

Автор и издательство благодарят Университет имени Бен-Гуриона за помощь и поддержку в издании книги

Художественное оформление
Валерий Калныньш
© Хамуталь Бар-Йосеф, 2024
© З. Палванова, С. Шенбрунн, перевод, 2024
© «Время», 2024
Нарушим клятву, сохранив себя,Не то, ее храня, себя разрушим[2].
Я нашла его в Интернете. Было десять вечера. По радио передавали мою любимую сонату для флейты Пуленка[3]. Но голова и живот упорно продолжали болеть. Соседи сверху снова передвигали мебель прямо у меня над головой, и Пуленк был бессилен против этого шума. Не мог он справиться и со стиралкой, методично работающей у них весь вечер. Полчаса назад я слопала целую плитку шоколада, хотя собиралась утешить себя лишь одной долькой. Похоже, я снова набираю потерянные за месяц строгой диеты килограммы.
Это был один из тех ужасных вечеров, когда я чувствую себя беспомощной мухой, с отчаянным жужжаньем бьющейся о стекло. Я была в панике, я готова была решиться на что угодно — постыдное, запретное, опасное, — лишь бы прекратить этот кошмар.
За спиной у меня было несколько неудачных свиданий с деловыми пузатыми мужчинами. На плохом иврите, без всякого юмора они говорили о своих проблемах со здоровьем. Это было невыносимо, и я дала себе клятву найти какого-нибудь нормального, кто спасет меня от этих вечерних приступов отчаяния. Только ни в коем случае не влюбляться. Впрочем, разве должен человек со сломанной ногой клясться, что он не будет бегать? Разве должен человек с обманутым, разбитым вдребезги сердцем клясться, что он ни за что не влюбится? Честно говоря, я просто хотела купить нечто совершенно необходимое мне, но заплатить как можно меньше. Выбрать это, как выбирают сыр в супермаркете. Не теряя голову, не зажигаясь, помня лишь об одном — о собственной выгоде.
Мои подруги обычно тщательно взвешивают, ищут совета, выжидают, сомневаются. Я — другая. Я решаю и делаю. Так из детсадовской учительницы музыки я превратилась в профессора музыковедения. «Достигла высот», как говорила моя тетя из мошава[4], в котором я выросла (при этом музыка, которую я пишу, мало что значила в ее глазах, поскольку знаменитой я не стала).
Короче говоря, я поняла: сейчас или никогда. Скоро я стану слишком старой, чтобы искать себе пару в Интернете или в кафе.
Так-так, интересно… Некурящий — это хорошо, нерелигиозный — тоже очень хорошо, это становится особенно важным в конце недели, перед субботой и в субботу. Хобби — фотография и прогулки на природе. Слава богу, не скалолазание, не ударные инструменты, не парашютизм и не планеризм. Образование — 10 классов школы. Да, это проблема. Как знакомить его с подругами? Ведь они скажут мне потом: с ним же не о чем говорить! Конечно, он голосовал за Нетаниягу… Ах, совершенно неважно, кто что скажет и за кого он голосовал! Я найду, с кем поговорить на интересующие меня темы, у меня есть пианино, есть книги. С бывшим мужем у нас было много общего, мы разговаривали, обсуждали книги и фильмы, ходили на акции протеста против оккупации. Но он не хотел детей, а когда они все-таки появились и выросли, настроил их против меня, словно нерадивых учеников против строгой учительницы.
Для чего мне нужен мужчина? Чтобы не жрать сладости по вечерам, не прятаться от себя в постель, не ворочаться потом часами, прислушиваясь к тому, как все те же соседи сверху шаркают ногами по дороге в туалет и обратно в спальню. Разумеется, Интернет не супермаркет, и любовь, конечно, не сыр, но я ведь не ищу любви. Я ищу мужчину, чтобы просто не быть одной, такого мужчину, который не будет причинять мне боль. Хватит, настрадалась я уже от любви!
…Рост метр семьдесят, это не намного больше, чем у меня. Да он совсем невысокий! Впрочем, если у него из-за этого комплекс неполноценности, то это даже неплохо. Но с такими нужно быть осторожной, такие легко обижаются. А я, может, и профессор, но осторожность явно не моя сильная сторона.
Профессия — строительный подрядчик. Боже мой! Что-то вроде прораба. Нечищеная обувь, обветренные руки, грязный автомобиль-фургон, на котором он выезжает на природу… Самое страшное: наверняка у него громкий голос. Это не по мне, этого я не перенесу. Я очень чувствительна к шуму, к любым громким звукам. Имя — Эли. Ладно, допустим. На фотографии он — как летчик, в огромных солнечных очках. Нет, летчиком он никогда не был, летчики не ищут себе пару в Интернете. Может быть, он мечтал быть летчиком в детстве. Он явно хочет казаться мужественным. На другой фотографии в этих же очках он стоит на одном колене перед крупным фиолетовым цветком люпина. Что он хочет этим сказать? Не только секс, но и романтика? Во всяком случае, он полагает, что романтика ему нужна. Разведен. Будем надеяться, что это правда, хотя не исключено, что он еще не развелся, а только собирается развестись. Трое детей, живущих отдельно. Ладно, ничего.
Сколько же ему лет? Шестьдесят один? Боже, он моложе меня на целых четыре года, я ему не подхожу. Никаких шансов. В этом возрасте они хотят пятидесятилетних или даже моложе. Я соврала, когда заполняла анкету, что мне шестьдесят. Правда, выгляжу я значительно моложе своих лет, все так говорят, даже семейный врач. Между прочим, только несколько месяцев назад кончился мой тайный роман с Хаимом, который был моложе меня на целых двенадцать лет. Эта связь продолжалась почти год. У Хаима семья — жена и две дочки. Все началось, когда он пришел чинить мой домашний телефон. Я тогда залезла на стремянку. Это почему-то его зажгло… С ним я говорила о кулинарии, о его семье, об общих знакомых. Он никогда не был в консерватории и, может быть, даже не знал значения этого слова, но для меня это было не важно. Вспомнив о Хаиме, я невольно размягчаюсь, вижу перед собой его лицо, чувствую его тело, закрываю глаза и таю, таю… В моем возрасте? Факт. Он исчез из моей жизни, когда обо мне узнали его родители, сестра, друзья. Наверно, испугался, что его спросят: где ты откопал эту старую ашкеназку[5]? Не мог найти себе кого-нибудь помоложе? Не помогли подарочки — вазы, конфеты, косметика, — которыми я пыталась задобрить его родителей и младшую сестру. Мне потребовалось время, чтобы оправиться от удара, чтобы убедить себя: ты должна благодарить небо за целый год счастья! Чего стоит один этот поистине бетховенский миг, когда из окна своей квартиры ты увидела его бегущим к тебе под ливнем?.. Не важно. Кончено. Стерто.
А теперь этот тип в летных очках, стоящий на одном колене перед цветком люпина…
В графе «профессия» я скромно написала: учительница. Я не соврала: я преподаю в университете. Не писать же мне «профессор музыковедения» или хуже того: композитор!.. Я очень давно поняла, что, если я хочу любви, мне следует тщательно скрывать свои знания и взгляды. Я должна как можно меньше говорить и как можно больше слушать своего мужчину, при каждом удобном случае восторгаться им, говорить комплименты и ни в коем случае не спорить с ним. Не призывать увидеть обратную сторону медали, не настаивать на точных формулировках, не уличать в отсутствии логики. Просто поразительно, как это работает! И как все начинает рушиться, когда я забываю об осторожности.
Рост и вес у меня в полном порядке, тут мне не пришлось врать. Но назвалась я не Габриэлой, а Ахувой, фамилию писать не стала и фотографию, разумеется, не представила. Не хватало мне, чтобы меня увидели и узнали мои коллеги, время от времени интересующиеся, не собираюсь ли я выходить на пенсию. Между прочим, в Интернете вся информация остается навечно!
Больше недели я ждала звонка. И вот наконец мужской голос в трубке:
— Я могу поговорить с Ахувой?
Голос мягкий, ласковый, так говорят с детьми или с больными. Прежде чем я сообразила, кто такая Ахува, этот голос проник в мое сердце, подобно тому, как звук гобоя радует меня еще до понимания, что это Бах или Брамс, или даже клезмерская музыка.
— Я слушаю. С кем я говорю, пожалуйста?
Не стоило говорить «пожалуйста», это прозвучало как-то высокомерно.
— Меня зовут Эли. Я прочитал ваше объявление в Интернете.
Говорит спокойно, уверенно, не умничает. Его и на самом деле зовут Эли.
— О’кей!
— Так вы заинтересованы сделать дэйт[6]?
Прямо к делу со своим ужасным ивритом вперемешку с английским! Не показывать, как я рада. Немного подождать, не отвечать сразу.
— Почему бы и нет? — изо всех сил я стараюсь говорить легко и кокетливо.
— Отлично. Тогда… когда вы свободны?
Хочу выдержать паузу, но отзываюсь почти сразу.
— А когда вам удобно? Я обычно свободна по вечерам. Можно встретиться даже сегодня.
Да, вот-вот я закончу свои дневные дела — писать, звонить, просматривать почту. Хотя бы сегодняшним вечером я не стану жертвой очередной атаки тревоги и обжорства.
— Сегодня вечером? То есть прямо сейчас?
— Да, если вам удобно. Если нет, можно и отложить.
На самом деле я терпеть не могу откладывать. Терпеть не могу, когда опаздывают. Сама я очень стараюсь опоздать, но у меня никогда не выходит. Бывает, что прихожу чуть ли не на час раньше. Хорошо хоть, что никто не видит этого!
— Мне удобно. Сейчас на часах семь.
— Вам удобно в восемь?
— Знаете что… Ладно… Где вы предлагаете встретиться?
Он все-таки смущен. Это меня трогает. Мужчины не знают, как сексуальна их слабость.
Я произношу название кафе с восточной кухней на углу моей улицы, в двух шагах от моего дома. Мне должно быть максимально легко и удобно. Я зареклась прилагать усилия в подобных ситуациях.
Теперь эта вечная проблема перед свиданием: что надеть? Как выглядеть моложе шестидесяти, когда ты старше шестидесяти пяти? Как сделаться вдруг привлекательной, милой, сексуальной? Покрасить ресницы или не стоит, ведь тушь может размазаться? Нанести пудру с блестками только на декольте или и на лицо тоже? Надеть туфли на шпильке или на среднем каблуке, который позволит продемонстрировать легкую походку? Надеть платье в обтяжку, подчеркивающее мою стройную фигуру, или роскошный дорогой костюм, вызывающий восхищение (как автомобиль «ягуар», ведь для мужчины очень важно, чтобы его женщина вызывала восхищение)?
В конце концов я выбрала светлые туфли на среднем каблуке и элегантный терракотовый льняной костюм, который купила в прошлом году в Зальцбурге, когда ездила туда на музыкальный фестиваль. Мне показалось забавным, что длинный ряд пуговиц, покрытых тем же материалом, словно намекает на возможность звукоизвлечения… Верхние пуговицы я оставила незастегнутыми, а под жакет надела белую блузку с глубоким декольте. Одевшись и внимательно посмотрев на себя в зеркало, я поняла, что стабильность, уважение и доверие для меня важнее сексуального влечения. Но это вовсе не значит, что я отказываюсь от него!..
Когда я вошла в кафе, он уже сидел за одним из центральных столиков, предназначенных для двоих. Нет, он не вскочил, не снял солнечные очки, просто повернул в мою сторону ничего не выражающее лицо. Не хочет сразу же показывать свой невысокий рост или на всякий случай демонстрирует незаинтересованность в товаре, чтобы сбить цену? Я живо направилась к столику. Живость всегда была моим козырем, она лучше всякой парфюмерии говорит о том, что мне еще далеко до старости.
— Эли? — спросила я не очень уверенно, чтобы выглядеть женственной.
— Вы — Ахува, — произнес он утвердительно, без тени сомнения в голосе.
Мне захотелось быть честной.
— Сказать по правде, Ахува я только на сайте знакомств, на самом деле я Габриэла.
Я старалась говорить как можно проще. Было ясно, что естественный для меня литературный иврит сразу же создаст дистанцию между нами и уничтожит всякий шанс на сближение. Нет проблем, на разговорном иврите я постоянно общаюсь со своими студентами.
Не давая себе труда улыбнуться, он вонзил в меня испытующий взгляд — медленный, серьезный, изучающий, не тот мужской взгляд, который тебя раздевает (это нам знакомо!), а откровенно собирающий информацию, с тем чтобы принять обоснованное решение. Мне понравилось, что на нем серая выглаженная хлопчатобумажная рубашка (ненавижу мужчин, которые носят нейлоновые рубашки). На шее — довольно толстая золотая цепочка с магендавидом[7]. Понравилось мне и то, что он даже не пытался улыбнуться. Я сама научилась улыбаться и смеяться только недавно. Раньше меня постоянно спрашивали, почему я такая серьезная, отчего никогда не смеюсь, не улыбаюсь. У меня были тогда причины, которых я не осознавала и в результате чувствовала себя виноватой и несимпатичной. Помню, будучи старшеклассницей, я ходила по улице и растягивала губы, скашивая глаза и пытаясь увидеть свой улыбающийся профиль в витринах магазинов.
— Зачем же вы назвались на сайте Ахувой, если вы Габриэла?
— По правде сказать, сама не знаю зачем, — соврала я. — Вам кажется, это плохо говорит обо мне?
— Не знаю, что вам сказать, — помедлив, произнес он.
Похоже, тоже соврал. Во всяком случае, его нисколько не рассмешил тот факт, что я придумала себе имя для сайта знакомств. Было в нем что-то тяжелое, медленное, осторожное.
Кажется, он красит свои короткие густые волосы. Не нравится это мне. Коричневый цвет с красноватым оттенком напоминает крем для обуви. Видимо, он использует хину. Я решила перейти в наступление.
— А зачем вы пользуетесь хиной?
Он ничуть не смутился. Помолчал, а потом неторопливо ответил:
— Я красил волосы по просьбе моей бывшей подруги. Она хотела видеть меня молодым. Это она подарила мне золотую цепочку. — Он прищурил глаза и добавил: — А хину взял у мамы. Всё, я решил больше не краситься.
Эли смотрел на меня вопросительно, словно ожидая одобрения. Это мне понравилось. Я сказала ему, что живу рядом. Он отозвался, сказав, что живет в новом районе довольно далеко от центра. Мы сошлись на том, что это не проблема, не совсем понимая, что́ мы имеем в виду…
Он заговорил о своем доме и говорил с теплом и болью: четыре комнаты, садик, фотолаборатория, он любит фотографировать цветы. Дом этот — его детище, он сам, без архитектора, сделал проект, нанял рабочих, руководил строительными работами. До этого он занимался в качестве подрядчика только ремонтами. А построив свой дом, отошел от дел, живет один и ремонтирует не дома, а телевизоры.
— Так почему же вы написали, что вы подрядчик?
— Я был подрядчиком. Это моя профессия.
К нам подошла официантка. Я заказала себе чашку травяного чая.
— И это все, что вы едите вечером?.. — удивился он.
Я ответила, что уже поела. А у него, оказывается, не получилось поужинать, между тем ужин — его основная трапеза, самая обильная и вкусная. И он заказал себе овощной салат, суп кубэ[8], сабих[9], шницель с рисом и фасолью, и в довершение ко всему — чашечку турецкого кофе и бурекас[10].
— Квартира у меня маленькая, — начала я рассказывать о себе, — но я ее люблю. И район свой люблю: небольшие дома, старые деревья, магазины. У меня довольно много друзей, живущих неподалеку. Вот только с соседями сверху не повезло — слишком шумные.
Говоря об этом, я хотела намекнуть, что не собираюсь жить у него. И даже раз в неделю приходить к нему и наводить порядок тоже не собираюсь. Соседей я упомянула для баланса, чтобы не выглядеть слишком уж благополучной.
— А у меня вообще нет соседей, только дома соседние и те на расстоянии. И все-таки я поссорился однажды с соседом напротив. Как раз эта ссора привела к моему разводу.
— Как это?
— Он донес на меня в налоговое управление, а она приняла его сторону.
— Что это значит?
— Она пошла к ним без моего ведома и как ни в чем не бывало говорила с ними.
— Из-за такого разводятся? — воскликнула я с притворной грустью и непритворным беспокойством.
Он молча ел. Мне нужно было продемонстрировать больше сочувствия. Я задала вопрос о детях. Его глаза зажглись гневом.
— Детей, всех троих, я вырастил в этом доме после развода. Подал на нее в суд и забрал их у нее. Дети — я от них ни на шаг. Девочка жила сначала с матерью, но потом разобралась, поняла, что там сплошная ложь.
Я спросила, сколько лет девочке. Ей двадцать восемь, разведена, у нее дочка. Еще у него есть двое сыновей, одному тридцать, женат, двое детей, а другому, младшему, двадцать пять, он тоже разведен, но детей, слава богу, нет.
— Я от них ни на шаг, ни на шаг, ты понимаешь? — он произнес это так страстно, с такой убеждающей силой, что его слова вошли в меня, как могучие повторы у Баха (например, в Чаконе ре минор из Партиты № 2 для скрипки соло; Бах иногда бывает совершенно сумасшедшим). Я поняла, что до этого момента не видела своего нового знакомого по-настоящему. Теперь я буквально ощупывала его лицо глазами: смуглая блестящая кожа, широкие брови, почти орлиный нос, узкие губы и сверкающие глаза — глаза пастушьей собаки, умной и верной.
Он ответил мне пристальным взглядом и спросил меня о детях. Я быстро сказала, что, к сожалению, они не живут в Иерусалиме, и замолчала. Он понял, что я не хочу говорить о детях, и вернулся к теме жилья.
— Совсем недалеко отсюда живет мой женатый сын. И мама моя тоже тут недалеко живет. Видимо, я припарковал свою машину где-то совсем рядом с вашим домом, потому что думал потом заскочить к ней.
Уж не хочет ли он сказать, что в будущем ему удобно будет жить у меня? Я сообщила ему, что у меня есть машина — красный Rolls-Royce Mini. Он поднял свои широкие брови и на всякий случай скептически улыбнулся, не зная, шучу я или нет. Тогда я сказала ему, что, когда он доест свой ужин — я свой чай давно уже допила, — мы можем зайти ко мне и я покажу ему свою квартиру и машину.
— Ты уверена? — спросил он.
Про машину я добавила, сообразив на ходу, что, может быть, слишком рано приглашать его к себе, ясно ведь, что́ может произойти у меня дома. Скорей бы уже он закончил есть! Но он ел очень медленно, явно наслаждаясь процессом.
— А почему вы развелись? — спросил он с набитым ртом.
Я ответила очень коротко, но даже это короткое объяснение отозвалось во мне болью:
— Потому что по отношению к детям я была требовательной, а он всегда уступал им.
— Из-за этого? — он удивленно поднял глаза и открыл рот, полный зеленой фасоли.
— Это было слишком тяжело, ведь мне тоже хотелось уступать им, баловать их. Его поведение обижало меня, казалось предательством… В любом случае, — поменяла я тему, — вам нужно идти к вашей машине, то есть к моему дому.
— Нет, я собирался оставить машину там и пойти пешком к маме. Ей недавно удалили катаракту, и я должен закапывать ей глазные капли три раза в день в течение целого месяца.
— Вы это серьезно? Она не может делать это сама?
Говоря это, я не знала, восторгаюсь я или завидую. Мне вспомнилось, как моя мать разевала рот, говорила «а-а-а!» и показывала свои воспаленные красные гланды, чтобы я поняла, как она мучается. Я же обычно очень долго терплю, прежде чем пожалуюсь кому-нибудь на боль.
— С матерью не спорят, — сказал он потеплевшим голосом то ли в шутку, то ли всерьез и наконец-то улыбнулся.
Я вглядывалась в черты его лица, пытаясь понять, что заставляет пожилого мужчину день за днем беспрекословно капать глазные капли в глаза своей старой матери. Наконец я спросила, откуда он родом.
— Мы — курдские евреи из Ирака, — ответил он без малейшего стеснения, но и без гордости.
Об образовании я предпочла не спрашивать, чувствуя, что в этом случае раскроется мое опасное превосходство. В графе «образование» на сайте знакомств он написал: «школьное». По всей вероятности, школа с каким-нибудь автомобильным или строительным уклоном. По мне было видно, что я ашкеназка. Я не стала говорить, что мои родители из Румынии, я все еще стеснялась этого…
— Так что насчет заскочить посмотреть мою квартиру? — спросила я нарочито легко, словно речь шла о продаже или сдаче ее в аренду. Автомобиль я на этот раз не упомянула.
— Конечно, почему нет, — ответил он спокойным низким голосом, отодвигая тарелку и придвигая к себе кофе и бурекас.
— Черный кофе вы получите у меня дома! — произнесла я и засмеялась, пытаясь скрыть свое патологическое нетерпение.
Он бросил прощальный взгляд на кофе с бурекасом и решительно поднялся. Я одарила его широкой улыбкой. К нам подошла официантка, и мы оба полезли за кредитными карточками, чтобы заплатить, но я оказалась проворней. Он начал было возражать, однако в конце концов уступил. Мне хотелось дать ему понять, что я не нуждаюсь в финансовой поддержке и у меня нет ни малейшего намерения использовать его. Я обратила внимание на его длинные пальцы с прямоугольными ногтями, и это почему-то взволновало меня. В голове пронеслось, что моя попытка выглядеть женственной и беспомощной провалилась. Так же, как и попытка не быть высокомерной. Не надо было торопиться с кредиткой и предлагать посетить мою квартиру. Ведь все, что там можно увидеть — старинная мебель, ковры, фортепьяно, картины, — говорит о моем изысканном вкусе и о превосходстве над простыми людьми.
Когда он встал со стула, я увидела, что на нем черные отглаженные брюки из не слишком дорогого материала, простой кожаный ремень с широкой металлической пряжкой. Обратила внимание, что у него совсем нет живота и что роста он действительно невысокого, но, похоже, регулярно посещает тренажерный зал.
На узком тротуаре я пошла вперед, нарочно покачивая бедрами. Я сама не знала, хочу ли я близости с Эли, но мне было понятно, что без секса не о чем говорить, что секс — часть сделки и что в моем возрасте нет смысла тратить время на игру в скромность. Реагируя на мужчину, мое тело умело и уверенно выражало себя в походке, словно опытный солист, полагающийся на мужской организм, как на личный музыкальный инструмент. Оно продолжало делать свое дело и когда мы пришли ко мне домой.
В привычной обстановке оно растаяло, как подогретый шоколад, желая получить удовольствие. В квартире еще стоял запах сваренной на пару цветной капусты, которую я приготовила перед тем, как пойти на свидание. От соседей сверху доносились приглушенные звуки. Похоже, соседские дети осваивали трехколесный велосипед. Потом мы услышали долгий капризный крик ребенка. Эли поднял голову, но ничего не сказал.
— Ну что тут поделаешь! — сказала я, поднимая глаза к потолку.
— Все нормально, — сказал он.
Интересно, станет ли он, как большинство людей, попадающих в мою квартиру впервые, восторгаться ею. Странным, может быть, немного пестрым стилем домашней мебели — сочетанием классической Европы, России, Индии и Турции. Он похвалил розовые стены и старинные плиты пола, спросил, моя ли это собственная квартира или съемная, посчитал количество комнат, площадь, высоту потолков.
— У вас есть стремянка?
— Для чего? — удивилась я.
— В этой вашей антикварной люстре со стеклянными сосульками не хватает одной лампочки, видите? У вас нет такой запасной?
— Не уверена, — ответила я.
Он пошел в туалет, нашел там полку, на которой стояла коробка с электрическими лампочками, взял одну, забрался на стремянку, выкрутил перегоревшую лампочку и вкрутил новую. Спустился, сложил стремянку и поставил ее на место. Что он хотел этим сказать? Я не знала, как отнестись к этому в данной ситуации.
Когда мы оказались в спальне, я обнажила плечо и вопросительно посмотрела на него, не оставляя ему выхода. У него все получилось, но без блеска. Меня это не огорчило. Некоторым мешают шумы, некоторым — запах цветной капусты… Он не выглядел смущенным. Я хотела угостить его обещанным кофе, но он решительно отказался.
Открывая входную дверь, я думала о том, что же будет дальше.
— Когда можно будет снова увидеть вас? — спросил он без улыбки.
Его серьезность покорила мое сердце, но мне захотелось проверить его.
— Смотрите, — ответила я, — завтра вечером я иду на концерт, начинается он в восемь. Не хотите ли присоединиться?
Я не спросила, был ли он хоть раз в жизни на концерте классической музыки, потому что ответ был ясен. Зачем же я приглашаю его? Не лучше ли продолжать ходить на концерты одной? И что скажут мои знакомые, увидев меня с ним?
— Почему бы и нет… — произнес он каким-то расслабленным голосом. — В семь я заканчиваю курс вождения. Это меня наказали за нарушение дорожных правил. Вы можете за мной заехать?
Я ответила согласием. Может, он и вправду хочет увидеть мой Rolls-Royce Mini, который я забыла показать ему? Надо было бы сказать ему, как следует одеться на концерт, но я и это забыла.
— Хорошо. Так я сейчас пойду к маме закапать ей глазные капли, — сказал он.
— Сколько лет вашей маме? — спросила я с поддельным участием.
— На ханукальной неделе ей исполнится девяносто четыре.
— Как она себя чувствует?
— Вполне прилично. Ходит с ходунками.
— У нее есть помощница?
— Она не хочет. Мы приходим к ней каждый день. Сестра наводит порядок в доме, моет ее, делает прическу и маникюр, готовит еду. Брат покупает продукты, а я чиню, если что-то сломается, и слушаю ее истории.
— Истории? У нее есть истории?
— Еще какие! Она была девочкой, когда здесь хозяйничали турки. Потом она освоила азбуку и записала свои истории, их даже в газете напечатали.
— В какой газете?
— Не помню названия. Это было давно, когда мы были маленькими. Мы начали учиться в школе, и она вместе с нами выучилась читать и писать.
Он говорил о своей матери с такой гордостью, словно она была каким-нибудь Моцартом или Бахом.
На следующий день я решила блеснуть: надела черное бархатное платье, украсила уши бриллиантовыми сережками, использовала все, что было в моей косметичке: тушь для ресниц, тени, румяна, стойкую губную помаду. В семь подъехала к назначенному месту с дополнительным билетом на соседнее место. Стоил он столько, сколько стоил, на данном этапе это было не важно.
Припарковала свой Rolls-Royce Mini и включила музыку в надежде заглушить знакомую боль в животе. Музыка то и дело прерывалась арабской песней. Я слушала концерт № 2 фа минор Шопена, но мне понадобилось все мое самообладание, чтобы не злиться и просто переключиться на другую радиостанцию. Пришлось терпеть вопросы и ответы на тему прав инвалидов.
Он подошел бодрой походкой — из окна машины он не выглядел таким уж низкорослым — в той же серой выглаженной рубашке, на которую надел темно-зеленую ветровку, и в тех же черных брюках с тем же черным кожаным ремнем. Мне бросились в глаза острые носки его ботинок. Он не дал себе труда почистить их. Сжав зубы, я решила не обращать на это внимания.
Он уважительно посмотрел на мою машину, сел рядом со мной и удивился, что я до сих пор использую механическую коробку передач. Я вела машину и чувствовала, что он искоса посматривает на меня, на мое платье, на серьги.
Доехали до парковки. Он предложил помочь мне припарковаться задним ходом.
— Спасибо, не надо, припаркуюсь сама, — поторопилась ответить я, снова упустив возможность представиться милой и беспомощной.
В фойе я купила одну программку на двоих и тут же заглянула в нее. Квартет Гайдна «Птица» (опус 33, № 3, не путать с квартетом «Жаворонок»); затем альт, ну конечно, квинтет соль минор (этот минор у Моцарта — большая редкость) К516, произведение, которое долгое время было моим самым любимым; а в конце — замечательный квинтет до минор, опус 104 Бетховена (трудно понять, как он мог написать это, будучи уже глухим), представляющий собой не что иное, как адаптацию, развитие и обработку трио опус 1, № 3.
В очереди за программкой передо мной стоял Михаэль Кореш. Когда-то мы с ним вместе учились в десятом классе. Его отец был членом директората банка и советником министра финансов. Однажды этот Михаэль приехал навестить меня на машине отца. Шел дождь, на ногах у него были туфли с калошами, и, пока он шел к входной двери, водитель держал над ним зонтик. Теперь он ректор университета. Я молила Бога, чтобы он не заметил меня. Не тут-то было. Держа программку в руке, он повернулся ко мне и так поднял брови, словно встреча со мной сюрприз всей его жизни. Со свойственной ему значительностью он произнес банальные слова:
— Габриэла! Как дела? Рад тебя видеть!
У меня не было выхода.
— Познакомьтесь: Михаэль, Эли.
Только имена, я ведь не знала фамилию Эли.
— Очень приятно, — произнесли мужчины почти в один голос.
Михаэль продемонстрировал больше любопытства, чем Эли, но оба молчали. Глаза Михаэля скользнули по лицу и фигуре Эли, задержавшись на его ботинках. Едва заметная улыбка тронула губы моего бывшего однокашника… Во мне тут же поднялось раздражение против него — видимо, из-за моей дурацкой склонности защищать отвергнутых. Разве недостаточно я уже заплатила за это?
Узнала я также вечную синюю шляпу профессора Шошаны Гилис. Благодаря ее наставлениям, я поняла — пусть и не сразу, — что́ на самом деле нужно, чтобы добиться успеха в университете. Публикации — это не самое важное, самое важное — это гранты и личные отношения. Преподавание не имеет значения, выступления по телевизору — проституция от науки.
Эли с интересом разглядывал интерьер — стены, украшенные картинами, старинные люстры, тратящие электроэнергию на рассеянное освещение, — и осторожно молчал. Половина кресел в зале были пустыми, из остальных торчали лысые или седые головы. Кое-где рядом с креслами возле прохода стояли инвалидные коляски. На последних рядах сидели молодые филиппинцы и непальцы, помощники пожилых зрителей. Это выглядело как культпоход жителей дома престарелых. Что Эли подумает обо мне? Он сидел рядом со мной в девятом ряду, в кресле номер 14, с терпеливым выражением на лице, какое бывает у человека, оказавшегося в трудной ситуации и понимающего, что сделать ничего нельзя, остается только ждать.
На сцену вышли четыре музыканта и сразу, без ритуального настраивания инструментов, начали играть. Симпатичная, словно подпрыгивающая мелодия первой части на фоне постоянного постукивания и то появляющегося, то исчезающего птичьего зова. Покидая мажор, музыканты почти шептали минорные отрезки вплоть до полного исчезновения звука. Оставалось пустое пространство, полное ожидания, затем оно заполнялось меланхолической грустью, даже тоской. Музыка отрывалась от реальности и возвращалась в нее, с облегчением попадая на устойчивую почву мажора.
Вторую часть музыканты исполнили самым тихим, самым таинственным и мрачным образом, сохраняя при этом мелодичность простой песни, становившейся особенно простой, когда вдруг появлялись высокие взлетающие звуки скрипки и проветривали общую хроматическую угрюмость этого отрезка. Мне казалось, что это не столько заявленное скерцо, сколько молитва. Адажио было сыграно несколько быстрее, чем нужно, но зато была сохранена особая гайдновская смесь серьезности и легкости.
Четвертая часть со славянскими или, может быть, венгерскими мотивами, была полна энергии и смеха, и она тоже уходила иногда в некую витающую легкость. Да, это Гайдн, тонкая светлая романтика…
Я забыла про Эли. Вспомнила, когда музыка отзвучала и после небольшой паузы грянули аплодисменты. Он аплодировал вместе со всеми, но не с таким воодушевлением, как я.
О квинтете Моцарта соль минор я так много писала, говорила, так часто анализировала его на курсах, что знаю наизусть. От этой музыки я совершенно забываюсь, я словно сама превращаюсь в нее, теку вместе с ней, умоляю, плачу, успокаиваюсь, кричу, смиряюсь. Никакое камерное произведение Моцарта не может сравниться с квинтетом соль минор, даже концерт для кларнета с оркестром, который я раньше так любила.
Когда музыка стихла, я аплодировала изо всех сил, вскочив с места, попросту забыв о существовании Эли. Ой! Я совершенно не могла себе представить, как он воспринимал эту музыку, что творилось у него в душе.
— Тебе понравилось? — спросила я с некоторой опаской.
— Очень неплохо, — ответил он, к моему удивлению.
Неужели солгал?
— Вернемся после антракта?
— Почему нет…
— Прекрасно, тогда пойдем выпьем по чашечке кофе, — радостно предложила я.
Кажется, я смогу ходить с ним на концерты. Только надо будет следить, чтобы он чистил туфли и надевал пиджак, а не эту дурацкую ветровку.
Мы вышли из зала. Приятное дуновение ветра. Медленные движения людей, которым некуда торопиться. В голове у меня продолжала звучать музыка Моцарта.
— Подожди здесь, я принесу кофе. Хочешь пирожное? Сколько сахара? — спросил он и решительными шагами направился к очереди.
Это было мило с его стороны. Это мне понравилось. Я отошла в сторонку и начала копаться в своей черной бархатной сумочке, чтобы не встретить очередных знакомых. И ждала Эли, как ждут продолжения рассказа или фильма — с любопытством и скептицизмом.
— Как тебе эта музыка? — спросила я вновь, когда он принес кофе в одноразовых стаканчиках.
— Нормально.
— Только нормально? — не отставала я.
— Произведения были немного длинными, — признался он.
— Но ты получил удовольствие? Кто тебе больше понравился — Гайдн или Моцарт?
— Первый был радостный, а второй грустный, — сказал он, — но более красивый. Там было такое место, как будто кто-то вздыхал, словно у него разбилось сердце.
— Вот это? — я напела ему отрывок из адажио, когда скрипка издает вздохи sforzando, а другие инструменты сопровождают ее монотонными судьбоносными шестнадцатыми.
— Да-да, это.
— Извини! — и я обняла его обеими руками, в одной из которых был стаканчик с кофе, а в другой сумочка.
Он не отстранился, осторожно притянул меня к себе и поцеловал в губы.
— За что извинять? Я смотрел на тебя там, в зале.
— Ну и как, тебе понравилось то, что ты увидел? — не удержалась я от провокационного вопроса.
— Не имеет значения.
Это все, что он сказал. Он не любит, не умеет говорить комплименты даме? Или он увидел что-то, о чем лучше не говорить? Во всяком случае, у него есть интерес ко мне, это ясно даже такому скептику, как я.
После антракта, слушая квинтет Бетховена, мы держались за руки. Не знаю, помогало ли это ему слушать музыку, мне мешало. Я спрашивала себя, не впутываюсь ли я снова во что-то опасное. Почему я вхожу в это с такой скоростью, почему не медлю, не пытаюсь проверить, получше разобраться? И я знала, что не остановлюсь. Я неспособна остановиться на полпути и повернуть назад.
Это как мой принцип доедать все, что на тарелке, потому что в Индии есть голодные дети? Или это глубоко сидящее во мне упрямство, не дающее мне признать, что я выбрала неверный путь?
Между прочим, в детстве я легко отворачивалась от того, что не по мне. Помню, я одна, самостоятельно, воспользовавшись тем, что воспитательницы рядом не было, вернулась в садик, когда на прогулке оказалась в хвосте группы с мальчиком, который меня иногда бил.
Но тогда я реагировала на ситуацию, а вот отказаться от своего решения мне всегда трудно. Было в его молчании, почти равнодушии, почти даже суровости, в его выглаженной одежде что-то такое, что вызывало во мне желание дразнить его, растормошить, обрызгать водой, чтобы он обрызгал меня в ответ.
Я спросила, не хочет ли он, чтобы я подбросила его домой. Он сказал, что хотел бы заехать ко мне, а потом заглянуть к сыну.
— Они не будут уже спать?
— Может, и будут, но это неважно, у меня есть ключ. Я обещал починить холодильник. Ты хочешь погулять в субботу? — спросил он вдруг тихо, опустив голову и посмотрев на меня снизу вверх.
— А ты хочешь? — кокетливо ответила я вопросом на вопрос.
— Если ты хочешь… — он изображал равнодушие.
— Почему нет? — ответила я в его духе. Я ловко умею обезьянничать.
— У меня четыре на четыре, — сказал он.
— Что у тебя?..
— Ну, машина у меня четыре на четыре. Я выиграл ее в лотерею. Проблема в том, что ей нужно много бензина.
— Так, может, возьмем мою машину?
— В следующий раз возьмем твою.
Замечательно: он уже думает о следующем разе!
Мы припарковались около кибуца Цуба, поднялись в крепость Бельмонт на холме, прошли, минуя родники Сатаф и Эйн-Коби, до Бар-Гиоры. Буйная свежая зелень конца израильской зимы ярко и радостно пестрела цветами — анемонами, цикламенами, лютиками, дикой горчицей, кошачьими лапками. Я то и дело вскрикивала от восторга, но Эли меня не слышал. Он упруго шагал впереди, метрах в десяти от меня, в ярких высоких кроссовках, одолевая подъемы с легкостью горного козла. На плече он нес сумку с бутылкой воды и съестными припасами — бутербродами, двумя апельсинами и двумя вареными яйцами. А еще там была газовая горелка для приготовления настоящего кофе. Время от времени Эли останавливался, чтобы с близкого расстояния сфотографировать мобильным телефоном особенно красивый цветок. Иногда мобильник звонил и Эли с кем-то говорил, но я не могла разобрать, что́ он говорил и особенно — кому.
Природа делает меня романтичной. Вдруг мне никуда не надо торопиться. Вдруг нет никаких дел, никаких планов, есть только природа и я, ее частица. На мне были эластичные джинсы, я чувствовала, как они обтягивают меня. Две верхние пуговицы на блузке я не стала застегивать. Были в моей жизни мужчины, которые без колебаний уложили бы меня здесь, посреди травы и цветов, и даже случайно приблизившийся к нам осел или верблюд их нисколечко не смутил бы. Я вспоминала, как это было восхитительно, но у Эли, похоже, и в мыслях не было ничего подобного. Почувствовать мое состояние он не мог, потому что все время шел впереди, лишь иногда останавливаясь, чтобы подождать меня.
От вида с вершины холма захватывало дух. Эли снял со спины рюкзак, вытащил из сумки газовую горелку, зажег ее спичкой, налил воды из пластиковой бутылки в турку, добавил две полных чайных ложки кофе с кардамоном и поставил турку на огонь. Потом достал из рюкзака и расстелил на земле вышитую скатерть, поставил на нее две чашки и протянул мне пакет, в котором были бутерброды, вареные яйца и апельсины.
— Через пару минут будет кофе. — Он посмотрел на меня долгим взглядом. Руки у него загорелые, мускулистые и довольно волосатые, ладони широкие, по-отечески надежные.
— Вау! — вырвалось у меня.
Я обратила внимание, что и сейчас на нем аккуратно выглаженные хлопчатобумажные брюки и рубашка (может, он купил сразу несколько одинаковых?). Судя по дырочкам возле пряжки, он похудел со времени покупки ремня.
— Вкусно? — спросил он, когда я пригубила обжигающий кофе с пенкой.
— Подожди, — отозвалась я, — оно должно немного остыть.
— Да, необходимо терпение.
Мне показалось, что он имел в виду не только и не столько кофе, но не стала углубляться, а просто кивнула головой. Я действительно была согласна с ним, но терпение совсем не главная моя черта и никогда не было ею. Я все делаю быстрее других. Мне понадобилось немало времени, чтобы понять: да, меня раздражает медлительность других, но этих других раздражает моя расторопность.
Легкий ветерок освежал мои вспотевшие щеки. По всей вероятности, они были слишком красными. Так обычно бывает, когда я напрягаюсь, нервничаю или выпью лишнего.
— Как тебе этот вид? — спросила я.
— Можно было бы не брать четыре на четыре, твоя машина вполне справилась бы, — ответил Эли.
— В следующий раз?.. — задала я вопрос исключительно для того, чтобы услышать подтверждение, и он сдержанно, мягко согласился со мной.
Эли мне нравился, если не сказать больше. Мне нравились его деловитость, практичность. Хватит с меня пианистов и скрипачей, певцов и поэтов, актеров и режиссеров, хватит ипохондриков, которые беспрерывно говорят о себе и о своем творчестве, в каждой ветке видят балетные позы, символические и загадочные, а сами не могут поменять перегоревшую лампочку или заменить проколотое колесо, не говоря уж о сантехнике или о том, чтобы зажечь газовую горелку и сварить на ней кофе!
— А куда мы поедем в следующий раз? — спросила я для верности.
