс», и, смотри, тут можно готовить не только сэндвичи, но и всякую всячину. – К сэндвичнице прилагалась тонкая кулинарная книга с различными рецептами блюд с румяной корочкой, которые Лоуренс теперь с восторгом показывал жене: – Видишь, обычные жареные сэндвичи с сыром, конечно, это и так ясно, а еще есть сэндвичи с тунцом, кукурузный хлеб, французские тосты, маленькие пиццы, пироги с курицей и с черникой, бефстроганов на скорую руку, говядина «Веллингтон», профитроли с лососем…

– Профитроли с лососем? – возмущенно переспросила Рут.

– Суть в том, – продолжал Лоуренс, – что в ней можно сделать кучу всего. И я попросил Эвелин купить продукты для парочки рецептов, когда она сегодня ездила в город. Так что, если тебе интересно и ты хочешь попробовать…

– Прямо сейчас? – спросила Рут.

Лоуренс кивнул – он так хотел, так искренне стремился угодить ей. Рут согласилась, и все стали смотреть, как она поставила сэндвичницу на кухонный стол и включила в розетку.

– У нее есть кнопка включения? – спросила Рут. – Как ее запустить? О, постойте, она нагревается. Только мне не нужно, чтобы она уже нагревалась. А регулировка температуры есть? Один режим для всего? Не может быть. – Заглядывая в рецепт «Фантастического фондю с румяной корочкой», она намазала хлеб маслом, выложила его на панель, посыпала тертым сыром, добавила немного горчицы и несколько долек помидора, накрыла еще одним куском хлеба, опустила крышку и попыталась ее защелкнуть. – Не защелкивается. Почему она не защелкивается? Сэндвич слишком толстый? Не хочу нажимать слишком сильно. Вдруг она сломается? Эта защелка выглядит очень хлипкой и ненадежной. Да она же просто пластиковая, наверняка сломается. Почему она не закрывается полностью? У меня там всего пара ингредиентов. Значит, я не смогу приготовить более толстые сэндвичи? И что тогда со всеми этими рецептами толстых сэндвичей? Зачем они вообще пишут рецепты, если по ним нельзя готовить? – Настроение в кухне резко ухнуло вниз. – Чувствуете запах? Что-то подгорает? Написано «готовить три минуты», но, может, уже все? Как я узнаю, готов ли сэндвич, если ничего не видно? Мне не нравится, что я не знаю, готов он или нет. Когда жаришь на сковородке, видно, когда он готов, но тут я ничего не вижу, и как понять, что он готов?

Когда три минуты истекли, Рут открыла сэндвичницу и, конечно же, обнаружила, что часть сыра вытекла из углубления, пригорела, надулась пузырями и немного дымится.

– Я думала, что она должна склеивать края, а они вообще не склеились. Да еще хлеб прилип ко дну. И как теперь его достать, если он огненный? Теперь придется ждать, пока она остынет, чтобы все отчистить, а это займет не меньше часа, и как, по их мнению, я должна приготовить сэндвичи на всю семью, если после каждого приходится ждать, чтобы она остыла? И я уверена, что в посудомойку эта штука не влезет, да и, наверное, ее все равно нельзя класть в посудомойку. Придется мыть ее вручную, и, как обычно, у меня только прибавится работы.

К этому времени Лоуренс уже двинулся к двери, бормоча себе под нос, что ему нужно проверить, как там пастбище. Рут стояла спиной к остальным и наполняла раковину мыльной водой, чтобы отмыть сэндвичницу.

– Зачем ты это делаешь? – наконец спросила Эвелин, нарушая повисшее в кухне неловкое молчание.

– Что делаю?

– Ты знаешь что.

– Вообще-то не знаю, – ответила Рут и указала на ближайший ящик. – Перчатки, сынок. – И Джек, соскочив со стула, достал латексные перчатки, в которых она мыла посуду.

– Не обязательно так себя вести, – сказала Эвелин. – Это всего лишь сэндвич. Ты могла бы быть и полюбезнее.

– Полюбезнее, – сказала Рут, натягивая перчатки. – Только этого все от меня и хотят. Будь любезной, Рут. Терпи и не поднимай шума, Рут.

– Это неправда.

– Может, когда-нибудь кто-нибудь задумается о том, чего хочу я.

– Все только об этом и думают.

– Да что ты говоришь.

– Потому что, когда ты не получаешь того, чего хочешь, ты ведешь себя вот так.

– Как?

– И поэтому все ходят на цыпочках, стараясь тебе угодить.

– Ты здесь всего неделю, но, конечно, уже все знаешь. Как это мило с твоей стороны. Как мило, что ты такая проницательная, что у тебя такой наметанный глаз.

– Я считаю, что ты не должна так обращаться с папой. Он не виноват.

Рут принялась тереть сэндвичницу, набрасываясь на подгоревший сыр с несколько большей силой, чем это было необходимо. Вода выплеснулась через бортики раковины и потекла по стенкам кухонного шкафчика.

– Ты надолго приехала?

– Скоро уеду.

– Отлично.

Эвелин сердито смотрела на мать, а Рут, склонившись над раковиной, энергично отчищала сэндвичницу, которая и так выглядела совершенно чистой.

– Смотри, Джек, – сказала Эвелин, – какой красивый свет на закате. Не хочешь его нарисовать?

– Хочу, – ответил он.

– Джеку не надо так часто бывать на улице, – вмешалась Рут. – Не в его состоянии.

– И что это за состояние такое? – спросила Эвелин. Она ждала ответа, но мать продолжала молча орудовать губкой, и это длилось так долго, что в конце концов Эвелин покачала головой, собрала свои художественные принадлежности, и они с Джеком оставили Рут в полном одиночестве прибираться после ужина по случаю собственного дня рождения.

Сильный и горячий вечерний ветер пригибал траву к земле. Эвелин повела Джека на их обычное место, только теперь солнце садилось за дом, как в зеркальном отражении их утреннего пейзажа. Вдалеке они увидели Лоуренса, шедшего по противопожарной полосе вдоль южного пастбища.

– Я тут подумал, – сказал Джек, который прокручивал в голове этот план с той самой минуты, когда приготовление сэндвичей начало вызывать у его матери явное раздражение. – Я, наверное, мог бы починить защелку.

– Что?

– Защелку на сэндвичнице. Я бы заменил ее, чтобы она не была такой хлипкой. Тогда мама сможет приготовить любой сэндвич, какой захочет.

Эвелин улыбнулась.

– Давай, – сказала она. – Это было бы очень мило с твоей стороны.

– Или не менять, а закрепить ее скотчем и суперклеем. Ну, чтоб она держалась прочнее. Как думаешь, это поможет?

– Конечно, поможет, – сказала она. – Конечно, ты мог бы все исправить. Но послушай меня, братик. Есть вещи, которые исправить нельзя. Если кто-то хочет быть несчастным, ты ничего не сможешь с этим поделать. Понимаешь?

Он кивнул, так и не понимая, стоит ему или не стоит осуществлять свой план.

– Да, – сказал он.

– Мама всегда хотела быть несчастной. Она очень старается быть несчастной. – Эвелин перевела взгляд на фигуру Лоуренса вдалеке. – Она его наказывает.

– Наказывает?

– Да, – сказала Эвелин и посмотрела на Джека. – Ты знаешь историю о том, как папа познакомился с мамой?

Джек кивнул, потому что он действительно знал эту историю: Лоуренс был новым помощником в отряде фермеров, которые жгли траву к востоку от Уичито, на одном из ранчо в той стороне жила Рут, они встретились и – как тогда было принято – сходили на пару свиданий, а потом поженились.

– Да, он влюбился с первого взгляда, – сказала Эвелин. – Но ты знал, что влюбился он не в маму?

– Не в маму?

– В ее сестру.

– У мамы есть сестра?

– Младшая. По понятным причинам они не общаются уже много лет. Папе хватило одного взгляда на эту девушку – на мамину сестру, – чтобы взять и влюбиться. Они флиртовали всю неделю, пока он там работал, а потом он сделал предложение. И она отказала.

– Почему?

– У нее не было выбора. Ее отец не согласился бы. У него были очень замшелые и шовинистические представления о чести и традициях. Типичный сексист. Младшая сестра не могла выйти замуж раньше старшей. Так было заведено. Идиотское правило. Само по себе предложение уже было большим оскорблением, и, чтобы сгладить ситуацию, папа совершил, по его мнению, благородный поступок. Он сделал предложение старшей сестре. Женился на ней, хотя предпочел бы другую. И мама так ему этого и не простила.

– Откуда ты все это знаешь?

– Он как-то рассказал мне.

Они оба смотрели на фигуру отца вдалеке, наблюдая, как он медленно бредет вдоль ограды южного пастбища.

– Он говорил, – продолжала Эвелин, – что в тот день как будто сразу узнал ее. Он встретил эту девушку и понял, что их души уже встречались. Он никогда не рассказывал тебе эту историю?

– Нет.

– По ночам наши души путешествуют. Вот что он сказал. Наши души покидают тело и странствуют по земле – иногда в облике птицы, иногда в облике мыши. Во сне можно увидеть, что они делают. Если твоя душа встретит другую, ты поймешь, когда встретишь этого человека в реальной жизни. Почувствуешь эту близость, эту искру. И это тот человек, с которым тебе суждено быть вместе.

– Неужели папа мог так говорить?

– Он сказал это давным-давно, когда я была совсем маленькой, младше тебя. Где-то в глубине души он романтик. Он не всегда был таким, знаешь, потухшим. На самом деле в нем есть благородство и доброта. Но, конечно, мама этого не видит.

Эвелин обмакнула кисть в черную краску на палитре и некоторое время рассматривала свой холст.

– А ты знаешь, – сказала она, – что первые исследователи, оказавшиеся в Канзасе, думали, что это большая пустошь? Они даже называли его пустыней. Великая американская пустыня. И знаешь почему?

– Нет.

– Из-за отсутствия деревьев. Они думали, что если деревья здесь не выживают, то ничто не выживет. Они не понимали эти края. То же самое, по сути, делает и мама.

Они смотрели, как Лоуренс остановился и прислонился к столбу забора, глядя вдаль, на поле травы, которую предстояло сжечь, как только позволит погода.

– Эти исследователи искали то, чего здесь не растет, – сказала Эвелин, – и поэтому не замечали всего того, что растет. Вот тебе важный урок. Если слишком сильно цепляться за то, что ты хочешь видеть, упустишь то, что имеешь.

Она поднесла кисть к холсту и легчайшими касаниями добавила в свой пейзаж фигуру Лоуренса Бейкера, маленькую и тонкую, едва заметную черточку посреди кипящей жизнью равнины. Таким Джек потом и запомнит своего отца: как тот стоит, одинокий, под открытым небом и окидывает взглядом поле, размышляя, как лучше сжечь его дотла.

ЕДА. Очень много еды, которую выносят помощники. Картофельный салат, яичный салат, гороховый салат, салат из цветной капусты. Салат с лапшой. Салат из стручковой фасоли с кусочками сушеного желтого лука. Ярко-красное, как головка спички, фруктовое желе, стоящее на самом дальнем краю стола. Сэндвичи и булочки, чипсы и соус, кофе, «Кул-эйд»[26]. Вода. Белые пластиковые ложечки для кофе, сухие сливки, одноразовые стаканчики. Рисовые батончики, брауни в глазури, брауни с шоколадной крошкой и торты. Еще фасоль. Длинные банкетные столы, где стоит вся эта еда, расположенные так, что к ним почти везде можно подойти с обеих сторон. Люди, которые приходят семьями, спускаются по лестнице в церковный подвал, попадают с октябрьской прохлады в тепло, с непривычки щурятся в люминесцентном свете, – люди в черных пиджаках не по размеру и в платьях пастельных тонов с цветочным узором. Встречающие, которые ждут их, улыбаются, здороваются. Приятное тепло. Люди – пожилые, неповоротливые, с больными ногами, – тормозящие движение по лестнице. Люди, которые интересуются, можно ли уже начинать есть, а потом зовут семью Лоуренса – его жену Рут, его сына Джека, – потому что надо, чтобы родственники поели первыми. Сам церковный подвал, где стены обиты зеленым ворсистым ковролином и украшены детскими рисунками, шедеврами из воскресной школы: Иисус, идущий по воде, Иисус, идущий по пальмовым ветвям, Иисус с окровавленным от тернового венца лбом. Французский луковый соус и соус ранч. Мясная нарезка – ветчина, индейка, ростбиф – слегка разных оттенков одного и того же серого цвета. Две очереди к столам, картонные тарелки, салфетки, горчица в тюбиках, майонез, маринованные огурцы. Дети, которые уже просят десерт. Широкие полосы белой бумаги вместо скатертей. Крупные мужчины в начале очереди, шуточки от тех, кто похудее («Мужик, мне-то оставь немножко!»), тарелки, пропитавшиеся соусом от фасоли и очень опасно кренящиеся под горами картофельного салата. Красное желе с бананами, виноградом и клубникой, просто красное желе без фруктов. Булочки, белые и пшеничные. Слишком долго простоявшие в тепле сыры, все в капельках масла. Мясо в остром соусе с перцем чили, приготовленное в мультиварке, помощники, разносящие напитки трясущимися руками – морщинистыми старческими руками в пигментных пятнах. Красный «Кул-эйд» и оранжевый «Кул-эйд». Дети, которые стали выше ростом с тех пор, как их видели в последний раз, до чего же быстро они растут, ох, как летит время. Огурцы в сладком маринаде и с укропом, нож для майонеза, который кто-то по рассеянности облизывает и кладет обратно, а остальные в ужасе наблюдают. Печенье, шоколадные капли и сахар. Не слишком новая фотография Лоуренса, чьи-то фразы: «Сейчас он в лучшем мире», «Жизнь была к нему жестока» и «Ему бы понравилось это застолье». Старик, который обращается к Джеку: «Когда я видел тебя в последний раз, ты был вот такого росточка и помогал мне мыть машину, помнишь?» – а Джек совершенно ничего не помнит. Люди, которые говорят: «Из самого Чикаго? Ему было бы очень приятно, что ты приехал», – и Джек кивает с ожидаемым от него выражением лица и ожидаемыми вежливыми словами, но внутри все как будто онемело, и он просто смотрит по сторонам, наблюдая, подмечая, собирая факты, но ничего не чувствуя по их поводу. Обмен мнениями по поводу рисунка с Иисусом в терновом венце: какой-то он жуткий, слишком кроваво для воскресной школы, вам не кажется? Мальчики, изнывающие в неудобной одежде и жестких ботинках, плач грудных младенцев, робкий оптимизм: рождается новое поколение, человечество будет жить дальше. Матери, тихонько предостерегающие детей от подозрительных продуктов: жирных, опасных, содержащих яйца, тех, где размножается сальмонелла и бог знает что еще – всякие кишечные палочки, кампилобактерии и стафилококки. Молитва, которую начинает энергичный пожилой пастор, одетый в джинсы и футболку: «Спаситель наш, благослови эту пищу». Склоненные головы, сцепленные в замок и прижатые ко лбу руки. «Господи, я знаю, что Лоуренс сейчас смотрит на эту трапезу и улыбается с небес, а откуда я это знаю, так я сейчас расскажу, это все потому, что мне довелось напутствовать Лоуренса на прошлой неделе, и за то время, что мы провели вместе, я понял, как он верит в Бога и почитает Библию, и не мне решать, кто попадет на небеса, но я готов поспорить, что Лоуренс сейчас там, потому что он так говорил о своей вере, и он знал, что его время, сколько бы ни осталось ему на земле, в этом мире, в этой жизни, из-за рака подходит к концу, и он смирился с тем, что его время вот-вот придет, что он умрет, он совершенно смирился и знал, что попадет на небеса, потому что верит, потому что Иисус его спаситель и твердыня, потому что, хотя я иду долиной смертной тени и все такое, это выбор, понимаете, не убояться зла, и никто из тех, кто попадает на небеса, не удивляется, что попал на небеса, никто не спрашивает: „Что я делаю на небесах?“, потому что вы сами выбираете, как вам жить, и раз уж вы хотите знать, куда попадете, если сделаете неправильный выбор, так я скажу вам, что попадете вы в ад, а кто попадает в ад, это не наша вина, это его собственная вина, потому что он сам так решил, потому что это выбор, и именно поэтому Лоуренс, я знаю, сейчас нам улыбается, и он не убоялся зла, и пусть это станет уроком для всех присутствующих здесь, уроком в жизни, что надо быть похожими на Лоуренса в том смысле, что путь, который он выбрал, был правильным, потому что он выбрал небеса, выбрал твердыню, аминь». Кивки в знак согласия – молчаливые, многозначительные кивки – и звучащие эхом ответные «аминь» из толпы. Звуки жевания, люди, которые подходят за добавкой. Перекуры. Воспоминания тех, кто когда-то ходил в эту воскресную школу и видел того же пастора, тот же зеленый ковролин на стенах. Недоумение, как эти стены чистят – пылесосят, что ли? Рассуждения о том, как выглядел Лоуренс в свои последние дни, каким изможденным он был, каким усталым. Помощники, которые спрашивают: «Кто хочет остатки индейки?» Чье-то высказанное вслух желание поскорее переодеться, снять пиджак, галстук и наконец вздохнуть свободнее, съесть остатки ветчины, выпить пива, посидеть на складном стуле в гараже у соседа. Чей-то голос: «Не знаю, что еще делать, так почему бы не поесть?» Люди, перед уходом говорящие Джеку: «Мои соболезнования» и «Да пребудет с тобой Бог», – и его молчаливые кивки. Столько всего, что еще предстоит сделать. Цветы, которые надо собрать и увезти, еда, которую надо поделить и отправить часть домой, деньги, которые надо заплатить за службу и гроб, а также необходимость поблагодарить всех, кто прислал цветы, и уведомить всех, кто хотел бы знать, но еще не знает, и решение финансовых вопросов, и чтение завещания, и осмотр дома, и разбор отцовского имущества, и все, что нужно выбросить, и те памятные вещи, которые будут найдены, и то, что стоит сберечь, и то, что стоит отдать, и непонимание, что делать теперь, когда этого человека, отца, нет в живых. Остатки еды. Грязная посуда. Уборка, перекладывание еды в контейнеры и отправка в холодильник. Заглядывание под столы. Ярко-красная детская погремушка и зажим для денег, которые кладутся в коробку для потерянных вещей. Люди, по очереди выходящие из подвала, поднимающиеся по лестнице, кряхтящие от боли в коленях. Последний человек, запирающий двери, погасший свет, тишина. Выход к солнцу, холоду, осеннему дню, к следующей большой потере, к следующему сильному потрясению, к жизни, к дыханию, к тоске по всем людям, которых, как и Лоуренса, больше нет.

ЕДИНСТВЕННАЯ ПРИЧИНА, по которой прерия остается прерией, – это огонь. Без регулярных пожаров прерия бы постепенно исчезла. Деревья бы вытеснили траву – особенно тополь, чьи пушистые семена разносятся канзасским ветром на многие мили. Тополь легко укореняется и быстро растет, прибавляя по восемь футов в год, и цель этого биологического спринта в том, чтобы выжать из жизни все возможное до того, как придет следующий губительный пожар. А пожары приходят всегда, где-то между началом марта и концом августа, когда воздух дрожит от электрических разрядов и зарниц, когда от одного удара высушенная летней жарой трава может вспыхнуть адским пламенем, которое – в те времена, когда не было разделительных полос и пожарных служб – распространялось на миллионы акров. Тополю не пережить пожар; он открыт и уязвим, потому что основная его часть находится на поверхности. Но для бородача, чьи корни уходят на двадцать футов в землю, костер – это ерунда, просто стрижка, подравнивание, оздоравливающая подрезка. Можно сказать, что трава в прериях эволюционировала вместе с огнем, эволюционировала так, чтобы приспособиться к огню, и сделала это за счет того, что преимущественно прячется под землей, где она защищена, ограждена и невидима.

Так что стоит убрать огонь – и ландшафт прерий изменится. Тополя вытянутся в высоту, вязы начнут отбирать солнечный свет, трава под ними зачахнет и умрет, деревья разрастутся и размножатся, и так с годами, шаг за шагом, дерево за деревом, акр за акром, прерия преобразится.

Именно это случилось с ранчо Бейкеров.

Джек стоял у окна своей старой комнаты, того самого окна, откуда в детстве он часами смотрел на водовороты травы, расстилавшейся во все стороны. Теперь линию горизонта прерывали деревья. Поля, окружающие их старый белый дом, были усеяны деревьями, которые росли с особым наклоном, искривившись под давлением безжалостно гнобившего их ветра прерий. Лоуренс прекратил выжигать эти поля тридцать лет назад, во Флинт-Хиллс больше не бушевали пожары, и ранчо Бейкера мало-помалу превращалось в лес, идеально ровным прямоугольником возвышающийся посреди трав.

В последний раз, когда Джек был в этой комнате, ему было восемнадцать, и в руках он держал спортивную сумку с одеждой, старый «Полароид» сестры и печатную машинку матери. Он вышел из комнаты и из дома задолго до рассвета, и отец отвез его на старом зеленом «форде» на автовокзал «Грейхаунд» в Эмпории, где Джек сел на автобус-экспресс до Чикаго. Мать в то утро с ним не попрощалась – она молилась за его душу, но не хотела говорить с ним с глазу на глаз, потому что не одобряла его решение: он ехал вслед за Эвелин в Чикаго, он собирался стать художником, как и его старшая сестра, и Рут не могла с этим смириться. Эвелин была красивой и яркой, все ее любили, перед ней были открыты любые пути, но, по мнению Рут, она отказалась от всего в погоне за странной мечтой стать художницей. И даже не очень хорошей. Посредственная художница, еле-еле наскребающая на пропитание, без дома и семьи, вечно в разъездах – что это за жизнь? Рут не понимала, почему Джек хочет повторить самую большую ошибку своей сестры.

И вот тем утром, прежде чем навсегда покинуть Канзас, Джек подошел к закрытой комнате матери, помедлил, шепотом попрощался с ней, сел в отцовский пикап и отправился в Эмпорию, и впервые за всю поездку Лоуренс заговорил с ним уже на автовокзале, где пожал Джеку руку и сказал: «Ну что ж. Удачи».

Это был последний раз, когда Джек общался с отцом, пока много лет спустя Лоуренс не написал ему в «Фейсбуке».

За долгое отсутствие Джека поля вокруг дома заросли пестрым лесом. А его старую комнату превратили в кладовку, почти до потолка забитую разваливающимися картонными коробками, пожелтевшими пластиковыми ящиками и горами вещей, которые Джек мог бы назвать разве что хламом: пазлы и настольные игры, еще в пленке; носки, еще в упаковке; детская одежда, еще с бирками, на белых вешалках какого-то магазина; коробки десертов с длительным сроком хранения – «Твинки» и ореховые батончики, – причем многие из них были примяты весом десятков шампуней и кондиционеров в больших пластиковых бутылях; электроника разных эпох: видеомагнитофоны, бумбоксы, блютус-колонки и нераспечатанные пакеты кабелей (коаксиальные, витые пары, USB, HDMI); полный набор гантелей, три коврика для йоги, четыре бейсбольные перчатки и фрисби.

Исчез старый комод, за которым Джек прятал контрабандную игру «Подземелья и драконы», – теперь его заменил металлический картотечный шкаф с табличкой «Рецепты» на каждом ящике, и это при том, что мать, насколько Джеку было известно, покупала исключительно продукты быстрого приготовления. Старая кровать Джека осталась на месте, но ее не было видно за кучей журналов, мятых и сморщенных, преимущественно посвященных ремонту, сложенных высокими, кривыми и шаткими стопками. В комнате было так тесно, что трудно было даже открыть дверь, трудно было подойти к окну: приходилось перешагивать через мусор, расчищая себе дорогу в этом хаосе.

– Мама? – позвал Джек. – Что это за вещи?

Она появилась в дверном проеме и спокойно оглядела комнату. По своей всегдашней привычке она не смотрела в глаза Джеку, устремляя долгий взгляд чуть правее, в точку, находящуюся примерно посередине между ним и полом.

– Ну, ты знаешь. Распродажи, – безучастно ответила она.

– А почему так много?

– Ликвидации, – сказала она. – Или гаражные распродажи. Два по цене одного. Купи один, второй в подарок. Я вижу что-нибудь на распродаже и, знаешь… обидно же упустить хорошую вещь по дешевке. Все, что покупаю, я складываю здесь. На случай, если кому-нибудь понадобится.

– Кому?

– Не знаю. – Она по-прежнему избегала его взгляда. – Тебе?

– Может быть, – сказал он, пытаясь проявить милосердие. – Я посмотрю.

– Хорошо. – Она кивнула, повернулась и шаркающей походкой вышла из комнаты. – Хорошо, – повторила она, уходя. – Хорошо.

Она осталась такой же, какой он ее помнил: те же длинные и прямые седые волосы, та же одежда, которую она носила в восьмидесятых, та же ортопедическая обувь, те же сувенирные футболки, которые она покупала в те времена, когда они всей семьей – это было до рождения Джека – еще ездили отдыхать в Галвестон, в Брэнсон, в Пенсаколу, на озеро Озарк. Теперь она двигалась медленнее, осторожнее, больше сутулилась, подволакивала ноги при ходьбе. И в ней появилась новая аура отрешенности, так что казалось, будто она взаимодействует с внешним миром лишь малой частью разума. Джеку вспомнились наркоманы в Уикер-парке, выражения их лиц, когда они были под кайфом: не совсем блаженство, но и не дезориентация, скорее нечто вроде внутренней недосягаемости.

В тот день Джек встретился с матерью в церкви, в той самой церкви Голгофы во Флинт-Хиллс, куда она водила его в детстве, где каждое воскресенье стояла и просила прихожан молиться о прощении и спасении ее сына. Он увидел ее утром перед похоронами Лоуренса, вышел из машины и сказал: «Привет, мам», и все присутствующие, которые чувствовали себя неловко в выбранных по случаю похорон нарядах, уставились на него, потому что это был Джек Бейкер, вернувшийся столько лет спустя.

– Хорошо, что ты приехал, – сказала мать, не глядя на него. – Ну, давай. Люди ждут.

На этом все. Она повернулась и направилась в церковь. И Джек, всегда мастерски считывавший настроение и эмоции матери, сразу понял: она так его и не простила.

Потом состоялось прощание в зале церкви Голгофы, под которую был переоборудован бывший магазин кормов, и поэтому там слегка пахло «Пуриной». Джек не бывал в этой церкви со времен старшей школы, но большую часть детства он провел здесь, выслушивая воскресные проповеди о грядущем конце света и о том, как наладить отношения с Богом, пока еще не слишком поздно, а также разборы библейских пассажей о многочисленных грехах плоти. Нынешний визит словно погрузил Джека в давнишние переживания: на него сразу накатило неловкое чувство, что его в чем-то подозревают, что он виновен, что за ним следят.

Их с матерью усадили на переднюю скамью – в зале было всего восемь скамей, которые могли вместить максимум пятьдесят человек; Джек удивился, что церковь оказалась намного меньше, чем он помнил, – и во время службы он смотрел на лакированный черный гроб возле кафедры, недоумевая, почему во время их яростных споров, длившихся несколько лет, отец ни разу не упомянул о своей болезни. Рут попросила, чтобы гроб был закрытым, потому что тело Лоуренса, по ее словам, очень высохло, лицо совсем осунулось и заострилось. «Он больше не был похож на себя, – рассказывала Рут многочисленным желающим выразить свои соболезнования во время поминок. – Я решила, что люди не захотят видеть его таким», – говорила она, и ее брали за руку, похлопывали по плечу: «Конечно, конечно. Я понимаю». Джек наблюдал за всем этим ровно, бесстрастно; он не знал и не помнил никого из гостей и поэтому молча смотрел, как многократно повторяется один и тот же разговор, который начинался с того, что кто-нибудь спрашивал: «Как ты, Рут?», его мать отвечала: «О, это было тяжело» – и рассказывала, какими мучительными были последние несколько недель, как страдал Лоуренс, как он был готов отправиться к Богу и теперь перешел в лучший мир, а потом объясняла, почему гроб закрытый, и собеседник предлагал ей свою помощь, если вдруг что-нибудь понадобится. Потом, когда беседа подходила к своему логическому концу, мать Джека оглядывалась по сторонам, подходила к новому гостю, он спрашивал: «Как ты, Рут?», она отвечала: «О, это было тяжело», и все начиналось сначала – ритуал, который, казалось, никогда ей не надоест, потому что, закончив разговор, она тут же искала кого-нибудь еще, с кем можно было бы его продолжить.

Джек осторожно пробрался между коробками в коридор, переступая через горы барахла, заполонившего его старую комнату, и спустился вниз, отмечая, как мало изменился дом – прежние фотографии, прежняя мебель на прежних местах. В гостиной стоял тот же диван, куда Лоуренс перебрался много лет назад, с новой обивкой, но со знакомой глубокой вмятиной в том месте, где он обычно сидел.

Мать стояла у кухонной раковины, отвернувшись к окну. Кухня выглядела точно так же, как во времена детства Джека, за исключением стоявшего на столе старого бежевого компьютера, захватанной грязной мышки и клавиатуры, покрытой слоем пыли в тех углах, которыми Лоуренс, по всей видимости, не пользовался, – функциональные клавиши, цифровой блок, – но не успевшей запылиться в остальных местах под снующими отцовскими пальцами.

– Служба была чудесная, – сказала Рут. – Как ты считаешь?

– Да, – отозвался Джек, – чудесная.

– И столько людей. Очень много народу пришло. Хотя я заметила, что Паттерсоны не явились. Эта женщина всегда меня недолюбливала.

– Я не знаю, кто это.

– Все остальные были очень рады меня видеть, правда же? Правда, они были рады меня видеть?

– Конечно, мам.

– Очень рады, – повторила она и кивнула. Рядом с ней на столешнице стояли пластиковые контейнеры с едой, которую весь день приносили гости: картофельные салаты, сэндвичи с ветчиной и мясные рулеты.

Джек посмотрел на компьютер и представил, как его отец сидит здесь и строчит свои яростные посты.

– Так вот где все это происходило, – сказал он.

– Что происходило? – спросила мать, не оборачиваясь.

– Ну, когда он сидел в «Фейсбуке». Просто странно думать, что это происходило здесь.

– Так вот что он делал на этой штуке? Сидел в «Фейсбуке»?

– Да он же был на нем помешан, мам.

– А. Кажется, я никогда не спрашивала.

– Он писал там по десять раз на дню.

– Что писал?

– В основном разную чушь. Безумные теории из интернета. Ты тоже во все это веришь?

– Во что?

– В то, что он утверждал насчет Эболы. Фтора. Апокалипсиса по календарю майя.

– Я не понимаю, что все это значит, дорогой.

