ЛЕТ сорок тому назад, когда я был молодым человеком, только что из Оксфорда, одна дама, друг нашей семьи, по какому-то случаю показала мне — просто как предмет мимолетного интереса — несколько листков бумаги, которые хранились у нее на дне одного из ящиков комода. Листки были исписаны карандашом, написанное различалось нечетко, строчки были неровные, буквы тоненькие, как паутинка, но почерк элегантный; принадлежал он очень старой леди поколения королевы Виктории. Запись была посвящена происшествию из собственного детства автора, и происшествие это было единственным в своем роде.
В 1822 году (писала она) вместе с еще несколькими другими детьми она направлялась с Ямайки домой в Англию на бриге “Зефир”, когда бриг этот был захвачен пиратами у самого побережья Кубы. Очевидно, бриг перевозил довольно значительную сумму звонкой монетой, спрятанную на борту, и пираты об этом каким-то образом прознали. (Впоследствии у нее возникло предположение, не был ли Аарон Смит, таинственный новый помощник капитана, в сговоре с ними. Не служил ли он у них наводчиком?) Но Ламсден, капитан “Зефира”, упорно отрицал, что он вообще везет какие-либо деньги, и хотя они обшарили все судно от носа и до кормы, найти ничего не смогли. Чтобы заставить Ламсдена заговорить, они пригрозили ему, что убьют у него на глазах всех детей, находящихся на его попечении, если он не выдаст денег. Но ведь деньги, в конце концов, были его собственные, а дети — нет, и этого пираты не приняли в расчет; даже когда предупредительный залп был дан по палубной рубке, куда согнали всех детей — и целили пираты прямо у них над головами, — Ламсден остался неколебим. Тогда пираты выпустили детей из рубки и переправили их на свою собственную шхуну, желая удалить их из пределов видимости и слышимости на то время, пока меры более непосредственного (и, несомненно, более успешного) убеждения будут применены собственно к нежной персоне Ламсдена. Там, на пиратской шхуне, сверх того, детей окружили лестным вниманием, можно сказать, обласкали, на славу угостили засахаренными фруктами. Им было настолько хорошо у пиратов, так они с ними поладили, что они едва не плакали, когда пришло время попрощаться с новыми друзьями и опять вернуться на бриг.
На этом короткая история, изложенная карандашом, кончалась. Ламсден к тому времени сдался, пираты получили свои деньги, равно как и остальную добычу, и два судна разошлись. В итоге пираты похитили и увезли с собой вовсе не детей, а Аарона Смита.
Но… предположим, что в силу какой-то случайности дети вовсе не вернулись на борт брига под защиту верного капитана Ламсдена? Предположим, что эти такие человечные пираты вдруг обнаруживают, что на них, непонятно на какой срок, легла обуза в виде целой детской, которую они должны теперь неотвратимо таскать за собой…
Очень молодой человек (а им-то я и был, когда тема “Крепкого ветра на Ямайке” вот так вот запросто и даром на меня свалилась) редко бывает настолько зрелым, чтобы писать романы; я, скорее, находился в том возрасте, когда в один присест пишутся вещицы покороче. По всему казалось, что лучше бы отложить начало работы над книгой до того момента, когда мне исполнится, по крайней мере, лет двадцать пять или двадцать шесть; а между тем я решил перенести мою историю во времени на целое поколение позже по сравнению с той, что произошла с “Зефиром”, то есть перенести ее в эпоху упадка известного со старинных времен пиратства, а не его расцвета, в эпоху, когда действительно крутые молодцы по большей части занялись новыми, более прибыльными видами преступного ремесла. Аарон Смит, как я вскоре выяснил, остался жив и предстал перед судом (“в черном костюме он выглядел настоящим джентльменом”), был оправдан и написал мемуары. (“Злодеяния пиратов” Аарона Смита впервые были опубликованы в 1824-м. По чистому совпадению они были переизданы издательством “Голден Коккерел Пресс” в том же 1929 году, когда впервые вышел в свет и “Крепкий ветер на Ямайке”.) Пираты той формации, что описана Смитом, выглядят некими условными ужасными злодеями и ничего общего не имеют с персонажами моей книги.
Когда настало время и в самом деле приступить к работе над книгой, я удалился на замечательнейший и красивейший маленький остров-город под названием Каподистрия, в Адриатике, где в то время обменный курс был таким льготным, что я мог жить, не тратя практически ничего — а это было как раз то, чем я тогда располагал, — и где говорили исключительно по-итальянски, а я (во всяком случае, на первых порах) на этом языке не знал ни слова, так что мог работать целый день в “Кафе делла Лоджия”, не отвлекаемый болтовней, которая для меня была просто бессмысленным шумовым фоном и мешала не сильнее, чем ветер или дождь. Там-то целую зиму я и бился над первой главой. Может показаться, что дело подвигалось медленно; но я решил, что книга моя должна быть короткой, а в этом случае всегда больше времени уходит на то, что писатель из книги выкидывает, чем на то, что в ней остается. Когда наконец я — подгоняемый моим все улучшающимся пониманием итальянского — вернулся в Британию, я послал эту первую главу в Нью-Йорк, Генри Годдарду Личу, и он напечатал ее в “Форуме” в виде отдельного рассказа. В этой главе говорилось об урагане, и он написал: “Мне понравился твой крепкий ветер на Ямайке”, и мне, в свою очередь, тоже понравилась эта его фраза, и я тут же решил, что таково будет название всей книги, когда я ее напишу.
Вскоре, вслед за этой первой главой, я и сам пересек Атлантику, с моей теперь уже наполовину законченной рукописью в качестве основного багажа, чтобы навестить старых друзей; встреча эта замечательно удалась, и как-то так вышло, что она растянулась на восемнадцать месяцев. Там, в Америке, я и завершил в конце концов свою книгу, живя в одиночестве в старом деревянном каркасном доме (с бюджетом десять долларов в неделю) в окрестностях Нью-Престона, штат Коннектикут. Вот почему получилось, что книга увидела свет в Нью-Йорке на несколько месяцев раньше, чем в Лондоне, так что первое ее издание — американское. (Увы, появилась она тогда под измененным заглавием “Вояж невинности”, но в остальном мире она стала известна с самого начала под названием оригинальным, американские же переиздания выходили потом то под одним названием, то под другим.)
При первом появлении романа несколько известных нью- йоркских обозревателей оказали ему поддержку и без конца обращали на него внимание, но читатели откликаться не торопились. В тот момент все читали “Бездну морскую” Джоан Лоуэлл, и от публики было трудно ожидать, что она проглотит зараз две книжки о приключениях детей на море. Первое издание “Вояжа невинности” никак не могло подобраться к заветному кругу бестселлеров. Несмотря на этот медленный старт, в течение прошедших с тех пор более чем тридцати лет книжка никогда не прекращала издаваться в Америке, напротив, поток перепечаток постепенно все нарастал. Более того, именно американец не так давно, отбросив всяческое благоразумие, назвал ее “лучшей книгой о детях, когда-либо написанной”, — оценка, на которую в Европе никто бы не решился.
С другой стороны, и в Лондоне, и в целом в Европе с самого ее появления большой и мгновенный успех, кажется, свалился на нее разом, как гром средь ясного неба, преимущественно, я думаю, потому, что в ней было о чем поспорить. Конечно, не всем она пришлась по вкусу; многие ревнители детства вознегодовали, раскипятились и вышли из себя. Она не понравилась Андре Жиду, он не мог понять, зачем она вообще была написана. Она не понравилась также директрисе Королевской школы офицерских дочерей в Бате, та выразила уверенность, что ни одна из ее маленьких подопечных не смогла бы убить взрослого человека, а если бы они такое совершили, то вполне можно надеяться, что, будучи правдивыми детьми, они (как Джордж Вашингтон) откровенно бы в том сознались — она так и выразилась в своем письме в газеты.
Кто-то сказал недавно, что эта книга “скромно и незаметно” больше сделала, чтобы изменить представления людей о детстве, чем все труды Фрейда, но лично меня полемика, разгоревшаяся вокруг моей бесхитростной повести, повергла в совершенное изумление. У меня не было намерения изменить чье-либо мнение о чем бы то ни было. У меня просто была история, которую мне хотелось рассказать. Случилось так, что история эта была о детях… но нет никаких сомнений, что дети имеют то же право, что и старшие, быть изображенными реалистически — насколько позволяет мне мое понимание и умение. В конце концов, в таком контексте “реалистически” — это просто синоним слова “любовно”; моей единственной заботой было показать их наилучшим, наиправдивейшим образом — с любовью.
Но если меня спросят, что эта книга значит для меня сегодня, мне будет совершенно нечего ответить кроме того, что я знаю: было когда-то время, когда она была мне совершенно впору. Разумеется, я развивался, менялся; я должен был избавиться от нее (написать ее, иными словами). Теперь она лежит перед вами — она больше не является частью меня; и разве может отношение автора к своей прежней работе выражаться иначе, чем строгими словами “без комментариев” — так могла бы сказать повзрослевшая змея о сброшенной ею старой коже?
Ричард Хьюз
Среди плодов, принесенных отменой рабства на Вест-Индских островах, особенно заметны руины. Они примыкают к сохранившимся домам и распространяются далее, докуда долетит брошенный рукою камень: развалившиеся жилища рабов, развалившиеся сахаромольни; часто — разрушенные особняки, поддерживать которые далее в пригодном для житья состоянии было бы слишком накладно. Землетрясения, пожары, дожди и — смертоноснее всего — растительность быстро делают свое дело в этом краю.
Вот один хорошо мне памятный образчик разрухи. Ямайка; огромный каменный дом под названием Дерби-Хилл. В доме этом жила семья Паркеров, и когда-то он был центром процветающей плантации. С приходом Освобождения имению, как и многим другим подобным, пришел, что называется, каюк. Сахароварни развалились. Густой кустарник задушил посадки сахарного тростника и гвинейского проса. Полевые негры все как один покинули свои хижины, не желая, чтобы им хоть что-то напоминало даже о самой возможности работы. Потом пожар уничтожил жилища домашних негров, и трое оставшихся преданных слуг заняли особняк. Две мисс Паркер, наследницы всего этого хозяйства, состарились, да и по воспитанию своему были ни на что не способны. И вот картина: приезжая в Дерби-Хилл по делам или по какой-то другой причине, надо было пробираться сквозь достающий до пояса кустарник, пока не окажешься перед главной дверью, ныне постоянно настежь распахнутой навстречу буйно разросшимся насаждениям. Жалюзи во всем доме были оборваны, вместо них преградой свету служили мощные виноградные лозы, и сквозь расползающийся полурастительный сумрак проглядывала фигура старой негритянки, закутанной в грязную парчу. Две старые мисс Паркер жили в постели, поскольку негры забрали всю их одежду: хозяйки почти умирали с голоду. Воду для питья им приносили поутру на серебряном подносе в двух треснутых чашках вустерширского фарфора и в трех скорлупах кокосового ореха. Бывало, немного погодя одной из наследниц удавалось уговорить своих тиранов одолжить ей платье из набивного ситца; тогда она выбиралась из своей берлоги и слонялась без дела посреди всеобщего развала, пытаясь то стереть с золоченого мраморного стола засохшую кровь и перья когда-то зарезанных на нем цыплят, то начать какую-то осмысленную беседу, то в кои-то веки завести часы в корпусе из позолоченной бронзы; потом бросала все это и сомнамбулой заваливалась обратно в постель. А в скором времени, судя по всему, сестры были заморены голодом до смерти. Либо, коль такая кончина вряд ли вероятна в стране столь плодородной, возможно, их накормили толченым стеклом — слухи ходили разные. Как бы то ни было, обе они умерли. Это одна из тех картин, которые оставляют в памяти глубокое впечатление; гораздо более глубокое, чем заурядные, не столь романтичные, повседневные факты, которые показывают нам реальное положение на острове в смысле статистическом. Разумеется, даже в истории переходного периода местные анналы сохранят разве только какие-нибудь разрозненные клочки одной подобной мелодрамы. Куда более типичным был, к примеру, Ферндейл, имение милях в пятнадцати от Дерби-Хилла. Здесь сохранился только дом надсмотрщика: Большой Дом целиком обвалился и совершенно зарос бурьяном. Дом же надсмотрщика состоял из нижнего каменного этажа, предоставленного козам и детям, и второго, жилого, деревянного этажа, в который можно было попасть по двум пролетам наружной деревянной лестницы. Когда случались землетрясения, верхняя часть лишь слегка перекашивалась, и ее можно было потом с помощью больших ваг подвинуть назад, на свое место. Крыша была гонтовая и после сухого сезона текла, как сито, так что первые несколько дней сезона дождей кровати и прочую мебель приходилось без конца переставлять туда-сюда, чтобы спастись от капелей, пока дерево кровли не разбухнет как следует.
Люди, жившие там во времена, о которых я вспоминаю, звались Бас-Торнтоны: они были не уроженцами острова, “креолами”, а семьей из Англии. У мистера Бас-Торнтона был некий бизнес в Сент-Энне, и он имел обыкновение ездить туда каждый день верхом на муле. Ноги у него были такие длинные, что на своем низкорослом скакуне выглядел он довольно смешно, а поскольку хозяин был настолько же темпераментным, насколько мул обидчивым, оба они совместно и неотступно следили за соблюдением собственного достоинства.
Рядом с жилым домом стояли развалины мельницы и сарая для выпаривания. Эти два заведения никогда не располагаются впритык друг к другу: мельница ставится на возвышении и снабжена водяным колесом, вращающим громадные вертикальные железные валы. Отсюда тростниковый сок сбегает по клиновидному лотку в помещение для выпаривания, где стоит негр и потихоньку полощет в нем травяную кисть, обмакнутую в известь, чтобы сок гранулировался. Затем сок разливается в большие медные чаны над топкой, в которой горят вязанки хвороста и тростниковый жмых. “Тут стоят несколько негров, снимая в бурлящих чанах накипь медными черпаками с длинными ручками, в то время как их товарищи сидят вокруг, поедая сахар либо пожевывая жмых в тумане от горячего пара”. То, что они вычерпывают, медленно стекает по полу с изрядной примесью разной дряни — насекомых, всяких прутиков и даже крыс — к ногам негров, а потом — в другой резервуар, чтобы из всего этого путем перегонки получился ром.
Так, во всяком случае, это делалось когда-то. Я ничего не знаю о современных методах, как и о том, существуют ли они вообще: я не бывал на острове с 1860 года, а с тех пор прошло немало времени.
Но еще задолго до того всему этому в Ферндейле пришел конец: большие медные чаны были перевернуты вверх дном, а наверху, на мельнице, три огромных вала совсем расшатались без дела. Вода уже не доставала до них: ручей бежал куда-то по своим собственным делам. Дети Бас-Торнтонов, бывало, заползали в давильню через выпускное окно, пробираясь среди опавших листьев и обломков колеса. Как-то раз они нашли там выводок дикой кошки — мать куда-то отлучилась. Котята были крошечные, и Эмили попыталась было отнести их домой в переднике, но они кусались и царапались так свирепо, прямо сквозь ее легкое платьице, что она была очень рада — хотя ее гордость и пострадала, — когда они все вырвались, кроме одного. Этот единственный, Том, вырос, но так никогда по-настоящему и не приручился. Потом от него было несколько приплодов у их старой домашней кошки Китти Кранбрук, и единственный оставшийся в живых из этого потомства, Табби, стал в своем роде знаменитостью. (А Том скоро удрал в джунгли насовсем.) Табби был преданный кот и хороший пловец, плавал он для собственного удовольствия, загребая лапами кругом плавательного бассейна вслед за детьми и время от времени испуская возбужденные вопли. Еще он занимался смертельным спортом со змеями: устраивал засаду на гремучую змею либо на черного полоза, как если бы охотился за водяной крысой, обрушивался на змею с дерева или еще откуда-нибудь и сражался с ней насмерть. Однажды он был укушен, и они все его горько оплакивали, предвкушая зрелище захватывающей смертельной агонии, но Табби только скрылся в кустах и, вероятно, чего-то поел, а через несколько дней вернулся с видом весьма самодовольным, явно готовый пожирать змей, как и прежде.
В комнате у рыжего Джона было полно крыс. Он налаживал большие ловушки-западни, ловил грызунов, а потом отдавал их Табби на расправу. Как-то раз кот был настолько нетерпелив, что схватил и уволок ловушку вместе со всем содержимым и устроил в ночи целый кошачий концерт, громыхая ею по камням и рассыпая снопы искр. Назад он вернулся через несколько дней, лоснящийся и очень довольный, но Джон так больше никогда своей ловушки и не видел.
Другой напастью в его комнате были летучие мыши, они тоже кишели там сотнями. Мистер Бас-Торнтон мог, бывало, весьма ловко сбить летучую мышь на лету одним щелчком хлыста. Но шум это производило в маленькой каморке посреди ночи адский: режущие ухо щелчки — и вот уже воздух полон всепроникающим писком множества мелких тварей.
Для английских детей все это было чем-то вроде рая — чем бы оно ни было для их родителей: особенно в те времена, когда никто не жил у себя дома такой вот совершенно дикой жизнью. Тут кто-то должен был чуть-чуть опередить свое время — назовите его, как хотите, хоть декадентом. Разнице между мальчиками и девочками неминуемо суждено было исчезнуть, к примеру, в том, что касалось ухода за собой. Длинные волосы сделали бы вечерний поиск травяных клещей и гнид нескончаемым, поэтому волосы у Эмили и Рейчел были коротко острижены и позволяли им вытворять все, что вытворяли мальчики: лазать на деревья, плавать, ловить зверьков и птиц; у каждой на платьице даже было по паре карманов.
Средоточием их жизни был, скорее, не дом, а плавательный бассейн. Каждый год, когда дожди прекращались, поперек ручья воздвигалась запруда, так что в течение всего сухого сезона они располагали довольно большим прудом для купания. Кругом стояли деревья: громадные пушащиеся хлопковые деревья, а между их лапами — кофейные деревья, и в контрасте с общей бесформенной грандиозностью растительного царства — изящные сандаловые деревца и ярко расцвеченные красные и зеленые перечные; окруженный ими пруд был почти полностью в тени. Эмили и Джон сооружали там древесные пружины — их научил Хромоногий Сэм. Надо срезать изогнутую палку и привязать к одному концу веревочку. Потом второй конец заострить, чтобы на него насадить фрукт как наживку. У самого основания с этой стороны немножко подтесать палку и в плоском месте просверлить дырку. Срезать маленький колышек, как раз такой, чтобы просунуть в рот этой дырке. Потом сделать петлю на конце веревки, согнуть палку, как натягивают тетиву лука, пока петля не проденется в дырочку, и защемить ее там колышком, так чтобы петля располагалась вдоль него развернуто. Насадить наживку и подвесить на дерево посреди веток; птица сядет на колышек, намереваясь поклевать фрукт, колышек выпадет, петля туго захлестнется вокруг птичьих лапок, и тут вы выскакиваете из воды, как розовые хищные обезьяны, и, выкликая “Ина-дина-дайна-ду” или еще какую-нибудь ахинею, решаете — то ли свернуть птице шею, то ли отпустить на волю, тем самым возбуждение и ожидание развязки еще продлевается как для ребенка, так и для птицы.
Вполне естественно, что у Эмили были всякие идеи о том, как просвещать негров. Они, конечно, были христиане, так что об их нравственности заботиться не приходилось, не нуждались они также ни в супе, ни в вязаных вещах, однако все они были прискорбно невежественны. После продолжительных переговоров они наконец согласились, чтобы Эмили научила Малыша Джима читать, но успеха она не достигла. Еще у нее была страсть ловить домашних ящериц, но так, чтобы те при этом не сбрасывали своих хвостов, как это у них водится, если их напугают; целью ее неустанных тщаний было упрятать их целехонькими и непотревоженными в коробку из-под спичек. Ловля зеленых травяных ящерок также была занятием весьма деликатным. Ей приходилось сидеть и подсвистывать наподобие Орфея, пока они не повыберутся из своих щелей и не проявят свои эмоции, раздувая розовые горлышки; потом, очень нежно, она заарканивала их длинным травяным стебельком. Ее комната была полна зверушек, частью живых, частью, видимо, уже дохлых. Еще у нее были ручные белки и, в роли наперсницы и оракула, Белая Мышь с Эластичным Хвостом, всегда готовая поставить точку в любом вопросе; правило, установленное мышью, было правилом железным, особенно для Рейчел, Эдварда и Лоры, то есть малышни (в семье им присвоили общее прозвание — Лиддли). Мышь предоставляла некоторые привилегии для Эмили, переводчицы ее прорицаний, и с Джоном, который был старше Эмили, она также благоразумно в пререкания не вступала.
Мышь была вездесущей, белки же более ограничены пространственно: они жили на холме в маленькой норе, охраняемой двумя растениями-кинжальниками.
Веселее всего на пруду было играть на двурогом бревне. Джон усаживался верхом на главный ствол, а другие старались спихнуть его, схватившись за рога. Малышня, конечно, только бултыхалась на мелком месте, но Джон и Эмили ныряли. Надо сказать, Джон нырял правильно, головой вперед, Эмили же прыгала только ногами вперед, прямая, как палка; зато она могла долезть до таких высоких сучков, куда ему было не добраться. Миссис Торнтон как-то пришло в голову, что Эмили уже слишком большая, чтобы и дальше купаться нагой. Единственным костюмом, который она смогла приспособить для купания, была старая хлопчатобумажная ночная рубашка. Эмили прыгнула, как обычно; сперва воздушными пузырями ее опрокинуло вверх тормашками, а потом мокрый хлопок окутал ей голову и руки и едва ее не утопил. После этого вопрос приличий так и остался в подвешенном состоянии: все-таки цена слишком велика — утонуть ради их соблюдения; по крайней мере, на первый взгляд, это было чересчур.