— Не волнуйся, я знаю все маршруты в округе, подберу тебе что-нибудь красивое.
— Мобильники оставим дома, правда? — предложила я с кокетливой застенчивостью.
— Почему?
— Потому. Чтобы мы с тобой могли побыть в тишине.
— Можно просто отключить звук. Телефон мне нужен, чтобы фотографировать.
— Разве у тебя нет фотоаппарата?
— По правде говоря, у меня есть прекрасный фотоаппарат — Rolleiflex.
— Так его и возьми!
В следующий раз мы поехали в Хурват Мидрас, район подземных пещер, по которым можно передвигаться только ползком, опираясь на локти. Тут нужен фонарик, чтобы хоть что-нибудь разглядеть. Эли предложил мне ползти за ним. Я собрала все физические и душевные силы, ухватилась за пятки его кроссовок и поползла на животе, сгибая по очереди колени, как младенец, который учится ползать. Мы ползли, соединившись, словно одна огромная игуана. Эли не взял с собой мобильник и, оказывается, забыл взять фонарик.
У меня есть склонность к клаустрофобии — я не могу находиться в пространстве, где нет окна или двери. Даже в открытом пространстве у меня возникает иногда ощущение удушья. А тут я проползла метров сто в полной темноте, держась за кроссовки Эли и зная, что если я отпущу их, то просто умру. Я сжала зубы и продолжала ползти. Так продолжаешь рожать, потому что нет пути назад, потому что ничего не поделаешь, потому что когда-нибудь это закончится… Прошло меньше получаса, если верить часам. Почему я согласилась лезть в эту пещеру? Почему не протестовала, не жаловалась? Когда я пойму, что безропотность не лучший путь к сердцу мужчины?
Когда мы наконец вышли, точнее говоря, выползли из пещеры, он предложил мне свою фляжку с водой и посмотрел на меня с уважением и некоторым беспокойством:
— Ты в порядке?
— В полном порядке! — решительно ответила я. — Это было немного слишком, не правда ли?
— Да, пожалуй. Жаль, что у нас не было фонарика. В следующий раз все-таки возьмем с собой мобильники.
Я равнодушно пожала плечами.
Попив воды и немного передохнув, мы сели в мою машину и поехали по горной дороге. Склоны слева от нас становились все более крутыми. Легкую машину то и дело подбрасывало на неровностях пути, словно лодку во время шторма. Она издавала странный скрежет и вдруг остановилась.
— Что случилось? — испугалась я.
— Кажется, мы застряли. Давай выйдем.
Мы вышли и попытались подтолкнуть машину, но она застряла еще больше.
— Где мы? — спросила я.
— Не знаю точно. Мобильник сейчас очень пригодился бы…
— Может, позвоним по дибуриту[11] в полицию и попросим помощи?
— Полиция не очень-то работает по субботам. Да и как мы объясним, где мы находимся?
— Да… А как ты думаешь, можно оставить машину здесь и вернуться домой пешком?
— Не знаю. Если бы знать, где мы. Кажется, мы сбились с дороги.
— Так что же будет с нами?
— Сиди здесь и делай только то, что я говорю.
— Хорошо.
Эли походил вокруг и нашел длинный железный кол, похожий на остаток какого-то забора. Он пристроил свою находку сзади машины, а мне велел сесть в машину и завести мотор. Когда я сделала это, Эли изо всех сил налег на железяку, и машина приподнялась. Он крикнул мне, чтобы я повернула руль вправо. Рывок — и колеса машины выбрались из расщелины между камнями.
Я освободила место водителя, Эли занял его. Пот стекал по лбу на его широкие брови, на спине и под мышками рубашка потемнела от пота.
— Всё, поехали.
— Ты молодец, — произнесла я с чувством и посмотрела на него искоса, желая убедиться, что ему приятно слышать эти слова. Впрочем, есть ли на свете кто-нибудь, кому было бы неприятно услышать в свой адрес: «Ты молодец!»?
— Надо было взять мобильники, — сказал он с детской обидой в голосе.
Это умилило и рассмешило меня. В порыве чувств я поцеловала его в потную щеку, а потом в бровь, а потом прямо в губы.
Я пригласила Эли к себе на встречу субботы. Он сказал, что обычно в канун субботы он едет к сыну или к маме, но в этот раз приедет ко мне.
— Скажи только, где ты покупаешь мясо?
— Почему ты спрашиваешь? Из-за кашрута?
— Да. Но еще потому, что я не ем мороженое мясо. В него кладут вещества, которые вызывают у меня аллергию.
— Что ты говоришь? А в чем это выражается?
— Я опухаю.
— Что значит — опухаешь? Что опухает у тебя?
— Ну… Руки опухают, ноги… А главное — горло, живот. У меня есть таблетки от аллергии, но их нужно принимать до еды, поэтому я спрашиваю.
— Я приготовлю что-нибудь вегетарианское.
— Нет-нет, я как раз люблю мясо, но купи, пожалуйста, свежее, незамороженное. Я знаю место на рынке, могу сам купить и привезти тебе.
Я спросила его, имеет ли для него значение кашрут. Помолчав, он ответил:
— Видишь ли, я не верю в Бога, не молюсь и не соблюдаю субботу. Кипу я выбросил, когда мне было 14 лет. Меня выгнали из Бней Акива[12] за то, что я пристроился сзади к тележке, запряженной осликом, а дело было в субботу! Но до сих пор мне не приходилось есть в некошерной кухне…
— Я откашерую кухню, — сказала я в приступе самоотверженности, но, заметив его скептический взгляд, добавила, что давно собиралась сделать это, чтобы религиозные друзья могли у меня есть, и что вообще не так уж это и сложно.
— Если ты делаешь это для меня, то это не считается.
— Почему не считается? — напрасно задала я вопрос.
— Я не могу тебе объяснить… Либо ты понимаешь, либо нет.
Я ничего не поняла, но сказала, что это не для него, это нужно мне самой, я всегда хотела кошерную кухню, кашрут для меня — как церемониальный этикет для королевских особ, живущих в заграничных дворцах. И он успокоился.
— В четверг, когда я буду делать на рынке покупки для мамы, я куплю для тебя свежее мясо.
Он не сказал «для нас», но я должна прекратить быть чувствительной к таким вещам. Будет хорошо для меня, если я преуспею в этом. Эли прекрасно понял, что я как миленькая буду готовить к субботе говядину, которую сама давно не ем.
— Ты сделаешь кидуш[13]? — спросила я отстраненным голосом.
— Совершенно случайно я знаю кидуш наизусть и совершенно случайно у меня в кармане будет кипа. — Он подмигнул, я поняла, что он шутит, и засмеялась в ответ.
Сказать ему, чтобы он принес бутылку вина, или он догадается сам?
Я купила свежайшую субботнюю халу, сварила суп из помидоров и перцев, приготовила говяжьи ребрышки со сливами, нафаршированными рисом. На десерт у нас будет ананас.
Вина Эли не принес. Разумеется, я подстраховалась на этот случай. Усадив его во главе стола, на месте, с которого видна была моя кухня, я вручила ему бутылку вина и бразды правления субботним ритуалом.
— Не знаю, что люди имеют в виду, когда говорят «Благословен ты, Боже…» и «дает пищу всякой плоти»… Молятся люди, молятся, а он не дает… — заговорил Эли после кидуша, омовения рук и благословения халы.
— Если ты так думаешь, то почему же ты придерживаешься кашрута, произносишь кидуш и соблюдаешь весь этот ритуал?
— Честно говоря, не знаю. Нет у меня ответа… — он произнес это с такой мукой, что я замолчала.
Соседи сверху задвигали стульями, громко запели «Шалом алейхем», отбивая ритм ногами.
— Ничего не поделаешь, они всегда так, — сказала я извиняющимся тоном, рассчитывая на сочувствие, но он ответил так равнодушно, что почти обидел меня:
— Мне это не мешает.
Я пошла на кухню, чтобы принести горячее блюдо, и внезапно увидела на полу мышь. Маленькую, крепенькую. По дверце кухонного шкафчика она поднялась на мраморный столик возле раковины и побежала к окну. Я закричала, кастрюля с ребрышками выпала у меня из рук. Эли вскочил со стула, схватил лежавшую на краю раковины тряпку и набросил ее на мышь. Мышь задергалась под тряпкой, но он решительно сомкнул на ней свои сильные пальцы.
— Что ты собираешься делать с ней?
К своему удивлению, я почувствовала жалость к маленькому зверьку. Мне не хотелось видеть, как Эли задушит мышь или утопит в унитазе. Не потрудившись мне ответить, мой гость вышел наружу и вернулся без мыши.
— Куда ты ее дел? Что ты с ней сделал? — закричала я, даже не пытаясь побороть гнев.
— Положил ее вместе с тряпкой в «лягушку»[14] на углу дома, — ответил он таким тоном, которым говорят нечто само собой разумеющееся.
— Я не знаю ни одного мужчины, способного на такое! — сказала я убежденно и крепко обняла его.
Он не ответил на мое объятие — может быть, потому, что хотел помыть руки. Его тело было горячим, от запаха мужского пота у меня закружилась голова. Он помог мне убрать с пола нашу еду…
— Хочешь остаться у меня? — спросила я, надеясь, что он не расценит мое предложение как плату за его старания.
— Разве ты сомневалась в этом? — ответил он с достоинством.
После этого он снял с крючка цветастый фартук и сказал решительно:
— Ты готовила еду, а я помою посуду и пол.
Мне это понравилось.
Соседи сверху закончили трапезу и опять невыносимо шумно задвигали стульями. Потом сверху понеслись еще более громкие звуки. Может быть, маленький ребенок оседлал трехколесный велосипед? Затем последовала ритмичная серия ударов: похоже, дети занялись игрой в мяч.
— Кажется, пора звонить в полицию! — заявила я.
— В чем дело?
— Этот шум, который они устроили над нашими головами, — он тебе не мешает?
— Что особенного они делают?
— Они сводят меня с ума этим шумом!
— Ладно тебе. Кто они такие вообще?
— Какое это имеет значение, кто они такие! Он — прораб в мастерской по изготовлению мраморных надгробий, она не работает, потому что у них пятеро детей. Ты бы видел, какой у них пол! Блестящий серый мрамор, как в аэропорту. Дважды в день она пылесосит его шумным пылесосом. Из-за этого пола я слышу, как на него падает любая мелочь, я уж не говорю о мужском топоте или о цокоте тонких женских каблуков. Каждый вечер перед сном я слышу, как они двигают кровати. А стиральная машина, которая стучит мне прямо по голове! С ума можно сойти!
Эли наморщил лоб, немного подумал и сказал:
— Знаешь что… Давай пойдем в спальню, я тебя успокою.
Еще несколько суббот мы встретили вместе. И вдруг однажды Эли пришел с чемоданом, в котором была его одежда. Я освободила для нее место в моем платяном шкафу. Выяснилось, что из-за долгов ему придется продать дом. Кто-то заказал у него большую работу и не заплатил. Он не вдавался в подробности, а я не стала допытываться. Я была счастлива. Много лет я провела в одиночестве: одна ложилась спать, одна вставала, одна ела…
Утром, когда я готовила нам завтрак, он подставлял мне свою спину и бегал со мной на закорках по всей квартире. Он называл это «абу-йо-йо» и говорил, что, когда он был маленьким, так его носил отец. Меня переполняли счастливые волны смеха и слез, трудно было не уписаться. Когда еще я так смеялась? Когда чувствовала себя такой раскованной? По его лицу я видела, что и он счастлив.
Постепенно он починил в квартире все, что нуждалось в починке: канализационные трубы, дверные замки, шумный холодильник, установил зонт над столом в саду, построил кормушку для птиц… Купил телевизор с большим экраном, отремонтировал и установил «тарелку», валявшуюся на крыше дома, что привело к весьма заметной экономии.
Мои вечерние приступы обжорства прекратились. Мне пришлось признаться ему, что я на самом деле прочитала все книги, которые стоят на полках в моем рабочем кабинете. После этого он попросил меня дать ему что-нибудь почитать. Я дала ему «Старик и море» Хемингуэя, а потом «Повесть о любви и тьме» Амоса Оза. Затем я решилась предложить ему «Преступление и наказание» Достоевского, «Превращение» Кафки, рассказы Булгакова и Якова Хургина. Читал он перед сном и по субботам, читал медленно, не торопясь, не пропуская ни одного слова. После каждой прочитанной книги ему было что сказать. Его суждения отличались краткостью и здравым смыслом.
Мы завели общую кассу для расходов на еду и моющие средства. Эли ездил на моей машине делать покупки для меня и своей мамы, потому что его машина была неэкономной. Он выиграл ее в лотерею, но она прямо-таки жрала бензин. Покупал Эли все точно по списку, который я ему вручала. Однако выбирал продукты подешевле и, соответственно, пониже качеством. Мне это не нравилось, но я никак не могла решиться сказать ему об этом. Обычно мне удается высказать критическое замечание, не обижая человека. Студенты считали меня педантичной, строгой, но вкладывающей в работу с ними всю душу. Им нравилось, что я быстрее всех преподавателей проверяла и возвращала студенческие работы.
Каждый день, выпив кофе без сахара, он выходил из дома. Возвращался, как было договорено, к ужину в шесть, мыл после ужина посуду и садился смотреть телевизор. Примерно до десяти смотрел новости и спортивные программы, а потом находил меня в постели бодрой или спящей, в зависимости от того, сколько часов я просидела за компьютером. Если он видел, что я зажигаю душистую свечку и накрываю ночник цветным платком, то начинал шутить со мной, обнимать, я отвечала ему тем же, и мы занимались любовью. Эли называл это именно так. Потом он еще долго читал…
У него была мастерская, которую он снимал в промзоне. Там он ремонтировал телевизоры. С друзей и родственников, чаще всего пожилых, денег не брал. Эли рассказывал мне, что способен починить практически все. У него возникают разные идеи, и одна из них обязательно приводит к успеху. Иногда он приносил какой-нибудь телевизор домой и разбирал его, раскладывая детали на газетах, которые расстилал на обеденном столе в гостиной. При этом он забывал обо всем на свете, как это случается со мной, когда я пишу музыку. Бывало, что он заканчивал работу только под утро.
Вот тут-то и начались неприятности. Однажды я приготовила к ужину, самому интимному нашему времени, если не считать постель, четыре великолепных блюда, накрыла на стол, открыла бутылку вина, а он не пришел. Шесть, шесть пятнадцать, шесть тридцать… Первый раз я ничего не сказала ему. Во второй раз попросила предупреждать заранее о том, что он не придет к шести. В третий раз я поела одна и оставила ему ужин на столе, накрыв бумажной салфеткой, на которой написала «приятного аппетита» и нарисовала сердце, пронзенное стрелой. В четвертый раз убрала со стола приборы и оставила ему еду на кухне… На этот раз он объяснил свое поведение тем, что просто забывает о времени, когда чинит телевизор.
— Я понимаю, я тоже забываю о времени, когда играю, пишу музыку или готовлюсь к уроку. Может быть, то, что ты делаешь, более творческая работа, чем кажется многим, но еда стынет и портится, — ответила я довольно резко.
— Я не привык в своей жизни руководствоваться часами, — сказал он с оттенком легкого презрения к часам и к тем, кто ими руководствуется.
— А как ты приходил в школу, когда был маленьким?
— Не приходил вовремя.
— Разве мама не будила тебя утром?
— Не будила. Она тоже не жила по часам.
— Но капли в глаза ты закапываешь ей по часам!
— Ты хочешь, чтобы я относился к тебе, как к глазным каплям?
Что я могла ответить на это?
— Хорошо, — сказала я, — как тебе хочется ужинать — со мной или без меня? Если все-таки со мной, то приходи вовремя или звони заранее, что ты опаздываешь и на сколько.
Его глаза сосредоточились на мне и послали мне проникновеннейший взгляд из-под широких бровей.
— Посмотрим, — коротко сказал он.
Однажды мне позвонила моя дочь Даниэла, живущая в Раанане[15], и пригласила меня приехать в субботу на ее сорок пятый день рождения. У Даниэлы есть дочь, мать-одиночка, ее зовут Охала. Охала родила мальчика Яли, которому сейчас четыре года, и сделала свою маму бабушкой-одиночкой…
— Ты не возражаешь, если я приеду не одна, а с Эли? Понимаешь, все субботы мы с ним обычно проводим вместе…
— Это твой новый друг? — спросила меня Даниэла так, словно я меняю друзей каждую неделю. — Приходи с ним, что тут такого…
Я быстро сообразила, что́ тут такого. Мне придется признаться Эли, что я уже прабабушка. Но как я могу быть прабабушкой, если мне всего шестьдесят лет? Я рассказывала Эли о своей жизни, о муже и детях, каждый раз меняя детали, чтобы не выдать свой настоящий возраст. Сколько можно жить в придуманном возрасте? Лучше я расскажу ему правду, прежде чем он сам все поймет. Скажу ему это в благостное время после обеда.
Эли неторопливо, с видимым удовольствием съел все, что я приготовила на обед: салат из авокадо, овощной суп с корнем куркумы, лосось, запеченный с миндальной пастой, фруктовый салат, — и встал, чтобы помыть посуду. Но я остановила его.
— Посуда может подождать. Я хочу сказать тебе кое-что важное.
— Ты случайно не беременна? — спросил он без тени улыбки.
— Нет-нет, о чем ты говоришь! Что-то совсем противоположное.
— Противоположное беременности?
— Да нет! Послушай… — я пыталась выиграть время, от волнения перекатывая пальцами крошки по столу.
— Я тебя слушаю.
— Так вот… На сайте знакомств я написала, что мне шестьдесят лет, но это неправда…
Я замолчала.
Эли не пытался нарушить тишину. Его лицо было закрытым, что пугало и злило меня. И я ринулась вперед.
— На самом деле мне не шестьдесят.
— А сколько?
— Как ты думаешь?
— Шестьдесят два?
— Шестьдесят пять! — выпалила я.
Последовало молчание. Несколько минут мы молчали. Наконец я сказала:
— Смотри, ты можешь делать с этим все, что хочешь. Можешь принять это и остаться. Или можешь решить, что шестидесятипятилетняя женщина тебе не подходит и…
Я не решилась сказать «уйти», но это было и так ясно. Он молчал. Он не отвечал мне. Я ждала, что он сейчас встанет, сложит свои вещи, возьмет сотовый телефон, электрическую зубную щетку, электробритву, положит все в свой фургон — и всё, финита ля комедия.
Эли этого не сделал. Он застыл в неподвижности. Я сама помыла посуду. Он не стал смотреть телевизор, он не сдвинулся с места. Примерно через час он пробормотал:
— Выйду пройдусь.
Вернулся он около одиннадцати. Я лежала на широкой кровати, не зажигая свет, не почитав перед сном. Я даже не пыталась заснуть. Он разделся и лег, повернувшись ко мне спиной.
Утром он, как обычно, ушел на работу. На обед не пришел. Вернулся около десяти вечера.
— Я поел у мамы, — сказал он в ответ на мой вопросительный взгляд.
— Ты рассказал ей? — спросила я. — И что?
— Она думает, что это не для меня, что мне не нужна старая ашкеназка, — сказал он.
— Понятно, — сказала я и пошла спать.
Взяла свою любимую книгу, включила свет и стала пытаться читать, глотая слезы.
Он лег рядом и обнял меня сзади. Мне понадобилось минуты полторы, чтобы повернуться к нему…
В субботу мы поехали в Раанану. Моя дочь живет в просторной квартире с гостиной, в которой можно устраивать концерты, с двумя туалетами, которые, на мой взгляд, никогда не бывают идеально чистыми, и тремя крошечными спальнями. Еда, которую Даниэла готовит, мне тоже не очень нравится, но кто я такая, чтобы ее критиковать!
— Это новый дедушка, его зовут Эли, — объяснила моя внучка Охала своему сыну Яли, который сначала посмотрел на Эли с явной враждебностью, потом встал перед ним и произнес совершенно отчетливо:
— Дедушка Эли, мы тебя не любим. Я не люблю тебя. И моя мама не любит тебя. И моя бабушка не любит тебя.
Охала, выступающая за свободу слова и за свободное воспитание детей, чтобы укрепить их уверенность в себе, не пыталась прервать сына. Эли, который сначала показался мне сбитым с толку, подождал, пока малыш закончит, потом присел перед ним на корточки и сказал серьезно:
— Но меня любит твоя прабабушка Габриэла, ты это знаешь?
Яли с большим сомнением посмотрел на меня. Я улыбнулась до ушей и закивала головой, подтверждая слова Эли. Даниэла, наблюдавшая всю эту сцену, пожала плечами, приподняла брови и закатила глаза, словно говоря, что есть вещи, которые нужно принимать, даже если они не очень понятны и не очень приятны. Она посерьезнела за последние годы и при встрече произвела на меня хорошее впечатление, но эта ее гримаса причинила мне боль.
Вечером в следующую субботу мы с Эли отправились навестить его мать. Она жила на четвертом этаже старого дома в престижном районе, недалеко от меня. Эли был прорабом на строительстве этого дома и получил в нем квартиру, которую передал родителям. Я давно заметила, что ему трудно говорить об отце. Постепенно я разобралась. Его отец был каменщиком во времена турок, затем строительным рабочим. Это был мягкий и застенчивый человек. Он умер в доме престарелых «от пыток медсестер», как выразился Эли.
Он открыл дверь своим ключом и шагнул в полумрак, пахнувший хлоркой. Я последовала за ним в темную гостиную. Там в глубоком деревянном кресле сидела в профиль к нам старая женщина — большое пятно на фоне яркого закатного света, проникающего в комнату через открытый балкон и бьющего мне в глаза. Ее руки лежали на поручнях кресла, обтянутых тканью. Старуха не пошевельнулась, когда мы вошли. У самых корней крашенные хной волосы были ярко-оранжевого цвета, буквально пламенели, вобрав в себя, словно увеличительное стекло, все внешнее освещение. Эли нажал на выключатель, без надобности включив свет.
— Привет, мама!
— Привет, Эли! — ответила она. Голос ее дважды поднялся и опустился, второй раз в хроматическом интервале и, может быть, поэтому прозвучал для меня несколько иронично.
— Знакомьтесь. Мама, это Габриэла.
Она была совершенно неподвижна. Я могла разглядеть ее всю: грузный низ, не вполне помещающийся на квадрате сиденья, изогнутые пальцы на поручнях кресла, заканчивающиеся похожими на когти длинными кривыми ногтями с блестящим красным маникюром, огромные глаза византийской мадонны, горбатый нос, крупные ноздри, глубокие морщины над узкими губами, измазанными помадой.
— Здравствуйте, очень приятно, — сказала я неискренне.
Я стояла прямо перед ней.
— Здравствуй, здравствуй, — прогнусавила она, не скрывая своего презрения и по-прежнему оставаясь величественным монументом.
— Я сделаю нам чаю, мама?
— Сделай нам чаю, почему бы и нет, — ответила она тем же тоном пренебрежительного равнодушия.
— Я передвину тебя к столу, мама?
— Хорошо. И принеси орехи. А я пока пойду в туалет.
Она встала, опираясь на ходунки, и стало ясно, что она способна двигаться.
Эли возился на кухне, а я продолжала стоять посреди гостиной. Я разглядывала пластиковые трисы[16] между гостиной и балконом, лампу без абажура, зеленые пятна в тех местах на стене, где отслоилась известь, обнажая старую краску. На стенах висели картины: портреты раввинов, свадебная фотография в позолоченной раме, большая поблекшая с годами вышивка крестом с изображением озер, лесов и летящих гусей, тоже в позолоченной раме…
Я разглядывала картины и остро завидовала матери Эли. Как ей удалось достичь такой преданности со стороны сына? Какое оружие она использовала? Беспомощность? Хитрость? Заслуженный авторитет? У меня не было ни того, ни другого, ни третьего и поэтому не было никакого шанса преуспеть в безнадежной борьбе за любовь моих детей. Что до любви между женщиной и мужчиной, то, видимо, в ее глазах это никогда не было важным. А в его глазах? Что важно для него?
Когда мы сели за стол, я спросила ее, как она готовит суп кубе хумуста[17], одно из любимых блюд Эли, и призналась, что для меня это слишком сложно. Потом я попросила ее рассказать о детстве, о страданиях семьи, о том, как тяжело ей было растить детей, и она вынуждена была отвечать мне.
Закончилась эта встреча тем, что я убедила ее дать мне семейные материалы — газетные вырезки с ее историями, письма, фотографии, старые документы, поздравительные открытки — и пообещала, что приведу все в порядок, наберу тексты и напечатаю книгу, которую она сможет дарить родственникам. А на обложке будет ее самая удачная фотография. Вместо «спасибо» она сказала: «Хорошо, если хочешь…» — словно делает мне одолжение.
Когда мы спускались по лестнице, Эли вдруг обнял меня сзади, положил голову мне на плечо и прошептал: «Спасибо!» Лицо мое обдало его теплым дыханием, сладкая волна прошла по всему телу, на глаза навернулись слезы. Я повернулась к нему, обняла его, и он прижался ко мне всем телом. Еще немного, и мы с ним упали бы и покатились вниз!
Когда мы пришли домой, он сказал вдруг:
— Она так сурова с тобой из-за бараков.
— Каких бараков?
— Она не может простить ашкеназам тех маабарот[18].
— Эли, может быть, ты не в курсе, но в 1953 году четверть жителей барачных поселков составляли румынские евреи. Треть — евреи из Ирака, это верно. Я читала об этом в Интернете.
— Румынам было легче, у них были связи с местными ашкеназами, а мы, иракцы, очень страдали от дискриминации. Это известно.
Я прикусила язык. Я не хотела правоты. Я хотела любви.
Как-то вечером, когда мы откуда-то вернулись домой, я спросила его:
— Тебе не кажется, что ты должен участвовать в расходах на электричество, газ, телефон? Да и в оплате арноны[19] тоже.
— Электричество — да, газ — да, а телефон и арнона — нет, — спокойно ответил он.
— Почему?
— Потому что квартира — твоя собственность, а не моя. Арнона взимается с владельца собственности, а телефон у меня мобильный.
— Что ты имеешь в виду? А если бы ты был жильцом?
— Я что, жилец для тебя?
— Во-первых, не кричи на меня, я не привыкла, чтобы на меня кричали…
— Я не кричал.
— Нет, кричал.
Тут я сообразила, что, если я сейчас поставлю ему условие — участие в платежах, — он может встать и уйти от меня, кто его знает…
— Ну, хорошо, подумай, — сказала я самым смиренным голосом, на который была способна, но не удержалась и продолжила: — А деньги, которые я плачу уборщице и садовнику?..
— Нам не нужны ни уборщица, ни садовник.
— Что значит не нужны? Уборщица приходит раз в неделю, садовник — раз в месяц. Это постоянные платежи.
— В такой маленькой квартире мы можем убираться сами. И садом я могу заниматься.
— Что значит «сами»? Кто что будет делать?
— Все будем делать вместе.
— Ты будешь мыть туалеты?
— Я вымою их лучше, чем твоя уборщица.
— Ты хочешь сказать, что у нас грязные туалеты?
— Да.
Наступила тишина. Тяжелый камень повис в воздухе. Эли кричит на меня, Эли говорит, что я грязная.
— У твоей мамы они чище?
— Когда я мою — чище.
Я опомнилась и приказала себе замолчать.
Утром в пятницу мы стали вместе наводить порядок в доме. Его медлительность сводила меня с ума: я успела убрать кухню и две комнаты, а он все еще возился с туалетами. Наконец он пошел на кухню и стал мыть посуду, уже вымытую мной.
— Это не совсем чисто. Посмотри! — он протянул к свету нож, ложку, стакан, показывая мне оставшиеся на них пятна от воды.
— Ну прости, перемой, я не против.
— Может, ты привыкла к грязи?
— Я привыкла к грязи?..
— Я сказал: может быть.
— Ты сказал, что я привыкла к грязи.
— Я сказал: может быть.
— Я не привыкла, чтобы на меня кричали.
— Я не кричал.
— Кричал. Если так будет и дальше, мы не сможем продолжать жить вместе.
Ночью мы помирились. Мой живот ухватил тепло его тела и впитал так, словно это было тепло камня, нагретого на солнце.
Очень осторожно, почти умоляюще, Эли попросил меня принять его детей на Седер Песах[20].
— Последние годы мы делали Седер у старшего сына, но у него крохотная квартира с холодильником посреди гостиной, и мы сидим в тесноте перед этим холодильником.
— О каком количестве гостей ты говоришь?
— Ну, моя дочь с моей внучкой и ее другом… может быть, и друг самой дочери, я точно пока не знаю… сын с женой и двумя детьми и младший сын со своей девушкой.
— Уже десять, не считая нас, — тихо сказала я. — А что с моими детьми? Они обычно приходят ко мне на Песах, девять человек. Еще я всегда приглашаю Галину и ее сына, это русскую, которая приехала в Израиль и заболела здесь раком. Так что в общей сложности нас уже двадцать три человека. Не представляю, как мы все поместимся за столом.
— Не волнуйся, я организую длинный стол, принесу доски, стулья. Куплю на рынке мясо.
И я поняла, что у меня нет выбора, что наступил час испытания.
— Хорошо. Думаю, мне придется купить другую скатерть.
— Я куплю скатерть. А пасхальная посуда у тебя есть?
— Пасхальная посуда? Ты знаешь, нет…
— Как это может быть?
— Так это может быть. Ты же не религиозный, зачем тебе все это?
— Я уже говорил тебе: это то, что есть. У меня нет ответа на все твои вопросы. Просто я знаю: на Песах нужна другая посуда. И нужно откашировать кастрюли, столовые приборы, плиту, иначе это не Песах.
Я посмотрела на него долгим грустным взглядом, не пытаясь понять, и сказала:
— Сказать по правде, я готова на многое, чтобы мы были все вместе на Песах. Мне нравится быть на праздник среди людей. Я не очень люблю Агаду[21], в ней есть раздражающие меня вещи — все эти рассказы про египетские казни и вся эта радость по поводу бедствий египтян… Я бы отказалась от традиционного чтения Агады.
— Мне не кажется, что мой сын согласится от чего-нибудь отказаться, он в последнее время ударился в религию.
— Да, мой зять тоже не откажется. Ты знаешь, он из Туниса. А что будет с матерью твоих детей?
— Что ты имеешь в виду?
— Где она будет на Песах?
— Понятия не имею. Насколько я знаю, у нее нет семьи в Израиле.
— Значит, ваши дети на Песах с тобой, а она останется одна? Мне это не кажется правильным.
— Так что ты хочешь?
— Пригласи ее.
— Пригласи ты сама. Я дам тебе номер ее телефона.
— Хорошо. Так что теперь нас ровно двадцать четыре человека!
Я отчаянно мыла окна, кухонные шкафчики, стол и стулья, пианино, постирала занавески, купила двадцать четыре набора из трех тарелок, большой, маленькой и глубокой, десятилитровую кастрюлю для супа и двадцать бокалов для вина.
Перед самым Песахом я загрузила кастрюли и столовые приборы в свою машину и целый час простояла в очереди, чтобы студенты ешивы откашеровали их в огромном черном котле с шумным пламенем под ним и бурлящей в нем водой.
Я сварила суп в десятилитровой кастрюле, сделала кнейдлах, печеночный паштет, гефильте фиш, студень, цимес и компот. Эли перетащил всю мебель, включая обеденный стол, из гостиной в мой кабинет, лишь пианино осталось стоять на прежнем месте. Соорудил длинный стол, расстелил скатерти. Я накрыла на стол, поставила в центр пасхальное блюдо с необходимыми ингредиентами и рядом с каждой тарелкой положила агаду. Уф! Все должно получиться!
Мне запомнилось, как его бывшая жена вошла с букетом цветом, подошла ко мне, словно к старой знакомой, протянула мне прямую, как линейка, руку и сказала: «Спасибо за приглашение». Она даже не взглянула в сторону Эли, и он тоже вел себя так, словно не видел ее.
Помню, как его старший сын сел на стул, взял еще пустой винный бокал, поднял, посмотрел на просвет и попросил меня перемыть его, потому что он недостаточно чист. Потом он дал мне пластиковую коробку с едой, которую приготовила его жена, и попросил чтобы, когда придет время, я дала ему, его жене и детям именно из этой коробки.
Помню, как мой зять из Туниса спросил, где благословения, и я обнаружила свое невежество, когда не сразу поняла, о чем речь.
Помню, как друг его дочери спросил, почему нет баранины.
Кто-то — уже не помню точно, кто именно, — читал Агаду и, забыв, что ее читают по очереди, читал и читал, и никто не пытался его остановить.
Галина и ее сын, не понимая ни слова, сидели с широкими улыбками на лицах и смущением в глазах.
Какой-то ребенок заснул. Мне тоже сразу после ужина захотелось спать, но почему-то еще и плакать, а в это время мои дети серьезно говорили с его детьми о ценах на квартиры, рекламных акциях, кулинарных рецептах и приложениях для смартфонов.
Когда все ушли, Эли сказал мне:
— Иди отдыхай, я помою посуду и со всем разберусь.
Я пошла в спальню. Соседи сверху напомнили о себе ужасно громким пением и ритмичным притопыванием. На часах было одиннадцать тридцать. Я не могла заснуть. Во мне росло раздражение. Я лежала и ждала, когда закончится этот чудовищный шум, а он все не кончался. У меня было чувство, что меня избивают — жестоко, безостановочно. Я поднялась с постели.
Эли уже снял скатерти, вытряхнул их и сложил, поставил доски в углу гостиной и взялся за горы посуды, которой была заставлена вся кухня.
— Что случилось, почему ты не спишь?
— Я хочу позвонить в полицию.
— В чем дело, что случилось?
— Я не могу больше выносить этот шум. Уже первый час. Всему есть предел!
— Что с тобой? Подожди, я поднимусь, поговорю с ними.
— Они что, твои друзья?
— Не друзья, но я его знаю. Я когда-то работал с ним.
— Ты когда-то работал с ним? Что ты делал с ним когда-то?
— Мы занимались ремонтами. Он — по мрамору.
— Прекрасно! Так вы друзья!
— Мы не друзья, но ты не должна реагировать так…
— Как так?
— Я не знаю. Но мы себя так не ведем…
— Кто это мы? — заорала я. — Кто это мы? Ты и эти соседи? Ты и твоя мать?
Я уже не соображала, что делаю. Я взяла полиэтиленовый пакет, полный мусора, поднялась на второй этаж, вошла в незапертую дверь и вывалила содержимое пакета на мраморный пол гостиной к изумлению тут же замолчавших и остановившихся певцов и танцоров.
Недолго думая, я повернулась, выскочила из квартиры и побежала вниз. Едва я заперла за собой дверь, как в дверь начали бить руками и ногами, пытаясь добраться до меня.
— Что это? — спросил Эли.
— Вот и всё, — сказала я.
В паузу между ударами я крикнула:
— Если вы не прекратите, я позвоню в полицию! Тихо!..
— На него в полиции заведено дело, он мне рассказывал. Ты думаешь, что́ ты делаешь? Что такого он тебе сделал?
— Ты все еще защищаешь его? — кричала я, и слезы текли по моим щекам.
Эли не обнял меня. Он вернулся к уборке. Если бы он мне изменил, я бы ненавидела его не так сильно, как ненавидела сейчас.
В холь а-моэд[22], когда он пошел чинить телевизоры, я упаковала его вещи — брюки, рубашки, обувь, носки, пижамы, трусы и майки, электрическую зубную щетку, электробритву — и положила все в большой пластиковый контейнер, в который он выкладывал белье из стиральной машины. Когда он пришел обедать, я подняла контейнер, протянула ему и сказала:
— Пожалуйста, покинь мой дом.
Он смотрел на меня как громом пораженный.
— Что случилось?
— Пожалуйста, покинь мой дом. Я больше не могу.
Он попытался обнять меня, но я оттолкнула его. Сердце мое колотилось в горле.
— Я ничего не понимаю.
— Не понимаешь — и не надо.
— Куда я пойду?
— Меня это не интересует.
— Дай мне время разобраться.
— Хорошо, я буду спать в своем кабинете, пока ты не найдешь, где тебе жить.
— Что насчет ужина?
— Я уже поела.
— А как же я?
— Сходи в ресторан.
— Хорошо, я надеюсь, что в холь а-моэд рестораны работают…
Все это произошло несколько лет назад. Много дней подряд меня мучила бессонница. Больше я не искала себе пару. Соседи сверху поменяли квартиру, на их место пришли другие соседи, производящие другие шумы.
Когда я думаю об Эли, мое сердце наполняется горячими, холодными, ласкающими и жалящими токами. Это похоже на Cantus Арво Пярта, удивительного эстонского композитора. По вечерам я слушаю музыку в ютубе и стараюсь не переедать.
Недавно я встретила в автобусе его невестку. Она сказала мне, что Эли никому не разрешает произносить мое имя, потому что он безумно любил меня.
Юдит встретилась с Эндрю, если это можно назвать встречей, в тот момент, когда она очнулась ото сна в конференц-зале университета в английском городе Бат. Закончилась торжественная часть заседания, посвященного открытию международной конференции по русистике, раздались аплодисменты, они и разбудили Юдит.
На этот раз она приехала с твердым намерением использовать три дня заграничной конференции для отдыха, физического и морального, как это делают почти все приезжающие на подобные мероприятия. Именно поэтому многие приезжают со своими супругами. Выступают с докладом, участвуют в паре заседаний секции, а потом исчезают. Пора и ей отдохнуть, особенно с учетом того, что вот-вот она должна будет возглавить отдел в обмен на обещанное последующее продвижение. Конференция выпала на середину недели, так что не будет проблем с Шаббатом. С кашрутом тоже не будет проблем: она уже привыкла брать с собой за границу орехи, есть в вегетарианском ресторане, а еще лучше — в веганском. Только бы ее выступление не пришлось на время минхи[24]!
Она подготовила поверхностную лекцию с анекдотами для секции «Еврейские писатели в СССР», побросала, не особенно задумываясь, в чемодан не самую новую одежду, взяла с собой несколько головных платков, но не положила ни нарядный костюм, ни туфли на высоком каблуке, ни украшения. Правда, на шее у нее блестит золотая цепочка с магендавидом, которую еще в детстве она получила в подарок от приехавшего из Аргентины кузена и которая словно приросла к ней.
Она пообещала себе не участвовать в приемах, не заводить полезных знакомств, ни под кого не подстраиваться и никому не льстить. «Я должна просто отдохнуть», — повторяла Юдит себе. Она заказала в Интернете авиабилет на ночной рейс из Тель-Авива в Хитроу и билет из аэропорта на поезд до Бата, так что у нее будет время отдохнуть перед началом конференции. Она организовала себе три свободных дня на обратном пути в Лондоне: погуляет вдоль Темзы, посетит Британский музей и Национальную галерею, посмотрит в театре что-нибудь шекспировское, просто посидит в кафе и выпьет коктейль с капелькой алкоголя. Смешно! Все возвращаются из-за границы с подобными историями. Даже дети.
В аэропорт она привычно поехала одна. Днем они гуляли с Эльхананом по Таелет[25], он так любит эту прогулочную дорогу, потому что отсюда открывается потрясающий вид на вечный город, вид, вдохновляющий его на создание очередного шоу из хасидских песен в современном стиле. Но на этот раз муж не пел, не говорил ни о выступлениях, ни о проблемах с импресарио, а она не стала вытягивать из него версии новой песни, не пыталась подбодрить его. Сколько можно?..
Они встретились в одном из молодежных израильских движений. Всего два года прошло с тех пор, как ее семья приехала в Израиль из Киева. Юдит училась в государственно-религиозной школе, совмещая это с музыкальной школой. В молодежном движении он был обожаемым инструктором с пышной рыжей шевелюрой и кудрявыми пейсами, которые подпрыгивали, словно танцуя, когда он играл и пел. Она связала ему кипу с ярким красивым узором. А теперь он жалуется, что весь день сидит дома один. У него полно времени, он может играть, писать музыку, звонить своим импресарио, но вместо этого хандрит, боится старости, чувствует себя одиноким. А она целыми днями крутится в университете, встречается с разными людьми, среди которых немало мужчин. Когда-то для нее было важно, где ее муж, что он делает, потому что когда-то он занимал центральное положение в ее жизни. Теперь же ей гораздо важнее ее дела, исследования, коллеги, жесткая конкуренция с ними. Подбирая и аккуратно складывая одежду, которую он вечно разбрасывает, она говорит с ним учительским тоном, объясняя ему, что именно ей не нравится и почему. Закончив очередную нотацию, она поджимает верхнюю губу, на которой обозначаются первые морщинки.