– Весь этот его конспирологический бред. Все эти обличения злодейских группировок, тайно управляющих миром.

– Кажется, он об этом ничего не рассказывал.

– Серьезно? – сказал Джек. – Как-то не верится.

– Видимо, он был человеком скрытным.

– Но в интернете он строчил посты не переставая. Неужели он никогда не говорил об этом?

– Никогда.

Уже не в первый раз Джек приходил в замешательство, когда выяснялось, сколько всего отец скрывал. Взять хоть историю о том, как Лоуренс совсем молодым – не старше, чем был Джек тем утром, когда уезжал в Чикаго, – встретил красивую девушку на ранчо под Уичито и немедленно влюбился. Та версия отца, которую знал Джек, была для него непостижима. Отец жил так, как живут травы Флинт-Хиллс, прячущие всю свою мощь, всю энергию, все буйство глубоко под землей, чтобы их самая важная часть оставалась потаенной, защищенной и невидимой. Лоуренс Бейкер был человеком, который идеально соответствовал окружающему пейзажу.

– Он не упоминал обо мне? – спросил Джек.

– Пару раз, кажется.

– И что он говорил?

– Что у тебя все хорошо.

– И это все?

– Да.

– А тебе никогда не хотелось узнать больше?

– Что еще мне нужно было узнавать? У тебя все хорошо.

– У меня есть семья. Жена, сын.

– И где они сейчас?

– Я не стал брать их с собой.

– Понятно.

– Я преподаю в университете. Я художник.

– Ах да, Лоуренс показывал мне какие-то фотографии. Твои работы. Очень своеобразные. Черные спирали, пятна, потеки и тому подобное. Очень странно.

– Видимо, он нашел их в интернете.

– Фотографии без фотоаппарата. Фотографии ничего. Значит, ради этого ты бросил дом?

Она продолжала смотреть в окно, на северное пастбище, на все эти кривые молодые деревца. Джек сел за стол, но выбрал не тот стул, который стоял перед компьютером. Тот стул казался ему чем-то запретным.

– Как долго папа болел? – спросил он.

– Несколько лет. Но по-настоящему он болел только последние месяцы.

– Что случилось?

– Рак, конечно. Все началось в легких. Врачи сказали, что это, скорее всего, из-за его работы с огнем.

– Когда ему поставили диагноз?

– Вроде бы это было, надо вспомнить… в 2008 году? Да. Той зимой.

– А, – сказал Джек. – Тогда-то он и зарегистрировался на «Фейсбуке».

– Да? – Она намочила кухонное полотенце и начала протирать столешницы, которые и так были чистыми. – Врачи назначили ему химиотерапию.

– Он не говорил об этом, – сказал Джек. – Во всяком случае, мне.

Когда Джек в последний раз переписывался с отцом, они спорили – подумать только – об алгоритмах, и эта дискуссия в то время казалась очень важной, но сейчас утратила всякий смысл; смерть способна превратить все остальные темы в незначительные. Джек пытался убедить отца, что разнообразные алгоритмы влияют на него и управляют им, но это оказалось трудной задачей, поскольку, конечно, успешнее всего алгоритмы манипулируют пользователями, только если те не догадываются, что ими манипулируют. Поэтому алгоритмы стремятся к полной невидимости. Иногда можно ощутить их влияние, но по-настоящему увидеть их нельзя. Алгоритмы – это черный ящик, их код неизвестен, принцип их работы остается коммерческой тайной.

Почему, недоумевал Джек, Лоуренс стал искать общения с ним именно в тот момент, когда узнал о своем диагнозе? И почему ни разу не упомянул о раке? Почему молчал, когда его состояние ухудшилось? Почему выплескивал столько ярости в интернет, но ни разу не заговорил ни о чем подобном в реальной жизни? На эти вопросы Джек ответить не мог и не ответит уже никогда, потому что его отец умер и лежал в земле, в гробу, в самом непроницаемом из всех черных ящиков.

– Я соболезную, мам, – сказал Джек. – Представляю, как тебе было тяжело.

Она кивнула и продолжила мыть столешницу, надавливая на одно и то же место и бесконечно протирая его, и на секунду ему показалось, что разговор окончен, пока она не ответила:

– Это действительно было очень невовремя. Он только что разобрал амбар на ранчо Уинслоу. Теперь у меня валяется все это дерево, и я не имею ни малейшего понятия, что с ним делать.

– Разобрал амбар? Ты о чем?

– Я тебе покажу.

Она вытерла руки, прошаркала к двери и вышла наружу, в яркий холодный октябрьский день, а потом направилась к задней части дома, где, невидимые с дороги, лежали сложенные пирамидой доски – рассохшиеся, поцарапанные и щербатые, покрытые красной краской, которая уже облупилась и выцвела.

– Что это? – спросил Джек.

– То, благодаря чему мы оплачиваем счета.

– Я не понимаю.

– За последние годы многие ранчо были проданы. Прерию перекупают крупные компании, все эти фирмы в Техасе. Они готовы платить миллионы за пастбища Флинт-Хиллс. Дома им не нужны и выставляются на продажу отдельно, и я точно знаю, что люди мечтают растить детей в дорогих их сердцу старых домах, но не могут себе этого позволить. Они проигрывают торги.

– Кому проигрывают?

– В основном городским, которые покупают эти дома для отдыха. Приезжают сюда раз в месяц и рассказывают, как здорово сбежать от всего этого. Из Канзас-Сити, Сент-Луиса, Уичито. Так что почти каждый акр в этом округе теперь принадлежит кому-то, кто в округе не живет. Нам и хотелось бы оставить землю себе, но мы не можем конкурировать с их деньгами.

– Но это все равно не объясняет, откуда доски.

– А, ну да. Все это так злило Лоуренса, что он ходил на ранчо, когда новых хозяев там не было, разбирал амбары и нисколько не переживал по этому поводу. Все равно ими больше никто не пользуется. Он снимал доски до самого каркаса.

– Папа воровал доски? Зачем?

– Он выставлял их на аукцион в интернете. Называл их «подлинной восстановленной древесиной из американской глубинки». Они очень хорошо продавались.

– А, – понуро сказал Джек, представил новые заведения в Уикер-парке, оформленные в стилистике «деревенского шика», и свою собственную новую квартиру в «Судоверфи» с акцентной стеной из амбарной доски, кивнул и, чувствуя себя просто омерзительно, сказал: – Ясно. Наверняка это сейчас модно.

– Хотя мы никогда не могли понять почему, – продолжала она. – Городские это просто обожают. Может, ты объяснишь?

Джек вдруг задумался, как выглядел бы Уикер-парк отсюда, из Канзаса, из Флинт-Хиллс, с точки зрения его матери, и решил, с горечью глядя на кучу досок – честно говоря, они действительно отличались красивой и выразительной текстурой, – что Чикаго, его нынешний дом, выглядел бы ненасытным. Он выглядел бы как регион, куда перетекли все деньги, рабочие места и люди за счет истощения таких регионов, как Флинт-Хиллс. Джек представил, что Уикер-парк показался бы жителям прерии местом, которое присваивает себе плоды их труда, деньги, землю, даже подающих надежды детей, а вдобавок глумится над трупами их домов, используя эти останки для украшения богатых стен в квартирах богатых людей, гордящихся своим умением перерабатывать отходы для вторичного использования.

– Нет, мам, – сказал Джек. – Я не могу этого объяснить.

Она кивнула и, по-прежнему глядя в точку где-то справа от него, ответила: «Хорошо» тем особым тоном, который означал, что диалог окончен.

– Не буду тебя задерживать. Тебе, наверное, лучше вернуться к своей семье.

– Но я только приехал.

– Я не сомневаюсь, что у тебя много дел. Спасибо за визит. – И помахала на прощание, по-прежнему глядя в землю.

– Серьезно? – сказал Джек. – И это все?

– Посмотри вещи своего отца, если хочешь, пока я от них не избавилась.

– Это все, что ты можешь сказать?

– У меня много дел, Джек. Я должна прибраться в церкви, и написать благодарственные письма всем, кто прислал цветы, и разобраться со всеми этими бумагами, с завещанием, с банковскими счетами, со всей этой чехардой с пенсией. Если ты думаешь, что правительство облегчит мне задачу, то нет, даже не мечтай.

– Тебе помочь?

– Нет. Я сама справлюсь. Одна. Как всегда.

Мать повернулась и, шаркая, двинулась прочь, и Джек чуть было не рассмеялся – настолько абсурдным было ее упрямство. Он, конечно, знал, что не стоит ждать радушного приема, но, честно говоря, надеялся на нечто большее, чем это непробиваемое безразличие. Ему вспомнилось, как она отказалась выходить из комнаты тем утром, когда он уезжал в Чикаго. За годы она ни капли не изменилась.

– Ты до сих пор не можешь простить меня, да? – крикнул он ей вслед. – Спустя столько времени?

Мать остановилась и несколько секунд как будто смотрела куда-то вдаль, на северное пастбище. А потом обернулась, впервые за весь день заглянула ему прямо в глаза, грустно улыбнулась и склонила голову.

– Знаешь, вот эти твои картинки. Фотографии ничего.

– Ну?

– Там не ничто. Там она.

Мать отвела глаза и медленно побрела обратно в дом, а Джек провожал ее взглядом, пока она не скрылась за углом, и тогда он тоже стал смотреть на северное пастбище, на голые деревья, растущие под разными углами: одни покосились, как старые надгробия, другие извивались и тянулись к нему толстыми стволами, как руки, застывшие в мольбе о помощи.

ИМЕННО ЭВЕЛИН НАУЧИЛА Джека видеть. Именно сестра объяснила ему, что то, как ты видишь мир, во многом зависит от того, что ты хочешь с ним сделать. Когда Эвелин смотрела на вихрящуюся траву на пастбище, она воспринимала ее с точки зрения цвета, света, текстуры, глубины и настроения. Но когда на то же самое пастбище смотрел их отец, он видел его иначе. Он видел горючий материал. Именно так он и выражался – особенно во время весеннего пала – на своем странном наречии специалиста по выжиганию травы. Он смотрел на пастбище, и оно больше не было для него пастбищем; теперь это был участок отжига. И все множество растений, населявших этот участок, – растений, среди которых в другое время года он различал бородач, просо, спартину, живокость, шалфей, млечник, далею, традесканцию, политению, астру, эхинацею и краснокоренник, – весной лишалось своей индивидуальности и превращалось в запасы горючего материала. И очень важным фактором было, во-первых, то, насколько легко этот материал воспламеняется, а во-вторых, как он распределяется, какова его структура. Существовал так называемый низовой горючий материал, то есть травы и скапливающиеся в них листья, иголки, сухие ветки – все, что доступно глазу; над ним был верховой горючий материал, то есть листва редких хилых кустарников или кроны одиноких деревьев; а внизу – напочвенный горючий материал, то есть разлагающиеся на поверхности земли органические вещества, сгнившая древесина, листовой опад, корни, торф, перегной.

Именно этот невидимый слой мог или усилить горение, или легко потушить пожар. Если он спрессовывался из-за сырой весны – например, ливни начинались рано или снегопады затягивались надолго, – то в нем скапливалась влага, которая гасила огонь снизу.

Но в этом году весна не была сырой. Она выдалась жаркой и засушливой, горячий южный ветер и безжалостное солнце превратили напочвенный слой в идеальное средство для розжига. Джек слышал, как он хрустит под ботинками.

– Сильнее всего горит то, чего ты не видишь, – хмурясь, сказал отец.

Они шли по южному пастбищу утром того дня, когда собирались его жечь; Лоуренс настоял на разведении огня, несмотря на «проблему с ветром», как он выразился. План состоял в том, чтобы в этот день выжечь южное пастбище, а на следующий – северное, и оценить, достаточно ли безопасны условия на этой территории, прежде чем переходить к другим.

Джек ждал этого дня с восторгом. Отец собирал свою команду – обычно их было восемь человек, фермеры с соседних ранчо, которые весной подрабатывали выжиганием травы, – и они вместе составляли план действий. Сначала они решали, как именно будут разводить огонь: использовались либо пропановые горелки, либо сигнальные ракеты, либо, как на этот раз, устройства, называемые фитильно-капельными горелками – небольшие канистры с тонкой металлической трубкой, наполненные горючей смесью. На конце трубки был фитиль, и когда этот фитиль поджигался и мужчины переворачивали канистру вверх дном, из нее лился тонкий водопад жидкого огня, что, конечно, выглядело невероятно, и Джек подолгу мечтал, что когда-нибудь сам будет ходить с такой горелкой. Эта работа была куда лучше, чем у наблюдателей. Наблюдатели внимательно следили за тлеющими угольками, попадающими на противопожарные полосы, потому что эти угольки могли стать причиной возгорания за пределами участка отжига. Это была скучная работа, потому что палы под руководством Лоуренса всегда проходили гладко.

Наименее опасный и наименее рискованный способ состоял в том, чтобы развести так называемый встречный огонь, который двигался бы против ветра – трава в роли газа, ветер в роли тормоза. Если эти две силы были правильно сбалансированы, получалось невысокое, неторопливое, спокойное пламя, ползущее по земле длинными тонкими лентами. Но сегодня – да и вообще в течение всей весны – проблема была в том, что ветер дул слишком сильно и резко, слишком придавливал огонь, препятствуя его распространению.

– Надеюсь, горючий материал займется, – сказал Лоуренс, с сомнением глядя в небо после особенно сильного порыва ветра. – Иначе огонь никуда не пойдет.

Был и еще один способ – развести фронтальный огонь, который двигался бы в том же направлении, что и ветер, и подпитывался травой и ветром одновременно, тот жаркий и стремительный огонь, который на эффектных картинах, изображающих пожары в прерии, художники представляли пылающим адом. Но на самом деле в большинстве случаев пожары так не выглядели. В большинстве случаев пламя было невысоким, вялым и послушным.

– Видишь? – сказал Лоуренс, указывая на участок пастбища, где густая растительность уступала место голой почве, а отдельные холмики травы походили на маленькие островки в земле. – Это называется большим горизонтальным разрывом горючего материала. Тут нам понадобится развести огонь заново.

Джек кивнул, как бы соглашаясь.

– Да, – ответил он, – хорошо.

Неподалеку Эвелин фотографировала пастбище на «Полароид». Она сняла с очень близкого расстояния густые и спутанные заросли травы – по словам Эвелин, эти снимки должны были воплощать хаос природы, – а потом сделала общий план открытой всем ветрам равнины – эти снимки воплощали симметрию природы. Вот он, парадокс травы, сказала она Джеку: то, что издалека смотрится монолитным, при ближайшем рассмотрении оказывается бесконечно разнообразным и сложносоставным.

Пожар завораживал Эвелин. Днем она ходила по пятам за командой Лоуренса и фотографировала. Но больше всего ей нравилось ночное зарево: тогда она садилась с акриловыми красками и холстами на соседнем поле и рисовала выразительные пейзажи, сверху освещенные белым светом луны, а снизу рыжими языками пламени, которые лизали мягкие изгибы земли.

Лоуренса забавляло, что работа, которая для него была такой же прозаической, как и любая другая, казалась его дочери настолько волшебной. Мало что забавляло его так сильно. Он улыбался, когда она порхала за спинами фермеров, глядя на мир через «Полароид», и фотоаппарат время от времени щелкал и выплевывал очередную карточку.

– Не понимаю, что ты находишь во всем этом такого интересного, – сказал он.

– Все! – воскликнула она, театрально раскидывая руки. – Огонь! Это первобытная стихия. Он обновляет, он дает жизнь. Он поглощает мертвое, освобождая место для нового поколения. Разве этот символизм не кажется тебе красивым? Разве это не прекрасно?

– Это просто работа, Эви, – сказал он.

– Это просто работа, Эви, – повторила она, комично передразнивая его низкий, монотонный голос. – Пускай работа, но это же не значит, что она не может быть прекрасной.

– Ну раз ты так говоришь.

– Да, я так говорю.

– Ладно, – согласился Лоуренс, кивая и улыбаясь. А потом, видимо, вдруг вспомнил о Джеке. – Я думаю, тебе пора, – сказал он.

И Джек побежал в дом, где обнаружил мать в розовом халате, которая стояла у окна гостиной, выходящего на южную сторону, и наблюдала за происходящим.

– Зачем Эвелин фотографирует траву? – спросила она.

– Символизм.

– Символизм? – переспросила мать, скривившись, – так быстро и легко она начинала раздражаться. – Вечно чего-нибудь выдумает. Это просто поле. Это просто трава.

Они смотрели из окна, как команда разошлась по позициям, наблюдатели заняли свои места в противопожарных полосах, и Лоуренс, все еще разговаривая с Эвелин, слегка мотнул головой в сторону пастбища, мол, мне пора – хорошо знакомый Джеку жест, который его отец повторял бесчисленное количество раз, тихонько выходя из комнаты (поведение Лоуренса в собственном доме, пожалуй, лучше всего можно было описать выражением «постоянная готовность сбежать»), но стоило ему сделать шаг, как Эвелин потянула его за рукав, он остановился и обернулся, а она подошла к нему вплотную, повернула фотоаппарат, подняла руку так, чтобы объектив был направлен на них обоих, и они крепко прижались друг к другу, и Джек представил, как его сестра говорит: «Улыбку!», когда нажимает на кнопку, – даже на расстоянии он видел белый отблеск вспышки, после чего Лоуренс и Эвелин так и остались стоять, прильнув друг к другу и ожидая, когда проявится фотография.

Эвелин положила голову на плечо отцу, всей позой выражая искреннюю любовь и привязанность, и Джек был уверен, что никогда не видел, чтобы отец проявлял к кому-нибудь такую нежность, как сейчас к Эвелин, просто стоя рядом с ней, не отстраняясь и не пытаясь убежать.

Джек чувствовал, как портится настроение стоящей рядом матери. Он замечал эту перемену, даже когда они находились в разных комнатах: недовольство Рут переключало всю жизнь дома на другую волну. А вблизи оно ощущалось на физическом уровне, как жар.

– В ней он души не чает, надо же, – процедила она сквозь зубы. – А мы можем хоть сдохнуть.

С этими словами она ушла в свою комнату и закрыла за собой дверь. Джек услышал скрип пружин, когда она устраивалась на кровати. Потом щелчок включающегося телевизора и безумные вопли зрителей викторины.

Он знал, что должен пойти к ней. Он знал, что правильным поступком было бы войти в комнату, сесть в изножье ее кровати, ждать, не произнося ни слова, пока она сама не захочет что-нибудь сказать, и демонстрировать ей свою молчаливую преданность, поддержку и готовность поступиться собой, а потом, когда она в конце концов заговорит, предоставить ей удобный объект, на который она сможет выплеснуть свое презрение: самого себя. Потому что, хотя отец был человеком куда более сильным, чем Джек, терпеть презрение матери Джеку давалось проще. И в этом единственном отношении Джек был намного сильнее отца, потому что мог оставаться в эпицентре негодования Рут и смиренно выжидать.

Но сейчас Джек не хотел этого делать. Он не хотел идти в ее комнату. Он хотел посмотреть на пожар. Это был глупый мальчишеский порыв, желание увидеть, как все горит. Он помчался наверх, чтобы можно быть встать на колени у окна и наблюдать за огнем.

В тот день ветер дул с юга, и поэтому команда начала с северного края пастбища. Со своего наблюдательного пункта на втором этаже Джек видел, как зажигаются фитили горелок, видел, как первые капли огня падают на траву, видел, как первые языки пламени взмывают в воздух, но не видел дыма.

Обычно первый дым во время пала белого цвета – это полупрозрачный легкий туман, который поднимается в воздух, если условия благоприятные, ветер не слишком сильный, а земля достаточно влажная. Белый дым по большей части даже не дым – в основном это вода, пар, выходящий из земли, чтобы дать ей возможность наконец заняться. Потом разгорается первое пламя, но оно практически не дает дыма. Настоящий дым появляется позже, когда трава начинает тлеть, когда огонь медленно катится по пастбищу, бесстрастно, но неуклонно пожирая его. При таких пожарах образуются широкие серо-коричневые клубы, и на равнинах они видны за много миль.

Но сегодня был не такой день. Сегодня команда полила землю огнем, он растекся по траве, и всем пришлось отскочить назад, когда пламя взвилось огромными языками, от которых совсем не было дыма, – настолько сильно и жарко вспыхнула трава. Виной этому был напочвенный горючий материал, хрустящая сухая подстилка, полыхнувшая, как после взрыва бомбы, ярко, неистово, высоко и быстро. Даже слишком быстро: как только огонь разгорелся, ветер отбросил его обратно к команде, и те отступили, чтобы не обжечься. А потом огонь стал растекаться по пастбищу как попало, непредсказуемыми путями, так что некоторые полосы быстро тухли, а другие, подгоняемые кратковременными порывами ветра, двигались в странных направлениях под прямым углом к нему, как будто пытаясь атаковать его с фланга, и так возникали небольшие очаги фронтального огня, которые устремлялись по траве назад, прямо на команду, и той снова приходилось отступать.

В тот день команда работала медленно, урывками. Пожар, который обычно выглядел так эффектно – единая волна огня, тихо ползущая по земле, – сегодня превратился в лоскутное одеяло: пламя бушевало в одном направлении, гасло в другом, команда то приближалась, то отступала. Лоуренс наблюдал за всей этой неразберихой с противопожарной полосы, скрестив руки на груди, суровый и бесстрастный, как всегда. Эвелин стояла рядом с ним. Она перестала фотографировать.

Прошел, наверное, час, прежде чем Джек услышал в доме какое-то движение, звук открывающейся двери, потом шаги на лестнице, и вот появилась мать. Она оглядела комнату, вещи Эвелин – его сестра успела присвоить себе все пространство, которое теперь было заполнено ее одеждой, красками, холстами и другими рисовальными принадлежностями. Потом посмотрела на стены, на постеры, на де Кунинга и Ротко, на «Американскую готику». Возможно, она видела эти постеры впервые, поскольку не поднималась в эту комнату с тех пор, как здесь временно поселилась Эвелин.

– Я тебе запрещаю уходить с ней из дома, – сказала мать. Она смотрела не на Джека, а на окно за его спиной. – Больше никаких утренних прогулок. И никакого рисования. Точка.

Он вскочил на ноги.

– Но почему?

– Она на тебя плохо влияет.

– Неправда! – воскликнул он куда громче и с куда большей пылкостью, чем намеревался. Мать сердито прищурилась, скрестила руки на груди, и он попытался успокоиться, убавить звук. – Она учит меня разным вещам.

– Плохим вещам.

– Но мне это нравится. Ты не понимаешь…

– Нет, это ты не понимаешь. Ты ничего не знаешь, Джек. Ты не видишь, как она тобой манипулирует.

– Не манипулирует.

– Как она настраивает тебя против меня.

– Мы говорим об искусстве.

– Ах, об искусстве. Ну да, ну да. – Она усмехнулась. – А я о чем. Господи, да она же тебе голову заморочила. Она всем голову морочит.

– Это неправда, – сказал Джек.

– И много дало ей это ее искусство? А? Мотается из одного города в другой. Ни работы, ни семьи. Смотри, а то станешь таким же, как она. Никем. Пустым местом.

– Она не пустое место! Она… она… – он подыскивал подходящее слово, – храбрая! – выпалил он наконец. – Чего не скажешь о тебе!

Казалось, из комнаты разом высосали весь воздух.

– Прости! – почти сразу же пробормотал он, поник и опустил глаза в пол с видом мольбы о снисхождении.

Ошеломленная мать молча смотрела на него.

– Ну, я даже не знаю, – наконец сказала она.

– Я не хотел.

– Этого-то я и боялась.

– Прости, пожалуйста.

– Больше никакой Эвелин, слышишь меня? С тебя хватит.

Мать возвышалась над ним, уперев руки в бока. Это было совсем не похоже на Джека – вести себя с ней так грубо, и она, вероятно, восприняла его бунт как результат влияния Эвелин.

– Эти постеры, – сказала она, – я хочу, чтобы ты их снял. Все до единого.

– Но…

– Сними их сейчас же.

И вот Джек медленно поднял голову, демонстрируя свое недовольство более явно, чем осмеливался прежде. Он подошел к «Американской готике» – Эвелин прикрепила ее к стене кнопками, и он попытался вытащить одну из нижних, но понял, что не может подцепить ее ногтем, не повредив постер. Тогда он начал расшатывать кнопку, надеясь осторожно высвободить ее, и наконец мать воскликнула: «О боже», шагнула к нему, схватила постер за верхний край и резким яростным движением сорвала его. Потом начала срывать другие постеры, раздирая их на части, и так продолжалось до тех пор, пока все они не превратились в клочья у ее ног.

Некоторое время спустя вернулась Эвелин и обнаружила Джека на полу: он сидел, скрестив ноги, над остатками «Американской готики» и тихо плакал. От нее пахло гарью, платье спереди было испачкано пеплом. Она увидела его слезы, увидела кучу рваной бумаги, увидела, что все постеры в комнате исчезли, и, должно быть, обо всем догадалась. Она села по-турецки рядом с ним и положила ладонь ему на спину.

– Я хочу, чтобы ты выслушал меня очень внимательно, – сказала она. – Знаю, сейчас это кажется невозможным, но все пройдет. Понимаешь? Ты справишься, и все будет хорошо.

Он кивнул, но ничего не ответил. Закрыл лицо руками, чтобы не было видно слез и чтобы они не капали на пол. Он всегда чувствовал себя виноватым, когда плакал, виноватым в том, что его плач требует внимания, а ему было неловко требовать чего бы то ни было или привлекать к себе внимание.

– Давай я тебе кое-что покажу, – сказала Эвелин. Она достала из рюкзака пачку полароидных снимков и начала их перебирать. – Вот. Я только что сняла. Посмотри.

На фотографии было обугленное и дымящееся пастбище, сплошь голая земля и пепел, но в середине стоял цветущий кустик, нетронутый огнем. Джек узнал краснокоренник, или, как любила называть его Эвелин, дикий снежок: высотой около трех футов, с густыми белыми шапками – единственное живое существо посреди копоти.

– Разве это не удивительно? – сказала она. – Огонь выжег все, но пощадил этот цветок. Обошел его стороной. Все остальное погибло, но одно-единственное растение выжило. Это же невероятно!

– Ага, – сказал Джек, вытирая нос.

– Вообще это даже не просто невероятно. Это чудо!

– Ну да.

– Нет уж, ты должен произнести это с куда большим чувством.

– Что?

– Чудо – это нечто священное, Джек. Ты должен быть за него благодарен. Ты должен говорить о нем как положено, с благоговейным трепетом. Твои слова должны звучать торжественно. Давай. Это чудо!

– Это чудо.

– Это чудо! – произнесла она, воздевая руки к небу.

– Это чудо!

– Это чудо!

– Это чудо! – воскликнул он, вскакивая на ноги.

– Другое дело.

Он улыбнулся. Слезы перестали подступать к глазам. Так влияла на него Эвелин – ее жизнерадостность была заразительной.

– А сейчас, – сказала она, – этот цветок – ты.

– Я?

– Да. Я знаю, тебе кажется, что огонь окружает со всех сторон. И я знаю это чувство безнадежности. Но поверь, все отнюдь не так безнадежно. Ты выберешься. Это пройдет. Ты выживешь.

Он кивнул.

– Хорошо.

– Обязательно. Я это знаю. Они увидят – мама, папа, все остальные – они увидят, какое ты чудо.

– Спасибо.

– А из-за постеров не переживай, – сказала она. – Это просто бумага. – Она взяла горсть клочков «Американской готики» и подбросила их в воздух. – Плевать на нее.

Он засмеялся, когда обрывки, кружась, упали на пол.

– А теперь давай приведем себя в порядок, спустимся вниз и постараемся поладить с мамой.

В тот вечер Рут Бейкер была в самом жутком настроении из возможных – то есть молчала. Все четверо сидели за столом и ели покупную говядину в остром соусе, которую Рут разогрела. Никто не произносил ни слова. И это было, пожалуй, хуже, чем когда Рут всячески демонстрировала свое недовольство вслух, потому что это означало, что внутри она кипит. Это означало, что готовится наказание. В последние тихие минуты перед тем, как оно последует, трудно было вести нормальную, непринужденную беседу. И вот они сидели и ели – Джек поражался тому, насколько громким оказался этот процесс, все эти звяканья ложек о тарелки, чавканье и мерзкое влажное сглатывание, поражался как самим звукам, так и тому, что при обычных обстоятельствах никто их не замечал, – как вдруг Рут наконец произнесла:

– Лоуренс завтра уезжает.

Все подняли головы. Лоуренс перестал жевать, посмотрел на нее, сглотнул, вытер губы салфеткой и сказал с неуместной официальностью:

– Да. Собираюсь поехать со своей командой проводить палы на юге.

– Мне казалось, что сейчас слишком ветрено, – заметила Эвелин.

– Скажем так, – он взглянул на Рут, которая не отрывала глаз от своей тарелки, – я передумал.

Это означало, что его заставили передумать. Ему велели уехать. В какой-то момент этим вечером у них состоялся разговор. Джек никогда не знал, о чем говорили его родители во время таких бесед, знал только, что потом они держались напряженно и настороженно, готовые обороняться точно так же, как щитомордники, которых он иногда видел в траве, – не издавая ни звука, но тая в себе смертельную угрозу.

– Только сначала нужно закончить пал здесь, – сказал Лоуренс. – А то мы сегодня не успели.

– И когда будете заканчивать? – спросила Эвелин.

– Вечером.

– Вечером? – взволнованно уточнила Эвелин. – Можно я посмотрю?

– Ну, – Лоуренс покосился на жену, – почему бы и нет.

Рут немедленно ответила на это громким фырканьем.

– Мы так не договаривались.

– Я просто хочу нарисовать пожар, – сказала Эвелин.

– Кажется, я не с тобой разговаривала, – отозвалась Рут. А потом тихо, размеренно обратилась к мужу: – Пойдем со мной.

Они вышли вдвоем на улицу, и при виде того, как Лоуренс последовал за ней, сутулясь, всей своей позой явственно демонстрируя поражение, Джек ощутил легкий укол ненависти к нему за то, что такой высокий, гордый и достойный человек может так унижаться. Ему захотелось, чтобы его родители никогда не встречались, пусть даже это отменяло его собственное существование.

– М-да, вот будет вечерочек, – сказала Эвелин, закатывая глаза. И ушла наверх, в свою комнату.

Джек остался в кухне. Он сложил говядину в контейнер и убрал в холодильник, сгреб остатки с тарелок в ведро, завязал пакет, вынес его в мусорный бак за домом, плотно закрыл бак, чтобы туда не лезли заинтересовавшиеся еноты и койоты, вымыл посуду, расставил ее в сушилке, вытер стол и раковину, прошел в комнату родителей, положил розовый халат матери на ее кровать, включил канал Си-би-эс и стал ждать.