Но однажды в пруду действительно утонул негр. Он объелся крадеными манго и, уже чувствуя свою вину, решил еще и прохладиться в запретном водоеме, с тем чтобы потом единожды покаяться в двух прегрешениях. Плавать он не умел, а при нем был только негритенок (Малыш Джим). Холодная вода и обжорство привели к апоплексическому удару. Джим немножко потыкал в него палочкой, а потом убежал в испуге. Погиб ли человек от апоплексии или утонул, стало предметом дознания, и доктор, прожив в Ферндейле неделю, решил, что все-таки негр утонул, хотя покойник и был до самого рта набит зелеными манго. Большая польза от происшествия состояла в том, что ни один негр не стал больше здесь купаться под страхом, что “даппи”, или дух мертвеца, может его схватить. Так что, если какой-нибудь черный хотя бы приближался к пруду в то время, когда дети там купались, Джон и Эмили устраивали представление, будто даппи нащупывает их под водой, и ужасно огорчались, когда негр второпях скрывался. Только один негр в Ферндейле действительно однажды видел даппи, но этого оказалось вполне достаточно. Ошибиться, спутав даппи с живыми людьми, невозможно, потому что голова у даппи на плечах повернута задом наперед, а еще на них цепи; кроме того, никто не должен называть их “даппи” в лицо, потому что это дает им силу. Этот несчастный человек забылся и, увидев призрак, вскрикнул: “Даппи!”. И заработал ужасный ревматизм.
Хромоногий Сэм рассказывал им множество историй. Он, бывало, сидел день-деньской на камнях сушилки, где вялился на солнце красный стручковый перец, и выковыривал червей из пальцев ног. Сначала это казалось детям очень противным, но он, видимо, получал от этого немалое удовольствие; и к тому же, когда тропические блохи залезали под их собственную кожу и оставляли там свои маленькие яичные кладки, это ведь не было так уж непереносимо мерзко. Джон иногда растирал такое место даже с каким-то трепетным увлечением. Сэм рассказывал им истории про Ананси: про Ананси и Тигра, и про то, как Ананси приглядывал за Крокодильей детворой, и прочее в том же роде. А еще у него был маленький стишок, который произвел на детей очень сильное впечатление:
Старый Сэм плясать мастак. Не уймется он никак.
Пляшет сутки напролет, Никогда не устает.
До тех пор плясать он может, Пока с ног не слезет кожа.
Возможно, стишок был как раз про то, как с самим старым Сэмом стряслась беда: он был очень общителен. Ему было предсказано, что у него будет великое множество детей.
Ручей, питавший плавательный бассейн, сбегал в него по глубокой лощине в зарослях кустарника. Он манил соблазнительной перспективой исследований, но дети не часто заходили слишком далеко вверх по ручью. Каждый камень по дороге надо было перевернуть в надежде обнаружить рачков, а нет рачков, так Джон обязательно брал с собой спортивный пистолет, который заряжался водой с помощью ложки и сбивал на лету колибри — дичь, слишком мелкую и хрупкую для более солидного снаряда. А еще всего несколькими ярдами вверх по ручью стояло дерево красного жасмина, с массой бриллиантовых цветов и совсем без листьев, которое почти целиком скрывалось в облаке колибри, яркостью своей затмевавших цветы. Писатели часто теряются, пытаясь дать представление о колибри и прибегая к сравнению с блеском драгоценных камней: это сравнение ничего не дает.
Колибри строят из шерстинок свои малюсенькие гнезда на самых концах тонких веточек, где их не достанет ни одна змея.
Они так беззаветно пекутся о своих лежащих в гнездышке яйцах, что не тронутся с места, даже если к ним прикоснуться рукой. Но, зная до чего эти птички нежны, дети никогда себе ничего подобного не позволяли, они лишь сдерживали дыхание, и вглядывались, и таращились до тех пор, пока в глазах у них не потемнеет.
Как бы то ни было, это неземное блистание обычно служило некоей преградой и не пускало дальше. Редко когда кто- то из детей предпринимал дальнейшие исследования: я думаю, это вообще случилось лишь один раз, в день, когда Эмили почему-то была особенно не в духе.
Это был ее собственный десятый день рождения. Они проболтались целое утро в стекловидном мраке своей купальной ямы. Теперь Джон сидел голый на берегу и мастерил из прутиков плетеную ловушку. Малышня крутилась на мелком месте и радостно визжала. Эмили прохлаждалась, сидя в воде по самый подбородок, и рыбья мелюзга сотнями любопытных ртов щекотала каждый дюйм ее тела — что-то вроде невыразимо легких поцелуев.
Она вообще в последнее время чувствовала омерзение, когда к ней прикасались, но эти рыбьи касания были ей как-то особенно отвратительны. Наконец, уже не в силах так больше стоять, она выкарабкалась из воды и оделась. Рейчел и Лора были слишком малы для долгой прогулки, и, кроме того, она чувствовала, что меньше всего хочет, чтобы с ней пошел кто- то из мальчиков; так что она тихонько прокралась за спиной у Джона, причем глядела на него, зловеще нахмурившись, хотя и не имела на то никакой причины. Вскоре она, никем не видимая, уже углубилась в чащу кустарника.
Она прошла около трех миль, довольно быстро поднимаясь вдоль речного ложа и ни на что особенно не обращая внимания. Она еще никогда не забиралась так далеко. Потом ее внимание привлекла прогалина, ведущая вниз, к воде; здесь-то и был исток речки. Она в восторге затаила дыхание: вода била ключом, чистая и холодная, из трех отдельных родников, под бамбуковой сенью — как и положено начинаться реке; это была величайшая из возможных находок и личное открытие, принадлежавшее только ей одной. Она немедленно возблагодарила в душе Господа, за то, что Он в день ее рождения подумал о таком замечательном подарке, особенно когда казалось, что все складывается как-то не так, а потом начала шарить на всю длину руки в известняке, откуда били родники, среди зарослей папоротника и кресс-салата.
Услышав плеск, она оглянулась. С полдюжины чужих негритят спустились по прогалине, чтобы набрать воды, и таращились на нее в изумлении. Эмили пристально посмотрела на них. Охваченные внезапным ужасом, они побросали свои тыквы-горлянки и галопом поскакали прочь, вверх по прогалине, как зайцы. Эмили последовала за ними, не медля, но с достоинством. Прогалина сузилась до тропы, а тропа очень скоро привела в деревню.
Все тут было лоскутное, неряшливое, пронзительно голосящее. Кругом вразброс стояли маленькие одноэтажные плетеные лачуги, сверху полностью укрытые сенью огромнейших деревьев. Не наблюдалось и подобия какого-либо порядка: лачуги торчали как попало, там и сям; нигде не было никаких оград; виднелись только одна или две головы крупного рогатого скота, чудовищно истощенного и запаршивевшего; непонятно, содержался ли этот скот под крышей или же прямо на улице. А посредине деревушки красовалось какое-то неописуемое не то болото, не то мутный пруд, в котором негры плескались вместе с гусями и утками.
Эмили пялилась на негритят; они пялились на нее. Она двинулась по направлению к ним; негритята сразу рассыпались по разным лачугам и следили за ней оттуда. Воодушевленная приятным чувством внушенного ею страха, она продвинулась еще и наконец наткнулась на древнее создание, которое поведало ей: это Либерти-Хилл, тут Город Черных Людей. В старое время негры сбегают от бушас (надсмотрщиков), сюда приходят жить. Они негритята, они букрас (белых) никогда не видали… И так далее. Это было убежище, построенное беглыми рабами и все еще обитаемое.
А затем, видимо для того, чтобы чаша ее счастья была уже совсем полна, некоторые ребята, посмелее, повыползали из своих укрытий и почтительно преподнесли ей цветы — несомненно, чтобы как можно лучше показать себя пред ее бледным ликом. Сердце колотилось у нее в груди, ее распирало упоение триумфом, и, распрощавшись с ними с величайшей снисходительностью, она прошагала, как по воздуху, весь долгий путь домой, назад, к своей возлюбленной семье, к деньрожденному торту, обвитому веночком и осиянному десятью свечками, в котором — так уж выходило — шестипенсовик обязательно оказывался в ломтике у того, чей был день рождения.
Это была совершенно типичная жизнь английской семьи на Ямайке. Большинство таких семей задерживалось там всего на несколько лет. Креолы — семьи, более чем одно поколение которых жило в Вест-Индии, — постепенно эволюционировали, мало-помалу приобретая характерные отличительные черты. Некоторые традиционные для европейцев ментальные механизмы они утрачивали, и взамен начинали появляться очертания новых.
С одной такой семьей Бас-Торнтоны были знакомы, их совершенно развалюшное имение находилось в восточной стороне. Они пригласили Джона и Эмили провести у них пару дней, но миссис Торнтон была в нерешительности, боясь, как бы дети не набрались в гостях дурных манер. Дети там представляли собой какую-то диковатую шайку, по крайней мере по утрам они частенько бегали босиком, как негры, а это очень важная вещь в таком месте, как Ямайка, где белым людям необходимо соблюдать приличия. У них имелась гувернантка (возможно, с не совсем чистой кровью), которая нещадно колотила детей щеткой для волос. Однако климат у Фернандесов был здоровый, а кроме того, миссис Торнтон подумала, что неплохо бы детям завести какой-то круг общения за пределами собственной семьи, пусть даже и с не совсем подходящими ребятами, и в итоге она разрешила им поехать.
Они выехали после полудня назавтра после того самого дня рождения, и поездка в коляске оказалась долгой. И толстый Джон, и худенькая Эмили, оба ехали в безмолвии, одолеваемые страшной сонливостью; это был первый визит, который они когда-либо кому-либо наносили. Час за часом коляска преодолевала неровную дорогу. Наконец они достигли узкой дорожки, ведущей к Эксетеру, имению Фернандесов. Наступил вечер, солнце уже готовилось стремительно, как это всегда бывает в тропиках, закатиться. Было оно необыкновенно большое и красное, и в этом чудилось что-то странно угрожающее. Дорожка, или подъездная аллея, была великолепна: первые несколько сотен ярдов ее с обеих сторон ограждал так называемый “приморский виноград” с гроздьями плодов, представляющих собой нечто среднее между крыжовником и яблочками сорта золотой пепин, а еще там и сям виднелись красные ягоды кофейных деревьев, лишь недавно насаженных на расчищенных местах среди обгорелых пеньков, но уже снова пришедших в небрежение. Потом появились массивные каменные въездные ворота в стиле колониальной готики. Их надо было объезжать: годами никто не брал на себя труда открывать тяжелые створки. Никакого забора тут никогда и не было, так что колея просто проходила сбоку от ворот.
А за воротами — аллея величественных капустных пальм.
Никакие другие деревья на аллее, ни древний бук, ни каштан, не выглядели столь эффектно: пальмы отвесно вздымали свои безупречно ровные стволы на стофутовую высоту, где их венчали настоящие короны из перьев: пальма за пальмой, пальма за пальмой, как божественная двойная колоннада, ведущая в бесконечность, так что даже огромный дом рядом с ними казался чем-то определенно напоминающим мышеловку.
Пока они проезжали между этими пальмами, солнце внезапно зашло: тьма затопила все вокруг, поднявшись от земли, но ее приступ был тут же отражен луною. Вскоре, мерцая как призрак, старый слепой белый осел встал у них на пути. Никакие проклятия не могли сдвинуть его с места, кучер вынужден был слезть и отпихнуть его в сторону. Воздух полнился обычным тропическим шумом: москиты гудели, цикады испускали трели, лягушки- быки звенели, как гитары. Этот шум продолжается всю ночь и почти весь день: он более настойчив, он сильнее врезается в память, чем сама жара, чем даже множество кусающихся тварей. Внизу в долине ожили светляки; как по сигналу, переданному по цепочке, волны света одна за другой пронеслись по ущелью. На соседнем холме какаду затянули свои серенады, от попугая к попугаю метались звуки оркестра: пьяный смех, как бы раздающийся среди железных балок и перерезаемый скрежетом ржавой ножовки; нет ужаснее этого шума, но Эмили и Джон в той мере, в какой они вообще обратили на него внимание, нашли его даже как бы бодрящим. В недолгом времени стало можно различить иной звук: это молился негр. Скоро они поравнялись с ним: там, где апельсиновое дерево, обремененное золотыми плодами, то совсем омрачалось, то слабо мерцало в лунном свете, окутанный покрывалом, сотканным из игольчатых сверканий тысяч светляков, сидел посреди ветвей старый черный святой, громко, пьяно и доверительно разговаривая с Богом.
Как-то почти вдруг они оказались в доме и были тут же отправлены прямо в постель. Эмили пренебрегла умыванием, раз уж возникла такая спешка, но компенсировала это упущение необычно долгими молитвами. Она благочестиво нажимала пальцами на глазные яблоки, добиваясь появления искр; несмотря на слегка болезненные ощущения, ей всегда удавалось их вызвать; а потом, уже произнося слова сквозь сон, кое-как забралась в кровать.
На другой день солнце поднялось, как и село — огромное, круглое и красное. Оно было ослепительно жарким — и предвещало что-то недоброе. Эмили, рано проснувшаяся в чужой постели, встала у окна, наблюдая за неграми, выпускавшими куриц из курятника, где их запирали на ночь из страха перед грифами. Как только очередная птица, еще со сна, выскакивала наружу, чернокожий запускал ей руку под живот, чтобы проверить, не замышляет ли она сегодня снести яйцо, — если так и было, ее отправляли назад, в заключение, если же нет, выгоняли, и она заваливалась в кусты. Жарко уже было, как в печке. Другой чернокожий с помощью эсхатологических проклятий, аркана и кручения хвоста пытался загнать корову в нечто вроде колодок, дабы лишить ее всякой возможности лечь, пока ее не подоят. Копыта бедного животного болели от жары, а несчастная чашка молока вызвала воспаление вымени. Даже стоя у затененного окна, Эмили вспотела, как после пробежки. Земля потрескалась от сухости.
Маргарет Фернандес, с которой Эмили разделила ее комнату, молча выскользнула из постели и стояла у нее за спиной, сморщив короткий носик на бледной физиономии.
— Доброе утро, — вежливо сказала Эмили.
— Попахивает землетрясением, — сказала Маргарет и оделась.
Эмили вспомнился страшный рассказ о гувернантке и щетке для волос; Маргарет определенно не пользовалась щеткой по прямому назначению, хотя волосы у нее были длинные, — видимо, рассказ соответствовал действительности.
Маргарет была готова гораздо раньше Эмили и, хлопнув дверью, покинула комнату. Эмили последовала за ней позже, опрятная и тревожная, и никого не нашла. Дом был пуст. Вскоре она заметила Джона, тот стоял под деревом и разговаривал с негритенком. По его бесцеремонной манере Эмили догадалась, что Джон не то чтобы прямо врет, но рассказывает несколько несоразмерную историю о значительности Ферндейла в сравнении с Эксетером. Она не окликнула его, потому что в доме стояла тишина, она была не у себя, и не ей, гостье, было тут что-то менять по своей воле, так что она просто к нему подошла. Вдвоем они обследовали округу и в итоге нашли конный двор и негров, готовивших к прогулке пони, а также детей Фернандес — босоногих, именно как молва и доносила. У Эмили перехватило дыхание, она была потрясена. Как раз в этот момент цыпленок, торопливо пересекавший двор, наступил на скорпиона и кувыркнулся замертво, как подстреленный. Но душевное равновесие Эмили было нарушено не столько опасностью, сколько несоблюдением приличий.
— Пошли, — сказала Маргарет, — слишком жарко тут оставаться. Сгоняем к Эксетерским скалам.
Кавалеристы расселись по скакунам: Эмили ни на минуту не забывала, что на ней ботинки, респектабельно застегнутые на пуговки до середины икр. У кого-то была с собой еда, у кого-то тыквы-горлянки с водой. Пони, очевидно, знали дорогу. Солнце по-прежнему было большим и красным, на небе ни облачка, и будто бы голубая глазурь изливалась на раскаленную добела глину, но ближе к поверхности земли дрожала грязно-серая дымка. Следуя по направлению к морю, они оказались у места, где на обочине еще вчера бил изрядный ключ. Теперь там было сухо. Но не успели они миновать эту точку, как оттуда с силой вырвалось что-то вроде снопа водяных брызг, и вновь стало сухо, только где-то внутри что-то подспудно булькало. Однако всадникам было жарко, слишком жарко, чтобы разговаривать между собой; устремляясь к морю, они сидели на своих пони, отпустив поводья.
Утро шло своим чередом. И без того раскаленный воздух становился все горячее, как будто вольно черпая еще и еще из какого-то хранилища чудовищного пламени. Волы лишь переступали своими обожженными ногами, когда уже больше не могли переносить прикосновения почвы; даже насекомые были слишком истомлены, чтобы свиристеть; обычно греющиеся на солнце ящерицы попрятались и дышали часто и с натугой. Тишина стояла такая, что легчайшее жужжание можно было бы услышать за милю. Ни одна рыба, даже вытащенная из воды, не шевельнула бы хвостом по своей воле. Пони продолжали двигаться по привычке, дети перестали даже думать о чем-либо. Они почти уже готовы были выскочить из собственной кожи; где-то совсем рядом один раз безнадежно протрубил журавль. Затем потревоженная тишина сомкнулась нерушимо, как и прежде. Их дважды бросило в пот, будто что-то вдруг случилось. Шаг пони все замедлялся и замедлялся. Они двигались уже не быстрее процессии улиток, когда наконец достигли моря.
Эксетерские скалы — знаменитое место. Морской залив, почти идеально полукруглый, защищенный рифом; отлогая полоса белого песка шириной в несколько футов от воды до обреза дерна; и, наконец, почти посредине выступает гряда скал и спускается прямо в глубокую воду — несколько саженей глубины. А в скалах — узкая расщелина, по которой вода попадает в маленький бассейн, или миниатюрную лагуну, прямо внутри скального бастиона. Тут не утонешь и не страшны акулы, и дети Фернандес намеревались плескаться там весь день, как черепахи в затоне. Вода в заливе была гладкая и недвижная, как базальт, и прозрачная, как чистейший джин, хотя за милю, на рифе глухо ворчала зыбь. Вода в самом бассейне не могла быть глаже. Не чувствовалось ни малейшего дуновения морского бриза. Недвижность воздуха не нарушал полет ни единой птицы.
Сейчас у них не было сил зайти в воду, но они легли, свесив головы, и смотрели вниз, вниз, вниз — на морские веера и морские перья, на морских уточек — рачков с красными плюмажами, на кораллы, на черную с желтым рыбу — “школьную учительницу”, на рыбу-радугу, на весь этот лес фантастических рождественских елок, который являет морское дно в тропиках. Потом они встали — голова кружилась, в глазах было темно — и мгновение спустя уже плавали, как бы подвешенные у самой поверхности воды с видом утопающих — над водой торчали одни носы — в тени скального выступа.
Около часа пополудни они сгрудились в редкой тени панамского папоротника, тяжело отдуваясь после теплой воды; поели взятое с собой, насколько хватило аппетита, и выпили всю воду, не утолив жажды. Потом произошел очень странный случай: пока они там сидели, раздался совершенно необычный звук, странный звук, стремительно пронесшийся в вышине наподобие порыва ветра, но эта странность не была дуновением пробудившегося бриза, и сразу вслед раздалось резкое шипение, и что-то как бы пролетело со свистом, будто запустили ракеты или в некотором отдалении взлетели то ли гигантские лебеди, то ли сказочные птицы рух. Они все одновременно посмотрели вверх, но не увидели ничего. Небо было пустым и ясным. И долгое время, еще до того как они снова залезли в воду, все было тихо. А кроме того, некоторое время спустя Джон услышал как бы легкий стук, как будто сидишь в ванне, а кто-то тихонько снаружи побрякивает по стенке. Но у ванны, в которой они сидели, стенок не было — это был целый мир, и он был незыблем. Ощущение было забавное.
К закату они совсем ослабели от долгого пребывания в воде и насилу могли подняться на ноги, и просолились они, как бекон; но, повинуясь какому-то единому импульсу, как раз перед заходом солнца они ушли со скал и собрались у своей одежды, под пальмами, где на привязи стояли пони. Садясь, солнце стало даже еще больше и вместо красного было теперь грозно-багровым. Оно село за западным рогом залива, который немедленно почернел, так что граница воды там стала неразличима, и как отражаемое в ней, так и отражение казались сделанными по одному шаблону с идеальной симметричностью.
Дыхание бриза так и не тронуло рябью поверхность воды, но в какой-то миг вода вздрогнула, тронутая каким-то собственным, внутренним аккордом, дробя отражения; потом стала снова зеркально-гладкой. Дети затаили дыхание в ожидании: что-то должно было произойти.
Стаи рыб, всполошившись, как если бы среди них вдруг появилась субмарина, повысовывали головы из воды, рассеявшись по всему заливу среди стреловидного тростника, мельчайшие подрагивания их телец рассыпали искрящуюся рябь, но после каждого такого волнения вода вскоре снова приобретала вид совершенно твердого, темного, массивного стекла.
Один раз все вокруг слегка затрепетало, как подрагивают кресла в концертном зале, и снова послышался этот таинственный взмах крыльев, хотя так и не было ничего видно под высокими переливчатыми звездами.
И вот началось. Вода в заливе стала убывать, как будто кто-то вытащил пробку; в одно мгновение вновь оголившаяся полоса песка и кораллов шириною с фут замерцала на воздухе, затем море опять нахлынуло, все в мелких бурунах, доплеснув до самого подножия пальм. Кусками оборвало дерн, а в дальнем конце залива в воду рухнул небольшой фрагмент утеса. Песок и ветки ливнем понеслись вниз; капли посыпались с деревьев, как алмазы; у птиц и зверей будто наконец развязались языки, они заверещали и замычали; пони, хоть и не слишком обеспокоившись, вскинули головы и пронзительно заржали.
И все; так продолжалось всего несколько мгновений. Безмолвие быстрым контрмаршем опять овладело всем своим взбунтовавшимся царством. Снова стояла тишь. Деревья были недвижны, как руины колонн, листва лежала как приглаженная, каждый листик на своем месте. Кипящая пена растаяла, на воде вновь появились отражения звезд, как если бы ни малейшего волнения никогда и не бывало. Голые ребятишки тоже стояли без движения рядом со спокойными пони, отсвечивая своими круглыми детскими пузиками.