Ночью, после подобного разговора, она лежала, не засыпая, пытаясь сосредоточиться на тиканье часов, которые Эльханан получил в наследство от своей бабушки. Она любила эти равномерные успокаивающие звуки, но сейчас в голову лезли мысли о бар-мицве[26] младшего сына. Ей так хотелось, чтобы мальчик наложил тфилин[27] ее деда! Деда, который остался там и просил маму взять с собой в Израиль эти тфилин, передававшиеся в семье из поколения в поколение. Но Эльханан отнес их на проверку своему деду в Меа-Шаарим и вернул в совершенно разобранном состоянии, сказав, что они недостаточно кошерны и непригодны для использования. Однако не стоит говорить с мужем об этом, лучше промолчать.
Навстречу им шли три арабские девушки в черных платках и кроссовках, они смеялись и обнимались. Сзади тоже раздавался смех. Юдит оглянулась и увидела толстого мужчину в черной ермолке, положившего руку на плечо явно умственно отсталому мальчику, вероятно, сыну. Оба они громко хохотали. Она поймала себя на зависти ко всем этим смеющимся людям. Ей хотелось, чтобы Эльханан ничего не говорил, но он вдруг громко произнес:
— Я слышал, что на этих научных конференциях все трахаются со всеми.
Отвратительные слова ударили ее, как пощечина. Где он набрался таких пошлостей? Поправив съехавший с головы платок, она резко прошипела, словно брызнула спрей на кухонных муравьев:
— Будь здоров! — и поджала верхнюю губу.
Конференция открылась в шесть вечера. Юдит заняла место рядом с проходом, вытянула ноги и, закрыв глаза, слушала приветственные речи. Не прошло и пяти минут торжественной вводной лекции о новых исследованиях в сфере русской культуры, как она уснула. Ее длинные стройные ноги в тайцах под широкой юбкой, обутые в темно-коричневые кожаные сандалии, были беспрепятственно вытянуты вперед, ступни расставлены в стороны, голова опущена на футболку.
Проснувшись от аплодисментов, она увидела перед собой очки со стеклами только в нижней части оправы, высокий лоб, изрезанный морщинами, кустистые брови и сине-зеленые глаза, глядевшие на нее поверх стекол озадаченно и шутливо. Очки держались на крупном носу. Тонкие светлые волосы, аккуратно разделенные пробором, были какими-то детскими, сквозь них виднелся смуглый череп. Заостренная бородка придавала загорелому лицу форму мотыги. Незнакомец склонился над ней, словно желая помочь ей — разбудить, чтобы никто не заметил, как немолодая, худощавая, курносая женщина с каштановыми волосами, виднеющимися из-под яркого цветастого платка, спешит подобрать под себя ноги в кожаных сандалиях времен Иисуса, надетых на босу ногу, — и не где-нибудь, а на открытии научной конференции!
Юдит быстро сориентировалась в обстановке, пробормотала: «I am so sorry!» — и улыбнулась виноватой улыбкой.
— Ничего страшного, — сказал он и поглядел по сторонам, словно желая убедиться, что никто, кроме него, не видел ее позора.
У него был большой опыт общения с женщинами. Он знал, что важнее всего дать женщине почувствовать, что она в безопасности, что она может опереться на него, что он тот, кому она может полностью довериться. И в любом случае не помешает поухаживать за ней. Он взглянул на значок, прикрепленный к ее одежде.
— Профессор Джудит Кейспи?
— Каспи, — поправила она, — но называйте меня, пожалуйста, Юдит.
— Не очень-то вы похожи на профессора! — заявил он решительно, но тут же добавил: — Это комплимент. А я бригадный генерал Эндрю Ховард. Рад познакомиться.
На его пиджаке не было значка участника конференции, зато красовался ряд военных значков, означавших, видимо, участие в боях и неизвестно что еще. Он поднялся со стула, опираясь на темную деревянную с золотой ручкой палку, которую держал в левой руке.
Он двинулся, и она увидела, что верхняя часть его тела раскачивается из стороны в сторону.
Юдит тоже поднялась и пошла вместе с ним вслед за теми, кто, казалось, знает, куда направляется.
— Вы идете на банкет? — спросил он авторитетным густым голосом с заметным оксфордским акцентом.
— Да, конечно, — ответила она и услышала, что произнесла эти два слова, как европейская женщина: с вопросительной интонацией в конце, выражающей явно не свойственные ей недоумение и женскую слабость. Юдит понятия не имела, о каком банкете он говорит. Видимо, она недостаточно внимательно читала программу конференции. Помнила только, что завтра днем ей предстоит читать лекцию. Она отметила для себя заседания, которые показались ей более или менее интересными, но не была уверена, что у нее хватит сил и желания слушать на английском и русском языках лекции, которые не имели прямого отношения к ее исследованиям.
— После вас, — сказал он, пропуская ее вперед и протянув ей свободную руку, словно приглашая на танец. Она не знала, куда идет, но чувствовала его взгляд на своей спине, взгляд, который заставлял ее бедра слегка раскачиваться из стороны в сторону.
— Может быть, в этой толпе мне лучше пойти впереди, если вы не против?
Теперь она шла за ним. Он хромал со сноровкой, говорившей о давней инвалидности. Даже припадая на одну ногу, он оставался заметно выше Юдит. Крепкое тело. (Регулярное посещение тренажерного зала?..) Светло-коричневый летний костюм, замшевые туфли того же цвета. Кто он? Что он здесь делает? Какова область его исследований? Что-то связанное с политикой? До падения железного занавеса слависты довольно легко получали гранты от государственных фондов тех стран, которые вели холодную войну против советского блока. Да и любимцами СМИ они были. Некоторые из них прямо или косвенно были связаны со спецслужбами своих стран.
Ее несло вслед за ним по коридорам университета, и вскоре она оказалась в просторном зале, заполненном людьми. Столы вдоль стен были уставлены напитками, вазами с фруктами, блюдами с крошечными бутербродами и пирожными. Значит, коктейльная вечеринка, как обычно. Возможность говорить по-русски со знакомыми оттуда и знакомиться с потенциальными рекомендателями отсюда — возможность, от которой на этот раз она откажется. Полностью. Профессор кафедры и постоянная должность — большего ей не нужно, а скоро, о Боже, она будет еще и завкафедрой. Она никому не будет льстить, напомнила она себе, тем более что это у нее не очень-то и получается. Она в отпуске.
Юдит подошла к столу с напитками и взяла бокал на высокой ножке, наполовину заполненный светлой искрящейся жидкостью. Некошерное вино? Ну, если не знаешь, то не страшно. Осторожно, до маленьких бутербродов лучше не дотрагиваться, раз есть подозрение, что они некошерные. Бригадный генерал Эндрю Некто (что значит бригадный генерал? видимо, он генерал в запасе, раз не в форме) последовал примеру своей спутницы и тоже взял бокал шампанского.
— Позвольте чокнуться с вами? — улыбнулся новый знакомый.
— Почему бы и нет? — ответила она, понимая, что это не более чем вежливый жест, позволяющий начать разговор.
— Вы многих здесь знаете? — одним движением выплеснув себе в глотку содержимое бокала и тут же беря следующий, спросил он.
— К сожалению, совсем немногих, — ответила она с поддельным сожалением в голосе и вдруг спросила с израильской прямотой, которая давно уже стала частью ее личности и даже усилилась в последнее время, такой удобной и приятной, позволяющей бесхитростно и доверчиво открываться другому человеку прямотой, близкой русской душе:
— А вы из какого университета?
— Хм… Честно говоря, я не из университета… — начал говорить Эндрю и замолчал, подбирая подходящие слова.
— Так что тогда… вы здесь делаете?
— Я приехал, чтобы поискать известных ученых, готовых написать статьи для книги, которую я редактирую.
— О, интересно… А я думала, что вы военный.
— Я был военным… еще как был… Но в последние годы я занимался в армии исследованиями, которые теперь частично можно публиковать. Я хорошо пишу, без этого не получишь степень магистра в Оксфорде.
— Степень магистра в какой области? — Юдит продолжала «стрелять от бедра».
— История. История Европы, но, разумеется, с упором на Англию.
— А о чем эта книга?
— О процессе декаданса и распада советской империи.
— А-а-а…
Юдит на мгновение погрузилась в размышления. Он выжидательно и изучающе смотрел на нее сквозь свои забавные очки.
— А меня интересовал декаданс как культурный климат в Европе в конце девятнадцатого и начале двадцатого веков, — сказала она заученным голосом, каким называют номер удостоверения личности. — Моя область — русская литература Серебряного века. Я выросла на этом. В нашем доме говорили: «Кто не читал „Анну Каренину“, тот не имеет доли в наследстве». Но я знаю некоторых советологов… Я имею в виду израильтян…
— Это как раз то, что мне нужно, — советологи! Вы видите здесь кого-нибудь из них?
— Вижу двоих. Правда, они не из моего университета, — сказала она и подумала с досадой: «Ну вот и все, каникулы закончились».
— Буду весьма признателен, если вы познакомите меня с ними. Но сначала расскажите, пожалуйста, что вы о них знаете — и хорошее и плохое.
Что ей оставалось делать? Пробираясь сквозь толпу к знакомым израильтянам-советологам, Юдит рассказывала, что один из них — эксперт мирового уровня по мусульманским странам в советском блоке и блестящий лектор, гомосексуалист, недавно перенес операцию по уменьшению желудка, чтобы сбросить двадцать килограммов, и это серьезно навредило его энергии как исследователя и лектора.
— А что насчет других энергий?
— Не задавайте мне таких вопросов!..
Сильно прихрамывая, он следовал за ней. Ее походка казалась ему чудесной — изящной, гибкой, свободной. Стоит как-нибудь слетать в Израиль, красивых женщин там наверняка больше, чем среди англичанок…
Два профессора, Габи Амит и Ами Шавит, стояли, держа в руках тарелки с бутербродами, и слишком громко говорили на иврите. Они старались по возможности не говорить по-русски и предпочитали читать лекции на английском, получалось бегло, но с сильным израильским акцентом.
— Познакомьтесь! — сказала Юдит. — Мне кажется, у вас есть общие профессиональные интересы.
Он представился:
— Бригадный генерал Эндрю Ховард. Да, именно. В запасе. Очень приятно. Недавно вышел на пенсию после тридцати лет службы в Танзании, Германии и США. В настоящее время создаю компанию по экспорту аксессуаров для защиты от химического оружия, в которых сегодня может быть заинтересован Израиль. Кроме того, у меня есть договор с престижным книжным издательством в Соединенных Штатах на редактирование статей экспертов о процессе разрушения советской империи. Моя собственная статья на эту тему тоже войдет в будущую книгу.
Он говорил негромким, спокойным, авторитетным голосом, вызывающим доверие, опираясь при этом на ручку трости, чтобы стоять прямо. Профессор Габи Амит тут же предложил статью о росте национального самосознания в мусульманских странах советского блока, и Эндрю благодарно просиял. Он заговорил быстро, с юмором, жестикулируя свободной рукой, которая словно просилась опуститься на плечо собеседника или преподнести ему подарок. Его плечо двигалось в такт его беглому оксфордскому английскому, который действительно был щедрым подарком для тех, кто его слушал, вызывающим восхищение и уважение, если не зависть. В конце встречи Эндрю обменялся с профессорами визитками.
— Был очень рад встрече с вами, господа, и рад был бы встретиться с каждым из вас снова. Может быть, получится еще здесь, на этой конференции? Думаю, мы можем быть полезны друг другу и другими способами!..
— Нам нужно взять еще по бокалу шампанского, — сказал он ей после прощания с советологами. — Мы должны выпить за вас. Вы — замечательная!
Юдит ненавидела комплименты, причем как говорить их, так и получать. Она не умела легко ответить на комплимент комплиментом, но и оставаться в долгу не любила. В данном случае она убедила себя, что льстец не обязательно лжец, он просто хочет угодить, сделать приятное. И если двадцать процентов из того, что он говорит, является правдой, то этого вполне достаточно. Но, кажется, она уже немного пьяна.
— У вас красивая трость, особенно мне нравится ручка, — заявила она и сразу же пожалела об этом.
— Обратите внимание, на этой ручке есть часы!
— Что-что есть?
— Часы. Смотрите, крышка откидывается, и я вижу, который час. Сейчас девять часов и двенадцать минут.
— Верно! А я вижу это на своем мобильном телефоне. Можно сказать, вы держите время в своей руке… — Она привыкла поддерживать мужскую самооценку.
— Я чувствую рукой, как проходит время, а в последнее время у меня было больше времени это почувствовать, — сказал он, улыбаясь, и добавил: — Вместо часов сюда можно вставить фотоаппарат, диктофон, украшение…
— А что это за значок? В какой войне вы отличились? — спросила она, указывая на маленький синий металлический крест, края которого были похожи на лепестки цветка в отличие от других военных значков в желто-красно-черную полоску.
— О, это ОБИ[28]. Самый замечательный. Это национальная награда за выдающиеся заслуги вроде французского ордена Почетного легиона. Я получил его недавно за деятельность, о которой нельзя говорить. Многие получают это сегодня за всякую чепуху. В моей семье несколько человек получили. Семья Ховард, вы знаете…
— На самом деле я не знаю.
— Хм… Израиль — маленькая страна. Я — Ховард по отцовской линии, это очень известная аристократическая семья в Англии начиная с пятнадцатого века. У нас был замечательный особняк, но мой прадедушка не был старшим сыном. Вы знаете, что в Англии только старший сын получает все наследство?
— Да-да, конечно, — обманула она, чтобы не слышать больше, что Израиль — маленькая страна.
Эндрю продолжал:
— Остальным сыновьям приходится искать себе что-то: должность в правительстве или в армии. Я пошел в армию. Во всяком случае, это интереснее, чем работать в правительстве. А по материнской линии я потомок Диккенса.
— Писателя Диккенса? Который написал «Дэвида Копперфилда»? В самом деле? — Это впечатлило Юдит не меньше, чем ОБИ, о котором она никогда раньше не слышала и даже заподозрила, что Эндрю обманывает ее, чтобы произвести впечатление.
— Да, конечно. Моя мама мечтала, чтобы я стал писателем или хотя бы актером. Благодаря ей я пристрастился к чтению, к стихам. Пробовал писать стихи, даже сонеты. Ничего особенного я не сочинил, просто хотелось выразить свои чувства, поделиться ими, понимаете? Простите, что я так много говорю о себе. Похоже, я слишком много выпил.
— Мой дед по материнской линии служил в российской армии, — заговорила Юдит. — Кажется, он снабжал царских солдат пивом. У него была пивоварня в Ровно. Понятия не имею, в каком звании он был. Он умер, когда я была младенцем. Сохранилась фотография, на ней он в форме, в сапогах, в военной фуражке и с кожаным ремнем, который едва удерживает его пузо… Не уверена, что он понравился бы мне, если бы я его встретила. Сама не знаю, почему я рассказываю вам такие вещи…
— Я впервые встречаю человека, который рассказывает неприятные вещи о своей семье.
— Я очень самокритична. Это наследственное заболевание. Родившиеся в Израиле излечились от него, а я еще нет…
Он засмеялся и спросил:
— Что вы делаете завтра?
— Что я делаю? Мы участники конференции, не так ли?
— Вы знаете, меня не интересуют ни лекции, ни трапезы. Так, может быть…
— Меня тоже не особенно интересуют лекции и завтраки с обедами, но завтра днем я сама читаю лекцию…
— Тогда, может быть, вы позволите пригласить вас немного погулять по окрестностям завтра утром? Вы знаете эти места?
— Честно говоря, я впервые в этом городе.
— Правда? Вы никогда не были в Бате?
— Правда, правда. Мне кажется, что для нас организуют экскурсию по городу в последний день: бани, церкви и тому подобное.
— Нет-нет, это всегда можно увидеть, но полюбоваться природой этих мест просто необходимо: цветами, птицами, бабочками, особенно в августе…
— Вы водите машину?
— Да, конечно. Я люблю водить машину.
Она посмотрела на него с некоторым сомнением, боясь запутаться в сетях благодарности. Подумала, что выглядит совершенно неухоженной, и эта мысль прояснила ей, что она хочет нравиться ему. Да, интересный человек. Не каждый день такого встретишь, убеждала она себя. И его предложение отлично вписывается в ее план отдохнуть здесь.
— Хорошо, спасибо.
— Встретимся в девять у входа?
— Договорились. Но вернемся не позже двенадцати. — Ее голос снова стал израильским, довольно низким.
На следующее утро, в девять часов и две минуты, он, прихрамывая, спешил открыть перед ней дверцу серебряного «мустанга». Она пыталась сказать себе, что это простая любезность, нечто само собой разумеющееся, но рыцарский жест Эндрю был ей приятен. Большие темные очки делали его мягкое светлое лицо более суровым. Она села слева от него на бархатное сиденье, машина тронулась с места и помчалась по неправильной стороне дороги.
Внезапно ей вспомнилась давняя история… Она была трудолюбивой, прилежной и ответственной ученицей, стремилась дать родителям повод для радости и гордости, опасалась обидеть мать или расстроить отца. Но в одиннадцатом классе государственно-религиозной школы, на пике бунта подросткового возраста, она уговорила одноклассницу Илану Беккер пойти на пляж в Герцлии[29] в день контрольной по математике, обязательной накануне экзамена на аттестат зрелости. Она сильно обгорела в тот безумный день, тридцать лет назад.
И вот теперь к ней вернулось то смешанное чувство счастья, самозабвения и смертельной опасности, с которым она тогда бросила свое тело на пляж под палящее солнце.
— Что за машина у вас, какая это марка? — спросила она не для того, чтобы доставить ему удовольствие, а потому что никогда такой не видела.
— Это гоночная машина. Она не новая. Это приз за победу в гонках шесть лет назад, до аварии.
— До аварии? Вы гонщик?
— Да. Это к тому же позволяло мне выполнять особые задания по службе. Однако пять лет назад я попал в аварию, когда участвовал в международном ралли, чуть было не погиб, остался жив, но потерял ногу. До этого у меня был «ниссан», тоже гоночный, я участвовал на нем в гонках из Африки в Норвегию через Ближний Восток и Европу. У меня был тогда штурман. Его звали Артур. Я любил его больше всех на свете. Он погиб, когда я вел машину, понимаете… Из этого… трудно выйти. Чтобы восстановиться, нужно время…
— Что ж, надеюсь, что сейчас вы не будете вести машину, как на гонках.
Он засмеялся:
— По здешним дорогам невозможно ехать быстро, особенно по тем, до которых мы вот-вот доберемся.
Вскоре дорога стала извилистой, заросшей по бокам кустами и деревьями. Иногда их кроны соединялись, образуя сплошной навес. Щебет птиц, журчание приближающихся и удаляющихся невидимых ручьев окутывали автомобиль. Каждый раз, когда голоса птиц были особенно отчетливыми, Эндрю поднимал плечи, словно собираясь взлететь, и угадывал: дрозд, зарянка, малиновка, зяблик… И вдруг закричал:
— А вот и овсянка! — и добавил, когда Юдит улыбнулась, удивленная его воодушевлением: — Вы понимаете, она редкая, похожа на седоголовую, но щебечет иначе.
— Любите птиц?
— Очень. Я, в сущности, орнитолог. Куда бы я ни приезжал, сначала ищу место, где можно понаблюдать за птицами. Вы не представляете, какие замечательные птицы есть в Танзании: утки, фазаны, попугаи и, конечно, много хищных птиц. Я прослужил там восемь лет, понимаю суахили и могу немного говорить на нем… Ой, я чуть не задавил фазана! Их здесь выращивают для еды, как у вас кур. Они не привыкли к машинам.
Красивая яркая птица побежала по дороге, изо всех сил пытаясь взлететь, но безуспешно.
— Бедная птица! — воскликнул Эндрю и тут же вернулся к рассказу о себе. Он говорил с неанглийским воодушевлением, двигаясь по левой стороне дороги (Юдит никак не могла привыкнуть к этому, особенно на поворотах) и петляя на скорости, которая казалась ей чрезмерной. Сочетание в новом знакомом бригадного генерала, автогонщика и орнитолога вызывало у нее восхищение и легкое подозрение. Словно читая ее мысли, он сказал:
— Иногда я завидую людям, которые всю жизнь занимаются чем-то одним и ради этого отказываются от всего другого. Мне нравятся слишком многие вещи, и я не хочу отказываться ни от чего. Может быть, поэтому я ни в чем не достигаю совершенства.
— Что же это за вещи?
— Ну, прежде всего, военная служба, затем исследования и писательство, а еще гонки, а еще птицы. Ну и небольшая ферма рядом с домом, овцы, собаки и конечно же семья, я имею в виду детей. Я вкладываю в них максимум. И есть несколько местных организаций, которые сделали меня своим почетным членом. Иногда я хочу просто прогуляться один… или с кем-то вроде вас.
Она пожала плечами, чтобы стряхнуть с себя неудачный комплимент. Наконец-то заросли на обочине расступились и взгляду открылось нечто, что соответствовало слову «луг», слову, о значении которого она не раз задумывалась. Широкое пространство вскоре упиралось в невысокий холм, покрытый светло-зеленой травой. На склоне холма паслись очень белые овцы с очень черными ушами. Они ласково щипали траву. Зеленый цвет уходил вдаль, а почти на самой вершине холма бегали белые, коричневые и пятнистые кролики с торчащими ушами.
— Ух ты! Остановитесь, остановитесь, пожалуйста!
Он припарковался на обочине дороги, открыл багажник, достал клетчатый плед, схватил ее за руку (ой, что такое?) и направился в сторону луга. Библейские сандалии Юдит тонули в темной липкой грязи. Эндрю нашел сухое место, свободное от овец, и расстелил плед. Кролики, чьи уши тут и там торчали на склоне холма, моментально исчезли, поспешив спрятаться в норах.
— Отдохнем немного? — предложил он и растянулся на половине пледа, положив трость вдоль тела с внешней стороны и закрыв глаза. Одно мгновение она обдумывала ситуацию, а затем легла на другую половину, оставив свободное пространство посередине. Она не хотела закрывать глаза, но солнце, которое было почти в зените, ослепляло ее, и она сдалась, закрыла глаза и почувствовала волны тепла — то ли от солнца, то ли от легких прикосновений меха кроликов, которые теперь — ой! — шустро бегали уже вокруг них, забавно двигая носами.
— Прямо рай какой-то, — лежа на спине, пробормотала она, пальцами одной руки поглаживая траву и пытаясь дотронуться до кролика.
— Вам повезло, вы приехали сюда летом. Зимой здесь все засыпано снегом.
— А что делают все эти кролики зимой? Где они живут, что едят?
— Бедные кролики… Что они делают зимой? Честно говоря, никогда об этом не задумывался.
Они обменялись еще несколькими ленивыми репликами о погоде, о двух типах российских зайцев — беляке и русаке, цвет которых меняется в зависимости от сезона… Юдит вспомнила о шоколадных кроликах, их она обычно получала на Новый год, о гусях и утках, плывших по Днепру, когда она с родителями ехала на дачу.
— Однажды в наш двор с высокой сосны упал вороненок. Когда я вышла на крики матери-вороны, летавшей над ним, я увидела птенца под сосной и подумала, что он мертв, но он открыл глаза, учуяв запах мяса от моих ладоней, потому что я как раз готовила фарш для котлет. Я посадила его в соломенную коробку и стала выхаживать. Он открывал клюв, как только видел меня, а потом начал ходить за мной по двору, словно утенок. Летать он не умел, даже когда вырос. Мы назвали его Габриэлем, он жил у нас почти год, пока его не сожрала собака…
Юдит продолжала болтать без умолку. Слова вылетали из нее, смешивались с воздухом и исчезали. Он слушал с закрытыми глазами, то молча, то смеясь, то говоря «и…», а иногда возвращаясь к сказанным ею словам.
В свою очередь он рассказал об охоте на кроликов с собаками и без них, о хитром использовании их склонности прятаться в маленьких норах и чувствовать себя защищенными, о Лесси и Пупетте, двух своих замечательных собаках породы колли и их щенках… А еще — об узколобых командирах и старших офицерах, у которых нет никакого воображения, которые не видят дальше кончика собственного носа и не принимают его, Эндрю, предложения. И о том, что его жена нуждается в ком-то вроде отца или слуги, а не в любящем супруге, она не хочет с ним разговаривать, не хочет прикасаться к нему, ей бы только обвинять, жаловаться и критиковать. Иногда она будит его среди ночи и начинает предъявлять претензии. Собаки — они так искренне выражают свои чувства, облизывая тех, кого любят, в любом месте тела и лая на тех, кого ненавидят, и все это — без всякого расчета!
Она рассказала ему об их собаке по кличке Гитлер, которую в Израиле пришлось переименовать, чтобы ее не отравили, и о собаке Лесси из книги, которой она зачитывалась в детстве.
— Все жители Гринол-Бридж ставили часы на без пяти четыре, когда видели, что Лесси бежит по улице навстречу вышедшему из школы Джо Керраклафу. Вы понимаете? «Ответственность — это форма любви», — сказала она и спохватилась, услышав, что снова говорит, как учительница…
Внезапно она вскрикнула и вскочила, почувствовав резкую боль между пальцами правой руки.
— Что случилось?
— Кажется, меня ужалила пчела.
Она раздвинула пальцы и показала Эндрю покраснение и припухлость между двумя пальцами. Он взял ее руку, перевернул, поднял и сказал:
— Полижите.
— Что?
— Полижите, слюна лечит раны, это знает любое животное. Наверное, это была оса, потому что я не вижу жала. Сочувствую!
Пока она с удивлением смотрела на него, он поднес ее руку ко рту и осторожно лизнул больное место взад и вперед, глядя на нее снизу вверх в ожидании одобрения. По ее телу разлилось тепло. Она не возражала. Она понимала, что этим отсутствием сопротивления говорит ему нечто опасное, но ей нравилась их игра.
— Сделайте так, — сказал он, и его голос был низким и хриплым.
— Хорошо, большое спасибо, — осторожно сказала она, пытаясь забрать у него руку.
— Любая боль со временем утихает, это важно помнить! — сказал он с излишней самоуверенностью.
— Чтобы восстановиться, нужно время, — ответила она ему в тон, как ученица, повторяющая слова учителя.
— Совершенно верно, — подтвердил он.
Затем они поехали смотреть замки Полли в одном из огромных парков в окрестностях Бата. Там, возле моста через озеро, было построено великолепное здание из разряда тех, которые выглядят как древние руины просто для того, чтобы произвести впечатление. Они называются «безумными зданиями», потому что призваны потакать безумным капризам тех, у кого есть все, и доставлять им безумное удовольствие… Боже, как далека вся эта глупость от ее обычной трудовой жизни и вечных стрессов!
На мгновение она подумала о том, что хорошо бы остаться здесь навсегда, но, взглянув на свои часы, сказала тем учительским тоном, который оставляла обычно для Эльханана.
— Эндрю, мы собирались в двенадцать вернуться.
— Конечно, конечно, — заторопился он и согнул руку, чтобы Юдит могла опереться на нее. Она сделала вид, что не заметила этого. Тогда он поддержал ее за локоть со словами:
— Осторожнее, смотрите под ноги, здесь грязь!
И снова его слова пришлись ей по душе.
Машина остановилась, и Эндрю с рыцарской вежливостью произнес:
— Большое спасибо за чудесную прогулку.
Она чувствовала себя неловкой, невежливой и счастливой. Внезапно она вспомнила, что через два часа должна выступать с лекцией и перед этим нужно что-нибудь съесть.
Ее лекция в рамках сессии «Евреи в Советском Союзе» была назначена на послеобеденное время, когда большинство людей, а особенно слушателей лекций, клонит в сон. Из четырех запланированных двадцатиминутных лекций лекция профессора Каспи была второй по счету. Юдит села на сцену рядом с председателем и тремя другими лекторами. В зале было всего шесть слушателей: четыре женщины с бейджиками конференции на груди, неизвестный мужчина в ермолке, без бейджика, с длинной седой бородой, и Эндрю, на этот раз в сером костюме и красном галстуке.
Первой выступала худенькая испуганная аспирантка из Принстонского университета, которая после нескольких сбивчивых вступительных предложений схватилась дрожащими руками за трибуну и, потеряв сознание, рухнула на пол. Председатель подбежал к ней, поднес ей ко рту одну из четырех приготовленных для лекторов бутылок с водой и предложил выступить последней, когда она придет в себя.
Юдит представили как Джудит Кейспи, а написанные ею книги были названы с уточнением: «на иврите», то есть как бы не имеющие ценности.
Она говорила о еврейском поэте, который называл себя «шлимазлом», неудачником. Ему действительно не везло всю жизнь, начиная с того, что мать оставила его в плетеной корзине на вокзале белорусского городка Слоним, и кончая тем, что его отправили на каторгу в Сибирь за стихи на иврите. Невозможно понять, как ему удавалось писать такие ясные, веселые, музыкальные и улыбчивые стихи на языке, на котором никто вокруг не говорил, возвращаясь после допроса с применением пыток или после целого дня каторжной работы в Сибири. Ей было ясно, что участники конференции, приехавшие сюда из Англии, Америки, России и европейских стран, не заинтересуются жизнью Хаима Ленского, но почему-то она горячо надеялась, что заставит Эндрю влюбиться в него.
Жидкие аплодисменты завершили ее лекцию. Она не могла сосредоточиться на том, что говорили три следующих лектора, нетерпеливо дожидаясь, когда все это кончится, и посылая Эндрю беспомощные взгляды.
Настало время вопросов. Бородатый мужчина в ермолке поднял руку и произнес по-русски с одесским акцентом, что хочет задать вопрос первому лектору.
— Пожалуйста, — ответил председатель на английском.
— Прошу уважаемого профессора объяснить мне, почему Хаим Ленский писал на иврите, а не на идиш.
Чтобы не слишком углубляться, она сказала, что в принципе литературоведу очень трудно отвечать на вопросы, на которые может ответить только сам писатель. Но если позволить себе заняться спекуляциями, то можно сказать, что иврит в СССР больше, чем идиш, выражал противостояние режиму и стремление к духовной свободе. Бородач не отпускал ее:
— Иврит был выражением сионизма, противостоящего иудаизму, вечному по сравнению с поселением на Земле Израиля, которое всегда было эпизодическим и приводило к ухудшению культуры.
Председатель не был уверен, что Юдит заинтересована в продолжении дискуссии. Она дала понять, что нет, не заинтересована, после чего лекторы и аудитория поаплодировали друг другу и Юдит присоединилась, наконец, к Эндрю, рассыпаясь в извинениях.
— Вы были великолепны, вы были великолепны, — повторял он, раскинув руки, чтобы обнять ее и оставляя их в воздухе. — Собираетесь ли вы идти на следующую сессию?
— Упаси боже, хватит с меня этой скуки!
— Значит, можно пригласить вас на чашку кофе?
— Попробуйте! — ответила она.
— Хотите проверить мою смелость?
— Возможно…
— Если так, то нельзя ли пригласить вас выпить кофе в вашем номере?
— Конечно же нет.
Она вспомнила слова мужа о том, что на конференциях все трахаются со всеми, и так энергично закачала головой из стороны в сторону, будто ее шея внезапно превратилась в пружину.
— Хорошо. Вы полагаете, что это опасно. Я сам рекомендую избегать опасных ситуаций. Если так, то, может быть, можно пригласить вас сейчас на кофе в кафетерий, а потом на ужин в хороший индийский ресторан? Это не опасно. Между прочим, имейте в виду, что в Индии такое движение головы, как сделали вы, говорящее вроде бы «нет», на самом деле означает «да».
— Вы знаете здесь какой-нибудь веганский ресторан?
— Веганский ресторан не место для ужина с дамой. Вы веганка?
— Не совсем. Но я соблюдаю еврейские законы кашрута.
— Ага! Я слышал, что у вас смотрят на часы, чтобы знать, когда и что есть. Думаю, в этом индийском ресторане есть вегетарианские блюда. И даже веганские. Стоит попытаться, что вы скажете?
Она чувствовала, что не может объяснить ему проблему с посудой, и попыталась уклониться.
— Вы уверены, что не переоцениваете возможности? У вас нет других дел?
— Никакие дела не могут помешать мне выпить кофе и поужинать с красивой женщиной.
Она взглянула на него почти обиженно. Что за пустые комплименты?! Но в то же самое время почувствовала, что ее несет, что кровь в ее жилах похожа на тонкий поток жидкой лавы, текущей по склону потухшего вулкана. Что с ней творится? Может быть, это из-за отпуска? Она была сбита с толку.
— Я не взяла с собой вечернюю одежду, — снова попыталась она отказаться от приглашения.
— Это как раз то, что мне нравится! — заявил он и подумал про себя: «Какая же она легкая! Совсем как юная девушка! Нисколько не похожа на профессора!»
А Юдит подумала: «Ну хорошо, ну что такого может произойти?..»
Эндрю привел ее пить кофе в уютный ресторан при отеле «Фэрфилд-хаус». Он заказал себе лепешку, а она — торт «Мадейра»[30], предварительно убедившись, что он испечен на масле. Он поведал Юдит, что эфиопский император Хайле Селассие жил в этом доме четыре года, после того как гостил в Иерусалиме, будучи беженцем. Помешивая сахар в чашке с кофе, он рассказывал ей о городе, начиная со времен короля Баладуда, отца короля Лира; согласно легенде, этот король нашел в Бате горячие источники, переодевшись в свинопаса. О городе и банях во времена римского правления, длившегося четыре века. О саксонском завоевании, о короле Оливере, о новом расцвете при королеве Елизавете. Он рассказывал историю Бата, как рассказывали бы о своем городе киевляне, — с гордостью, с чувством принадлежности. А не так, как израильтяне рассказывают об Израиле — словно извиняясь… Когда он достал бумажник, чтобы заплатить, и раскрыл его, она заметила семейное фото.
— Это ваша семья? — спросила она осторожно.
Он поспешил закрыть бумажник и сказал:
— Это моя вторая жена, двое наших детей и еще трое от предыдущего брака.
— Значит, у вас пятеро детей?
— Да, — ответил он, и его широкая, исполненная отцовской любви улыбка полоснула ее по сердцу.
Если так, то картина ясна: наполненная семейная жизнь, небольшой флирт с едва знакомой женщиной, чтобы освежиться. Это безопасно.
Он посмотрел на Юдит, нахмурился и, очевидно, неправильно поняв выражение ее лица, добавил с изумившей ее доверительностью:
— Военная пенсия не предполагает выплату алиментов на неработающую бывшую жену и троих детей, а в моем возрасте нелегко найти достойный источник дохода.
— Так вы ищете работу?
— Что-то вроде того. Я предпринимаю попытки устроиться во всевозможные международные организации. Нелегко быть одним из восьмисот кандидатов, стать одним из пятнадцати отобранных, потом одним из двух, пройти собеседование и узнать, что в итоге был выбран он, потому что он американец, а ты англичанин… Или что он личный друг кого-то из комиссии.
— Да, мне это знакомо, — сказала Юдит и не стала продолжать, чтобы не утомлять его рассказами о своих профессиональных разочарованиях.
Они договорились встретиться в восемь вечера, после всех лекций, в вестибюле университета. Прежде чем повернуться и уйти, он бросил на нее долгий пристальный взгляд, и его губы не могли скрыть улыбку ликующего мальчика, который предвкушает пирожное на столе. Она была вынуждена улыбнуться в ответ.
Теперь она проклинала себя за то, что не взяла с собой вечернее платье и туфли на высоком каблуке. Хорошо хотя бы, что по привычке положила в сумку все для макияжа и сунула длинное цветастое обтягивающее платье из хлопка, подчеркивающее талию, она купила его в комиссионном магазине. В нем она тоже будет выглядеть рядом с ним, как прислуга, но делать нечего.
Он ждал ее в вестибюле в темно-синем костюме, белой рубашке и розовом галстуке.
Когда он протянул ей навстречу руки, она увидела ряд золотых пуговиц на манжетах его пиджака. Заметив, что она смотрит на них, он сказал:
— Это моя служебная форма.
— А мне очень жаль, что я не взяла с собой вечернюю одежду, ужасно жаль!..
— Послушайте, моя жена, прежде чем пойти со мной на концерт, в театр или в ресторан, целый час одевается, еще час возится с волосами и два часа красится! Это сводит меня с ума, я так устал от этого! Это совершенно лишнее.
— Вы ее любите? — спросила она слабым голосом, стараясь, чтобы это не прозвучало провокативно.
— Я любил ее, я уважаю ее. По воскресеньям мы вместе ходим в церковь. У нас двое замечательных детей. Понимаете, это мой второй брак, и я делаю все, чтобы сохранить его. Я развелся с первой женой из-за нее, но, по правде сказать, не только из-за нее. В молодости я был большим озорником. Старшие дети до сих пор не простили меня. Но она… как бы это сказать… Мне понравилось, что она не хотела заниматься со мной любовью до замужества. В детстве у нее была травма, связанная с отцом, понимаете… Уже больше года мы спим в разных комнатах…
Да… Физиологические проблемы. И какое ей дело до физиологических проблем этого гоя? Он очень милый, этого нельзя отрицать, и он явно пытается ухаживать за ней, и его ухаживания ей приятны, этого тоже нельзя отрицать. И он так доверяет ей, так откровенен с ней, так много рассказывает ей о себе… Все это сбивает с толку. Она была рада, что он не стал показывать ей фотографии жены и детей и ей не пришлось ими восхищаться.
Она задумалась и не заметила кромки тротуара, когда они подошли к переходу.
— Будьте осторожны! — ласково сказал он, подставляя ладонь под ее локоть. Ей не сразу удалось унять волну жара, прокатившуюся по телу. После многих лет постоянной заботы о благополучии мужа, детей и матери, в то время как никто из них не выражал ни малейшего беспокойства о ней, эти два слова подействовали на нее, как крепкий алкоголь. Легкое прикосновение его руки, готовой поддержать, заставило ее почувствовать, будто она вот-вот спрыгнет со скалы, а внизу, у подножия, стоит Эндрю, готовый поймать ее.
Она еще никогда не была в индийском ресторане. Интерьер был украшен яркими гобеленами, с декоративных абажуров свисали красные кисти и колокольчики, издававшие время от времени нежные звуки. В воздухе стоял запах ладана, тихая переливчатая музыка витала над столиками и немногочисленными посетителями.
Он поспешил отодвинуть для нее стул, опередив официанта, который тут же поставил перед ними бутылку лимонада «Нимбу Фанни» и подал карту вин. Эндрю заказал себе мартини с тамариндом и, увидев, что Юдит растерялась, спросил, не хочет ли она выпить ананасовой маргариты, словно знал, что ананас ее любимый фрукт. После коктейля все вокруг стало довольно расплывчатым. Она помнила только, что просила не заказывать ничего мясного, что перед каждым блюдом делала беззвучное благословение, что еда была острой и что он рассказывал о своем детстве в тени двух старших братьев и деспотичной няни, контролировавшей его занятия скрипкой… Потом она рассказала ему о своем единственном брате Андрее, который был убит на войне через три года после репатриации, о том, как в течение многих лет она была уверена, что это ошибка, что он вернется, как она чувствовала, что он всюду следует за ней и ей приходилось двигать руками и ногами за себя и за него… Эндрю рассказал, что его отец служил в Палестине и у них была квартира в Иерусалиме, в районе Мошава Германит, а Юдит сказала, что живет как раз в этом районе. Она ни словом не обмолвилась об Эльханане, а он не спросил. Последнее блюдо было незабываемым — что-то белое и сладкое, приправленное кардамоном и гранатом, тающее во рту и растапливающее все тело. Бенгальские сладости.
На обратном пути, прежде чем войти в университетский комплекс, он, вопросительно глянув на нее, обхватил ладонями ее покрытую платком голову и нежно поцеловал сначала в глаза, трепеща словно бабочка, впившаяся в прекрасный цветок, а потом ласково нащупал губами ее губы, которые, сначала сжавшись, постепенно смягчились и разжались. В просторном вестибюле они начали вежливо прощаться друг с другом.
— Увидимся завтра? — спросил он.
— Когда?
— Правда, на завтра у меня запланированы важные встречи, и мне еще нужно будет поймать несколько человек. Встретимся вечером? В восемь? Здесь, в лобби?
Он осыпал ее вопросами с жадной, требовательной, нетерпеливой улыбкой. Она кивнула с улыбкой сообщницы.
— В какой ты комнате? — осмелилась она спросить.
— Я получил номер не в университетской гостинице, а в специальном кампусе для важных гостей, — засмеялся он и махнул рукой в направлении своего жилья. — Почему ты спрашиваешь?
— Просто из любопытства.