По опыту он знал, что когда мать сердится, то ее гнев, как правило, рассеивается, если сделать все возможное, чтобы у нее был идеальный вечер – в халате, в постели, перед телевизором.

Он ждал. Ее доносящийся с улицы голос достиг отчаянного крещендо, а потом она вернулась в дом. Хлопнувшая дверь, тяжелые шаги в кухне, короткое затишье, уже более легкие приближающиеся шаги, и вот она останавливается в дверях и осматривается: халат, Джек, сидящий по-турецки на полу, «Ньюхарт» по телевизору на средней громкости.

– Спасибо, – сказала она.

– Пожалуйста.

Она укуталась в халат, и они просидели вместе до конца серии, не говоря ни слова, после чего она нарушила молчание.

– Скажи своей сестре, что она может выйти на улицу и порисовать.

Отвернувшись, Джек улыбнулся. Он бы не стал улыбаться, если бы мать могла его видеть; он не хотел, чтобы она знала, как сильно он желал этой уступки, этого потепления в ее отношениях с дочерью, потому что тогда, возможно, Эвелин останется еще хоть на несколько дней, и пока Рут объясняла Джеку, что она передумала и Эвелин может сегодня посмотреть пожар на северном пастбище, Джек кивал, но уже представлял себе утренние занятия с сестрой среди холмов, совместные встречи рассвета, новые рассказы о большом мире за пределами дома, о людях, которых она встречала, о приключениях, которые она пережила, шанс провести больше времени с ней и с ее ежедневными чудесами.

– Давай, – сказала Рут. – Передай это сестре, а потом сразу возвращайся.

Джек так и сделал: взбежал по лестнице, нашел Эвелин уже в ее обычном наряде для рисования – платье в горошек, грязные белые кроссовки, рюкзак, набитый красками, – и она обняла его, когда он сообщил ей новость.

– Думаю, за эту внезапную перемену в настроении надо благодарить тебя? – спросила она, крепко прижимая его к себе.

– Может быть, – ответил он с ухмылкой.

Она собрала все свои принадлежности и побежала вниз по лестнице. Он вышел за ней на крыльцо и смотрел, как она уходит в ночь, и тут она повернулась, взглянула на него и улыбнулась:

– Знаешь, жаль, что мы не росли вместе.

С этими словами она помахала ему, он помахал в ответ, и она побежала прочь, в ревущую темноту.

Настроение у Джека было отличное, и он гордился тем, как ловко спас ситуацию. Он вернулся в комнату матери и снова сел на пол возле ее кровати, весь сияя в предвкушении.

Как Джек будет вспоминать потом, следующий час, проведенный за просмотром «Кегни и Лейси», станет последним, когда в этом доме ему бывало весело.

Он будет думать, что если бы тогда начал действовать раньше, а не упивался своим идиотским достижением,

если бы сразу же пошел к матери,

если бы позволил ей выместить свою злость на нем, а не на отце,

если бы они придерживались первоначального плана и вообще не стали устраивать пал вечером,

если бы он просто слушал ее внимательнее…

Но тогда все это еще не приходило ему в голову. Сериал закончился, начался выпуск новостей – главной темой, как обычно, были засуха и ветер, – и Джек встал, потянулся, подошел к окну посмотреть на южное пастбище, изобразил пальцами бинокль, прижал их к стеклу, выглянул в темноту и, как ни странно, ничего не увидел. На южном пастбище ничего не происходило.

А ведь раньше он всегда слышал голоса фермеров, слышал, как подъезжают их машины.

– Где все? – спросил он.

– Ты о чем?

– Я их не вижу. Где они?

– На северном пастбище, балбес.

Джек посмотрел на мать, и в животе у него все сжалось от страха.

– Ты же сказала, что Эвелин должна смотреть с северного пастбища.

– Нет, я говорила тебе, что они будут жечь северное пастбище.

Некоторое время они смотрели друг на друга, и к ним обоим приходило страшное осознание.

– Где Эвелин? – спросила мать. Но он уже вылетел за дверь, вылетел из дома, уже бежал босиком по острому гравию дорожки, но даже не чувствовал боли, потому что увидел в противопожарной полосе северного пастбища отца и остальных с сигнальными ракетами в руках, которые они как раз сейчас и запускали, и яростные красные вспышки разорвали ночь, и Джек закричал им, чтобы они остановились, но это было бесполезно. Они не слышали его за бушующим ветром, а маленьким ногам Джека не хватало силы, чтобы он успел добраться к ним до того, как эти сигнальные ракеты одна за другой полетят в поле, образуя в небе плавные параболы.

Эвелин не могла знать, что происходит. Даже если бы она увидела команду Лоуренса с середины огромного поля размером с бейсбольный стадион, то в темноте, в прерии, где расстояния увеличиваются и искажаются, она не поняла бы, что они собираются делать. Она, вероятно, предположила бы, что они разводят встречный огонь на южном пастбище. Ей неоткуда было знать, что Лоуренс изменил план, что после своих дневных мучений он решил вечером попробовать фронтальный огонь, воспользоваться помощью ветра, а не бороться с ним, остаться за пределами поля и поджечь его на расстоянии сигнальными ракетами, а наблюдателям велел следить за угольками, вылетающими с пастбища, и поэтому, когда начался пожар, их внимание было сосредоточено на окраинах поля, а не на его центральной части, где они могли бы различить небольшое, но яркое пятно – платье в горошек.

Когда сигнальные патроны упали на сухую и ломкую траву, та немедленно вспыхнула, а потом, напитавшись кислородом и энергией ревущего ветра, огонь как будто набух и взорвался гигантской волной высотой в десять футов, которая устремилась на север так быстро, что никому было не под силу ее обогнать, и Джек пронесся мимо команды, что-то бессвязно крича, он слышал, как отец зовет его по имени, но не остановился, даже когда добрался до пастбища, где земля была выжженной и раскаленной, и продолжал бежать, и при виде огня, который двигался все дальше и дальше, ему вдруг вспомнилась та полароидная фотография, изображение единственного уцелевшего цветка, и внезапно он понял, что это знак, это судьба, что Эвелин сфотографировала этот цветок, но не поняла его настоящего значения – это не он чудесный цветок, а она. И огонь минует ее, и она останется такой же невредимой, как и тот цветок – он был уверен в этом, когда бежал все дальше и дальше, когда услышал за спиной тяжелые шаги, когда ноги вспыхнули адской болью, он ждал, что вот-вот она появится из темноты, вся в черной саже, но поразительно живая, и он кричал, кричал и кричал псалом, которому его научила сестра, и те, кто бросился за ним, слышали в его голосе настоящий восторг, веру и благоговейный трепет: «Это чудо! Это чудо! Это чудо!»

Сказка о душе, которая блуждает в облике мыши


ПЕРВОЙ ОПЛАЧИВАЕМОЙ РАБОТОЙ Элизабет стала работа, которую дал ей доктор Отто Сэнборн на первом курсе колледжа: ее основной обязанностью было вести личные и откровенные беседы со случайными мужчинами, чтобы выяснить, кто из них в нее влюбится. Научная статья, посвященная результатам этого эксперимента, вышла под сухим заголовком «Эмпирическое конструирование интимности: практическая методология», была восторженно встречена популярными СМИ, и Сэнборна даже пригласили в одно дневное ток-шоу, где его исследованию дали куда более блестящее название – «Сценарий любви с первого взгляда». Сэнборн сделал следующее: он тщательно протестировал различные комбинации примерно из сотни вопросов, чтобы выбрать из них десять ключевых, ответы на которые, если давать их в строго определенном порядке, могут вызвать симпатию и даже любовь между двумя совершенно незнакомыми людьми. Итак, задача Элизабет заключалась в том, чтобы в течение своей первой осени в колледже ходить на факультет психологии каждый будний день и по три-четыре раза в сутки становиться объектом влюбленности.

Все мужчины, с которыми она беседовала, были гетеросексуалами приблизительно одного с ней возраста, соглашались на эксперимент добровольно, не состояли в отношениях и в своих анкетах выражали заинтересованность в поиске партнерши. Сначала она (притворяясь, что сама тоже входит в число испытуемых) зачитывала вслух простую инструкцию, предупреждая, что сейчас будет задавать ряд вопросов личного характера и что очень важно, чтобы они оба ответили на эти вопросы подробно и честно, а потом переходила к интервью.

– Оцените по десятибалльной шкале, насколько сильно родители вас любили?

Согласно исследованиям Сэнборна, именно этот вопрос эффективнее всего направлял дальнейшую беседу в нужное русло; оценивая, как о них заботились в прошлом, испытуемые становились более открытыми к новой, возможно, даже более сильной любви в настоящем. Ответ должен был даваться в баллах в силу одной хорошо известной психологической закономерности: когда людей просят охарактеризовать что-то по десятибалльной шкале, они почти никогда не выбирают «один» или «десять», поэтому даже те испытуемые, чье детство было самым счастливым и полным любви, скорее всего, скажут «девять» и сделают вывод, что это еще не предел, а вопрос как раз и должен заставить их задуматься о том, что новая любовь может лучше удовлетворить их потребности.

Кроме того, по теории Сэнборна, когда испытуемые описывали свое детство, они возвращались к давнишним событиям, воскрешали их в памяти, переживали заново и как бы вселялись в того ребенка, которым были раньше. Наш мозг не видит большой разницы между тем, чтобы вспомнить о каком-то случае в прошлом, и тем, чтобы испытать все это еще раз в настоящем – именно этот процесс, например, неконтролируемо запускается у людей, которые страдают ПТСР и многократно переживают травмирующий эпизод заново, – так что, когда испытуемый рассказывал, как его любили в детстве, какая-то часть его сознания должна была стать ребенком, чтобы описать эти ощущения. Он должен был смоделировать и воссоздать свое детское сознание в нынешнем взрослом мозгу, а значит, в этот момент, рядом с Элизабет, он чувствовал то же самое, что ребенком чувствовал в прошлом: уязвимость и потребность в заботе. Во всех людях – иногда на поверхности, иногда глубоко внутри – живет дух того беззащитного ребенка, и цель первого вопроса Сэнборна заключалась в том, чтобы вызвать его.

Этот эффект подкреплялся вторым вопросом – «Расскажите про первую самую любимую вещь», – который побуждал испытуемых описать предмет, успокаивавший их в детстве, будь то плюшевый мишка, любая игрушка или кукла, а для тех, кто обладал незаурядной способностью помнить себя с самого раннего возраста, это могла быть безделушка младенческих лет, вроде погремушки или пустышки, обычно с каким-нибудь примитивным именем, например Бинки. Элизабет была очень тронута, когда несколько человек поделились с ней почти одинаковыми воспоминаниями о вязаном хлопковом одеяле нежно-голубого цвета, тонком, с атласной каймой, со временем обтрепавшейся на уголке, потому что в детстве они постоянно запихивали этот уголок в рот. Важно было, чтобы испытуемые не просто называли дорогие сердцу вещи, а вспоминали их во всех подробностях, поскольку описание их физических характеристик требовало извлечь информацию о текстуре, запахе, вкусе и тому подобном из сенсорных зон коры головного мозга, а это опять же приводило к тому, что одеяло проявлялось в настоящем, ненадолго возвращая к жизни ребенка, который кутался в него и чувствовал себя в тепле и безопасности.

Иными словами, первые два вопроса нужны были для того, чтобы пробиться сквозь взрослые механизмы защиты и вытащить наружу невинные, уязвимые и хрупкие маленькие «я».

После чего пора было заставить их понервничать.

Или, как выражался Сэнборн, «испытать сильный аффект». Вынуждая людей почувствовать себя уязвимыми, он потом использовал эту уязвимость, провоцируя их на сильные и зачастую неприятные эмоции. Поэтому следующие несколько вопросов были задуманы так, чтобы вызвать чувство тревоги, смущения, стыда и даже ужаса: испытуемым предлагалось описать моменты, когда над ними смеялись на публике, когда они плакали на глазах у других, когда больше всего переживали о чем-то или боялись чего-то. Элизабет просила своих собеседников представить, как они могут умереть или о чем будут сожалеть, если умрут сегодня. Она просила в четких, конкретных и пугающих подробностях описать, что их больше всего привлекает в ее внешности.

На самом деле цель ее вопросов состояла в том, чтобы заставить сердца этих мужчин биться чаще, чтобы они вспотели и начали волноваться. Сэнборн пытался вызвать в их телах приблизительно те же ощущения, что возникают при влюбленности, – потоотделение, волнение, учащенное сердцебиение, – пользуясь особым психологическим феноменом, при котором люди склонны неверно истолковывать то, что вызывает у них возбуждение. Как объяснил Сэнборн, то, что люди понимают под «чувством» или «эмоцией», – всего лишь концептуальная и семантическая категория, ассоциируемая с комплексом физических ощущений: они чувствовали, как их бросает в жар, как все внутри сжимается и по телу пробегает дрожь, и в какой-то момент решили называть это «злостью»; они чувствовали усталость, пустоту и апатию и стали называть это «грустью». Так что в человеческом переживании эмоций существует фундаментальная проблема курицы и яйца, проблема причинно-следственной связи. Субъективно нам кажется, что сильные эмоции вызывают сильные физические реакции: человек тревожится, и от тревоги у него потеют ладони. Но на самом деле все наоборот: ладони начинают потеть, и разум задним числом ищет этому причину. «Наверное, я тревожусь», – думает он.

Эмоции, говорил Сэнборн, – это просто названия, которые люди задним числом дали биологическим явлениям, и поэтому вполне возможно, – более того, так случается довольно часто, – что эти названия неточны или вообще неверны. Например, маленькие дети обычно не видят разницы между злостью и усталостью. И даже взрослые иногда ошибочно принимают за раздражение самый обычный голод. Широко известно, что люди испытывают куда более сильное романтическое влечение и возбуждение в ситуациях, которые порождают нервозность, беспокойство или страх, – см. работы, посвященные невероятной эффективности первых свиданий, проходящих в парках аттракционов, или за просмотром фильмов ужасов, или (как в одном блестящем канадском исследовании) на шатком висячем мосту при сильном ветре, где приходится общаться с потенциальным объектом любви на высоте четырехсот футов над каменистым ущельем. Участники эксперимента, проходившего на крошечном, качающемся, неустойчивом мосту недалеко от Ванкувера, испытывали весь комплекс физических симптомов сильного аффекта – выброс адреналина, потеющие ладони, учащенное сердцебиение, давящее чувство в районе солнечного сплетения, – и их мозг мог объяснить это двумя способами: либо все дело в мосте, и в этом случае они чувствуют «страх», либо все дело в другом человеке, с которым они вместе находятся на мосту, и в таком случае это «влечение» или даже «любовь».

И поскольку влечение наносило меньше ущерба самолюбию, чем страх, они, как правило, верили именно в эту историю: пары, которые познакомились на висячем мосту, испытывали гораздо большее влечение друг к другу и гораздо чаще ходили на повторные свидания, чем контрольная группа пар, которые познакомились на прочном, большом, невысоком и, надо признать, скучном мосту в Канаде.

Другими словами, люди создавали историю, которая объясняла им самих себя, а потом верили, что их выдуманная история и есть объективная истина. А значит, если Элизабет удавалось заставить мужчин нервничать с помощью очень личных и откровенных вопросов, они могли неправильно истолковывать это волнение, говоря себе, по сути, следующее: «Видимо, меня действительно влечет к этой девушке, если я так нервничаю рядом с ней».

Отсюда проистекал и заключительный вопрос интервью: «Вы верите в любовь с первого взгляда?» Этот вопрос был грубой манипуляцией, психологическим эквивалентом «магических способностей» фокусника, когда вы думаете, что выбираете карту из колоды наугад, но на самом деле берете именно ту, что задумал фокусник. Спрашивать испытуемого, верит ли он в любовь с первого взгляда, именно в тот момент, когда его одолевают физические проявления чрезвычайно сильного аффекта, – все равно что подавать ему на блюдечке ту трактовку реальности, за которую он готов будет ухватиться.

После этого испытуемому давали две вещи: во-первых, тематический апперцептивный тест, чтобы определить возможное романтическое влечение и сексуальное возбуждение, а во-вторых, номер домашнего телефона Элизабет, поскольку процент испытуемых, звонивших, чтобы пригласить ее на свидание, был важным показателем для исследования.

Именно этот сценарий, доведенный до совершенства, Элизабет и использовала на Джеке в тот вечер, когда они познакомились. За годы их отношений, а потом и брака, она так ему об этом и не рассказала. Она думала, что избавляет его от неприятных переживаний; Джек был такой романтической натурой, так дорожил чистотой и волшебством их предыстории, что она не хотела отравлять ему память об этом, сообщая, что на самом деле он стал объектом изощренных психологических манипуляций. Она не хотела, чтобы он знал, что лихорадочная взбудораженность, которую он испытывал в ту ночь, была, по крайней мере отчасти, протестирована в лаборатории и оценена экспертами. Сначала ее беспокоило, что она так раскрутила его на эмоции, но потом выяснилось, что он наблюдал за ней издалека, через окно, точно так же, как она наблюдала за ним, что он был по уши влюблен в нее еще до того, как они познакомились, и это как будто снимало с нее вину. А потом, по прошествии многих месяцев и лет, все это перестало иметь значение. Они были парой так долго, что какой бы обманный маневр она ни использовала в самом начале их отношений, по-настоящему счастливое время, которое они провели вместе, перевешивало эту ложь.

Правда же?

Этот вопрос не давал ей покоя в тот день, когда она встретилась с доктором Сэнборном. Он сидел на своей любимой скамейке и смотрел на свою любимую чикагскую достопримечательность – скульптуру, в народе известную как «Фасоль». На самом деле она называлась «Облачные врата», и ее автор упорно настаивал на том, чтобы люди называли ее «Облачные врата», и всякий раз, когда городские СМИ упоминали о ней в официальном контексте, она была «Облачными вратами», но все остальные называли ее «Фасолью». Потому что именно так она и выглядела, эта скульптура: она достигала шестидесяти футов в длину и тридцати в высоту, была покрыта отражающими стальными пластинами, а по форме – с этим нельзя было не согласиться – напоминала боб. Это было гигантское трехмерное зеркало, в точности повторяющее очертания удлиненной лимской фасоли.

Она располагалась на площади в центре города, и с одной стороны в ней отражались здания на Мичиган-авеню, чьи плоские фасады в ее бесшовном боку становились изогнутыми. Больше всего Сэнборн любил эту скульптуру за то, что она давала возможность наблюдать за прохожими, разглядывающими в ней свои странные отражения, свои головы, которые казались растянутыми или сплющенными, свои тела, которые, стоило сделать шаг в сторону, тоже растягивались или сплющивались. Тут они принимали форму тыквы, там – форму груши. Сотни людей стояли вокруг «Фасоли» или под ней, махали сами себе, фотографировались, отходили то в одну, то в другую сторону и изучали деформации своих отражений, что их очень забавляло, а это, в свою очередь, очень забавляло Сэнборна. Он сидел на одной из ближайших скамеек и с улыбкой наблюдал за ними.

Это Элизабет попросила о встрече. Она не поддерживала тесного контакта с Сэнборном с тех пор, как он вышел на пенсию, но знала его достаточно, чтобы понимать, что такой образ жизни не для него. Он был не из тех, кто любит отдыхать и бездельничать, и поэтому разнообразные хобби, новые знакомства и экзотические путешествия, которые теперь стали ему доступны, его не радовали; им недоставало того, что давала ему работа, ощущения великой интеллектуальной миссии, возникающего при попытке ответить на один из главных жизненных вопросов: «Как определить, что истинно?» По сравнению с этим вопросом Акапулько не представляет никакого интереса, написал он Элизабет несколько лет назад в электронном письме, отправленном из Акапулько.

Сэнборн был одет, как обычно, по-походному: рубашка с множеством карманов, местами в пятнах пота, зеленая панама с широкими полями, защищающая его красное лицо от солнца, брюки карго, застегнутые на липучки на щиколотках, чтобы отвороты не попадали в цепь велосипеда, который по-прежнему оставался для него главным средством передвижения по городу. Велосипед, прислоненный к спинке скамейки, был тяжело нагружен продуктами – на руле упаковка с шестью банками колы, подседельная сумка набита до отказа, из большой двойной корзины сзади торчат ручки множества полиэтиленовых пакетов, шуршащие на ветру.

Сэнборн с удовольствием наблюдал за происходящим вокруг «Фасоли», пока не увидел, как из толпы выходит Элизабет, и тогда он встал, поцеловал ее в щеку и сказал:

– Моя дорогая, какой приятный сюрприз. Садитесь, садитесь, прошу.

Она устроилась на скамейке рядом с ним, и они стали вместе смотреть на компанию детей, которые от души хохотали при виде того, как «Фасоль» удлиняет, сплющивает и гротескно искажает их лица. Большинство родителей, впрочем, стояли, уткнувшись в телефоны.

– Почему одним людям нравятся кривые зеркала, а другим нет? – спросил Сэнборн.

– Не знаю, – отозвалась Элизабет, – но не сомневаюсь, что у вас есть теория на этот счет.

– Рабочая версия. Бессовестным образом непроверенная. Тыканье пальцем в небо. Наверное, с моей стороны безответственно даже озвучивать ее.

– Ваши догадки обычно очень занимательны. Я бы послушала.

– Ладно, вот вам моя гипотеза: каждый человек в какой-то степени, в большей или в меньшей, осознает, что в нем есть нечто эксцентричное. Внутренний сумасброд. Некая часть, противоречащая тому, что мы все условились считать, так сказать, «нормой».

– Конечно, так и есть.

– И у некоторых людей хорошие отношения с этим внутренним чудаком. Они заботятся о нем, потакают ему, иногда дают проявиться вовне. Это те люди, которым весело в комнате кривых зеркал. Они видят в отражении чудовищную версию себя и думают: «Да! Это тоже я!» Они ее не отвергают.

– Как эти дети, – сказала Элизабет, глядя, как они корчат перед «Фасолью» жуткие рожи, показывают язык, скашивают глаза к носу, засовывают пальцы в рот и растягивают губы.

– Именно дети чаще всего оказываются не в ладах с социальными нормами и этикетом, – сказал Сэнборн, – поэтому вполне логично, что у них лучше налажен контакт со своими внутренними чудаками. А у взрослых с этим хуже. Многие взрослые тратят немалые ресурсы психики на то, чтобы быть нормальными, не выделяться, выстраивать такой образ себя, который был бы приятен другим и приемлем в обществе. Эти взрослые воспринимают своего внутреннего чудака как источник тревоги и угрозы, как клубок нежелательных импульсов, и поэтому они изо всех сил стараются усмирить его и затолкать поглубже. Для них кривое зеркало слишком кривое. Их задевает то, что они там видят, тот отталкивающий и непрезентабельный образ, который воплощает в себе их тщательно скрываемое «я». Взять хоть вот этого человека.

Сэнборн указал на стоящего неподалеку бизнесмена – возможно, у него был перерыв на обед – в темно-синем спортивном пиджаке, голубой рубашке, галстуке абрикосового цвета и с небольшим рюкзаком на одном плече. Он остановился с краю толпы, на секунду заглянул в «Фасоль», демонстрируя идеальную осанку, и быстро зашагал дальше через площадь.

– Да уж, – сказал Сэнборн, – вот у кого в шкафу полно скелетов.

– Похоже, вы нашли многообещающую тему для нового исследования.

– О, это всего лишь теория, дорогая. Понятия не имею, как ее проверить. И вообще я сейчас слишком занят.

– Вы опять работаете?

– Именно! Я понял, что ни секунды больше не выдержу на пенсии. Столько свободного времени. Столько гольфа. Нет уж, я вернулся к работе и сейчас провожу этнографическое исследование крайне интересного сообщества людей, которые разделяют одно и то же странное убеждение.

– И какое же?

– Они верят, что мир – это компьютерная симуляция.

– Симуляция. Как в том фильме с разумными машинами?

– Да, но не в таком апокалиптичном ключе. Люди, которых я изучаю, рассуждают на удивление логично, вполне рациональны, основываются на математических расчетах и умеют анализировать. Они исходят из простой предпосылки: мощность компьютеров и скорость обработки данных, вероятно, продолжат расти в экспоненциальном темпе.

– Пока что звучит разумно.

– Из этого следует, что человечество рано или поздно изобретет компьютеры с практически бесконечной производительностью. Компьютеры настолько быстрые и мощные, обладающие таким интеллектом, что они будут способны смоделировать реальный мир вплоть до последнего атома. Карту мира размером с мир. Компьютеры, умеющие имитировать ощущение человеческой жизни, имитировать всю историю Земли, варьируя отдельные переменные и проверяя, какими получатся результаты. Как модель прогнозирования погоды, но в мировом масштабе. Появление такой симуляции практически неизбежно.

– Я понимаю.

– И как вы думаете, сколько таких симуляций может быть запущено в этом гипотетическом будущем?

– Не знаю. Миллион?

– Вот именно, миллион! В этом случае вселенная будет содержать одну реальную Землю и миллион симуляций Земли. А значит, вероятность того, что мы сейчас живем на этой единственной реальной Земле, составляет буквально один шанс на миллион. По большому счету, это аргументация на основе вероятностного метода. Шансы, что мы живем в одной из симуляций, намного выше, особенно если учесть, что участник симуляции не воспринимает ее как симуляцию, потому что это ее разрушит. Блестяще, правда?

– И много людей верят в это?

– Очень много! Причем у них большие и активные сообщества в интернете. Я участник их группы во «Второй жизни», в проекте, который сам по себе тоже симуляция, виртуальный мир. И знаете, как называется эта группа?

– Нет.

– «Третья жизнь»! О, как я скучаю по нашим разговорам. Как у вас дела? Как ваша семья?

Элизабет улыбнулась. Честным ответом на этот вопрос было бы «хуже некуда». Джек уехал в Канзас, их брак разваливался, их будущее и их тающие сбережения оказались втянуты в интернет-скандалы. Но она вдруг почувствовала себя виноватой за то, что хочет взвалить на беднягу Сэнборна все свои трагедии.

– Хорошо, – ответила она и энергично закивала. – Все хорошо!

– Дорогая, – сказал он, – вы ведь ни с того ни с сего захотели со мной встретиться не потому, что все хорошо. Что вас беспокоит?

Элизабет выдохнула, впервые осознав, что задерживала дыхание.

– Это касается нас с Джеком.

– Что такое?

– У нас все разладилось.

– Понимаю.

– У нас трудности в отношениях.

– Они возникли только что или уже давно?

– Вообще-то… и так, и так. Но, кажется, все началось с новой квартиры. Я вам еще не говорила: мы наконец-то купили квартиру.

– Поздравляю.

– Да, и предполагалось, что это будет наш дом на всю жизнь. Я думаю, что сам процесс планирования этого дома на всю жизнь выявил некоторые вещи, которым, честно говоря, мы до этого не уделяли внимания. В общем, он заставил нас задуматься, действительно ли мы хотим прожить так всю жизнь. Он заставил нас понять, что… не знаю, возможно, у нас изначально что-то пошло не так.

– И что же?

– Это может прозвучать странно, но вы помните, как взяли меня к себе?

– Конечно.

– Помните исследование, которое мы тогда проводили?

– «Сценарий любви с первого взгляда» – так его, кажется, назвали? Конструирование близости в лабораторных условиях. И я хочу, чтобы вы знали, что наши результаты оказались надежными и воспроизводимыми, в отличие от многих других результатов нынешних исследований. Это была прекрасная работа.

– В общем, я использовала наш метод на Джеке.

– Не может быть!

– На первом свидании. Я прошла весь сценарий, все десять вопросов, точно в правильном порядке.

– Ну даете!

– С тех пор Джек убежден, что мы созданы друг для друга.

– Ох, как жаль, что это произошло не в рамках эксперимента. Мы могли бы включить эти данные в наши выводы! Представьте заголовок: «Результаты настолько убедительны, что одним из побочных эффектов становится брак».

– Просто я почти уверена, что мы с Джеком… на самом деле мы совершенно не подходим друг другу.

– Да?

– Помните, что во время нашего знакомства вы сказали мне о любви? Вы сказали, что любовь – это когда ты видишь в ком-то другом нечто такое, чего хочешь для себя. И тогда я увидела в Джеке то, чего, как мне казалось, я хотела. Но, может быть, это мне больше не нужно, или, может быть, этого в нем вообще никогда не было. Я не знаю.

– Дорогая, – сказал Сэнборн, глядя на нее так же снисходительно, как в те годы, когда она была студенткой и говорила какую-нибудь наивную чушь. – Естественно, вы с Джеком не созданы друг для друга. Естественно, вы друг другу не подходите.

– Ого. Вообще-то я думала, что вы меня поддержите.

– Я постараюсь поддержать вас, дорогая, но, возможно, не так, как вы ожидаете.

– Хорошо.

– Конечно, сейчас я ужасно предвзят. Вы должны знать, что в вопросах любви объективности от меня ждать не приходится.

– Почему?

– У меня кое-кто появился.

– Правда?

– И этот кое-кто – самому неловко это произносить, – этот кое-кто мне очень дорог.

– Это замечательно.

– Верите или нет, но его зовут Дейл. Представьте себе! Я всю жизнь был так далек от сентиментальности, и вот меня сводит с ума человек по имени Дейл. Честно говоря, даже стыдно.

– Я рада за вас, – сказала Элизабет. Это был первый раз, когда Сэнборн рассказал ей что-то конкретное о своей личной жизни. Он всегда, на протяжении десятков лет, либо хранил полное молчание по этому поводу, либо был демонстративно уклончив. Она улыбнулась, взяла его за руку и сжала ее.

– Да, в общем… Дейл, – продолжал Сэнборн, качая головой. – У него ужасный вкус в вине. И в еде. И в фильмах. Он искренне смеется над самыми тупыми ситкомами. Он никогда не слышал о Шопене, но знает все правила футбола. Он жует с абсолютно омерзительным влажным чавканьем. И тем не менее я им надышаться не могу.

– Мне говорили, что это называется энергией новых отношений.

– Я к тому, что он заставил меня пересмотреть мои прежние непримиримые взгляды на любовь.

Сэнборн улыбнулся ей, откинулся на спинку скамейки, скрестил ноги и посмотрел в ясное осеннее небо. Элизабет проследила за его взглядом и увидела голубей, сидящих на вершине «Фасоли», – в ней отражался яркий голубой день, трудно было понять, где заканчивается скульптура и начинаются небеса, и поэтому казалось, что голуби зависли в воздухе.

– После нашего исследования про иглоукалывание меня мучит один вопрос, – сказал Сэнборн. – Вы же помните наше исследование про иглоукалывание?

– Когда люди вылечивались от хронической боли в спине с помощью зубочистки.