Но для Эмили это было слишком. Землетрясение полностью завладело всем ее существом. Она начала пританцовывать, тяжело перескакивая с ноги на ногу. Зараза перекинулась и на Джона. Перевернувшись вверх тормашками на влажном песке, он крутился еще и еще, выписывая какие-то эллипсы, и, прежде чем успел осознать это, очутился в воде; кувырки были головокружительные и неописуемо смелые.
Тут Эмили поняла, чего ей хочется. Она взобралась на пони и погнала его галопом вверх и вниз по пляжу, а сама при этом лаяла по-собачьи. Дети Фернандес таращились на нее серьезно, но без неодобрения. Джон, держа курс на Кубу, плыл так, будто акулы обкусывали ему ногти на ногах. Эмили направила пони в море и колотила его, пока он не поплыл, и вот она уже плыла вслед за Джоном по направлению к рифу, продолжая хрипло тявкать.
Они, должно быть, проделали уже добрых сто ярдов, прежде чем почувствовали, что вымотались. Потом повернули к берегу; Джон держался за ногу Эмили, дышал с трудом и отдувался, оба были изнурены, эмоции их пошли на спад. Скоро Джон выдохнул:
— Ты что голышом скачешь, смотри, подхватишь стригущий лишай!
— А мне все равно, хоть бы и так, — сказала Эмили.
— Подхватишь, не будет все равно.
— А мне все равно, — пропела Эмили.
Путь на берег показался длинным. Когда они достигли его, остальные уже оделись и готовились к отъезду. Вскоре вся компания в темноте была на пути домой. Немного времени спустя Маргарет изрекла:
— Вот так-то вот. Никто не ответил.
— Я, когда встала, нюхом чуяла, что будет землетрясение.
Ведь я говорила, Эмили, правда же?
— Вечно ты со своим нюхом, — сказал Джимми Фернандес. — Все-то ты всегда чуешь.
— У ней страсть какой нюх, — с гордостью сказал Джону самый младший, Гарри. — Она может перед стиркой по запаху разобрать грязную одежду, какая чья.
— Да не может она, по правде, — сказал Джимми. — Мошенничает она. Как будто прямо все пахнут по-разному!
— Могу я!
— Собаки вот вправду могут, — сказал Джон.
Эмили ничего не сказала. Конечно, люди пахнут по-разному, тут и спорить не о чем. Она всегда могла сказать, например, какое полотенце ее, а какое Джона, и даже знала, пользовался ли им кто-то еще. Но этот разговор просто показывал, что за люди эти креолы: вести беседу, вот так вот запросто, кто как пахнет!
— Ну, вы как хотите, я сказала, что будет землетрясение, и вот оно, пожалуйста, — сказала Маргарет.
Вот оно, то, чего Эмили ждала! Так, значит, на самом деле произошло землетрясение (ей не хотелось самой спрашивать, ведь тогда обнаружилась бы ее неосведомленность, но теперь Маргарет произнесла все эти слова, и, выходит, так оно и было).
Теперь, вернувшись однажды в Англию, она сможет рассказать кому угодно: “Я пережила землетрясение”.
С наступлением этой определенности ее сникшее было волнение стало оживать. Ничего подобного с ней не происходило, с этим не могло сравниться ничто, никакое приключение, пережитое ею благодаря Богу или Человеку. Представь она, что вдруг обнаруживает у себя способность летать, даже это не показалось бы ей более чудесным. Небеса разыграли свою последнюю, ужаснейшую карту, и она, маленькая Эмили, смогла вынести это и уцелеть, тогда как даже взрослые (например, Корей, Дафан и Авирам) потерпели поражение и погибли.
Жизнь внезапно показалась какой-то опустевшей: уже никогда не произойдет с ней ничего столь опасного, столь грандиозного.
Тем временем Маргарет и Джимми продолжали пререкаться:
— А еще вот что: завтра будет полно яиц, — сказал Джимми. — Куры никогда так не несутся, как в землетрясение.
Какие смешные были эти креолы! Они, казалось, даже и представить не могли, какую перемену во всей последующей жизни производит Землетрясение.
Когда они вернулись домой, Марта, черная горничная, отпустила несколько крепких замечаний по поводу грандиозного катаклизма. Она только накануне отдраила фарфор в гостиной, а теперь все снова было покрыто пленкой всепроникающей пыли.
На следующее утро, в субботу, они отправились домой. Эмили все еще была настолько под впечатлением землетрясения, что будто онемела. Она ела землетрясение и спала с землетрясением. Ее собственные руки и ноги были землетрясением. У Джона было то же самое, только не с землетрясением, а с пони. Землетрясение, конечно, было забавной штукой, но что действительно имело значение, так это пони. Но в данный момент Эмили ничуть не беспокоило, что она была одинока в своем представлении о соразмерности. Она была слишком переполнена собой, чтобы обращать внимание на что-то другое или помыслить, что кто-то еще претендует на иную, пусть иллюзорную, картину реальности.
Мама встретила их в дверях и засыпала вопросами. Джон без умолку стрекотал о пони, но Эмили будто язык проглотила. Она была — но не телом, а разумом — вроде ребенка, который съел так много, что его не может даже стошнить.
Миссис Торнтон временами слегка беспокоилась о ней. Их образ жизни был очень мирным — вероятно, в самый раз для такого бойкого ребенка, как Джон, но такой ребенок, как Эмили, думала миссис Торнтон, вовсе не бойкий, на самом деле нуждается в неких внешних стимулах, в некоем воодушевлении, иначе есть опасность, что ее разум постепенно уснет — полностью и навсегда. Эта жизнь была слишком растительной. Соответственно, миссис Торнтон всегда разговаривала с Эмили в самой выразительной манере, на какую только была способна — как если бы все, о чем ни зайдет речь, являлось предметом величайшего интереса. Она надеялась также, что поездка в Эксетер несколько ее оживит, но Эмили вернулась такой же молчаливой и так же мало склонной к выражению чувств, как и прежде. Очевидно, визит не произвел на нее никакого впечатления вообще.
Джон устраивал малышне торжественное построение в подвале, они маршировали круг за кругом, с деревянными мечами через плечо, распевая “Вперед, Христовы воины”. Эмили к ним не присоединялась. Что все это теперь значило — а ведь раньше такое, бывало, и огорчало ее, — если, будучи девочкой, она, когда вырастет, все равно никогда не сможет стать настоящим воином с настоящим мечом? Она пережила Землетрясение!
Но и остальные не могли предаваться этим занятиям без конца. (Иногда они продолжались часа по три, по четыре.) Благодаря землетрясению, как бы оно ни сказалось на душевном состоянии Эмили, атмосфера несколько прояснилась. Жарко было по-прежнему. В мире животных, казалось, происходило какое-то странное волнение, как будто чем-то повеяло. Обычные ящерки и москиты пропали и так и не появлялись, но на их место выползли наиболее жуткие порождения земли, исчадья тьмы: бесцельно сновали сухопутные крабы, сердито вертя своими клешнями, и почва казалась как бы ожившей, столько было красных муравьев и тараканов. На крыше собирались голуби и переговаривались боязливо.
Подвал (он же наземный или первый этаж), где они играли, никак не соединялся с деревянным строением наверху, но имел свой собственный вход, расположенный под двумя пролетами лестницы, ведущей к главной двери, и теперь дети собрались здесь в тени. Снаружи, в ограде, лежал один из лучших носовых платков мистера Торнтона. Он, должно быть, обронил его сегодня утром. Но ни у кого из них не было охоты вылезать наружу, на солнце, чтобы подобрать его. Они все еще там стояли, когда увидали, как через двор ковыляет Хромоногий Сэм. Завидев такую добычу, он уже был близок к тому, чтобы стащить платок, как вдруг вспомнил, что сегодня воскресенье. Он бросил его, как горячий кирпич, и начал присыпать песком — ровно на том месте, где и нашел.
— Бог даст, я тебя завтра украду, — пояснил он с надеждой. — Бог даст, ты еще будешь тут?
Отдаленное ворчание грома, казалось, выразило неохотное согласие.
— Спасибо, Боже, — сказал Сэм и поклонился низко нависшему краю тучи. Он захромал прочь, но затем, не совсем, видимо, уверенный, что Небеса сдержат Свое обещание, изменил намерение: схватил платок и удрал к себе хижину. Гром заворчал сильнее и сердитее, но Сэм не внял предупреждению.
У них вошло в привычку, что каждый раз, как мистер Торнтон бывал в Сент-Энне, Джон и Эмили выбегали встречать его и возвращались вместе с ним верхом, каждый взгромоздясь на одно из его стремян.
Тем воскресным вечером они выбежали, как только увидели, что он приближается, несмотря на грозу, которая теперь грохотала у них уже над самыми головами, и не только над головами, ибо в тропиках гроза — это не отдаленное происшествие где-то высоко в небесах, как это водится в Англии, но все, что вас окружает: молнии прыгают, как плоские камешки, по поверхности воды, скачут от дерева к дереву, ударяются оземь, пока не покажется, что неистовые вспышки пронзили вас насквозь и гром громыхает прямо у вас внутри.
— Назад, назад, чертовы дурачки! — закричал отец в ярости. — Домой!
Они остановились, ошеломленные; впоследствии у них возникло представление, что эта буря была какой-то небывалой силы. Оказалось, что они вымокли до нитки — должно быть, в тот же момент, когда выскочили из дома. Молния сверкала беспрестанно, огонь играл прямо у папиных железных стремян, и внезапно они представили, как ему страшно. Они влетели в дом, потрясенные до глубины души, и почти в тот же миг он тоже уже был в доме. Миссис Торнтон кинулась к нему:
— Мой дорогой, как я рада…
— Никогда не видал такой бури! Почему, скажи на милость, ты выпустила детей наружу?
— Я и вообразить не могла, что они сделают такую глупость! И я все время думала… но хвала Господу, ты вернулся!
— Я надеюсь, худшее уже позади.
Возможно, так оно и было, но в течение всего ужина молния сверкала, почти не угасая. Джон и Эмили ели с трудом: воспоминание о том мгновении, когда они увидели лицо своего отца, преследовало их.
Трапеза вообще получилась не особенно приятная. Миссис Торнтон приготовила для мужа его “любимое блюдо”, а, как известно, нет ничего, чем можно было бы сильнее досадить капризному человеку. В середине трапезы, сопровождаемый вспышками молнии, появился Сэм, и церемония прервалась; он с сердцем швырнул носовой платок на стол и заковылял прочь.
— Скажи на милость… — начал мистер Торнтон.
Но Джон-то с Эмили знали, в чем тут дело, и были совершенно согласны с Сэмом относительно причин бури. Воровство и вообще дело скверное, а уж в воскресенье!..
Тем временем молнии продолжали свою игру. Из-за грома разговаривать было трудно, да ни у кого и не было охоты болтать. Только гром и был слышен да стукотень дождя. Как вдруг под самыми окнами раздался совершенно ужасающий нечеловеческий вопль ужаса.
— Табби! — закричал Джон, и все бросились к окну.
Но Табби уже юркнул в дом, а вслед за ним, в пылу преследования, летела целая компания диких котов. Джон на одно мгновение приоткрыл дверь в столовую, и кот проскользнул к ним, взъерошенный и задыхающийся. Но даже после этого зверюги не оставили своих попыток: какая безумная ярость увлекала эти исчадья джунглей преследовать его аж до самого дома, вообразить невозможно, но они были здесь, в передней, и затеяли кошачий концерт; и, как будто подвластный их заклинаниям, гром пробудился с новой силой, а молния затмила хилую настольную лампу. Стоял такой шум, что передать нельзя. Табби, шерсть дыбом, скакал вверх и вниз по комнате, глаза его горели, он бормотал и иногда как бы издавал восклицания таким голосом, какого дети никогда у него не слышали и от какого кровь у них стыла в жилах. Его, казалось, вдохновляло присутствие Смерти, он вел себя чрезвычайно загадочно, точно некий ужасный властелин, а снаружи, в передней, бесновался этот адский пандемониум.
Пауза не могла долго продолжаться. За дверью столовой стояла большая цедилка, а над дверью было веерообразное окошко, давно уже разбитое. Что-то черное, вопящее промелькнуло сквозь это окошко, приземлившись посреди накрытого к ужину стола, раскидав вилки и ложки и опрокинув лампу. И еще, и еще — но Табби уже был таков, он выпрыгнул через окно и молнией унесся в кусты. Целая дюжина диких котов перепрыгнула, один за другим, с крышки цедилки прямо через веерное окошко на стол, а оттуда — прочь, по его горячим следам. В мгновение ока дьявольские охотники и их отчаявшаяся дичь исчезли в ночи.
— Ох, Табби, миленький мой Табби, — причитал Джон, а Эмили снова ринулась к окну.
Они пропали. Ползучая растительность в джунглях, озаряемая молниями, походила на гигантскую паутину, но ни Табби, ни его преследователей видно не было.
Джон ударился в слезы, впервые за несколько лет, и бросился к маме. Эмили замерла у окна, как пригвожденная, ее взгляд в ужасе был прикован к тому, чего она на самом деле не могла видеть, и вдруг она почувствовала себя больной.
— Господи, что за вечер! — простонал мистер Бас-Торнтон, ощупью пытаясь найти в темноте все, что осталось от его ужина.
Чуть погодя хижину Сэма охватило пламя. Из окна столовой они видели, как старый негр, театрально шатаясь, направился во тьму. Он швырял камни в небо. В минуту краткого затишья они услышали, как он плачет:
— Разве я его не вернул? Ведь я же вернул дурную вещь? Потом сверкнула еще одна слепящая вспышка, и Сэм рухнул, где стоял. Мистер Торнтон резко оттащил детей назад и произнес что-то вроде:
— Пойду посмотрю. Не пускай их к окну.
Потом он затворил и запер на засов ставни, и исчез. Джон и малыши продолжали всхлипывать. Эмили захотелось, чтобы кто-нибудь зажег лампу, она бы почитала: это помогло бы ей на время забыть о бедном Табби.
Следует думать, что ветер, должно быть, уже некоторое время усиливался, но сейчас, к моменту, когда мистер Торнтон трудился, втаскивая тело старого Сэма в дом, это был уже далеко не обычный шторм. Тело старика, суставы которого окостенели, вероятно, еще при жизни, волочилось безвольно, как у червя. Эмили и Джон незамеченными выскользнули в переднюю и были безмерно поражены, увидев, как оно болтается; они с трудом оторвались от этого зрелища и вернулись в столовую прежде, чем их обнаружили.
Там миссис Торнтон героически восседала в кресле, читая наизусть псалмы и стихи сэра Вальтера Скотта, а ее выводок сгрудился вокруг нее. Эмили попыталась отвлечь свои мысли от Табби, вновь воскрешая в памяти все подробности своего Землетрясения. Временами шум, нарастающие раскаты грома и нескончаемые пронзительные вопли ветра, которые она до сих пор едва замечала, становился таким громким, что ему почти удавалось вторгнуться в ее внутренний мир; ей хотелось, чтобы эта гадкая гроза поторопилась и поскорее закончилась. Сначала она представила реальную картину землетрясения в последовательности его течения, как если бы оно происходило вновь. Потом она облекла его в форму Oratio Recta, устной речи, изложив в виде рассказа, начинающегося все с той же магической фразы: “Однажды я пережила Землетрясение”. Но очень скоро вновь появился драматический элемент — на этот раз в виде благоговейных комментариев ее воображаемой английской аудитории. Покончив с этим вариантом, она сделала еще одно переложение, в историческом ключе — это был Глас, возвещающий, что однажды девочка по имени Эмили пережила землетрясение. И так далее, все подряд с начала до конца, по третьему разу.
Ужасная судьба бедного Табби вдруг вновь предстала у нее перед глазами, застигнув ее врасплох, так что она снова почти заболела. Даже Землетрясение уже не служило ей опорой. Охваченный страшным видением, ее разум неистово боролся, хватаясь даже за явления внешнего мира как за последнюю оставшуюся соломинку. Она старалась сосредоточить интерес на любой малейшей детали окружавшей ее сцены — сосчитать дощечки в ставнях, — на любой мельчайшей подробности того, что было вовне. Только сейчас она в первый раз действительно начала обращать внимание на погоду.
Сила ветра к этому времени удвоилась. Ставни выперло внутрь, как будто к ним снаружи прислонились усталые слоны, и отец попытался обвязать запор тем самым платком. Но отталкивать этот ветер было все равно что отталкивать скалу. Платок, ставни, все разлетелось, дождь ворвался, как море врывается внутрь тонущего корабля, ветер заполнил комнату, сорвав картины со стен, начисто смахнув все со стола. Сквозь зияющий оконный проем была видна озаряемая молниями наружная сцена. Ползучие растения, раньше напоминавшие гигантскую паутину, теперь взметнулись в небо, как растрепанные волосы. Кусты распластались по земле, прижатые к ней так плотно, как кролик прижимает свои уши. Ветви деревьев мотались в небе, готовые оторваться. Негритянские хижины были сметены полностью, и негры ползли на животах через ограду, чтобы найти убежище у дома. Скачущий дождь, казалось, покрыл землю белым дымом — нечто вроде моря, в котором чернокожие неуклюже барахтались, как бурые дельфины. Один негритенок покатился было прочь, его мать, забыв осторожность, встала на ноги, и толстую старую ведьму тут же сдуло и стремительно покатило через поля и живые изгороди, как в забавной волшебной сказке, пока не прибило к стене, где она и осталась, не в силах двинуться. Остальным, однако, удалось добраться до дома, и скоро их стало слышно снизу, из подвала. Дальше больше, сам жилой этаж начал зыбко подрагивать, как, бывает, подрагивает в ветреный день плохо прикрепленный ковер; в открытую дверь подвала чернокожие запустили ветер, и теперь, уже в течение некоторого времени, они не могли ее затворить. Ветер казался скорее какой-то твердой глыбой, а не струей воздуха.
Мистер Торнтон обошел вокруг дома — посмотреть, что можно сделать, и сообразил, что следующей будет снесена крыша. Он вернулся в столовую, к изваянию Ниобы. Миссис Торнтон была как раз на середине “Девы озера”, младшие дети слушали с напряженным вниманием. Раздраженный донельзя, он сообщил им, что, вероятно, через полчаса их всех не будет в живых. Казалось, эта новость никого особенно не заинтересовала: миссис Торнтон продолжала свою декламацию, демонстрируя безупречную память.
После того как прозвучала еще пара песней поэмы, крышу снесло. По счастью, ветер подхватил ее с внутренней стороны, и она укатилась, почти не задев дома, но одна из связок стропил обвалилась наперекос и зависла слева от двери в столовую, лишь на волосок не задев Джона. Эмили, к своему большому неудовольствию, вдруг почувствовала холод. Неожиданно она поняла, что с нее хватит, хватит этой бури; если сначала она отвлекала внимание и потому была даже чем-то хороша, то теперь стала совершенно нестерпима.
Мистер Торнтон начал искать, чем бы проломить пол. Если бы только он смог проделать в нем дыру, то спустил бы жену и детей в подвал. К счастью, долго искать ему не пришлось: одно из плеч упавшей связки уже проделало для него эту работу. Лора, Рейчел, Эмили, Эдвард и Джон, миссис Торнтон, и, наконец, сам мистер Торнтон, спустились во тьму, уже заполненную неграми и козами.
Проявив исключительное здравомыслие, мистер Торнтон прихватил с собой из верхней комнаты пару графинов мадеры, и теперь каждому, от Лоры до последнего старика-негра, досталось по глотку. Все дети воспользовались таким дьявольским везением по максимуму, но так получилось, что к Эмили бутылка попала дважды, и каждый раз она отхлебывала от души. В их возрасте этого было более чем довольно, и пока у них над головами то, что было когда-то левой стороной дома, уносилось прочь, и наступало временное затишье, и вслед за ним ветер вновь затевал матч-реванш, Джон, Эмили, Эдвард, Рейчел и Лора, мертвецки пьяные, спали вповалку на полу подвала, и сон про ужасную судьбу Табби, разодранного на клочки этими извергами почти что у них на глазах, безраздельно царил в империи их кошмаров.
Всю ночь вода хлестала сквозь пол жилого этажа на людей, ютившихся внизу, но (должно быть, благодаря мадере) вреда им не причинила. После того как ветер задул с новой силой, дождь тем не менее почти сразу прекратился, и, когда наступил рассвет, мистер Торнтон вылез наружу, чтобы оценить понесенный урон.
Местность была совершенно неузнаваема, будто по ней пронеслось наводнение. Трудно было сказать, с географической точки зрения, где вы находитесь. Характер ландшафта в тропиках определяется не рельефом почвы, а растительностью; но вся растительность на мили вокруг превратилась в бесформенную кашу. Сама же почва была разворочена внезапно возникшими потоками, глубоко пропахавшими красную землю. Единственным живым существом в пределах видимости была корова, но и та осталась без рогов.
Деревянная часть дома почти вся исчезла. Уже после того как им удалось благополучно спрятаться, стены, одну за другой, унесло. Мебель была разбита в щепы. Даже тяжелый обеденный стол красного дерева, который они берегли и ножки которого всегда стояли в небольших стеклянных плошках с маслом для защиты от муравьев, просто как испарился. Валялось несколько фрагментов, то ли принадлежавших ему, то ли нет, точно сказать было невозможно.
Мистер Торнтон вернулся в подвал и помог жене выбраться: от долгого пребывания в стесненном положении она почти не могла передвигаться. Они вместе опустились на колени и возблагодарили Бога за то, что им не пришлось подвергнуться худшим испытаниям. Затем они поднялись и огляделись кругом в некотором отупении. Казалось невероятным, что все это было совершено потоком воздуха. Мистер Торнтон попытался пощупать воздух рукой. В спокойном состоянии он был такой мягкий, такой разреженный: кто бы мог поверить, что Движение, само по себе неосязаемое, могло сообщить ему твердость, что атмосферное явление, нежное, как лань, могло прошлой ночью с тигриной жадностью схватить Толстую Бетси, унести ее, подобно птице рух, и зашвырнуть — он сам видел — за два широких поля.
Миссис Торнтон поняла его жест.
— Вспомни, кто его Князь, — сказала она.