Тень тревоги прошла по его лицу. Кто эта женщина? Не оказался ли он замешанным в чем-то опасном? Нет-нет, эта маленькая израильтянка не может быть опасной. И сейчас он отчаянно нуждается в любви, в нежности. Ему нужно почувствовать себя принятым. Впитаться. Проникнуть.
После утренней молитвы и чашки чая у себя в комнате она отправилась на поиски ресторана и быстро его нашла. Как обычно на таких конференциях, утром здесь было самообслуживание, официанты наливали только кофе. Эндрю не было видно. Решив не садиться рядом с коллегами, она выбрала столик на двоих, повесила сумку на стул и пошла за подносом, но не стала грузить на него все то невозможное, что англичане едят на завтрак — фасоль в томатном соке, ломтики бекона с яичницей, — а взяла кусочки ананаса (м-м-м…), несколько вишенок, йогурт и сладкий липкий солодовый хлеб. И конечно кофе, нет ничего лучше кофе, но только не этот невыносимый английский кофе. Произнесла благословение на хлеб и начала есть.
Ей не удалось избежать встречи с профессором Мэтти Штрайхманом, бородатым, в ермолке, посвятившим свою жизнь архивам Исаака Бабеля, и с доктором Ольгой Альтман, толстой и услужливой, опубликовавшей книгу о визитах Бунина в Израиль, а также со слависткой из Беркли, которая перевела Соловьева на английский и хочет эмигрировать в Израиль, — короче говоря, у Юдит не было выбора, пришлось обменяться пустыми вежливыми словами, услышать о нескольких замечательных и очень важных лекциях и выразить большой интерес к тому, что когда-то интересовало и трогало ее, но теперь сделалось бременем, потому что ее занимало только одно: где Эндрю? Может быть, он уехал, получив сообщение из дома? Он, конечно, ничего ей не должен, но как-то… Неужели она больше не увидит его?
После завтрака она планировала послушать лекцию о Владимире Соловьеве, эта тема очень интересовала Юдит, казалась ей важной, но ноги привели ее в университетский двор, в кампус для гостей университета, который был построен на пологом склоне холма. Она бродила там без толку минут двадцать, гуляла по мощеным тротуарам, разглядывала растения, цветы и наконец повернула назад, крайне недовольная собой. Она чувствовала себя очень глупо.
И вдруг она увидела его. Со спины. Он быстро спускался с холма, чуть ли не бегом, в белом костюме, с черной кожаной папкой в руке. Она почти побежала за ним — не для того, чтобы догнать его, не для того, чтобы увидеть, куда он идет, а просто так, словно он распространял какой-то запах, одурманивающий ее, словно он играл какую-то волшебную мелодию, очаровывающую ее, словно какой-то сильный ветер толкал ее сзади и не давал идти в другую сторону. Еще никогда она не была такой невесомой и такой тяжелой одновременно. А он уже поднимался по тропинке к гостевому дому и, наконец, постучал в одну из одинаковых деревянных дверей в нем.
Она застыла в ожидании не в силах пошевелиться. Она просто стояла и ждала на тротуаре, скрывшись за одним из цветущих деревьев. Она слышала, как колотится ее сердце.
Внутри нее звучал сигнал тревоги, предупреждающий об опасности, но стопы ее ног словно приклеились к тротуару. Так — в тени цветущих деревьев, обвеваемая легким ветерком, — она простояла двадцать бесконечных минут. Когда он вышел, она осталась стоять на месте, окаменев. Он приближался к дереву, за которым она стояла, и вдруг, заметив ее, остановился, побледнел.
— Джудит, что ты здесь делаешь?
— Ах… не знаю… Думаю, жду тебя.
— Ждешь меня? Здесь? С какого момента?
— Недолго, с момента, когда ты вошел в ту дверь.
— Как ты узнала, что я здесь?
— По правде сказать, я заметила тебя и пошла за тобой. Надеюсь, ты не сердишься…
— Почему ты пошла за мной? Что ты хотела?
— Не знаю, Эндрю. Я не видела тебя за завтраком и начала немного волноваться или что-то в этом роде.
Он бросил быстрый взгляд по сторонам и, убедившись, что поблизости никого нет, обнял ее и быстро, страстно поцеловал.
— Как ты думаешь, можно мне выпить кофе в твоем номере? — спросил он, и ей было ясно, что он имеет в виду.
— Конечно можно, — ответила она с притворной легкостью, убеждая себя в том, что, может, и правда, он имеет в виду просто кофе, но при этом в ее голове пронеслось на долю секунды, что он не еврей. Он — гой[31]. Необрезанный. И без ноги.
У себя в номере она стояла перед ним, глядя ему в глаза и позволяя ему медленно снять платок у нее с головы. Его руки не дрожали.
Примерно через час ее живот прижимался к его круглому животу и обрубку голени, похожему на каменный шоколад, а ее щека вжималась в простыню, измазанную вязкой спермой и мокрую от слез.
— Ты плачешь? Я сделал тебе больно?
— Нет-нет. Это не из-за тебя.
— Послушай, я не все о тебе знаю, и ты не все знаешь обо мне. Но то, что ты сделала, последовав за мной, — очень опасно и для тебя, и для меня, понимаешь?
— Меня не волнует, что обо мне говорят, — бросила она вызывающе.
— Не в этом дело, не в этом дело.
— А в чем?
— Я не могу объяснить.
— Ты работаешь в службе безопасности?
— Скажем, большинство высокопоставленных военных, когда выходят на пенсию, поступают именно так. Знаешь, как это происходит: сегодня ты допрашиваешь кого-то, у кого где-то есть двоюродный брат или хороший друг, а завтра ты читаешь в газете о террористической ячейке, которую вовремя раскрыли…
— Так вот зачем ты приехал на эту конференцию?
— В том числе. А как ты думаешь, что происходит на международной конференции по русистике?
— До сих пор я не думала об этом…
— Так подумай сейчас. Джудит, я не знаю, что у вас в Израиле известно о том, что происходит вокруг вас…
— Эндрю, в Израиле каждый час слушают новости.
— Новости… Понятно. Но есть люди, знающие намного больше того, что израильтяне слышат в новостях. И ты должна знать: я очень беспокоюсь.
— О ком? Обо мне?
— И о тебе. И вообще — ситуация тревожная, если не сказать опасная.
— Для кого? Что ты имеешь в виду?
— Я уже слишком много сказал. Во всяком случае, если ты знаешь людей, у которых есть доступ к бункеру… Я был бы счастлив, если бы ты помогла мне связаться с ними.
— Доступ к бункеру?..
— Разве ты не знаешь, что все важные военные решения принимаются в бункере, в Кирие? Я думал, что в Израиле это знает каждый.
— А что ты будешь делать, когда свяжешься с ними?
— Я постараюсь разговорить такого человека, но, конечно, не раньше, чем выясню, что у него есть проблема, которую я могу решить, или что я могу организовать для него приглашение, включая проживание, билеты на самолет и так далее… — Эндрю озорно улыбнулся.
— Спецслужбы Англии шпионят за Израилем, и ты полагаешь, что я помогу им в этом? — Глаза Юдит сузились и стали похожи на точилку для кинжалов.
— Нет-нет, это не против Израиля, не дай бог. Это даже на пользу. Но, ты знаешь, всегда хорошо удостовериться, раздобыть полную информацию. Всегда есть сюрпризы. Помимо прочего, это моя работа, — он пожал плечами и развел руками, — что тут сделаешь!
Конференция должна была закончиться во вторник днем. После заключительной лекции они снова пошли в ее комнату, зная, что у них есть полчаса, а затем нужно будет освободить номер. На этот раз он был немного более жестким, а она более податливой и страстной.
— Мне очень трудно с тобой прощаться, — сказал он, впившись в нее взглядом. — Правда, очень трудно.
— Я знаю, мне тоже, — сказала Юдит с горькой улыбкой, ясно сознавая, что никогда больше его не увидит. И тут же подумала: она получила чудесный подарок, больше, чем она заслуживает, больше, чем она мечтала.
— Я хотел бы посадить тебя на поезд, но это может быть опасно, — сказал он.
— Нет проблем, — сказала она и почувствовала себя отторгнутой, отрезанной, сгоревшей. Он поцеловал ее в закрытые влажные глаза, протянул визитку и сказал:
— Сейчас мой офис дома, поэтому не звони по этому телефону, это опасно, но я буду очень рад, если ты напишешь мне. По этому адресу. Только укажи на конверте: «личное». Поняла?
Из окна такси, подвозившего ее к вокзалу, Юдит увидела огромную красивую церковь с высокими куполами. Она попросила водителя остановиться, заплатила не считая и позволила своим ногам идти по каменной площади к церкви. Чемодан на колесиках с шумом катился рядом.
Что она делает? Что она делает? Вокруг на скамейках сидели люди в расслабленных позах. Понимают ли они по тому, как повязан ее платок, что она еврейка, соблюдающая заповеди? Ничего, пусть понимают. Войдя в церковь, она очутилась в пространстве с огромными колоннами. Здесь, на скамьях под высокими сводами, тоже, наверное, сидят люди. Ее окутал запах восковых свечей. Она шла, выпрямившись, с чемоданом в руке по квадратным камням гробниц к стене из разноцветных витражей, к алтарю, над которым висел большой черный крест. Поставив чемодан рядом с собой, она опустилась на колени, сложила руки, опустила голову и безмолвно сказала про себя: «Спасибо! Спасибо! Спасибо! Спасибо! Спасибо!» Она искала глазами статую или икону Мадонны — сейчас она рада была бы поговорить с женщиной о том, что с ней происходит, — но в некатолической церкви женского образа не было и в помине.
Уходя, она пожала плечами и чуть было не рассмеялась, подумав: «Я, наверное, сошла с ума! Это богохульство! Что мне, еврейке, искать в церкви? Я опаздываю на поезд!» Но это было необходимо — сбросить груз внезапного, невероятного бремени счастья, а также приблизиться к нему, к Эндрю, войти в святое для него место.
Все полтора часа пути от Бата до станции Паддингтон она сидела прямо с закрытыми глазами, идиотская улыбка заливала ее лицо. Она представляла себе его глаза, его голос, его руки, его взгляд, его движения, пальцы… Она пообещала себе — ее внутренняя речь невольно стала английской — расслабиться, отключиться от всего этого в Лондоне: забыться, позволить себе все доступные удовольствия — пятипроцентный сидр, музей, парки, послеобеденный сон без будильника и, может быть, даже билет в театр на завтрашний дневной спектакль. У нее был заранее забронированный отель типа «постель и завтрак». Она поехала туда на такси. Зарегистрировалась у стойки, зашла в номер, переоделась, легла на широкую кровать. В комнате витал слабый запах сигарет, но на этот раз он ее не раздражал.
Вскоре она обнаружила себя сидящей за столом и пишущей на оставленной кем-то пачке сигарет, пишущей на его, Эндрю, английском: Running rabbit. Fancy colored pheasant. Was it a wasp? Was it a fantasy?[32] Другой бумаги у нее не было, потому что перед отъездом из Бата она выбросила все бумаги, чтобы облегчить чемодан. Она писала, пока на пачке было место, потом положила ее в сумочку и вышла на улицу.
Села за столик в кафе. Пила легкий сидр. Чувствовала, что плывет, парит. Смотрела перед собой, ничего не видя, кроме мерцающих воспоминаний обо всем, что произошло между ней и Эндрю. Потом зашла на почту. Купила конверт. Развернула сигаретную пачку, написала номер своего рабочего и домашнего телефона, сложила и положила в конверт. Затем с болезненной решительностью сняла с шеи тонкую цепочку со звездой Давида, теплое золото, которое было на ее шее с семи лет и стало частью ее тела, и сунула между складками бумаги. Лизнула липкую полоску конверта и плотно его заклеила. Написала адрес. Слово «личное» она написала заглавными буквами. Не стала писать адрес отправителя. Купила марку, наклеила ее на конверт и протянула письмо клерку.
— Обычной почтой, — сказала она ему.
Она явственно услышала, как Эндрю укоризненно сказал ей, что она сделала нечто опасное. Он получит ее письмо и положит этому конец. Как? Он запаникует, не ответит, и она все поймет. Тогда у нее не будет выбора.
Так она думала во время долгих прогулок вдоль Темзы, по Пиккадилли или в парке Сент-Джеймс, нисколько не любуясь видами, не интересуясь витринами магазинов, стараясь лишь устать, чтобы вернуться в номер и как следует выспаться. Ей приснилось, что она карабкается по высокой скале, пытается ухватиться руками за колючие кусты, опереться ногами на выступы, но красноватый грунт осыпается, и она снова и снова соскальзывает вниз, при этом из ее карманов выпадают документы, ключи, кошелек. На рассвете она проснулась мокрой от пота и больше не могла заснуть.
После завтрака она отправилась в зоопарк. Зоопарки всегда успокаивали и радовали ее в зарубежных поездках. Среди обезьян, оленей, медведей и слонов она снова становится шестилетней девочкой, которая хочет лишь одного — кормить этих животных. Она отметала мысли об инфантильном времяпрепровождении, о пустой трате времени. «Я в отпуске, — напоминала она себе, — я в отпуске». Скоро все встанет на свои места. Она позвонила детям, потом Эльханану и сказала, что возвращается вечером.
Когда она приехала, Эльханана дома не было. На столе лежала записка: «Я пошел на урок истории к Яакову Йосефу». Она быстро приготовила себе ужин — омлет, тосты, сыр, травяной чай — и начала разбирать чемодан. На дне чемодана лежали засохшие стебли травы, которые, видимо, прилипли к ее одежде на том лугу с кроликами. Сердце пронзила боль, заставившая на мгновение застыть на месте. Нет-нет, это исключено, это должно исчезнуть из ее жизни, забыться.
Утром она завтракала с Эльхананом. Он спросил, как она себя чувствует, и почти не слушал ее ответа. Она заметила вдруг, что на носу и в носу у него растут волосы. «Мог бы хотя бы выдернуть те, что торчат из ноздрей!» — подумала она с неожиданной враждебностью, но, доев хлопья с йогуртом, привычно налила им обоим кофе.
Телефон зазвонил, когда они пили кофе. Не дают спокойно поесть! Эльханан не обращал внимания на звонок, как будто не слышал, точно так же он делал ночью, когда плакали дети. Юдит встала из-за стола и сняла трубку. Это был голос Эндрю. Говорил он, конечно, по-английски.
— Алло, я говорю с Джудит? Джудит, я люблю тебя! Ты слышишь? Ты слышишь меня? Я люблю тебя! Я люблю тебя! Я хочу снова встретиться с тобой!
— Да, хорошо, я позвоню из офиса. Мне сейчас неудобно разговаривать. Пожалуйста, не звоните мне домой.
Эльханан устремил взгляд на жену.
— Кто это был? Почему ты так побледнела вдруг? Почему у тебя дрожит рука с чашкой кофе?
— Просто коллега с конференции. Один из тех, кого я терпеть не могу. Что вдруг он звонит в такое время?
— Юдит, извини, но ты врешь! Это не похоже на разговор с коллегой! У тебя с ним что-то было? Скажи это сейчас. Сейчас и немедленно. В конце концов я все равно узнаю. Ты же не умеешь хранить секреты, ты знаешь это лучше меня.
— Да, был там один, который ухаживал за мной, но это не было серьезно, — призналась она, стиснув зубы и устремив на мужа твердый взгляд.
— Ухаживал за тобой? Что значит — ухаживал? Вы трахались или нет?
Она не отвечала, и он снова закричал:
— Отвечай! Вы трахались или нет? И как его член — больше моего?
— Эльханан, ты с ума сошел!
— Да, я чувствую, что схожу с ума. Ты постоянно общаешься с людьми, которых я не знаю, а я торчу здесь, мне не с кем поговорить, нет никого, кто мог бы мне помочь. Тебе вообще на меня наплевать.
— Посоветуйся с раввином, Эльханан.
— Я уже говорил с ним. Рассказал ему все. Спросил его, не развестись ли мне. С твоего согласия, конечно.
— Я этого не заслужила, Эльханан, я не заслужила этого. Мой успех на работе содержит нас обоих.
— Мне не нужно, чтобы ты меня содержала. Мне не нужен профессор в доме, мне нужна женщина, нужен дом.
В начале ноября она вернулась к преподаванию на своих трех курсах — два в понедельник и один в среду, во второй половине дня, — и вступила в должность завкафедрой, предполагающую составление бюджета, проведение заседаний, участие в совете факультета, планирование семинаров, инструктаж секретарей, комплектование персонала, составление учебной программы на следующий год, не говоря уже о выдаче и подписывании разных документов. В почте, скопившейся в офисе, — она всегда открывала конверты стоя, желая избавиться от бумажной волокиты как можно быстрее, — было шесть конвертов из тонкой желтой бумаги с английскими марками и надписью: PRIVATE. Ей было нелегко разобрать почерк Эндрю, потому что писал он каллиграфическим пером, растягивая буквы. «Я звонил в ваш офис десятки раз без ответа. Что происходит? Как твои дела? Нет минуты, чтобы я не думал о тебе».
И в другом письме: «Я сижу в своем офисе и смотрю перед собой, вспоминая каждое мгновение, которое мы провели вместе. Твое лицо все время у меня перед глазами, что бы я ни делал. Я так хочу обнять тебя и держать в своих объятиях! Мы должны встретиться вновь. Я люблю тебя».
И в третьем: «Я подумываю о том, чтобы посетить Израиль. Можешь ли ты проверить возможность моего участия в конференции в твоем университете или в любом другом месте в Израиле? Вот три возможные темы моего выступления: „Опасность применения биохимического оружия на Ближнем Востоке“; „Как защититься от биохимического оружия. Организация и обучение тыла на случай биохимической атаки“. Можешь ли ты использовать свои связи и положение завкафедрой, чтобы порекомендовать меня? Я скучаю по тебе так, что это трудно описать. Я люблю тебя».
В четвертом письме: «Ты просила меня не звонить тебе домой, и я подчиняюсь. Но почему ты не отвечаешь, когда я звоню в офис? Я позвонил в справочную университета, мне ответили на иврите нелюбезным тоном и перевели звонок в твой офис». И в пятом письме: «В следующем письме я вышлю тебе свое резюме, чтобы тебе легче было найти в Израиле подходящую конференцию, на которую я мог бы приехать. Есть ли у вас кафедра исследований в области обороны или что-то подобное? Пожалуйста, попытайся это выяснить». Шестое письмо было кратким изложением его биографии: степень магистра в Оксфорде, служба на командных и руководящих должностях в разных точках мира, продвижение по службе, награды, почетный знак за вклад в государственную безопасность и науку.
Слова окутывали и ласкали ее, как волшебный компресс, как горячая ванна с целебными травами. Порвать и выбросить? Ведь нельзя оставлять такое здесь, в офисе. Она вложила письма в присланный деканом конверт с просьбой предоставить проект бюджета на следующий год и задвинула ящик.
Дома она упала на диван рядом с Эльхананом перед телевизором. В последнее время он стал ездить один-два раза в неделю в Тель-Авив, чтобы «встречаться с людьми», и это пошло ему на пользу.
У себя в офисе Юдит поймала себя на том, что изучает программу университетских конференций на следующий год. Вот!.. В мае этого года кафедра политологии проведет конференцию на тему: «Израиль и Ближний Восток — куда мы движемся в третьем тысячелетии?» И где? В Эйлате! За подробностями обращаться к декану факультета социальных наук Джею Бейасину. В кафетерии факультета он всегда громогласно выказывал ей свою дружбу…
Когда Юдит вступила в должность, она позвонила ему, чтобы спросить, как спланировать бюджет, не зная, во сколько что обойдется. Джей ответил ей покровительственным тоном, проникнутым доброжелательностью:
— Моя дорогая, ты хочешь, чтобы я научил тебя, как меня обмануть?
Дождавшись, когда секретарша закончит работу и уйдет, Юдит позвонила ему напрямую в кабинет.
— Привет! Говорит Юдит Каспи.
— Профессор Каспи! Как поживаете? Чем могу быть полезен?
— Послушайте, Джей, я только что обратила внимание на эту конференцию, которую вы организовываете в мае в Эйлате.
— Если я не ошибаюсь, Россия — она не на Ближнем Востоке!
— Вы правы, но это не для меня. Знаете, недавно, когда я была на конференции по славистике в Англии, я познакомилась с неакадемическим, но чрезвычайно интересным человеком, который мог бы стать настоящей аттракцией на вашей конференции. Он военный в отставке в звании генерал-майора и, похоже, что-то делает для их разведки. Думаю, что он очень заинтересуется. Если хотите, возьмите у меня контактную информацию. Мне кажется, вам стоит с ним связаться. Я знаю, что программа уже закрыта, но, насколько понимаю, ему не нужна регистрация в качестве докладчика, так что… может быть, вы найдете какие-то дополнительные рамки…
Вечером Юдит писала: «Дорогой Эндрю! Хочу поблагодарить тебя за добрые слова, которые ты мне написал. Они очень помогают мне сейчас, когда я вступила в новую должность. Я не привыкла к руководящей работе, и, возможно, мне пригодятся твои советы. Есть большая вероятность, что в мае ты сможешь стать участником конференции здесь, в Израиле. Подходит ли это тебе? Я отправила в оргкомитет твое резюме. Прилагаю контактные данные декана, организатора этой конференции, тебе лучше связаться с ним напрямую. Конечно, напомни ему, что я с ним говорила, он очень загружен и мог забыть.
Я не забыла тебя, хотя очень старалась. В феврале у нас перерыв между семестрами. Я могу организовать для себя неделю работы в Бодлианской библиотеке в Оксфорде, точнее в Ярнтон Манор, там есть Центр изучения иудаизма и иврита, где я могу пожить. Подходит ли это тебе? Уверен ли ты, что не забудешь меня за несколько месяцев?»
Работу в старинной библиотеке с возможностью проживания устроила для нее Рина, коллега из отдела ивритской литературы, которая ездила туда каждое лето, а также на шабатон[33], и знала всех. Она была там в июне в качестве оппонента на защите докторской диссертации «Самоубийства в современной ивритской литературе». Защищалась девушка, полная американская еврейка, которая в своей работе показывала, что ивритская литература полна описаний самоубийств, причина которых кризис веры в сионизм. Научным руководителем этой докторантки была профессор кафедры ивритской литературы Оксфордского университета, редактор престижного журнала на английском языке, ее рекомендации были важны для продвижения исследований ивритской литературы в университетах Англии. Было ясно, что она полностью солидарна с выводами диссертации. Вторым оппонентом был профессор ивритской литературы из небольшого университета на севере Англии, его профессиональное существование также зависело от этой ученой дамы, так что не было никаких шансов провалить докторантку. «Я надела черный костюм и черную шляпу с плоским верхом и участвовала в этом шоу с тяжелым сердцем. Потом у меня оставалось два дня, чтобы гулять вдоль реки и скучать», — рассказывала Рина.
Эндрю ответил: «Я всегда мечтал побывать в Эйлате, ведь Иерусалим и Эйлат два самых знаменитых места в Израиле, а Эйлат кажется мне раем. Это будет непростая операция, но не невозможная. Я буду — насколько это возможно — избегать опасностей. С нетерпением жду встречи с тобой в Оксфорде. Пожалуйста, пришли мне точное и полное расписание твоих рейсов туда и обратно, а также твой рабочий график».
Юдит заполнила необходимые бумаги и подала заявку на поездку в Оксфорд с целью исследований в Бодлианской библиотеке. В графе «Цель поездки» она написала: «В этой библиотеке находится книга „Зоар“, переведенная на латинский язык в XVII веке. Ее читал молодой Владимир Соловьев, посланный в Англию делать постдокторат. Книга потрясла его, изменила мировоззрение молодого ученого, превратив его из академического исследователя в мистика и духовного лидера. Я хочу подержать в руках эту книгу, посмотреть, что в ней есть, и, возможно, найти следы замечаний, оставленных Соловьевым». Разрешение было получено без проблем. Уведомление о своем отъезде она отправила по электронной почте. Секретарю было предписано звонить в Ярнтон Манор только в экстренных случаях.
Февраль не самый подходящий месяц для посещения Оксфорда. Все вокруг было покрыто тонким слоем снега, но библиотека!.. Юдит любила библиотеки и в детстве мечтала стать библиотекарем. Ей часто снился счастливый сон: она сидит в комнате без окон и дверей, полной книжных полок; стены и потолок сделаны из сверкающего красновато-коричневого металла. И она сидит там и читает без всяких помех. Замечательная Бодлианская библиотека как раз такое место, полное тишины, любезности со стороны библиотекарей, предельного внимания и отвлечения от проблем. Держать в руках «Зоар» в переводе на латынь, книгу, которая изменила жизнь Владимира Соловьева, отца духовного переворота и русского Серебряного века… И жить в Ярнтон Манор, в красивом двухэтажном особняке, построенном в начале XVII века, с огромными готическими окнами, в пятнадцати минутах езды от Оксфорда…
Когда она подошла к стойке регистрации, служащая сказала ей:
— А, профессор Кейспи! Вчера сюда звонил мистер Ховард, чтобы выяснить, приехали ли вы, и передать «Добро пожаловать!» и «До скорой встречи!».
— Мистер Ховард?
Через секунду она сообразила, что это он, нетерпеливый Эндрю.
Она получила комнату на втором этаже. Эндрю приехал на следующий день, рано утром, еще до восхода солнца. Он ждал ее в лобби, одетый в длинное темно-коричневое пальто. На голове у него была светло-коричневая твидовая шляпа с изображением рыбьего скелета. Он сбрил свою бородку, и подбородок выглядел теперь белым и маленьким. Как только она спустилась в лобби, он вручил ей огромный букет темно-фиолетовых тюльпанов. Боже мой, какой Эндрю красивый! Какой нежный! Какой щедрый! Это все на самом деле или в кино? Вручив букет, он сказал:
— Я выехал очень рано, чтобы у нас было как можно больше времени. Я думал, что смогу провести с тобой несколько дней. Мне очень жаль, но сегодня вечером я должен вернуться. Мне очень-очень жаль.
Они поднялись в ее номер. Он хромал вслед за ней, опираясь на ту же трость, ручка которой показывает время. Она спросила, позавтракал ли он. Он не хотел никакой еды. И она тоже.
Когда она раздевалась, он подошел сзади и надел ей на шею бусы из натурального жемчуга. Одну нитку. И вдруг зарыдал, схватив ее за плечи и уткнувшись лицом в спину. И у нее из глаз потекли слезы, которые она не пыталась сдержать.
У них был только один день. Он повез ее на своей машине в Уорик и Стратфорд-на-Эйвоне, держал на руле руки в светло-коричневых кожаных перчатках и всю дорогу не переставал с энтузиазмом рассказывать об истории этих мест и о том, что происходило с ним самим в этих местах. Как он ездил на своем велосипеде в ту и в эту церковь, как слушал птиц и распознавал их по голосам. Было ясно, что он привык, любит и умеет читать лекции. Он вел машину — боже, опять по левой стороне дороги! — а она то прижималась лицом к его плечу, то гладила его затылок и шею. Оторвав свою руку от руля, он взял ее руку и положил себе на колено, а потом на промежность. Она продолжала гладить его. Да, он гой, но он такой милый, такой красивый, такой желанный! Боже, что со мной? Что я делаю?..
— Я хотел бы путешествовать с тобой по всему миру, если бы только обстоятельства были другими. Ты знаешь, с тех пор, как мы встретились, ты все время мне снишься. Мне снилось, что ты кричишь и просишь меня прийти и любить тебя, — сказал Эндрю и нажал на какую-то кнопку.
По радио зазвучал праздничный торжественный марш. Может быть, это что-то из Генделя?
— Что это?
— Это произведение Бойса.
— Бойса? Это английский композитор?
— Конечно. Уильям Бойс — мой любимый композитор, эту вещь он написал ко дню рождения короля в 1757 году, называется она «Радуйтесь, британцы, приветствуйте этот день!».
На мгновение между ними возникла трещинка отчуждения.
— Это твой любимый композитор? Ты любишь его больше, чем Баха и Моцарта? — удивилась она.
— Да, — подтвердил он спокойно. — Я полюбил его, еще будучи подростком.
Что ж, в детстве она тоже больше всего любила «Шахерезаду» Римского-Корсакова, но в его возрасте?..
— У тебя есть еще что-то?
Он вставил компакт-диск с Джоном Гэллоуэем, играющим переливчатую японскую музыку.
— Это действительно замечательно, это говорит мне больше, чем музыка Бойса.
Он снова приехал в Ярнтон накануне ее вылета домой, чтобы отвезти на своей машине в Хитроу.
— Я хотел бы показать тебе все прекрасные места Англии, леса и озера, горы Шотландии и Уэльса, показать разных птиц, разные деревни, отвезти на берег Корнуэлла, в места, где ни одной живой души… А пока тебе это, чтобы ты не забывала меня! — он передал ей конверт на прощанье. Целоваться у всех на глазах они не стали.
В конверте было письмо и шелковый платок с цветочным принтом — красными маками работы самой Джорджии О’Киф. Письмо было напечатано крупными витиеватыми буквами, а над текстом красовались цветы, лебеди и кролики. «Я пишу на компьютере, чтобы тебе было легко читать, а также потому, что таким образом я могу в любой момент выключить экран. Спасибо тебе, моя дорогая, за грацию, за нежность и безмятежность. Спасибо за то, что ты показала мне, что такое любовь. Я благодарен Богу за то, что получил возможность прикоснуться к твоим тайнам. Ты — красный мак моей жизни. Я безумно люблю тебя. Ты теперь центр моего существования. Я живу, чтобы встретиться с тобой в мае. Уже купил авиабилет и даже заплатил страховку на случай отмены. Надеюсь, что все это не слишком для тебя. Я никогда не думал, что можно так чувствовать». Слова «я тебя очень люблю» и подпись были написаны каллиграфическим пером, и это было несложно разобрать. К письму был приложен сонет в виде акростиха, каждая из первых двенадцати строк начиналась с одной из букв ее имени Judith Kaspie, а последние две строки начинались с инициалов Эндрю. Это была песня, восхваляющая красоту всех частей тела возлюбленной, ее мудрость и доброту.
Такой стиль был ей совершенно чужд. Все здесь было преувеличенно, вычурно, слишком красиво и эмоционально, вызывало смущение, тем более что пишущий — военный человек, автогонщик… Да, но еще и любитель природы, особенно птиц, и вот, автор акростихов… Когда дело доходит до любви, чопорный англичанин позволяет себе болтать и щебетать, как старшеклассница!.. Но куда делись ее критичность и отвращение к комплиментам? Нет, они не исчезли полностью, однако все это так приятно, так нужно! Отказаться от этого? Да какая женщина в мире может отказаться от такого?..
Переписка и телефонные разговоры между ними продолжались в течение трех месяцев до середины мая с перерывом на еврейский Песах и христианские пасхальные праздники, когда, по словам Эндрю, «дом полон гостей». В первый день после каникул по дороге в университет она попала в облако спаривающихся бабочек, которые ударялись о стекла машины, раздавливались, прилипали к лобовому стеклу и попадали под стрелки дворников. Собирается ли она полностью испортить себе жизнь? Отношения с Эльхананом стали невозможными. Она разговаривала с ним нетерпеливо, иногда грубо, он кричал, а однажды даже ударил ее. Она сказала, что если это повторится, их отношениям будет конец. Он не поверил, что на этот раз именно она хочет развода, и начал расследование. Юдит все отрицала. Приходя в офис, она прежде всего открывала письма Эндрю, следовавшие одно за другим. Он отправлял письма, украшенные изображениями бабочек, птиц и цветов, интересовался, какие птицы водятся в Израиле и где их можно увидеть. Видит ли она по дороге в университет плантации и верблюдов? Снова и снова он писал о том, как сильно, до безумия, любит ее, как страстно тоскует по ней. Ей удалось раздобыть диск с музыкой Бойса, и она приложила усилия, чтобы полюбить эту музыку. Она поймала себя на том, что думает по-английски, что все в ее душе происходит на английском.
Он написал ей, что в ожидании поездки в Израиль заинтересовался иудаизмом, о котором до сих пор ничего не знал. До сих пор он и евреев-то не встречал, а если и встречал, то не знал, что они евреи. Но однажды он встретил в больнице человека, на руке которого были вытатуированы цифры, и только тогда узнал о том, что случилось с евреями во время Второй мировой войны, которую он едва помнит, потому что был маленьким ребенком. Тогда и в Англии продукты распределялись по талонам, было много смертей. У него масса вопросов к Юдит, он хочет больше узнать об истории еврейского народа, о сионизме и, может быть, даже немного освоить иврит. Когда он приедет в Израиль, он, возможно, изучит варианты установления торговых отношений с израильскими организациями, заинтересованными в закупке оборудования для защиты от химического оружия. Не могла бы она прислать ему свою фотографию? Хотя это и опасно, но он может сканировать ее и время от времени открывать файл, а если кто-то заходит, немедленно закрывать его. Юдит купила розовое шелковое платье, обратилась к профессиональному фотографу и позировала ему в разных позах. Для отправки Эндрю выбрала фото, на котором она обнимает белый ствол тополя, прижимаясь к нему щекой и всем телом. Он ответил: «Получил твое письмо с красивой фотографией. Не в силах устоять, я то и дело тайком вытаскиваю ее, гляжу на тебя снова и снова, целую твои губы, твои глаза, твой нос, твои волосы, твои уши, твои пальчики — все, что я вижу на этой фотографии и что так дорого мне. Глядя на твое фото, я скучаю по тебе все сильнее и сильнее».
В аэропорту она встречала его с большим букетом цветов в руках, представляя, как прыгнет ему на руки, на колени, а он схватит ее за попку и поднимет над собой, как поднимал отец, когда возвратился домой после трех лет отсутствия. И она поцелует своего Эндрю, и ей не будет никакого дела до того, кто их увидит.
Но когда она, наконец, увидела его, одетого в деловой костюм и везущего чемодан на колесиках, она просто помахала ему рукой, подошла к нему и повела через переход к стоянке такси. Они приехали к гостинице университета. Завтра он должен будет вместе с другими участниками конференции ехать в Эйлат, а затем, после трех дней конференции, переедет в гостиницу в Эйн-Геди, она заказала там номер на две ночи, на понедельник и вторник, 20 и 21 мая.
Ей не нужно было объяснять Эльханану, куда она едет. Он давно уже перешел спать в свой рабочий кабинет и перестал интересоваться ее делами. У него теперь были спектакли, пользующиеся успехом, он получил престижную премию, в Тель-Авиве у него был хор мальчиков. Они исполняли его песни, и каждую неделю он ездил на два-три дня, с понедельника до среды, в Тель-Авив на их выступления. По вечерам он садился смотреть телевизор, а она сидела рядом в кресле, проверяла работы студентов или готовилась к очередному занятию с ними. Разговоры между ними ограничивались вопросами: кто возьмет их машину? когда вернет? когда и сколько дней в неделю каждый из них может пользоваться ею? Даже в синагогу они ходили теперь порознь.
В отделе Юдит сообщила, что будет отсутствовать в связи с научной работой, и рано утром в понедельник поехала к Эндрю в Эйн-Геди. Он ждал ее в холле гостиницы. На этот раз он был в синей рубашке с коротким рукавом, в брюках цвета хаки, на голове у него была кепка-бейсболка, а в руках он держал палки для скандинавской ходьбы.
Увидев его, она снова почувствовала, как в ней поднимается волна благодарного удивления, желания ответить на его нежность каждой клеточкой своего существа. Они пошли на прогулку к ручью Давида. На их счастье, там никого не было. То и дело они не могли идти рядом, только друг за другом. Несмотря на инвалидность, он был все время немного впереди и ждал ее, чтобы заключить в объятья, чтобы подать ей руку, если нужно было перешагнуть через ручей. Он использовал малейшую возможность дотронуться до нее. Скалистые даманы прыгали вокруг них. На вершине одной из самых высоких скал лежал огромный козел, безмолвный и неподвижный, как изваяние. Вокруг него прыгали козы. «Знаешь ли ты время, когда рождаются дикие козы на скалах?» — пришел ей вдруг в голову стих из Иова. В самом деле, что мы знаем? Ничего.
Эндрю восхищался черными птицами тристрам, которые выставляли напоказ свои оранжевые животики, скальными ласточками и птицами, которых он называл арабскими болтунами. Вдруг прямо у них из-под ног выпорхнула маленькая пестрая курочка, ее Эндрю сразу определил как каменную куропатку, или кеклик. «Партридж!» — называл он птицу по-английски и смеялся от радости, как мальчишка.
— В Англии таких много! Вот уж не ожидал встретить кеклика в Эйн-Геди!
На мгновение он затих, испуганный гулом водопада Шуламит.
— Что это? Самолет?
— Вовсе нет. Мы подходим к маленькому водопаду. Это, конечно, не Ниагара, но то, что он существует здесь, в пустыне, — это чудо! Шуламит — нет, не Саломея, которая просила у Ирода голову Иоанна, — а именно Шуламит, это из «Песни песней» царя Соломона.
— Ты моя Шуламит, моя птичка пустыни, моя дорогая, моя любимая! — он ворковал, как голубь, а она смеялась от удивительных слов, которые ей еще не доводилось ни от кого слышать.
Они пришли к водопаду. Вокруг не было ни души. Он отложил в сторону скандинавские палки, и они оба вошли в воду — он в трусах, без протеза, цепляясь за скалы и за Юдит, она в трусиках и бюстгальтере. Повернувшись спинами к водопаду, они брызгались и толкались, как дети, потом немного поплавали в прозрачной воде и вышли обсушиться на одну из скал. Мелкие мушки с жужжанием роились вокруг них, и они поспешили одеться. Стало жарко. Они повернули назад. Юдит казалось, что она не идет, а плывет, парит в теплом воздухе. Ей хотелось прыгать. Она рассказала ему, что так она скакала в первом классе по дороге из школы домой, и на плечах у нее трепыхались две маленькие косички. Эндрю говорил без остановки: то вспоминал о своем детстве, о службе в армии в Танзании, то пускался в длинные рассуждения, словно, насмотревшись на водопад, сам превратился в водопад речи. С грустью говорил он о собаках Лесси и Пупетте, об овцах, для выпаса которых не хватает места, о пестроцветных курах, разгуливающих по двору, о голубятне, которую он построил своими руками. Она слушала его с улыбкой и спрашивала себя, говорит ли он так много дома, кто у них занимается хозяйством и как его жена все это выдерживает.
После обеда в гостинице они пошли в его номер отдохнуть. Впервые в жизни она приняла душ с голым мужчиной, да еще и с необрезанным. Он намылил ей шею, плечи, спину, ягодицы, она согласилась намылить его чресла. Когда она вытерлась, он надел ей на запястье браслет, сделанный из серебряной цепочки и зеленых камней, нежно поцеловал и за руку отвел в постель.
Вечером они гуляли по берегу Мертвого моря, слушали безмятежный шум волн, смотрели на луну и яркие звезды на черном небе. Перед сном он вытащил из чемодана маленькую бутылочку коньяка «Реми Мартин», и она не отказалась, хотя и без того чувствовала себя опьяненной. Ночью он дважды будил ее, и она отвечала на его ласки.
На следующее утро они принимали сероводородные ванны по другую сторону шоссе, в шлепанцах прошли по дорожке, ведущей к берегу моря, намазали друг друга черной грязью и покатывались со смеху. Потом он сказал, что у него болит горло. Она сбегала в офис гостиницы, оттуда на кухню, принесла лимон, листья шалфея, сделала ему чай с медом. Он заснул, проснулся вечером, заявил, что она вся из меда, и снова захотел любви.
Когда они расставались в аэропорту, он сказал ей:
— Это было что-то фантастическое. Я не уверен, что это не приснилось мне. Ты знаешь, с каждой нашей встречей я люблю тебя все больше. У меня такое чувство, что половина меня остается с тобой здесь, в Израиле. Ты думаешь, что нам будет все лучше и лучше вместе?
Ей хотелось спросить, сколько времени, по его мнению, они будут так встречаться, но она отбросила от себя эту мысль.
Их переписка продолжалась. «Я хотел бы сейчас быть мухой на стене твоего офиса! Ах, моя дорогая! Я хочу смеяться с тобой, плакать с тобой, делить с тобой твой дом, твою постель, твою жизнь. Если бы мы были немного моложе, я был бы рад познакомиться с твоими родителями. Уверен, что у тебя были замечательные родители и прекрасная семья. Как хорошо было бы, если бы мы с тобой могли родить детей и растить их вместе! Как бы ты отнеслась к двум-трем маленьким девочкам с косичками, девочкам, которые любят прыгать, вместо того чтобы идти? И к двум-трем озорным мальчишкам, которые любят гонять на велосипеде?