– Да! И с тех пор я все время думаю над этим вопросом: если люди способны на самоисцеление, почему же они так не делают? Сами по себе? Зачем им плацебо? Почему они ждут разрешения? Почему им нужен этот толчок? Тогда у меня не было ответа на этот вопрос, но, думаю, теперь он у меня есть. Хотя опять же, я его не проверял, так что отнеситесь к моим словам со своим обычным здоровым скептицизмом.

– Разумеется.

– Итак, организм иногда может сам избавиться от боли, но зачастую предпочитает этого не делать. Полагаю, это значит, что иногда чувствовать себя плохо полезно. В плохом самочувствии должно быть какое-то преимущество. У боли должен быть какой-то смысл. Верно же? Я считаю, что боль – это своего рода система сигнализации. Если ты потянул мышцу спины, боль сообщает, что нужно дать спине отдохнуть, чтобы не травмировать ее еще больше. И это, безусловно, справедливо для травм – разрывов мышц, переломов, ран, ушибов. Но, как мы с вами хорошо знаем, на такого рода вещи плацебо оказывает очень слабое влияние. Не существует плацебо, которое могло бы срастить кости или ткани. Нет, лучше всего оно помогает людям с хроническими проблемами, будь то боли в спине, которые не может объяснить ни один рентген, головные боли без внятной органической причины, раздражение кишечника при отсутствии видимых раздражителей, общая апатия, физическая слабость, непонятные воспалительные процессы, эмоциональное истощение, душевный упадок…

– Потеря романтической любви.

– Боль, не имеющая явной физической причины, субъективно ощущаемая боль, которую организм мог бы облегчить, если бы захотел, – вот с чем плацебо справляется лучше всего. А почему? Думаю, ответ покажется вам тривиальным: лечение – слишком затратный биологический процесс. Затратный с точки зрения обмена веществ. Устранение боли, инфекции или воспаления за счет внутренних ресурсов обходится очень дорого, если подсчитать потраченные калории. На то, чтобы повысить иммунитет, выработать эндорфины, природные опиоиды, серотонин и так далее, уходит огромное количество энергии. Знаете ли вы, например, что зимой иммунная реакция организма на простуду гораздо слабее, чем летом?

– Нет, я не знала.

– Мозг отмечает короткие дни, недостаток солнечного света, низкую температуру и думает: сейчас сезон дефицита. Он тратит на борьбу с простудой не так много энергии, как летом, в сезон изобилия. Вот почему зимой простуда, как правило, длится дольше: мозг бережет ресурсы, поскольку эволюция запрограммировала его так реагировать в условиях голода, лишений и нужды.

– Значит, если ты недоедаешь, ты не будешь расходовать калории на лечение простуды.

– А если тебя окружают голодные львы, ты тратишь свою драгоценную энергию на бег, а не на раздраженный кишечник. И вот мозг, который по-прежнему существует в симуляции эпохи палеолита, надстроенной над реальностью двадцать первого века, проводит анализ эффективности затрат: он потратит энергию, необходимую для лечения, только тогда, когда будет уверен, что ее хватит, когда будет уверен, что тебе ничто не угрожает.

– Но сейчас-то нам явно ничто не угрожает. Ни львы, ни голод.

– Да, но так ли это изнутри? Вы чувствуете себя уверенно? Вы чувствуете себя в безопасности? Если эмоция – это просто название, которое мы даем телесным ощущениям, как бы вы описали ощущение уверенности и безопасности? Какие это были бы чувства?

– Думаю, спокойствие. Умиротворение. Безмятежность.

– Да.

– Благодушие. Оптимизм. Непринужденность. Свобода.

– И скажите мне, дорогая, как часто вы чувствуете все это в последнее время?

– Кажется, почти никогда.

– Совершенно верно! Люди очень далеки от умиротворения и безмятежности. Никогда прежде в нашей жизни не было так мало непосредственных физических угроз, и все же никогда еще мы не чувствовали себя в такой опасности. И это потому, что в ходе нашей повседневной жизни, со всеми обязанностями на работе и в семье, со всем этим потоком информации, новостей, трендов и манипуляциями общественным мнением, с миллионами доступных вариантов выбора, со всеми происходящими в мире ужасами, которые ежесекундно показывают по телевизору, компьютеру и телефону, мы чаще всего испытываем беспокойство, неуверенность в себе, уязвимость – а это в основном те же эмоции, которые мы испытывали бы, если бы страдали от голода или если бы на нас охотились.

– Информационная перегрузка – это голодный лев нашей эпохи.

– Истинная правда. Мы не чувствуем себя защищенными. Не чувствуем в себе уверенности. И поэтому организм начинает проявлять скупость. Бережет энергию. Плацебо же дает нам иллюзию определенности. Оно погружает нас в историю, которая, если в нее поверить, побуждает организм наконец выполнить свою задачу. Так что плацебо не лечит – скорее, оно создает эмоцию, необходимую для выздоровления. И эта эмоция – уверенность.

– Я пытаюсь понять, какое отношение это все имеет к моему браку.

– Мы живем в мире, где с уверенностью туго, моя дорогая. Мы живем в мире нарастающего по экспоненте хаоса, в эпоху, когда кажется, что чем больше мы знаем, тем меньше понимаем, когда модно приписывать тайные бессознательные мотивы любому поведению, и поэтому начинаешь сомневаться в том, что твои сокровенные мысли и чувства на самом деле твои. Может быть, они подлинны и честны, а может быть, просто заложены в тебя эволюцией, или связаны с тем, что ты вырос в патриархате, или обусловлены твоей принадлежностью к конкретной расе, или стали результатом множества травм, которые нанесли тебе родители, или, может быть, ты так думаешь и чувствуешь потому, что поддался на пропаганду, или попал под влияние алгоритмов, или неосознанно пытаешься выставить себя мерилом нравственности, или, может быть, так устроен твой мозг на химическом уровне, или, может быть, все это справедливо одновременно – откуда тебе знать? Мы подозреваем, что под поверхностью прячется что-то большое, невидимое, и поэтому всегда ищем во всем глубокий смысл.

– Как ваши адепты компьютерной симуляции.

– Я думаю, очевидно, что мы не живем в компьютерной симуляции, но вера в то, что мы в ней живем, служит полезной метафорой: она дает название этому мучительному ощущению, что мы не властны над собой, что нами что-то управляет, что мы ни черта не понимаем в происходящем. Она создает определенность из неопределенности. Вы видели те фотографии с Пизанской башней, где люди делают вид, что поддерживают ее руками?

– Конечно.

– Эта иллюзия работает только тогда, когда ты стоишь в нужной точке. Если сделать шаг влево или вправо, иллюзия рассыплется. И мне кажется, что люди постоянно именно так и поступают в жизни. Они находят себе представление о мире, которое их устраивает, и место, где они чувствуют себя в безопасности, обустраиваются там и никуда не двигаются. Потому что, если они сдвинутся, эффект уверенности и безопасности тут же пропадет, а это слишком страшно и болезненно. Поэтому люди предпочитают свои иллюзии – что мир, конечно же, на самом деле симуляция, или что иглоукалывание помогает, или что соковые диеты работают, или что вирус Эбола создан правительством. Это попытка отстоять островок суверенитета среди хаоса. Перед лицом непреодолимых угроз, пугающей нестабильности и боли тело больше всего на свете жаждет определенности. Можно сказать, что определенность – это, по сути, обратная сторона боли: так выглядит боль, отраженная в кривом зеркале. Когда я вижу, как люди в «Фейсбуке» уверенно высказывают свою позицию по каким-то политическим вопросам, я думаю, что на самом деле они говорят: «Мне очень больно, и никто не обращает на меня внимания». То же самое справедливо и для людей, которые искренне верят в родственные души, как, скажем, ваш муж. На самом деле Джеку нужна иллюзия уверенности, иллюзия того, что ему больше никогда не причинят боли.

– Но почему это иллюзия? Неужели любовь никогда не бывает настоящей? Неужели не существует пар, которые действительно идеально подходят друг другу?

– Подходит ли вам Джек? Или не подходит? Зависит от обстоятельств. Кто этот Джек, о котором мы говорим? Кто вы? Какая версия вас? В какой момент? В каком месте? Какое из ваших многочисленных отражений в кривом зеркале верное? Вчера вы были одним человеком, сегодня вы другой человек, а завтра… кто знает? Но брак обещает постоянство, определенность: вас будут любить вечно. И в тот самый момент, когда мы уверяемся в этом, любовь начинает от нас ускользать. Уверенность ослепляет нас, и мы не замечаем, как мир меняется, и меняется, и меняется.

– Значит, если ничего реального нет, если уверенность всего лишь иллюзия, что нам делать? Не верить ни во что?

– Верьте в то, во что верите, моя дорогая, но верьте с осторожностью. Верьте с состраданием. Верьте с любопытством. Верьте со смирением. И берегитесь высокомерия уверенности. Я к чему клоню, Элизабет, – если вы хотите, чтобы боги над вами посмеялись, тогда, конечно, называйте свою новую квартиру домом на всю жизнь.

ЭЛИЗАБЕТ, в новом платье, стояла в родительской спальне и ждала. Эта комната располагалась на третьем этаже и была самой роскошной во всех «Фронтонах»: большой камин из камня, кровать с балдахином, полированная деревянная мебель, которой было по меньшей мере сто лет. Отец стоял перед ростовым зеркалом возле огромного шкафа из красного дерева, завязывал галстук и смотрел на отражение Элизабет. Мать, накинувшая поверх черного платья кашемировую шаль, сидела за одним из своих двух туалетных столиков и выбирала украшения.

Внизу приглашенные официанты накрывали стол. Наверху Элизабет ждала, пока ее платье будет одобрено. Отец делал это перед каждым визитом гостей – по его словам, Элизабет нужно было научиться правильно преподносить себя, а сама она с этим не справлялась.

Поэтому она ждала его вердикта. А пока ждала, наблюдала за тем, как мать берет пару старинных жемчужных серег, подносит их к ушам, осматривает себя в зеркале, а потом кладет серьги обратно. На туалетном столике перед ней лежали десять разных видов жемчужных серег, золотые и серебряные серьги-кольца, серьги-гвоздики с бриллиантами, висячие серьги с экзотическими разноцветными камнями, не говоря уже о множестве блестящих браслетов, тонких наручных часов и ожерелий – все сплошь антиквариат. Под ожерелья был выделен второй туалетный столик. Мать Элизабет считала себя «коллекционером» – или, по крайней мере, так она говорила; ее запасы драгоценностей, комнаты, обставленные мебелью времен королевы Анны, галерея раннего американского искусства на первом этаже, гараж с ретро-автомобилями, коробки с дизайнерскими часиками, текстиль ручной работы – все это, по ее словам, были «коллекции», и Элизабет никогда по-настоящему не задумывалась, что значит это слово, пока летом не взялась готовить эссе и читать последние философские исследования на тему экономических интересов и невидимой руки рынка, пока не начала задаваться вопросом, какой цели – какой экономической цели – служат эти коллекции. Антикварные жемчужные серьги, конечно, не имели никакой ценности сами по себе и не были полезны в утилитарном смысле. Скорее, коллекция чего-то стоила только потому, что люди думали, что она чего-то стоит; мать Элизабет демонстрировала ее гостям, гости многословно ее расхваливали, и это доставляло ей удовольствие. А удовольствие в рыночной экономике имеет ценность. Поэтому Элизабет решила, что так называемую «коллекцию» можно рассматривать как своего рода батарейку: как батарейка накапливает энергию, так и коллекция накапливает удовольствие – вот что она написала в своем эссе. И сейчас, глядя, как мать проводит пальцами то по одной серьге, то по другой, поглаживает то браслет, то брошь, Элизабет представляла, что она извлекает из своей коллекции наслаждение, как добывают электричество из батарейки: медленно, пока батарейка не разрядится, а это рано или поздно произойдет. Со временем коллекции, казалось, приносили матери все меньше и меньше удовольствия; всякий раз, демонстрируя их гостям, она испытывала острую потребность обновить и расширить их, и за этим неизбежно следовали различные вылазки – на аукционы, на распродажи вещей после смерти прежнего владельца, в бутики, куда можно было попасть только по предварительной договоренности.

Сократу было бы что сказать по этому поводу, думала Элизабет. Сократ утверждал, что важнее не количество удовольствия, а его качество, сила и длительность, что тот, кто всю жизнь гоняется за новыми и новыми удовольствиями, но не умеет их удержать, на самом деле вообще не человек, а скорее моллюск, который только и делает, что плавает и ест, плавает и ест.

Об этом Элизабет не стала писать в своем эссе, боясь, что мать может найти его, прочитать и, естественно, ужаснуться и оскорбиться.

Элизабет молча стояла в родительской спальне. Она смотрела, как мать примеряет другую пару жемчужных серег. Она ждала, чтобы отец одобрил ее наряд. Он взглянул на отражение Элизабет в зеркале.

– Осанка, – сказал он наконец.

Элизабет набрала в грудь воздуха и выпрямилась.

– Вот так, – сказал он. – Расправь плечи, втяни живот. Никто не хочет видеть твое пузо.

Она дала обещание перестать горбиться и сутулиться, но по опыту знала, что нарушит его уже через пару часов. Ей нужно было напоминать, чтобы она держала спину ровно. Она всегда неосознанно возвращалась к изначальной сутулости. И сама не понимала почему. Почему ее разум и тело постоянно не в ладах друг с другом? Этим вечером, например, она досидела с прямой спиной до самой середины ужина, потом поймала на себе неодобрительный взгляд отца и поняла, что опять горбится.

В эти выходные к ним приехали с визитом деловые партнеры ее отца, потому что ему вручали награду от какой-то организации, защищающей права инвалидов. Прошло три недели с того небольшого эпизода на парковке торгового центра, когда он расколотил лобовое стекло фургона, и теперь его чествовали за «неустанные труды на благо людей с ограниченными возможностями в штате Коннектикут», – так было написано на приглашениях.

Итак, сейчас у них небольшой ужин, завтра днем будут развлечения – теннис, плавание, шаффлборд[27], – а вечером состоится большое торжество, когда он получит свою награду и во «Фронтоны» прибудет множество важных персон, – люди из администрации штата и люди из Вашингтона, имеющие большой политический вес, – и вот отец медленно, с благоговением стал называть своим партнерам имена этих влиятельных гостей.

– Беркли, Додд, Маколей, Гроарк, – сказал он. – Если мы заручимся поддержкой хоть кого-нибудь из них, все пойдет как по маслу.

Компаньоны покорно улыбались, покорно кивали – можно было даже сказать, что они виляли всем телом.

– Как вы это делаете? – спросил один из них, самый молодой, недавно закончивший магистратуру по деловому администрированию. – Вот эти парковочные места для инвалидов – как вы вообще до такого додумались?

Отец усмехнулся.

– Возможности есть везде.

– Поразительно. Просто поразительно.

– Главное – никогда не останавливаться на достигнутом, – сказал отец, скрестив руки на груди и откинувшись на спинку стула. – Никогда не почивать на лаврах. Никогда не довольствоваться тем, что имеешь. Если ты начнешь думать, что уже сделал достаточно, что уже добился всего, чего хотел, это конец. Вчерашние успехи не имеют значения. Забудьте о них. Все, что имеет значение, – это идти дальше, дальше и дальше. Вот посмотрите на мою дочь.

Элизабет подняла на него глаза – она смотрела на свои колени, отвлекшись, когда он начал свою речь, – вдруг осознала, что опять сутулится, и решительно выпрямилась.

– Моя дочь, – продолжал он, – не довольствуется теми уроками, на которые ходят остальные старшеклассники. Она не довольствуется тем, что преподают остальным. Нет, она пойдет на занятия в колледже. Изучать то, что проходят на первом курсе. Правда же?

Тут все взгляды обратились на нее, и ее первым порывом было поправить его – она собиралась пойти не на занятия в колледже, а на подготовительные курсы к колледжу, и это совсем другое дело, – но тут она увидела, как смотрит на нее отец, словно бы говоря: «Только не накосячь мне тут», подавила этот порыв, кивнула и перечислила множество курсов, которые будет посещать этой осенью, а потом начала сыпать именами различных философов – Гоббса, Платона, Адама Смита, – которых читает для подготовки, и говорила и говорила о своих летних изысканиях, пока не поймала взгляд матери, дающий ей другой, прямо противоположный наказ: «Не хвастайся». Это было одним из основных правил хорошего тона, которым следовала ее мать. Не хвастаться. Не быть тщеславной. Или, по крайней мере, не производить впечатление хвастливого или тщеславного человека. Элизабет неоднократно видела, как ее мать демонстрирует свои коллекции дорогих вещей и уже практически доходит до того, что можно было бы счесть хвастовством, но в последний момент смягчает его какой-нибудь скромной и самоуничижительной фразой: «Ой, ничего особенного, просто побрякушка, за которую я почти наверняка переплатила, а возможно, вообще подделка», – причем говорилось это о дорогом ювелирном изделии, подлинность которого, как знала Элизабет, не подлежала сомнению. И вот теперь Элизабет, осознавая, что перечисление ее академических достижений может быть расценено как хвастовство или тщеславие, тоже попыталась себя принизить:

– А еще я хожу в театральную студию, но получается очень плохо. У меня нет никаких актерских способностей. В общем-то, я и пошла в эту студию только потому, что туда записалась Мэгги. Наверное, она моя лучшая подруга. Осенью мы поедем любоваться листопадом.

– Любоваться листопадом? – переспросил отец.

И Элизабет рассказала, как Мэгги с семьей каждую осень, в самый красочный период, уезжает на север, в свои любимые места в Уайт-Маунтинс, и там они любуются деревьями, а потом заселяются в один и тот же маленький домик, разводят костер, жарят маршмеллоу, пьют горячее какао и играют в шашки или в «Уно», засиживаются допоздна и на следующее утро садятся в машину сонными, но сразу оживляются, когда проезжают мимо Старика-горы, – это скальное образование на перевале Франкония-Нотч, которое выглядит в точности как профиль мужчины с сурово выставленным вперед подбородком, – машут этому старику и говорят: «До встречи на следующий год, мистер Гора!»

– Вот это и значит любоваться листопадом, – сказала Элизабет.

– Звучит заманчиво, – отозвался молодой коллега отца.

И Элизабет закивала в знак согласия, даже почувствовала себя счастливой, пока снова не поймала отцовский взгляд.

– Как занятно, – сказал он.

Элизабет опустила глаза на свои колени. Она поняла, что опять сутулится. Села прямо. Опять она все делает не так.

– Ну, как бы то ни было, – продолжал отец, – я бы не стал рассчитывать на любование листопадом. – И он улыбнулся своим партнерам. – Если сделка завтра вечером состоится, мы переедем в Вашингтон.

– Ясно. – Элизабет кивнула.

– Не волнуйся, малыш. Вашингтон тебе понравится, а в Вирджинии есть отличные школы.

Некоторое время все молчали, глядя на нее. Мать лениво погладила кончиком пальца жемчужную серьгу. Потом отец встал, приглашая коллег на экскурсию по дому, все последовали за ним в Портретную, и пока Элизабет слушала, как он рассказывает знакомые истории о прошлом Огастинов, к ней пришло осознание: она, скорее всего, не поедет любоваться листопадом с Мэгги Перси, более того, она никогда в жизни не увидит Мэгги Перси. И тогда к ней вернулось прежнее ощущение. Или, скорее, отсутствие ощущений. Она превращалась в серый камень, как герой той книги про Сильвестра и его магический кристалл. Крепла, уплотнялась, твердела, окостеневала. Она чувствовала, как становится более непроницаемой. Чувствовала, как становится менее пористой. Чувствовала, как перестает чувствовать. Иногда ее саму удивляло, какую власть она имеет над автоматическими процессами в своем теле. Она обнаружила, что может замедлить сердцебиение, если сконцентрирует на этом все усилия, может поднять себе температуру, если хочет пропустить школу из-за болезни, может заставить себя не чувствовать – в таких случаях на нее накатывает какая-то холодность и безучастность, и мир на несколько дней, а иногда и недель становится скучным и неинтересным. Она поняла, что именно это сейчас с ней и происходит, когда люди в Портретной как бы вышли за пределы ее поля зрения; они просто перестали иметь значение. И даже новость о переезде в Вирджинию совсем не вызвала у нее эмоций.

У нее в буквальном смысле не было никаких мыслей и чувств, когда она вместе с остальными слушала рассказы отца о магнатах из династии Огастинов, об этих людях, которые не боялись заниматься чем-то новым и незнакомым – железными дорогами, недвижимостью, текстилем, драгоценными металлами, – и каждое поколение осваивало новую отрасль и покоряло ее.

В конце концов рассказ завершился, и она помедлила в Портретной, пока толпа не вышла, а потом, пройдя через кухню и кладовую, поднялась на два этажа по лестнице и оказалась в пустом помещении для прислуги, в маленькой комнатке, отгороженной от остального дома стеной, где в такие дни, как сегодня, она пыталась перезарядиться, прийти в себя. Здесь, наверху, она могла сесть на пол, обняв колени руками, и побыть одна, никто ее не беспокоил, и единственными звуками были шелест ластящегося к окну ветра, стоны и поскрипывания старых стен, которые нагревались и остывали, расширялись и сжимались, дышали.

Но вскоре шорох и хлопанье крыльев наверху напомнили ей о времени – уже стемнело, и летучие мыши на четвертом этаже зашевелились, просыпаясь. Колония продолжала жить наверху, несмотря на все усилия дезинфекторов, расставлявших ловушки, и строителей, пытавшихся замуровать все входы и выходы. Летучие мыши ухитрялись без особого труда преодолевать препятствия: они были маленькими, дом – большим, в нем гуляли сквозняки, так что дырку можно было найти всегда. За последние годы их численность настолько возросла, что на потолках третьего этажа появились пятна, потеки и мерзкие влажные морщины в тех местах, где над ними возвышались гигантские мерцающие кучи помета, скопления отходов жизнедеятельности всей колонии. Потолки в этих комнатах закрыли толстым слоем пластика, чтобы защитить жителей дома от токсинов и грибков, содержащихся в испарениях гуано. Судя по всему, даже воздух на четвертом этаже стал ядовитым. В конце концов летучие мыши заполонили бы и разрушили весь дом, но, как сказали дезинфекторы, ситуация патовая: чтобы уничтожить летучих мышей, потребуется столько яда, что дом станет непригодным для проживания. Так больше не могло продолжаться, и все же продолжалось. Элизабет прислушалась к звукам, доносившимся сверху: хлопанью крыльев, царапанью когтей по штукатурке.

Видимо, так она и заснула, потому что проснулась утром все в той же комнате, все в том же платье, от голоса отца, который звал ее. Пришло время теннисного матча.

Элизабет быстро переоделась и вышла на задний двор, где обнаружила, что сегодня за их игрой будут следить зрители – те, кто присутствовал на вчерашнем ужине. Они все собрались на крыльце, зааплодировали, когда она появилась, и пошутили, что будут делать ставки. Она прошла мимо, не поднимая глаз, вышла на корт, даже не взглянула на отца и встала на исходную позицию, готовясь принимать подачу.

Первые несколько геймов матч шел как обычно. Элизабет была отнюдь не бездарным игроком, но за все лето ни разу не обыграла отца, чьи стремительные, крученые и летящие по непредсказуемой траектории мячи всегда приводили ее в замешательство. У него была стратегия «маневриста» – побеждать за счет уловок, махинаций, жульничества; он задавал мячу такое сумасшедшее вращение, что невозможно было нанести по нему чистый удар. Элизабет смотрела, как мячи несутся к ней, вращаясь настолько быстро, что после столкновения с пыльным кортом они меняли направление самым неожиданным образом, то врезаясь в нее, то отлетая назад, – все шло как всегда, то есть ужасно.

Но этим утром Элизабет внезапно осенило. После нескольких проигранных геймов она вдруг решила выиграть. Она решила следовать новой стратегии: если проблема состоит в том, что мячи отца отскакивают куда попало, надо просто не позволять им отскакивать вообще. Она сократит расстояние между собой и мячом. Подбежит прямо к сетке, и яростное кручение мяча не будет играть никакой роли. Она бросилась вперед и – это оказалось на удивление легко – ударила по мячу с лета, послав его через всю площадку, так что отбить его было невозможно. Отец удивленно посмотрел на нее. Толпа зааплодировала. Она сделала то же самое во время следующего розыгрыша, и во время следующего – все ее мячи летели мимо отца. При ударах она не кряхтела, не кричала, не торжествовала, ничего такого; единственными звуками были чистый, приятный хлопок при встрече мяча с серединой ракетки и радостные возгласы наблюдавших за ней гостей.

После двух геймов, когда Элизабет сравняла счет, волнение отца стало очевидным. К тому времени, когда она отбила его очередную подачу, он жаловался на то, что ей просто везет, на незачтенные ауты, на сплющенные мячи, на недостаточно натянутые струны. Свою первую ракетку он сломал, сильно ударив ею о корт, когда Элизабет выиграла первый сет, и тут энтузиазм зрителей резко угас. Но Элизабет продолжала играть по той же схеме, ничего не чувствуя, оставаясь камнем, механически отбивая его медленные, плывущие по воздуху мячи, а потом совершенно бесстрастно наблюдая, как он теряется и меняет тактику – у «маневристов» обычно не бывает продуманного запасного плана: сначала он подавал мяч выше, и Элизабет без труда отражала его смэшем, потом перешел на плоские, жесткие и яростные обводящие удары, но мяч почти всегда вылетал за пределы поля, причем обычно на несколько футов. Вторая ракетка была сломана об колено во время смены сторон при счете 3:0, но Элизабет почти не обратила на это внимания, а гости теперь хранили абсолютное молчание.

Финальный гейм шел так же, как и предыдущие: Элизабет наносила удары с лета то в один, то в другой угол, отец дергался, бросался за мячом, проигрывал. Во время последнего розыгрыша Элизабет рассеянно задалась вопросом, почему она раньше так не играла, ведь это настолько очевидная стратегия, и размышляла об этом, когда разыгрывала очко, когда подошла к сетке, отбила мяч отца и – на сей раз укороченным ударом – отправила его в центр квадрата подачи; отец, стоявший очень далеко, крякнул и рванулся вперед, но, несмотря на его огромные скачки и длинные руки, Элизабет видела, что у него нет шансов, что он не успеет, но он бешено мчался к сетке, и Элизабет по-прежнему недоумевала, почему никогда не делала этого раньше, а когда мяч дважды отскочил от корта – розыгрыш окончен, матч выигран, – отец закричал: «Чтоб тебя!», размахнулся и движением, похожим на бросок фрисби, швырнул ракетку практически в упор – возможно, он метил в сетку, как он будет позже утверждать, а возможно, и нет, – и, глядя, как ракетка приближается, как неизбежно летит прямо в нее, Элизабет спокойно, даже смиренно подумала: «Вот почему».

ТО, ЧТО В КОНЕЧНОМ ИТОГЕ стало художественным стилем Джека Бейкера, родилось не из какой-то определенной философии или практики, а скорее из чистой необходимости: он был очень беден. Он учился в колледже, и у него не было ни цента, так что материалы, химикаты и техника для фотографии оставались для него практически недоступными. Это было незадолго до того, как цифровые фотоаппараты радикально снизили как стоимость съемки, так и трудоемкость производства снимков. Мир фотографии, куда Джек пришел примерно в 1992 году, еще оставался аналоговым миром пленки, негативов, фотобумаги, химикатов и необходимости долго возиться в лаборатории, так что каждая фотография стоила Джеку реальных, удручающих и душераздирающих затрат. Только на пленке и бумаге уже можно было разориться: черно-белая бумага «Илфорд», на которую он с вожделением смотрел в витринах магазина художественных принадлежностей в центре города, или коробки дорогих 35-миллиметровых кассет, или даже просто упаковки пластин для «Полароида» стоили бы непомерно дорого, если бы он делал столько же фотографий, как его однокурсники. К счастью для Джека, эти однокурсники – большинство из них каждый месяц получали от родителей деньги и посылки, на праздники билеты на самолет, а в некоторых случаях даже не что-нибудь, а машины, – как правило, были очень неэкономными. Джек выяснил это, убирая за ними в те вечера, когда работал на факультете искусств; заперев двери и оставшись в здании один, Джек, уборщик на полставки, ходил из аудитории в аудиторию и поражался, как много там брошено вещей: холсты на подрамниках, которые совсем чуть-чуть пошли волной; обрезки дерева, которые можно отшлифовать и использовать заново; кисти со слипшейся щетиной, которые можно очистить небольшим количеством растворителя; картонные палитры, покрытые еще не засохшими масляными красками; фотобумага, часть из которой была случайно засвечена, другая часть неправильно обработана, у еще части истек срок годности, и теперь она, скомканная, лежала в мусорных корзинах в фотостудиях и лабораториях. Все это Джек забирал себе.

Он знал, что большинство художников начинают с замысла, а уже потом подбирают подходящие материалы, чтобы воплотить этот замысел в жизнь. Джек поступил наоборот: он начал с материалов, а потом попытался задним числом придумать, какими будут его работы. Все, что у него было, – это мятая испорченная фотобумага размером восемь на десять дюймов. Ему нужно было решить, что с ней делать.

Он пришел к выводу, что бумага больше не годится для печати в традиционном смысле этого слова. Либо она уже была экспонирована, но не проявлена – в этом случае новая фотография на ней выглядела бы как наложение поверх уже существующей, – либо она была слишком старой, и в этом случае любое изображение выглядело бы как призрачное, нечеткое серое пятно.

Но хотя эта выброшенная бумага уже не реагировала как положено на свет, она по-прежнему реагировала на химикаты. Проявители, закрепители, стоп-ванны и отбеливатели, используемые в процессе печати, активно взаимодействовали с желатиносеребряной фотоэмульсией, нанесенной на каждый лист. Джек обнаружил, что, используя эти вещества, можно, по сути, писать картины без красок. Рисовать без туши. Он обнаружил, что проявитель, смешанный с водой, окрашивает бумагу в светло-серый цвет, а чем дольше длится реакция, тем этот цвет темнее. Это была своего рода печать, сделанная не пигментом, а временем. Он обнаружил, что можно добиться многослойности, глубины и различных оттенков серого, если класть бумагу попеременно то в проявитель, то в стоп-ванну. Он обнаружил, что, когда химикаты скапливаются в складках мятой бумаги, линии получаются более темными и результат напоминает крокодиловую кожу. Он мог капать проявителями на бумагу, как Поллок, или наносить их резиновым скребком, как Рихтер, или создавать прямоугольные «поля», как Ротко. Вечера, которые он проводил на факультете искусств, были посвящены экспериментам: он возил фотобумагой по выброшенным палитрам, чтобы посмотреть, как ведут себя в растворе масляные краски, или слегка обжигал листы, или царапал их ключами, или замачивал в воде, пока они не начнут расползаться, или покрывал их устойчивыми к химикатам веществами, вроде воска или меда, чтобы посмотреть, что получится. После нескольких сотен таких наглядных опытов он в конце концов научился продумывать и контролировать процесс создания «фотографий», если их можно так назвать.