Хлев был поврежден, но не совершенно разрушен; мул же мистера Торнтона так изранен, что Торнтон вынужден был попросить одного из негров перерезать ему горло; коляска разбита вдребезги, о восстановлении нечего было и думать. Единственным непострадавшим строением была каменная халупа, когда-то служившая в старом имении госпиталем при сахароварне; они разбудили детей, которые чувствовали себя больными и невыразимо несчастными, и препроводили туда; а там негры с неожиданной энергией и добротой постарались, как только могли, обеспечить им хоть какие-то удобства. Пол в халупе был мощеный, там было темно, но она была прочной.
В течение нескольких дней дети без всякого повода злились друг на друга, но изменения в своей жизни приняли, практически их и не заметив. Сначала ведь нужно приобрести жизненный опыт, чтобы иметь возможность судить, что является катастрофой, а что нет. Дети лишь в малой степени способны отличить бедствие от обычного течения их жизни. Если бы Эмили узнала, что случился Ураган, без сомнения, впечатления ее были бы гораздо сильнее, потому что само это слово полно романтических страхов. Но слово это в ее сознании не прозвучало, а гроза, пусть и очень сильная, была, в конце концов, событием заурядным. Тот факт, что гроза нанесла неисчислимый ущерб, тогда как от землетрясения его не было вовсе, не давал ей никакого права занять более высокое место в иерархии катаклизмов: Землетрясение — вещь исключительная. Если она была молчалива и часто ощущала в душе ужас, то виной тому были не мысли об урагане, а гибель Табби. Временами казалось, что кошмар этот уже не вынести. Это было ее первое глубоко личное соприкосновение со смертью — и, кроме того, смертью насильственной. Смерть Старого Сэма не произвела на нее такого впечатления: в конце концов, есть большая разница между негром и любимым котом.
Кроме того, стоять лагерем в бывшем госпитале доставляло даже некоторое удовольствие: это было что-то вроде нескончаемого пикника, в котором и их родители в кои-то веки принимали участие. Благодаря этому дети, на самом деле, впервые начали относиться к собственным родителям как к разумным человеческим существам с доступными пониманию повадками — например, съедать обед, усевшись на полу.
Миссис Торнтон была бы немало удивлена, если бы ей сказали, что до сего времени она практически ничего не значила для своих детей. Она испытывала острый интерес к Психологии (Наука Болтологии, по слову Саути). У нее было полно теорий по поводу их воспитания, которые она не имела времени претворить в жизнь, но тем не менее считала, что обладает глубоким пониманием их характеров и является средоточием их страстной привязанности. В действительности она от роду была неспособна разобраться в их душевных свойствах. Это была маленькая кругленькая женщина — я бы сказал, типичная уроженка Корнуолла. В младенчестве она была так мала, что ее всегда носили на подушечке, опасаясь, как бы неуклюжие человеческие руки не нанесли ей вреда. В два с половиной года она уже научилась читать. Чтение ее всегда было серьезным. Не отставала она и в общем развитии: ее преподавательницы говаривали об ее умении себя держать как о чем-то редко встречающемся — разве что в старых царствующих домах: несмотря на свою фигурку, напоминающую пуфик, она умела взойти в экипаж, как ангел, ступающий по облакам. Она была очень вспыльчива.
Мистер Бас-Торнтон также обладал всеми достоинствами, кроме двух: у него не было прав первородства и, стало быть, наследуемого состояния, и он не умел заработать на жизнь. А от того и другого зависели их средства к существованию.
Насколько была бы поражена мать, настолько же, без сомнения, удивились бы и дети, если бы им сказали, как мало значат для них их родители. Дети редко обладают сколько-нибудь значительной способностью к количественному самоанализу: как правило, они по определению убеждены, что больше всех любят папу и маму, причем одинаково. На самом же деле Торнтоны-младшие во всем мире любили прежде и больше всех Табби, потом уже — избирательно — друг друга, а на существование своей матери обращали внимание вряд ли чаще раза в неделю. Своего отца они любили несколько больше, отчасти из благодарности за то, что, подъезжая вечерами к дому, он позволял им прокатиться за компанию, стоя на стременах.
Ямайка выжила и снова расцвела, плодоносное лоно страны было неистощимо. Мистер и миссис Торнтон тоже выжили и, проявляя терпение и проливая слезы, пытались восстановить свое хозяйство, насколько оно поддавалось восстановлению. Но рисковать, чтобы их возлюбленные чада еще раз оказались в такой опасности, было нельзя. Небеса сделали им предупреждение. Дети должны уехать.
И это была не только опасность физическая.
— Какая ужасная ночь! — сказала как-то раз миссис Торнтон, обсуждая с мужем отправку детей на родину и их школьное будущее. — О, мой дорогой, что должны были перенести наши бедные малыши! Подумай, насколько острее этот ужас для ребенка! А они повели себя так мужественно, вели себя как настоящие англичане!
— Не думаю, что они вели себя так сознательно. (Он сказал это, лишь бы возразить, вряд ли ожидая, что она воспримет его слова всерьез.)
— Ты знаешь, я страшно боюсь того, какое долговременное внутреннее влияние может оказать на них подобное потрясение. Ты заметил, они хоть бы раз упомянули об этом? В Англии, по крайней мере, они будут ограждены от опасностей такого рода.
Тем временем дети, приняв свою новую жизнь как нечто само собой разумеющееся, наслаждались ею вовсю. Большинство детей во время поездки на поезде предпочитают, чтобы станции сменяли одна другую как можно чаще.
Восстановление Ферндейла также было предметом нескончаемого интереса. У этих похожих на спичечные коробки домиков есть одно преимущество: легко рушатся, легко и строятся; и раз начавшись, работа продвигалась быстро. Мистер Торнтон лично возглавлял строительную бригаду, неустанно орудуя механическими приспособлениями своей собственной конструкции, и вскоре настал день, когда он уже стоял, просунув свою красивую голову сквозь быстро заделываемую прореху в новой крыше и выкрикивая указания двум чернокожим плотникам, которые лежали, распластавшись, в своих клетчатых рубахах, пришивая один кусок гонта за другим, и словно бы замуровывали его, как в страшной истории о человеческом жертвоприношении. Наконец он вынужден был втянуть голову, и несколько последних кусков гонта были прихлопнуты на место.
А часом позже дети в последний раз смотрели на Ферндейл.
Когда им сказали, что они должны уехать в Англию, это сообщение было ими воспринято как некий ни с чем не связанный факт: с внутренним трепетом, но без всякого понимания, что тому послужило непосредственной причиной, — поскольку вряд ли это могло быть из-за смерти кота, а больше ничего важного в последнее время не случилось.
Первая часть их путешествия была по земле, до Монтего- Бэй, и, что примечательно, взятая взаймы линейка была запряжена не парой лошадей или парой мулов, но одной лошадью и одним мулом. Когда лошадь собиралась пойти поскорее, мул тут же засыпал в оглоблях, а как только кучер будил его, он пускался в галоп, который бесил лошадь. В любом случае их продвижение могло быть только медленным, так как все дороги были размыты напрочь.
Джон был единственным, кто мог что-то вспомнить об Англии. А помнил он вот что: он сидит наверху лестничного пролета, отгороженный от него маленькими дверцами, и играет красной игрушечной молочной тележкой. Он знал — и не заглядывая туда, — что в комнате налево малютка Эмили лежит в своей кроватке. Эмили утверждала, что она тоже что-то вспоминает, в ее устах это звучало как “Вид на задворки кирпичных домов в Ричмонде”, но она могла и присочинить. Остальные родились на острове — Эдвард совсем недавно.
У них у всех, однако, были весьма детальные представления об Англии; материалом для них служили сведения, почерпнутые из рассказов родителей, из книг и старых журналов, которые они иногда рассматривали. Нечего и говорить, это была сущая Атлантида, страна на краю света, где-то, откуда дует Северный Ветер, и поехать туда было предприятием почти столь же волнующим, как помереть и отправиться на Небеса.
По дороге Джон уже в сотый раз рассказывал им обо всем, происходившем на верху той самой лестницы; остальные слушали с вниманием (ведь Вера позволяет человеку вспомнить даже его реинкарнации).
Вдруг Эмили вспомнила, как она сидела у окна и смотрела на большую птицу с красивым хвостом. В то же время картина эта сопровождалась то ли ужасным пронзительным криком, то ли еще чем-то неприятным — она не могла точно вспомнить, какое именно из ее чувств было оскорблено. Ей не приходило в голову, что кричала та самая птица, и вообще воспоминание было слишком смутным, чтобы ей удалось сосредоточиться и толком все это описать. Она переключилась на размышления о том, можно ли на самом деле спать на ходу, что, по словам кучера, проделывал мул.
Они остановились на ночь в Сент-Энне, и там случилась еще одна примечательная вещь. Хозяин гостиницы был дубленый креол, и за ужином он ел кайенский перец ложками. Не обычный кайенский перец, разумеется, который продают в лавках и который сильно разбавлен молотыми бобами кампешевого дерева, но куда более жгучий, беспримесный, настоящий. Вот это действительно было чистой воды Событие С Большой Буквы, и никто из них потом его не забыл.
Опустошение, которое они видели дорогой, не поддавалось описанию. Тропический пейзаж вообще-то всегда отличается монотонностью, растительным изобилием и даже буйством; зелень более или менее однообразна; громадные полые стебли служат опорой для множества мясистых листьев; ни у одного дерева нет четких очертаний, потому что рядом всегда есть что-то, смазывающее его контур, — пространство отсутствует как таковое. На Ямайке эта избыточность сказывается даже в столпотворении горных хребтов; и сами вершины столь многочисленны, что, оказавшись на одной из них, вы будете окружены другими и не сможете ничего разглядеть. Кругом цветут сотни цветов. Теперь представьте всю эту роскошь размолотой, как пестом в ступе, — раздробленной, смятой в кашу и уже вновь растущей! Мистер Торнтон и его жена готовы были закричать от облегчения, когда перед ними впервые блеснуло море, и вот наконец они оказались в виду панорамы залива Монтего-Бэй во всей красе.
В открытом море волнение было значительное, но под укрытием кораллового рифа, проход через который был с булавочное отверстие, поверхность воды оставалась спокойной, как зеркало, на глади которого три судна различных размеров стояли на якоре, и под каждой из этих прекрасных машин отражение в воде целиком ее повторяло. С внутренней стороны рейда располагались острова Боуг, а сразу слева за ними, в низине у подножья холмов было устье маленькой речки, болотистое и (как сообщил Джону мистер Торнтон) изобилующее крокодилами. Дети никогда не видели крокодилов и надеялись, что хотя бы один осмелится показаться, ведь вскоре они уже должны были прибыть в город; но ни один так и не показался. Они были сильно разочарованы, когда выяснилось, что нужно сразу отправляться на борт барка, ибо все еще рассчитывали, что на улице из-за какого-нибудь угла может появиться крокодил.
“Клоринда” бросила якорь на глубине в шесть морских саженей, и вода была такой прозрачной, а свет таким ярким, что, когда они подошли близко к кораблю, отражение вдруг исчезло, и казалось, будто они смотрят на него как бы исподнизу, с обратной стороны. Из-за преломления корпус судна казался уплощенно-вспученным, на манер черепахи, как если бы весь он находился над поверхностью воды; и якорь на своем тросе, казалось, уносился в сторону плоско, как снижающийся воздушный змей, при этом как бы волнуясь и извиваясь (благодаря волнистой поверхности воды) среди извилистых кораллов.
Это было единственное впечатление, сохранившееся у Эмили от подъема на борт корабля, но сам корабль был чем-то настолько необыкновенным, что потребовал всего ее внимания. У одного только Джона были сколько-нибудь ясные воспоминания о предыдущем путешествии. Эмили думала, что тоже что-то помнит, но на самом деле просто облекала в зрительные образы то, что ей рассказывали; подлинный корабль оказался совершенно не похожим на то, что ей, как она думала, помнилось.
Согласно какому-то последнему капитанскому капризу дополнительно подтягивались ванты — туже, чем казалось нужным матросам, которые ворчали, натягивая скрипящие тросовые талрепы. Джон не позавидовал им, глядя, как они крутят рукоятку на жарком солнце, но предметом его зависти был малый, чья работа состояла в том, чтобы черпать рукой из большой банки ароматный стокгольмский деготь и вливать его в коуши. Его руки были вымазаны в дегте по самые локти, и Джону до зуда хотелось того же.
В одно мгновение дети рассыпались по всему кораблю, там просто обоняя, тут особо принюхиваясь, мяукая, как кошки в новом доме. Мистер и миссис Торнтон стояли у главных сходней, слегка опечаленные счастливой увлеченностью своих детей и немного сожалея об отсутствии подобающей чувствительной сцены.
— Я думаю, они будут здесь счастливы, Фредерик, — сказала миссис Торнтон. — Я бы хотела, чтобы мы могли себе позволить отправить их пароходом, но дети находят увлекательную сторону даже в неудобствах.
Мистер Торнтон что-то проворчал.
— А по мне, хоть бы этих школ вовсе не было — кто их только выдумал? — вдруг взорвался он. — Тогда бы и ехать не было такой уж необходимости.
Последовала короткая пауза, дабы логика этого высказывания проникла за пределы рампы, затем он продолжал:
— Я знаю, что дальше будет; они уедут… обормотики! Просто обыкновенные маленькие обормотики, такие же сорванцы, как у всех! Разрази меня Господь, только я думаю, сто ураганов было б лучше, чем это!
Миссис Торнтон содрогнулась, но храбро продолжала:
— Ты знаешь, я думаю, они были даже уж слишком привязаны к нам? Мы были единственным и незаменимым средоточием их жизни и мыслей. Для развивающихся умов нехорошо находиться в полной зависимости от одного человека.
Из люка показалась седеющая голова капитана Марпола. Морской волк: в ясных голубых глазах светятся честность и надежность, приятное, все в морщинах, лицо цвета сафьяна, громыхающий голос.
— Он так хорош, даже не верится, — прошептала миссис Торнтон.
— Ну, не стоит уж так. Этим софизмом пользуются, когда хотят сказать, что люди не соответствуют своему облику, — прорявкал мистер Торнтон. Он чувствовал себя не в своей тарелке.
Капитан Марпол, безусловно, выглядел идеальным Детским Капитаном. Он будет, решила миссис Торнтон, заботлив без суетливости — она всегда была сторонницей мужественной гимнастики, хотя и предпочитала, чтобы такого рода занятия обходились без ее участия. Капитан Марпол бросил милостивый взгляд на кишащих чертенят.
— Они будут его обожать, — прошептала она мужу. (Она считала, конечно, что и он тоже будет их обожать.) Личность капитана была очень важна — как если бы речь шла о личности директора школы.
— Да у нас тут детская, а? — сказал капитан, сдавив руку миссис Торнтон.
Она попыталась было ответить, но оказалось, что горло ее совершенно парализовано. Даже мистер Торнтон, который обычно за словом в карман не лез, растерялся. Он пристально поглядел на капитана, ткнул большим пальцем в сторону детей, напрягся, пытаясь сочинить достойную момента речь, и в итоге промямлил тихим, изменившимся голосом:
— Отшлепайте, если что…
Тут капитан должен был удалиться по своим обязанностям, и в течение часа отец с матерью безутешно сидели на главном люке с довольно сиротливым видом. Даже когда уже все было готово к отправлению, собрать всю стаю для коллективного прощания оказалось невозможным.
Но вот буксирный трос загремел в желобе блока; им пора было сходить на берег. Изловить удалось только Джона и Эмили, и они стояли и через силу разговаривали со своими родителями, как с чужими, уделяя этой беседе не более четверти своего внимания. Перед самым носом Джона красовалась веревка, и как же было соблазнительно по ней взобраться; он просто не знал, чем заполнить эту паузу, и в итоге впал в полную немоту.
— Время сходить на берег, мэм, — сказал капитан, — нам пора отчаливать.
Два поколения очень официально перецеловались и произнесли слова прощания. И старшие уже шли по сходням, когда значение всего происходящего забрезжило в голове у Эмили. Она бросилась вслед за матерью, вцепилась в ее обильные телеса двумя сильными кулачками и зарыдала, громко всхлипывая:
— Поехали тоже, мама, ах, ну поедем с нами!
Говоря по-честному, в этот самый момент до нее дошло, что это же была Разлука.
— Но подумай, какое это будет приключение, — бодро сказала миссис Торнтон, — никакого сравнения, если бы я тоже поехала! Ты должна присматривать за Лиддлями, как будто ты уже настоящая взрослая!
— Но я не хочу больше никаких приключений! — рыдала Эмили. — Я уже пережила Землетрясение!
Страсти так разыгрались, что никто не осознал, как же произошло финальное расставание. Далее в воспоминаниях миссис Торнтон был провал — ей помнилось лишь, как устала ее рука, когда она все махала и махала вслед уменьшающемуся пятнышку, уносимому береговым бризом; пятнышко зависло ненадолго в неподвижности во время краткого штиля, а потом поймало-таки ветер, и его вобрала синева.
А тем временем у леера стояла Маргарет Фернандес, которая вместе со своим младшим братом Гарри ехала в Англию на том же самом корабле. Никто не пришел их провожать, а смуглая нянька, сопровождавшая их, спустилась вниз, едва поднявшись на борт, точно хотела как можно скорей заболеть. Каким красавцем глядел мистер Бас-Торнтон со своими характерными английскими чертами! Но каждому было известно, что денег у него нет. Остановившееся белое лицо Маргарет было обращено к земле, подбородок по временам начинал дрожать. Гавань понемногу терялась из виду, беспорядочное нагромождение массы набегающих друг на друга, складывающихся в замысловатый узор холмов исчезало, все ниже оседая на фоне неба. Редкие белые домики и белые облака пара и дыма от сахарных заводов пропали. Наконец земля, палево мерцая, как восковой налет на виноградных гроздьях, утонула в изумрудно-синем зеркале.
Маргарет размышляла, составят ли дети Торнтон ей компанию или будут только мешать. Все они были младше ее, к сожалению.
На обратном пути в Ферндейл отец с матерью оба хранили молчание, будучи под воздействием тех порывов ревности, смешанной с взаимным сочувствием, которые сильное общее переживание порождает более в людях привычно, по-семейному, близких, чем в пылких любовниках.
Они были выше заурядных сантиментов по поводу свежей и тяжелой утраты (они бы не замерли над маленькими башмачками, найденными в серванте), но не могли быть свободны от влияния куда более сильнодействующего естественного родительского инстинкта — Фредерик не в меньшей степени, чем его жена.
Но когда они уже подъезжали к дому, миссис Торнтон начала потихоньку посмеиваться про себя:
— Какое забавное маленькое создание наша Эмили! Ты обратил внимание, что она сказала почти напоследок? Она сказала: “Я пережила землетрясение”. Она, должно быть, спутала это слово в своей бедной глупой головке с “воспалением уха”[2]. Последовала долгая пауза, а потом она отпустила еще одно замечание:
— Джон у нас такой впечатлительный: чувства так его переполняли, что он просто не мог говорить.
Прошло много дней после возвращения домой, прежде чем они опять оказались в состоянии говорить о детях. Долгое время, когда надо было о них упомянуть, они выражались неудобопонятными обиняками — так, как будто дети умерли.
Но спустя несколько недель их ждал чрезвычайно приятный сюрприз. “Клоринда” сделала заход на Каймановы острова и предприняла рейс к Подветренным островам, и, пока судно стояло на якоре на Большом Каймане, Эмили и Джон написали по письму; судно, шедшее в Кингстон, взялось эти письма доставить, и вот наконец они дошли до Ферндейла. Оба родителя и мечтать не смели, что такое может случиться.
Вот что писала Эмили:
Мои дорогие родители,
На этом корабле полно Черепах. Мы тут остановились, и они обнаружились в шлюпках. Черепахи в салоне ползают под столами и заползают на ноги, и черепахи в проходах и на палубе, и всюду, куда ни пойдешь. Капитан сказал, что теперь мы не должны падать за борт, потому что у него в шлюпках тоже полно черепах и воды. Матросы приносят их на палубу каждый день, когда устраивают помывку, и, когда поставишь их стоймя, на них как будто фартучки надеты. Они так забавно вздыхают и стонут по ночам, я сначала думала, что они больны, но потом к этому привыкаешь, они прямо совсем как больные люди.
Ваша любящая дочь,
Эмили.
А вот письмо от Джона:
Мои дражайшие родители,
Капитанский сын Генри отличный парень, он ставит такелаж собственными руками в одиночку, он вообще такой сильный. Он может пройти кругом под закрепленными тросами, и палубы ни разу не коснется. Я не могу, но я зацеплюсь ногами и вишу на выбленках, и матросы говорят, это очень смело, но им не нравится, когда Эмили так делает, вот смех. Надеюсь, вы оба в добром здравии, у одного матроса есть обезьянка, только у нее на хвосте болячка.
Ваш нежно любящий сын,
Джон.
Это были последние новости, каких они могли ожидать в течение многих месяцев. “Клоринда” нигде больше не приставала. Когда миссис Торнтон об этом думала, у нее в животе появлялось чувство холода — оно служило как бы мерой того, насколько до детей далеко. Но у нее находились аргументы, вполне логичные, что и этот срок когда-нибудь придет к завершению, как приходит любой срок. Нет ничего более непреклонного, чем корабль, который одолевает пространство без устали, пядь за пядью, пока наконец — и это не подлежит никакому сомнению — не достигнет той маленькой точки на карте, к которой стремился все это время. С философской точки зрения корабль в порту отправления абсолютно тот же, что и в порту прибытия: два этих события занимают различное положение во времени и пространстве, но не отличаются по степени реальности. Ergo, то первое письмо из Англии все равно что уже написано, но только слова его не совсем еще… разборчивы. Это же относится и к свиданию с ними. (Но вот тут надо остановиться, ибо те же аргументы, но обращенные к старости и смерти, не работают.)
А всего через две недели после получения этого первого отчета, пришло и еще одно письмо, из Гаваны. “Клоринда” зашла туда по непредвиденной оказии: письмо было от капитана Марпола.
— Какой милый человек, — сказала Элис. — Он, должно быть, понял, с каким трепетом мы ожидаем любую крупицу новостей.