Мы бы так гордились ими! Я уверен, что у наших детей были бы чудесные характеры, что мы могли бы дать им стабильную семейную жизнь, полную взаимопонимания, воспитать в них уважение к людям, культуре, традициям, любовь к птицам и зверям, умение ладить с людьми, широту взглядов. Понятно, что они будут говорить на английском, но ты научишь их ивриту и русскому. Я скучаю по тебе, по твоему очарованию и элегантности, по твоему чувству юмора, по твоей одухотворенности, страстности и щедрости. Я просыпаюсь по ночам и шепчу твое имя — снова и снова. Иногда мне хочется, чтобы ты не была такой совершенной, тогда мне было бы легче. Но я очень горжусь тобой, горжусь своей любовью к тебе».
«Эндрю, любовь моя, я чувствую, что связь между нами становится серьезной. Я рассказывала тебе, что моя семейная жизнь разрушена и уже давно идет речь о разводе. Я не хочу спрашивать тебя, каково твое мнение об этом, я понимаю, что это мое решение и моя ответственность. Я только хочу знать, что, как тебе кажется, будет с нами потом. Как продолжатся наши отношения?»
«Моя дорогая Джудит, моя единственная любовь, звезда, освещающая мою жизнь, я много думал об этом. Я просыпаюсь по ночам с этими мыслями. Я уже писал тебе, что после каждой нашей встречи люблю тебя сильнее и сильнее. Я был бы рад жить с тобой, защищать тебя и служить тебе здесь или даже в Израиле, я бы сумел найти там работу, чтобы не жить за твой счет, если бы не одно — мои дети. Я не хочу обманывать тебя и клянусь тебе, что никогда в жизни не обману. Двое моих детей от второго брака еще маленькие, я очень-очень люблю их и ни в коем случае не поступлю с ними так, как с детьми от первого брака. Это не будет хорошей и заслуживающей уважения основой для нашей с тобой совместной жизни. Я понимаю, что слова, которые я сейчас пишу, причинят тебе боль, но, как я уже написал, я не хочу обманывать тебя. В то же время я пытаюсь найти работу, которая позволит мне приезжать в Израиль на короткое или долгое время, а если не в Израиль, то в какую-то другую страну, где мы сможем встречаться. Я много думал и о том, как могла бы сложиться наша жизнь в Израиле, если бы мы стали мужем и женой. Сумел бы я интегрироваться в израильскую культуру? Сумел бы выучить иврит? Здесь, где я живу, я пользуюсь уважением в организациях, в том числе христианских. Примет ли меня синагога? Подойдет ли тебе жизнь в Израиле с неевреем? Не разрушит ли брак с неевреем всю твою жизнь? Я знаю, что надо перецеловать много лягушек, чтобы найти принцессу, а ты — моя принцесса, и я готов не только целовать, но и съесть много лягушек ради тебя, но… не оставить своих детей. Мне кажется, что лучше нам встречаться за границей. Я так хочу называть тебя: моя жена! Ты нужна мне! Может быть, как-то все устроится?..»
Слово «жена» он написал с большой буквы: «my Wife».
Иногда они перезванивались. Говорить по телефону из своего домашнего офиса он мог лишь тогда, когда его жена отводила детей в школу или забирала их оттуда. Разумеется, это было исключено во время каникул и в праздники. И Юдит не бывала в своем офисе во время отпуска и по праздникам. Однажды вечером, когда она ушла на концерт, Эндрю позвонил ей домой. Трубку снял Эльханан.
— Алло, я могу поговорить с Джудит?
— С Джудит? Кто ее спрашивает?
— Ее коллега из Англии. Я перезвоню позже.
Он повесил трубку. Эльханан включил обратный звонок и попал на жену Эндрю.
Когда Юдит вернулась с концерта, он устроил ей дознание. Она отпиралась, он не отставал и, когда она в конце концов призналась, влепил ей пощечину, тряс за плечи, припечатал к стене.
— Ты трахаешься с гоем! Преступница! Мерзавка! Говно!
В ту ночь он не дал ей уснуть ни на минуту. Утром они выпили кофе и сели составлять соглашение о разводе. К ее удивлению, Эльханан оказался щедрым: он покинет дом и переедет жить в Тель-Авив, она будет оплачивать его съемную квартиру, но он заберет машину и несколько любимых картин. И конечно, пианино и настенные часы. Развод оказался легче, чем ожидалось: сначала раввин попробовал убедить их помириться и восстановить семейное согласие, но, когда ему вручили правильно составленное и подписанное обеими сторонами соглашение о разводе, отпустил их.
Было трудно, особенно в субботние вечера. Иногда приходили дети. Иногда она делала кидуш[34] и произносила «Биркат а-мазон»[35] в полном одиночестве. Джей пытался ухаживать за ней: стучал в дверь ее кабинета, предлагая ей очищенный мандарин, говорил, что она слишком много работает, приглашал побеседовать с глазу на глаз в офисе декана вечером, когда секретарши уже ушли. Она всячески избегала встречи с ним.
Эндрю писал: «Джудит, сокровище мое, совершенство мое, я очень обеспокоен тем, что происходит у тебя дома. Я догадываюсь, что ты пострадала от его агрессивности. Моя дорогая, ты должна рассказать мне об этом все. Я тоскую, я хочу быть рядом с тобой, ухаживать за тобой, защищать тебя. Я бесконечно тоскую по твоему телу. Ты пробудила во мне страсть, которая отказывается утихать. Это по-настоящему больно. Мне тоже нелегко здесь, я не хочу вдаваться в подробности, чтобы не вызывать преувеличенных ожиданий, но мне дает силы моя любовь к тебе. Это эгоистично с моей стороны, я использую тебя как баррикаду, чтобы защищаться, не оказывая тебе никакой поддержки. Я прошу тебя не делать ничего, что может принести тебе вред или подвергнуть опасности. Ты слишком дорога мне. Я не знаю, как бы я выжил здесь без твоей любви. Я оказываю на тебя излишнее давление? Клянусь, что ты — самое замечательное и удивительное, что случилось со мной на протяжении всей моей жизни. Очевидно, у тебя были особенные выдающиеся родители, если они произвели на свет такую особенную дочь».
Следующий раз они встретились в Париже в начале октября того же года. Юдит пригласили прочитать лекцию об Исааке Бабеле в Институте русских исследований, и она получила на неделю комнату-студию в центре города, в здании, предназначенном для проживания студентов и приглашенных лекторов. Комната была довольно убогой: узкая кровать, огромный стол, пол, покрытый линолеумом, мини-кухня и туалет. Все тут говорило: здесь поселяются, чтобы работать. Но было в этой комнате большое окно, из которого сквозь густой туман были видны улица, река Сена и нарядные здания вдоль нее. Деревья бульвара стояли без листьев, и весь этот вид был словно из черно-белых фильмов двадцатых годов.
Она сняла шляпу, надетую ради Парижа, и распустила волосы. В магазине на улице Риволи она не устояла перед брюками из спандекса, которые выглядели так, словно связаны из золотых нитей. Когда она надела их и серые полуботинки, она не поверила, что эти ноги принадлежат ей. На мгновение мелькнула мысль: до чего я дошла, что я делаю? Но она тут же погасла, как гаснут трезвые мысли во время опьянения.
Эндрю прибывал самолетом в аэропорт Шарля де Голля. Ее лекция была назначена на вечер следующего дня. Она убрала комнату, купила цветы, орехи, финики, сыры и после минутного колебания — некошерное вино для Эндрю. В аэропорту она ждала его вместе с другими встречающими, многие из которых держали объявления с именами, написанными крупными буквами, и спрашивала себя, как она дошла до такого глупого, такого невозможного положения. Наряду с волнующим ожиданием приезда Эндрю она чувствовала какое-то внутреннее сопротивление. Его следовало срочно подавить, чтобы не запутаться.
Он приехал, как обычно, в офицерской форме, с пуговицами в виде запонок, и она узнала его издалека. Он тоже узнал ее и помахал ей рукой.
Сидячих мест в скоростном поезде на Париж им не досталось. Они стояли вплотную друг к другу, обнимаясь и целуясь у всех на виду. Его руки лежали на ее ягодицах, а бедра Юдит прижимались к его чреслам. Французы привыкли ко всему, но нефранцузы отвернулись или опустили глаза, чтобы не видеть немолодых людей в момент их позора. Поезд привез их к зданию Оперы. Она предложила зайти в кафе и перекусить перед поездкой на автобусе к ее жилью. Подняв свои кустистые брови, Эндрю посмотрел на нее с сомнением, но возражать не стал. Он заказал себе растворимый кофе и сэндвич с гамбургером и двойным маслом, а она попросила не класть в багет гамбургер, а положить только масло.
Когда они сели, он прошептал:
— Я голоден, я хочу тебя, а не кофе и не сэндвич. Сегодня ночью мне приснилось, что мы с тобой плывем в космосе, как два прозрачных космических корабля, и ты раздвигаешь свои ноги, и я вхожу туда, в тебя, и ты принимаешь все мое существо в себя, в свое чрево, и мы уже не человеческие существа, мы — нечто духовное, мы — сама любовь. Ты понимаешь? У меня нет особой склонности к абстрактному мышлению, но этой ночью во сне я понял идею любви. Нет, я не понял, я просто был этой идеей.
Она была удивлена тем, что он пил растворимый кофе, который в ее глазах был низкопробным напитком, тем более здесь, во Франции, где на каждом углу варят такой прекрасный кофе. Ей показалось непривлекательным то, как он скалится, кусая свой сэндвич. Особенно не понравились ей потеки масла из его багета…
Когда она начала раздеваться, он подошел к ней сзади, поцеловал в шею и надел через голову крупное ожерелье из розового бисера, покрывшее почти всю ее грудь. Она повернулась к нему, поблагодарила и поцеловала, не сказав, что украшение ей не по душе и что она никогда не наденет его.
Кровать была слишком узкой, и после того, как Эндрю освободился от протеза, он прижался к Юдит довольно большим животом (с каких это пор у него такой живот?), а когда они успокоились, он стал жаловаться ей на свою жену, которая не хотела никаких контактов, ни физических, ни эмоциональных, но будит его посреди ночи жалобами на бремя ухода за детьми и ведения домашнего хозяйства, на его безразличие или частое отсутствие… И это несмотря на то, что его офис все еще дома, потому что он все еще не нашел такую работу, которая позволила бы создать офис вне дома… Как тяжело в наше время человеку его возраста и профессии найти подходящую работу и как скучна работа в службах безопасности!.. А тем временем он организует большой семинар по окружающей среде, это самая горячая тема сегодня, и может быть, удастся найти работу по этой теме…
Юдит обнаружила, что снова интересуется проблемами и делами мужчины, который не спрашивает о ее делах или делает это только для приличия и не имеет достаточно терпения, чтобы выслушать ее ответ.
— Что будем делать завтра? — спросил он, когда они выпили травяной чай и собрались ложиться спать.
— Хочешь поехать в Булонский лес и пообедать в ресторане на другом берегу реки?
— Это банально. Я был там много раз.
— Есть ли в Париже место, где ты не был?
— Не думаю. Хотя знаешь что? Ты удивишься, но я очень давно не был в Версале. Я был там ребенком.
— А я вообще никогда не была в Версале.
— Вот и прекрасно. Значит, поехали завтра в Версаль. Сядем на автобус или возьмем такси. Это недалеко, вернемся сюда после обеда.
Слегка подпрыгивая на неровностях дороги, автобус вез их из Парижа в Версаль. Эндрю безостановочно рассказывал Юдит об истории отношений между Англией и Францией. Потом они шли по улице, ведущей к дворцу, и трость Эндрю барабанила по темно-серым камням. Во дворе Версаля стояло несколько десятков экскурсионных автобусов. Эндрю и Юдит встали в конец длинной очереди. Было холодно и неуютно.
— Как ты думаешь, долго мы будем стоять в этой очереди? — спросил он.
— Понятия не имею. Я думаю, часа полтора.
— Тебе холодно?
— Ужасно.
— Так давай уйдем отсюда.
— Отличная идея!
Он согнул руку и рыцарски предложил ей идти под руку, словно они были старой парой — французом и француженкой. Она не отказалась. Ей было невыносимо холодно. По дороге она увидела витрину магазина с манекеном в белом пальто из козьей шерсти.
— Давай зайдем сюда на минуту.
— А что здесь?
— Пальто. Мне очень холодно.
Она померила пальто и купила его. Он не предложил оплатить покупку.
Из-за своей лекции она не поехала с ним в аэропорт. Потом пожалела об этом, потому что на лекцию пришли всего несколько женщин, в основном пожилые. Они хотели узнать у профессора, встречалась ли она с дочерью Бабеля, читают ли в Израиле русскую классику и как там относятся к неевреям.
Письма от Эндрю продолжали приходить. Они представляли собой целые страницы покрытые сотнями одинаковых «Я люблю тебя». Юдит даже подумала, не делает ли он «копипаст», потому что это были компьютерные письма, но выглядели они как написанные от руки каллиграфическим почерком. Она купила путеводитель по птицам Израиля и отправила его в мягком конверте, не забыв указать: «личное». Он прислал ей книгу со всеми шекспировскими сонетами. Она послала ему шелковый темно-бирюзовый галстук — цвета его глаз. Он прислал ей золотые серьги с пурпурным камнем, а внутрь коробочки положил брошку-бабочку и записку, написанную все тем же каллиграфическим почерком: «Я люблю тебя». Она послала ему компакт-диск с музыкой Бойса. Он прислал ей компакт-диск с Джоном Гэллоуэем, исполняющим японскую музыку. Она послала ему бецалелевское издание «Песни песней», которое ей удалось купить в букинистическом магазине. Он прислал ей часы, украшенные зелеными драгоценными камнями, а в футляр положил еще и засушенную розу. Она послала ему золотую монету с голубем мира, а он прислал ей флакон духов «Хлое». Она послала ему золотые запонки с его инициалами, а он прислал ей матерчатый расшитый кошелек с изображением единорога, положив внутрь еще один сонет — акростих в ее честь. Она сложила все его подарки в ящик письменного стола и закрыла ящик на ключ. «Ты должна прекратить это, — писал он, — ты тратишь на меня слишком много денег, но как я радуюсь вещам, которые были в твоих руках!..»
Всякий раз, когда она приходила в офис, ее ждали эти ярко-желтые конверты с адресом, написанным его почти неразборчивым почерком. Она пристрастилась к ним, но в то же время они стали для нее рутиной. В одном из писем он спросил, не хочет ли она встретиться с ним в Германии, в Мюнхене, где он должен быть в феврале на семинаре. «Мы можем снять комнату в уединенной деревне, у подножия гор, и провести там два дня, просто занимаясь любовью. Мне нужно прижать тебя к себе и почувствовать нежность твоего тела. Я хочу смотреть на тебя, трогать тебя, ласкать и довести до пика счастья. Вот такой план». Далее шло подробное расписание: дата и время встречи в аэропорту, поиск жилья, время для занятий любовью, рабочие встречи, снова время для занятий любовью, отправка в аэропорт.
«Эндрю, любовь моя, у меня нет проблем с тем, чтобы организовать себе несколько дней для исследований в Германии и даже несколько лекций о месте Шопенгауэра в русской философии и поэзии конца XIX века. Среди моих публикаций есть кое-что на эту тему, но, говоря по правде, я не испытываю ни малейшего желания ехать в Германию. Попытайся понять меня. Я не хочу встречаться с немцами и убеждать себя в том, что они очень милые. Это не только моя личная семейная история, это больше того».
Через несколько недель Эндрю написал: «Я хорошо понимаю твое нежелание поехать в Германию. И я намерен снова приехать в Израиль вечером в субботу, 23 апреля, и мы сможем быть вместе целую неделю. Я написал нескольким людям. У меня намечена встреча с командующим израильского тыла. Постараюсь познакомиться с нужными людьми, чтобы узнать о возможностях трудоустройства. Я безумно люблю тебя. Я думаю о тебе днем и ночью. После телефонного звонка твоего бывшего мужа моей жене ситуация дома стала невыносимой. Это все изменило. Я повторяю про себя твое имя, я пишу твое имя снова и снова, и это спасает меня. Мне нужно найти работу за границей, желательно в Израиле». Она написала ему, чтобы он не забыл взять с собой купальный костюм. Нет-нет, не Эйлат и даже не Эйн-Геди, на этот раз что-то другое.
Она забронировала циммер[36] на ночь с понедельника на вторник в мошаве Арбель и попросила его не назначать встречи ни на понедельник, ни на вторник. Было бы хорошо, если бы он посетил эти христианские места в районе Кинерета.
И вот она снова в аэропорту с букетом цветов. Правда, купленном в миштале[37] с целью экономии. Она приехала на своей купленной после развода машине и с трудом нашла парковку. Самолет опаздывал, и ей пришлось два с половиной часа томиться в зале прилета. Когда она, наконец, увидела его, хромающего к ней, и да-да, все в том же офицерском костюме, она заметила вдруг необычный размер и форму его ушей и какую-то беспомощность позы и выражения лица. Он поставил чемодан, чтобы обнять и поцеловать ее, но она протянула ему букет, и ему пришлось вытянуть над ним шею, чтобы поцеловать ее в макушку. Она покатила его чемодан в направлении своей машины. Чемодан с шумом катился по шероховатой бетонной поверхности. На каком уровне она вышла из машины? В каком ряду поставила ее? Где же эта машина, черт возьми! Эндрю едва поспевал за ней, но без умолку говорил о том, как соскучился, о красоте и достоинствах ее тела. Прежде чем Юдит нашла машину, она споткнулась о ступеньку, упала и ушиблась. Он поднял ее, потом чемодан и позволил ей катить его дальше в полутьме.
По дороге в Иерусалим она включила «Голос музыки», чтобы попытаться заглушить его непрерывную речь, но он продолжал говорить вместе с музыкой. Тогда она приглушила концерт для скрипки № 3 Моцарта, пытаясь создать в себе заслон, который бы сделал тише его речь с благородным оксфордским акцентом и авторитетным тоном нескончаемой лекции.
Найти парковку возле ее дома в Иерусалиме удалось не сразу. Когда она открыла, наконец, старую деревянную дверь, был уже поздний вечер. Она заварила им обоим чай. Он открыл чемодан и протянул ей довольно тяжелый подарочный пакет.
— Открой, — попросил он ее.
— Сейчас?
В пакете была коробка, а в коробке шар из синего стекла, на котором были изображены все континенты и все моря Земли. Лазурная планета крепилась на резной деревянной подставке, что позволяло поставить ее на стол или на полку.
— Какая красота! Это волшебно! Спасибо! Ты подарил мне весь мир?
— Я хотел бы. А пока я хочу, чтобы ты чувствовала себя женщиной большого мира.
— Я бы хотела быть твоей женой, Эндрю, а не женой большого мира.
— Тс-с-с… Иди сюда, иди ко мне, давай не будем об этом говорить. Мне нужно почувствовать тебя. Да-да, если бы мы были женаты, мы могли бы прийти домой после рабочего дня, поговорить, посмеяться, поужинать, рассказать друг другу обо всем, что произошло с нами в течение дня… Да-да, не плачь, успокойся, давай я тебя успокою. Иди ко мне, моя красавица…
Утром он открыл глаза и не понял, где он. Особенно странным было пение птиц. Звучали голоса птиц, ареалом обитания которых никак не могла быть одна страна! Это были птицы из Африки, Австралии, Южной Америки. Что это? Вертя головой в разные стороны, он сел на кровать, потом встал и подошел к окну. Увидел цветущее гранатовое дерево, но ни одной птицы на нем не было. Юдит, смеясь, следила за ним со стороны.
— Где они?
— Ты не понял? Я поставила тебе диск! Компакт-диск с песнями разных птиц!
— Вы заслуживаете, чтобы вас хорошенько побили! Да, побили! И поцелуев, поцелуев! — Он осыпал ее поцелуями и уложил обратно в постель.
В йом-ришон[38] она поехала в университет, а он провел серию осторожных, нащупывающих и разочаровывающих встреч в вестибюлях разных отелей.
Вечером он коротко рассказал ей о них, с обидой подчеркнув грубое, если не хамское поведение израильтян. Она рассказала ему об армейских джипах с английскими солдатами в красных беретах, эти джипы припарковывались прямо на газонах, а потом «анемоны»[39] — так евреи называли этих солдат — входили в дом и переворачивали все вверх дном в поисках оружия.
— Может быть, мой папа был одним из них, — сказал Эндрю.
— Очень может быть. Евреям они не казались симпатичными или нежными.
— Давай не будем говорить о политике, — сказал он.
— Не будем говорить об этом, не будем говорить о том. О чем же нам говорить?
— Поговорим о том, какая ты красивая, какая ты замечательная и какая ты хорошая.
— Эндрю, хватит, хватит.
— Что случилось?
— Ничего не случилось…
Утром в понедельник Юдит села за руль своей машины, и они поехали в циммер в мошав Арбель. Эндрю сидел рядом с ней в спортивной одежде и в раздражающей ее христианской версии рассказывал обо всем, что недавно узнал о Масаде, Ироде, ессеях, Мертвом море, Кумранских пещерах.
— В последнее время я много читаю и думаю об иудаизме.
— Я понимаю. А что ты думаешь об иудаизме?
— Это очень интересно. Древняя, очень древняя религия. Дикая. Жестокая. Мне довольно сложно понять богословские принципы иудаизма, это больше похоже на фанатичное настаивание на всевозможных довольно странных обычаях. Я не понимаю, почему вы цепляетесь за эти обычаи, которым нет места в современном мире. И национализм меня беспокоит.
— А в христианстве тебя ничего не беспокоит? Крестовые походы тебя не беспокоят? Тридцатилетняя война не беспокоит? Преследование гугенотов во Франции не беспокоит?
— Джудит, Джудит, пожалуйста, давай не будем говорить о религии. Мне не нравится, когда ты злишься. Ты никогда не злилась на меня раньше, не так ли?
— Верно, верно, давай не будем. Поговорим лучше о мошаве Арбель. Ты знаешь, что по одной легенде оттуда начнется избавление?
Она рассказала ему о раби Хия Руба и раби Шимоне бен Халафта, которые шли по долине Арбель и видели мерцание первой утренней звезды, Айелет а-шахар. И сказал раби Хия Руба раби Шимону бен Халафта, что так придет избавление: чем больше звезда померкнет, тем ближе будет избавление.
— Так что, может быть, и наше избавление придет, когда наша любовь угаснет, — заключила она.
— Наше избавление? Наше избавление уже пришло! Моя любовь к тебе спасла меня. Твоя любовь ко мне спасла тебя. Любовь — это и есть избавление, какое еще может быть избавление?..
Ей делалось все более неловко от этого разговора. Она заговорила на другую тему — об Ироде. Эндрю заявил, что это был великий царь, поднявший культурный уровень Древней Палестины. А Юдит сердито рассказала ему, как он спускал с горы Арбель своих солдат в клетках, чтобы уничтожить повстанцев и их семьи, которые спрятались в пещерах, и как он убил свою жену, других членов семьи и много еще кого.
Видимо, было невозможно избежать споров.
Когда, миновав коровники поселка, они добрались до циммера, он наполнил джакузи и пригласил ее погрузиться вместе с ним. Это было приятно, хотя и довольно тесно. Он потрогал и потер ее ягодицы культей ноги, и она задалась вопросом, как ему удается не стыдиться своей инвалидности.
Днем они пошли погулять в тени внушительной мрачной скалы. Вся территория мошава была усеяна цветами — нарциссами, цикламенами, анемонами, красавками, крестовниками и другими, названия которых Юдит не знала. От зрелища этого плотного разноцветного ковра захватывало дух. На деревьях с плоскими кронами, названия которых Юдит тоже не знала, они обнаружили множество птиц, стаями, словно по команде, взлетавших в небо. Воздух был чистым, умиротворяющим. Но споры не были забыты.
В ту ночь они страдали от комаров, лая собак и запаха коровьего навоза. Они гладили друг друга, но не более того.
Утром они поехали на Кинерет, наметив посетить христианские места в его окрестностях: католическую церковь и греческую православную — в Капернауме, гору Блаженств и церковь Блаженства, Табаху, Сад Курси, Иордан, Магдалу. Ей пришло в голову, что ее дедушка плюнул бы, проходя мимо церкви. Как можно рассказать Эндрю такое?
В Капернауме она уговорила его войти в воду и вместе искупаться в красивой бухте. Вода была очень холодной, но через десять минут плавание в ней стало наслаждением. В воду Иордана он погрузился один.
— Я — Иисус, а ты — Иоанн Креститель, — сказал он полушутя-полусерьезно.
— Я — дочь фараона, а ты — Моисей, — сказала она, подавая ему руку и помогая выйти из воды.
Она рассказала ему, как в детстве впервые вошла в Кинерет, ковыляя по острому гравию, как ей купили бусы из ракушек, которые арабы продавали здесь очень дешево. Как они с Эльхананом приезжали сюда на каникулы и отдыхали в гостинице YMCA[40].
Внезапно она почувствовала себя одинокой. Словно Эндрю не было рядом. Это было странно.
Назад было ехать нелегко из-за солнца, бившего в глаза, и множества пробок. Когда они вернулись домой, оказалось, что в холодильнике нет ничего серьезного, а магазины уже закрыты. Они поехали в ресторан. Но там не было свободных мест, и они вернулись. Юдит приготовила омлет и пасту, пока он просматривал бумаги и звонил по телефону жене и детям. Его нежный, льстивый голос сводил ее с ума. Она представляла его собакой, виляющей хвостом, кошкой, жаждущей ласки.
— Эндрю, я думаю, что тебе пора принять решение.
— Ты о чем?
— О нашем будущем.
— Какое решение мне нужно принять, Джудит? Ведь я приехал в Израиль, чтобы попытаться наладить связи, которые позволят мне чаще бывать здесь, у тебя.
— Не в этом дело, не в этом!
— А в чем?
— Ты полагаешь, что я хочу быть твоей любовницей?
— Ты не любовница, ты — моя любовь, моя единственная любовь. Ты — вся моя жизнь.
— Эндрю, мне нестерпимо думать, что ты живешь с женой и детьми, а со мной встречаешься тайно, что это не на всю жизнь. Я готова оставить свою работу, свою страну, жить в Англии, но как твоя жена, а не как любовница. Я не могу всю оставшуюся жизнь жить во лжи.
Он посмотрел на нее и сказал:
— Мне нужно выйти пройтись. Я вернусь минут через пятнадцать-двадцать.
Некоторое время она сидела в кресле-качалке, не раскачиваясь. Потом встала, постелила постель и пошла на кухню. Нет, она не собиралась идти на кухню. Куда она шла? Наверное, к компьютеру, чтобы посмотреть, есть ли там новые письма. Она открыла свою почту, отправила в корзину несколько писем с незнакомых адресов, затем очистила корзину, окончательно удалив эти письма и папку с черновиками. Выпила стакан воды. И снова села в кресло-качалку, не пытаясь качаться. Только сейчас Юдит заметила, что платье на ней надето наизнанку. Страшная усталость навалилась на нее.
Он шагал — левой, правой — по выщербленному тротуару и десять раз обошел квартал, изо всех сил напрягая глаза в попытке найти путь к спасению, продеть в одно угольное ушко две толстые нити — любви и ответственности. Разве она не говорила, что ответственность — это форма любви? Если так, то… перед смертью он расскажет детям, чем он пожертвовал ради них. В глазах у него стало горячо и колко. Болели виски, в горле он чувствовал удары сердца, слегка тошнило и очень хотелось пить. Так он чувствовал себя, когда, раздробив ногу и гоночную машину, проснулся после той самой аварии и сказал себе, что хочет жить. Нет-нет. Он должен вовремя спасти себя. Немедленно рассечь свою живую плоть, как сделал это в Танзании, когда его ужалил желтый паук тарантул.
Он постучал в дверь. Она открыла ему. Он обнял ее и прошептал ей на ухо:
— Моя настоящая жена, если бы мы встретились двадцать лет назад! Вместе мы могли бы свернуть горы. Но я не могу оставить своих детей. Я не могу так поступить с ними. Я не могу войти в твою жизнь, предав детей. Ты понимаешь? Ты можешь это понять?
Она повернулась к нему спиной, чтобы он не видел, как она плачет. Она все еще хотела быть для него красивой, но уже хотела, чтобы он ушел, чтобы он ушел отсюда в свой дом, к своим английским детям, чтобы оставил ее в покое.
Он подумал с неудержимой досадой: «В конце концов, все они одинаковые. А этот праведный платок… Что она о себе возомнила?»
Он пробыл у нее еще два дня. Они почти не разговаривали. Ночью они нападали друг на друга, как если бы перед выходом на военную операцию в пустыне запасались водой, как если бы ели последний раз перед постом.
— Раздвиньте ноги, профессор! — сказал он ей, склонившись над ней и пытаясь рассмешить ее. Разве не она рассказывала ему, что рассмешить женщину перед тем, как заняться с ней любовью, — это мицва[41] для еврея? У них есть заповеди и благословения на все случаи жизни, она шепчет благословение, когда выходит из туалета. Он покажет ей мицву!
Она быстро нашлась:
— Подайте заявку в четырех экземплярах! — и отдалась, почти теряя сознание от ощущения полной безысходности. Почему-то вспомнила царицу Екатерину Великую, у которой было двадцать два любовника и еще конь для постельных утех, прости, Господи!
Года два-три еще были письма, телефонные звонки, объяснения, извинения, были печаль, страшная тоска и подавленный гнев, были сны, боль пробуждения и попытки преодолеть ее, чтобы функционировать. Через двадцать-тридцать лет пришло смирение. Чтобы восстановиться нужно время.
Я обязан рассказать о ней. Она изменила все течение моей жизни. С тех пор минуло восемь лет. Я, Адам-Вольф, сын Ривки и Натана Айнзаамов, уроженец Тель-Авива, проживающий в Ришон-ле-Ционе, пишу о тех давних событиях, и иногда мне кажется, что все это происходило не со мной. Что я недостоин их величия, их мощи, их значения. Я должен задокументировать эту историю с сухостью и ответственностью, присущими летописцам древности, божественным избранникам, сумевшим увековечить великие свершения, изменившие судьбы человечества. Вспоминая некоторые эпизоды тех дней, я наполняюсь стыдом, но ведь я запечатлеваю их исключительно ради собственного успокоения. «Издали все кажется красивее», — сказал Цицерон.
Март 1973-го. Мои занятия в университете продолжаются уже почти полтора года. Я все еще не вполне студент — неполноправный студент. Записался, чтобы порадовать родителей. В этом году я прекратил свои еженедельные посещения психиатрической клиники, но наряду с этим обратился в отдел психологической помощи при университете. Я посещаю занятия на историческом факультете, на кафедре истории еврейского народа и общей истории. В «Новостях» упоминают Никсона, Киссинджера, Мао, Брежнева, Садата и Голду Меир. Создается ощущение национальной мощи, но существуют резкие разногласия между «голубями» и «ястребами». Поговаривают о кандидатуре Моше Даяна на пост главы правительства.
Прекрасные дни, невыразимо прекрасные, ненадоевшая промозглая зима и дождь, окутывающий университетский кампус туманом. Холодные ясные дни. Яркие краски, чистые звуки. Приближалась весна, уже чувствовалось ее ликование, проникавшее повсюду, даже в зал исторической библиотеки, даже в труды великих историков, создающие в этих стенах возвышенную духовную атмосферу.
Радость и благодать покоятся на всем, кроме моей души. Я сижу и читаю, но буквы не складываются в слова, из слов не возникает предложений, чтение представляет собой нечто вроде упорного бурения глубокой скважины, из которой под конец удается добыть лишь несколько капель грязной воды. Путь от мысли к перу, пытающемуся записать тезисы классического сочинения, пролегает по некоему гигантскому лабиринту пустоты, и конспекта достигают только обрывки вытекающих из книги выводов.
Я валяюсь до полудня в постели, просыпаюсь в час дня, когда мама возвращается со своих процедур. Дом запущен и утопает в грязи. Зачастую я остаюсь голодным, поскольку никто не заботится о том, чтобы закупить продукты. Ссоры между родителями продолжаются и становятся все более злобными. Они кричат, плачут, объясняются по-румынски, чтобы я не понимал, и все это вызывает у меня нестерпимую головную боль и звон в ушах. Из того немногого, что они произносят на идише (это тот язык, на котором они разговаривают со мной), я понимаю, что они обвиняют друг друга в смерти моего брата, погибшего в Шестидневной войне. «Ты подписала ему!» — рыдает отец. «Из-за тебя он оставил дом! — вопит она. — Нацист! Капо!» Я реагирую на эти проклятья и брань приступами рыданий. Отец бродит по дому, бьется головой о стены, пытается воткнуть хлебный нож себе в сердце, швыряет тарелки с едой на пол. Я отказываюсь встать и отправиться на работу. Профессор Вайнфельд взвешивает возможность временной госпитализации.
Подавленное состояние прогрессирует, я погружаюсь в пропасть удушающего дурмана, лишающего меня возможности улыбнуться. Цвета тускнеют, на лицо наползает маска различных оттенков серого. Звуки существуют: радио, телевидение, рычание проезжающих под окнами автобусов, голоса людей, возгласы «Что слышно? Всего хорошего! До свиданья!». Но все это с трудом проникает сквозь мутную стеклянную завесу, которая выхолащивает звук и превращает его в нечто настолько скудное и незначащее, настолько утомительное, что лучше бы и вовсе не слышать.
Я сную по университету, чересчур часто забегаю в отдел копирования учебных материалов, копаюсь в книгах по истории, литературе, философии. Меня знают там, читать я не могу, буквы мельтешат и скачут перед глазами, но готов обменяться несколькими фразами со знакомыми.
Я среди людей. Тут реально существуют: подполковник Авнер, днем несущий службу в армии, а в вечерние часы изучающий историю; Юсуф Мааджна, студент из Умм-эль-Фахма, который живет в общежитии и читает Цицерона в переводе на арабский (ливанское издание); Биби Беркович, альбинос, пишет диссертацию о спортивных играх в Древнем Риме; Амнон Бен-Арци, активист движения «Компас», добивается освобождения отказывающихся нести воинскую службу, пьет много пива и приударяет за замужними женщинами. Я тоже реально существую здесь — студент второго курса исторического факультета, девятнадцати лет, кареглазый длинноносый шатен, рост средний, очки с толстыми линзами в коричневой пластиковой оправе, кордовые брюки, всем своим обликом напоминает еврейских юношей из Польши двадцатых-тридцатых годов. Мой акцент, смесь русского, румынского и идиша, выдает мою чуждость. Я знаю, что мой язык — это язык изгнания, и не только из-за акцента, но и из-за особой его мелодии, ритма, а также острот, которые я отпускаю, и вообще присущей мне манеры шутить. Идиш, средство общения с родителями, проступает во всем.
Вгрызшаяся мне в душу тоска не позволяет завязать прочные связи с окружающими, поэтому я слоняюсь в одиночестве по верхнему этажу учебного корпуса «Шарет». Эти хождения утомляют, и время от времени я позволяю себе опуститься в одно из черных пластиковых кресел, расставленных вдоль стены. Наблюдаю в окно происходящее на территории кампуса. Мысли уносят меня в прошлое.
Учеба продвигается медленно. Сейчас я изучаю главы истории американского еврейства. В прошлом году занимался историей Древнего Рима. На кафедре израильской истории больше студенток. В значительной своей части это замужние и даже пожилые дамы.
Вечером я спускаюсь по трем ступенчатым террасам к автобусной остановке, чтобы ехать домой в Ришон ле-Цион. Мати Каспи поет на слова Натана Заха: «Когда Господь в первый раз произнес…» Мелодия увлекает меня. «„Да будет свет!“ — так сказал добрый Бог. В тот миг он не думал о людях, но в душах их уже сплетались злые козни». На фоне ночного Тель-Авива песня звучит как тревожное предостережение.
Однажды я присоединился к бродившему по кампусу Амнону Бен-Арци, он свернул к расположенному у центрального входа киоску, где продавались удешевленные театральные билеты, — решил посетить какое-то представление. В киоске имелись также газеты, автобусные абонементы, сигареты, лотерейные билеты. Зеленый киоск был обвешен со всех сторон объявлениями о предстоящих мероприятиях. Амнон остановился и поинтересовался билетами, а я воспользовался моментом, чтобы перекинуться с окружающими несколькими расхожими фразами о положении в городе и в мире. За прилавком сидела девушка с несколько удлиненным лицом. Высокий лоб обрамляли две пряди черных, ниспадающих на плечи блестящих волос, прижатых заколками к вискам. Глаза ее были зелеными. В разговоре она обнажала два ряда крепких квадратных зубов и весьма решительным голосом отдавала распоряжения помощникам. Вокруг собралось много студентов, стоял обычный галдеж. Мы обменялись с ней несколькими любезными словами, и тут я заметил у нее на пальце широкое обручальное кольцо. Спросил:
— Замужем?
— Да, замужем, — произнесла она и окинула меня, словно бы исподтишка, изучающим взглядом.
Амнон купил билеты, и мы направились обратно в библиотеку. В тот вечер, вернувшись домой, я подумал: сегодня я познакомился с симпатичной женщиной. И на следующий день несколько раз подходил к киоску. Тогда я не мог предположить — даже во сне, — что это знакомство перевернет всю мою жизнь и будет так много значить для меня в последующие годы. И что через восемь лет я почувствую необходимость описать ее и рассказать о ней. С тех пор она превратилась в главное действующее лицо моей персональной истории — Елена Прекрасная моих сражений.
Между мартом и октябрем 1973-го мое душевное состояние весьма ухудшилось. Распад был чудовищным. Атрофировались основные функции мыслительных процессов и памяти. Меня преследовали кошмарные боли, голова раскалывалась, дневной свет резал глаза. Шестого октября 1973 года разразилась война Судного дня. Шестнадцатого октября 1973 года, в день форсирования Суэцкого канала, я попал в психиатрическую больницу и встретил там медсестру Гилу. Гила была напугана силой чувства, которое я начал выказывать ей, и считала, что наши отношения нанесут вред моему здоровью. Тяготы жизни повергли ее в хроническую тоску и отчаяние, она уже не ждала для себя ничего хорошего, начала курить, но ничто не могло сокрушить доброты ее сказочного сердца. Я не обвиняю ее. Она была замужем и к тому же беременна. Она спасла меня от моего ужасного жребия. Сумела сделать то, чего не сделал целый полк лекарей. Я попросил ее достать мне «Отверженных» Гюго и перечитал эту книгу от корки до корки.
Когда я учился в одиннадцатом классе, сочинение, посвященное «Отверженным», принесло мне высший балл. Славная, незабвенная моя учительница Элишева, вручая мне тетрадь, пригласила меня на беседу к себе домой — в школе не нашлось такого уголка, где можно было бы спокойно, в тишине, посидеть и поговорить с учеником. Это было в тот год, когда погиб мой брат и наш дом превратился в сущий ад. Я приходил к Элишеве почти каждый день — до тех пор пока она не сказала, что ее муж не желает, чтобы эти визиты продолжались. Перед ее уроком я собирал для нее цветы. Я воображал себя Жаном Вальжаном, который поднимает телегу, чтобы спасти раздавленного ею человека. Когда я читал «Отверженных» в психиатрической лечебнице, то чувствовал, что Элишева стоит рядом и разговаривает со мной. Закончив чтение, я понял, что выздоравливаю.
Через восемь месяцев, шестнадцатого июня 1974 года, меня выписали из больницы. Я должен был посетить семейного врача, чтобы получить рецепты назначенных мне лекарств. В ожидании своей очереди я услышал голос за спиной:
— Здравствуй, Адам! Где ты был?
Это оказался Амнон.
— За городом, на тыловой военной базе, — ответил я.
Мы принялись болтать о войне, об университете, об истории, и вдруг он сказал:
— Ты знаешь, эта девушка из киоска спрашивала о тебе. Хотела узнать, куда ты пропал.
— Из какого киоска?
— Ну, эта — из студенческой столовки.
Я вспомнил продавщицу из киоска, где продаются театральные билеты, и удивился. До обалдения удивился. Немногие вспоминали обо мне в ту пору. Война и последовавшая за ней скорбь отдалили людей друг от друга. Теперь меня охватило странное ощущение возвращения домой. Спустя несколько дней я пришел навестить «девушку из киоска», чтобы поблагодарить за проявленный ко мне интерес. Я узнал, что ее зовут Яэль, что она живет с мужем на съемной квартире неподалеку от университета, а киоск служит им источником заработка. Ей я тоже соврал, что был в армии. Я не мог представить себе, чем она станет для меня через три года. В нашей плотской жизни, которая, как сказано у пророка, не более чем солома для скотины или былинка в поле — промчался ветер, и нет ее, — в этой повседневной обыденной жизни мы не всегда обнаруживаем в себе достаточно мужества и чуткости, чтобы оценить истинную глубину самого главного. Наши отношения с людьми носят спорадический характер. Дружеские связи, а тем более контакты по месту работы или учебы зачастую случайны и потому не подлежат серьезному исследованию и изучению. У Бубера сказано (не исключено, впрочем, что я прочел это у кого-то другого, какого-нибудь мистического созерцателя дзена): «Я говорю „я“ и подразумеваю „Ты“. В нашем мире исполняется судьба Бога». Книги годятся для чтения перед сном, но не уберегают от подлинной жизни.