Он не мог позволить себе ни фотоаппарат, ни объективы, ни пленку, ни даже новую бумагу и поэтому создал полноценную художественную концепцию, которая не требовала ничего из этого. Фотография без использования фотоаппарата, как он писал в своих эссе, не только жизнеспособная форма искусства, но и самая высшая, самая истинная, самая чистая и самая подлинная вариация фотографии из всех существующих, потому что, если уж на то пошло, единственный по-настоящему необходимый инструмент во всем фотографическом процессе вовсе не камера, а светочувствительные материалы. Именно химический способ записи изображения позволяет нам видеть то, что видит камера. Без него камера была бы бесполезна, просто объектив с зеркалом.

Таким образом, творчество, которым занимался Джек, оказывалось самой важной разновидностью фотографии, какую только можно себе представить.

Иногда приходится оборачивать неудачное стечение обстоятельств в свою пользу. Джек усвоил этот урок, когда впервые приехал в Чикаго, в город, который считался вторым после Нью-Йорка и который облюбовали художники и музыканты Уикер-парка. Нет, уверяли они, дело вовсе не в том, что они никому не нужны. На самом деле они независимы. Раз мегаполис на побережье в них не заинтересован, это даже хорошо, потому что тогда они смогут оставаться честными и верными себе.

Они создали мировоззрение, отвергающее то, в чем им уже было отказано.

Вот урок, который вынес Джек: иногда ты берешь, что дают, и делаешь вид, что именно этого и хотел. Иногда то, что мы считаем жизненной философией, на поверку оказывается своего рода инструментом, который помогает нам легче воспринимать то, как нас воспринимают другие.

Джек достаточно много ходил на семинары профессора Лэрда, чтобы понять, что больше всего тот ценит в фотографии не сюжет, не эстетическую ценность и даже не техническое мастерство; более того, Лэрд часто говорил о важности «регресса», хвалил фотографии, сделанные нарочито дилетантски, и говорил, что любительские снимки при плохом освещении – это блестящие фотоэквиваленты писсуаров Дюшана. Нет, больше всего Лэрд восхищался не визуальной стороной работы, а ее концептуальностью: правильным высказыванием на правильную тему. Ценность произведения искусства, по его словам, состоит главным образом в том, как оно реагирует на другое искусство. И поэтому Джек (на академическом жаргоне, которого он успел нахвататься) преподнес ему историю о том, что его фотография беспредметна и нефигуративна, что это чистая абстракция, выводящая на передний план материальность изображения; что его снимки не рассказывают о вещах, а сами по себе выступают вещами; что его цель – продемонстрировать химический состав и осязаемую физическую реальность изображения, освободить фотографию от ее традиционного подчинения документальному реализму, избавить форму от тиранического бремени «содержания».

Эта история заслужила от преподавателя высокую оценку, но она не была правдивой. Она не имела абсолютно ничего общего с правдой.

А правда была вот в чем: когда он погрузил листы в кюветы с водой и залил проявителем, серые завитки и водовороты, которые вскоре появились на поверхности, показались ему похожими на дым. Поначалу слабые и бледные, как те облака пара, которые знаменовали начало отцовских палов, эти серебристые струйки становились тем гуще и плотнее, чем дольше бумага лежала в ванне с химикатами, и в конце концов чернота заполнила ее целиком. Джек заглянул в кювету, и это было все равно что заглянуть в собственные воспоминания: дым, огонь, ночь гибели Эвелин.

Прошло примерно десять лет со дня смерти его сестры, и все же это воспоминание обрушивалось на него вечерами, когда он оставался один на факультете искусств, или в постели, когда он пытался заснуть, а иногда и просто ни с того ни с сего, омрачая в остальном прекрасный день. Такова была природа горя и вины, что за любой украденный момент радости приходилось немедленно расплачиваться мучениями, сожалением и раскаянием. Скорбь настолько глубоко вошла в него, что он и сам не знал, кто он без нее. Она, как магнит, не давала ему отойти слишком далеко, притягивая его к тому ужасному факту, что он отвлекся, замечтался, проявил невнимательность и стал причиной смерти своей сестры, и теперь ни подсознание, ни родители никогда не позволят ему забыть об этом.

После похорон Эвелин Лоуренс и Рут Бейкеры будто поменялись ролями. Теперь уже отец сидел перед телевизором в гостиной и смотрел подряд все викторины, новостные программы и спортивные матчи, забившись в дальний угол дивана, скрестив руки и ноги и пытаясь занять так мало места, как только возможно. Лоуренс практически свел к нулю общение с другими людьми, перестал контактировать с внешним миром, перестал работать, перестал разговаривать с сыном и перестал реагировать на него; даже в те моменты, когда Джек входил в гостиную и робко говорил: «Папа, прости меня», Лоуренс продолжал смотреть в телевизор, и даже если Джек смело вставал между ним и экраном и говорил: «Папа?» – боль сжимала сердце Джека с такой силой, что любые движения причиняли физические страдания, и он знал, что помочь ему может только отец, никто другой не снимет с него вину, – Лоуренс все равно смотрел перед собой пустыми глазами, которые были устремлены на Джека, но не видели его, и единственным свидетельством того, что Лоуренс вообще замечал его присутствие, был кивок в сторону кухни, сопровождаемый словами: «Иди. Помоги матери».

Мать Джека, напротив, как будто ожила. Она раскрывалась тем больше, чем больше замыкался в себе Лоуренс. Теперь, чтобы обеспечить семью, она была вынуждена искать подработку в городе, и ее нанимали милосердные люди, которых тронула постигшая Бейкеров трагедия. Больше она не лежала целыми днями в постели в банном халате. Она устроилась на неполный рабочий день кассиром в кредитном союзе, одновременно помогала учительнице в начальной школе и вела финансовый учет в церкви Голгофы. Ее новообретенная общительность означала, что во всей округе не было ни одного человека, который не знал бы обстоятельств смерти Эвелин: Джек случайно отправил ее не на то поле, и Рут чувствовала себя виноватой за то, что не поговорила с дочерью лично, а доверила такую важную задачу Джеку.

– Ты не должна винить себя, – говорили друзья и соседи, стискивая руку Рут, а Джек сидел рядом, делая вид, что занят игрушкой или книгой, хотя было очевидно, что он все слышит.

– Этот мальчик всегда был заторможенным, – отвечала Рут. – Он все пропускает мимо ушей. – И она смотрела на Джека, который притворялся, что пропускает ее слова мимо ушей.

Она начала водить Джека в церковь четыре раза в неделю, говоря ему, что он должен очень постараться, чтобы снова заслужить Божью любовь и благодать. И не только из-за несчастного случая, но и из-за того, что это мог быть вовсе не несчастный случай. Рут начала расспрашивать, все более и более недвусмысленно, не отправил ли он Эвелин на северное пастбище нарочно – в конце концов, именно у нее в их семье были и ум, и талант, и здоровое сильное тело, и полная приключений жизнь, и любовь отца. А вдруг Джек, всегда остававшийся в ее тени, просто воспользовался возможностью отомстить ей, убрать ее с дороги? Джек, который всегда машинально взваливал на себя вину за все, что происходило в доме, только с несчастным видом пожимал плечами и никак не защищался. Мать оглядывала его, как обычно, нахмурившись, и говорила то, что впоследствии стало девизом его подростковых лет:

– Ты слабое звено, Джек Бейкер.

Отсюда и все эти походы в церковь и воскресные службы, где Рут вставала со скамьи в момент, отведенный для того, чтобы призвать всех присутствующих к молитве, просила, чтобы люди хранили ее семью в своих сердцах и чтобы Бог простил того, кто причинил ее семье столько страданий, и все прекрасно знали, кого она имеет в виду, включая, конечно, самого Джека, который сидел с закрытыми глазами и опущенной головой.

За этим последовали долгие годы воскресных богослужений, а также неформальных молений по четвергам и уроков по изучению Библии в среду вечером и в субботу после обеда. Изучение Библии в церкви Голгофы во Флинт-Хиллс в основном сводилось к тому, что Иисус безоговорочно любит маленьких христианских детей – до тех пор, пока эти дети не достигли половой зрелости, что произошло примерно в возрасте тринадцати лет, и тогда изучение Библии стало в основном сводиться к тому, как сильно Иисус ненавидит похотливые мысли, которые, как известно пастору, бродят в умах грешных подростков. «Всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем»[28] – к этой пугающей выдержке из Библии пастор регулярно прибегал для оправдания своих странных воспитательных мер и предписаний. Например, к каждому мальчику приставлялся «ответственный партнер», которому он мог довериться и к которому мог обратиться за помощью, если ему было трудно сопротивляться искушениям, похоти и сексуальным фантазиям, а самое главное, желанию дрочить. Вот это было самым настоящим табу, и некоторые занятия целиком посвящались вопросу о том, греховно ли прикасаться к собственному пенису, когда писаешь; пастор сообщил, что морально допустимо прикасаться к собственному пенису, когда писаешь, только при определенных условиях: мальчик должен гарантировать, что (1) он не получает при этом никакого плотского, физического удовольствия, и что (2) эти прикосновения не пробуждают в нем ни одной неблаговидной похотливой мысли. И если мальчики не могли поклясться перед Богом, что соблюдают оба условия одновременно, то, вероятно, было бы лучше, если бы перед писсуаром они вытряхивали пенис из штанов без помощи рук и направляли струю вперед как получится, а при возможности воспользоваться унитазом просто садились на него. Вот на что они должны были пойти, чтобы избежать грехопадения в сердце своем, избежать тайных соблазнов, которые могли бы привести к явной моральной деградации: внутренняя похоть ведет к самоудовлетворению, а это ведет к сексуальной развращенности, а это ведет к нежелательной беременности, а это ведет к абортам. Таким образом, священным долгом мальчиков было не допускать даже мысли о сексе, поскольку эти мысли толкали их на скользкий путь, который заканчивался убийством младенцев. Именно по этой причине им было поручено изучать все журналы, каталоги и рекламные брошюры у себя дома и вырывать всю рекламу, где демонстрировалось женское белье, а также любые другие картинки, провоцировавшие грех похоти, что казалось Джеку каким-то порочным кругом: разумеется, любая картинка, которую он будет вырывать, чтобы предотвратить похоть, вызовет эту самую похоть сразу же, как только он на нее посмотрит, и ему нужно будет совершить отвратительный грех похоти, чтобы хотя бы понять, какие картинки надо вырывать. Он указал пастору на точно такой же порочный круг, когда уже учился в старших классах и разговор зашел о браке и сексе: пастор сказал, что любовь и желание к жене освящены Богом, но желание к женщине, которая тебе не жена, – это грех перед Богом, и Джек спросил, как же он тогда найдет жену, к которой будет испытывать желание, если ему не разрешается желать ее до тех пор, пока она не станет его женой.

Указание на эти противоречия обычно приводило к тому, что пастор строго напоминал о последствиях «сомнения в слове Божьем», последствиях, обычно подразумевавших вечные муки очень изощренного толка. Чаще всего речь шла о загробном обезглавливании, причем многократном и ежедневном; пастор описывал его очень живо, предлагая всем представить ощущение вгрызающейся в шею пилы, зубья которой в его рассказах обычно были тупыми и ржавыми.

Прошло несколько лет, и Джек перестал слушаться пастора и жить согласно его нелепой доктрине. К последнему году учебы в школе Джек вообще перестал ходить в церковь и начал слушать музыку, которая, по мнению его матери и пастора, была чуть ли не сатанинской. К тому времени он уже твердо решил покинуть это место, вырваться любым способом и уехать куда-нибудь очень далеко. Он подумывал о военной службе – у него не было денег, и поэтому военная служба казалась ему самым быстрым, простым и подходящим способом, но от него пришлось отказаться, как только рекрутер взглянул на его худощавое тело и жуткий анамнез. Тогда Джек пришел к выводу, что колледж – его единственное спасение, но оценки у него были довольно средними, и результат выпускного экзамена не очень воодушевлял (ему никто не сообщил, что к экзамену нужно готовиться). Но он вспомнил, как сестра рассказывала ему, что в Чикаго есть художественная школа при музее, и у этой школы довольно богатая история приема студентов из сельской глубинки, поэтому он попросил прислать ему по почте заявление, заполнил его, написал эссе о том, как его вдохновляют Грант Вуд и «Американская готика», и приложил снимки с пейзажами Канзаса, написанными его сестрой, выдав их за собственные. Он не был талантливым художником, но его сестра была, и он решил, что она не стала бы возражать против такого заимствования ее картин.

Через несколько месяцев пришло согласие, а вместе с ним бланки заявления на получение кредита для нуждающихся студентов и предложения подработки в колледже, чтобы покрыть его расходы. Казалось, что пророчество, сделанное его сестрой много лет назад, – что однажды он покинет это гнетущее ранчо и увидит большой мир, – наконец-то начало сбываться, и все благодаря ей. Она предсказала его будущее и сделала это будущее возможным.

В свой последний вечер в Канзасе, накануне того, как отец отвезет его в Эмпорию и он сядет на автобус до Чикаго, на закате Джек вышел на северное пастбище. С того вечера, когда произошел несчастный случай, на поле никто не бывал, и трава местами стала выше Джека: стебли густые и острые, метелки гнутся на ветру. То тут, то там вытянулись молодые деревца, в том числе вяз, росший, кажется, как раз посередине – там, где раньше был центр поля, когда Джек с отцом играли в бейсбол, – и Джек представил, что именно здесь, где возвышается это одинокое дерево, и погибла Эвелин, что это ее могила. Конечно, у нее была настоящая, официальная могила и памятник при церкви Голгофы, но это дерево казалось Джеку более настоящим, более тесно связанным с ней. Он надеялся, что какая-то ее часть теперь стала частью этого дерева.

Джек, слава богу, так и не видел, что огонь сделал с ее телом. В тот вечер отец быстро догнал его, схватил и закрыл ему глаза своей большой ладонью. И даже когда Джек пытался высвободиться, и даже когда Лоуренс страшно закричал, и даже когда фермеры прибежали на помощь, хотя помогать было поздно, отец так и не убрал руку, и перед глазами Джека стояла темнота. За этот подарок Джек позже будет благодарен. Он не видел тела своей сестры в поле, но Лоуренс видел, и с тех пор он изменился. Для Джека же единственным сохранившимся воспоминанием были огонь и дым, облако дыма такого черного цвета, что оно было темнее даже ночного неба.

Дерево выросло изогнутым и кривым – слишком сильно давил на него свирепый ветер, – так что казалось, будто оно преклоняет колени, и Джек вспомнил, как Эвелин делала то же самое по утрам, когда звала его с собой рисовать и кланялась горизонту, приветствуя рассвет. Джек ходил вокруг этого кривого дерева и снимал его на старый «Полароид» Эвелин, пока не кончилась кассета.

На следующее утро он навсегда уехал из Флинт-Хиллс.

Чего он не ожидал, так это того, что надолго останется там в своем творчестве. Когда, убирая по вечерам за расточительными студентами, он обнаружил, что определенные химические вещества, попадая на фотобумагу, создают завитки, полосы и рябь, похожие на дым, и потом, когда выяснилось, что, если оставить светочувствительные материалы на солнце, они окрашиваются в оттенки красного и розового, напоминающие огонь, у него внезапно возник сюжет: сестра, пожар, ее последняя страшная ночь.

Естественно, он не мог признаться в этом ни своему преподавателю, ни кому бы ни было из однокурсников, потому что у них были серьезные опасения по поводу чрезмерного выражения эмоций в искусстве; художника, который слишком явно черпал вдохновение из собственной боли, немедленно осуждали за сентиментальность. Джек не хотел, чтобы его осуждали, не хотел быть сентиментальным и не хотел, чтобы кто-то в Чикаго знал его тайну: ни его друзья, ни даже Элизабет. Особенно Элизабет. Он слишком сильно нуждался в ней и не выдержал бы, если бы ее чувства к нему изменились, если бы она услышала эту историю и пришла к тому же выводу, к какому пришла его мать: что он слабое звено, что он заторможенный, глупый, ненадежный, а возможно, даже злобный, мстительный и готовый пойти на убийство.

И поэтому он никому не доверял воспоминания о том вечере, воплощая их на бумаге, чтобы вытащить из головы; это была тайна, спрятанная у всех на виду, фотографии воспоминания, не передаваемого словами, выплеснутого на носитель, который, как и сам Джек, был испорчен, выброшен, никому не нужен.

ПЕРЕД ВОЗВРАЩЕНИЕМ ДЖЕКА в Чикаго мать послала его осмотреть комнату Лоуренса в подвале, проверить, нет ли там вещей, которые Джек хотел бы взять себе, какой-нибудь важной мелочи, чего-нибудь ценного.

– Папа спал внизу? – спросил Джек, стоя у лестницы и вглядываясь в темноту.

– А, да, он переселился туда несколько лет назад, – сказала Рут. – Это из-за кашля. Он кашлял посреди ночи. Боялся меня разбудить.

Она включила свет. Когда Джек был ребенком, лестница была сделана из старой хлипкой фанеры, но за прошедшие годы ее переделали, отремонтировали и покрыли ковролином.

– У нас были отдельные спальни, – сказала Рут. – Мы это видели на канале «Хоум гарден». Сейчас так модно.

– Да, я слышал.

– Бери все, что захочешь. Остальное пойдет в церковь. Или в мусор.

– А тебе ничего из этого не нужно?

– С чего мне должно быть что-то нужно?

– Не знаю, – ответил Джек. – Наверное, на память о нем.

Рут, простая и прагматичная, лишенная всяческой сентиментальности, взглянула на него искоса и пожала плечами.

– Сомневаюсь, что я забуду, Джек.

Когда Джек был маленьким, подвал использовался исключительно как склад, но с тех пор, как он уехал, голые бетонные стены обшили гипсокартоном, земляной пол забетонировали и застелили ковролином, а переплетение водопроводных труб над головой закрыли навесным потолком, таким низким, что Лоуренсу, вероятно, приходилось наклоняться, чтобы не удариться головой. Подвал, который когда-то так пугал Джека, теперь был оформлен в бежевых тонах, как приемная стоматолога. Трудно было поверить, что последние годы жизни отец провел в этом безликом помещении. Нечто столь монументальное, как смерть, заслуживало более творческого подхода.

Осмотр комнаты недавно умершего человека ощущался как грубое нарушение неприкосновенности его личной жизни. Вдруг Джек обнаружит что-то постыдное? Какой-то секрет? Джек понимал, что отец, человек настолько замкнутый, был бы возмущен тем, что кто-то роется в его вещах. Но, конечно, Лоуренса больше не было, стыдиться было некому, возмущаться тоже, и поэтому Джек огляделся с этим странным двойственным чувством: да, отец этого не одобрил бы, но отца не существует.

В любом случае смотреть было не на что. Раскладной диван – даже не настоящая кровать – был разобран, простыни сбились на одну сторону, матрас до убогости тонкий, наволочка в пятнах темно-кирпичного цвета – Джек догадался, что это кровь. Рядом с кроватью, чтобы легко было дотянуться, стоял кислородный баллон с маской. И металлические ходунки с теннисными мячиками, надетыми на ножки. В остальном подвал был опрятным и чистым, и изучать здесь было нечего, кроме комода и ванной.

В комоде лежали в основном белые футболки, пожелтевшие на вороте и в подмышках. Несколько зеленых бейсболок с «Джоном Диром». Две пары синих джинсов, носки, нижнее белье, все белое, однотонное, от «Хейнс», и старый ремень с надорванной шлевкой. Джек не знал, что он здесь найдет, но то, что нашел – по сути, ничего, – вызвало чувство опустошенности. Вещи отца, наверное, уместились бы в одной картонной коробке – вся жизнь Лоуренса занимала три кубических фута. Неудивительно, что он проводил так много времени в интернете.

В ванной Джек нашел отцовскую электрическую бритву, лежавшую у раковины, и когда взял ее в руки, с нее посыпались седые и черные волоски. Странная деталь: Лоуренс знал, что умирает, и продолжал бриться, механически совершая ритуал, необходимый живому телу. Аптечка была пуста, если не считать зубной пасты, дезодоранта и нескольких баночек аспирина. Потом Джек открыл, как он предполагал, бельевой шкафчик, но оказалось – он даже ахнул, – что там целая коллекция таблеток, порошков, экстрактов, мазей и эликсиров в больших пузатых флаконах, сотни разных лекарств, весь шкаф был забит приборами и препаратами, многие из которых были знакомы Джеку по отцовским бредовым постам.

Здесь были флакончики с коллоидным серебром, куркума в таблетках, пищевые добавки с витамином С в больших дозах, порошок из акульего хряща, экстракт грибов, яд голубого скорпиона и семена зиры, и этикетки всех этих средств содержали ничем не подтвержденные заявления о природных противораковых свойствах. Пакетики с абрикосовыми косточками, которые якобы уничтожали опухоли, насыщая организм щелочью. Бутылочка с чем-то коричневым, что, как утверждала надпись на ней, убивало малоизвестного паразита, который на самом деле и вызывает рак. Устройство, похожее на старый радиоприемник, якобы способное улавливать квантовые колебания, исходящие от раковых клеток в организме человека. Несколько открытых упаковок «противораковых средств для улучшения метаболизма». Пакетики с непонятными «китайскими травами», бутылочки с прозрачными жидкими «иммуномодуляторами», витаминные настои, аминокислоты, антиоксиданты. Биоактивный каннабидиол в различных формах: масла, гели, порошки. Пузырек со смесью, состав которой вообще нигде не был указан, под названием «Природная химиотерапия». Сколько сотен часов, сколько тысяч долларов и сколько ложных надежд спрятано в этом шкафчике, подумал Джек. Он закрыл дверцу и поднялся наверх.

– Нашел что-нибудь? – спросила мать. Она сидела в шезлонге на крыльце и смотрела на запад, где солнце уже садилось за колышущуюся траву.

– Расскажи мне про последний месяц, – попросил Джек, когда за ним захлопнулась сетчатая дверь. – Что в итоге произошло с папой?

– Я тебе уже рассказывала. Рак.

– И как его лечили?

– Ну, он пил всякие лекарства. Так много таблеток, что я, честно говоря, не следила.

– Лекарства из шкафчика внизу? Это их он пил?

– Кажется, да.

– А как насчет лекарств от врачей? Он принимал что-нибудь по рецептам врачей?

– Ну, он не очень доверял врачам.

– Потому что все, что хранится там, внизу, не действует. Ты ведь это знаешь, да?

– Он считал, что в больницах людей дурят.

– Господи.

– Лоуренс был убежден, что врачи его обманывают. Он думал, что есть лечение, о котором они не говорят. И, если честно, не то чтоб я была с ним не согласна, учитывая, сколько неприятностей доставляли тебе врачи, когда ты был маленьким. Помнишь, как они к нам относились? Они были такими мерзкими.

Джек сел на ступеньки, упершись локтями в колени и обхватив голову руками. Теперь все стало понятнее – вера отца в заговоры, его преданность иллюзиям. Возможно, отец вынужден был верить в то, что читал в интернете, как бы это ни было абсурдно, просто чтобы продолжать втайне надеяться, что его вылечат, что он не умрет.

– В последний день, который Лоуренс провел в больнице, – сказала Рут, – они прислали какого-то нового сотрудника. Не врача. Социального работника, консультанта. Он сказал, что специализируется на паллиативной помощи.

– Это означает помощь умирающим.

– Я знаю, что это означает. В общем, он попросил Лоуренса проделать какие-то дурацкие дыхательные упражнения. Сидеть с закрытыми глазами и считать вдохи. Представляешь, попросить человека, умирающего от рака легких, подышать!

– Похоже на медитацию.

– Он сказал Лоуренсу, что это нормально – испытывать тревогу и злость, когда умираешь, и что некоторым людям становится легче, если расслабиться, подышать и сосредоточиться на моментах из своей жизни.

– В смысле, на счастливых моментах?

– Нет. На истинных моментах.

– Истинных? Это как?

– Когда ты бываешь самим собой. Он сказал, что у каждого человека есть представление о том, кто он на самом деле, нечто такое, что скрывается глубоко внутри, что никогда не меняется. И попросил Лоуренса описать момент, когда он чувствовал себя именно так. И знаешь, какое из всех воспоминаний он выбрал?

– Не знаю.

– Как он вез платформу Эвелин на школьном параде. Вот что он выбрал.

– О, вот как.

– Не день нашей свадьбы. Не день, когда он сделал мне предложение. Нет, езда на тракторе. Вот благодарность, которую я получила за то, что тянула на себе дом все эти годы.

– Я помню эти парады. Эвелин выглядела такой счастливой.

– Все ее любили.

– Да, любили, – кивнул Джек. – Кстати, ты была права насчет моего творчества. Моих фотографий. Это не фотографии ничего. На них Эвелин. На них пожар.

– Ну, это очевидно.

– Папа написал мне про Эвелин. Уже в самом конце, в одном из своих последних сообщений.

– Да? И что он сказал?

– Что я не виноват.

– Как мило с его стороны.

– И что я могу спросить об этом тебя.

– Спросить меня?

– Да, он сказал, что я не виноват и что ты объяснишь почему. Что он имел в виду?

– Этот человек винит меня даже из могилы.

Джек повернулся и посмотрел на мать.

– Винит тебя в чем?

Она выпрямилась, сжала руки и рассмеялась тем натянутым и фальшивым смехом, который, как знал Джек, на самом деле говорил о раздражении и уязвленном самолюбии.

– Ты знаешь, как сильно я любила твоего отца? – спросила она. – Боже, когда он появился в тот день на нашем ранчо, он был таким красивым. Мне было восемнадцать, я только взглянула на этого мужчину и подумала: «Это он. Тот самый». Я влюбилась с первого взгляда. И знаешь, что он сделал?

– Он сделал предложение твоей сестре.

– Он сделал предложение моей сестре. Да. Откуда ты это знаешь?

– Эвелин рассказала.

Рут кивнула.

– Но дело в том, что моя сестра не относилась к нему серьезно. Взбалмошная, беспечная, ленивая. Она не стала бы хорошей женой. Это была бы плохая партия для него. Поэтому я подняла шум. Убедила отца, что это должна быть я. В конце концов, я же старшая. Я должна выйти замуж первой. Я просто подумала, что, если Лоуренс выберет меня, я смогу заставить его влюбиться.

Она покачала головой, закатила глаза и снова притворно рассмеялась.

– Ну, ты знаешь, чем это кончилось, – сказала она. – Он обвинил меня в том, что я разрушила его жизнь.

– Мне жаль, мам.

– Я подумала, что, может, будет лучше, если у нас появится ребенок. Если мы станем родителями, он полюбит меня, правильно же? И вот у нас родилась Эвелин. И он души не чаял в этой девочке, так сильно ее любил. Это заставляло меня чувствовать себя… просто ничтожеством. Я говорила, что он должен любить и лелеять меня, свою жену! Я говорила, что это грех – относиться к дочери гораздо лучше, чем ко мне.

– Ты ревновала его к Эвелин?

– Ну, это он так думал. Особенно после ее смерти. Я опять только и слышала от него, что разрушила его жизнь. Он обвинял меня в самых ужасных вещах.

– Обвинял тебя в чем?

– Что я отправила ее на северное пастбище нарочно.

– Нарочно?

– Назвала тебе не то поле. Отправила Эвелин на смерть.

– Ты же сказала, что это я ослышался.

– Я знаю.

– Ты сказала мне, что я все пропустил мимо ушей, что я во всем виноват.

– Я знаю.

– Так что же? Я виноват?

Рут поспешно встала и, хмурясь, покачала головой.

– Почему мы вообще об этом говорим?

Она уже собиралась открыть сетчатую дверь, но Джек вскочил и с силой прижал дверь рукой.

– Мама, скажи мне.

– Я не помню.

– Виноват я или нет?

– Я не помню!

– Ответь честно.

– Я и отвечаю! Я не помню! Честно, Джек! В тот вечер столько всего произошло, начался такой хаос. Все, что я знала наверняка, – что это был несчастный случай, ошибка, и я не знала, кто совершил эту ошибку, я или ты. Но потом прибежал ты и всю ночь твердил: «Простите, простите», и я подумала: да, наверное, это ты виноват.

– Но ты не знала точно?

– У тебя был такой виноватый вид, ты был так уверен, что виноват, и я… я приняла это как факт.

– Ты приняла это как факт?

– Все знали, что ты немного рассеянный.

– Они думали так из-за тебя.

– А что бы сказали люди? Если бы они подумали, что я убила собственную дочь? Я бы никогда больше не смогла показаться в церкви!

– Значит, ты обвинила меня, чтобы спасти свою репутацию.

– Я не обвиняла тебя. Ты обвинил себя сам. Я просто поверила тебе.

– Мне было девять!

– Ну, я не знаю, что еще тебе сказать.

Она стояла, скрестив руки на груди, ссутулившись и уставившись в землю, как капризный ребенок.

– Все те разы, когда ты водила меня в церковь, ты просила прощения не для меня, а для себя.

– Я просила за нас обоих.

– Потому что ты не знаешь, что произошло на самом деле.

– Я не знаю. Это правда, Джек. Я столько раз думала о том вечере, но не помню, что я тогда сказала. Может быть, я сказала тебе что-то не то, может быть, ты сказал Эвелин что-то не то. Произошел несчастный случай, это я знаю точно. Но воспоминание стерлось.

– Папа тебе не поверил.

– Нет.

– Он думал, что ты сделала это нарочно.

– Он сказал, что Эвелин была счастливой и всеми любимой, а я несчастной и одинокой, и что я не могла этого вынести. Он думал, я хотела отомстить. Он думал, я хотела внимания. Представь себе, каково быть замужем за человеком, который считает тебя способным на такое.

Была ли она способна на такое? Был ли отец прав насчет нее? Или это был очередной приступ паранойи, еще одна из его любимых теорий заговора? Джек не знал, а может, ему и не нужно было знать. Он так долго жил с чувством вины за гибель сестры, что по сравнению с этим новая неопределенность казалась ему избавлением.

– Видимо, ты ждешь извинений, – сказала мать.

– Было бы неплохо.

– Видимо, ты хочешь, чтобы я сейчас упала тебе в ноги и начала рыдать, какой ужасной матерью я была.

– Ты говорила мне, что я слабое звено.

– Да, но прежде чем предъявлять мне счет, просто вспомни, через что ты заставил меня пройти. Когда ты был маленьким. Ты тоже был далек от идеала.