Письмо капитана Марпола не отличалось краткостью и живостью детских писем, тем не менее ради новостей, в нем содержащихся, привожу его целиком:
Гавана-де-Куба
Досточтимые сэр и мадам,
Спешу написать вам, дабы избавить вас от всякой неопределенности!
Покинув Кайманы, мы совершали рейс к Подветренным островам и прошли в виду острова Пинос и мыса Фолс утром 19-го и мыса Сан-Антонио ввечеру, но весьма сильный северный ветер, первый в сезоне, воспрепятствовал нам обогнуть его 22-го, однако, как только ветер в достаточной мере поменялся, мы обогнули его живым манером и легли курсом на N1/2O на изрядном расстоянии от Колорадос, каковые суть опасные рифы, расположенные на некотором расстоянии от этой части кубинского берега. В шесть часов поутру 23-го — дул тихий ветер, не более одного балла — я заметил три паруса на северо-востоке, очевидно, торговые суда, следующие тем же курсом, что и мы, и в то же время была замечена шхуна подобного же рода, движущаяся по направлению к нам со стороны Блэк-Ки, и я обратил на нее внимание моего помощника как раз перед тем, как произошло нижеследующее: идя по ветру в нашу сторону, к десяти утра она оказалась на расстоянии оклика от нас, посудите же о нашем изумлении, когда они нагло открыли десять или двенадцать замаскированных пушечных портов и по всему борту выставили артиллерию, наведенную на нас, приказывая нам тоном самым безапелляционным лечь в дрейф, либо они потопят нас без промедления. Делать было нечего, кроме как выполнить их требование, хотя, беря в рассуждение дружественные отношения, ныне существующие между английским и всеми другими правительствами, мой помощник был в некотором недоумении, какова же причина их действий, и полагал, что это некое недоразумение, которое скоро разъяснится, мы были тут же взяты на абордаж пятьюдесятью или семьюдесятью головорезами наихудшего испанского типа, вооруженными ножами и абордажными саблями, которые овладели кораблем и заключили меня в моей каюте, а равно моего помощника и команду, впредь до того, как они разграбят судно, творя всяческие бесчинства, просверливая бочонки с ромом и отбивая горлышки бутылок с вином, и скоро великое их множество валялось по всей палубе в одурманенном состоянии, затем их главарь сообщил мне, что, как ему известно, у меня на борту есть значительная сумма звонкой монетой и применил все возможные угрозы, какие низость способна измыслить, дабы принудить меня открыть тайник, бесполезно было мне уверять его, что помимо пятидесяти или около того фунтов, уже ими найденных, я ничего не везу, он стал еще более настойчив в своих требованиях, заявляя, что его сведения верные, и, продолжая поиски, стал срывать обшивку в моей каюте. Он похитил мои приборы, одежду и все мое личное имущество, забрав у меня даже скромный золотой медальон, в котором я обыкновенно ношу портрет моей Супруги, и никакие призывы к его чувству, хотя я и проливал слезы, не смогли подвигнуть его вернуть мне сей предмет, для него никакой ценности не представляющий, он также сорвал и унес из моей каюты шнуры от звонков, каковые уж вне всякого вероятия чтобы смог как-то использовать, и это был акт самого настоящего пиратства, и, наконец, видя все это, я ожесточился сердцем, он угрожал взорвать корабль со всем, что на нем есть, если я не выдам ему желаемую добычу, он сделал приготовления и привел бы в исполнение эту дьявольскую угрозу, если бы я, в этой последней крайности, не согласился.
Перехожу теперь к последней части моего повествования. Дети нашли убежище в рубке, и до сей поры им не было причинено никакого вреда, за исключением разве одной или двух затрещин и Позорного Зрелища, какового они вынуждены были стать свидетелями, но как только монеты, всего около пяти тысяч фунтов, большей частью моя личная собственность, и основная часть нашего груза (преимущественно ром, сахар, кофе и аррорут) переместились на шхуну, капитан с невиданной, омерзительнейшей разнузданностью вытащил их всех из убежища, ваших собственных малюток, и двух детей Фернандес, также бывших на борту, и зверски поубивал их, всех до единого. Чтобы существо, способное на такие злодеяния, могло выглядеть как человек, никогда я не поверил бы, когда бы мне рассказал кто-то другой, хотя я прожил долгую жизнь и повидал всяких людей, я думаю, он безумен, я даже в этом уверен; и я присягаю в том, что он должен быть предан хотя бы тому правосудию, что совершается слабыми руками человеческими, в течение двух дней мы там дрейфовали в беспомощном состоянии, поскольку такелаж наш весь был порезан и, наконец, встретились с американским военным кораблем, который оказал нам содействие и сам отправился бы в погоню за негодяями, не имей он совершенно определенных распоряжений о следовании в иное место. Я же затем встал на рейде Гаваны, где уведомил представителя Ллойда, правительство и корреспондента газеты “Таймс” и воспользовался возможностью написать вам это печальное письмо, прежде чем продолжить свой путь в Англию.
Есть еще один пункт, по поводу которого вы могли бы испытывать некоторые опасения, учитывая пол иных из этих невинных бедняжек, и я рад, что на этот счет могу успокоить ваши души, дети были взяты на пиратское судно вечером, и я рад сообщить, что они были преданы смерти немедленно, и их маленькие тела были брошены в море, что я увидел с большим облегчением своими собственными глазами. Не было достаточного времени, чтобы случилось то, чего вы могли бы опасаться, и я рад, что могу доставить вам это утешение.
Имею честь быть
Вашим покорным слугой,
Джас. Марпол, капитан, барк “Клоринда”.
Рейс из Монтего-Бэй на Кайманы, где дети написали свои письма, занимает всего несколько часов: ведь, в самом деле, в ясную погоду как раз напротив Ямайки можно увидеть пик Тарквинио на Кубе.
Гавани там нет, и встать на якорь из-за рифов и мелей затруднительно. “Клоринда” остановилась у Большого Каймана, вахтенный еще на расстоянии углядел белый, песчаный участок дна — единственное место, сулящее здесь безопасный отдых, и дал сигнал бросить якорь с наветренной стороны от него. По счастью, погода стояла прекрасная.
Остров этот — длиннейший на западном конце группы, низкий и весь поросший пальмами. Вскоре снарядили шлюпки, и на свет было извлечено множество черепах, как и описывала Эмили. Туземцы, со своей стороны, принесли попугаев, надеясь продать их матросам, но сбыть с рук удалось немногих.
Впрочем, вскоре неудобные Кайманы остались позади, и был взят курс на Пинос, большой остров в заливе у берегов Кубы. Один из матросов, по имени Кёртис, как-то потерпел здесь кораблекрушение: историй про этот случай у него было не счесть. Место тут не слишком приятное: малонаселенное и покрытое лабиринтом древесных зарослей. Единственная доступная пища — плоды одного из деревьев. Есть тут еще и некие бобы, выглядят они соблазнительно, но на поверку смертельно ядовиты. Крокодилы здесь, по словам Кёртиса, были такие лютые, что загнали его самого и его товарищей на деревья. Единственным способом избавиться от них было бросить им на растерзание свои шапки, а кто посмелее, калечили их ударами палок по промежности. Было там также великое множество змей, в том числе один из видов боа.
Течение у острова Пинос имеет направление строго на восток, поэтому “Клоринда”, чтобы ее не снесло, держалась у самого берега. Они миновали мыс Корриентес, похожий, если видишь его впервые, на пару холмиков, выросших из моря, они миновали Голландскую Косу, известную под именем Фальшивый мыс Сан-Антонио, но тут должны были на некоторое время приостановиться, как писал в своем письме капитан Марпол, и не смогли обогнуть подлинный мыс того же названия. Пытаться обогнуть мыс Сан-Антонио, когда дует северный ветер, — напрасная трата сил.
Они дрейфовали в виду этого длинного, низкого, скалистого, безлесного выступа, которым кончается огромный остров Куба, и ждали. Они подошли к нему так близко, что лачуга рыбака на его южном берегу была ясно различима.
Для детей эти первые несколько дней на море пронеслись, будто беспрерывное цирковое представление. Нет других таких механизмов, придуманных ради целей трезвых и практических и в то же время настолько пригодных для игры, как корабельный такелаж; и добрый капитан, как миссис Торнтон и предполагала, был склонен предоставить детям полную свободу. Началось с лазания по ступеням выбленок по матросской команде, с каждым разом все выше и выше, пока Джон не добрался до самой реи и осторожно ее не потрогал, потом крепко ее обхватил, и вот уже уселся на нее верхом. Скоро и Джон, и Эмили уже бестрепетно взбегали по выбленкам и с важным видом прохаживались по рее (как будто это обыкновенная столешница), но проходить далеко по рее не разрешалось. А обучившись бегать по выбленкам, особенно полюбили валяться в той сетке из тросов, цепей, стяжек, которая простирается снизу от бушприта и по обеим его сторонам. Освоиться здесь — вопрос привычки. В ясную погоду можно тут по желанию и лазать, и пребывать в покое: стоять, сидеть, висеть, раскачиваться, лежать — то на той стороне, то на этой, и при этом для особого твоего удовольствия пена синего моря выхлестывает вверх, так что почти всегда ее можно коснуться; и еще тут есть неизменный и никогда не надоедающий спутник — большая белая деревянная дама (собственно, Клоринда), она с такой легкостью несет на своей спине все судно, и в коленях у нее журчит и булькает, а трещины на ней почти совсем замазаны неимоверным количеством краски, и она куда больше любой настоящей женщины.
Посредине было нечто вроде копья с древком, закрепленным напротив нижней стороны бушприта, и с острием, направленным вниз, перпендикулярно к поверхности воды — гарпун для дельфинов. Тут любила висеть старая обезьяна (с болячкой на хвосте), болтая в воде коротким обрубком, еще не съеденным мучительным раком. Обезьяна не обращала внимания на детей, а они на нее, и тем не менее обе стороны все больше привязывались друг к другу.
Какими маленькими выглядели дети на корабле среди матросов! Они как будто принадлежали к другому виду существ! И все же они были такими же живыми созданиями, и все у них было впереди.
Джон, со своей пухлой веснушчатой рожицей и неистощимой энергией.
Эмили, в огромной шляпе а-ля пальмовый лист, в бесцветном хлопчатобумажном платьице, обтягивающем ее тщедушную, живую, озорную фигурку; у нее худенькое, почти лишенное выражения лицо; темно-серые глаза, сощуренные так, что блеск их почти не виден, но все же иногда невольно загорающиеся; и действительно красивые, скульптурной лепки губы.
Маргарет Фернандес, дылда (по меркам этих карапузов; ей только что сравнялось тринадцать), с лицом квадратным и бледным, вечно спутанными волосами и изысканными нарядами.
Ее младший брат Гарри, в силу какого-то атавизма — вылитый испанец в миниатюре.
И младшие Торнтоны: Эдвард, мышиной масти и с общим мышиным, но симпатичным выражением; Рейчел, с густыми короткими золотистыми кудряшками и толстеньким розовым личиком (мастью в Джона, но пожиже); и последняя, Лора, самая необычная из трех малявок, с густыми темными бровями, большой головой и срезанным подбородком; Творящий Дух, создавая ее, кажется, был в состоянии слегка истерическом; да, эта Лора, решительно, воплощение концепции серебряного века.
Когда северный ветер стих, скоро наступил почти мертвый штиль. Утро, когда они наконец обогнули мыс Сан-Антонио, было жаркое, ослепительно жаркое. Но на море никогда не бывает душно, там скверно другое: если на суше тенистая шляпа защищает вас от солнца, то на воде ничто вас не защитит от этого второго солнца, которое светит вверх, отраженное в воде, пробивает любую оборону и обжигает непривычную кожу снизу. Бедный Джон! Кожа у него спереди на шее и на подбородке покраснела и пошла пузырями.
С того места на глубине двух морских саженей начинается белесая отмель, изгибающаяся от севера к северо-востоку. Внешний ее край четко очерчен и обрывается круто, и в хорошую погоду можно провести судно вдоль нее на глазок. Она кончается Блэк-Ки — скалой, встающей из воды, как остов корабля. За нею расположен пролив, сложный для кораблевождения, так как дно его покрыто рифами и скалами, а за ним снова начинается риф под названьем Колорадос, первый в длинной цепи рифов, идущих вдоль берега в северо-восточном направлении до Хонде-Бэй, а это две трети пути до Гаваны. С внутренней стороны этих рифов проходит запутанный Канал де Гуанигуанико, пролив, обеспечивающий самый западный выход из них, а вдоль него расположено несколько маленьких и довольно сомнительных портов. Но океанские суда, что и говорить, избегают этого ящика, набитого сюрпризами, и “Клоринда” предусмотрительно шла на хорошем отдалении к северу, с достойной неторопливостью держа курс на открытую Атлантику.
Джон сидел у камбуза с матросом по имени Кёртис, и тот посвящал его в замысловатую и таинственную историю о некоей Голове Турка. Юный Генри Марпол стоял за штурвалом. Эмили мельтешила кругом — не заговаривая, но все время отираясь около него.
Все остальные матросы собрались в круг на баке, так что кроме их спин ничего видно не было. Но по временам раздавался общий гогот, вся группа колыхалась, и было ясно, что они там что-то затеяли.
Немного погодя Джон пошел к ним на цыпочках посмотреть, что там такое. Он впихнул свою круглую голову у них между ногами и протискивался вперед, пока ему не стало все видно так же хорошо, как будто он пришел сюда первым.
Выяснилось, что матросы решили для смеху накачать старую обезьяну ромом. Сперва они дали ей кусок бисквита, пропитанный ромом, потом стали макать тряпки в жестянку с пойлом и выжимать их ей в рот. Затем попытались заставить ее выпить, но этого она делать не захотела — только зря потратили немало спирта.
Джон почувствовал смутный ужас от всего этого, хотя, конечно, не догадывался, что за этим кроется.
Несчастный зверек трясся, стучал зубами, вращал глазами и что-то лопотал. Полагаю, это зрелище должно было казаться одновременно и мучительным, и забавным. Иногда спирт вроде бы совсем его одолевал. Но только один из матросов уложит его на верх старого бочонка из-под говядины, как — опля! — он уже снова очнулся и с быстротой молнии пытается сигануть по воздуху у них над головами. Но обезьяна — не птица: они каждый раз ловили ее и вновь принимались подпаивать.
А Джон был теперь так же не в силах отказаться от участия в этой сцене, как и сама обезьянка Жако.
Было поразительно, сколько спирта может поглотить этот маленький иссохший зверек. Он был, конечно, пьян — безнадежно, безумно, до полного помрачения пьян. Но он не был парализован, даже сон его не брал, и казалось, ничто не может взять над ним верх. Наконец они оставили свои попытки. Притащили деревянный ящик и сделали с краю прорезь, потом положили обезьяну на верх бочонка, быстро нахлобучили ящик сверху, и после множества маневров ее гангренозный хвост был просунут сквозь прорезь. С анестезией или без, но к операции на нем можно было приступать. Джон замер, широко раскрыв глаза, не в силах оторвать взгляда от этого непристойно изгибающегося огрызка, который один только и оставался на виду, краем же глаза он видел громогласных хирургов и вымазанный дегтем нож.
Но в тот самый миг, когда лезвие коснулось плоти, узник с ужасающим визгом вырвался из своей клетки, скакнул на голову хирурга, с нее подскочил высоко в воздух, схватился за ванту, стягивающую фок-мачту и форштевень, — и в одно мгновение взлетел вверх по носовому такелажу.
Тут начался шум и крик. Шестнадцать мужчин занялись воздушной гимнастикой, пытаясь поймать одну несчастную, старую, пьяную обезьяну. Зверек же был пьян как сапожник, и зол как черт. Его поведение менялось от диких и жутких прыжков (это была какая-то вдохновенная гимнастика) до скорбного расслабленного мотания на туго натянутом канате, который грозил в любой момент катапультировать его в море. Но даже в эти минуты они никак не могли его схватить. Не удивительно, что теперь все дети стояли внизу на палубе, на самом солнцепеке, широко раскрыв глаза и рты, пока их запрокинутые головы почти уже не начали отваливаться, — такая это была Бесплатная Ярмарка, такой Цирк!
И ничего удивительного, что на той пассажирской шхуне, которая, как заметил перед тем, как спуститься вниз, Марпол, двигалась по направлению к ним от пролива за скалой Блэк-Ки, дамы, прежде укрывавшиеся в тени под парусиновым тентом, вышли и сгрудились у леера, покручивая парасольками, вооружившись лорнетками и театральными биноклями, возбужденно щебеча, как коноплянки в клетке. Все-таки было слишком далеко, чтобы они смогли различить такую крошечную преследуемую дичь, так что вполне понятно их любопытство: что это за сумасшедший корабль с морскими акробатами, к которому их несет легкий восточный ветерок. Они настолько заинтересовались, что скоро была спущена шлюпка, и дамы — а среди них и несколько джентльменов — в нее набились.
Бедный маленький Жако не удержался, наконец рухнул прямо на палубу и свернул себе шею. Пришел ему конец — а с ним, разумеется, и охоте. Воздушный балет прекратился в самом разгаре — без финальной живой картины. Матросы стали по двое и по трое плавно соскальзывать на палубу.
А гости были уже на борту.
Вот как в действительности была захвачена “Клоринда”. Не было никакой артиллерийской демонстрации — но, с другой стороны, капитан Марпол ведь вряд ли мог знать об этом, если иметь в виду, что он в это время был внизу, у себя в каюте, на койке. Генри управлялся с рулем, и руководило им то шестое чувство, которое, как известно, бодрствует лишь тогда, когда остальные пять спят. Помощник и команда были настолько поглощены своим занятием, что сам Летучий Голландец мог бы встать с ними борт о борт, а они бы и ухом не повели.
И правда, весь маневр был исполнен так бесшумно, что капитан Марпол даже не проснулся, каким бы невероятным это ни показалось для моряка. Но, с другой стороны, Марпол начинал свою карьеру как успешный торговец углем. Помощник и команда были загнаны в носовой кубрик (дети думали, что это место называется “лисья нора”[3]) и заперты там, а люк для надежности забит парой гвоздей.
Дети же, как уже доложено, были спокойно препровождены в рубку, в которой хранились стулья, совершенно бесполезные куски старой веревки, сломанные инструменты и ведра с засохшей краской. Но дверь за ними была без промедления закрыта на замок. Им пришлось ждать еще часы и часы, когда же еще что-нибудь произойдет, — по сути, почти весь день, и это им страшно надоело, если не сказать осточертело.
Действительное число мужчин, осуществивших захват, вряд ли было больше восьми или девяти, большинство же составляли ряженые “женщины” — и они не были вооружены, по крайней мере никакого оружия видно не было. Правда, вслед за ними со шхуны скоро прибыла вторая шлюпка, полная людей. Эти, для проформы, были вооружены мушкетами. Никакой возможности сопротивляться этому ужасу не было. Два длинных гвоздя, вколоченных по краям люка, могут надежно удержать взаперти сколько угодно мужчин.
С этой второй шлюпкой прибыли капитан вместе с помощником. Первый был нескладный здоровенный детина с дурноватой, унылой физиономией. Он был сложен громоздко, но с такой болезненной несоразмерностью, что не производил впечатления силы. Одет он был со скромной умеренностью в серо-коричневый сухопутный костюм; он был свежевыбрит, а его редкие волосы — напомажены и лежали несколькими темными прядями поперек огромной лысой головы. Но вся сухопутная благопристойность его наружности только усугубляла впечатление от больших грязно-бурых рук, покрытых пятнами, рубцами и мозолями — следами привычного ему ремесла. Сверх того, вместо башмаков он носил пару гигантских домашних тапок без задников, на арабский манер, которые он, должно быть, сделал, обрезав ножом пару изношенных моряцких сапог. Даже его громадные, широко расставленные ноги с трудом его держали, так что он вынужден был передвигаться по палубе, очень медленно шаркая и тяжело переваливаясь на ходу. Он сутулился, будто все время боялся стукнуться обо что-нибудь головой, и выставлял вперед тыльную сторону рук, точно орангутанг.
Тем временем люди его расселись на палубе и методично, без лишнего шума, занялись выбиванием клиньев, которыми были задраены люки, готовясь к извлечению и переправке грузов.
Их вождь прошелся несколько раз туда и сюда по палубе, затем, видимо, внутренне приготовившись к деловой беседе, спустился вниз, в каюту Марпола, в сопровождении своего помощника.
Этот помощник был невысок и рядом со своим шефом выглядел очень привлекательным и смышленым. Одет он был почти щеголевато, хотя и без излишеств.
Они нашли капитана Марпола даже теперь проснувшимся лишь наполовину, и посетитель с минуту стоял в молчании, нервически крутя в руках свою фуражку. Когда он наконец заговорил, оказалось, что у него легкий немецкий акцент.
— Прошу прощения, — начал он, — не окажете ли вы любезность ссудить мне некоторое количество припасов?
Капитан Марпол воззрился в изумлении сперва на него, а потом на размалеванные лица “дам”, приникших к потолочному люку.
— Кто вы такой, черт подери!? — разродился он наконец вопросом.
— Я исполняю должностные обязанности на колумбийском военно-морском флоте, — пояснил посетитель, — и нуждаюсь в некотором количестве припасов.
(Тем временем его люди повытаскивали клинья и готовились сами распорядиться всем, что было на судне.)
Марпол оглядел его с головы до ног. Трудно было представить такую фигуру в роли офицера даже на колумбийском флоте. Затем его взгляд снова невольно упал на потолочный люк.
— Если себя вы называете военным, сэр, то, бога ради, вот эти-то кто такие? — Он отметил, что ухмыляющиеся физиономии поспешно ретировались.
Посетитель смущенно покраснел.
— Объяснить довольно трудно, — откровенно признался он.
— Скажи вы “на турецком флоте”, звучало бы более правдоподобно, — сказал Марпол.
Но посетитель, как казалось, не шутил. Он стоял молча, в характерной позе: покачиваясь с ноги на ногу и потирая щеку о плечо.
Вдруг ухо Марпола уловило спереди какой-то приглушенный шум. Почти в тот же самый миг тяжелый удар, потрясший весь барк, дал понять, что шхуна стала с ним борт о борт.