Яэль не была мимолетным эпизодом, главой, которая завершится в скором будущем. Разумеется, тут невозможно говорить о легкой интрижке. При других обстоятельствах все это могло и не произойти. Но поскольку сложилось так, как сложилось, мне хочется надеяться, что, по крайней мере, в воспоминаниях все останется навсегда, до конца этой жизни, а если нам уготовано что-то и за ее пределами — если действительно существует мир, в котором нет зла и преступления, — продолжится и там.
Летом 1974-го, после обследования у сердитого доктора, я вернулся в клинику, чтобы провести там конец лета и осень. Затем меня направили в специализированный центр реабилитации в Тель-Авиве. Заполнили историю болезни, в которой я случайно подглядел диагноз: речь шла о весьма серьезном душевном заболевании. В результате значительных усилий, заслуживающих отдельного описания, я начал работать, с помощью людей из Хабада, в Комитете национального единения, — по-прежнему соблюдая режим строгого медикаментозного лечения и будучи не в состоянии ни читать, ни что-либо осмыслить или запомнить, даже просто сконцентрировать внимание. Дважды в месяц проделывал на автобусе путь в психиатрическую лечебницу. Получасовая поездка, переправляющая человека из одной действительности в другую. Аптеки и рецепты на лекарства были для меня единственным реальным миром. Моим миром, до сего дня я иногда говорю «у нас», имея в виду психиатрическую больницу. Параллельно продолжал посещать университет, бродить между корпусами, заглядывать в библиотеку. Было страстное желание, была неотступная мечта снова обрести возможность читать. Вернуться в то состояние, когда можно не просто держать книгу в руках, а прочесть ее всю до конца.
Газетный киоск оказался единственным местом, где я мог с кем-то поговорить. Единственным, где меня соглашались выслушать. Знакомство с Яэль постепенно переросло в некое подобие дружбы. Меня все чаще и чаще встречали здесь с улыбкой. Уже месяца через три мы приступали к беседе, обмениваясь рукопожатием, и таким же образом завершали ее. Однажды я подошел к киоску, а ее не было там. Вместо нее сидел молодой мужчина с волнистыми волосами. Черные кудри разлетались на ветру. Глаза были карие, очень темные. Голос звучал тихо и деликатно, гораздо мягче, чем голос Яэль. В нем отсутствовала присущая ей нотка решительности. Он был чуть выше меня ростом и небрежно одет. Взгляд выдавал некую тревогу, мне показалось, что он вечно во всем сомневается. Возможно, не слишком уверен в себе. Я спросил:
— Когда придет госпожа?
Он ответил, что госпожа тотчас прибудет, и она действительно появилась чуть позже, но не представила его мне.
В ту пору наши отношения с Яэль до того укрепились, что она несколько раз просила меня приглядеть за киоском, когда отходила к телефону или в туалет. Обычно, подойдя к киоску, я снимал с головы кипу, которую носил из-за работы в религиозном учреждении — Комитете национального единения, и в шутку пояснял, что снимаю рабочую одежду, тут же заглядывая в газету. Тогда я впервые рассмотрел вблизи почерк госпожи Яэль Ядид. Буквы были крупнее, чем у меня, и с какими-то завитушками. Непохожи одна на другую. Даже одна и та же буква в разных местах выглядела по-разному. Не было у них единого шаблона. Часть сидела на строке, а часть как бы повисала в воздухе. Что-то в них свидетельствовало о мечтательности и явно противоречило показной решительности. Я пригласил ее на чашечку кофе. Поначалу она приняла мое предложение с сомнением и настаивала на своем праве уплатить за себя. Потом смирилась.
Я ощущал в ней то, что принято называть любовью к ближнему — умение симпатизировать людям и вызывать ответную симпатию.
Глядя на нее, я с умилением подмечал случайные позы и жесты: наклон головы, мелькание пальцев, поправляющих непослушную прядь волос, движение руки, перелистывающей бумаги в одной из папок.
Я сопровождал ее в каждодневном походе в университетское отделение банка. Мы вкладывали на ее счет вырученные деньги. Я познакомился со всеми, кто участвовал в работе киоска, и, кажется, завоевал их расположение. Мое присутствие возле киоска сделалось как бы само собой разумеющимся. Я перестал посещать свой факультет и библиотеку. Ходил в университет исключительно для того, чтобы околачиваться возле киоска. Время от времени помогал ей укладывать пачки газет на тележку. Благодаря свободному владению идишем завязал сердечные отношения с работниками техобслуживания ближайшего университетского корпуса. Она притягивала к себе многих людей: служащих университета, преподавателей и студентов — ее киоск у всех пользовался популярностью. Меня удивляло постоянное желание самых разных людей услужить ей: буфетчицы приносили ей кофе, из хозяйственного отдела присылали фрукты, банк делал для нее исключение и разрешал заходить в любое время. Я видел, что она окружена всеобщей любовью, но иногда невольно задумывался над тем, нет ли тут обратной стороны медали. Было ясно, что она хороший человек и умеет прислушаться. Я спрашивал себя, позволительно ли мне посвятить ее в мои личные проблемы и развернуть перед ней свиток моих недомоганий и страданий. У меня было ощущение, что ее благосклонность ко мне и наше приятельство достаточно устойчивы, и решился: если она оборвет нашу связь, услышав слово «психиатрия», значит не столковались — что делать?
Я пригласил ее в кафетерий, расположенный на широкой площади между корпусами «Шарет» и «Реканати», и в самых скупых выражениях рассказал о себе и своем прошлом. Похоже, она оценила мою откровенность. Я пожал ей руку. Мы продолжали общаться. Улыбки ее становились все более сердечными. Но я все еще ни разу не видел ее смеющейся.
Однажды я торопливо шагал в отдел копирования и не заметил, что она сидит в парке на каменной скамье и наблюдает за мной. Вдруг я поднял голову — она широко улыбалась. Тепло и живо. Меня охватило ощущение, будто весь мир наполнился брызгами зеленоватого света. Глаза ее излучали золотистое и оливковое сияние. Я остановился по-настоящему пораженный и совершенно позабыл, куда направляюсь.
В другой раз я поднимался вечером по ступеням корпуса «Шарет» и мы едва не столкнулись в темноте. А еще как бы между прочим мне было поведано о бале-маскараде, на который она явилась в мужском костюме, а ее муж в женском. В ее голосе трепетала нотка лукавого удовольствия. Подмигнув, она призналась, что на протяжении всего бала не произнесла ни слова, чтобы не выдать себя.
Я все больше обращал внимание на ее красоту, царственную осанку, воздушное и гордое телосложение, нежную тонкую фигурку, любовался линией ее профиля. Прямой греческий нос, как будто слегка усеченный на кончике. Обычно она носила кордовые брюки, которые плотно облегали ее длинные ноги. Очень длинные. Летом надевала блузку, завязанную на плечах тесемками. Обнаженные классические плечи. Я оценил их спортивную развернутость, их мощную упругость. Мускулистые и при этом чрезвычайно женственные руки. Легкая изящная линия груди. На ногах почти всегда одни и те же коричневые туфли с округлыми носами. Иногда высокие сапоги. Особое впечатление на меня производили ее крупные зубы. Губы были не слишком тонкими и не слишком полными, но присутствовало в них что-то выдающее натуру, умеющую наслаждаться жизнью. Глядя на нее, я мечтал, чтобы мои руки растаяли и превратились в морские волны, обнимающие ее целиком, когда она заходит в воду.
В том, 1975-м, году я достиг почти устойчивого состояния. Ежедневно до часу тридцати трудился в Комитете национального единения, отдыхал после обеда, раз в неделю посещал Зоара, парня, с которым подружился, случайно познакомившись на автобусной остановке. Зоару — я называл его Жожо — я тотчас открыл основные факты моей биографии. Имя Яэль ни разу не прозвучало в наших разговорах на протяжении всего того года и следующего тоже. Только в конце 1976-го я начал упоминать ее как свою «хорошую знакомую».
Я принят в университет как полноправный студент! Чувствую себя, как Черчилль во время Второй мировой войны, как человек, который осуществил невозможное. Показал Яэль документы. Она обрадовалась за меня. Я с великим рвением готовлюсь к лекциям.
Яэль познакомила меня со своим мужем Яиром. Это был тот парень, который однажды подменял ее в киоске. Весь его облик напоминал мягкую сталь. Симпатичный, но какая-то неуверенность, достаточно трогательная, выдавала характер, склонный к сомнениям и пессимизму. Было ясно, что он не разделяет уверенности в лучшем будущем не только для всего человечества, но и для отдельно взятого человека. Несколько раз я слышал, как он говорит: «В любом случае, известно, чем все кончается». Его тихая застенчивая улыбка — полная противоположность радостной, взволнованной улыбки Яэль — словно говорила: «Мы маленькие люди, и правильно сделаем, если будем знать свое место и не станем устремляться в высшие сферы». Он обожал заниматься абстрактными математическими вычислениями и находил в них потаенные значения, которые откроют ему то, что должно произойти в ближайшем и более отдаленном будущем. Кроме того, он читал французские книги и пытался учить немецкий. Иногда жаловался на что-то, но без всякого раздражения. Я узнал от него, что он боевой офицер и принимал участие в войне Судного дня. При этом в нем не было ни малейшей склонности к агрессии, свойственной бравым воякам. Я попытался представить его в военной форме и не смог. Яир рассказывал мне о происходившем на передовой и описывал бой как «продвижение к горизонту и несколько выстрелов вдалеке». Я чувствовал, что этот человек не живет в аду, подобно мне, хотя и говорит иногда об «усталости». Это я понимал.
Я познакомился с ее шестнадцатилетней сестрой Теилой. Низенькая, пухленькая девчушка, скромная одежда свидетельствует о религиозном воспитании. Напоминает золотые карманные часики без крышечки. Кругленькое личико, взгляд темных глаз выдает натуру наивную и прямодушную. В нашем неустойчивом и раскачивающемся, словно подвыпившем, мире она нашла счастье в книгах, подружках и школе. Какая-то неловкость в ее поведении вызывала во мне невольное сочувствие. Она поверяла Яэль свои важные тайны, они шептались и секретничали, Яэль с любовью опекала эту молодую, невинную жизнь. Мне случалось перехватить один из ее сияющих взглядов, брошенных на Теилу, в основном это случалось, когда разговор переходил на деликатные рельсы. В такие мгновения я вдруг находил интерес в чем-то далеком от предмета их беседы.
В ту же пору я подружился со слепым аспирантом, который всегда носил зеленый свитер и темные брюки. При нем состояла собака-поводырь медового цвета по кличке Дон. Мой новый знакомый узнавал меня по голосу и радовался нашим встречам. Он писал кандидатскую диссертацию о билингвизме Беккета и удивлялся тому, что я незнаком с творчеством этого писателя.
В ноябре 1976-го я приступил к занятиям в университете как полноправный студент. Настроение было приподнятое, но за несколько дней до начала учебного года я умудрился заболеть тяжелым спазматическим бронхитом. На первую лекцию по реформам братьев Гракхов явился задыхаясь и с вентолином в кармане. Зайдя в аудиторию, заметил, что руки у меня трясутся. Ощущение было такое, что я удостоился чести, которую и греки, и троянцы оказали Гектору после его гибели. От избытка переживаний я плотно сжал губы. Мне казалось, что я грежу, что вот-вот придется вернуться к вечерним процедурам в больнице. Но фантастическое действо было подлинным: за окнами четыреста сорок шестой аудитории в корпусе «Гильмана» сияли оранжевые огни университетских фонарей, ночная красота которых в тот час была трижды очаровательной, и библиотека, в двери которой я снова вошел, на этот раз как заправский студент, представилась мне живым человеком, ожидавшим нашей встречи и верившим, что она непременно состоится.
Я целыми днями торчал в библиотеке. Учебная литература была украшена рисунками и фотографиями великолепных икон, крестов и корон, и это усиливало ощущение восторженного подъема.
Контакты с Яэль становились все более тесными. Тотчас после окончания каждой лекции я просто обязан был стрелой лететь к ее киоску. Я чувствовал, как сердце мое выскакивает из груди, стоит мне издали увидеть ее окруженную публикой, требующей билетов. Иногда мы гуляли по дорожкам кампуса. Родители ее развелись год назад. Про мужа она сказала: «Во время войны я думала, что, если Яир погибнет, я покончу жизнь самоубийством, но потом поняла, что у меня не хватило бы мужества совершить это, даже если бы мне было суждено навеки остаться вдовой».
Она так просто произнесла эти слова — «покончу жизнь самоубийством», — будто речь шла о том, какие носки надеть завтра. Я рассказал ей подробнее о своей болезни, о том, что подталкивает меня к учебе. Мы говорили и о сути любви, и о страхе смерти, и о Боге, и о художественной литературе, об истории и об историках, о судах и юристах. Порой она выуживала из каких-то глубин одну из столь дорогих моему сердцу улыбок (у нее имелось их несколько), но, если я заговаривал о чем-то, что было ей не по душе, в глазах ее вспыхивали сухие желтые молнии, словно у сурового монаха-отшельника, и губы вытягивались в ниточку. В те моменты, когда она становилась серьезной и в особенности когда размышляла над чтением, она выглядела спокойной и сосредоточенной. Если содержание книги всерьез интересовало ее, опускала книгу на колени и наклонялась всем телом вперед, словно газель в пустыне, жаждущая припасть к источнику.
Она рассказала мне о своей учебе на юридическом факультете. Призналась, что не особенно любит юриспруденцию, и жаловалась, что записалась на этот факультет, когда у нее было «разумение девятнадцатилетней девочки», но аккуратно ходила на лекции. Иногда я сопровождал ее. Юридический факультет помещался в старом здании, насквозь пропитанном солнцем, и в вечерние часы был заполнен студентами. Здесь царила та удивительная атмосфера, которой не сыщешь нигде в другом месте, кроме как в университетах: некая серьезная веселость или веселая серьезность. Настойчивость в учебе и в то же время желание весело провести время. Легкая подспудная тревога: удастся ли тебе преодолеть дистанцию между тем, что ты представляешь собой сейчас, и тем, чем тебе предстоит стать. Я чувствовал, что удостоился вступления в Храм науки. Мраморные стены благородно поблескивали в свете неоновых ламп. Вазоны с цветущими растениями, стрекотание кузнечиков, шарканье профессорских туфель придавали заслуженному зданию почтенное достоинство. Я провожал Яэль на лекцию, а сам оставался снаружи, читал свои книжки по истории или просматривал студенческую газету. Время от времени к ней подходили товарищи по учебе и радостно приветствовали ее. Это были молодые парни, очень красивые и очень уверенные в себе, решительные, энергичные, обладатели черных кожаных кейсов «Джеймс Бонд». На стене нижнего этажа были развешены фотографии студентов, погибших в войну Судного дня. Когда она выходила с лекции или с экзамена, я провожал ее в кафетерий и заказывал для нее одну чашечку кофе за другой. Как можно определить наши тогдашние отношения? Что это было — дружеская симпатия? Симпатия, не более того.
Напряжение, вызванное работой и учебой, оказалось чрезмерным для меня. В Комитете национального единения я ощущал себя лишним. Я решил отказаться от этой работы и сказал им последнее «прости». Мое пребывание там обеспечило мне возвращение в социум. Я не прерывал контактов с рабби Иехудой — счастье, что я удостоился знакомства с ним и его женой Яфой. Они частенько приглашали меня к себе на субботнюю трапезу. Однажды я явился к ним уже после зажигания свечей, когда рабби Иехуда находился в синагоге. Стол был накрыт для праздничного ужина. Разнокалиберные тарелки стояли на белой нейлоновой скатерти. Я с удивлением обнаружил, что на подносе, предназначенном для субботней халы, возлежит кошка Нили. У кошек есть особый нюх выискивать для себя уютные местечки, подходящие для них по размерам. Яфа видела нарушительницу порядка, но даже глазом не моргнула. Они держали в доме еще двух больших собак, которые жили в удивительном согласии друг с другом и с кошкой. Угощение состояло из супа и различных консервов. «Мои дети говорят, что я отлично умею открывать консервные банки», — смеялась Яфа, нимало не смущаясь тем, что не только не привыкла готовить, но даже не пытается овладеть этим искусством. Я вспомнил извечные надрывные вопли у нас в доме по поводу того, что еда то недожарена, то, наоборот, подгорела, — можно подумать, что все это делается назло главе семьи, страдающему язвой желудка. Любое застолье у нас начиналось со скандала и им же завершалось.
Тот факт, что я стал безработным, вызвал у родителей беспокойство, которое они выразили привычным для них образом — грубыми нападками и издевками. Я выбирался из постели ближе к полудню и отправлялся в университет, не произнося ни слова.
Сдать все экзамены по завершении первого семестра мне не удалось. Стало ясно, что, несмотря на все, я по-прежнему болен. Официальная формулировка: душевнобольной. Нервный срыв, не выдерживает тяжелой семейной обстановки — так оно звучит лучше. Я не чувствовал, что веду себя как-то неадекватно, и на лбу у меня не написано, что я псих. Кто знал, тот знал, а кто не знал, будто и не замечал ничего. Но я-то понимал, что проблема существует — серьезная и вряд ли разрешимая. В киоске также возникли сложности: часть сотрудников покинула его, и Яэль осталась без необходимой помощи. У Яира с занятиями тоже шло не так уж гладко. Однажды он подошел к киоску и объявил, что вышел с экзамена, не написав ни слова. После чего забился в какой-то угол и закурил. Яэль была обеспокоена — их благополучие оказалось под угрозой. Кто-то добивался их удаления с территории кампуса и задействовал свои связи, чтобы выжить их с теплого местечка. Дело уладилось только благодаря тому, что они согласились на уменьшение процента своих доходов и чем-то поступились в пользу конкурентов. Именно тогда Яэль предложила мне присоединиться к ним. «Мы платим больше, чем полагается по студенческим расценкам, — сказала она, — и у тебя будет занятость, которая позволит совмещать работу с учебой». Я с радостью согласился и в течение двух лет оставался их помощником. Двадцать третьего октября 1977 года я приступил к занятиям на втором курсе как обычный студент. В том семестре я записался на кафедру американской истории. Для работы мне было отведено место в корпусе «Реканати». Стою за прилавком и продаю вечерние газеты, две пачки которых лежат возле входной двери. Проходящие мимо студенты раскупают их. Улучив свободную минутку, заглядываю в учебник или отхожу к автомату, предлагающему стаканчик кофе. Иногда обмениваюсь с покупателями незамысловатой шуткой. Когда газеты кончаются, иду к киоску за новыми пачками. Яэль записывает в свою тетрадку, сколько я взял. Вместе со мной за тем же прилавком работают несколько молодых женщин. Властная решительная Рахель, похожая на Лив Ульман, осваивает искусство дизайна тканей в колледже «Шенкар», непрерывно курит и воинственно командует нами. Пухленькая, коротко стриженная коротышка Мона изучает психологию, говорит с легким французским акцентом и собирается поехать за границу. Она очень веселая. Мэги, тоже небольшого росточка, всегда небрежно одетая, читает книги по философии и семантике. Она некрасива, но глаза пылко сверкают то ли от радости, то ли от печали. Скорей от печали. Бурно обсуждает проблемы духовности и, выпив стаканчик кофе, исчезает. Иногда и Теила, сестра Яэль, приходит помочь. Она подросла и похорошела, но стыдливая улыбка по-прежнему бродит по ее лицу. У нее возникли трудности в учебе, и Яэль помогает ей. Теила хочет перейти из религиозной школы в светскую, но не решается расстаться с подружками. Она пишет им записочки меленькими круглыми буковками. Почерк у нее ясный. Какой прекрасный возраст! Я мог бы сойтись поближе с каждой из этих девушек, но что мне до них? После работы я провожаю Яэль в банк, где она кладет на свой счет выручку, помогаю Яиру упаковать и отнести на склад оставшийся товар, иногда мы все вместе делаем покупки. В те дни, когда нет занятий, я должен прибыть к киоску в девять утра. Мы успеваем проглотить кофе с пирожком, и тут поступают свежие газеты, я разрезаю синтетические веревки, которыми перевязаны пачки, и вкладываю в каждую газету приложения. По утрам университет выглядит очень красивым. Яэль — тоже. Лучи зимнего солнца проглаживают стены зданий, зажигают яркие блики на лужайках и примиряют меня с окружающим миром. Вечерами сумерки опускаются на кампус с царственным спокойствием. Неоновые огни бестрепетно пронзают темноту ночи.
Иногда мы беседуем о политике. Яэль считает, что нельзя нарушать справедливость по отношению к палестинцам. Левизна ее взглядов проистекает из нежелания иметь что-либо общее с правым лагерем, который представляется ей косным и навеки застывшим в своей отсталости.
Приближается зима. Небо тускнеет, унылая серость сопровождает меня по дороге в университет. Первые дожди создают ощущение мечтательной замкнутости и отрешенности, как у рыбаков, занятых починкой сетей в преддверии лета. Прозрачный после дождя воздух вызывает желание улечься в постели на спину и прочесть несколько хороших стихотворений.
Наши беседы с Яэль продолжаются в столовке корпуса «Гильман». Яэль — упорная вегетарианка, она и Яира убедила стать вегетарианцем. Мы обсуждаем события культурной жизни и политики. Главным образом, посещение кнессета Садатом, состоявшееся 19 ноября 1977 года. Ощущение чего-то нереального, небывалого везения. Визит Садата значительно повысил спрос на газеты. Яэль не перестает шутить и смеяться. Ее смех захватывает меня, в нем есть какая-то магическая сила, загадка, которую я пока не могу разгадать. Она улыбается и спрашивает: «Всё в порядке?» И получается, что все просто обязано быть в порядке, как же иначе?
Ей стало известно, что я поклонник классической музыки. Однажды к нам поступили билеты на серию концертов «О людях и звуках». Концерты сопровождаются комментариями известных музыковедов.
— Ты ведь любишь концерты. Почему бы тебе не купить билет и не присоединиться к нам? — предложила Яэль.
Это выглядело делом простым, но только не для меня. Отправиться поздно вечером на концерт? Сумею ли я преодолеть свои постоянные опасения заблудиться и потеряться? Смогу ли убедить мою вечно страдающую мать в том, что со мной не случится никакого несчастья? Я начал было отнекиваться, но соблазн был слишком велик: впервые собственными глазами увидеть внутреннее убранство Дворца культуры. К тому же я буду не один. Желто-коричневый билет был приобретен, и мы договорились встретиться вечером у них дома, чтобы оттуда пешком отправиться во Дворец. Они жили теперь в одном из переулков в центре Тель-Авива. День был дождливым и очень холодным. Я постарался отдохнуть днем и принял душ. Впервые я смогу побывать у Яэль дома.
Автобус еле полз из Ришон-ле-Циона в Тель-Авив, дождь лил и лил, окна запотели. Я уже едва ли не раскаивался в том, что вышел из дома в такой промозглый и ненастный вечер. Автобус доставил меня в центр Тель-Авива, я пересек несколько тусклых переулков и отыскал их дом. Здание выглядело очень старым. Тьма стояла вокруг, пронизывающий ветер и дождь захлестывали под полы пальто. Небольшая дощечка на двери и звонок с молоточком. Маленькая квартирка. С того дня и до сих пор эта квартира течет в моих жилах живительным эликсиром. Мне частенько представляется, что я возвращаюсь туда.
Яэль открыла дверь и сказала: «Привет!» Она была в прекрасном настроении и казалась особенно разговорчивой. Я затрудняюсь определить эту манеру общения: не бьющие в цель задиристые шутки, только некое изречение или фраза, как будто вовсе не относящаяся к затронутой теме, но свидетельствующая о душевной деликатности, о способности уловить сущность ситуации и выразить ее простыми словами. При каждом таком высказывании губы ее раздвигались, морщинка на переносице становилась глубже, из полуопущенных век вырывалась улыбка и заливала все вокруг.
Яир побрился и облачился в вечерний костюм. Я сидел у небольшого кухонного столика и пытался просушить возле печки промокшие под дождем брюки. Выпил стакан фруктового чая. Пришла мама Яэль.
Это была высокая женщина, похожая на дочь, но характерная для Яэль приветливость в ее лице отсутствовала. На ней была меховая шапка. Она принялась сетовать на то, что молодое поколение не желает прислушаться к голосу родителей. Потом заговорили о политике, и стало ясно, что мать не поддерживает левых взглядов дочери. Она производила впечатление человека, которому довелось много страдать в жизни, и теперь ее не оставляет горечь. У нее был французский акцент выходцев из Северной Африки. Яэль была ласкова с ней, но стояла на своем.
В крошечной кухоньке была раковина с единственным краном, по обеим сторонам от нее размещались темно-коричневые шкафчики. На стене висел листок с надписью «Тут едят то, что дают» и с изображением обгрызенного рыбьего хребта, а рядом — афиша балетного спектакля. Люминесцентная лампа освещала все слишком резким светом. Раковина была полна грязной посуды, на столе громоздилась разнообразная еда — разумеется, только вегетарианская. Создавалось впечатление, что эта кухня служит также местом взволнованных интеллектуальных диспутов, а не только семейных ссор и поглощения вегетарианских продуктов. Гостиная была обставлена по-студенчески: казенные кровати, покрытые цветными одеялами. Мольберт на треноге, на нем арабский медный поднос, исполняющий обязанности стола. Длинные книжные полки, сооруженные из простых досок, уложенных на кирпичи. Книги расставлены как попало, и было видно, что ими интересуются. На полу зеленый войлочный ковер, а на стене огромная наклеенная на четыре куска картона фотография коротко остриженной улыбающейся девушки. Улыбка подбадривала и соблазняла, взгляд был проникновенным и теплым, взгляд молодой и многообещающей жизни. На противоположной стене гвоздями была прибита репродукция Луизы Буржуа: некие создания вышагивают на ногах, похожих на паучьи лапы. Свет в комнате исходил от одной лампы, розетка которой, к моему ужасу, оказалась оголена. Спальня была просторной, и в ней царил ужаснейший беспорядок: на широкой и низкой двуспальной кровати разбросаны книги, одежда и обувь. Возле кровати помещался небольшой туалетный столик и рядом — письменный стол, на котором валялись бумаги, относящиеся к работе киоска. Сбоку стоял платяной шкаф с захлопнутыми дверцами.
Атмосфера квартиры дышала юношеской беззаботностью и отличалась от всего, что мне приходилось видеть прежде: ни ламп в стиле барокко, ни обоев на стенах, все убранство приобретено на блошином рынке. Жизнь отважная и оптимистичная, весьма, весьма оптимистичная. Очень привлекательная.
Прибыла Тирца, приятельница Яэль и Яира. Я тотчас уловил ее энергию, умение разбираться в делах и управлять людьми. Яэль любила окружать себя подобными ей. Между Тирцей и Яэль долгая и крепкая дружба. Две эти юные и перспективные леди ценят и обожают друг друга. У Тирцы красивые миндалевидные глаза.
Снаружи рокотал ливень. Яэль восторженно рассуждала о том, что необходимо беседовать с растениями в цветочных горшках, это способствует их развитию. Яир выразил некоторое сомнение в справедливости такого утверждения. Тирца вымыла посуду, оставшуюся от ужина, закончившегося до ее появления. Было уже около восьми. Мы двинулись по направлению к Дворцу культуры.
Тот вечер 15 декабря 1977 года был исключительным по глубине охвативших меня чувств, я с жадностью, всем своим существом, впитывал атмосферу этого дома, его простоту и дружелюбие. Квартирка Яэль и Яира напитала меня жизненным эликсиром, сделалась в моих глазах местом непорочным, чистым, средоточием высоких порывов. Она придала мне неописуемые душевные силы и до смертного часа останется для меня самым светлым воспоминанием. Исторический момент.
Было восемь часов десять минут. Мы вышли наружу. На тель-авивских улицах бушевали дождь и ветер. Яэль и Тирца захватили зонтики, Яир накрыл меня и себя куском нейлона. Мы почти бежали рядышком под нейлоновой накидкой. Я признался:
— Если бы четыре года назад мне сказали, что я окажусь когда-нибудь во Дворце культуры, я бы подумал, что имею дело с сумасшедшими.
— Четыре года назад ты и был в сумасшедшем доме, — усмехнулся он, будто отметил обыденный факт.
Мы миновали несколько туманных улиц, и впереди вдруг блеснул свет: великолепная площадь перед Дворцом культуры и здание театра «Габима» были ярко освещены. Дождь внезапно прекратился. Холодный воздух прозрачен, с деревьев капает вода. Громадные фонари двоятся в мокром камне, переливающемся всеми красками и оттенками.
Перед входом начали собираться господа и дамы, закутанные в добротные пальто и меха. Резкий запах влажного воздуха и дамских духов ударил мне в ноздри. Внутренность здания встретила нас темными и светлыми оттенками коричневого и сиянием множества люстр. Пришлось спуститься по нескольким лестничным пролетам, следовавшим один за другим. Я шел и чувствовал медленное сладостное погружение в медовую субстанцию. Два ряда цветных фонариков отражались в шелковых одеждах и украшавшей зал бронзе. Сцена была пуста, ни души, только музыкальные инструменты и пюпитр дирижера. Зал с тихим шорохом наполнялся зрителями, густел поток чинных костюмов и вечерних платьев. Атмосфера богатства, великолепия, роскоши и умиротворенности.
В памяти невольно вспыхнули часы, проведенные в уголке культуры и отдыха психиатрической больницы: комнатушка с патефоном и заезженными пластинками. На глазах у меня выступили слезы. Я не знал, кого благодарить за то, что удостоился этого вечера. Разве я заслужил такое счастье? Я вспомнил вдруг моего одноклассника Элиэзера, погибшего 19 октября 1973 года на Голанах, на позиции Тель-Шамс, при взрыве ракеты. И тут я вдруг осознал, что значит «пожертвовать жизнью во имя жизни». Ведь если бы не сотни и тысячи солдат, покоящихся теперь в могилах, и не тысячи раненых, стенавших в те дни в госпиталях, процедурных кабинетах, реабилитационных центрах, да и в тех же психиатрических больницах, если бы не они, никто из нас не находился бы сегодня в роскошном храме культуры. Так подумал я в ту минуту.
Прозвучали три мелодичных дин-дона, и свет постепенно угас. Установилась тишина. Сотни людей сидели, погруженные в себя. Моим соседом оказался высокий юноша со светлой шевелюрой. Он беседовал вполголоса по-немецки с пожилой дамой. У меня сложилось впечатление, что он хорошо разбирается в музыке, возможно, благодаря тому, что он говорил, не отнимая кончиков пальцев ото лба. Другой рукой он время от времени приглаживал волнистые волосы.
На сцену вышел дирижер, поприветствовал публику и вкратце изложил тему первого произведения. Нам предстояло прослушать балетную сюиту «Чудесный мандарин» Белы Бартока. Послышалось легкое откашливание инструментов, и музыка полилась. Мощная, горестная и головокружительная. Сюита захватывала и разрасталась ввысь с ужасающей мелодической энергией. Злобная борьба между безжалостными потусторонними силами и людьми.
Второго произведения, на этот раз Баха, я почти не слышал и не запомнил, потому что сюита Бартока была потрясающей, после нее я уже не воспринимал ничего.
Когда звуки стихли, мне показалось, что я снова слышу приглушенный шелест дождя. Был объявлен перерыв. Мы вышли из зала в вестибюль. Я чувствовал, что не в состоянии оставаться в одиночестве и не отходил от Яира. Яэль поклялась с лукавой улыбкой, что я выгляжу так, словно родился здесь. Я представил себя в коричневых кордовых брюках и свитере со скандинавскими снежинками среди этих дорогих вечерних платьев и костюмов; тяжелое, пропитанное дождем пальто перекинуто через руку. Внешность, весьма подходящая для того, кто целые дни проводит в этих царственных чертогах! Но почему, в самом деле, мне не дано быть одним из этих людей? Моя врожденная польская вежливость могла бы спасти все.
В чреве этого храма я видел достаток, утонченность и изнеженность: дымок от первосортного табака, небольшие изящно оформленные сэндвичи, элитные напитки в изящных рюмках. Люди с увлечением беседовали о политике, безопасности, искусстве. Постоянные посетители этого места были привычны к такому времяпрепровождению и, вероятно, даже не представляли, что может быть иначе. Для меня же все это было в диковинку — неожиданно и прекрасно.
Мы вернулись в зал. Адажиетто из Пятой симфонии до-диез минор Густава Малера. Музыка порхает и трепещет, звуки поглощаются тьмой. Затем исполнили «Белого павлина» Чарльза Гриффеса, творчество которого, согласно словам дирижера, находилось под влиянием Клода Дебюсси. На бис нас угостили «Императорским вальсом» Иоганна Штрауса.
Музыканты покинули сцену, и многочисленная публика направилась к выходу. Волшебство улетучилось. Я поднимался по ступеням, пробуждаясь от дивного сна. В продолжение вечера я не говорил с Яэль, поскольку лицо Тирцы заслоняло ее от меня. Мы оказались у дверей, ведущих наружу, запах дождя проникал в здание, прохлада похлопывала по нашим лицам. Яэль улыбнулась одной из своих подбадривающих улыбок и спросила: «Понравилось?» Я оказался не в силах ответить. Волна жара окатила меня. Я склонил голову.
Распрощались с Тирцей. На огромной пустой площади оставались считаные фигуры. Яэль объявила, что ей хочется мороженого, и направилась к киоску. Я попытался опередить ее, но она сказала: «Адам, даже мой муж не указывает мне, что я должна делать». На самом деле мы все были голодны, и я купил каждому по хрустящему овальному бублику — бей ге ле. Яэль запротестовала, но я сказал: «Яэль, даже моя мама не указывает мне, что я должен делать…»
Яир был весел. Они решили проводить меня до автобусной остановки. Мы втроем шагали под дождем, отблески фонарей вспыхивали на тротуарах и горели пурпурным огнем. Здания большого города выглядели задумчивыми и погруженными в себя. Туманный вечер пенился и переливался во мне, как темный напиток. Яир напевал мелодию «Императорского вальса» и пританцовывал между деревьями на бульваре. Яэль была воздушней, чем обычно, я опасался, что еще немного, и она упорхнет в небеса. Издали доносилось ворчание автобусов.
И тут произошло нечто весьма банальное: я влюбился в нее.
Мы постояли на остановке. Все время, пока не подъехал автобус, Яир и Яэль толковали о мороженом. Я поднялся в автобус и помахал им рукой через оконное стекло. И долго еще оглядывался назад.
Всю дорогу я был необычайно возбужден. Что-то новое проникло мне в душу и теперь чрезвычайно смущало. Поверх смятения проступило и новое ощущение: я не владею своими мыслями и, в сущности, не понимаю, где нахожусь. Приподнятое настроение не отступало. Автобус — усталый потрепанный старичок. Пальцы мои дрожали на железном поручне. Звуки, цвета, запахи били, как африканские барабаны: утрата пути, утрата пути! Печальный дождь стучал по стеклам, я ощущал на языке горечь его струй.
Путь от автобусной остановки до своего дома я пробежал задыхаясь. Здесь меня ожидала обычная сцена пренебрежения и слез. После великолепия Дворца культуры я попал в свинарник, обитатели которого временно покинули его, чтобы принять участие в демонстрации перед зданием правительства с требованием улучшения условий проживания. Я встал под душ и, как куль с песком, рухнул в сон.
Следующее утро, 16 декабря 1977 года, запомнилось тем, что я был кем-то вроде второго прибывшего в Америку после Христофора Колумба. Сила пережитого накануне сказалась на всем. День был ясный и холодный, я поспешил вернуться к работе у своего газетного стенда. Подходили покупатели. Укутанный в пальто, я расположился против входа в здание «Реканати». Мысли мои путались после тяжелого глубокого сна минувшей ночи. Покончив с газетами, я направился к киоску, где сидела Яэль. Едва увидев ее, я как будто погрузился в былое, не во вчерашний вечер, а в далекое прошлое. Все, что было во мне, потянулось к ней — ее лицу, ее волосам, ее глазам.
Занятия в университете продолжались, но кто был способен понять, чем отличалась система организации греческой фаланги от македонской или римской? Все, чего я желал, так это находиться возле киоска, возле моей Яэль. Стрелка моего сердца дрожала, как игла компаса вблизи Северного полюса. Смутность сознания заняла место упорядоченного мышления. Я был отброшен в какое-то новое состояние.
Попросил разрешения объясниться с ней; она, конечно, согласилась, но из-за загруженности работой назначила встречу на следующую неделю. Ожидание показалось мне вечностью. Я прилагал невероятные усилия к тому, чтобы отвечать за свои поступки на работе и в учебе. Это стоило мне немалых терзаний и здоровья. Никто не слышал грохота мощного водопада, готового в любую минуту поглотить меня в своей пучине.
На исходе декабря состоялась встреча, которая должна была внести порядок в мою душу. Я чувствовал, что, если открою этой женщине, этой прекрасной женщине, всю силу моих чувств и произнесу роковое слово «любовь», она просто встанет и уйдет без лишних объяснений. Мы сидели в кафе, на столике между нами стояли две чашки кофе. Над нашими головами нависло мрачное лиловое небо, запятнанное в тот час рваными клочьями серых и черных облаков, вспыхивавших сполохами синего света. Очень неспокойное и недружелюбное небо, таящее в себе бурю и откровенно предупреждающее о невозможности симпатии.
После нескольких минут хождения вокруг да около и после того, как я постарался освежить ощущения, охватившие нас всех во время посещения Дворца культуры, я попросил прощения и сказал: «Я люблю тебя, Яэль».
В продолжение всего этого разговора она выглядела — это я точно помню — притихшей, но как бы и слегка позабавленной и время от времени даже улыбалась. Она произнесла несколько фраз, но я ничего не слышал. Я отдал себя в ее руки, не требуя ничего взамен. Всего себя. Губы ее слегка раздвинулись, открылись два ряда квадратных зубов. Явственно прорезалась морщинка с левой стороны носа. Глаза широко раскрылись, и зеленая волна света выплеснулась из них наружу. Веки вдруг смежились. Она оставалась в этом состоянии долю секунды, а потом рассмеялась. Смех продолжался долго, она старалась подавить его, но не могла. Новые и новые взрывы хохота сотрясали ее тело, клокотали в горле и рвались наружу, глаза наполнились влагой.
Я испугался. Она была красивой женщиной, но в эти мгновения ее красота удвоилась, вспыхнула с невероятной мощью. Меня как будто приклеило к стулу, не было сил вскочить и убежать. Успокоившись, она сказала: «Такие вещи случаются постоянно, и нет причины чрезмерно волноваться по этому поводу». Я понял, что ее не задело мое признание и нисколько не встревожило это убийственное чувство.
Оставалось поставить еще кое-какие точки над «и»: я влюбился в несвободную женщину, Яэль уже пять лет как была замужем, и по всем признакам это был брак по любви. И любовь не ослабела с годами. Чувство любви возвышает, но что же? Как же? Я буду третьей гранью? Что скажет Яир, этот симпатичный, вежливый и тактичный мужчина? Мне сделалось страшно. Очень страшно. Яир — тихий, спокойный человек, я ни разу не видел, чтобы он вспылил, он неспособен схватить ружье и застрелить того, кто вяжется к его жене. Но как-то он все-таки должен отреагировать? Может, пригласит меня на чашечку кофе и скажет: «Убери свое копыто с моей жены»? Мы живем не в Сицилии, однако тут есть чего страшиться. Я попросил Яэль побеседовать с ним. Адам Айнзаам не профессиональный соблазнитель, не тот наглый тип, что расшатывает устои семьи. И не следует забывать: я еще несу на себе клеймо не самого здорового в этом мире человека. Может, я покажусь Яиру опасным? Что-то должно случиться. Возможно, что-то серьезное. Мне придется мобилизовать все свое мужество, чтобы устоять в предстоящей буре.