– Я знаю. Ты мне об этом говорила. Я не должен был появляться на свет.

– Верно. Не должен был. Так что, как я понимаю, мы с тобой квиты.

Джек не мог не рассмеяться – над упрямством своей матери, над ее наглостью, над обидами, которые она копила и лелеяла в своем сердце, над ее способностью переписывать историю как угодно, лишь бы выйти сухой из воды.

– Конечно, мам, – сказал Джек. – Хорошо. Как тебе угодно. Мы квиты.

Солнце нырнуло за горизонт на западе, пастбища стали по-вечернему синеватыми, и ветер донес до них звуки, часто сопровождающие закат во Флинт-Хиллс: где-то в пугающей близости выла и лаяла стая койотов.

– Боже, раньше я терпеть не мог этот звук, – сказал Джек.

– Койоутов? – спросила Рут, произнося это слово, как всегда, с лишним гласным призвуком. – Почему?

– Я не любил, когда они повисали на заборе. Они выли всю ночь. Это было ужасно.

– Повисали на заборе?

– Ну, койоты же перепрыгивают через колючую проволоку и иногда на нее напарываются.

– Ты это так себе представлял?

– Да.

– Джек, они там не повисали. Это твой отец их туда нанизывал.

– Мой отец?

– Он ставил в полях ловушки. И когда туда попадался койоут, вешал его на забор.

– Зачем?

Она пожала плечами.

– Чтобы отпугнуть других койоутов, – сказала она как ни в чем не бывало. – Но он не хотел, чтобы ты видел. Поэтому делал это очень рано, пока ты еще не встал. Ты всегда был таким чувствительным.

– О, – сказал Джек.

Он подумал, что отец поступал очень жестоко, но в то же время почувствовал внезапный прилив нежности к этому человеку. Узнав, что Лоуренс выходил в предрассветную тьму, чтобы избавить своего ранимого сына от неприятного зрелища, Джек больше всего на свете пожалел, что не может сказать спасибо за это и за все остальные вещи, которые тот, вероятно, совершал тайком из желания уберечь его. Лоуренс, в конце концов, мог бы посоветовать Джеку закалиться, стать мужчиной, как это делали многие другие отцы. Но нет, он никогда не требовал от Джека быть кем-то другим, кроме самого себя. Он безоговорочно принимал Джека, а сам Джек не мог в той же мере принять его. За эти несколько лет препирательств Джек проявил слишком мало эмпатии, слишком мало великодушия. Ему хотелось забрать назад все свои слова, всю озлобленность, все бессмысленные ссоры в интернете.

– Это был хороший поступок, – сказал он. – Он молодец.

– Ну, – отозвалась Рут, – если ты не койоут.

И тут до них откуда-то издалека донесся другой звук – треск, хруст и скрежет, как будто что-то двигалось по длинной гравийной дороге. Они подняли головы и увидели в воздухе за северным пастбищем облако пыли, а потом, несколько секунд спустя, между пологими холмами показались фары пикапа, лениво приближающегося к ранчо, и Рут кивнула:

– Это, скорее всего, Брэнноны. Ты помнишь Брэннонов?

– Нет.

– Мать раньше преподавала литературу в твоей школе.

– А, точно.

– Сейчас она, конечно, на пенсии.

– Она не преподавала литературу, – сказал Джек. – Она преподавала «Робокопа».

– Наверняка она привезла свои знаменитые лимонные квадратики. Пойду приготовлю кофе.

Джек открыл сетчатую дверь, прошел за матерью на кухню и стал наблюдать, как она молча возится с фильтром и молотым кофе.

– Слушай, мам, мне, наверное, пора.

– Да, хорошо.

– Мне нужно возвращаться к работе. Утром у меня занятия.

– Конечно, – сказала она, подходя к крану и наливая в кофеварку воду.

– Ты справишься?

Тут она повернулась к нему с тем знакомым выражением растерянности и непонимания, которое появлялось на ее лице всякий раз, когда Эвелин рассказывала о каком-нибудь потрясающем камне или о символизме травы. «Это обычный камень, – говорила Рут. – Это просто трава». И сейчас она смотрела на Джека все с тем же озадаченным выражением.

– Почему я не должна справиться?

– Ну да. Верно.

– А теперь давай. Возвращайся туда, где тебя ждут.

И она повернулась к шкафчику и достала две кофейные кружки.

– Пока, мам, – сказал Джек и вышел из кухни.

На улице он в последний раз посмотрел на маленький белый домик и окинул долгим взглядом пастбища, медленно поворачиваясь и ища место, где они с Эвелин сидели в те дни, когда она учила его рисовать, учила его видеть. Он смотрел на поля, пока новая гостья его мамы не свернула на длинную грунтовую дорогу к ранчо, потом сел в свою машину и поехал прочь. На полпути он разминулся с миссис Брэннон и слегка помахал ей рукой, с грохотом проехал по решетке над ямой, преграждающей путь скоту, свернул на гравийную дорогу и преодолел примерно четверть мили вдоль ограды северного пастбища, а потом остановился, съехал на обочину, выбрался из машины и перелез через забор с колючей проволокой. Он побежал к середине пастбища, перепрыгивая через кусты и огибая большие заросли травы высотой футов в шесть, колыхавшиеся на сильном ветру. Вскоре он увидел дерево на том месте, где, как он представлял, погибла Эвелин. Теперь оно стало намного больше, и вокруг выросли другие деревья, постепенно занимавшие поле, но это явно был тот самый американский вяз, который он фотографировал на закате вечером перед отъездом в Чикаго – тот же наклон, тот же специфический изгиб.

Двадцать лет отделяли его от того дня, и за эти двадцать лет Джек стал совершенно другим человеком – художником, интеллектуалом, преподавателем, мужем, отцом, – но все же кое в чем, как он подозревал, совсем не изменился. Если бы на смертном одре какой-нибудь психолог попросил Джека выбрать момент из его жизни, который он считает самым «истинным», он бы выбрал те утренние часы здесь, на пастбище, когда он сидел с Эвелин в лучах рассвета и писал пейзажи. Его сестра могла ухватить суть всего несколькими мазками кисти – пара выразительных линий, и вот ее картина начинает как будто трепетать. Джек, напротив, загромождал свой холст красками, нанося их густо и бестолково. Он пытался заключить в рамки каждое здание, каждую травинку, очертить все детали, поймать их, удержать – и им не хватало воздуха.

«Надо просто дать рисунку дышать», – советовала сестра, и, наверное, в этом и был весь Джек: он не давал ничему дышать. Он ничего не оставлял в покое. Он ничему не позволял развиваться и двигаться естественным путем, он пытался все проконтролировать и прогнуть под себя. Его сестра, напротив, смирилась с неизбежной непредсказуемостью жизни и окуналась в нее с головой: каждый год переезжала в какое-нибудь экзотическое место, всегда училась новому, никогда не знала, что будет дальше. Джек делал вид, что следует ее примеру, но на самом деле, переехав в Чикаго, он сразу же захотел постоянства, безопасности и контроля: он на первом же курсе нашел девушку, выработал художественный стиль и с тех пор ничего не менял. Для Джека брак и искусство не были связаны с поиском, развитием и ростом. Они больше походили на моментальные снимки, которые вклеиваются в альбом: это были экспонаты, сувениры, спрятанные под пленку. Он не давал им дышать.

Он уехал из Канзаса, потому что чувствовал себя чужим в своей семье, но так ли сильно он от них отличался? Его мать хотела, чтобы Лоуренс ее обожал, чтобы Эвелин была на нее похожа, чтобы Джек ею восторгался, отчаянно цеплялась за эти потребности и не замечала, что именно они-то и причиняют ей страдания и отвращают от нее людей.

Но разве Джек не делал то же самое? Он очень сильно нуждался в Элизабет, и эта потребность просто душила ее. Он так боялся потерять ее, что в их браке совсем не осталось воздуха.

Эвелин давным-давно пыталась преподать ему этот урок. Она сказала: «Если слишком сильно цепляться за то, что ты хочешь, упустишь то, что имеешь».

– Жаль, что мы не росли вместе, – сказал Джек памятнику, который сам придумал для своей сестры. Потом повернулся и направился обратно к машине. Наконец-то ему стало ясно, что делать со своим браком. Он должен последовать совету сестры. Он должен – хотя это пугало его до ужаса – отпустить этот брак. Вот что он решил тогда на пастбище, в тени нависающего дерева, когда сильный ветер дул ему прямо в лицо: пришло время отпустить Элизабет.

ЭТО БЫЛА НЕДЕЛЯ в середине осени – та неделя, когда Чикаго склонялся к зиме, когда на тротуары охапками падали побуревшие листья, с севера налетал холодный ветер, и в свежем сухом воздухе чувствовался запах приближающейся смены сезона, – когда в тихом квартале рядом с кампусом Де Поля в Линкольн-парке впервые за многие годы никто не входил в клинику «Велнесс» и не выходил из нее, а над дверью не было никакой вывески.

За время своего пребывания здесь «Велнесс» стала чем-то вроде местной диковинки. Стоматологов, физиотерапевтов и дерматологов, работавших неподалеку, озадачивало странное соседство с клиникой под невнятным названием, вывеска на которой менялась еженедельно, а иногда и ежедневно. Что там творится? Что за странные вещи происходят за матовым стеклом? Ходили слухи об экстравагантных, неслыханных методах лечения, но они никогда не подтверждались и не опровергались.

На этой неделе впервые на памяти соседей здесь не было ни пациентов, ни вывесок, только безликое стекло бело-голубого цвета. Люди, пришедшие сюда впервые, даже не догадались бы, что здесь кто-то есть.

Все потому, что компания прекращала свою деятельность.

У Элизабет не было выбора. «Велнесс» больше не могла вести дела после того, как ее разоблачили в интернете. После того, как гневные тирады Брэнди разлетелись по всему «Фейсбуку», несколько клиентов «Велнесс» начали звонить, требуя ответов, Элизабет вынуждена была признать, что да, им тоже давали плацебо, и их реакция была предсказуемой. Злость, возмущение, чувство, что их обманули. После чего все пошло по нарастающей – эти клиенты рассказали другим клиентам, которые рассказали еще большему числу клиентов, и лавочку пришлось прикрыть. Как ни крути, плацебо работает только тогда, когда люди о нем не подозревают. А теперь, когда все точно знали, чем занимается Элизабет, она больше не могла этим заниматься.

И вот ее небольшой штат сотрудников в печальном молчании собирал свои пожитки и съезжал из офиса. Тишину нарушало только шуршание открываемых и закрываемых коробок, громыхание ящиков, скрип скотча и звуки, доносившиеся из приемной, где на диване сидел Тоби и играл в «Майнкрафт».

В тот день Элизабет получила электронное письмо от Джека, короткое письмо, которое он начинал словами: «Думаю, мне пора дать тебе немного личного пространства», а дальше пояснял, что уже вернулся в Чикаго, но за время пребывания в Канзасе сделал кое-какие важные выводы и хочет на несколько ночей остаться в «Судоверфи». «Не волнуйся, – писал он. – Бен не узнает, что я там. Я буду осторожен. Мне просто надо где-то перекантоваться, пока мы не договоримся о дальнейших шагах». И в этом выражении, «дальнейшие шаги», неожиданно проступила неотвратимость конца. Элизабет прочла письмо и подумала, что будет решать проблемы по мере поступления. В первую очередь ей нужно разобраться с «Велнесс».

Она занималась этим весь день, и сейчас солнце за окном спускалось к горизонту. Элизабет сидела по-турецки на полу своего кабинета. Она должна была упаковывать оставшуюся часть своей библиотеки, но вместо этого листала новый психологический журнал. Журнал пришел сегодня – надо не забыть отменить подписку, – и выпуск был целиком посвящен проблеме «кризиса воспроизводимости» в психологии: оказалось, что некоторые из самых известных и влиятельных экспериментов в этой области, а также в области социальных наук в целом, невозможно воспроизвести, а их результаты невозможно подтвердить. Исследования прайминга, извлечения воспоминаний и даже эффекта плацебо в настоящее время подвергались сомнению, переоценивались и зачастую оспаривались. Особое внимание Элизабет привлекла статья, в которой проверялся и опровергался знаменитый Стэнфордский эксперимент о детях, маршмеллоу и терпении.

В результате оригинального эксперимента был сделан вывод, что дети, которые не съели маршмеллоу в течение пятнадцати минут, добились большего успеха в жизни благодаря способности контролировать свои порывы и откладывать получение удовольствия. Но авторы нового эксперимента учли множество неочевидных факторов и пришли к новому выводу: дети, которые могли прождать пятнадцать минут, делали это не потому, что лучше себя контролировали. Нет, чаще всего они просто были богатыми. Эти дети понимали, что всегда получат столько маршмеллоу, сколько захотят и когда захотят. Поэтому они могли позволить себе потерпеть. А дети, которые не стали ждать пятнадцать минут, как правило, были из бедных семей, и они потянулись за маршмеллоу не потому, что были импульсивными, а потому, что, когда ты живешь в хронической нужде, то не идешь на риск, а берешь, что дают. Если следить за этими детьми по ходу их взросления, нет ничего удивительного в том, что в среднем у богатых результаты будут лучше, чем у бедных. И это очень мало говорит о терпении, импульсивности или отложенном удовольствии.

Это происходило повсеместно: то, что когда-то считалось абсолютной истиной, теперь опровергалось, разоблачалось, дискредитировалось, и несостоятельность прежних теорий казалась очевидной. Теперь Элизабет понимала, что эксперимент с маршмеллоу, конечно, был крайне несовершенным. Как она не замечала этого раньше? Она посмотрела на Тоби, который сидел на диване, поглощенный «Майнкрафтом», и его взгляд был таким же, как и всегда во время игры, – неподвижным, остекленевшим, рыбьим. Она провела на нем эксперимент, потому что хотела научить его контролировать свои порывы. Потому что ее беспокоили его приступы гнева, пугали его истерики. Она не хотела, чтобы он стал таким же, как ее отец.

Элизабет вспомнила, когда перестала рассказывать об отце. Это случилось во время первого исследования Отто Сэнборна, когда ее задачей было вести диалог со случайными мужчинами, – она вместе с ними отвечала на очень личные вопросы, а потом ждала, не пригласят ли они ее на свидание. Сэнборн проверял эффективность различных комбинаций вопросов, но Элизабет во время этих бесед проводила параллельное исследование, в ходе которого путем многочисленных проб и ошибок ей удалось выяснить, что в ней нравится потенциальным партнерам больше всего, а главное – что меньше всего.

И вот какой вывод она сделала насчет последнего: оказалось, мужчинам неприятно слышать, что ее отец временами был склонен к насилию. Когда в ответ на вопрос номер один она говорила, что любовь отца к ней иногда сменялась гневом – что он мог сломать теннисную ракетку или разбить экран телевизора, что в стене то и дело оставалась вмятина в форме кулака, – это, как правило, не вызывало в них любви. Скорее жалость. Или беспокойство. Или ту особую отстраненность, которая так необыкновенно хорошо удается мужчинам, как будто, когда они слышат нечто подобное, у них в голове переключается какой-то рычажок и в глазах читается: «Ой, нет, она сломана, пора валить».

Она добилась большего успеха, когда слегка переделала свою историю, и эту версию ее испытуемые сочли куда привлекательней: теперь ее отец был требовательным тираном (правда), перфекционистом, которого интересовали только внешние атрибуты и деньги (правда и правда) и который наживался на чужих страданиях (тоже правда и нечто вроде семейной традиции). Себя же она выставляла эдакой бунтаркой, отказавшейся от отцовского богатства и переехавшей в другой конец страны, чтобы начать все с нуля.

Вот это другое дело, это уже звучит героически.

Ко времени своего первого свидания с Джеком она научилась говорить о своей семье так, чтобы это производило располагающий эффект и вызывало в людях симпатию. Не то чтобы она врала о своем прошлом, скорее, предлагала его интерпретацию или слегка отцензурированную версию. В течение многих лет она не слишком об этом задумывалась, пока истерики Тоби не вытащили на поверхность старые воспоминания.

Одно из них было особенно ярким: те первые мгновения после удара ракеткой, когда она лежала на корте, голова кружилась, лицо распухало, кровь заливалась в глаза, на языке ощущался металлический привкус, а все эти люди, которые наблюдали за ней с крыльца, уже выбегали на корт, она слышала их шаги, их голоса, и, конечно же, они должны были броситься к ней, должны были спросить, все ли с ней в порядке, но ничего такого она не помнила. Она помнила только, как быстро и настойчиво эти люди принялись объяснять, классифицировать и систематизировать произошедшее. У нее из носа текла кровь, но они настаивали, что это был несчастный случай. Отец, мать, деловые партнеры отца – все повторяли одно и то же: «Это просто несчастный случай!» Элизабет по-прежнему лежала на земле, перед глазами у нее по-прежнему плавали странные черные круги, но эти люди уже навязывали ей свою реальность – просто несчастный случай, винить тут некого, все в порядке – и продолжали это делать, пока она наконец не встала, и тогда кто-то, заявив, что у него есть базовая медицинская подготовка (кажется, он когда-то был спасателем на воде?), осмотрел ее нос и авторитетно сообщил, что все в порядке, все в полном порядке, просто огромный синяк, врача вызывать не нужно, и кто-то другой повел ее – потому что она шаталась и еле переставляла ноги – в дом, в ванную, где в зеркале она увидела синяки под обоими глазами, большой красный рубец на переносице и струйки крови на белой тенниске. На мгновение ей показалось, что ее сейчас вырвет, но потом это ощущение прошло, осталось только головокружение и пульсирующая головная боль. Она вымыла руки и, как могла осторожно, лицо. Мать принесла ей сменную одежду, обняла ее и сказала:

– Все хорошо.

Это было больше похоже на утверждение, чем на вопрос. Элизабет кивнула.

– Это был несчастный случай, ты же понимаешь.

– Да.

– Он не нарочно. Ракетка, наверное, просто вылетела из рук.

Элизабет уставилась в пол.

– Пожалуй, я немного посижу, – сказала она. – Я бы хотела побыть одна.

– Хорошо, – сказала мать, поглаживая ее по спине. – Давай, иди.

И вот Элизабет очень медленно поднялась по винтовой лестнице за кладовой в комнату для прислуги, села на пол, прислонилась спиной к стене, закрыла глаза и наконец расплакалась. Она плакала от боли, да, но еще и от осознания того, что все произошедшее не было несчастным случаем. Отец сделал это нарочно, чтобы наказать ее за то, что она унизила его, обыграла его. Она знала это наверняка. Знали и все остальные, но никогда бы этого не сказали. Они никогда не смогли бы признать этот факт. Потому что все они были у отца на коротком поводке, зависели от него и его денег: деловым партнерам нужны были откаты, а матери Элизабет – большой дом и коллекции автомобилей, произведений искусства, кашемировых шалей, жемчужных серег. Ставки были высоки, и поэтому факты легко подтасовывались. Ее отцу все сойдет с рук, как это всегда бывало с омерзительными магнатами из династии Огастинов.

И пока Элизабет сидела и тихонько плакала, из-за угла, из кухни, донесся звук, похожий на стук, будто кто-то легонько барабанил по стене.

– Эй? Кто там? – спросила Элизабет, но ответа не было.

Она встала – все еще очень опасливо – и прошла в кухоньку. Это был небольшой закуток с двухконфорочной плитой и миниатюрной раковиной, с посеревшим линолеумом на полу и шкафчиками из дешевых, тонких и хлипких досок. Она замерла, прислушиваясь к постукиванию, подняла глаза вверх, к шкафчикам – звук доносился изнутри. Что-то было в шкафу и билось о его переднюю панель, и Элизабет потянулась к старой медной ручке, вытертой и поцарапанной за сто лет использования, и очень медленно, очень осторожно приоткрыла шкафчик, как вдруг изнутри что-то сильно толкнулось в дверцу, и Элизабет с криком упала навзничь, а воздух над ней взорвался. Повсюду зигзагами метались черные полосы, в панике взмывая вверх и падая вниз: десятки летучих мышей с писком врывались в комнату. Они описывали круги под потолком, время от времени садились на оконные рамы и дверные косяки или цеплялись за оштукатуренные стены, замирали на несколько секунд, взволнованно и испуганно оглядываясь по сторонам, а потом взлетали снова. Элизабет лежала на полу и смотрела, как они неистово бьют крыльями у нее над головой. Она перевела глаза на шкафчик и увидела, что стена за ним разрушена, изъедена, прогрызена насквозь. С пола она могла заглянуть в комнаты наверху прямо сквозь потолок, сквозь большое отверстие, которое было проделано в стене за шкафчиками.

Колония, захватившая четвертый этаж, теперь продвигалась к третьему.

Вскоре летучие мыши вроде бы успокоились и одна за другой расселись на оконных сетках и занавесках, вцепившись в них своими маленькими крючкообразными коготками. Днем они предпочитали спать, поэтому через несколько минут бурление в комнате прекратилось. Стало тихо, и все вокруг было усеяно неподвижными черными пятнами.

Тут Элизабет ощутила поток влажного теплого воздуха и какой-то запах, опускавшийся, как туман, из дыры в потолке. Остро пахло аммиаком, во рту от него как будто слегка щипало. Она вспомнила, что дезинфекторы, которые поднимались на четвертый этаж, всегда носили респираторы, а значит, воздух наверху, по всей видимости, ядовитый. И внезапно она поняла – как будто это была самая логичная вещь в мире, – что именно надо сделать. Она встала. Распахнула дверцы шкафчика. Взобралась на узкую пластиковую столешницу. Просунула руку в пустоту за стеной, ухватилась за какие-то рейки под штукатуркой, образовывавшие решетку, по которой можно было подняться, выбралась в нишу за шкафами, а потом через обвалившийся потолок полезла наверх, держась за старинные металлические скобы и обломки дерева, пока наконец не оказалась на четвертом этаже.

Она находилась в какой-то гостиной – укрытые брезентом большие предметы мебели вдоль стен напоминали диваны, а в дальнем углу явно стояли стулья и стол. На полу лежал паркет – он был виден там, где пол проглядывал из-под толстого слоя чего-то похожего на черную плесень, черный песок или черный гравий, причем местами холмики этой субстанции достигали два-три фута в высоту. Шторы были задернуты, в комнате царил мутный полумрак, тонкие полоски света пробивались сквозь щели в стенах или дырочки в портьерах, и везде, где они падали на пол, это черное нечто мерцало и переливалось всеми цветами радуги – непереваренные крылышки миллионов насекомых, сверкающие в солнечных лучах.

Элизабет посмотрела вверх и увидела, что потолок над самыми большими горами как будто вихрится. Когда ее глаза привыкли к темноте, черные, смутные, дрожащие кляксы обрели четкость, и теперь она различала сотни летучих мышей, которые висели вниз головой, слегка покачиваясь и подрагивая, а время от времени кто-то из них срывался с места и присоединялся к какой-нибудь другой группе. Быстрое хлопанье крыльев постоянно доносилось со всех сторон, но Элизабет редко удавалось разглядеть его источник – летучие мыши двигались слишком стремительно, а в комнате было слишком темно. Все просто сливалось в неясную рябь в воздухе.

Она понимала, что вонь здесь должна быть чудовищная, но ее нос – по-видимому, сломанный – был заложен, и поэтому запах воспринимался скорее как привкус воды из бассейна в носовых пазухах, как резкое химическое жжение в легких. Запах сдавливал горло, вскоре дышать стало тяжело, она закашлялась, и у нее возникло то паническое ощущение, когда не хватает воздуха, словно она слишком долго лежала с головой под одеялом. Она закрыла глаза. Попыталась расслабиться. Ей показалось, что где-то далеко внизу раздался смех – кто-то смеялся, жизнь в доме уже вернулась в нормальное русло. И она знала: нужно просто остаться здесь. Скоро газ сделает свое дело. Скоро комната окончательно погрузится во мрак. Скоро она потеряет сознание – все так просто, – а некоторое время спустя они найдут ее здесь, наверху, и вот тогда уже она навяжет им свою реальность. Она представила, как приезжает полиция, как опрашивают гостей, как новость о поступке ее отца просачивается наружу и становится достоянием общественности, и вот отец навеки опозорен и, следовательно, наказан. Впервые в жизни у нее была власть над ним – такая огромная власть, – а он даже не подозревал об этом. Хлопанье крыльев раздавалось совсем рядом. Она глубоко вдохнула, выдохнула и стала ждать.

– Что случилось, мам?

Элизабет открыла глаза. Перед ней стоял Тоби и, склонив голову набок, беспокойно смотрел на нее.

– Все хорошо? – спросил он.

Она улыбнулась. Иногда он так делал. Он часто бывал упрямым и несговорчивым, но временами, когда ей становилось совсем тяжело, он чувствовал это, даже если находился в другой комнате, и тут же становился отзывчивым и ласковым.

– Все хорошо, солнышко, – сказала она, смаргивая воспоминания.

– Точно? – Он с сомнением смотрел на нее. Он ей не верил.

– Точно, – подтвердила она.

– Абсолютно? – Он растянул слово, акцентируя каждый слог: аб-со-лют-но?

Он так внимательно изучал ее, проявлял такую искреннюю заботу и беспокойство, что она чуть не расплакалась. Теперь в ней поднималось почти болезненное страстное желание, погребенное где-то внутри на протяжении десятилетий: детская надежда на то, что хоть кто-то наконец поможет. Все эти гости во «Фронтонах», и все эти учителя в ее многочисленных школах, и все друзья и знакомые – почему никто не замечал, что ей нужна помощь? Почему они не вмешивались? Почему они не спрашивали, все ли с ней в порядке? Ей было так плохо, и никто не замечал.

Но Тоби заметил.

– Слушай, – обратилась она к сыну, – помнишь ту игру, в которую мы играли с яблочными слойками?

Он сморщил лоб и поднял глаза к потолку, пытаясь вспомнить.

– А, да, – сказал он. – Съешь одну сейчас или две через пятнадцать минут.

– Да, точно.

– Я уверен, что это был какой-то тест.

– Это был глупый тест.

– Кажется, я его не прошел.

– Все нормально, милый.

– Я пытался.

– Правда, не переживай об этом.

– Но я думал, что прошел его. Сначала я правда думал, что все сделал правильно.

– То есть?

– Просто я же знаю, ты не хочешь, чтобы я ел сладкое.

– Это правда.

– И вот я подумал, что, если съем только одну слойку вместо того, чтобы ждать, пока можно будет съесть две, это тебя порадует.

– Я не понимаю.

– Вот почему я сразу съедал одну слойку. Чтобы тебе не пришлось давать мне еще одну. Я думал, что прошел тест. Что устоял перед искушением. Прости.

– О боже.

– Если ты проведешь этот тест еще раз, я все сделаю правильно. Обещаю.

Тогда она подхватила его на руки и крепко прижала к себе, этого удивительного мальчика, этого чудесного, чуткого ребенка.

– Ох, милый, – сказала она, – тебе не за что извиняться. Это я должна извиняться…

И она умолкла, потому что почувствовала, как дрогнул ее голос, почувствовала, что на глаза наворачиваются слезы. Она крепко обняла сына, и единственной мыслью, которая сейчас вертелась у нее в голове, было: слава богу.

Слава богу, что она не пошла до конца в тот день во «Фронтонах»; слава богу, что она проделала весь этот путь, встретила Джека, родила Тоби. Ей хотелось вернуться назад, найти четырнадцатилетнюю себя и обнять эту бедную девочку. Она вспомнила, как близка была к тому, чтобы со всем покончить, когда сидела в той гостиной на четвертом этаже и мучительно пыталась дышать, и передумать в конце концов ее заставило не что-то благородное или жизнеутверждающее, а всего лишь глупая гордость. Она осознала, что отец сочтет ее смерть очередным доказательством того, что она неудачница, что она не дотягивает до него, очередной своей победой. Он не будет винить себя ни в чем. Он из тех, кто неспособен себя винить. Нет, это, как ни странно, станет еще одним поводом для извращенной гордости: Элизабет слабая, глупая и мертвая, а он сильный, умный и живой.

– Мам, ты меня раздавишь, – сказал Тоби.

Она разжала руки, и он выскользнул.

– Прости!

– Ай, – сказал он, потирая ребра и театрально морщась от боли.

– Ой, ну прекрати. Не так уж и сильно я тебя стиснула.

– Знаю. – Он хихикнул, опустил руки и ухмыльнулся. – Я просто дразнюсь.

Она взяла обе его ладони в свои.

– Тоби, мне так жаль, что я устроила все это со слойками. Я прошу прощения. Я не должна была этого делать.

– Ладно.

– Знаешь, тебе не нужно проходить никаких тестов ради меня. Тебе вообще ничего не нужно делать. Пройдешь ты их или нет, я люблю тебя в любом случае. Все, чего я хочу, – это чтобы ты был самим собой.

– Почему ты так странно говоришь?

Она улыбнулась.

– Мои родители никогда не позволяли мне быть собой. Я не хочу совершить ту же ошибку.

– Мама, ты вообще не совершаешь ошибок.

– Еще как совершаю. Постоянно.

– Да, ты часто это говоришь и всегда извиняешься, но я не могу понять почему.

– В смысле?

– Ты же идеальная.

– Идеальная?

– Ага, – сказал он таким будничным тоном, как будто это было совершенно очевидно. Потом высвободил руки, побежал обратно к дивану и опять уселся играть, а Элизабет сидела совершенно неподвижно и думала: «Идеальная

Как он может думать, что она идеальная, если ее опыт материнства весь состоит из постоянных катастроф и бесконечных поражений, если ей ни дня не удавалось соответствовать собственным идеалам родительства? «Да что ж я все время делаю не так?» – это, по сути, было ее повседневной мантрой, и все же Тоби почему-то считает ее идеальной. И Джек тоже считает ее идеальной. И тогда главный вопрос: почему она тот единственный человек, который с этим не согласен?

И тут ее осенило. Ну конечно. Как осенило ученых, которые вносили поправки в эксперимент с маршмеллоу, изучая те же данные, но предлагая новое объяснение.

Она по-прежнему была на теннисном корте.

Может быть, в каком-то фундаментальном смысле она все еще готовила себя к поражению, занималась самосаботажем, чтобы избежать ревности отца, избавить его от унижения, предотвратить его месть. Может быть, она мысленно стояла на этом корте каждый день своей взрослой жизни, по-прежнему не решаясь отбить мяч, по-прежнему играя в игру на самом высоком уровне сложности.