— Что такое? — возопил он. — Кто там в моем трюме?
— Припасы… — пробормотал посетитель.
До сих пор Марпол раздраженно ворчал, лежа у себя на койке, как собака в конуре. Сейчас, впервые осознав, что затевается что-то серьезное, он вскочил и одним броском устремился к трапу. Маленький, приятного вида человечек подставил ему подножку, и капитан рухнул у стола.
— Вам бы лучше оставаться тут, а? — сказал верзила. — Мои ребята составят счет, вам будет полностью уплачено за все, что мы возьмем.
Глаза у морского торговца углем мгновенно загорелись.
— Вам придется недешево заплатить за этот произвол! — прорычал он.
— Я заплачу вам, — сказал посетитель с неожиданной торжественностью в голосе, — самое малое пять тысяч фунтов.
Марпол вытаращился в изумлении.
— Я выпишу вам на эту сумму ордер, его оплатит колумбийское правительство, — продолжил он.
Марпол хватил кулаком по столу, почти лишившись дара речи.
— И вы думаете, я поверю этой ахинее? — прогремел он. Капитан Йонсен ничего не возразил.
— Да вы сознаете, что вы формально виновны в пиратстве, производя насильственную реквизицию на британском корабле, таком, как этот, даже если бы вы и заплатили все до последнего фартинга?
Йонсен по-прежнему не отвечал, но скучающее лицо его помощника на мгновение озарила улыбка.
— Вы заплатите мне наличными! — заключил Марпол. И вдруг сменил тему: — Но как, черт побери, вы попали на корабль в мое отсутствие, вот чего не возьму в толк? Где мой помощник?
Йонсен завел бесцветном голосом, точно бубнил заученное:
— Я выпишу вам ордер на пять тысяч фунтов, три тысячи за припасы и две тысячи вы дадите мне наличными.
— Мы знаем, что на борту у вас есть деньги звонкой монетой, — вставил маленький приятный помощник, заговорив в первый раз.
— У нас достоверные сведения, — заявил Йонсен.
Тут кровь отлила у Марпола от лица, и его бросило в пот. Прошло неимоверно долгое время, прежде чем Ужас проник в его тупоумную голову. Но он отрицал, что у него на борту есть сокровища.
— Это ваш ответ? — сказал Йонсен. Он извлек тяжелый пистолет из бокового кармана. — Не скажете нам правды — поплатитесь жизнью. — Его голос был в высшей степени кроток и звучал механически, как будто он не придавал особого значения тому, что говорил: — Не ждите снисхождения, такова моя профессия, и к крови я привык.
Дикие вопли, раздавшиеся сверху, с палубы, дали Марполу понять, что его цыплятки переместились на новые квартиры. В смертной тоске Марпол поведал гостям, что у него есть жена и дети, которые останутся без средств к существованию, если его лишат жизни.
Йонсен, с видом сильно озадаченным, сунул пистолет обратно в карман, и вдвоем с помощником они взялись за самостоятельные поиски, одновременно прихватывая все подряд в кают-компании и других каютах: огнестрельное оружие, носильные вещи, постельное белье и даже (как с редкостной скрупулезностью отметил Марпол в своем отчете) шнуры для звонков.
Наверху продолжался шум и стук: катились бочонки, гремели ящики и т. п.
— Помните, — продолжал Йонсен через плечо по ходу поисков, — деньги не возвратят вам жизнь, и уж вовсе будут вам бесполезны мертвому. Если вы хоть сколько-нибудь дорожите жизнью, немедля откройте мне потайное место, и жизнь ваша будет в безопасности.
Единственным ответом Марпола по-прежнему была умоляющая сентенция касательно жены и детей (на самом деле он был вдовцом, и его единственная родня, племянница, в случае его смерти приобрела бы состояние в несколько десятков тысяч фунтов).
Но это повторение, казалось, навело помощника на какую-то мысль, и он начал очень быстро что-то говорить своему начальнику на языке, какого Марпол никогда прежде не слышал. На мгновение любопытство блеснуло во взгляде Йонсена, а вслед за тем он начал тихонько посмеиваться с этаким сладеньким выражением и потирать руки.
Помощник пошел на палубу сделать приготовления.
У Марпола не было и тени подозрения, что же такое затевается. Помощник пошел на палубу сделать приготовления в соответствии со своим планом, что бы он там ни задумал, а Йонсен тем временем предпринял последний заход в поисках потайного места — без особого тщания и храня молчание.
Вскоре помощник что-то громко ему крикнул, и он скомандовал, чтобы Марпол поднялся на палубу.
Бедный Марпол издал стон. Выгрузка трюма и всегда-то довольно пачкотное дело, но эти визитеры были неряшливы сверх всякой меры. В мире нет вони хуже, чем когда черная патока смешивается с трюмной водой, и теперь дух стоял, будто на волю вырвалось десять тысяч чертей. Сердце у него упало, когда он увидел, какому разорению подвергся груз: по всей палубе разбитые ящики, бочки, бутылки, все перепутано и перемешано, просмоленная парусина порезана на куски, люки разбиты.
Из рубки доносился пронзительный голос Лоры:
— Я хочу выйти!
Испанские дамы, видимо, вернулись на шхуну. Его собственные люди были заперты в носовом кубрике. Было ясно, где находятся все дети, потому что горланила не одна только Лора. Но на виду были лишь шесть членов команды гостей, они стояли в ряд, лицом к рубке, все с мушкетами.
Теперь контроль над ситуацией взял на себя маленький помощник:
— Где спрятаны ваши деньги, капитан? Мушкетеры стояли к нему спиной.
— Идите к дьяволу! — ответил Марпол.
Прогремел залп: шесть четко различимых отверстий прошили верхнюю часть рубки.
— Эй! Поосторожнее там, вы что делаете? — возмущенно заорал изнутри Джон.
— Если вы нам не скажете, в следующий раз они будут целиться на фут ниже.
— Вы изверги! — крикнул Марпол.
— Так вы скажете?
— Нет!
— Огонь!
Вторая линия отверстий прошла над головами тех из детей, что были повыше, разве на каких-нибудь несколько дюймов.
На мгновение повисла тишина, затем из рубки раздался дикий визг. Звук был такой ужасающий, что и родные матери не смогли бы сказать, из чьей глотки он исходит. Правда, закричали только раз.
Йонсен возбужденно слонялся в сторонке, но, когда раздался этот вопль, он приступил к Марполу с лицом, багровым от внезапной ярости.
— Ну, теперь скажете?
Но Марпол в этот момент полностью владел собой. Он не поколебался:
— НЕТ!
— В следующий раз он отдаст приказ стрелять прямо по мальцам!
Именно это имел в виду Марпол, когда писал в своем письме: “все возможные угрозы, какие низость способна измыслить”.
Но даже и это его не укротило.
— Нет, говорю вам! Героическое упорство!
Но вместо того чтобы отдать роковой приказ, Йонсен поднял свою медвежью лапищу и треснул ею Марпола в челюсть. Последний свалился на палубу, оглушенный.
И вот после этого-то они и вывели детей из рубки. По-настоящему дети не были слишком напуганы, за исключением Маргарет, которая, казалось, приняла все это близко к сердцу. То, что стреляют — и стреляют именно по вам, — вещь настолько невообразимая, что, когда это происходит в первый или даже второй раз, увязать эти две мысли так трудно, что не возникает и соответствующих эмоций. Это и вполовину не так страшно, как когда кто-нибудь, например, наскакивает на вас в темноте с криком “Бу-у!”. Мальчики немного поплакали, девочки были взвинчены, раздражены и голодны.
— Что это вы тут вытворяли? — с напором спросила Рейчел у одного из команды стрелков.
Но только капитан и помощник знали по-английски. Последний, проигнорировав вопрос Рейчел, пояснил, что они все должны перебраться на борт шхуны, — “а там поужинаем”, сказал он.
Его манеры были полны неотразимого моряцкого обаяния. Попечением двух испанских моряков они были переправлены через два фальшборта на меньшее судно, и оно тут же отвалило.
Там чужие матросы взломали целый ящик засахаренных фруктов, которыми они могли сколько душе угодно притуплять остроту разгулявшихся аппетитов.
Когда несчастный оглушенный капитан Марпол пришел в себя, он обнаружил, что привязан к грот-мачте. Несколько пригоршней древесных опилок и щепы были кучками сложены у его ног, и Йонсен обильно посыпал их порохом — хотя, говоря по правде, все же не в таком количестве, чтобы “взорвать корабль со всем, что на нем есть”.
Маленький приятный помощник стоял тут же в сгущающихся сумерках с горящим факелом, готовый запалить погребальный костер.
Что может сделать человек в таких тяжких обстоятельствах? В эту грозную минуту старикан вынужден был признать наконец свое поражение. Он сказал им, где спрятаны деньги, полученные за фрахт — где-то около 900 фунтов, — и они его отпустили.
Как только наступила темнота, последние пираты вернулись на свой корабль. От детей не было слышно ни звука, но Марпол догадался, что их тоже забрали туда.
Прежде чем выпустить свою команду, он зажег фонарь и начал что-то вроде инвентаризации всего, что пропало. Картина была просто душераздирающая: помимо товаров, все его запасные паруса, снасти, провизия, огнестрельное оружие, краска, порох, вся его собственная одежда, равно как и одежда его помощника, все навигационные приборы исчезли, как и все имущество, бывшее в каютах; кают-компания прямо-таки выпотрошена, не осталось ни ножа, ни ложки, ни чая, ни сахара, ни даже запасной рубашки, чтобы прикрыть наготу. Только багаж детей остался нетронутым — и черепахи. Только их меланхолические вздохи и были слышны в тишине.
Но почти столь же душераздирающе выглядело то, что пираты оставили: все, что поломано, инструменты, настолько изношенные и ни к чему не пригодные, что он ждал только ближайшего “шторма”, чтобы их смыло за борт — в общем, все, на что глядеть не хотелось, осталось в неприкосновенности.
Что пользы, господи прости, в страховом полисе? Он стал сам собирать этот хлам и сваливать его за борт.
Но капитан Йонсен наблюдал за ним.
— Эй, ты, — крикнул он, — грязный жулик! Я напишу Ллойду и разоблачу тебя! Сам лично напишу! — Он был страшно возмущен еще одним бессовестным обманом.
Так что Марполу пришлось бросить это занятие — по крайней мере, на время. Он взял нагель, взломал вход в носовой кубрик и, помимо матросов, обнаружил там смуглую няньку Маргарет. Она пряталась там целый день — вероятно, по причине сильного испуга.
Вы могли бы подумать, что ужин в тот вечер на шхуне был событием шумным и развеселым. Однако как бы не так.
Такая ценная добыча, само собой, привела команду в наилучшее настроение, и пища, состоявшая преимущественно из засахаренных фруктов, к которым в несколько странном порядке был затем добавлен хлеб с порубленным репчатым луком, сервированный в одной на всех чудовищной лохани, и съеденная прямо на палубе, при свете звезд после отбоя, вроде бы должна была подействовать на взрослых, как и на детей. Тем не менее и те и другие были охвачены внезапным, непреодолимым и совершенно неожиданным приступом застенчивости. Как следствие, ни один государственный банкет никогда не был столь официальным и скучным.
Предполагаю, что эта болезнь была порождена отсутствием общего языка. Испанские моряки как-то справлялись с этой трудностью — они скалили зубы, ухмылялись, жестикулировали, но дети настолько увлеклись демонстрацией хороших манер, что это зрелище определенно привело бы в изумление их родителей. Тут и моряки стали так же церемониться; а один бедный мелкорослый парень обезьянистого вида, имевший привычку постоянно рыгать, был настолько запихан локтями и задерган выразительными взглядами своих товарищей и настолько повергнут в смущение собственными аккордами, что скоро сбежал, чтобы поесть в одиночестве. Но даже и тогда столь безмолвной оставалась эта пирушка, что слабые звуки его рыганий все равно доносились с расстояния в полкорпуса судна.
Возможно, дело пошло бы получше, будь здесь капитан и помощник, с их английским. Но они были слишком заняты: тщательно изучали личные вещи, принесенные ими с барка, при свете фонаря отсеивали все слишком явно связанное с конкретным владельцем и с неохотой отправляли в море.
Вот эти-то громкие всплески, вызванные падением пары пустых сундуков, на которых большими буквами было отпечатано ДЖАС МАРПОЛ, и послужили причиной услышанного ими рева непритворного негодования, поднявшегося на близлежащем барке. Пара в изумлении прервала свои труды: с чего бы это команда, у которой отобрали все, чем она владела, с таким возмущением реагирует на то, что кто-то швыряет в море пару старых, ничего не стоящих сундуков.
Это было непостижимо.
Они продолжали свою работу, не обращая больше внимания на “Клоринду”.
Ужин кончился, и ситуация в обществе стала еще более неловкой. Дети стояли, не зная, куда девать руки и ноги, не в состоянии заговорить со своими хозяевами, чувствуя, что разговаривать только между собой будет невежливо, и страстно желая уйти отсюда. Будь сейчас светло, они могли бы с удовольствием заняться изучением нового места, но в темноте делать было нечего, совершенно нечего.
Матросы скоро нашли, чем себя занять, капитан же с помощником, как сказано, уже и так были заняты.
Однако, когда разборка была закончена, Йонсену ничего не оставалось, как вернуть детей на барк и убраться, пока стоит тьма и дует бриз.
Но, услышав те самые всплески, Марпол, с его живым воображением, истолковал их по-своему. Они говорили о том, что ждать больше нет резонов, зато есть все резоны улепетнуть.
Я думаю, заблуждение его было вполне добросовестным. Была тут, конечно, небольшая передержка, когда он сказал, что “видел собственными глазами”, тогда как он только слышал собственными ушами, но побуждение было самое лучшее.
Он заставил своих людей работать с лихорадочной торопливостью, и когда капитан Йонсен вновь поглядел в их сторону, “Клоринда”, развернув в звездном свете все паруса, уже ушла на полмили в подветренную сторону.
Преследовать ее, идя за ней по ее курсу, нечего было и думать. Йонсен должен был удовольствоваться тем, что пристально наблюдал за ней в ночной бинокль.
Капитан Йонсен послал маленького обезьянистого матроса, который в начале вечера так оскандалился, навести порядок на носу судна. Всяческие тюки, метлы, кранцы, лежавшие там, были свалены на одну сторону, а постельное белье для гостей в достаточном количестве нашлось среди награбленного.
Но ничто теперь не могло их расшевелить. Они проковыляли вниз по трапу и, сохраняя тревожное молчание, получили каждый по одеялу в тревожном молчании. Йонсен мотался рядом, желая быть чем-то полезным в этом деле укладывания в постель, притом что никакой постели тут не было, но понятия не имея, как за это приняться. Наконец он оставил эти попытки и вымахнул на палубу через носовой люк, бормоча что-то себе под нос.
Перед глазами у детей мелькнули напоследок на фоне звезд фантастические туфли, болтающиеся на громадных ступнях, но смеяться им как-то совсем не хотелось.
Однако домашний комфорт одеяла под подбородком начал все же сказываться: они, очевидно, были теперь совсем одни, и жизнь потихоньку стала возвращаться к этим немым изваяниям.
Тьма стояла глубочайшая, и звездное небо в квадрате люка делало ее только еще глубже. В первый раз долгая тишина прервалась, когда кто-то из них заворочался, почти что уже и не стесняясь. А потом вскоре:
Лора (медленно, замогильным тоном). Мне не нравится эта постель.
Рейчел (так же). И мне.
Эмили и Джон (вместе). Ш-ш! Спите давайте!
Эдвард. Тараканами воняет.
Эмили. Ш-ш!
Эдвард (громко и с убеждением). Они сгрызут наши ногти, потому что мы не умывались, и кожу, и волосы, и…
Лора. У меня в постели таракан! Пошел вон! (Кажется, слышно, как упомянутый зверь удаляется, но Лора и сама уже вскочила.)
Эмили. Лора! Вернись в постель!
Лора. Не могу, там таракан!
Джон. Ложись обратно, маленькая дурочка! Он уже давно убрался!
Лора. Да, а вот его жена осталась!
Гарри. У них жен нет, они сами жены.
Рейчел. Ой! Лора, прекрати! Эмили, Лора ходит по мне!
Эмили. Лор-ра!
Лора. Должна же я по чему-то ходить!
Эмили. Ложись и спи! (На короткое время наступает тишина.)
Лора. Я молитвы не прочитала.
Эмили. Прочти лежа!
Рейчел. Так нельзя! Это только ленивые так делают!
Эмили. Заткнись, Рейчел, если должна — пусть читает.
Рейчел. Это грех! Кто так делает, тот поплатится! Кто так ляжет спать, будет проклят, обязательно! Будет? (Молчание.) Будет? (Опять молчание.) Эмили, я говорю, будет?
Джон. Нет!
Рейчел (мечтательно). Я думаю, тогда очень много людей должны быть прокляты.
(Снова тишина.)
Гарри. Марги! (Молчание.) Марги! (Молчание.)
Джон. Что такое с Марги? Чего она не отвечает? (Слышны слабые всхлипывания.)
Гарри. Не знаю. (Снова всхлипы.)
Джон. Часто с ней такое?
Гарри. Иногда она просто полная идиотка.
Джон. Марги, что с тобой?
Маргарет (скорбно). Оставьте меня в покое!
Рейчел. Она, наверно, напугалась. (Насмешливо напевает.) Марги встретила бабайку, бабайку, бабайку!
Маргарет (всхлипывая громче). Ох вы, маленькие дурачки!
Джон. Ну, что тогда с тобой случилось-то?
Маргарет (чуть погодя). Я старше вас всех.
Джон. И поэтому ты так боишься? Это же смешно!
Маргарет. Нет, не смешно!
Джон. Да!
Маргарет (горячась и настаивая на своем). Нет, говорю тебе!
Джон. Да!
Маргарет (самодовольно). Это просто потому, что вы все слишком маленькие, чтобы понять…
Джон. Ой, Эмили, тресни ее!
Эмили (сонно). Сам тресни.
Гарри. Но, Марги, почему мы тут? (Нет ответа.) Эмили, почему мы тут?
Эмили (равнодушно). Я не знаю, Я думаю, они просто хотят получить за нас выкуп.
Гарри. И я тоже так думаю. Только они нам ни разу не сказали, что собираются требовать за нас выкуп.
Эмили. Взрослые никогда ничего нам не рассказывают.
Все дети спали долго и проснулись одновременно, как по будильнику. Они сели, стали разом зевать, а потом потягиваться, расправляя онемевшие ноги и спины (вспомним, что им пришлось лежать на твердых досках).
Шхуна шла ровно, слышались тяжелые шаги людей по палубе. Главный и носовой трюмы были объединены, и оттуда, где они находились, было видно, что главный люк открыт. Капитан показался в нем, спустив сначала ноги, и спрыгнул на кучу-малу груза с “Клоринды”.
Некоторое время они просто разглядывали его. Он казался озадаченным и приговаривал себе под нос, будто прикидывая и беря на заметку, что тут есть, а потом что-то яростно крикнул людям на палубе.
— Хорошо, хорошо, — донесся сверху обиженный голос помощника. — Что за спешка-то?
В ответ бормотание капитана разрослось и усилилось, будто голоса сразу десятка людей исходили из его груди.
— А можно нам уже встать? — спросила Рейчел.
Капитан Йонсен круто повернулся — он забыл об их существовании.
— Чего?
— Ну, пожалуйста, можно мы встанем?
— Да подите вы к чертям! — Он пробормотал это так тихо, что дети его не услышали.
Но помощник его услыхал.
— Ай-яй-яй! — сделал он укоризненное замечание.
— Да! Ну-ка, поднимайтесь! На палубу! Живо! — Капитан остервенело схватил и поставил короткую лестницу, чтобы они могли вылезти из люка.
Они были немало удивлены, обнаружив, что шхуна больше не в открытом море. Напротив, она стояла, удобно пришвартованная к небольшому деревянному причалу, в славной бухточке, почти полностью окруженной сушей, а у берега бухточки располагалась славная, хотя и неряшливая, деревенька из белых деревянных домиков, крытых пальмовыми листьями; и колокольня маленькой, сложенной из песчаника церквушки возвышалась посреди изобильной зелени. На набережной стояло несколько разодетых бездельников, глазевших на приготовления к разгрузке. Помощник распоряжался работами команды, вооружавшейся баграми для извлечения грузов и готовившейся к жаркому утреннему труду.
Помощник весело кивнул ребятам головой, но затем перестал обращать на них внимание, и это было очень обидно. Но, по правде говоря, он был очень занят.
В это же время на корме откуда-то появилась компания разношерстных и странноватых молодых людей. Маргарет решила, что таких красавцев ей прежде никогда видеть не доводилось. В них была и стройность, и некая приятная округлость, и одежда на них была изящнейшая (даром что поношенная). А лица! Прекрасные лица овальной формы, с оливковым оттенком! А эти большие нежно-карие глаза в окружении черных ресниц, эти до неправдоподобия карминные губы! Они семенили по палубе, стрекоча что-то друг другу пронзительными голосами, “щебетали, как коноплянки в клетке” и высаживались на берег.
— Кто это такие? — спросила Эмили капитана, который как раз вновь появился на палубе.
— Кто — “кто”? — проворчал он рассеянно и не глядя по сторонам. — А, эти? Феи.
— Эй, давай, давай! — кричал помощник, и в тоне его появилось недовольство.
— Феи? — воскликнула Эмили в изумлении.
Но тут капитан Йонсен начал смущенно краснеть. Он побагровел от загривка до плеши на макушке и ушел.
— Он придуривается! — сказала Эмили.
— Слушайте, а мы-то когда-нибудь сойдем на берег? — сказал Эдвард.
— Нам лучше подождать, пока нам скажут, правда, Эмили? — сказал Гарри.
— Не знала, что в Англии будет, как здесь, — сказала Рейчел, — тут очень похоже на Ямайку.
— Это не Англия, — сказал Джон, — ты, бестолочь!
— Ну, а как же, — сказала Рейчел, — мы же в Англию едем.
— Мы в Англию еще не приехали, — сказал Джон, — мы сейчас остановились в каком-то месте вроде того, где мы набрали всех этих черепах.