Прошел день, минули два дня. Мы встретились с Яэль и Яиром, поговорили о работе и учебе, я приготовился к неизбежному и страшному. Запланировал, что, если действительно что-то случится, перейду в другой университет. Думал, что вот-вот произойдет мое изгнание. Должно произойти. Но дни летели за днями и ничего не менялось: Яир продолжал много и тяжело работать, он жаловался на помощников и на налоговое управление. В свободную минуту посвящал меня в свои математические расчеты, которые позволят ему приоткрыть завесу над будущим. «Все течет», — говорил он мне иногда, словно подытоживая свои рассуждения. Ничего так и не случилось. Я подозревал, что тарелки летают по маленькой кухоньке, но на лицах Яэль и Яира не было ни ран, ни царапин. Наконец я спросил ее:
— Ну, ты сказала ему?
Она ответила:
— Да.
Я спросил:
— И что же?
Она ответила:
— Ничего. Что он, по-твоему, должен сказать?
И тогда я впервые осознал, что Яэль и Яир самые великие люди, каких я встречал в своей жизни, и это убеждение я пронес с собой до настоящей минуты, той самой, в которую пишу эти строки.
В те дни я много размышлял о любви. Что такое любовь? Сущность, характер и формы выражения любви занимали мысли людей во всех поколениях. Ею вдохновлялись поэты и писатели, историки описывали ее каверзы и трагические последствия, а простой народ слагал о ней баллады. Философы классифицировали ее виды, нейрологи измеряли силу ее воздействия. В последнее время ею занимаются и врачи, и химики, и биохимики, и психологи, и нейропсихиатры, и исследователи мозга. Основаны учебные центры и исследовательские институты по изучению этой эмоции, существующей даже у самых примитивных животных. На помощь призваны различные таблицы и диаграммы, сложены тысячи песен, сняты тысячи фильмов, пытающихся раскрыть ее тайну. Почему и каким образом возникло это чувство? Что оно творит с нашим телом и что проделывает с нашей душой?
Люди влюбляются во всякое время и во всяком месте: в роскошных дворцах, в благоуханных садах, на палубах пароходов, в салонах самолетов, на пышных балах и во время азартной охоты, в унылых конторах, в заводских корпусах, во время самых прозаичных занятий, в рабочих общежитиях и даже в магазинах. Люди влюблялись на развалинах разрушенных войной городов, в очередях за выдаваемым по карточкам хлебом, в благотворительных столовках для инвалидов. Влюблялись возле труб крематория в лагерях уничтожения, в последний миг перед тем, как их тела будут сброшены в общий ров. Это чувство существовало изначально и будет существовать всегда. И, как греческий титан Атлас, несущий на своих плечах весь мир, это чувство несет в себе неисчерпаемые жизненные силы тела и души. Несмотря ни на что.
Я перестал бояться моего нового статуса, но меня продолжало грызть опасение, как бы это двусмысленное положение в один прекрасный день не надоело Яэль, как бы она вдруг не отказалась от меня. Тревога по поводу возможности столь ужасного отчуждения, ожидание неизбежного разрыва вызывали постоянные волны страха. Страха низвержения в мрачную пропасть с сияющих горных высот. В одно из утр января 1978 года, стоя возле газетного стенда, я вдруг почувствовал себя плохо. Горячая дрожь прокатилась по телу, в глазах потемнело. Я попросил одну из девушек присмотреть за товаром, а сам решил пройтись по кампусу до здания медицинского факультета и дальше, к Музею диаспоры. Вернулся я часа через два очень утомленный. Яэль обратила внимание на мою бледность и спросила: «Что случилось?» Вместо ответа я закрыл лицо руками и разразился горькими рыданиями. Вокруг было много народу — студенты и еще какие-то люди. Яэль подвела меня к ближайшей каменной скамье, глаза мои были закрыты, я ничего не видел. Я чувствовал, как ее длинные прохладные пальцы гладят мои волосы. Она протянула мне бумажный носовой платок, потом принесла стакан черного кофе. Она утирала мои слезы и бормотала: «Адам, я здесь, я не оставлю тебя». В этом успокаивающем бормотании было что-то, чего я никогда не удостаивался прежде — за все время, что живу на свете.
Мы сидели на каменной скамье напротив корпуса «Шарет». Впервые я держал ее руку в своей не в обычном пожатии при встрече или прощании, а потому что она напитывала меня ощущением силы и веры. Впервые с тех пор, как я встретил ее, она выглядела не столь уверенной в себе. Сидела возле меня молча, пока я не успокоился окончательно. Я читал в ее взгляде множество оттенков различных чувств и переживаний. Не было обычных сияющих улыбок, но сочувственный взгляд сообщницы. Он как бы говорил: «Адам, у нас общая судьба».
Я очень устал и понимал, что мне следует встать и удалиться. Вдруг из здания «Шарет» вышел высокий человек с проседью в волосах, одетый в хороший костюм. Яэль живо поднялась и о чем-то заговорила с ним. Его щеки и широкие скулы были выскоблены до синевы. Взгляд показался мне скорбным, но вместе с тем и надменным. Было видно, что он умеет повелевать. Я вдруг со страхом предположил, что это психиатр, но он улыбнулся мне и, продолжая беседовать с Яэль, принялся просматривать газету. Яэль представила нас друг другу: «Адам, познакомься с профессором Авраамом Зибенбергом, моим отцом». Вот как! Отец Яэль — один из ведущих руководителей университета. А она ни разу не заикнулась об этом! Я знал, что ее родители разведены, но имя отца никогда не упоминалось. Теперь я узнал, что он, профессор музыковедения, оставил семью ради своей ассистентки, моложе и его, и матери Яэль на двадцать лет. Мать пыталась покончить собой, но Яэль случайно зашла домой и спасла ее, теперь она приходит в себя. Яэль сумела убедить ее, что у нее есть собственные таланты и способности. Отцу она сказала, что не заинтересована в общении с ним и не желает ни видеть его, ни получать от него какую-либо помощь — ни в каком виде. Удивление от этого неожиданного открытия избавило меня от остатков моей удрученности.
С того дня я, как преданный щенок, сопровождал Яэль во всех ее передвижениях по кампусу. Рассортировав большие тюки газет, она смотрела на меня и спрашивала: «Ты идешь?» Что значит — иду? Я готов был бежать, лететь, следовать за ней на крыльях. Мы продолжали беседовать обо всем на свете, но все чаще и чаще наши разговоры заканчивались словами: «Я люблю тебя, Яэль». Я не мог обойтись без этой фразы. Ее тихий голос, ее фигура, чистое чувство и откровенность, которые соткались между нами, струились в моих жилах, как кровь, как вино.
Я поверял ей такие вещи, о которых никто на свете не слышал от меня прежде. Рассказывал о квартале Шапира в Тель-Авиве, где впервые открыл глаза, о родителях. И она рассказывала мне о иерусалимской Рехавии, о разводе родителей и об их с Яиром жизни.
Поведала, например, как во время одной из ее прогулок по Тель-Авиву ее взяла в кольцо компания юных шалопаев и как та же компания потом провожала ее домой, словно некий почетный караул. Ничего особенного — она просто приветливо поговорила с ними и поинтересовалась каждым из них.
— Я обращаюсь с людьми, как с лошадьми или собаками: если ты приближаешься к незнакомой лошади или собаке со страхом, они нападут на тебя, ведь и они боятся чужака, но если ты приветливо заговоришь с ними, приблизишься осторожно, но с лаской, с доверием, есть большой шанс, что не набросятся и даже пожелают подружиться, — объяснила и улыбнулась, довольная собой.
Меня смущала ее наивность. Я опасался, что кто-нибудь воспользуется ее доверчивостью со злым умыслом. Просил, чтобы она не ходила по ночам одна.
Мои отношения с Яиром упрочились, мы вместе заправляли делами киоска, но никогда я не признался ему, что люблю его жену. Скорее всего, потому, что стыдился, стыдился произнести такие слова. Однако нетрудно было догадаться, что он и так все понимает. Его взгляд, казалось, говорил: для чего тебе это? Но сам он помалкивал, никак не комментировал ситуацию и ни о чем не допытывался. И я в сердце своем был благодарен ему за это. Я перестал обедать в студенческой столовке и начал питаться вместе с Яэль и Яиром в вегетарианской столовой. Яэль говорила, что нельзя есть мясо, это безнравственно, это зло, это плохо! Нельзя быть человеком разумным и поедать плоть животных — это несовместимые вещи. Я любовался ею. Глядя, как она орудует ножом и вилкой, радовался, как мать, которая наблюдает, как ест ее дитя. Мне все в ней нравилось, в том числе и ритмичные, спокойные движения ее челюстей во время еды. Закончив трапезу, она обычно произносила: «Теперь я не голодна». Эта фраза наполняла меня счастьем, таким безмерным счастьем, которое невозможно передать словами.
Отправляясь куда-нибудь по делам, мы заодно и прогуливались без всякой цели. Добредали до факультета естествознания и рассматривали плавающих в аквариуме рыбок. Это напоминало ей Эйлат. Усаживались отдохнуть на каком-нибудь газоне. Заглядывали по дороге в отдел копирования — поинтересоваться новыми книгами, выставленными на продажу. Она с симпатией принимала мои чувства и рассуждения, одобряла форму, в которой я их высказывал. Во время наших совместных прогулок я подчас не мог удержаться от того, чтобы взять ее руку в свою и поцеловать. Однажды попросил, чтобы она наклонила голову, и поцеловал ее в лоб и волосы. В этот миг я испытал бурный восторг, вознесший меня в горние выси, и мощную потребность, перед которой не мог устоять, ощупать кончиками пальцев ее лоб, щеки, нос, коснуться подбородка.
Однажды я решил, что жалко тратить время на посещение столовой и захватил из дома два бутерброда. Она сидела на одной из университетских скамеек. Я пристроился у ее ног и, покончив с бутербродами, обхватил руками ее коричневые туфли. На одной из них была полустертая надпись, я провел пальцем по буквам. Яэль повернулась ко мне и с высоты скамейки улыбнулась своей сияющей улыбкой. Оливковые искры полыхнули между раздвинувшихся губ. Они порхали, устремлялись друг к другу, прикасались и не прикасались. В них было что-то невероятно соблазнительное. Сильнейшее упоительное переживание. Яэль казалась мне бриллиантом, утопающим в бархате. Нескончаемый сон наяву.
Знакомые и друзья не могли не заметить пылких взглядов, взволнованных прикосновений, застенчивых ласк, но ничего не говорили. Однажды, когда мы остановились возле книжной полки в копировальном отделе, продавец заметил ехидно:
— Я вижу, твой телохранитель тоже прибыл с тобой.
Меня затрясло от гнева, но Яэль сказала, когда он вышел:
— Он вообще-то не вредный тип.
И этим выразила свою позицию по отношению ко всем, кто позволял себе делать замечания подобного рода.
Весь тот период я находился в состоянии крайнего напряжения. Мне казалось, что я надоел ей, чувствовал надвигающийся разрыв. И однажды снова разразился рыданиями. На этот раз напротив черного хода студенческой столовой. Истерика довела меня до полного изнеможения. Я хотел предложить прекратить нашу связь и не осмелился. В ее взгляде читалась жалость. Она позволила мне взять ее за руку, и я тут же пришел в себя. Но состояние мое продолжало ухудшаться. Пришлось обратиться в университетское отделение психологической помощи. Заведующий отделением побеседовал со мной и попытался как-то «образумить» накал моих чувств.
Я частенько посещал Яэль у нее дома. Однажды в дождливый декабрьский день мы сидели вдвоем у них на кухоньке и прихлебывали чай из стаканов. Помню контраст между мрачной, удручающей серостью снаружи и ласковым теплом дома, блеском ее черных волос и, главное, ее нежным курлыканьем. Этот голос уже сделался частью меня, утешал и успокаивал. Я не мог представить своей жизни без него. С большой любовью я вспоминаю эти счастливые мгновения.
Яэль сделалась для меня таким дорогим человеком, что я вдруг начал всерьез опасаться, как бы она не умерла. Она, по своему обыкновению, объявила это вполне нормальной реакцией, и всякий раз, когда у меня начинался приступ паники, старалась разобраться в моем состоянии, убеждала смотреть на вещи проще и несколькими логичными и практичными словами умела подавить тревогу. Казалось, что кроме искренней симпатии, которую она испытывала ко мне, тут присутствовало что-то еще. Очевидно, она считала своим долгом помогать мне и отдалась этому, как было ей присуще, полностью, всем своим существом.
Яэль хотела сделать мне подарок ко дню рождения, который приходится на одиннадцатое января, и решила взять меня в Тель-Авивский музей на еще один концерт. На этот раз мы должны были отправиться туда только вдвоем. Несмотря на все понимание и дружелюбие, которые демонстрировали ее близкие, я стеснялся выражать свои чувства по отношению к ней в их присутствии. Не мог же я гладить и целовать ее, когда Яир находился рядом, — по меньшей мере это было бы расценено, и справедливо, как ужасающее отсутствие вкуса и такта. Хотя он знал об этих ласках и поцелуях.
В ясный и холодный вечер мы снова проделали путь от дома Яэль до концертного зала, который на этот раз располагался в музее. Широкие улицы были пустынны, неоновые огни выглядели застывшими. Глядя на ее быструю ритмичную ходьбу, я чувствовал, что сгораю и таю от лихорадочных ощущений. Билет стоил шестьдесят лир. Сообразив, что она собирается заплатить за меня, я застыл на месте и сказал: «Что ты делаешь? Это же бешеные деньги!» Но она отмахнулась от моих возражений и заплатила за нас обоих. Зашла внутрь, я за нею. Все этажи здания были залиты ослепительным светом. Мы спустились на нижний уровень, где проходила выставка ранних работ Шагала. Российская действительность начала двадцатого века. Колоритные персонажи его родного и любимого Витебска. Свежесть изобразительного языка, сказочность и метафоричность бытовых сюжетов.
Мы оказались единственными посетителями. Не спеша передвигались — каждый сам по себе — от картины к картине. Я смотрел не столько на Шагала, сколько на нее. Вот она поправляет ниспадающие тяжелой черной волной, блестящие под светом электрических ламп густые волосы. Куртку держит на руке. В том, как она переходит от картины к картине, тоже проявляется ее сущность: спокойствие, доверчивость, человеческая и женская стойкость, верность в дружбе. Казалось, нет в мире такой силы, которая способна поколебать ее убеждения. Она разглядывала картины, а я смотрел на нее.
Концертный зал был небольшим, кресла обиты голубым. На сцену вышли музыканты Камерного оркестра в торжественных черных костюмах. Я попеременно переводил взгляд с оркестрантов на Яэль. Она сидела стройная и красивая. Мне хотелось, чтобы это мгновение продолжалось вечно. Она почувствовала мой взгляд, исполненный безграничного преклонения и готовности в любую минуту умереть за нее, и слегка пошевелила губами — выразила свою благодарность. Движение, которое, возможно, заметил только я, но оно было для меня всем на свете, целым миром. Я до сих пор погружен в это очаровательное воспоминание, в эту минуту вижу ее, сидящую рядом со мной, и никогда не перестану видеть.
Первым представленным нам произведением было «Музыкальное приношение» Баха. Звуки взвивались и ниспадали феерическими пассажами — веревочные лестницы, возникающие вдруг в ночных видениях брошенных в яму людей. Ангелы спускаются и восходят по ним, искушают спящего, приглашают усесться верхом на их спины и, как на маленьких лошадках, поскакать наверх, на волю, к кругу света над головой. Я соглашался, соглашался со всем, что говорил Бах, после каждой музыкальной фразы хотел воскликнуть: правильно, правильно, истинно так!..
Потом исполнили Второй секстет Брамса. Я был уже не столь сосредоточен, но чувствовал, что Брамс рассказывает мне о чем-то огромном, судьбоносном, возвышенном и увлекающем, что он приглашает меня встать на вершину скалы и броситься оттуда вниз, в бушующий водопад, вокруг которого расстилаются бескрайние зеленеющие поля, нежные, как бархат. Мной овладела уверенность, что Брамс был влюблен, подобно мне, когда сочинял это произведение. И я благодарил его за то, что он приобщил меня и весь мир к этому потрясающему переживанию.
Я проводил Яэль домой. Была ясная лунная ночь, залитая желтоватым светом. Яэль рассказывала, что часто посещает подобные культурные мероприятия, иногда с мужем, иногда одна. Когда я поделился с ней своими волнениями по поводу ее одиноких ночных прогулок, она сказала: «Я всегда соблюдаю определенную дистанцию от ограды домов, и, кроме того, всегда найдется джентльмен, который придет мне на помощь, если потребуется».
Всю дорогу от музея до ее дома мы оставались наедине посреди пустой улицы, в совершеннейшей тишине зимнего города. В этой тишине я распростился с ней и отправился восвояси. Пламенеющая луна проливала сказочный свет на спящий город и на мою любовь.
Кое-как, без особого желания, я продолжал занятия. Сократил количество академических дисциплин. Проводил время возле киоска и в прогулках по кампусу. Однажды я сказал ей: «Ты очень красивая женщина, ты самая красивая женщина из всех, каких я видел в своей жизни». Она улыбнулась и слегка покраснела. Мои слова были приятны ей, и мне было приятно их произнести. Но припадки истерических рыданий продолжались и сделались более продолжительными. Я боялся, что она не сумеет выдержать груза моих эмоций и однажды попросту скажет: оставь меня. Но еще сильнее я боялся, что она умрет. Она имела обыкновение ездить в конце недели в Иерусалим, навещала мать. Воображение мое рисовало страшные картины: дорожную аварию, в которую она может попасть, и прочие ужасы. Я предвидел неизбежные несчастья и знал, что без нее для меня попросту нет жизни.
Однажды в феврале, в сумерках, мы сидели возле киоска. Фонари на территории университета еще не зажглись, недвижный зябкий воздух и унылая тишина наводили тоску. Яэль выглядела слегка рассерженной. У нее что-то не ладилось с учебой, она рассказала о лекторе, взявшем за обыкновение заманивать студенток к себе в постель, давая понять, что это — условие получения более высокой оценки. Она сообщила об этом тем игривым тоном, каким обычно рассказывают неприличные анекдоты. Добавила, что этот поганец возлагал и на нее подобные надежды, но, поскольку она отказалась, затаил обиду и теперь попытается отомстить. «Если не сумел поиметь меня таким образом, прижмет на экзамене». И само предположение, и форма, в которой оно было выражено, показались мне странными. Я посмеялся, когда она с иронией отнеслась к своему положению женщины как объекта секса, но по телу у меня пробежала болезненная судорога. До тех пор эта тема вообще не затрагивалась в наших разговорах.
Мы расстались, я зашагал по направлению к копировальному отделу, но вдруг почувствовал, что горло у меня мучительно сжимается и я вот-вот снова зарыдаю. Было шесть часов вечера, я срочно нуждался в поддержке профессионала. В сильном волнении поспешил к отделению психологической помощи. В первой комнате никого не было. В отчаянии я постучал в дверь кабинета заведующего и вошел, не дожидаясь приглашения. Он прервал телефонный разговор и обернулся ко мне. Я был на грани обморока, дрожал всем телом и не мог говорить — только указал на стул, как бы спрашивая, можно ли сесть. Он поинтересовался моим именем. Я сказал, что речь идет об интимных переживаниях, о затруднениях, связанных с любовью. Рассказал ему вкратце о моем прошлом. Он заметил с улыбкой, что чувственные стрессы, в особенности касающиеся неудач в любовной сфере, — это самая распространенная тема в клинической практике, и посоветовал не откладывая обратиться к психологу больничной кассы или к частному специалисту, например к профессору Вайнфельду, и заодно передать ему от него привет.
Я вышел из университета нетвердой походкой с раскалывающейся от боли головой. Слова Яэль скакали у меня в сознании, как неожиданно расплодившиеся шустрые мыши. Идти мне было некуда. Собравшись с силами, я зашагал в сгущавшихся сумерках по направлению к дому профессора Вайнфельда в Афеке, не обращая внимания ни на машины, ни на дорожные указатели. Я находился за пределами реальности. Минут через двадцать я оказался возле виллы профессора в Афеке и принялся с силой колотить в дверь. Профессор открыл и спросил с неподдельным испугом: «Что случилось?» Я разразился самыми горькими рыданиями, какие только случались со мной в жизни, и не мог вымолвить ни слова. Он гладил меня по спине, по плечам, пытался успокоить, но очень быстро взял себя в руки и уже официальным тоном велел прийти к нему на проверку завтра вечером. После чего исчез за деревянной коричневой дверью. Я вернулся домой и, ничего не говоря родителям, рухнул в постель.
Назавтра я предстал в указанный час перед профессором Вайнфельдом. Он встретил меня с трубкой в зубах и характерным польским взглядом указал на кожаное кресло, уже известное мне по моим прежним визитам в его клинику. Взглянул в окно, набил трубку табаком и спросил:
— Что так ужасно? Что случилось?
Я попытался объяснить ему, что некий гадкий презренный тип покусился изнасиловать и убить божественную энергию, воплотившуюся в этом мире в образе Яэль. Что думать про Яэль таким образом — это отвратительное проявление зла и мерзости, угнездившихся где-то за пределами нашего человеческого существования. Стремиться ради удовлетворения минутной похоти к обладанию телом Яэль? Чтобы она — воплощение нежности и всего самого ценного и величественного на земле — стала объектом гнусных посягательств? Это выше моего понимания. Я описал ее фигуру и добавил, что она ангельское совершенство. Как вообще осмелился имярек, мужлан, обладающий половым органом, каким бы ученым он ни был, раскрыть свой поганый рот и делать неприличные предложения, извергать выражения, абсолютно недопустимые в любом мало-мальски приличном обществе?
Профессор кое-что записал себе на заметку и сказал:
— Это заурядное житейское дело, нельзя волноваться из-за таких пустяков сверх меры. Подобные вещи часто случаются.
Утром следующего дня я рассказал Яэль о своей беседе с известным профессором. Она усмехнулась:
— Я сама говорила тебе это прежде твоего профессора. Может, заплатишь мне за сеанс терапии?
В тот период я начал делать ей небольшие подарки. Купил книгу Амоса Оза «Мой Михаэль» и снабдил ее дарственной надписью: «С чувством уважения, сердечной любви и со смирением душевным». Но мое либидо думало иначе.
Я тверд в своем мнении, что стол, помимо того что является деревянной мебелью на четырех ногах, еще пробуждает ассоциации. Он связан с собраниями, заседаниями и, разумеется, с приемом пищи и праздничными возлияниями. В то же время это и письменный стол: он состоит в родстве с книгами, канцелярскими принадлежностями и обладает прерогативой наблюдать за тобой и упорядочивать твою жизнь в силу специфики своей профессиональной ответственности. У кровати тоже есть иное предназначение, кроме как служить местом сна и отдохновения перед трудами и заботами грядущего дня.
Не знаю, как описать пробуждение моей сексуальности на фоне наших отношений с Яэль. Я должен рассказать об этом откровенно, просто, без излишней гиперболизации и напыщенности, но, признаться, до сих пор не встретил человека, который станет говорить о половом влечении так, как он говорит о налогах, воспитании детей или своих планах на конец недели. Когда я открыл для себя сущность Яэль как женщины, очень красивой и привлекательной женщины, ее ноги сделались длиннее, линии плеч отчетливее, а мускулы рук стали намекать на что-то неуловимо волнующее. Я ощутил вдруг волнистую упругость этих густых черных волос. Они стали еще более блестящими и эластичными, начали отбрасывать вокруг ее головы черный сверкающий свет, полный таинственной энергии, пробуждающей тоску и страстное томление. Зеленое в ее взгляде — это я помню отчетливо — сдалось и отступило перед золотым. Глаза вдруг сделались огромными. Фантастически манящие и обнадеживающие улыбки. Духи, которыми она пользовалась, дышали чувственностью и дразнили. Что-то в ней кипело, клокотало, жгло, бросало вызов. Да, вызов. Рукопожатия сделались более продолжительными и передавали мне горестную нервную дрожь. Рука медлила покинуть руку. Когда я сидел у ее ног, близость их вызывала у меня приступ бешеного сердцебиения. Если она слегка нагибалась и открывался промежуток между двумя верхними пуговками кофточки, я едва не терял сознание при виде ее лифчика.
Состояние мое ухудшалось, вожделение заставляло меня воображать наготу ее тела. Когда эти видения не отпускали, я пытался стереть их или, по крайней мере, скрыть, проводя ладонью по лицу, но они не исчезали. Неотступные терзания помутили мой разум до такой степени, что время от времени я с силой крутил головой из стороны в сторону, словно твердя: нет! нет! не хочу! не могу! Движения эти повторялись по нескольку раз кряду и были настолько резкими, что вызывали пронизывающую боль в шее.
Я рассказал о том, что со мной происходит, профессору Вайнфельду. Он посоветовал не посвящать Яэль в то, что творится в моей душе, — попытаться справиться с этим самостоятельно. Предупредил, что, если я сообщу Яэль, как страстно жажду ее и как мечтаю переспать с ней, она просто скажет мне последнее «прости-прощай». Так он выразился.
Я перестал работать, бросил учиться. Страхи, непрерывные опасения за жизнь любимой, сознание, что я не смогу жить без ее дружбы, неодолимое плотское влечение — все это оказалось непосильной нагрузкой для моей психики. Я чувствовал, что выпадаю из действительности. В конце концов я рассказал Яэль о своих переживаниях. В ее ответе за обычным юмором угадывался и деловой подход к проблеме. Прежде всего она объяснила мне, что «такое случается почти со всеми», и устало добавила, что «в некоторых местах» это даже получило статус легитимного обычая. «Разве ты не читаешь объявлений в разделе „Знакомства“ в газетах? Или ты полагаешь, что пара, подыскивающая другую пару, делает это с целью совместного посещения кино?» Голос ее звучал совершенно обыденно, улыбка была приветливой и обещала продолжение дружбы.
Каким-то образом эти вещи стали известны Яиру. Его реакция была сдержанной. Взгляд его говорил: зачем тебе все это? Не лучше ли будет найти себе подружку, свободную от каких-либо обязательств? Но он не произнес ни слова и продолжал посвящать меня в свои математические изыскания с целью предсказания будущего. Он также сообщил мне, что ближайшим летом они с Яэль собираются поехать в Европу, и, словно между прочим, добавил:
— Следовательно, мы не сможем видеться больше трех месяцев. Ты должен быть готов к этому.
Встретившись назавтра с Яэль, я попросил ее:
— Скажи Яиру, что я люблю его.
Визиты в психиатрическую лечебницу становились все более частыми, я обдумывал вариант самоубийства. Когда я видел ее или его, ноги у меня слабели и голова начинала кружиться. Однажды я пережил нечто совершенно необычное, в результате чего впал в сильнейшую панику. Я сидел на некотором расстоянии от нее и вдруг почувствовал, что глаза мои набухают и раздуваются до огромных размеров. Она позвала меня пересесть поближе, но я спасся бегством. Было принято решение о госпитализации.
Я прибыл в больницу ясным зимним днем. В воздухе ощущалась какая-то расслабляющая нега. Теплое солнце, высокие зеленеющие деревья, цветущие кустарники. В маленьком кабинете на третьем этаже меня ждал симпатичный «русский» доктор. Предложил сесть. Открыл медицинскую карту и записал мои данные. Расспросил о самочувствии, о течении болезни, группе крови, образовании. Потом сказал:
— Итак, тебя привели сюда любовные неурядицы, вернее, эмоциональный срыв на фоне отношений с замужней женщиной. Как я понимаю, ты любишь ее. Скажи, пожалуйста: считаешь ли ты, что она тоже любит тебя?
Я ответил вполне откровенно:
— Доктор, мы хорошие друзья, и она подарила мне самую лучшую пору моей жизни. Любовь она должна дарить своему мужу. — И прибавил: — Я надеюсь, мне не будет запрещено навещать ее и впредь.
Доктор сказал:
— Никто не запретит тебе навещать ее.
На следующее утро я был представлен молодому врачу, блондину с карими смешливыми глазами. Это был настоящий атлет, облаченный в кремовую форму военно-воздушных сил, на которой красовались «крылышки» десантника и еще какие-то знаки различия, очевидно «крылышки» летчика. На синих погонах возлежали три оливковые веточки капитана военно-воздушных сил. Они же украшали кокарду на околыше его фуражки.
Он признался, что еще не успел ознакомиться с моей историей болезни, и попросил, чтобы я вкратце пересказал ее. Я выполнил, насколько мог, его пожелание, продемонстрировав в своем изложении незаурядное чувство литературного стиля. Похоже, это произвело на него впечатление. Моя речь нисколько не напоминала отчаянный и ненавистный эскулапам скулеж большинства больных. Я рассказал ему про Яэль, про свою любовь и про замучившие меня страхи. Он велел мне приглядеться к цветению огненного дерева за окном. И когда я уже готов был разрыдаться, сказал: «Красные цветы цветут снаружи». Это помогло мне успокоиться.
Кабинет был белым и почти пустым. Мы сидели возле казенного канцелярского стола, заваленного синими папками с историями болезни. Фуражка с кокардой лежала на узкой кушетке напротив. Он поделился со мной своими впечатлениями от нашего знакомства, в особенности его поразил поклон, который я отвесил ему, соглашаясь быть его пациентом. Сказал, что это был чрезвычайно изысканный поклон, и несколько раз повторил: «Польский аристократ». Спустя несколько дней он ознакомил меня с моей историей болезни, показал все записи и результаты обследований. Он хотел знать, подтверждаю ли я изложенные в них факты. Я прочел и кивнул: «Верно, верно». В резюме высоко оценивались мой интеллект и способность к самовыражению, но постоянно повторялось слово «шизофрения». После нескольких бесед со мной молодой доктор сказал:
— Если бы я удовольствовался прочтением заключений о твоем состоянии, составленных моими коллегами, то был бы уверен, что ты шизофреник. Теперь я уверен, что ты не являешься таковым.
Он повторил: «Ты не сумасшедший», и это были последние слова, которые я услышал от него при нашем расставании через несколько дней.
Он был призван в армию. Я думал, что его отправили на ливанскую границу, поскольку обстановка там была весьма напряженной. Я начал опасаться, как бы он не погиб. Видя, что он никак не возвращается, я зашел в его кабинет, присел на кушетку и разразился рыданиями. Тут раздался какой-то шум, дверь распахнулась, и он вошел. Я закричал: «Ты жив!» — и бросился ему на шею. Он попытался успокоить меня.
Этот врач сделался для меня, после Яэль и Яира, главным человеком в жизни. Я обращался к нему «командир» или «капитан». Он разделял со мной все мои горести: чувство безнадежной любви, страх смерти, безумие страстного влечения и удрученное состояние. Он обладал той чудесной душевной силой, которая окрылила и спасла меня. Он вернул мне надежду, вселил веру в возможность настоящей дружбы и посвятил мне больше времени, чем любому другому больному. Я превратился в «его помощника».
Я рассказал Яэль о том, что пережил в психиатрической клинике. Возможно, она ощущала некоторую вину за то, что из-за наших отношений мне пришлось прервать занятия, но тут же встрепенулась и сказала: «В конце концов, это не первая твоя госпитализация» — и легонько прикоснулась кончиками пальцев к моей руке. Так она прикасается к Яиру, когда разговаривает с ним, нежно поглаживает и улыбается. В этой улыбке столько любви, столько симпатии! Насколько мне известно, подобного прикосновения не удостоился ни один другой мужчина из ее многочисленных университетских друзей. Все терзания в мире были искуплены этой лаской!
Пока в университете в рамках изучения спряжений латинских глаголов занимались будущим временем и приступали к написанию курсовых работ, я коротал время в психоневрологическом диспансере. Там я встретил сына одного из самых могущественных в стране финансовых воротил. Это был парень девятнадцати лет, постоянно пребывающий в полусонном состоянии и по большей части не способный ни к какому мыслительному процессу. Мне довелось наблюдать, как его мать, роскошная женщина из высшего общества, помогает ему освободиться от штатива для инфузии и пытается разговорить его. Можно было видеть, что кровь коченеет и свертывается у нее в жилах, когда она занимается этим.
Я помещался на третьем этаже здания, где приблизительно двадцать пациентов различных возрастов плели корзинки и табуретки из пальмовых волокон и клеили коробки из картона и бумаги. Трудотерапия. Мне предложили пройти тест Роршаха. Результаты не удовлетворили членов медицинской комиссии, и меня пригласили в комнату совещаний, снова показали листы с пятнами Роршаха и принялись допытываться: «Не напоминает ли тебе это пятно хобот слона? Почему это пятно не ассоциируется у тебя с формой полового члена?» Я вскипел от негодования.
Поскольку ткацкий станок был свободен, я решил заняться изготовлением шерстяного ковра. Разумеется, он предназначался Яэль. Я тщательно выбрал образец. Посоветовался с руководительницами проекта и остановился на трехцветном (лимонном, фиолетовом и черном) полосатом ковре размером двести сантиметров на восемьдесят. Полосы должны были быть разной ширины.
В психоневрологическом диспансере, этом эпицентре всяческого страдания, отчаяния, окончательного жизненного поражения и душевного распада, в атмосфере бреда, бессвязного бормотания безумцев, отдыхающих после процедур, между приемами лекарств и приступами истерик и рыданий я создал удивительный художественный шедевр. Шерстяные нити протягивались в ткацком станке, нить за нитью, и каждая обогащала мой мир. В тот месяц я сумел преодолеть тяготы пребывания в лечебнице и враждебность родительского дома с помощью завладевшей мною идеи: закончить ковер и преподнести его Яэль. Я работал каждый день по четыре часа и почти ни с кем не разговаривал. Монотонный труд, с небольшими перерывами. Медицинский персонал и студенты-практиканты останавливались против полотнища и спрашивали: «Чья это работа?» Изделие было прочным, добротным, идеально ровным и одинаково безупречным и с лицевой стороны, и с изнанки.
Моему дорогому доктору я рассказал о Яэль, о себе, о моих припадках, но также и о двух концертах, ставших важными вехами в моей жизни. Мы обсудили природу любви, сущность надежды, смысл и вкус борьбы. Я посвятил его в мои исторические интересы, поэтические предпочтения и поделился своей заветной мечтой: прочесть какую-нибудь книгу до конца. Я знал: если мне удастся прочесть хоть одну книгу до конца, я опять буду здоров. Иногда наши беседы прерывались приступами рыданий. Я описывал Яэль, душевную стойкость этой женщины, рассказал о Яире и о его странном, не лишенном доли недоверия, великодушии.
Ковер понемногу рос, произведение было почти готово. Оно наделило меня стойкостью выдерживать тягостные коллективные беседы, проводившиеся в утопающей в сигаретном дыму комнате, в атмосфере вынужденного безделья и человеческой немощи, истерик и общего упадка сил. Было что-то особое в том обязательстве, которое я взял на себя. Упорство в исполнении этой задачи стало залогом моего выздоровления.
В конце марта я снял готовый ковер со станка. Прекрасная шерстяная ткань оттягивала своей тяжестью руку. Когда я чистил ее щеткой, у меня возникло ощущение, что вселенная наполняется кругами трепещущего света. Свернуть такой товар и стянуть веревками была непростая задача, но и с этим я справился. Двумя автобусами доехал до дома Яэль. Она как раз вернулась из парикмахерской, волосы ее были красиво уложены и выглядели так, словно все еще оставались влажными. Я раскинул ковер на полу и всем телом ощутил ее изумление. Это мгновение стоило всех страданий, всех неурядиц, всех домашних обид и притеснений. Яир взглянул на ковер и произнес: «Ты ненормальный!» До тех пор мне не случалось слыхивать этих слов в качестве комплимента. Я и теперь вспоминаю их с любовью и улыбкой.
Даже в период регулярных посещений диспансера я продолжал по временам составлять компанию Яэль и Яиру. Я присоединялся к ним в их поездках в город, когда они отправлялись туда улаживать денежные вопросы. Они умело заправляли своим бизнесом. Яэль заходила в одну из контор по продаже билетов, и я наблюдал спокойную, трезво оценивающую обстановку деловую женщину в больших солнцезащитных очках, соответственно одетую и с подобающей случаю прической. Серьезность и уравновешенность. Я садился на скамью в глубине конторы, и сердце мое истекало любовью к ней.
Это были мартовские и апрельские дни, теплые и прозрачные. Политические усилия обеспечили спокойствие. Тель-Авив был залит чистым солнечным светом, заставлявшим сверкать окна автобусов и витрины больших магазинов на улицах Алленби и Дизенгоф. Публика двигалась по тротуарам, заполняла кафе под открытым небом, потягивала напитки и играла в шахматы. Удивительно невесомые сумерки опускались на большой город. Наши совместные прогулки, как правило, совершались в те часы, когда день и ночь сливаются в дивной, сводящей с ума гармонии цветов и запахов.
По пятницам, когда диспансер был закрыт, я стал посещать университет. Он был почти пуст в этот сезон. В эти белесые, подернутые легким туманом утра мы оставались вдвоем возле входа в корпус «Шарет». Разговаривали. Иногда я позволял себе дотронуться до ее руки. Обычно я приносил ей букетик красных и белых цветов, она принимала их с тем особым смешком, который прорезал милую морщинку возле ее носа и заставлял щуриться зеленые глаза. Я был счастлив.
С Яиром мы беседовали на политические темы. В те дни он ждал — ждал и пылко, от всей души, надеялся, что вот-вот свершится какая-то космическая мистерия, которая принесет избавление всему нашему миру, и «в том числе обитателям корпуса „Шарет“». Это его слова. Такие разговоры вызывали у меня чувство жалости к этому молодому мужчине, которого я любил всем сердцем. Я и сегодня люблю его. Наши беседы я так и заканчивал: «Я люблю тебя, Яир». В щелку под входной дверью в их квартиру я подсовывал записки с этими словами, когда не заставал их дома.
Вечером мы вместе ехали домой на автобусе — они до центра города, а я до центральной автобусной станции. Я чувствовал, что хочу увековечить те мгновения, когда автобус въезжает на мост через Яркон и поворачивает к Тель-Авиву. Я знал: недалек тот день, когда все это обратится в легенду, и пытался запечатлеть в своем сознании каждый локон в ее прическе, каждую искру в глазах, точный оттенок ее одежд. Под конец они спохватывались: «Есть ли вообще дома еда?» Я смотрел на них, сидящих в обнимку на соседнем сиденье, и впитывал их голоса, особый тон разговора, жесты. Автобус пересекал город с севера на юг.
По средам они устраивали стирку. Я помогал Яэль тащить сумку с бельем в прачечную в студенческом общежитии. Однажды, когда в ожидании окончания работы стиральной машины она читала «Моллоя» Сэмюэля Беккета, я заметил, что быстрый отжим может повредить некоторым вещам.
— Ну и что? Я тоже умру, так пускай вещи погибнут прежде меня, — откликнулась она задорно.
Она знала о моем вожделении к ней. То притяжение, утонченное и властное, которое я испытывал к ней, витало в воздухе, которым мы оба дышали. Она не видела в этом ничего противоестественного и деликатно, с чуткостью и интеллигентностью, которые свойственны лишь немногим женщинам, умела обратить его в нечто иное, цельное и чистое. Когда мы говорили на эту тему, она едва ощутимо прикасалась кончиками пальцев к моей руке и улыбалась.
Яэль любила балет и даже приобрела несколько книг, посвященных этому искусству. Она записалась в балетный кружок — не для того, чтобы выступать на сцене, а чтобы «пропитаться атмосферой». В один из мартовских дней 1978 года появилось сообщение о предстоящих гастролях балетной труппы из Штутгарта. Она словно помешалась. Ей посчастливилось достать несколько пригласительных билетов на два выступления, и она решила взять с собой Яира, Тирцу и меня. Показать нам, что такое настоящий балет. «Это самая замечательная труппа в мире», — не уставала она повторять. Каждый билет, по понятиям тех дней, стоил немалых денег. Мы договорились, что я приду к ней домой. Было тринадцатое марта 1978 года.
Пришло время рассказать о тех событиях, воспоминание о которых и теперь наполняет меня стыдом. Но я делаю эти записи в первую очередь для самого себя и ради успокоения своей души. Не стоит бояться прикосновения к самым неловким моментам собственной жизни — пусть даже они заслуживают порицания.