Она начала мысленно перебирать все подтверждающие это факты, все, что она сделала, чтобы создать себе трудности. Отказалась от богатства своей семьи, отказалась от наследства и приехала в Чикаго одна, без цента в кармане. Выбрала пять профильных дисциплин в университете Де Поля, взвалив на себя такую нагрузку, что не смогла получить отличные оценки ни по одной из них. Стала экспертом в своей области, но не могла это афишировать, а значит, не могла добиться признания. Казалось, что, несмотря на их разрыв, несмотря на расстояние, отец так и стоял рядом, заглядывая ей через плечо и всегда оставаясь невидимым зрителем, для которого Элизабет играла свою жизнь. Казалось, что она хотела иметь возможность в любой момент повернуться к нему и сказать: «Видишь? У меня опять не получилось! Так что оставь меня в покое!»

А потом, когда она стала матерью, когда появился Тоби, она погрузилась в изучение новейших исследований, читая все статьи по нужным ей темам в научных журналах. Тогда она говорила, что хотела бы воспитывать ребенка, основываясь на передовом опыте, но, возможно, на самом деле она задавала себе недостижимые стандарты, которым гарантированно не смогла бы соответствовать. Она никогда не бывала довольна собой, ей все время нужно было становиться еще лучше, совершенствоваться и совершенствоваться без конца, и она вспомнила, как ее мать испытывала похожие чувства по отношению к своим многочисленным коллекциям: ей все время было мало. Жить как моллюск, – так подумала тогда Элизабет, вспомнив слова Сократа. Жить как существо, которое умеет только поглощать пищу, но ничего не ценит.

Тоби любит ее. И она должна это ценить. Джек любит ее.

Джек, ее покладистый муж, безнадежный романтик, безоговорочно верящий, что они созданы друг для друга, что он встретил ее душу, когда та путешествовала по ночам. Казалось, Элизабет намеренно выбрала человека, который так сильно любит ее, так отчаянно ее идеализирует, что она никогда не сможет оправдать его ожиданий. Она сбежала от недовольства отца только для того, чтобы столкнуться с тем же самым уже в браке.

С каким изяществом она это все проделала. С каким безупречным, глупым, ужасным изяществом.

Она вспомнила, как однажды, во время учебы в средней школе, утром перед занятиями сидела на кухне вместе с родителями и читала книгу; отец собирался на работу и как раз закончил готовить завтрак, мерзкий смузи из шпината, киви, клубники, банана и обезжиренного молока с подсластителем. Ярко-зеленая смесь в блендере, только что взбитая, еще пенилась, отец рассеянно жаловался на какого-то коллегу – «Очень неприятный инцидент», – только вот слово «инцидент» он произносил как «инциндент», с лишним «н», и Элизабет знала, что это ошибка, и ее это всегда коробило.

И тем утром она сказала:

– Правильно – инцидент.

Мать уставилась в пол. Отец замолчал.

– Что? – спросил он.

– Не инциндент, а инцидент, – сказала она. – Там нет «н».

С этими словами она вернулась к своей книге и успела прочитать, наверное, от силы два предложения, прежде чем стакан от блендера грохнулся на столешницу прямо перед ней, и ярко-зеленый смузи выплеснулся на ее одежду, книгу и сумку, и она ошеломленно застыла в повисшем молчании, а отец затянул потуже галстук, сказал: «Ой, похоже, случился небольшой инцидент», – и вылетел за дверь.

После чего она перестала его поправлять.

И сейчас она задумалась над тем, сколько раз утаивала от Джека что-нибудь неприятное, тяжелое или обидное, сколько раз не говорила об этом вслух, потому что усвоила важный урок: мужчины слабы. Они не в состоянии справиться с трудностями. От скольких конфликтов она уклонилась, сколько обид оставила при себе? Сколько раз она избегала секса, вместо того чтобы открыто заявить о том, что происходит? Как мало себя отдавала тем, кто любил ее больше всего на свете? Ее вдруг встревожило, что она по-прежнему притворяется камнем – равнодушным, непоколебимым, непробиваемым, недоступным. Возможно, что-то внутри нее сломано. Возможно, она чувствует не то, что должна чувствовать. Возможно, она понимает любовь не как эмоцию, а как теоретическую модель, и у нее есть психологическая, нейробиологическая, а может, даже алгоритмическая концепция любви – то есть просто хорошо продуманная симуляция того, что чувствуют настоящие люди, когда испытывают настоящую любовь. Возможно, ее проблема с Джеком и Тоби заключается в том, что по сути своей она всегда была бесчувственной, отстраненной, холодной, скрытной.

Она представила себе Джека, сидящего в «Судоверфи» в темноте и в полном одиночестве. Она вспомнила, как убеждала его пойти в клуб. Тогда она сказала, что ей нужны острые ощущения, что ответы на самые важные вопросы жизни уже даны, что она во всем разобралась – разобралась в себе, – и ей нужна небольшая доза таинственности.

Какая глупость, подумала она теперь, какой бред. Нет, она еще не разобралась в себе. Она даже не начинала. И, может быть, этим и объясняется разочарованность, настигшая ее в среднем возрасте, когда она оказалась в самом низу U-образной кривой: может быть, именно столько времени требуется, чтобы понять, каким сложным и заковыристым образом ты обманываешь сам себя.

Она встала, взяла свою сумочку и спросила коллег, не против ли они присмотреть за Тоби часок-другой. Выходя из офиса, она остановилась у дивана, где он играл в «Майнкрафт».

– Тоби? Я отлучусь ненадолго.

– Ага, – сказал он, глядя на экран.

– Все будет хорошо?

– Ага.

Какое-то время она смотрела на него: немигающие глаза, отсутствующее выражение лица – было очень трудно привлечь его внимание, когда он в таком состоянии.

– Пока, – сказала она, но никакой реакции не последовало. И тогда она добавила: – Не забудьте подписаться.

Это сработало. Он поднял на нее взгляд, радостно улыбаясь.

– Не забудьте подписаться!

– Я скоро вернусь, – пообещала она и послала ему воздушный поцелуй.

– Мам, – окликнул ее он, когда она уже выходила за дверь. – Что лучше? Алмазы или незерит?

– Это я знаю. Незерит лучше.

– Правильно.

– Он прочнее. И не горит.

– Он может даже плавать в лаве, – сказал Тоби.

Она улыбнулась ему, своему чудесному маленькому мальчику. Помахала на прощание. Вышла на улицу и зашагала к своей машине, думая, что, возможно, эта игра не врет. Алмаз, конечно, самый прочный материал на свете, но иногда выдуманные вещи бывают еще прочнее.

Она открывала дверцу, когда сзади вдруг послышалось:

– Эй, Элизабет?

Она обернулась и увидела, что из сумрака выступил Бенджамин Куинс, у которого был совсем нехарактерный для него обеспокоенный и виноватый вид.

– Привет, Бен, – сказала она. – Что ты тут делаешь?

– Надеюсь, я не напугал тебя, прячась в темноте?

– Вот да, почему ты прятался в темноте?

– У меня плохие новости.

– Так.

– Новости, которые я могу сообщить только лично.

– Давай.

– Боюсь, Элизабет, что инвесторы отказались от участия в нашем проекте.

– О нет.

– Да, инвесторы, финансисты, все они. Все до единого. Боюсь, у нас нет средств, чтобы закончить строительство «Судоверфи». Мне очень жаль.

– Но почему они отказались?

– Все эти скандалы, обсуждения в интернете, черный пиар, судебные иски. Как я уже говорил, наши инвесторы предпочитают анонимность, а сейчас «запахло жареным» – это прямая цитата. Запахло жареным. Именно так они выразились.

– И поэтому они просто бросают нас? Так можно?

– Похоже, их не сдерживают ни закон, ни этика, ни элементарная человеческая порядочность. Ты знаешь, как легко в Америке создать подставную компанию?

– Нет.

– Казалось бы, должны быть какие-то ограничения? Ха-ха, не тут-то было!

– Бен, у тебя все хорошо?

– Оказывается, крупнейший в мире рынок незаконного отмывания денег – это американский рынок недвижимости! Иногда не знаешь, с кем имеешь дело, пока не станет слишком поздно.

– И что теперь? Здание непригодно для жилья, а мы уже заплатили.

– У нас, по сути, два варианта. Первый – подать в суд, и в этом случае вы получите свои деньги обратно лет через пять-десять, за вычетом гонорара адвокату, конечно.

– Это нам не подходит. Мы не можем себе этого позволить.

– Да, и предъявлять иск этим конкретным инвесторам – то еще веселье, все кончится экстрадицией, вмешательством Интерпола или еще чем-то в этом роде, не говоря уже об угрозах и запугивании: скажем, однажды ты обнаружишь у себя в постели труп какого-нибудь большого животного. Или может случиться еще что-нибудь настолько же кошмарное.

– Господи, Бен!

– Кроме того, инвесторы сами требуют вернуть свои деньги. Немедленно. Типа, вот прямо сейчас. И с этими ребятами шутки плохи. Так что остается второй вариант. И второй вариант и есть та причина, по которой я тут прячусь.

– Так.

– Именно по этой причине я тебе не позвонил и не написал. Нельзя оставлять следы!

– Да о чем ты?

– Я хотел вернуть ваши сбережения. Пожалуйста, пойми, что я делаю это ради вас.

– Что за второй вариант, Бен?

– Представь это как чистку, хорошо? Представь это так: иногда в организме скапливается слишком много токсинов. И в таком случае нужны решительные действия. Иногда приходится пить только воду с сельдереем, пока не выйдет вся дрянь. Вот это я и делаю, если можно так выразиться. Очищаю организм.

– Бен, что именно ты делаешь?

– Сжигаю здание.

– Что?

– Чтобы получить страховку. Это единственный способ быстро вернуть вложения. Конечно, я тебе этого не говорил. И я буду отрицать, что этот разговор вообще имел место, понятно?

– Бен!

– К счастью, недавние протесты играют нам на руку. Мы можем обвинить активистов.

– Мне не нравится этот план, Бен.

– Так делают чаще, чем ты думаешь. Честно говоря, страховые компании уже включили это в свои актуарные расчеты.

– Мне совсем не нравится этот план.

– Прости, Элизабет, но он уже реализуется.

– То есть?

– Дом уже горит. Пока мы тут разговариваем. Я подумал, что ты должна знать.

– Сейчас?

– Да.

– Но там же Джек!

– Нет-нет, я ясно дал ему понять, что проход туда запрещен. Да и в любом случае я проверил. Свет не горит, ни звука.

– Боже.

До Парк-Шора было полчаса езды, но Элизабет добралась туда примерно вдвое быстрее. Даже за несколько кварталов в небе уже было различимо оранжевое зарево, более яркое и зловещее, чем обычное рассеянное сияние города. В свете мигалок пожарных машин вверх поднимался столб дыма, узкий шлейф, мерцающий красным и синим. В воздухе чувствовался запах гари. Вокруг «Судоверфи» собралась толпа, и все молча смотрели, запрокинув головы, на крышу и пентхаус, огромной свечой пылавшие в темноте. Элизабет выскочила из машины, побежала к месту происшествия – даже за квартал лицо обдавало жаром – и остановилась у входа в переулок, где спасатели оцепили территорию. Пожарные медленно подсоединяли шланги, ведя друг с другом светскую беседу. Казалось, никто особо не торопился, и Элизабет уже собиралась закричать, что там есть человек, что он не может выбраться, уже собиралась потребовать, чтобы спасатели бросились на помощь, чтобы подняли лестницы, когда окинула взглядом переулок и увидела Джека, смотревшего на заднюю часть здания. Вот он, ее нежный, терпеливый, бестолковый муж, стоит, засунув руки в карманы, и наблюдает за тем, как горит их дом на всю жизнь.

Облегчение, которое она почувствовала, страх, который растаял, когда она, как ей казалось, впервые за долгое время вздохнула полной грудью, – это были не безликие ощущения большого серого камня. Ее лицо было мокрым – от слез, или от пота, или от того и другого сразу. Она помахала Джеку, но он ее не заметил. Он смотрел на пожар, на то, как рамы лесов расплавились и надломились, как с металлическим грохотом рухнула вся конструкция. А красивый фасад в виде носа корабля, недавно напечатанный на 3D-принтере из сложных полимеров, упал на тротуар и разбился вдребезги. Джек наблюдал за всем этим, а Элизабет наблюдала за ним.

Созданы ли они друг для друга? Подходит ли он ей? Она не знала. Сейчас она ничего не могла сказать наверняка. Она не была уверена, что когда-нибудь полюбит Джека так беззаветно, так безоговорочно, как ему нужно. Она понимала, что его любовь ждет ее в какой-то фантастической вышине, и сомневалась, что сумеет туда добраться, что ее сердце на это способно. Но она знала, что сейчас любит его. И, вероятно, будет любить его завтра. И, может быть, этого достаточно. Может быть, ей и не нужно ни в чем быть уверенной. Может быть, человеческое сердце просто очень несуразно устроено, и романтические отношения крайне ненадежны, а будущее не определено, но это нормально. Может быть, это и есть настоящая любовь: шаг навстречу хаосу. И, может быть, единственные четкие и однозначные истории – это как раз ложь, выдумки и теории заговора. Может быть, доктор Сэнборн прав: определенность – всего лишь фикция, которую рисует разум, чтобы уберечь себя от жизненных страданий. А это, в сущности, означает, что уверенность – избегание самой жизни. Либо мы выбираем уверенность, либо мы выбираем жизнь.

И единственное, в чем она может быть уверена, – что между нами и миром существует миллион историй, и если мы не знаем, какие из них правдивы, то можем предпочесть самые гуманистичные, самые великодушные, самые красивые, наполненные самой искренней любовью.

Правда ли Джек – ее вторая половинка?

Конечно, подумала она. Почему нет?

Наконец он увидел ее. Она помахала ему, и он помахал ей в ответ, точно так же, как в тот вечер, когда они только познакомились, когда он подошел к ней в полутемном баре и спросил, как насчет. Она улыбалась ему, пламя ярко озаряло их лица, и, когда они смотрели друг на друга через весь переулок, оба мысленно спрашивали одно и то же – хотя и не знали этого, – в одно и то же время. Они спрашивали: «Сможешь ли ты когда-нибудь полюбить такого сломленного, такого жалкого человека, как я?»

ОДНОЙ ЗИМНЕЙ НОЧЬЮ – сырой и грязной, когда небо подернуто тонкой бальзамической дымкой, туманной фиолетовой ночью, подходящей для философии и историй о привидениях, – они гуляют, переплетясь руками, засунув ладони в карманы, разглядывая фасады домов и отмечая типичные черты грубых серых бетонных стен.

– Стерильные, холодные, зловещие, – говорит Джек.

– Мне не нравится, что они слишком однозначные, – говорит Элизабет.

Они возвращаются домой. Уже поздно.

– В бетонной стене нет ничего двусмысленного, – добавляет она.

Он соглашается. Они пробираются по тающему снегу цвета печеночного паштета, прислушиваясь к хрусту соли и песка на тротуаре. А потом замечают свет в окне и движение – две тени на фоне ярко-желтой шторы.

– Смотри, – говорит он. – Эти люди. Они танцуют?

Они действительно танцуют, и он наблюдает, как эти двое порхают, как их силуэты, будто марионетки на проволоке, дергаются, дурачатся, веселятся. Она тоже останавливается и смотрит на мельтешащие тени.

– Там, наверное, радостно и тепло, – говорит она. И это наводит его на мысли о частной жизни людей, об их тайной жизни, спрятанной за публичной.

Что делают вместе настоящие пары? – гадает он. Как они проводят все это время?

Джек и Элизабет не знают. Им по двадцать лет. Это их первые настоящие отношения.

Но у него есть теория: настоящие пары, говорит он, пристально смотрят друг другу в глаза, часами обнимаются и пишут потрясающие стихи о любви, об ангельских крыльях и алых, как розы, губах. Настоящие пары, по его словам, связаны бедрами и душой.

– Такая банальщина? – спрашивает она.

Но он упорствует. Любящие люди знают друг друга до глубины души, потому что их души уже встречались.

– Ночью, – говорит он. – Когда мы спим, наши души выбираются из тел и отправляются в путешествие.

– О, ради бога.

– Это правда! Они принимают облик животных – мышей, птиц – и бродят по миру. А иногда встречаются друг с другом. Поэтому, когда ты находишь свою истинную любовь в реальной жизни, ты сразу это понимаешь, потому что вы уже встречались раньше. Вот почему это так ощущается.

– Ты безнадежен.

– И ты не сможешь доказать, что я неправ.

– Ты несешь слащавую чушь.

– Ну а у тебя какая теория?

Куда более мрачная. Она описывает влюбленных, которые растрачивают свою любовь по пустякам – на всякие безрадостные банальности, неловкое молчание и усыпляющую, тупую скуку.

– Может быть, – говорит он. – Может быть, мы никогда и не узнаем.

– Все происходит за шторами.

– Это да.

И вот они возвращаются домой, в свою маленькую студию, и она целует его – в ладонь, чуть пониже костяшки большого пальца, в то место, которое она называет Морем Спокойствия, ее любимое место, самый гладкий квадратный дюйм в мире. Они ставят на стол красивые тарелки, синие, Джима и Джулианну – так они их назвали. Он говорит: «Мы дома! Вы рады нас видеть?» – и тарелки гремят и хлопают. Он спрашивает: «Как насчет макарон сегодня?» – и тарелки просто с ума сходят от радости. Они очень смутно осознают, что на самом деле они просто тарелки.

Она говорит: «Сегодня у нас дурацкие автопортреты с едой». И вот они едят, задергивают шторы и размазывают краски по импровизированным холстам – «Натюрморт с парнем и лапшой», «Натюрморт с яичной скорлупой и девушкой». Он говорит: «Мы слишком гонимся за реализмом. Давай поверим в более абстрактные вещи», – и она говорит: «Сделай так, чтобы я поверила».

Позже они лежат вместе в тишине, уютно свернувшись калачиком на Кливленде, – так они назвали диван. Все в их маленькой квартире носит имена – мебель, бокалы и столовые приборы, все эти тайные ориентиры, контуры их жизни, которые они заново нанесли на карту и окрестили. Он наклоняется к ней и говорит: «Ку-ку», что означает: «Да, сейчас мы самые замечательные, самые лучшие люди на планете». Она выстукивает на его груди азбукой Морзе сигнал, противоположный сигналу SOS. Когда она потягивается, стонет и морщится, это означает, что любовь, конечно, состоит не только из массажа спины, но должна включать в себя массаж спины, точно так же, как свадебный торт – это больше, чем просто еда, но он должен быть и едой тоже.

Он отвечает ей голосом Сурового Укротителя Медведей. Или Ужасно Приторным голосом. Или голосом Бионического Робота. И она называет его «полумужчина, получудо». Это только одно из его многочисленных прозвищ. В числе других – Голубиная ягода, Персиковое масло, Принц Уэльский, Милашка ван дер Ваальс, мистер Гладкие ботинки и четыре ее любимых минерала цвета слоновой кости: пандермит, карналлит, афродит и жемчуг. Они объединяют свои фамилии и чествуют дефис, потом добавляют к своим именам еще имена, то отдельные слова, вроде «мадам» и «эсквайр», то целые словосочетания, вроде «Ее Королевское сиятельство» и «Канцлер казначейства», пока их имена не заполнят всю страницу блокнота.

– Ну наконец-то, – говорит она. – Нам это очень пригодится.

В этот момент наверху раздается грохот – как будто упал книжный шкаф или шар для боулинга, – и они одновременно вздрагивают и восклицают: «Матерь Божья!» Потом подозрительно косятся друг на друга и гадают: кто из нас у кого научился? Они не знают. Кажется, что эти слова не исходят ни от кого из них, но в то же время от них обоих.

– Ты как будто у меня в голове, – говорит Элизабет. – Как это вообще возможно?

– Я же тебе рассказывал, – отвечает он. – Наши души уже встречались.

Она закрывает глаза.

– Тогда скажи, о чем я думаю.

Она поворачивается к нему спиной, а это означает, что он должен обнять ее сзади, крепко прижать к себе, прильнуть губами к ее уху, вдохнуть запах ее волос, медленно и долго целовать ее ключицу, пока кожа не порозовеет, неторопливо стянуть с нее рубашку, потом повернуть ее к себе и жадно, глубоко и решительно заглянуть ей в глаза – именно в таком порядке, и когда он это делает, ее тело раскрывается в мечтательном да.

Этой ночью, в постели, под грудой пледов и покрывал, каждый обвиняет другого в том, что тот забрал все одеяла себе. Она говорит:

– Вчера я любила тебя больше, но сегодня, я думаю, ты любишь меня больше.

Она бьет его подушкой.

Он думает о прогулке, о танцующих тенях на желтой шторе и снова спрашивает ее:

– Чем пары занимаются втайне?

Она отвечает:

– Они дают имена посуде. Прикинь?

Во сне она ворочается, перекатывается на другой бок, широко зевает, и изо рта у нее выползает маленькая белая мышка. Это нежное создание, хрупкое и мягкое, с пушистым мехом молочного цвета. Она осматривается, принюхивается и делает осторожные шажки к двери. Он берет мышку в руку – она такая легкая! Как шарик взбитых сливок. Он выносит ее на улицу – медленно, осторожно, как будто держит в ладони целый яичный желток и боится порвать оболочку. Он шепчет ей ласковые слова и поднимает ее высоко над головой, чтобы она посмотрела на звезды. Он играет с ней: вдавливает ладонь в землю, и мышка начинает бегать между его пальцами. Потом она зарывается в мягкую, рассыпчатую, жирную почву и исчезает.

Через некоторое время он зовет мышку, она слышит его голос, узнает его и следует за ним. Возвращается к Элизабет, заползает ей обратно в рот, когда та зевает, и вот Элизабет открывает глаза, сонно моргает и смотрит на него. Он спрашивает: «Тебе что-нибудь снилось?» И она отвечает, что да, снилось. И он рассказывает ей о мышке, о том, как поднимал ее к звездам, а она отвечает: «Во сне я летала в космос». О том, как мышка царапала землю когтями, и она говорит: «Во сне я добиралась до центра земли». О том, как он звал мышку, и она говорит: «Во сне я следовала за твоим голосом в темноте».

Она смеется и спрашивает:

– Ты мне веришь?

Именно этим, по его мнению, и занимаются влюбленные за шторами – они алхимики и архитекторы, первопроходцы и баснописцы; они превращают одно в другое; они изобретают мир вокруг себя. И он говорит: «Да, я тебе верю», – и она улыбается. Потягивается. Дотрагивается до его лица, и все вокруг становится прекрасным.

Библиография

Одна из величайших радостей работы над книгой заключается в том, что это позволяет исследовать самые разные вещи, привлекающие мое внимание, и глубоко погружаться в те темы, которые приводят меня в замешательство, забавляют или поражают. Для этой книги мне понадобилось много таких погружений. Я каждый день совершал открытия, находил новые поводы для восхищения и теперь хотел бы выразить огромную благодарность всем психологам, социологам, неврологам, биологам-эволюционистам, экономистам, сексологам, психотерапевтам, философам, врачам, специалистам по анализу данных и всем остальным, кто прилагает все усилия, чтобы понять, как работает наш странный, непокорный, чудесный и сумбурный ум.

Я в особом долгу перед следующими книгами.

О применении плацебо в медицине и о концепции Велнесса: «Синдром Велнесса» Карла Седерстрёма и Андре Спайсера (The Wellness Syndrome by Carl Cederström and André Spicer); «Разум, обретший плоть» Николаса Хамфри (The Mind Made Flesh by Nicholas Humphrey) (книга, которая породила теорию Отто Сэнборна о важности уверенности для лечения); «Природа» Алана Левиновица (Natural by Alan Levinovitz); «Смысл, медицина и „эффект плацебо“» Дэниела Э. Мермана (Meaning, Medicine, and the «Placebo Effect» by Daniel E. Moerman); «Разговоры о плацебо» под редакцией Амира Раза и Кори С. Харриса (Placebo Talks, edited by Amir Raz and Cory S. Harris); и «Евангелие Велнесса» Рины Рафаэл (The Gospel of Wellness by Rina Raphael).

О браке, любви, сексе и родительстве: «Возбуждение» и «Мужская сексуальность» Майкла Бадера (Arousal, Male Sexuality by Michael Bader); «Открытость желанию» Марка Эпштейна (Open to Desire by Mark Epstein); «Брак: конфиденциально» Памелы Хааг (Marriage Confidential by Pamela Haag); «Все о любви» белл хукс (All About Love by bell hooks); «Интимный терроризм» Майкла Винсента Миллера (Intimate Terrorism by Michael Vincent Miller); «Может ли любовь длиться вечно?» Стивена А. Митчелла (Can Love Last? by Stephen A. Mitchell) (книга, которая породила теорию Кайла о том, что в браке воспроизводятся детские травмы); «Размножение в неволе» и «Право на „лево“» Эстер Перель; «Моногамия» Адама Филлипса (Monogamy by Adam Phillips); «Секс на заре цивилизации» Кристофера Райана и Касильды Жеты (Sex at Dawn by Christopher Ryan and Cacilda Jethá); «Мне некогда!» Бриджид Шульте (Overwhelmed by Brigid Schulte); «Родительский парадокс» Дженнифер Сениор (All Joy and No Fun by Jennifer Senior); «Средний возраст» Кирана Сетии (Midlife by Kieran Setiya) и «Зачем заводить детей?» Джессики Валенти (Why Have Kids? by Jessica Valenti).

О социальных сетях, дезинформации, алгоритмах и теориях заговора: «Формула» Люка Дормела (The Formula by Luke Dormehl); «Машина хаоса» Макса Фишера (The Chaos Machine by Max Fisher); «Десять аргументов удалить все свои аккаунты в социальных сетях» Джарона Ланье (Ten Arguments for Deleting Your Social Media Accounts Right Now by Jaron Lanier); «Девять алгоритмов, которые изменили будущее» Джона Маккормика (Nine Algorithms That Changed the Future by John MacCormick); «Постправда» Ли Макинтайра (Post-Truth by Lee McIntyre); «Век дезинформации» Кейлин О’Коннор и Джеймса Оуэна Уэтеролла (The Misinformation Age by Cailin O’Connor and James Owen Weatherall); «Война лайков» П. У. Сингера и Эмерсона Т. Брукинга (Likewar by P. W. Singer and Emerson T. Brooking); «Меньшинство» Дэвида Самптера (Outnumbered by David Sumpter).

О джентрификации, аутентичности, недвижимости и Уикер-парке: «Чужая в городе мужчин» Джины Арнольд (Exile in Guyville by Gina Arnold); «Нео-богема» Ричарда Ллойда (Neo-Bohemia by Richard Lloyd) (книга, которая породила теорию Бенджамина Куинса о городских художниках как о корпоративных риск-менеджерах); «Фальсификация подлинности» Эндрю Поттера (The Authenticity Hoax by Andrew Potter); «Территория снобизма» Лизы Прево (Snob Zones by Lisa Prevost); «Обнаженный город» Шарон Зукин (Naked City by Sharon Zukin).

О Флинт-Хиллс и прериях: «Простые картины» Джони Л. Кинси (Plain Pictures by Joni L. Kinsey); «Планета прерий» Уильяма Лист Хит-Муна (PrairyErth by William Least Heat-Moon); «Плановые выжигания» Джона Р. Вейра (Conducting Prescribed Fires by John R. Weir).

История о душе, блуждающей в облике мыши, взята из «Норвежских народных сказок» под редакцией Рейдара Кристиансена (Folktales of Norway, edited by Reidar Christiansen). В «Пустой бутылке» исполняется песня Лиз Фэр «6’1»".

Теория любви Отто Сэнборна, а также его эксперимент по конструированию любви с первого взгляда вдохновлены статьей "Экспериментальное формирование межличностной близости: методика и некоторые предварительные выводы" Артура Арона, Эдварда Мелина, Элейн Н. Арон, Роберта Даррина Валлоне, Рене Дж. Батор (The Experimental Generation of Interpersonal Closeness: A Procedure and Some Preliminary Findings by Arthur Aron, Edward Melinat, Elaine N. Aron, Robert Darrin Vallone, and Renee J. Bator), опубликованной в Personality and Social Psychology Bulletin, том 23, выпуск 4 (1997), и позже описанной Мэнди Лен Кэтрон в книге «Как влюбиться в кого угодно» (How to Fall in Love with Anyone by Mandy Len Catron).

Есть несколько исследований и научных статей, на которые я ссылался, не цитируя их напрямую. Это:

Вайс, Александр, Джеймс Э. Кинг, Михо Иноуэ-Мураяма, Тэцуро Мацузава, Эндрю Дж. Освальд. Совпадение кризиса среднего возраста у высших приматов с нижней точкой U-образной кривой благополучия человека. (Weiss, Alexander, James E. King, Miho Inoue-Murayama, Tetsuro Matsuzawa, and Andrew J. Oswald. Evidence for a Midlife Crisis in Great Apes Consistent with the U-Shape in Human Well-Being. Proceedings of the National Academy of Sciences 109, no. 49 (December 4, 2012): 19949—52.)

Весьер, Самюэль, Леона Гиббс-Браво. Приготовление сока: язык, ритуал и социальность плацебо в сообществе любителей экстремальных пищевых практик. (Veissière, Samuel, and Leona Gibbs-Bravo. Juicing: Language, Ritual, and Placebo Sociality in a Community of Extreme Eaters. In Food Cults: How Fads, Dogma, and Doctrine Influence Diet, edited by Kima Cargill, 63–86. Lanham, Md.: Rowman & Littlefield, 2016.)

Вударчик, Ольга А., Брайан Д. Эрп, Адам Гастелла, Джулиан Савулеску. Можно ли использовать интраназальный окситоцин для улучшения отношений? Исследовательские задачи, клиническое применение и этические соображения. (Wudarczyk, Olga A., Brian D. Earp, Adam Guastella, and Julian Savulescu. Could Intranasal Oxytocin Be Used to Enhance Relationships? Research Imperatives, Clinical Policy, and Ethical Considerations. Current Opinion in Psychiatry 26, no. 5 (September 2013): 474—84.)

Гарсия, Джастин Р., Джеймс Маккиллоп, Эдвард Л. Аллер, Энн М. Мерриуэзер, Дэвид Слоан Уилсон, Дж. Коджи Лам. Корреляция вариаций гена рецептора дофамина D4 с супружеской неверностью и беспорядочностью половых связей. (David Sloan Wilson, and J. Koji Lum. Associations Between Dopamine D4 Receptor Gene Variation with Both Infidelity and Sexual Promiscuity. PLoS One 5, no. 11 (November 2010): e14162.)

Данаэр, Джон, Свен Нюхольм, Брейн Д. Эрп. Количественные показатели отношений. (Danaher, John, Sven Nyholm, and Brain D. Earp. The Quantified Relationship. American Journal of Bioethics 18, no. 2 (February 2018): 3—19.)

Даттон, Дональд Дж., Артур П. Арон. Доказательства усиления сексуального влечения в условиях повышенной тревожности. (Dutton, Donald G., and Arthur P. Aron. Some Evidence for Heightened Sexual Attraction Under Conditions of High Anxiety. Journal of Personality and Social Psychology 30, no. 4 (1974): 510—17.)