— Мне нравится останавливаться в разных местах, — сказала Лора.
— А мне нет, — сказала Рейчел.
— А вот мне нравится, — стояла на своем Лора.
— Куда ушли эти молодые люди? — спросила Маргарет у помощника. — Они вернутся?
— Как продадим груз, они сразу вернутся за платой, — ответил тот.
— Так они не живут на корабле? — допытывалась она.
— Нет, мы наняли их в Гаване.
— Но зачем?
Он посмотрел на нее с удивлением.
— Как зачем, они же и были “дамами” у нас на борту и изображали пассажиров. Ты же не думала, что это были настоящие леди?
— Так они были ряженые? — спросила пораженная Эмили. — Вот смешно!
— Мне нравится по-всякому наряжаться, — сказала Лора.
— А мне нет, — сказала Рейчел, — по-моему, это для малышни.
— А я думала, что это настоящие леди, — призналась Эмили.
— Мы — порядочная корабельная команда, вот мы кто, — сказал помощник чуть суховатым тоном — и без особенной логики, если задуматься. — Так, а теперь спускайтесь на берег и сами себя развлекайте.
Итак, дети спустились на берег, вереницей держась за руки, и прогулялись по городку, совершив экскурсию по всей форме. Лора хотела было отделиться и идти сама по себе, но остальные ей не дали, так что возвратились они тем же нерушимым строем. Они посмотрели на все, на что можно было посмотреть, и никто не обращал на них ни малейшего внимания (по крайней мере, насколько они могли судить), и теперь им не терпелось снова начать задавать вопросы.
В ту пору это было в своем роде очаровательное, маленькое, сонное старинное местечко под названием Санта-Люсия, обособленно расположенное на забытом западном окончании Кубы между Номбре-де-Диос и Рио-де-Пуэркос, отделенное от открытого моря запутанной системой проливов, проходящих сквозь рифы и отмели Изабеллы; в проливах этих могут плавать только ведомые поднаторевшей рукой юркие местные каботажные суденышки, крупный же транспорт избегает их пуще всякой порчи; по суше же это место отделено от Гаваны сотней миль леса.
Было время, эти маленькие порты на берегу Канала де Гуанигуанико были весьма процветающими, поскольку служили пиратскими базами, но то было недолговечное процветание. В 1823 году американская эскадра под командой капитана Аллена совершила героическую атаку на их штаб-квартиру в заливе Сехуапо. После этого удара (хотя потребовались многие годы, чтобы его воздействие сказалось в полной мере) промысел так никогда по-настоящему и не оправился: он хирел и хирел, подобно ручному ткачеству. Деньги можно было заработать гораздо быстрее в таком городе, как Гавана, и с меньшим риском (пусть и способом менее почтенным). Пиратство давно уже перестало быть доходным занятием и потому уже годы как сошло со сцены, но профессиональная традиция в некоей декадентской форме жила еще долго после того, как исчезла экономическая выгода. И вот теперь Санта-Люсия — и пиратство — продолжали существовать, потому что так уж повелось — и без всякой иной причины. О том, что в кои-то веки попадется такая добыча, как “Клоринда”, не стоило даже и мечтать. С каждым годом почва под ногами все сокращалась и сокращалась, и пиратские шхуны оставались гнить у причалов либо позорно шли на продажу и превращались в торговые суда. Молодые люди уезжали в Гавану или в Соединенные Штаты. Девицы зевали. Местные гранды все больше надувались от гордости по мере того, как их число и их собственность таяли, — идиллическая простодушная сельская община, забывшая о внешнем мире и о своем собственном приближающемся полном забвении.
— Не думаю, что мне бы понравилось тут жить, — решил Джон, когда они вернулись на корабль.
Между тем груз был перемещен на набережную, и после сиесты толпа где-нибудь в сотню человек собралась вокруг, переталкиваясь и рассуждая. Аукцион должен был вот-вот начаться. Капитан Йонсен топтался тут же, натыкаясь на всех и каждого, но особенно действуя на нервы помощнику тем, что поминутно выкрикивал указания, противоположные его собственным. Помощник держал в руках гроссбух и пачку ярлыков с номерами, которые он лепил к тюкам и прочей таре с товарами. Матросы сооружали нечто вроде временных подмостков — событие обставлялось со вкусом.
Толпа поминутно росла. Поскольку все они говорили по-испански, для детей это была пантомима: какое-то кукольное представление, а не движения и разговоры настоящих людей. Дети открыли для себя, какая это чарующая игра — наблюдать за иностранцами, простейшие слова которых ничего для вас не значат, и пытаться угадать, о чем они.
Кроме того, все эти люди выглядели так забавно: они расхаживали с видом поистине королевским и беспрерывно пререкались, и курили тонкие черные сигары, голубой дымок поднимался от их чудовищного размера шляп, как от кадил.
На один миг их внимание отвлеклось — толпа внезапно расступилась и на подмостки, шатаясь, поднялась вся команда шхуны, таща пару громадных весов, которые, как и всегда, оказались слишком велики для этого сооружения, и разом убралась вместе с ними в противоположном направлении.
В толпе было довольно много женщин, всё старухи, как показалось детям. Иные были тощие и иссохшие, как обезьянки, но большинство — толстые, а одна толще всех, и к ней относились с величайшим почтением (возможно, из-за ее усов). Это была супруга начальника местной магистратуры, Сеньора дель Илюстриос Хусгадо дель Мунисипаль де Санта-Люсия, так она титуловалась. У нее было кресло-качалка соответствующей прочности и ширины, которое принес косоглазый коротышка-негр и установил в самой середине сцены, прямо напротив платформы. На него она и воссела, а негр стоял сзади и держал у нее над головой фиолетовый шелковый зонтик от солнца.
Не было никаких сомнений, что именно она немедленно стала самым значительным лицом во всем этом сборище.
У нее был зычный бас, и, когда она изъяснялась с некоторой веселостью (а она это делала неоднократно), все его слышали, но по большей части все болтали между собой.
Дети, как это у них водится, продрались сквозь толпу, не слишком заботясь о соблюдении правил приличного поведения, и собрались кучкой у ее трона.
Капитан то ли не понимал ни слова по-испански, то ли вдруг отказался понимать, но только ведение аукциона перешло к помощнику. Последний влез на подмостки и, с важностью приняв на себя эти обязанности, приступил.
Но ведение торгов с аукциона — это искусство: провести успешный аукцион не легче, чем написать сонет на иностранном языке. Вы должны иметь в своем распоряжении способность к красноречию без запинки, дар воодушевлять аудиторию, забавлять ее, критиковать ее, переубеждать ее, пока она не зашумит по нарастающей, будто на богослужении под открытым небом, раз за разом возглашая “Аминь”, пока ею напрочь не будет забыта и цена лота (и что это вообще за лот), и она не начнет получать подлинное удовольствие просто от того, как все вновь и вновь набавляется цена — как чемпион на бильярде наслаждается одной долгой разбивкой.
Маленький уроженец Вены прошел хорошую школу: ему довелось пожить в Уэльсе, а там можно было наблюдать аукционные торги в их пышнейшем цветении. По-валлийски, по-английски или на своем родном наречии он мог вести дело просто превосходно, но, чтобы делать это на испанском, у него не хватало запаса мощности. Аудитория оставалась сурова, холодна, настроена критично, и цену назначала как бы нехотя.
И как будто этой языковой трудности было недостаточно самой по себе, тут еще на своем троне сидела эта неодолимая старая дама, отвлекая своими шуточками те жалкие крупицы внимания, которые он, в ином случае, смог бы пробудить и использовать.
Когда настал черед третьего лота кофе, началась довольно непристойная перебранка. Дети были страшно скандализованы: они никогда раньше не видели, чтобы взрослые вели себя друг с другом настолько грубо. Капитан взял на себя взвешивание, и шум был как-то связан с его манерой склоняться к весам, когда он считывал значение веса. Он был близорук и, наклоняясь, гораздо лучше видел цифры, но это вызвало недовольство покупателей, и они много чего наговорили по этому поводу.
Оскорбленный капитан, стиснув кулаки, принялся отвечать им по-датски. Они возражали ему по-испански с еще большей язвительностью. Он пришел в замешательство и рассердился: пусть тогда сами ведут все дела без него, раз они не способны отнестись к нему с малой толикой вежливости.
Но кто тут был менее пристрастен? Разгневанный помощник взялся утверждать, что выбрать одного из покупателей в равной мере неприемлемо.
В каковой связи в глубинах толстой старой леди началось землетрясение и постепенно набрало силу, достаточную, чтобы поднять ее на ноги. Она взяла Джона за плечи и подтолкнула его перед собой по направлению к весам. Затем в немногих остроумных и звучных словах она огласила свое решение: он должен производить взвешивание.
Аудитория была довольна, но, как только Джон понял, в чем дело, он весь покраснел, и ему захотелось отсюда немедленно улетучиться. Остальные же дети, напротив, были снедаемы завистью.
— А можно я тоже помогу? — пропищала Рейчел.
Отчаявшийся помощник подумал, что тут его последняя надежда. Пока Джон получал инструкции, он собрал остальных детей и, порывшись в пестрой груде одежды, вырядил их всех в некое подобие маскарадных костюмов. Потом раздал им образцы товаров, чтобы они носили их по кругу, и торг начался заново.
Аукцион принял теперь, скорее, характер приходского базара. Даже викарий был в наличии — правда, выбритый не так гладко, как если бы дело происходило в Англии, и вид у него был хитроватый. Он был одним из немногих покупателей.
Дети вовсю наслаждались доставшейся им ролью, то держались важно, то кривлялись и дергали друг друга за тюрбаны. Но здесь толпа была латинская, а не северная, и все их прелестные выходки вместе взятые не имели успеха и не возбудили никакого интереса. Продажи шли хуже, чем прежде.
Тут было только одно исключение — его составляла важная старая леди. Ее внимание (благодаря ее собственному поступку) обратилось к детям, и теперь оно сосредоточилось на одном из них, Эдварде. Она притянула его к своей груди, как мамаша в мелодраме, и ее волосатый рот одарил его тремя звучными поцелуями.
Эдвард мог сопротивляться не более, чем если бы был стиснут питоном. Того больше, эта неимоверная женщина зачаровала его, как будто и в самом деле была питоном. Он лежал у нее на руках безвольный, смущенный и подавленный, но без всякой реальной мысли о бегстве.
Так дело и шло: с одной стороны, никем не замечаемое жужжание помощника, с другой — это грандиозное создание, которое по-прежнему отпускало свои шуточки и по-прежнему господствующее над всем вокруг неожиданно вспоминало об Эдварде, и одаряло его парой поцелуев, похожих на разрывы бомб, потом совсем о нем забывало, а чуть позже вспоминало и снова тискало его в объятьях, потом вновь роняло свои остроты, потом почти роняло Эдварда, вдруг поворачивалось кругом, чтобы метнуть стрелу в стоящую позади толпу, — оно приводило в безысходное отчаяние несчастного аукционера, видевшего, как лот за лотом уходят за десятую часть стоимости, а то и вовсе не находят покупателя.
Однако у капитана Йонсена возникла собственная идея, как оживить приходской базар, который, казалось, уже потерпел полный провал. Он поднялся на борт и смешал несколько галлонов зелья, известного среди алкоголиков под именем “Кровь палача” (в его состав входят ром, джин, бренди и портер). Невинное (как пиво) на вид, освежающее на вкус, оно имеет свойство более разжигать, чем утолять жажду, и, проделав одну брешь, вскоре разрушает всю крепость.
Затем он разлил его по кружкам, с простодушным видом заметив, что это знаменитый английский кордиал, и раздал детям для распространения в толпе.
Кубинцы сразу начали выказывать куда больший интерес к детям, чем прежде, когда те разносили всего лишь образцы аррорута, и вместе с их популярностью росло и их собственное удовольствие, и подобно маленьким Ганимедам и Гебам в духе рококо, они сновали туда и сюда в толпе, раздавая соблазнительный яд всем желающим.
Увидев, что тут готовится, помощник в отчаянии хлопнул себя по рту и простонал:
— Ох, ну ты и болван!
Но сам капитан был очень доволен своей хитростью: он потирал руки, ухмылялся и подмигивал.
— Повеселее стало… хм… а?
— Подожди — увидишь! — Вот и все, что позволил себе сказать помощник. — Ты просто подожди и увидишь!
— Посмотри на Эдварда! — сказала Эмили, обращаясь к Маргарет. — Он совершенно отвратителен!
Это была правда. Самую первую кружку ему отдала толстая сеньора — с более чем материнской заботливостью. Эдвард сейчас был зачарован, он полностью находился в ее власти. Он сидел, уставясь в ее маленькие черные глазки, а его собственные большие карие подернулись влагой умиления. Он, правда, избегал ее усов, но зато ее щеке возвращал поцелуи добросовестно. Все это делалось чисто инстинктивно, ведь у них не было никакой возможности обменяться хоть единым словом. “Природа лезет напоказ, как бы подцепленная вилкой…” — тут был как раз такой случай, будто кто-то с удовольствием поддел Природу этой самой вилкой.
Тем временем на остальную толпу ликер подействовал именно так, как предвидел помощник. Вместо того чтобы стимулировать публику, он полностью растворил те немногие крупицы внимания, которые до той поры она еще уделяла торгам. Он спустился с платформы, в отчаянии отказавшись от всех дальнейших попыток. Ибо толпа теперь разбилась на маленькие кучки, рассуждавшие и спорившие о своих собственных делах, как если бы они все находились в кафе. Помощник же, в свою очередь, поднялся на борт и заперся в своей каюте — пусть капитан Йонсен расхлебывает кашу, которую сам заварил!
Но увы! Не родился еще на свет распорядитель сборищ худший, чем капитан Йонсен: он был совершенно неспособен ни понимать толпу, ни управлять ею. Все, что он мог придумать, это продолжать потчевать публику еще усиленней.
Для детей же спектакль был захватывающий. Вся натура этих людей, казалось, переменилась, стоило им напиться: прямо у детей на глазах что-то как бы развалилось и рассыпалось, будто лед растаял. Не надо забывать, что для них все это было пантомимой; ни слова в объяснение, зато зрение их обрело необычайную ясность.
Это было, как если бы всю толпу разом погрузили в воду, и что-то во всех присутствующих оказалось растворено и вымыто прочь, в то время как общая структура сборища все еще сохранялась. Тон голосов изменился, разговоры теперь стали куда более медленными, а движения — неспешными и плавными. На лицах появилось выражение большего чистосердечия и в то же время они стали походить на маски: теперь они меньше скрывали, да меньше стало и такого, что стоило скрывать. Двое мужчин даже принялись бороться, но боролись так неумело, будто борьба происходила по ходу представления пьесы в стихах. Разговор, который до того имел начало и конец, теперь разрастался бесформенно и беспредельно, а женщины без конца смеялись.
Один старый джентльмен, весьма прилично одетый, растянулся во весь рост на грязной земле, головой в тени восседавшей на троне леди, накрыл лицо носовым платком и погрузился в сон; трое других мужчин средних лет, каждый держась одной рукой за другого ради сохранения контакта, а вторую используя для жестикуляции, вели бесконечную кудахчущую беседу, страшно заикаясь и спотыкаясь на каждом слове, но никогда полностью ее не прекращая — наподобие старенького двигателя.
Собака носилась среди них, неустанно виляя хвостом, и никто ее ни разу не пнул. Наконец она обнаружила старого джентльмена, уснувшего на земле, и начала с воодушевлением вылизывать ему ухо — такого случая ей явно раньше не представлялось.
Старая леди тоже погрузилась в сон, и во сне стала слегка сползать набок: она могла бы даже вывалиться во сне из кресла, когда бы ее негр не послужил ей подпоркой. Эдвард ее покинул и присоединился к другим детям с видом несколько пристыженным, но они ему ничего не сказали.
Йонсен озирался кругом в недоумении. С чего бы Отто прекратил торги, толпа-то теперь нализалась и была готова? Правда, у него, вероятно, могла оказаться какая-то серьезная причина. Непросто понять этого помощника, но парень он умный.
Истина состояла в том, что голова у Йонсена была слабовата для такого ликера, пробовал он его очень редко и мало что знал о коварных аспектах его действия.
Он шагал взад и вперед по пыльному причалу своей обычной медленной шаркающей походкой, с несчастным видом свесив голову, по временам естественнейшим образом стискивая руки и даже подхныкивая. Когда священник подошел к нему потихоньку и предложил цену сразу за все, оставшееся нераспроданным, он лишь тряхнул головой и продолжал свое шарканье.
Во всей этой сцене было что-то слегка напоминающее кошмарное сновидение, и потому она так приковала внимание детей и была уже почти на той грани, где внушила бы им страх. В ней было какое-то напряжение, и Маргарет наконец сказала:
— Давайте пойдем на корабль.
Так что все они поднялись на борт и почувствовали какую- то свою незащищенность, хотя и спустились в трюм, который был самым безопасным местом — ведь они уже ночевали там. Они сидели на кильсоне, ничем особенно не занимаясь и ничего не говоря, охваченные смутными и мрачными предчувствиями, на смену которым пришла опустошенность и тоска.
— Ох, вот бы тут была моя коробка с красками! — сказала Эмили со вздохом, донесшимся как будто из самой глубины ее ботинок.
Ближе к ночи, когда все дети разошлись по своим лежанкам, уже в полусне они увидали, как в отверстии люка то внезапно появляется, то вновь исчезает огонь фонаря. Он был в руках у маленького обезьяноподобного Хосе (они уже решили, что из всей команды он самый красивый). Он приветливо скалился и манил их рукой.
Эмили была слишком сонной, чтобы двинуться с места, то же и Лора с Рейчел, так что, оставив их лежать, остальные — Маргарет, Эдвард и Джон — выбрались на палубу.
Стояла таинственная тишина. Никаких признаков присутствия команды, за исключением Хосе. В ярком звездном свете город казался необыкновенно красивым; из большого дома у самой церкви доносилась музыка. Хосе проводил их на берег и дальше до самого этого дома, встал на цыпочки, приник к жалюзи и знаком пригласил их присоединиться к нему.
В ярком луче света лицо его преобразилось, так он был поражен открывшейся внутри роскошью.
Дети дотянулись до края окна и тоже стали разглядывать, что там внутри, забыв про москитов, пожирающих их шеи.
Зрелище было грандиозное. Дом принадлежал начальнику магистратуры, и в данный момент тот давал обед в честь капитана Йонсена и его помощника. Сам он сидел во главе стола, в мундире, с чопорным видом, а его маленькая бородка казалась даже еще более чопорной, чем он сам. Его чувство собственного достоинства было того разряда, который коренится в привычной скрытности и сдержанности — сродни ежеминутному замиранию дичи, почуявшей охотника, и, полная ему противоположность, тут же сидела его жена (важная сеньора, уделившая столько лестного внимания Эдварду), в отличие от супруга, без труда производившая впечатление, но делавшая это не благодаря тому же чувству достоинства, а из наигранной импульсивности и вульгарности, пересиливавшей достоинство. И в самом деле, ее стремительные жесты производили львиную долю эффекта по контрасту с сугубой церемонностью позы, в которой она сидела.
В момент, когда дети прильнули к окну, она, должно быть, дошла до того, что пустилась в разговор по поводу размеров собственного пуза, потому что она вдруг схватила помощника за его робкую руку и волей-неволей заставила себя потрогать, как бы прибегая к решающему аргументу.
Что до ее мужа, то он ее при этом вроде бы и не видел, то же и слуги; вот такая это была вельможная дама.
Но вовсе не она, а яства на столе захватили все внимание Хосе. Они были поистине достойны восхищения. В один прием на стол были поданы томатный суп, груда кефали, раки, огромный морской окунь, земляные крабы, рис с жареным цыпленком, молодая индейка, бараньи ножки, дикая утка, бифштекс, жареная свинина, блюдо диких голубей, сладкий картофель, юка, вино и гуайява со сливками. Такое угощение требовало немалого времени.
Капитан Йонсен и леди, казалось, были в отличных отношениях: он приставал к ней с каким-то проектом, а она, ни на минуту не теряя благодушия, отвергала его притязания. О чем они беседовали, дети, конечно, слышать не могли. А речь-то, на самом деле, шла как раз о них, о детях. Капитан Йонсен пытался склонить леди к разговору о том, как бы ему распорядиться своим импровизированным детским садом: самым разумным решением было бы оставить всех детей в Санта-Люсии, более или менее под ее опекой. Но у нее был большой опыт по части того, как уклоняться от всякой докуки. И не раньше, чем кончился банкет, до него дошло, что никакого соглашения добиться ему так и не удалось.
Но задолго до этого момента, задолго до того, как завершился обед и начались танцы, дети устали подглядывать за представлением в начальственном доме. Так что Хосе, по- прежнему на цыпочках, удалился вместе с ними и повел их куда-то по глухим закоулкам близ пристани. Вскоре они подошли к таинственной дверце у подножия лестницы; там, как бы на страже, стоял негр. Но чернокожий страж не сделал никакой попытки задержать их, и, во главе с Хосе, они поднялись по нескольким лестничным пролетам и оказались в большой комнате наверху.
Воздух там был такой спертый, что казалось, сквозь него проталкиваешься с трудом. Помещение было битком набито неграми, попадались и довольно чумазые белые, среди которых они опознали большую часть остальной команды со шхуны. В дальнем конце находилась самая примитивная сцена, какую только можно вообразить: там стояла колыбель и на конце веревочки болталась большая звезда. Это было, видимо, Рождественское представление — хотя и рановато по сезону. Пока начальник магистратуры развлекал пиратского капитана с помощником, священник устроил его в честь пиратской команды.
Рождественское представление — и с настоящим рождественским волом.
Вся эта публика собралась часом раньше, чтобы поглядеть на выход коровы. Дети попали сюда как раз вовремя.
Комната находилась в верхней части склада, построенного, по какому-то тщеславному капризу, на английский манер, высотой в несколько этажей, и была снабжена обычной большой дверью, которая открывалась в никуда, а поверху сквозь дверной проем проходила балка с блоком и лебедкой. Когда-то немало золотого песка и аррорута было поднято сюда с ее помощью, но теперь ею, как по большей части и всем остальным в Санта-Люсии, давно уже перестали пользоваться.