В тот пряный весенний вечер мы сидели у нее на кухоньке и с удовольствием болтали о разных разностях. Наконец Яэль решила, что пора ей пойти одеться, а чтобы я не скучал в ее отсутствие, шаловливо подмигнув, сунула мне в руки «Плейбой». Совершенно голые девицы действительно были весьма занимательны, а в квартире Яэль они казались еще во сто раз интереснее. Задумавшись, я перевел взгляд со страниц журнала на потолок, потом на выкрашенные в коричневый цвет шкафчики, на кухонный столик. На столике лежала уже распечатанная пачка какого-то лекарства. Я протянул руку и заглянул в нее. Внутри оказалось несколько небольших зеленых капсул. Темно-зеленых. Приложенный к ним сопроводительный листок сообщал, что это противозачаточное средство. Меня окатила волна жара и холода. Я почувствовал, как лицо мое заливается краской и пылает. Кожа горела, сердце трепетало. «Плейбой» выпал у меня из рук. Я вернул капсулы в упаковку. Взгляд мой затуманился и померк. Я проковылял в уборную. Белесая жидкость, подобная йогурту, залпом вырвалась из моего тела и забрызгала сиденье унитаза. Продолжая дрожать и обливаться потом, я обтер сиденье туалетной бумагой. Спустил воду и спасся бегством в ванную комнату. Подставил лицо под струю холодной воды. В зеркале отразились бледная перекошенная физиономия, надутые вены на шее — можно было подумать, что я только что завершил тяжелый боксерский бой.
Спустя несколько минут мы шагали по направлению Дворца культуры. В этот теплый весенний вечер я пережил истинное наслаждение от прикосновения к высокому искусству. Невесомые танцоры были одеты во что-то ослепительно белое. Воздушные па они выполняли с божественной естественностью. Огни, запах духов, даже мужские костюмы — все заливало меня теплым дурманом.
Одна из сцен представляла молодого ухажера, вновь и вновь обращавшегося с пылкой мольбой к возлюбленной, застывшей на стуле в недвижной позе. Он всячески пытается доказать ей свою любовь, не скупится на восторженные похвалы, преподносит цветы, но она не реагирует. Все его усилия напрасны, балерина встает, не спеша, без единого слова, пересекает сцену и исчезает. Эта миниатюра продолжалась три или четыре минуты, но оригинальное режиссерское решение и простота выражения поразили меня. Я словно окунулся в прохладные воды озера, окруженного со всех сторон могучими деревьями с пышными кронами, склонившимися над его гладью и отражающимися в ней. Ничто из сюжета, кроме этой сцены, мне не запомнилось.
Мои визиты в лечебницу подходили к концу, и зима тоже кончалась. Весна и лето стучались в двери большого города. Месяц по вечерам был окутан туманными испарениями. Первые хамсины, потное тело. Холод позабыт. В конце апреля, а может, это было уже в мае, мы решили пойти куда-нибудь вместе. Яэль хотела посмотреть фильм про балет. Поехали на автобусе в кинотеатр, расположенный в Северном Тель-Авиве. Вестибюль кинотеатра тонул в дыме сигарет. Пыль и духота. Яэль подошла к кассе, чтобы купить билеты, а я стоял возле железных перил, уперев взгляд в землю. Вдруг я увидел знакомую пару туфель, светло-коричневых с рисунком из дырочек и носами, похожими на лисьи мордочки. Я поднял глаза и увидел профессора Вайнфельда. Он кивнул в сторону Яэль и спросил: «Это она?» Я подтвердил. Взгляд его был теплым и почтительным. Никогда прежде я не видел на лице этого уважаемого человека столь откровенной симпатии. Он пожал мою руку и исчез. Я помню это мгновение и этот взгляд так отчетливо, словно с тех пор не прошло добрых восьми лет.
Яркий, красочный фильм рассказывал об артистах балета и их семьях и был полон жизни и движения. Очаровывали совершенство человеческого тела и красота отношений между молодыми танцорами. Яэль полулежала в кресле и упиралась ногами в сиденье впереди. Глаза ее пожирали происходящее на экране. Рот был распахнут, зубы обнажались при виде новых, незнакомых ей фигур танца. Герои фильма занялись любовью, камера сопровождала их и при свете, и в темноте, возбужденный взгляд Яэль метался по экрану, на лице появилась хищная улыбка, полная откровенного восхищения. Я гладил ее плечо, волосы.
Две наши последние встречи состоялись в первой половине июня 1978 года, незадолго до их отъезда в заграничное путешествие. Мы сидели в зале Музыкальной академии в университете. Яэль упражнялась в игре на рояле, стоявшем в углу. Я был единственным слушателем.
— Я бы хотела купить пианино, — сказала она, — но никто не согласится одолжить мне денег. Они согласились бы, если бы речь шла о стенном шкафе, — прибавила она, и взгляд ее сверкнул, словно насыщенный электричеством. Это был тот же сияющий взгляд, возвращающий былое видение, полный фантазий и расплавленного золота.
Она только что разучила небольшую пьесу Шумана, смеялась и упорно воевала с клавишами. С полчаса мы оставались наедине. Стемнело, я зажег свет в зале и выглянул наружу. Под стеной здания зеленел палисадник. Я страшился расставания. Понимал, что лето будет очень трудным. Не знал, как смогу пережить его. Как буду без нее. Печаль моя была глубокой и тягостной. Я находился на грани припадка. Мне хотелось взять ее за руку, встать перед ней на колени, целовать ее туфли. В теплом воздухе сумерек мы вышли на последнюю прогулку по тем местам, которые были свидетелями нашей необычной любви. Корпус «Шарет», здание юридического факультета, корпус «Реканати». На город опускалась тьма, зажглись оранжевые и белые огни. Я весь дрожал. Прильнул к ней, целовал ее руки и волосы. Я не хотел оставаться в этом мире. В это мгновение я желал умереть. Глаза ее лучились теплом и лаской и были такими добрыми. Такими добрыми. Она пыталась успокоить меня.
Но я не успокоился. Я принялся торопливо осыпать нежными настойчивыми поцелуями ее глаза, шею, плечи, тонкие косточки ключиц. Закрыл глаза и ощупывал губами гладкую кожу, под которой трепещет сердце. Обхватил и сжал ладонями теплые, восхитительные груди, явственно ощутил сквозь ткань блузки их округлость. Руки мои дрожали и взмокли. Я пытался уловить ее реакцию, чтобы ни в коем случае не совершить чего-нибудь против ее желания, и всеми силами души молча умолял ее не возражать. Она не возражала. Я скользнул руками под блузку, прополз под лифчик, нащупал пальцами затвердевшие соски. Притиснул свои бедра к ее бедрам. Обнял ее всю целиком и прижал к себе с такой силой, какой никогда прежде не было во мне. «Любовь, любовь моя!» — выдохнул в темную, извилистую, словно свернувшуюся в позу зародыша раковину ее ушка. И лицо, и все мое тело обливались потом: спина, живот, ноги. Я чувствовал, что весь целиком, без остатка, переливаюсь в нее. Потянул ее в сторону газона, хотел войти в нее там, на зеленой лужайке Тель-Авивского университета, во тьме, опустившейся на кампус, под сияющим месяцем, под чистым сверканием звезд. Я держал ее за обе руки и пытался увлечь туда, но она не пошла со мной.
— Давай уйдем отсюда, — произнесла мягко.
Назавтра после обеда я в последний раз пришел к ним домой. Все было разобрано и сложено: кухня, гостиная и спальня опустели. Отец Яира и Теила, сестра Яэль, бродили по комнатам и тихонько о чем-то секретничали. Телефон, уже отключенный, стоял на полу. Я помог им составить список книг и упаковать их. Огляделся вокруг. Простился со стенами. Яэль проводила меня до двери и предложила взять на время пластинку «Баллада о Маутхаузене» Теодоракиса. Я пошире раскрыл глаза, чтобы запечатлеть ими как можно больше от оливкового и золотого в ее взгляде. Мы пожали друг другу руки.
Вечером накануне их отъезда мы снова встретились, на этот раз в кафе «Тиволи». День был душный и жаркий, пронизанный порывами опаляющего суховея. Я снова признался ей в своем вожделении. Без малейшего стыда. Она произнесла решительно: «Я хочу, чтобы у тебя была подруга». Я поцеловал ее в лоб, растроганный тем, как она приняла мое откровение. Она была и всегда будет для меня небесной посланницей, даровавшей мне силы существовать в нашем мире. Я до сих пор плачу, вспоминая то мгновение.
28 июня 1978 года я вышел из ворот лечебницы с твердым намерением больше не возвращаться туда. Через несколько дней после этого я начал работать рядом с отцом на предприятии «Кабельно-проводниковых сетей» концерна «Кур». Заведующий предприятием подыскал для меня должность в отделе бухгалтерии.
Лето было мучительным. Усилились сердечные недомогания, преследовали ужасные головные боли, постоянные боли в конечностях. Я страдал от любого шума и ходил по городу с затычками в ушах. Ватные ноги, ватные руки. Выписывают различные лекарства, но состояние мое не улучшается. Профессор Вайнфельд утратил всякий интерес ко мне, сделался чужим, далеким, отношения наши испортились, стали холодными, натянутыми, мы обвиняем в этом друг друга. То и дело наваливаются приступы зверского голода. Давление упало до девяноста. Обмороки, слезы, истерические припадки. Я не в состоянии одолеть ста метров без того чтобы не присесть отдохнуть. Днем и ночью вызываю врачей, одна скорая сменяет другую… Все они в один голос утверждают:
— Ничего нет, ты просто невротик.
Сцены надрывной ненависти со стороны родителей. Никто не верит моим страданиям. Я пытаюсь жить вне дома и снова возвращаюсь. Не способен самостоятельно справляться с жизнью. Не в силах удержать кастрюлю двумя руками. Профессор Вайнфельд не желает выслушать, бросает трубку. Я раздобыл особую справку и получил направление в больницу «Бейлинсон», оттуда уже прямая дорога к четвертой по счету госпитализации.
Диагноз: гиперфункция щитовидной железы, признаки сахарного диабета. Тяжелое, изматывающее лечение. Пробирки с кровью, склянки с мочой, уколы, рентгеновские снимки. Кто-то скончался в соседней палате. Одиночество в недрах огромного белого здания. Я брожу по коридорам и хриплым голосом напеваю: «Sometimes I feel like a motherless child». Если бы только я действительно умел петь…
Меня переводят в Центр психиатрической помощи «Геа» в Петах-Тикве. Я обретаюсь тут три бесконечных месяца. Новые лекарства. Состояние не улучшается. Яэль и Яир далеки от меня, они в Европе. От них пришли три открытки. Письмо, которое я отправил им, вернулось. Открытки исписаны тесным меленьким почерком, описывают Париж, Ниццу и Швейцарию. «Думаем о тебе, надеемся, что у тебя все в порядке и ты чувствуешь себя нормально. Будь здоров». Я прячу открытки и целыми днями остаюсь в постели. Каждое движение причиняет невыносимые страдания. Вес 52 кг. Я ни о чем не думаю. Боль сильнейшая, что, если это рак? Глаза мои выцвели, зрачки расширены от ужаса. Люди останавливаются и с испугом смотрят на меня, словно на привидение.
Они вернулись 19 октября 1978 года, когда я уже выписался из «Геи». Я отправился на аэродром встречать их. Они с трудом узнали меня, но и Яэль изменилась — в ней появилось что-то странное. Пополнела, на лице выступили темные пятна. Движения сделались медлительными, разговор неторопливым. Грудь стала больше. Я проводил их до их новой квартиры в квартале Бавли. «Мы сможем видеться?» — спросил я дрожащим голосом. Повисло молчание, которое показалось мне вечностью, страшнее, чем ад Данте. И тут Яэль произнесла с присущей ей естественностью:
— Конечно, почему бы и нет? Мы скоро опять начнем работать в киоске. Приходи.
На лице Яира проступила неторопливая улыбка.
Снова начались совместные прогулки, мы вместе обедали, иногда с Яиром, иногда вдвоем, ели вегетарианские блюда, она без конца рассуждала об уходе за детьми, о детском питании и воспитании. Однажды купила для меня книгу Виктора Френкеля «Человек ищет смысл» и подарила с посвящением: «Адаму, готовящемуся к осмысленной жизни, от Яэль». Я спросил ее, к чему мы должны готовиться? Она призналась, что беременна. Я опустился на колени, обнял ее ноги, прислонился к ним головой и сказал: «Мамочка, мамочка наша!» Подыскивал слова, чтобы молиться за нее, на нее.
Вечера сделались прохладными. Я чувствую себя гораздо лучше. Прочел некий исторический труд от начала до конца. Слушаю по радио классическую музыку. Езжу в «Гею» на анализы и процедуры, беседую с другими больными, подбадриваю пожилых. По вечерам звоню матери Яэль, спрашиваю, что слышно. Не хочу беспокоить Яира и Яэль. В один из вечеров так и не дозвонился. Утром мама Яэль сообщила: родился сын, Яэль и младенец чувствуют себя хорошо.
Дождь стучит в оконное стекло и струится по листьям и стволам деревьев в саду. Вокруг расцветают дивные розовые цветы. Пожилой медбрат Иехошуа просматривает вчерашнюю вечернюю газету. В воздухе великое спокойствие. Я вышел из больничного корпуса и остановился под дождем. Одежда моя мгновенно промокла, ручейки холодной воды стекают по спине. Я закидываю голову, протягиваю руки к небу и возношу благодарение Богу, который отверз мое лоно, явил свое милосердие. Я рыдал, как младенец, и, как младенец, обмочил пижамные штаны.
У новорожденного темно-карие глаза, как у Яира, и шатеновые волосики, как у меня. Яэль готовит еду, стирает и гладит пеленки. Она перестала интересоваться балетом и вернулась на юридический факультет. Скоро сдаст экзамены и станет адвокатом. Яир продолжает трудиться в киоске и записался в педагогический институт. Сказал: «Надоело работать с билетами и газетами, хочу поработать с людьми, с человеческими детенышами». По-прежнему пытается предсказывать будущее с помощью математических вычислений. Теила служит в авиации, на военной базе, расположенной поблизости от дома. Она сделалась красавицей, настоящей женщиной. Надеюсь, найдет себе достойную пару.
Я возвратился к занятиям в университете. Снял маленькую квартирку в Холоне, вместе с Жожо. Я готовлю, он ходит за покупками и моет посуду. Когда он остается доволен моей стряпней, я счастлив. По вечерам мы с ним выходим куда-нибудь, смотрим фильм или посещаем концерт восточной музыки.
Я съездил навестить Яэль. Младенец играл пальчиками и улыбался мне. Он узнает меня! Яир говорил по телефону и помахал мне рукой. Теила принялась расспрашивать о раскопках в Трое и личности Генриха Шлимана. Я принес им пластинку с песнями Одисоса Алитиса. Моя исследовательская работа по истории евреев Туниса удостоилась наивысшей оценки, и мне выделили стипендию для продолжения занятий на степень кандидата наук. Один из профессоров намекнул, что собирается сделать меня своим ассистентом. Мне придется посвятить все свое время университету. Но необходимо еще позаботиться об устойчивом заработке. Может, мне посчастливится найти подходящую девушку для совместной жизни. Жожо советует обратиться в брачное агентство.
Я сидел возле Яэль на диване, младенец играл на ковре. Душа моя содрогалась от рыданий. Вот молодая прекрасная жизнь, удивительный, божественный дар — а ведь смерть так близка, она уже внутри нас, незримо разрушает и сокрушает, поджидает в конце дороги. Я не стал посвящать Яэль в свои печальные размышления. Она кормит ребенка грудью, ей нельзя расстраиваться. Я посмотрел на зеленый костюмчик мальчика, на его шелковистые шатеновые локоны и посоветовал Яэль:
— Пей перед сном теплое молоко.
Она звонко рассмеялась. Сказала:
— Адам, я никогда не пью молока, ни перед сном, ни вообще.
Я не погладил и не поцеловал ее уходя и твердо решил прекратить свои визиты в этот дом.
Назавтра я позвонил Яиру и сказал, что не смогу прийти помочь ему в киоске.
— Что-нибудь случилось? Все в порядке?
— Все в порядке, — успокоил я. — Привет Яэль. Передай ей, что я люблю ее.
— Обязательно передам, — сказал он и засмеялся. — Она это знает.
Из сладкой полуденной дремоты меня вырвал звонок из иерусалимского отделения полиции. Полиция, ко мне? С какой стати? Зимняя муть за окном, то ли утро, то ли вечер. Из трубки течет насморочный женский голос: «У нас к вам просьба, не сможете ли вы опознать тело женщины, найденной без признаков жизни в квартале Неве-Яаков?» — «Какая просьба? Повторите, пожалуйста, ничего не понимаю». — «Прошу прощения. Мы спрашиваем, согласны ли вы опознать тело молодой девушки». Я спросила, как ее зовут. Гнусавый голос ответил: «Именно это мы и хотим уточнить. Судя по всему, новая репатриантка из России. Возможно, ее зовут Рут Котлярова». — «Весьма сожалею, но мне это имя незнакомо», — сказала я резко. Липкий женский голос настаивал: мой номер телефона нашли в ее записной книжке, и, кроме меня, опознать ее некому. Я спросила, от чего она умерла. «Тело обнаружено в квартире, никаких признаков насилия не имеется, там же обнаружен младенец, примерно шестимесячный, состояние здоровья пониженное». Я спросила, как выглядит умершая. Полицейская женщина пошуршала бумагами и прочла: «Рост один метр семьдесят три сантиметра, волосы светлые, невьющиеся, длинные, цвет глаз зеленый, ресницы светлые, цвет лица довольно смуглый, нос прямой, веснушки». Сонливость с меня как рукой сняло. Анастасия!
Я познакомилась с Анастасией в 1991 году в Киеве, куда меня направили прочесть курс лекций по ивритской литературе. Анастасия была одной из дюжины студентов, тщательно отобранных для этого необычного курса, порожденного в греховном совокуплении американских денег с украинским национализмом. Курс проходил в аудитории номер 303, в красном здании Киевского университета, одного из старейших университетов России, печально известного своими многовековыми антисемитскими традициями. Студенты сидели напротив меня в полутемной аудитории, кутаясь в свои шубы и в свою настороженность. На дворе непрерывно шел мягкий снег. У всех у них были характерные русские имена, хотя часть из них, а может, и большинство, явно были евреи, или наполовину евреи, или на четверть евреи. «У него столько-то процентов еврейской крови», — говорили мне в Киеве, как говорят, скажем, «у него такое-то образование» — возможно, под влиянием израильского «Закона о возвращении».
— Итак, — начала я первую лекцию, — как вы думаете, когда возникла литература на иврите?
Догадки были высказаны разные — от пятидесяти до ста лет назад. Я вынула первый том Библии с новым параллельным русским переводом, изданный институтом раввина Кука, и спросила, знакома ли им эта книга. «Да, это псалмы из Ветхого Завета, мы их теперь поем в церкви». Больше они о Ветхом Завете не знали ничего. Да и о Новом Завете тоже.
— Что ж, — сказала я, — тогда давайте почитаем. Кто первый?
Анастасия, похожая на кинозвезду светловолосая красавица с сияющими зелеными глазами в золотистых ресницах, продекламировала тоненьким, птичьим голоском строку: «В начале сотворил Бог небо и землю», словно читала стихи Есенина. Чувствовалось, что этот голосок шестилетней девочки сохранится у нее на всю жизнь. Илья — позже выяснилось, что Илья — это Элиягу, — прочел нараспев стих «Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою», пропел, словно играл виолончельную сюиту Баха, где вопросы и ответы переплетались, как в Талмуде. У меня мурашки пошли по коже и слегка закружилась голова при виде этих молодых образованных евреев, будущих кандидатов наук, знатоков русской литературы, впервые в жизни читающих начальные строфы Книги Бытия. Я растолковала им каждый стих первой главы, испытывая такое чувство преклонения, восторга, счастья, гордости, изумления, словно слова эти только что родились во мне самой.
Ко второй лекции я пришла на четверть часа раньше, чтобы успеть, как и все другие преподаватели, постоять в очереди за ключом от своей аудитории, расписаться в получении его у дежурной, а затем разыскать аудиторию номер 303 в лабиринте университетского здания. За мной шли несколько студентов, в том числе Анастасия и Илья. Он горбился в своем темно-сером грубого сукна пальто с металлическими пуговицами, шея была обмотана дырявым шерстяным шарфом, на девушке была шубка из искусственной норки, едва прикрывавшая узкие бедра, тесные джинсы и высокие желтые сапоги.
Илья обратился ко мне с просьбой, не отвечу ли я ему до лекции на один вопрос. «Охотно, — сказала я, — у нас есть еще четыре минуты до начала». — «Так вот: все мы тут прожили по двадцать с лишним лет, ничего не зная о религии. Изучали литературу, искусство, языки, музыку, точные науки, философию, а религия — ее словно бы не существовало вообще, родители говорили нам: об этом лучше помалкивать. Теперь мы знаем, что религия существует. Есть иудаизм, есть христианство. Но в чем именно разница между ними — это неясно. Будьте добры, объясните нам».
В глазах Анастасии сверкнула искорка: проэкзаменуем эту заграничную ученую даму. Я сказала, что совершенно невозможно ответить на такой вопрос за три минуты, сказала, что на протяжении веков обе религии подвергались всяческим преобразованиям, что у обеих существует множество версий и оттенков… Я чувствовала, что просто подстраховываю себя, и решила прыгнуть прямо в темную бездну.
— Но совсем без ответа я вас не оставлю. Кое-что я вам скажу, так просто, не рассуждая, с чисто личной точки зрения и с учетом обстоятельств. Вы помните, что мы читали на первом занятии — как Господь каждый день, почти каждый день, взглянув на сотворенное Им на Земле, видел, «что это хорошо»? Господь говорил, «что это хорошо» о существующей на Земле действительности — о свете, о небе, о море, о растениях, о животных, о человеке. Мне кажется, вот именно это ощущение, что действительность земная хороша, что жизнь, и в особенности человеческая жизнь, хороша и священна — в нем и заключается одно из главных различий между иудаизмом, особенно ранним, и христианством.
Илья смотрел на меня с сомнением, явно не соглашаясь. Анастасия сказала:
— Христианство, если следовать ему до самого конца, это религия самоубийства.
— Откуда вы это взяли? — спросила я.
— Я знаю, слишком даже хорошо знаю, — ответила девушка, пронзив меня острым, как стилет, взглядом своих блестящих глаз.
Я сказала, что ведь и в христианстве, и в иудаизме самоубийство считается грехом и что помощь страдающим и немощным есть важнейшая часть христианского учения.
Мы занялись второй главой Книги Бытия, описанием событий в раю, все снова вошло в нормальные рамки курса и успокоило мою научную совесть.
По окончании лекции Анастасия сообщила мне, что пропустит два следующих занятия, так как студентов курсов для учителей и работников детских садов, где она учится параллельно с университетом, посылают на уборку в колхоз.
— Моя мама, — сказала она, — хотела бы пригласить вас на ужин. Можно?
Я была в Киеве совершенно одинока. Решение о проведении курсов по иудаизму в университете пришло «сверху», декан и ректор, чьей гостьей я официально считалась, были настроены против, поэтому они лишь один раз пригласили меня в ресторан, где предложили мне слишком сладкое вино, ломтики бледной жирной колбасы и торт с разноцветным кремом, а затем поспешили предоставить меня самой себе.
Я жила на Подоле. Некогда это был зажиточный, престижный еврейский квартал, теперь он превратился в трущобы, где штукатурка валилась с облупленных выцветших стен. Темнело в городе рано, тротуары были испещрены рытвинами, в двери парадного был сломан замок, обои на стене у моей кровати висели клочьями, в туалете не спускалась вода. Еда, которую мне удавалось купить на рынке, состояла из полугнилой картошки, пятнистых яблок, капусты, кочаны которой походили на отрубленные головы. И только черный хлеб, купленный в булочной, был замечательно хорош. Я тосковала по настоящему супу.
Я взяла у Анастасии номер телефона ее матери, Ольги Алексеевны Котляровой, и позвонила ей. Ольга сказала, что узнает меня без труда: она видела меня, когда декан и ректор показывали мне здание университета, в том числе библиотеку. Она заведует там отделом редких изданий.
Ольга Алексеевна пришла встретить меня на станцию метро, чтобы мне не пришлось плутать в поисках ее дома. В руке она держала белую гвоздику. Мать Анастасии была небольшая полная женщина, закутанная в длинную меховую шубу поверх строгого бархатного костюма зеленовато-серого цвета. На ней была хорошенькая шляпка из того же материала, украшенная белыми бархатными цветами, из-под шляпки поблескивали коротко подстриженные, светлые с проседью волосы. На стройных ногах, несмотря на мороз, были белые шелковые чулки и замшевые туфли на невысоких каблуках. Она улыбнулась мне, показав редко расставленные зубы и ямочки на щеках, превратившиеся уже в морщины. Ее зеленые глаза, притененные выцветшими золотистыми ресницами, непрерывно моргали. Глаза были глубоко запавшие, покорные, окруженные сетью жилок и морщин. Она взяла меня под руку, чтобы я не поскользнулась на зеркально отполированном ветром снегу, и привела в свою коммунальную квартиру, где у нее были две маленькие комнатки. Мы пили из хрустальных рюмок вишневую наливку собственного ее производства, в магазинах ведь сейчас ничего не достать. В фарфоровых тарелках дымился несравненный борщ, лоснились пельмени, тоненькие капустные оладьи, приборы были серебряные, украшенные коронами, фамильное наследство, и на десерт — благоухающий яблочный пирог с хрустящей корочкой.
Сперва мы поговорили о рецептах приготовления разных блюд, о том, каким бескультурным растет нынешнее молодое поколение, а затем Ольга рассказала мне о себе. Она уже лет двадцать как разведена. Ее бывший муж, известный философ и литературный критик, живет в Москве, занимается культурологией и семиотикой, пишет статьи на темы Средневековья. Он опубликовал книгу о парадигме смерти в древнеславянских культурах, о том, как изображается в различных культурах трагический переход из «этого» мира в «тот». Они встретились, когда Ольга училась на курсах моделирования одежды, а он был молодой демобилизованный солдат, потерявший на фронте ногу. Ее специальностью было моделирование шляп, но кому нужны были шляпы? Даже жены высшего партийного начальства носили тогда головные уборы только зимой, меховые или вязаные шапки. Ольга занималась домашним хозяйством, готовила, убирала, и это ей надоело. Просто было скучно. И она пошла учиться библиотечному делу. Ее приняли в аспирантуру в Москве, целый год она ездила из Москвы в Киев и обратно. Познакомилась с множеством интересных людей. «Всеволод начал ревновать, сделался скучен, просто невыносим. Настя родилась у нас после двадцати лет супружеской жизни, ее рождение было чудом. Она, конечно, сильно избалована, капризная немножко, но чудесная девочка, она — все мое счастье и моя надежда. Есть одна только проблема, понимаете… нет, вы не поймете… я, в моем возрасте, шестидесятилетняя баба, живу уже три года с мужчиной, его зовут Алексей. Он нефтяник, работает в Сибири, приезжает сюда раз в месяц, в два. Вы не поверите, он моложе меня на восемнадцать лет, и подумать только — любит меня! Он пьет, напивается, курит. Когда он приезжает, Настя сбегает из дому. Я так надеялась, что они поладят…»
Ольга замолчала, ее светлые, тонкие ресницы часто-часто затрепетали, словно от удара током. Глаза увлажнились, на щеках появилась легкая краска.
— Иногда мне хочется помолиться Богу, — прошептала она, — перекреститься, умолить Его.
И тут же, словно согнав с лица ненужную помеху, заговорила бодрым голосом:
— Мы с Настей очень любим музыку. Часто ходим вместе на концерты и в оперу. На той неделе дают «Хованщину», мы взяли билеты, но Настя уехала в колхоз. Не хотите ли пойти со мной? Грех было бы пропустить «Хованщину» в Киевском оперном театре. Я постеснялась признаться Ольге, что оперу видела только в кино.
Мы встретились в фойе театра. Ольга принесла с собой два букета цветов, один из них вручила мне. Многие зрители в зале, даже такие, что были одеты бедно и старомодно, держали в руках цветы, чтобы поднести их артистам по окончании представления.
В антракте я спросила Ольгу, почему Анастасия решила записаться на курс истории ивритской литературы. Ольга помрачнела.
— Вечно она ищет чего-то другого, — сказала она без улыбки, — вечно делает все наоборот. Все-то ей хочется чего-то необыкновенного, более интересного и даже опасного… Ничего не боится… У меня была сестра, покончила с собой… Так вот, Настя похожа на нее, та тоже любила экзотические языки, интересовалась ранним христианством…
Я побывала в гостях у Ольги еще несколько раз, познакомилась также и с Алексеем. Это был мускулистый загорелый мужик с круглой крепкой головой, покрытой коротко подстриженными волосами, с блестящими глазами стального цвета. Он ходил в плотно обтягивавшей тело майке, «принимал» невероятное количество водки, курил вонючие сигареты без фильтра и смотрел на Ольгу плотоядным взглядом. Как только он являлся, Анастасия уходила из дому, ночевала у подруг.
Когда я болела — а в Киеве легко заболеть, со времен Чернобыльской катастрофы в здешней воде и в воздухе остаются следы повышенной радиации, — Анастасия навещала меня, приносила лекарства, молоко, печенье, электрические лампочки, все то, что невозможно было тогда купить ни в одном магазине, даже в «Березке», где спиртные напитки, шоколад, сигареты и прочие товары продавались за доллары. Однажды она с гордым и таинственным видом принесла мне кусок сыра. Ее отец не сообщил властям о своем разводе, чтобы его бывшая жена могла по-прежнему покупать продукты в специальном магазине для инвалидов Отечественной войны. Я расплачивалась уроками иврита, никакой иной платы они не соглашались принять.
— Моя мама — замечательная женщина, — сказала Анастасия, — вот только Алексей… — Она вдруг наклонилась ко мне и своим детским голоском просвистела мне в ухо: — Я его ненавижу! Ненавижу!
Лицо ее побледнело, на нем ярко выступили веснушки, глаза наполнились слезами и зеленой яростью.
Года через два я услышала этот детский голосок в телефонной трубке. Он спросил, теперь уже на иврите, помню ли я некую Анастасию? Она живет в Иерусалиме, в квартале Гило, снимает там комнату. Можно ли ей навестить меня?
Она выглядела постаревшей на десяток лет. Побледнела, глаза стали еще больше, веснушки усеивали все лицо. Плечи у нее похудели, а бедра раздались вширь. При ходьбе она теперь слегка покачивалась из стороны в сторону.
Она хочет пройти гиюр — перейти в иудаизм. Давно уже хочет стать еврейкой. Еще в Киеве хотела, да, еще с тех пор. В Киеве у нее был друг еврей, она от него многому научилась. Да, Илья. Он репатриировался в Израиль, живет вместе с матерью в Димоне, но теперь они просто приятели. Мои лекции на нее тоже очень повлияли, я даже не представляю, как сильно. Теперь у нее нет друга, и она хочет перейти в еврейство, и, кроме того, ей очень нужна работа. Разрешения на работу у нее нет, она здесь в качестве туристки, пока не пройдет гиюр. Она убирает в домах и в подъездах, но хотела бы найти работу с детьми, она ведь закончила в Киеве семинар по усовершенствованию учителей и работников детских садов. Как поживает мама? Нормально, Анастасия иногда говорит с ней по телефону, не слишком часто, потому что дорого. Алексей по-прежнему при ней. «Можно прожить и без мамы». Она обожгла меня взглядом, в котором светилось новое знание, улыбнулась и дернула губами. Я сказала, что, по-моему, ей лучше всего пойти в такой кибуц, где есть подготовительные курсы для желающих принять гиюр. Позвонила в несколько мест, и Анастасия выбрала кибуц Эйн а-Нацив.
Примерно через год она позвонила снова. Как дела? У нее, хвала Господу, все отлично. В Эйн а-Нациве было замечательно, нелегко, но очень интересно, ужасно жаль, что это уже позади. Она познакомилась там с прекрасными, очень интересными, достойными людьми. Теперь она ищет работу. Если не с детьми, то, может быть, кому-нибудь нужна уборка. Она любит работать с людьми, а не с неодушевленными предметами, это очень скучно, но в данный момент выбирать не приходится. «Мама приедет в гости на Песах, разумеется, без Алексея, спаси нас Господь и помилуй! В Эйн а-Нациве много говорили о том, как необходимо после гиюра поддерживать связь с родителями, о том, что гиюр вовсе не отменяет заповедь „чти отца своего и мать свою“. Но как можно чтить мать, которая сама полностью отказалась от уважения к себе, которая так унизительно себя ведет? Да вдобавок мама ударилась в религию, понятное дело, в христианскую, упаси нас Господь от греха. Хочет отпраздновать Пасху в Иерусалиме. Кстати, меня теперь зовут не Анастасия, а Рут, в честь Рут-моавитянки, ну, сама понимаешь, она ведь тоже обратилась в еврейство. Прародительница царя Давида! Когда у меня будет сын, я назову его Давидом», — засмеялась она, и в голосе ее прозвучали первые надтреснутые нотки.
Я купила большой букет и поехала в аэропорт встречать Ольгу. Отвезла ее в Гило к Рут. Всю дорогу она беззвучно плакала и смеялась, вытирая слезы вышитым шелковым платочком, изъеденным молью. Говорила о том, как ужасно тоскует по Насте, и о религии, которая научила ее с радостью принимать все мучения этой жизни: и унижения, и чувство вины, и скорбь, и грязь, и скуку… Светлый камень домов в Гило понравился ей.
Я свозила ее в храм Гроба Господня в Старом городе и в русскую церковь в Эйн-Кареме. Повела на концерт филармонического оркестра. Ольга сказала: «Может, мне переехать жить в Израиль?» Рут ответила: «Тебе нельзя, ты не еврейка. И что ты сделаешь с Алексеем?»
Ольга пробыла в Израиле три недели и вернулась в Киев. Раз или два я говорила с ней по телефону — больше из вежливости, затем связь прервалась. Было это два года назад, и вот теперь полиция хочет, чтобы я опознала тело. Больше это сделать некому. И имеется младенец. От кого?
Анастасия лежала в больничной мертвецкой, накрытая простыней. Нос ее удлинился, желтоватые бледные губы приоткрыты, словно она только что увидела нечто — и странное, и интересное, и очень печальное — и хочет рассказать мне об этом. Я с трудом оторвала взгляд от этих немых приоткрытых губ. Объяснила полицейским, кто она, и попросила, чтобы кто-нибудь сообщил ее матери в Киев. Сама я была не в силах это сделать. Я спросила, какова была причина смерти. «Неясно», — ответили мне. «Она покончила с собой?» — «Судя по всему, нет. У нее, видимо, была высокая температура, возможно, понос или дизентерия, она не получала никакого лечения. Обезвоживание организма, да к тому же зимой». Не знаю ли я, как она питалась? «Нет, не знаю». — «Была ли она членом больничной кассы?» — «Не знаю, скорее всего, нет». — «Принадлежала ли она к какой-либо общине или синагоге?» — «Не знаю». — «Был ли у нее кто-нибудь, кого она могла попросить о помощи?» — «Не знаю».
Спустя несколько дней я стояла, опустив глаза, рядом с матерью Анастасии на кладбище в Иерусалиме и пыталась ее обнять. Она не реагировала. Стояла в надорванном у ворота, по еврейскому траурному обычаю, свитере, с серым лицом, с покрасневшими глазами, с искусанной до крови верхней губой. С недоумением остановила на мне пустой, застывший взгляд, не пытаясь даже вытереть слезы, струившиеся по ее щекам и вместе со слюной капавшие с подбородка. Помимо нас вокруг могилы толпилось человек тридцать молодежи из Эйн а-Нацива, и еще был там парнишка лет девятнадцати, симпатичный израильский мальчик с длинными волосами и с серьгой в ухе, который рыдал не переставая. Там же находились и его родители, терпеливо стояли рядом с ним, не зная, что делать. Толстенькая девушка в длинной джинсовой юбке объясняла подружке, что эта пара — родители того парня, от которого ребенок. «Они думали пожениться, но он нерелигиозный, поэтому Анастасия сильно колебалась. Ну, что бы они делали в субботу? Вот они и разошлись, она решила, что будет матерью-одиночкой, будет растить ребенка сама. Его родители собираются усыновить малыша. Его зовут Давид. Мы приезжали на церемонию обрезания, и с тех пор от нее не было ни слуху ни духу…»
— Мальчика зовут Давид, — сказала я Ольге.
По-моему, она не поняла, что я говорю и зачем.
Редактор Наталья Рагозина
Художественный редактор Валерий Калныньш
Верстка Оксана Куракина
Корректор Елена Плёнкина
Издательство «Время»
http://books.vremya.ru
letter@books.vremya.ru
Электронная версия книги подготовлена компанией Webkniga.ru, 2025
Перевод Зинаиды Палвановой.
(обратно)В. Шекспир. Бесплодные усилия любви. Акт 4, картина 3. Перев. Ю. Корнеева.
(обратно)Франсис Жан Марсель Пуленк — французский композитор (1899–1963).
(обратно)Мошав — разновидность сельского поселения в Израиле.
(обратно)Ашкеназы — субэтническая группа евреев, сформировавшаяся в Центральной Европе.
(обратно)Свидание (англ.).
(обратно)Еврейский древний символ, эмблема в форме шестиконечной звезды. Золотая цепочка с магендавидом — мужское украшение, типичное для израильтян — выходцев из восточных стран.
(обратно)Популярное блюдо восточной кухни.
(обратно)Лепешка с баклажанами и вареными яйцами.
(обратно)Вид несладкой выпечки турецкого происхождения.
(обратно)Дибурит — переговорное устройство (телефон без трубки для разговора из машины).
(обратно)Бней Акива — «Сыновья Акивы», молодежное крыло религиозно-сионистского рабочего движения Ха-поэль ха-мизрахи, названное в честь рабби Акивы. Основано в Иерусалиме в 1929 г.
(обратно)Кидуш — заповедь, суть которой освящение субботы в момент ее наступления.
(обратно)Мусорные баки зеленого цвета в Израиле называют «лягушками».
(обратно)Раанана — город в центре Израиля.
(обратно)Так в Израиле называют жалюзи.
(обратно)Восточное блюдо.
(обратно)Маабарот — временные барачные поселения в Израиле для новоприбывших репатриантов. Условия жизни в них были крайне тяжелыми.
(обратно)Арнона — муниципальный налог на недвижимость в Израиле.
(обратно)Седер Песах — ритуальная семейная трапеза, проводимая в начале праздника Песах (еврейской Пасхи).
(обратно)Пасхальная Агада — сборник молитв, благословений, комментариев к Торе и песен, прямо или косвенно связанных с темой Исхода из Египта и ритуалом праздника Песах.
(обратно)Холь а-моэд — полупраздничные дни между первым и последним днями еврейских праздников Песах и Суккот.
(обратно)Перевод Зинаиды Палвановой.
(обратно)Минха — в иудаизме послеполуденная молитва.
(обратно)Место для гуляния, променад (ивр.).
(обратно)Бар-мицва — в иудаизме религиозное совершеннолетие мальчика (13 лет и 1 день).
(обратно)Элемент молитвенного облачения иудея — две маленькие коробочки из покрашенной черной краской кожи кошерных животных, содержащие написанные на пергаменте отрывки из Торы.
(обратно)Орден Британской империи.
(обратно)Герцлия — город в Израиле на берегу Средиземного моря.
(обратно)Английский лимонный бисквит.
(обратно)Обозначение нееврея (не-иудея в иудаизме, встречается в обиходной речи в значении «иноверец»).
(обратно)Бегущий кролик. Изысканный цветной фазан. Была ли это оса? Была ли это фантазия? (англ.)
(обратно)В Израиле это годовой творческий отпуск один раз в семь лет.
(обратно)Кидуш — благословение, которое произносят над бокалом вина в праздник и в субботу.
(обратно)Благодарственная молитва после трапезы с хлебом.
(обратно)Гостевой домик в Израиле.
(обратно)Миштала — питомник растений.
(обратно)Воскресенье, первый день рабочей недели в Израиле.
(обратно)«Анемоны», на иврите «каланиёт», — прозвище, которое дали евреи подмандатной Палестины солдатам 6-й авиадесантной дивизии Великобритании. Эта дивизия была размещена в Палестине в 1945 году. Солдаты этой дивизии носили красные береты.
(обратно)Ассоциация молодых христиан.
(обратно)Предписание, заповедь в иудаизме. В обиходе мицва — всякое доброе дело, похвальный поступок.
(обратно)Перевод Светланы Шенбрунн.
(обратно)Пабло Неруда. «Двадцать поэм любви и одна песня отчаянья». Песня третья. Перев. с исп. П. Глушко.
(обратно)Рабиндранат Тагор. «Я — гость».
(обратно)Леопольд Седар Сенгор. «Черная женщина». Из сборника «Песнь ночи и солнца». Перев. Д. Самойлова.
(обратно)Перевод Светланы Шенбрунн.
(обратно)