Каргилл, Кима. Миф о зеленой фее: дистилляция научной истины об абсенте. (Cargill, Kima. The Myth of the Green Fairy: Distilling the Scientific Truth About Absinthe. Food, Culture & Society 11, no. 1 (March 2008): 87–99.)

Крам, Алия Дж., Уильям Р. Корбин, Келли Д. Браунелл, Питер Саловей. Мозг и молочные коктейли: выработка грелина зависит не только от потребляемых нутриентов, но и от психологических установок. (Crum, Alia J., William R. Corbin, Kelly D. Brownell, and Peter Salovey. Mind over Milkshakes: Mindsets, Not Just Nutrients, Determine Ghrelin Response. Health Psychology 30, no. 4 (2011): 424—29.)

Леви, Карен Э. Интимная слежка. (Levy, Karen E. Intimate Surveillance. Idaho Law Review 51 (2014): 679—93.)

Мэтьюз, Люк Дж., Пол М. Батлер. Полиморфизмы DRD4, вызывающие стремление к новизне, связаны с миграцией людей из Африки, что не объясняется только нейтральными генетическими процессами. (Matthews, Luke J., and Paul M. Butler. Novelty-Seeking DRD4 Polymorphisms Are Associated with Human Migration Distance Out-of-Africa After Controlling for Neutral Population Gene Structure. American Journal of Physical Anthropology 145, no. 3 (July 2011): 382—89.)

Савулеску, Джулиан, Андерс Сандберг. Нейроусиление любви и брака: химические связи между нами. (Savulescu, Julian, and Anders Sandberg. Neuroenhancement of Love and Marriage: The Chemicals Between Us. Neuroethics 1, no. 1 (March 2008): 31–44.)

Сешадри К. Г. Нейроэндокринология любви. (Seshadri, K. G. The Neuroendocrinology of Love. Indian Journal of Endocrinology and Metabolism 20, no. 4 (July – August 2016): 558—63. doi:10.4103/2230—8210.183479.)

Уоттс, Тайлер У., Грег Дж. Дункан, Хаонан Куан. Возвращаясь к эксперименту с маршмеллоу: концептуальное повторение, изучающее связь между откладыванием удовольствия в раннем возрасте и последующими достижениями. (Watts, Tyler W., Greg J. Duncan, and Haonan Quan. Revisiting the Marshmallow Test: A Conceptual Replication Investigating Links Between Early Delay of Gratification and Later Outcomes. Psychological Science 29, no. 7 (July 2018): 1159—77.)

Холланд, Роб У., Мерел Хендрикс, Хенк Аартс. Пахнет чистым духом: неосознаваемое воздействие запаха на когнитивные способности и поведение. (Holland, Rob W., Merel Hendriks, and Henk Aarts. Smells Like Clean Spirit: Nonconscious Effects of Scent on Cognition and Behavior. Psychological Science 16, no. 9 (September 2005): 689—93.)

Черкин, Дэниел К., Карен Дж. Шерман, Эндрю Л. Эйвинс, Джанет Х. Эрро, Лoра Итикава, Уильям Э. Барлоу, Кристин Дилейни и др. Рандомизированное исследование, в котором сравниваются иглоукалывание, имитация иглоукалывания и обычное лечение хронической боли в пояснице. (Cherkin, Daniel C., Karen J. Sherman, Andrew L. Avins, Janet H. Erro, Laura Ichikawa, William E. Barlow, Kristin Delaney, et al. A Randomized Trial Comparing Acupuncture, Simulated Acupuncture, and Usual Care for Chronic Low Back Pain. Archives of Internal Medicine 169, no. 9 (May 11, 2009): 858—66.)

Швандт, Ханнес. Неудовлетворенные ожидания как объяснение U-образной кривой благополучия. (Schwandt, Hannes. Unmet Aspirations as an Explanation for the Age U-Shape in Wellbeing. Journal of Economic Behavior & Organization 122 (February 2016): 75–87.)

Эрп, Брайан Д., Андерс Сандберг, Джулиан Савулеску. Медикализация любви. (Earp, Brian D., Anders Sandberg, and Julian Savulescu. The Medicalization of Love. Cambridge Quarterly of Healthcare Ethics 24, no. 3 (July 2016): 323—36.)

В главе "Запутанная история" были приведены следующие исследования:

Амбади, Налини, Маргарет Ши, Эми Ким, Тодд Л. Питтински. Восприимчивость детей к стереотипам: влияние активации идентичности на количественные показатели. (Ambady, Nalini, Margaret Shih, Amy Kim, and Todd L. Pittinsky. Stereotype Susceptibility in Children: Effects of Identity Activation on Quantitative Performance. Psychological Science 12, no. 5 (September 2001): 385—90.)

Барбер, Теодор X. Гипноз, внушение и психосоматические феномены: новый взгляд с точки зрения последних экспериментальных исследований. (Barber, Theodore X. Hypnosis, Suggestions, and Psychosomatic Phenomena: A New Look from the Standpoint of Recent Experimental Studies. American Journal of Clinical Hypnosis 21, no. 1 (July 1978): 13–27.)

Бергман, Нильс Дж., Люси Л. Линли, Сьюзен Р. Фоукус. Рандомизированное контролируемое исследование физиологической стабилизации новорожденных весом от 1200 до 2199 граммов при контакте «кожа к коже» сразу после рождения и в обычных инкубаторах. (Bergman, Nils J., Lucy L. Linley, and Susan R. Fawcus. Randomized Controlled Trial of Skin-to-Skin Contact from Birth versus Conventional Incubator for Physiological Stabilization in 1200-to 2199-Gram Newborns. Acta Pædiatrica 93, no. 6 (June 2004): 779—85.)

Берч, Лиэнн Л., Диана У. Марлин. Я это не люблю, я никогда это не пробовал: влияние демонстрации новых блюд на пищевые предпочтения детей в возрасте двух лет. (Birch, Leann L., and Diane W. Marlin. I Don’t Like It; I Never Tried It: Effects of Exposure on Two-Year-Old Children’s Food Preferences. Appetite 3, no. 4 (December 1982): 353—60.)

Блюстоун, Шерил, Кэтрин С. Тамис-Лемонда. Сходство стилей воспитания у афроамериканских матерей, принадлежащих к рабочему и среднему классу. (Bluestone, Cheryl, and Catherine S. Tamis-LeMonda. Correlates of Parenting Styles in Predominantly Working-and Middle-Class African American Mothers. Journal of Marriage and Family 61, no. 4 (November 1999): 881—93.)

Быстрова, Ксения. Контакт «кожа к коже» и сосание в раннем послеродовом периоде: влияние на температуру, грудное вскармливание и взаимодействие матери и младенца. (Bystrova, Ksenia. Skin-to-Skin Contact and Suckling in Early Postpartum: Effects on Temperature, Breastfeeding and Mother-Infant Interaction. Doctoral thesis, Karolinska Institutet (Sweden), 2008.)

Видстрём, А. М., В. Уолберг, А. С. Маттизен, П. Энерот, К. Увнес-Моберг, С. Вернер, Дж. Винберг. Краткосрочное воздействие раннего сосания груди и прикосновений к соскам на поведение матери. (Widström, A. M., V. Wahlberg, A. S. Matthiesen, P. Eneroth, K. Uvnäs-Moberg, S. Werner, and J. Winberg. Short-Term Effects of Early Suckling and Touch of the Nipple on Maternal Behaviour. Early Human Development 21, no. 3 (March 1990): 153—63.)

Висалберги, Элизабетта, Эльза Аддесси. Наблюдение за членами группы, которые едят знакомую пищу, повышает готовность воспринимать новую пищу у обезьян-капуцинов. (Visalberghi, Elisabetta, and Elsa Addessi. Seeing Group Members Eating a Familiar Food Enhances the Acceptance of Novel Foods in Capuchin Monkeys. Animal Behaviour 60, no. 1 (July 2000): 69–76.)

Гамильтон, Элизабет Б., Констанс Хаммен, Гаяне Минасян, Марен Джонс. Стили общения детей, которых воспитывали матери с аффективными расстройствами и хроническими заболеваниями, в сравнении с детьми из контрольной группы: контекстуальная перспектива. (Hamilton, Elizabeth B., Constance Hammen, Gayane Minasian, and Maren Jones. Communication Styles of Children of Mothers with Affective Disorders, Chronic Medical Illness, and Normal Controls: A Contextual Perspective. Journal of Abnormal Child Psychology 21, no. 1 (February 1993): 51–63.)

Гудман, Шеррил Х., Ян Х. Готлиб. Риск развития психопатологии у детей страдающих депрессией матерей: модель развития для понимания механизмов передачи. (Goodman, Sherryl H., and Ian H. Gotlib. Risk for Psychopathology in the Children of Depressed Mothers: A Developmental Model for Understanding Mechanisms of Transmission. Psychological Review 106, no. 3 (July 1999): 458—90.)

Гэллоуэй, Эми Т., Юнна Ли, Лиэнн Л. Берч. Предикторы и последствия пищевой неофобии и привередливости у девочек. (Galloway, Amy T., Yoonna Lee, and Leann L. Birch. Predictors and Consequences of Food Neophobia and Pickiness in Young Girls. Journal of the American Dietetic Association 103, no. 6 (June 2003): 692—98.)

Де Шато, Питер, Бритт Виберг. Долгосрочное влияние контакта в течение первого часа после родов на поведение матери и младенца: повторное наблюдение через три месяца. (De Chateau, Peter, and Britt Wiberg. Long-Term Effect on Mother-Infant Behaviour of Extra Contact During the First Hour Post Partum II: A Follow-up at Three Months. Acta Pædiatrica 66, no. 2 (March 1997): 145—51.)

Дишион, Томас Дж., Джеральд Р. Паттерсон. Период проявления и степень серьезности антиобщественного поведения: три гипотезы сквозь призму экологии. (Dishion, Thomas J., and Gerald R. Patterson. The Timing and Severity of Antisocial Behavior: Three Hypotheses Within an Ecological Framework. In Handbook of Antisocial Behavior, edited by David M. Stoff, James Breiling, and Jack D. Maser, 205—17. Hoboken, N. J.: John Wiley & Sons, 1997.)

Дови, Теренс М., Пол А. Стейплс, Э. Ли Гибсон, Джейсон К. Г. Хэлфорд. Пищевая неофобия и «привередливость» в еде у детей: обзор. (Dovey, Terence M., Paul A. Staples, E. Leigh Gibson, and Jason C. G. Halford. Food Neophobia and ‘Picky/Fussy’ Eating in Children: A Review. Appetite 50, nos. 2–3 (March – May 2008): 181—93.)

Дюма, Джин Э., Кристин Векерле. Проблемное поведение ребенка и стресс матери как предикторы дисфункциональных воспитательных стратегий. (Dumas, Jean E., and Christine Wekerle. Maternal Reports of Child Behavior Problems and Personal Distress as Predictors of Dysfunctional Parenting. Development and Psychopathology 7, no. 3 (June 1995): 465—79.)

Инголдсби, Эрин М., Гвинн О. Коль, Роберт Дж. Макмэн, Лилиана Ленгуа. Проблемы с поведением и депрессивная симптоматика в детстве как предикторы адаптации в раннем подростковом возрасте. (Ingoldsby, Erin M., Gwynne O. Kohl, Robert J. McMahon, and Liliana Lengua. Conduct Problems, Depressive Symptomatology and Their Co-Occurring Presentation in Childhood as Predictors of Adjustment in Early Adolescence. Journal of Abnormal Child Psychology 34, no. 5 (October 2006): 602—20.)

Каммингс, Э. Марк, Патрик Т. Дэвис. Депрессия матери и развитие ребенка. (Cummings, E. Mark, and Patrick T. Davies. Maternal Depression and Child Development. Journal of Child Psychology and Psychiatry 35, no. 1 (January 1994): 73—112.)

Каррут, Бетти Рут, Пола Дж. Зиглер, Энн Гордон, Кристи Хендрикс. Основные этапы развития и особенности самостоятельного питания младенцев и детей ясельного возраста. (Carruth, Betty Ruth, Paula J. Ziegler, Anne Gordon, and Kristy Hendricks. Developmental Milestones and Self-Feeding Behaviors in Infants and Toddlers. Journal of the American Dietetic Association 104, supp. 1 (January 2004): 51–56.)

Каррут, Бетти Рут, Пола Дж. Зиглер, Энн Гордон, Сьюзан И. Барр. Распространенность избирательного аппетита среди младенцев и детей до трех лет и стратегии их приучения к новым продуктам. (Carruth, Betty Ruth, Paula J. Ziegler, Anne Gordon, and Susan I. Barr. Prevalence of Picky Eaters Among Infants and Toddlers and Their Caregivers’ Decisions About Offering a New Food. Journal of the American Dietetic Association 104, supp. 1 (January 2004): 57–64.)

Кейси, Розмари, Пол Розин. Изменение пищевых предпочтений детей: мнение родителей. (Casey, Rosemary, and Paul Rozin. Changing Children’s Food Preferences: Parent Opinions. Appetite 12, no. 3 (June 1989): 171—82.)

Келдер, Стивен Х., Шерил Л. Перри, Кнут-Инге Клепп, Лесли А. Литл. Лонгитюдное исследование курения, физической активности и пищевых привычек подростков. (Kelder, Steven H., Cheryl L. Perry, Knut-Inge Klepp, and Leslie A. Lytle. Longitudinal Tracking of Adolescent Smoking, Physical Activity, and Food Choice Behaviors. American Journal of Public Health 84, no. 7 (August 1994): 1121—26.)

Клаймс-Дуган, Бонни, Клэр Б. Копп. Лонгитюдное исследование детско-материнских конфликтов в первые годы жизни и в дошкольном возрасте. (Klimes-Dougan, Bonnie, and Claire B. Kopp. Children’s Conflict Tactics with Mothers: A Longitudinal Investigation of the Toddler and Preschool Years. Merrill-Palmer Quarterly 45, no. 2 (April 1999): 226—41.)

Корниш, Элисон М., Кэтрин А. Макмэн, Джуди А. Унгерер, Брайанн Барнетт, Николас Коваленко, Кристофер Теннант. Депрессия матери и опыт воспитания ребенка на втором году жизни. (Cornish, Alison M., Catherine A. McMahon, Judy A. Ungerer, Bryanne Barnett, Nicholas Kowalenko, and Christopher Tennant. Maternal Depression and the Experience of Parenting in the Second Postnatal Year. Journal of Reproductive and Infant Psychology 24, no. 2 (2006): 121—32.)

Крам, Алия Дж., Эллен Дж. Лангер. Настрой важен: упражнения и эффект плацебо. (Crum, Alia J., and Ellen J. Langer. Mind-Set Matters: Exercise and the Placebo Effect. Psychological Science 18, no. 2 (February 2007): 165—71.)

Кэшден, Элизабет. Адаптивность пищевых привычек и отвращение к отдельным продуктам у детей. (Cashdan, Elizabeth. Adaptiveness of Food Learning and Food Aversions in Children. Social Science Information 37, no. 4 (December 1998): 613—32.)

Лавджой, М. Кристин, Патриция А. Грачик, Элизабет О’Хара, Джордж Нойман. Депрессия матери и методы воспитания: метааналитический обзор. (Lovejoy, M. Christine, Patricia A. Graczyk, Elizabeth O’Hare, and George Neuman. Maternal Depression and Parenting Behavior: A Meta-Analytic Review. Clinical Psychology Review 20, no. 5 (August 2000): 561—92.)

Лайонс-Рут, Карлен, Дэвид Золл, Дэвид Коннелл, Генри У. Грюнебаум. Мать в депрессии и ее годовалый ребенок: среда, взаимодействие, привязанность и развитие ребенка. (Lyons-Ruth, Karlen, David Zoll, David Connell, and Henry U. Grunebaum. The Depressed Mother and Her One-Year-Old Infant: Environment, Interaction, Attachment, and Infant Development. New Directions for Child and Adolescent Development 1986, no. 34 (Winter 1986): 61–82.)

Ландрей, Мартин Дж., Грегори Х. Ю. Лип. Гипертония белого халата: признанный синдром с неопределенными последствиями. (Landray, Martin J., and Gregory H. Y. Lip. White Coat Hypertension: A Recognised Syndrome with Uncertain Implications. Journal of Human Hypertension 13, no. 1 (January 1999): 5–8.)

Ларсон, Николь Ай., Мэри Стори, Марла Э. Айзенберг, Диана Ноймарк-Штейнер. Участие подростков в покупке продуктов и приготовлении пищи: корреляция с социально-демографическими характеристиками и качеством рациона. (Larson, Nicole I., Mary Story, Marla E. Eisenberg, and Dianne Neumark-Sztainer. Food Preparation and Purchasing Roles Among Adolescents: Associations with Sociodemographic Characteristics and Diet Quality. Journal of the American Dietetic Association 106, no. 2 (February 2006): 211—18.)

Лейбл, Дебора Дж., Росс А. Томпсон. Конфликт матери и ребенка в раннем возрасте: уроки эмоций, морали и взаимоотношений. (Laible, Deborah J., and Ross A. Thompson. Mother – Child Conflict in the Toddler Years: Lessons in Emotion, Morality, and Relationships. Child Development 73, no. 4 (July – August 2002): 1187—203.)

Леппер, Марк Р., Дэвид Грин, ред. Скрытые издержки вознаграждения. (Lepper, Mark R., and David Greene, eds. The Hidden Costs of Reward. London: Psychology Press, 1978.)

Макграт, Жаклин М., Кэти Рекордс, Майкл Райс. Депрессия матери и особенности темперамента младенца. (McGrath, Jacqueline M., Kathie Records, and Michael Rice. Maternal Depression and Infant Temperament Characteristics. Infant Behavior and Development 31, no. 1 (January 2007): 71–80.)

Плайнер, Патриция, Карен Хобден. Разработка шкалы для измерения пищевой неофобии у людей. (Pliner, Patricia, and Karen Hobden. Development of a Scale to Measure the Trait of Food Neophobia in Humans. Appetite 19, no. 2 (October 1992): 105—20.)

Резникоу, Кен, Мэтт Смит, Том Барановски, Дженис Барановски, Роджер Воган, Марша Дэвис. Двухлетнее наблюдение за употреблением детьми фруктов и овощей. (Resnicow, Ken, Matt Smith, Tom Baranowski, Janice Baranowski, Roger Vaughan, and Marsha Davis. 2-Year Tracking of Children’s Fruit and Vegetable Intake. Journal of the American Dietetic Association 98, no. 7 (July 1998): 785—89.)

Розенкранц, Ричард Р., Дэвид А. Дзевалтовски. Модель связи домашней пищевой среды с детским ожирением. (Rosenkranz, Richard R., and David A. Dzewaltowski. Model of the Home Food Environment Pertaining to Childhood Obesity. Nutrition Reviews 66, no. 3 (March 2008): 123—40.)

Салливан, Сьюзен А., Лиэнн Л. Берч. Опыт питания младенцев и переход к твердой пище. (Sullivan, Susan A., and Leann L. Birch. Infant Dietary Experience and Acceptance of Solid Foods. Pediatrics 93, no. 2 (February 1994): 271—77.)

Серра-Махем, Луис, Лурдес Рибас, Кармен Перес-Родриго, Рейна Гарсия-Клозас, Луис Пенья-Кинтана, Хавьер Арансета. Факторы, определяющие потребление нутриентов среди детей и подростков: результаты исследования enKid. (Serra-Majem, Lluís, Lourdes Ribas, Carmen Pérez-Rodrigo, Reina García-Closas, Luís Peña-Quintana, and Javier Aranceta. Determinants of Nutrient Intake Among Children and Adolescents: Results from the enKid Study. Annals of Nutrition and Metabolism 46, supp. 1 (2002): 31–38.)

Сингер, Марта Р., Линн Л. Мур, Эллен Дж. Гаррахи, Р. Кертис Эллисон. Потребление нутриентов маленькими детьми: Фремингемское исследование. (Singer, Martha R., Lynn L. Moore, Ellen J. Garrahie, and R. Curtis Ellison. The Tracking of Nutrient Intake in Young Children: The Framingham Children’s Study. American Journal of Public Health 85, no. 12 (December 1995): 1673—77.)

Скарамелла, Лора В., Лесли Д. Лев. Взаимоотношения между родителями и детьми: модель принуждения в первые годы жизни. (Scaramella, Laura V., and Leslie D. Leve. Clarifying Parent-Child Reciprocities During Early Childhood: The Early Childhood Coercion Model. Clinical Child and Family Psychology Review 7, no. 2 (June 2004): 89—107.)

Скиннер, Джин Д., Бетти Рут Каррут, Венди Баундс, Пола Зиглер. Пищевые предпочтения детей: лонгитюдный анализ. (Skinner, Jean D., Betty Ruth Carruth, Wendy Bounds, and Paula Ziegler. Children’s Food Preferences: A Longitudinal Analysis. Journal of the American Dietetic Association 102, no. 11 (November 2002): 1638—47.)

Смит, Джудит Р., Джин Брукс-Ганн. Применение суровых дисциплинарных методов к маленьким детям и их последствия. (Smith, Judith R., and Jeanne Brooks-Gunn. Correlates and Consequences of Harsh Discipline for Young Children. Archives of Pediatrics & Adolescent Medicine 151, no. 8 (August 1997): 777—86.)

Собал, Джеффри, Брайан Уонсинк. Кухонные, столовые, посудные и пищевые ландшафты: влияние организации пространства в микромасштабе на потребление еды. (Sobal, Jeffery, and Brian Wansink. Kitchenscapes, Tablescapes, Platescapes, and Foodscapes: Influences of Microscale Built Environments on Food Intake. Environment and Behavior 39, no. 1 (January 2007): 124—42.)

Соломон, К. Рут, Франсуаза Серрес. Влияние вербальной агрессии родителей на самооценку детей и оценки в школе. (Solomon, C. Ruth, and Françoise Serres. Effects of Parental Verbal Aggression on Children’s Self-Esteem and School Marks. Child Abuse & Neglect 23, no. 4 (April 1999): 339—51.)

Страссберг, Цви, Кеннет А. Додж, Грегори С. Петтит, Джон Э. Бейтс. Физические наказания в семье и последующая агрессия детей по отношению к сверстникам в детском саду. (Strassberg, Zvi, Kenneth A. Dodge, Gregory S. Pettit, and John E. Bates. Spanking in the Home and Children’s Subsequent Aggression Toward Kindergarten Peers. Development and Psychopathology 6, no. 3 (Summer 1994): 445—61.)

Уордл, Дж., М. Л. Эррера, Л. Кук, Э. Л. Гибсон. Изменение пищевых предпочтений детей: влияние демонстрации и вознаграждения на готовность попробовать незнакомые овощи. (Wardle, J., M. L. Herrera, L. Cooke, and E. L. Gibson. Modifying Children’s Food Preferences: The Effects of Exposure and Reward on Acceptance of an Unfamiliar Vegetable. European Journal of Clinical Nutrition 57, no. 2 (February 2003): 341—48.)

Фельдман, Рут, Арон Уэллер, Леа Сирота, Артур И. Эйдельман. Проверка гипотезы семейного вмешательства: влияние контакта «кожа к коже» (метод кенгуру) на внутрисемейное взаимодействие, уровень близости и тактильность. (Feldman, Ruth, Aron Weller, Lea Sirota, and Arthur I. Eidelman. Testing a Family Intervention Hypothesis: The Contribution of Mother-Infant Skin-to-Skin Contact (Kangaroo Care) to Family Interaction, Proximity, and Touch. Journal of Family Psychology 17, no. 1 (March 2003): 94—107.)

Филлипс, Рэйлин. Золотой час: непрерывный контакт «кожа к коже» сразу после рождения. (Phillips, Raylene. The Sacred Hour: Uninterrupted Skin-to-Skin Contact Immediately After Birth. Newborn and Infant Nursing Reviews 13, no. 2 (June 2013): 67–72.)

Флейтен М. А., Терри Блюменталь. Стимулы, связанные с кофеином, вызывают условные рефлексы: экспериментальная модель эффекта плацебо. (Flaten, M. A., and Terry Blumenthal. Caffeine-Associated Stimuli Elicit Conditioned Responses: An Experimental Model of the Placebo Effect. Psychopharmacology 145, no. 2 (July 1999): 105—12.)

Харнер, Лоррейн. Этапы формирования понятий «вчера» и «завтра» в раннем возрасте. (Harner, Lorraine. Yesterday and Tomorrow: Development of Early Understanding of the Terms. Developmental Psychology 11, no. 6 (November 1975): 864—65.)

Харнер, Лоррейн. К вопросу о понимании концепции прошлого и будущего. (Comprehension of Past and Future Reference Revisited. Journal of Experimental Child Psychology 29, no. 1 (February 1980): 170—82.)

Харнер, Лоррейн. Сиюминутность и определенность: факторы понимания концепции будущего. (Immediacy and Certainty: Factors in Understanding Future Reference. Journal of Child Language 9, no. 1 (February 1982): 115—24.)

Херренколь, Рой К., Бренда П. Эгольф, Эллен К. Херренколь. Формирование предпосылок к агрессивному поведению подростков в дошкольном возрасте: лонгитюдное исследование. (Herrenkohl, Roy C., Brenda P. Egolf, and Ellen C. Herrenkohl. Preschool Antecedents of Adolescent Assaultive Behavior: A Longitudinal Study. American Journal of Orthopsychiatry 67, no. 3 (July 1997): 422—32.)

Хобден, Карен, Патриция Плайнер. Влияние ролевой модели на пищевую неофобию у людей. (Hobden, Karen, and Patricia Pliner. Effects of a Model on Food Neophobia in Humans. Appetite 25, no. 2 (October 1995): 101—14.)

Хородынски, Милдред А., Манфред Стоммел. Просвещение по вопросам питания детей младшего возраста: интервенционное исследование. (Horodynski, Mildred A., and Manfred Stommel. Nutrition Education Aimed at Toddlers: An Intervention Study. Pediatric Nursing 31, no. 5 (September 2005): 364, 367—72.)

Чианг, Вен Чи, Карен Винн. Отслеживание младенцами одиночных объектов и совокупностей объектов. (Chiang, Wen Chi, and Karen Wynn. Infants’ Tracking of Objects and Collections. Cognition 77, no. 3 (December 15, 2000): 169—95.)

Шульц, Лора Э., Элисон Гопник, Кларк Глимур. Дети дошкольного возраста узнают о причинно-следственных связях из условных интервенций. (Schulz, Laura E., Alison Gopnik, and Clark Glymour. Preschool Children Learn About Causal Structure from Conditional Interventions. Developmental Science 10, no. 3 (May 2007): 322—32.)

Примечания

1

Популярные в США продолговатые «батончики» из бисквитного теста с кремовой начинкой. – Здесь и далее примеч. перев.

(обратно)

2

Катание на телеге с сеном – обычай, связанный с празднованием сбора осеннего урожая.

(обратно)

3

«Таф Маддер» – командный спортивный забег с препятствиями, считающийся одним из самых сложных в мире.

(обратно)

4

Чарльз и Рэй Имз – культовые фигуры американского дизайна середины XX века, создавшие, помимо прочего, модель очень удобного кресла.

(обратно)

5

Семейная пара, персонажи популярного ситкома пятидесятых годов под названием «Я люблю Люси».

(обратно)

6

Эмблема Coexist, придуманная польским графическим дизайнером Петром Млодоженецом, призывает к веротерпимости и содержит в себе зашифрованные символы различных мировых религий: C – исламский полумесяц, X – иудейская шестиконечная звезда, T – христианский крест.

(обратно)

7

«Эдбастерс» – журнал, выпускаемый одноименной некоммерческой организацией и посвященный борьбе с консьюмеризмом.

(обратно)

8

Боб Костас – популярный американский спортивный журналист, вел прямые репортажи со многих важнейших матчей по бейсболу и американскому футболу.

(обратно)

9

Джейн Гудолл – известный специалист-приматолог.

(обратно)

10

«Экономика просачивания», популярная во времена президентства Р. Рейгана, подразумевает, что государство должно поддерживать богатых граждан, чьи доходы будут «просачиваться» сверху вниз к менее обеспеченным слоям населения и тем самым содействовать развитию экономики в целом.

(обратно)

11

«Дир энд компани» – основанная Джоном Диром крупнейшая фирма, производящая сельскохозяйственное оборудование.

(обратно)

12

Корд – единица измерения объема древесины, равная 3,63 м3.

(обратно)

13

Кофе с добавлением сливочного масла, который, как утверждает автор рецепта Дэйв Эспри, якобы способствует похудению, заряжает энергией и улучшает работу мозга.

(обратно)

14

Уолт Уитмен, «Законы творения». Перевод А. Сергеева.

(обратно)

15

Профессиональный бейсболист, игравший за команду «Канзас-Сити Роялс».

(обратно)

16

Система каталогизации книг в библиотеках, разработанная в XIX веке.

(обратно)

17

Коктейль из ликера «Егермейстер» и энергетика «Ред булл».

(обратно)

18

В США существует программа поддержки сельского хозяйства, в рамках которой то или иное сообщество оказывает финансовую помощь ферме, покрывая ее расходы, а хозяева фермы за это предоставляют своим партнерам свежие сезонные продукты.

(обратно)

19

Компания «Монсанто» выпускает генетически модифицированные семена, а также различные химические вещества для борьбы с вредителями и сорняками.

(обратно)

20

Подсообщество на социально-новостном сайте-форуме Reddit, где контент производится и продвигается самими участниками.

(обратно)

21

Разговорный термин для ненормативного сексуального поведения, в противовес нормативному, или «ванильному».

(обратно)

22

«Двигаться быстро и все ломать» – девиз «Фейсбука» до 2014 года.

(обратно)

23

Фетишистская сексуальная практика, в которой один из супругов является соучастником сексуальной «неверности» своего супруга.

(обратно)

24

Популярный в США план пенсионных накоплений с установленными взносами.

(обратно)

25

The Peaches – песня группы The Presidents of the USA.

(обратно)

26

Cладкий фруктовый напиток, который продается в виде порошка и разводится водой.

(обратно)

27

Игра британских аристократов, ставшая популярной в Америке, в чем-то схожа с керлингом.

(обратно)

28

Мф, 5:28.

(обратно)

Оглавление

  • Как насчет?
  • Две мастер-спальни
  • Энергия новых отношений
  • Запутанная история
  • Отставание в развитии
  • По меньшей мере четырнадцать фронтонов
  • Велнесс
  • Предыстории
  • Эффект смысла
  • Не брак, а плацебо
  • Поддержка пользователей
  • Чудо
  • Сказка о душе, которая блуждает в облике мыши
  • Библиография