Однако сегодня новый канат был пропущен через блок, и широкая подпруга обнимала талию протестующей старой коровы священника. Маргарет и Эдвард робко мешкали у самого верха лестницы, но Джон, наклонив голову и, как крот, прорывая себе ход сквозь толпу, не успокоился, пока не добрался до открытого дверного проема. Там он остановился, вглядываясь в темноту, и увидел медленно вращающуюся корову, как бы шествующую по воздуху в ярде от порога, и при каждом ее обороте негр, вытягиваясь на пределе потери равновесия, пытался ухватить ее за хвост и вытащить на берег.
Джон в сильном возбуждении высунулся наружу слишком далеко. Он потерял равновесие и упал прямо наземь, с высоты сорока футов, вниз головой.
Хосе издал крик ужаса, сиганул на спину коровы и в один миг спустился с нею вниз — прямо как в кино, если бы его уже на тот момент изобрели. Он должен был выглядеть очень комично. Но что в это время происходило у него внутри, трудно даже представить. Такая ответственность не часто выпадала на долю старого матроса, и по этой причине он, вероятно, тем сильнее ощущал ее тяжесть. Что до толпы внизу, она не сделала попытки прикоснуться к телу до тех пор, пока Хосе не завершил свое нисхождение; люди стояли, отступив и давая ему возможность хорошенько его разглядеть, потормошить его и так далее. Но было совершенно ясно, что шея у мальчика сломана.
Маргарет и Эдвард, однако, не имели никакого ясного представления о происходящем, поскольку сами не видели, как Джон упал. Поэтому они были сильно раздосадованы, когда двое из команды шхуны появились перед ними и настоятельно потребовали, чтобы они тут же отправлялись назад и ложились спать. Им хотелось узнать, где Джон, но даже еще больше — где Хосе и по какой причине им не позволяют остаться. Однако они подчинились, за бесполезностью всяких расспросов, и двинулись в обратный путь.
Они как раз уже собирались взойти на борт шхуны, как вдруг слева от них раздался сильнейший хлопок, будто выстрелила пушка. Они обернулись и, оглядывая тихий, серебряный городок с купами пальм и холмами на заднем плане, увидели большой огненный шар, движущийся с громадной скоростью. Шар был довольно близко от поверхности земли и не так уж далеко от них — сразу за церковью. А потом от него остался след в виде массы светящихся точек — бриллиантово-синих, зеленых и рдяных. Какое-то время они парили неподвижно, потом полопались, и в воздухе ненадолго разнесся сильный запах серы.
Они все были напуганы этим метеором, матросы даже сильнее, чем дети, и поспешили подняться на борт.
Вскоре после полуночи Эдвард вдруг позвал спящую Эмили.
Она проснулась.
— Что такое?
— Это ведь вроде как коров ловят, да? — спросил он в сильном волнении; его глаза при этом оставались плотно сомкнуты.
— В чем дело?
Он не отвечал, и тогда она разбудила его — или только подумала, что разбудила.
— Я только хотел узнать, ты правда Зомфанелия и ловишь коров? — пояснил он умоляющим тоном и тут же снова крепко уснул.
Поутру им легко могло представиться, что все бывшее накануне им просто приснилось — если бы пустая постель Джона не приводила их в замешательство.
И все же, как будто благодаря какой-то невысказанной догадке, никто ничего не говорил по поводу отсутствия Джона. Никто ни о чем не спрашивал Маргарет, и она тоже не выражала желания дать какие-то пояснения. Ни тогда, ни позже никто из них ни разу не упомянул его имени, и если бы вы даже коротко сошлись с детьми, то никогда бы не смогли догадаться по их речам и поведению, что он вообще когда-нибудь существовал.
Единственным врагом у детей на борту шхуны (а она вскоре снова вышла в море, и они опять оказались у нее на борту) была большая белая свинья. (Там была и еще одна, черная.)
У этой свиньи совершенно отсутствовала способность к самостоятельному суждению. Она никогда не могла сама выбрать место, куда бы ей лечь, но всегда готова следовать чужому мнению, так что какую бы позицию вы ни заняли, она тут же решала, что это и есть наилучшее, единственно подходящее место, заявлялась туда и прогоняла вас прочь.
Если принять во внимание, как трудно найти на палубе местечко в тени во время безветрия или сухое местечко, когда дует сильный бриз, эта ее манера досаждала просто адски. Вы совершенно беспомощны против большой свиньи, когда та норовит навалиться вам на спину.
Маленькая черная свинья тоже, бывало, могла причинить неудобство, это так, но происходило это исключительно от избытка дружелюбия. Она терпеть не могла, когда на нее не обращали внимания, того менее ей нравилось лежать, привалясь к материи неодушевленной, если можно было найти какой-нибудь живой пуфик.
На северный берег мыса Сан-Антонио можно высадиться на шлюпке, если вы сумеете выбрать подходящий участочек. За полосой кустарника шириной в пятьдесят ярдов располагается открытое место площадью в пару акров: его нужно пересечь, и среди острых коралловых скал в дальнем конце среди низкорослой поросли обнаружатся два родника, из них лучший тот, что севернее.
И вот, стоя без движения из-за штиля на некотором расстоянии от Мангровых отмелей, капитан Йонсен как-то утром послал на берег шлюпку добыть воды.
Жара была неимоверная. Канаты висели, как дохлые змеи, паруса отяжелели, как драпировка какого-то зловещего изваяния. Железные стойки парусинового тента до волдырей обжигали неосторожно прикоснувшуюся к ним руку. На незащищенных местах палубы смола иссохла так, что пошла трещинами. Дети лежали, отыскав небольшой участок в тени и дыша с трудом, а маленькая черная свинья возбужденно повизгивала, пока не нашла чей-то удобный живот, к которому и примостилась.
Большая белая свинья их еще не обнаружила.
С безмолвного берега доносилась редкая ружейная пальба. Посланная за водой команда стреляла по голубям. Море было как глянцевая равнина, переливающаяся ртутным блеском, настолько недвижная, что невозможно было отличить берег от его отражения, пока случайное вторжение пеликана не разбило эту иллюзию. Команда с бесконечной медлительностью починяла паруса в тени под тентом — вся, за исключением одного негра, который сидел верхом на бушприте, широко расставив ноги в штанах, и восхищенно любовался оскалом собственной улыбки, отраженной внизу в зеркале воды. Его плечи радужно поблескивали на солнце: в таком сиянии даже негр не мог оставаться черным.
Эмили тяжело переживала утрату Джона, но маленькая черная свинья сопела в высшей степени удовлетворенно, дружески зарывшись пятачком ей в подмышку.
Когда нагруженная лодка вернулась, выяснилось, что ее команда, помимо охоты на голубей и серых земляных крабов, провернула еще одно дельце. Они выкрали козла у одинокого рыбака.
Они как раз только что стали переваливать через борт, когда большая белая свинья обнаружила компанию под тентом и изготовилась к атаке. Но тут козел проворно перескочил через фальшборт и, не приостановившись ни на минуту, чтобы оглядеться, нагнул голову и бросился в бой. Он боднул старую свинью прямо под ребра, так что у нее совсем перехватило дух.
И тут началась битва. Козел нападал, свинья пронзительно визжала и отчаянно пихалась. Каждый раз, как козел появлялся перед ней, свинья вопила, будто ее режут, но, как только козел отступал, свинья сама шла в наступление. Козел, с бородой, развевающейся, как у пророка, с глазами, налившимися кровью, и коротким хвостом, трепещущим, как ягненок у материнского вымени, наскакивал, отскакивал, весь изогнувшись для очередного набега, но с каждым нападением его заходы становились все короче и короче. Свинья загнала его в угол.
Внезапно свинья издала ужасающий визг, видимо, сама пораженная своей безрассудной смелостью, и бросилась в атаку. Она зажала козла в углу у брашпиля и в течение нескольких блистательных мгновений закусала его и потоптала.
Это был очень смирный козел, и вскоре он был препровожден в предназначенное ему помещение, но дети готовы были полюбить его навеки за героическое сражение, данное им старому тирану.
Но эта свинья была не совсем уж бесчувственной. В тот же самый день она валялась на люке, пожирая бананы. Корабельная обезьянка качалась на свободном конце каната, и, заприметив желанную добычу, все раскачивалась и раскачивалась, пока наконец не подобралась так близко, что смогла уже ухватить ее прямо между свинячьих ножонок. Нельзя было и вообразить, что неподвижная маска свиньи может приобрести выражение такого изумления, такого смятения, такого горя из-за нанесенного ей незаслуженного оскорбления.
Если Судьба уже забила первый гвоздь в гроб тирана, редко приходится долго ждать, когда она забьет последний.
Как раз на следующее утро шхуна, вся в солнечном сиянии, потихоньку развернулась в подветренную сторону. Помощник стоял у штурвала, то и дело перенося свой вес с одной ноги на другую: многие рулевые имеют такое обыкновение — с помощью этих ритмичных движений они лучше чувствуют капризный румпель; Эдвард в это время на крыше каюты пытался научить капитанского терьера служить на задних лапах. Помощник крикнул ему, чтобы он схватился за что-нибудь и крепко держался.
— Зачем? — сказал Эдвард.
— Держись! — снова заорал помощник и завертел колесо штурвала так быстро, как только мог, стремясь привести шхуну к ветру.
Необыкновенной силы шквал, благодаря проворству помощника, пришелся судну почти прямо в нос; если бы не это, ветер мог всё снести напрочь. Эдвард уцепился за световой люк каюты. Ошеломленного терьера проволокло по всей крыше каюты, сбросило на палубу, а там подоспевший матрос ногой пихнул его прямо в дверь камбуза. Но не так повезло бедной большой свинье, в тот же самый миг подхваченной ветром на палубе. Она улетела за борт и пропала с наветренной стороны, ее рыло (временами) отважно выныривало из воды. Господь, пославший ей знамения — козла и обезьяну — ныне призвал к себе ее душу. За борт унесло также клетки с домашней птицей, три свежевыстиранных рубахи и — как ни странно, что смыло именно его, — точильный камень.
Из каюты показалась бесформенная голова капитана, осыпавшего проклятиями помощника, как будто это именно он и “опрокинул тележку с яблоками”. Капитан был без башмаков, в серых шерстяных носках, а сзади свисали его подтяжки.
— Ступай вниз, — в бешенстве пробормотал помощник, — я и сам с ней управлюсь.
Капитан, однако, этого не сделал: он так в одних носках и вышел на палубу и забрал штурвал из рук помощника. Последний нахмурился, и лицо его покраснело, как кирпич, он прошел на нос, потом опять вернулся на корму и, наконец, спустился вниз и заперся у себя в каюте.
В течение нескольких мгновений ветер вздыбил несколько довольно внушительных волн, потом сдул их гребни и снова выровнял поверхность моря, которое было совершенно черным, за исключением маленьких взбитых ветром фонтанчиков радужной пены.
— Принеси-ка мои башмаки, — проревел капитан Эдварду. Эдвард с готовностью бросился вниз исполнять поручение. Это великий момент — первый приказ, отданный вам на море, да еще если он поступает в чрезвычайных обстоятельствах. Эдвард тут же появился вновь — в каждой руке по туфле — и, шатаясь, бросил туфли прямо к ногам капитана.
— Никогда ничего не носи сразу в обеих руках, — сказал капитан, весело улыбаясь.
— Почему? — спросил Эдвард.
— Чтобы одной рукой можно было хвататься и держаться. Последовала пауза.
— Настанет день, и я преподам тебе Три Наиглавнейших Жизненных Правила. — Он покачал головой с задумчивым видом. — Они очень мудрые. Но еще не пора. Ты слишком молод.
Капитан размышлял, повторяя Правила про себя.
— Когда ты будешь знать, что такое наветренная сторона и что такое подветренная, я научу тебя первому правилу.
Эдвард в душе уже проделал весь предстоявший ему путь, и целью этого пути было заслужить обещанное ему доверие — так скоро, как это только будет для него возможно.
Когда самый страшный шквал утих, выяснилось, какую пользу им принес поднявшийся ветер: шхуна лишь слегка кренилась на ветру и плавно шла вперед, как хорошая скаковая лошадь. Вся команда ощутила подъем духа и подшучивала над плотником: он, дескать, бросил за борт свой точильный камень, как спасательный круг для свиньи.
Дети тоже были в хорошем настроении. Их застенчивость теперь как рукой сняло. Шхуна по-прежнему шла, слегка кренясь, и ее мокрая палуба представляла собой превосходнейшую горку для катания на санках, так что в течение получаса они с восторгом катались на попах от наветренной стороны к подветренной, издавая радостные вопли и каждый раз скатываясь к шпигатам подветренного борта, которые из-за крена были почти на уровне воды, а оттуда карабкались, цепляясь то за одно, то за другое, к наветренному фальшборту, который вздымался высоко в воздух, а потом опять все с самого начала.
В течение этого получаса Йонсен за штурвалом не произнес ни единого слова. Но наконец его долго сдерживаемое раздражение прорвалось:
— Эй! Вы! Ну-ка прекратите!
Они уставились на него с изумлением и разочарованием. Есть такой период в отношениях детей с любыми “новыми” взрослыми, взявшими на себя ответственность за них, период между первым знакомством и первым порицанием либо запретом, и сравнить его можно только с изначальной невинностью первых людей в Эдеме. Как только порицание вынесено, вернуться в это состояние уже нельзя никогда.
И вот теперь Йонсен сделал этот шаг.
Но он этим не удовольствовался — он продолжал кипеть от гнева:
— Прекратите! Прекратите, говорю вам!
(В то время как они, конечно, уже поступили, как велено.) Вся абсурдность, вся чудовищность навязанного каким-то обманом пребывания этих неуправляемых детей на борту его судна вдруг предстала перед ним и нашла свой обобщенный итог в едином символе:
— Если вы протрете до дыр свои панталоны, вы что думаете, я, что ли, буду их штопать? Lieber Got! Вы что себе думаете, я этим займусь, а? Вы как думаете, что это за корабль? Вы думаете, кто мы тут все такие? Штопать вам ваши панталоны, а? Штопать… ваши… панталоны?
Последовала пауза, во время которой все они стояли как громом пораженные.
Но даже и теперь он все еще не закончил.
— Откуда, вы думаете, новые возьмутся, а? — спросил он голосом, срывающимся от ярости. И потом добавил оскорбительно грубым тоном: — А я не позволю вам расхаживать по моему кораблю без штанов! Понятно?
Красные от возмущения, они ретировались на бак. Они с трудом могли поверить, что из уст человеческих вышло столь непроизносимое замечание. Они вели себя с напускной веселостью и разговаривали нарочито громкими голосами, но их радость в этот день была бесповоротно разрушена.
Вот так на их горизонте замаячил — маленький, как человеческая ладошка, — некий угрожающий призрак: наконец они начали подозревать, что не все тут шло по плану, что они могли даже оказаться здесь нежеланными. А пока что их поведение стало обнаруживать унылую осмотрительность гостей, явившихся без приглашения.
И позже, после полудня, Йонсен, больше не открывавший рта, но временами выглядевший очень несчастным, все еще стоял у руля. Помощник побрился и, с неким аллегорическим намеком, надел береговую одежду; он снова вышел на палубу, но избегал смотреть на капитана и на манер пассажира фланирующей походкой направился к детям, и вступил с ними в разговор.
— Коли я не гожусь управлять рулем в скверную погоду, то не гожусь и в ясную! — пробормотал он, но при этом не бросил даже взгляда в сторону капитана. — Пусть стоит у кормила весь день и всю ночь, хотя я мог бы оказать ему помощь!
Капитан, казалось, равным образом не замечал помощника.
Он выглядел так, точно был готов стоять обе вахты хоть до второго пришествия.
— Если бы он стоял за штурвалом, когда тот шквал ударил по нам, — сказал помощник, понизив голос, но с язвительным пылом, — он бы остался без корабля! Он способен увидеть, что подступает шквал, не больше, чем рыба-прилипала. Да он и сам это знает, потому так себя и ведет!
Дети не отвечали. Они были глубоко потрясены, видя, как взрослый (стало быть, один из Олимпийцев) выставляет напоказ свои чувства. В полную противоположность очевидцам Преображения Господня они чувствовали, что лучше бы им находиться где угодно, только не здесь. Помощник, однако, совершенно не сознавал ощущаемой ими неловкости, он был слишком поглощен собой, чтобы заметить, как они стараются не встретиться с ним взглядом.
— Смотрите! Да это же пароход! — воскликнула Маргарет с преувеличенным оживлением.
Помощник сердито глянул туда, куда указывала Маргарет.
— Да, погубят они нас, эти пароходы, — сказал он. — С каждым годом их все больше. Вот скоро их начнут использовать как военные корабли, и где мы тогда будем? Времена и без пароходов хуже некуда.
Но, говоря все это, вид он имел озабоченный, как будто его больше занимали некие задние мысли, а не те, что он высказывает вслух.
— Вы когда-нибудь слышали, что случилось, когда первый пароход спускали на воду в заливе Париа? — тем не менее спросил он.
— Нет, а что? — спросила Маргарет с подчеркнутым интересом, который своей фальшью превосходил всякую необходимость, продиктованную вежливостью.
— Его построили на Клайде и спустили на воду. (В те дни никто и не думал отправлять пароходы в долгие океанские плавания.) Компания думала, что надо бы просто устроить шумиху — для популяризации, так сказать. В первый раз, когда его спускали на воду, он пошел на своей собственной тяге, и на борт пригласили всех важных шишек — членов Ассамблеи Тринидада, и губернатора с его служащими, и епископа. Вот как раз епископ-то и отмочил штуку.
Тут его история оборвалась: он полностью отвлекся, боковым зрением наблюдая за тем, какое впечатление его бравада производит на капитана.
— Что он сделал? — спросила Маргарет.
— Посадил их на мель.
— Но зачем они ему дали рулить? — спросил Эдвард. — Могли бы сообразить, что он не умеет.
— Эдвард, как ты смеешь, разве можно так говорить про епископа? — сделала ему замечание Рейчел.
— Да он не пароход посадил на мель, сынок, — сказал помощник, — это было невинное, маленькое, чертовски невезучее пиратское суденышко, оно как раз шло против течения в сторону Бока-Гранде под северным бризом.
— Здорово! — сказал Эдвард. — И как же ему это удалось?
— У них у всех была морская болезнь: они на пароходе были в первый раз, а на нем качает не то что на порядочном парусном судне. Никто не мог оставаться на палубе, кроме епископа, — вот тому было хоть бы хны. И вот когда бедный маленький пиратик шел им наперерез и оказался прямо у них под носом и увидел, что они подходят прямо по ветру, но без парусов, и посреди корабля облако дыма, а в дыму, посередке, торчит старый епископ, и от лопастей колес стоит такой гвалт, будто кит, которого блохи в ухо покусали, пытается почесаться, он тут же посадил свой корабль у берега на мель и удрал в лес. И никогда больше не выходил в море, ни разу; начал потом выращивать какао-бобы. Но несчастному дураку совсем не повезло: уж очень он спешил и сломал себе ногу; а те высадились на берег и нашли его. А он как увидал, что к нему идет епископ, начал орать, что это дьявол.
— О-ох! — задохнулась от ужаса Рейчел.
— Очень глупо с его стороны, — сказал Эдвард.
— Мы многого не знаем! — сказал помощник. — Не так уж он был неправ! С того времени они и сжили со свету нашу профессию, Пар и Церковь… все из-за них, что из-за пароходов, что из-за проповедников… всё пароходы да проповедники… А теперь что — смешно сказать, — оборвал он, вдруг сам проникшись интересом к тому, что говорил. — Пар и Церковь! Что они вдвоем натворили, а? Конечно, можно сказать, что и ничего, можно подумать, они дерутся друг с другом, как кошка с собакой, — но не тут-то было: они разжирели, как два вора… жирные, как ворье. — Не то что во времена Пастора Одейна.
— А кто это? — любезно спросила Маргарет.
— Вот это был хороший пастор, то что надо, yn wyr iawn[4]!
Он был ректором в Розо — ох и давно это было!
— Послушай-ка! Иди прими штурвал, а я пойду передохну! — проворчал капитан.
— Не могу точно сказать, как давно, — продолжал помощник громким, неестественным голосом, в котором теперь слышалась еще и нотка торжества. — Лет сорок тому назад, а то и больше.
Он начал рассказывать историю знаменитого ректора из Розо — по свидетельству современников, одного из превосходнейших, проникновеннейших проповедников своего времени, чьи выступления всегда были возвышенными, кроткими и внушающими благоговение; дополнением к пастырскому жалованью ректора служило то, что он был собственником небольшого каперского судна.
— Послушай! Отто! — позвал капитан.
Но помощнику предстояло еще длинное повествование о злоключениях пастора: начиная с захвата его шхуны (в тот момент контрабандой везшей негров на Гваделупу) другим капером, с Невиса; и как пастор отправился на Невис, и вывесил имя своего соперника на дверях здания суда, и стоял там на карауле три дня с заряженными пистолетами, надеясь, что тот явится и бросит ему вызов.
— Что, драться на дуэли? — спросил Гарри.
— Но вы же сказали, он был духовным лицом? — спросила Эмили.
Но дуэли, как оказалось, вовсе не претили этому священнику. В общей сложности он за свою жизнь дрался тринадцать раз, сказал им помощник; и был такой случай: дожидаясь, пока секунданты перезарядят пистолеты, он приступил к своему противнику с предложением “просто как-то убить время, милостивый государь” — и уложил его наземь ударом кулака.
Тем временем, однако, его враг лег на дно; тогда он оснастил вторую шхуну и по будним дням сам принимал над нею команду. Его первой жертвой стал, по видимости, безобидный испанский купец; но тот внезапно открыл четырнадцать замаскированных пушечных портов, и тут уж ему самому пришлось сдаваться. Всю его команду перерезали, кроме него самого и его плотника, — они всю ночь прятались за бочкой с водой.
— Но я не понимаю, — сказала Маргарет, — он что, был пират.
— Конечно, был! — сказал помощник Отто.
— Тогда почему же вы сказали, что он был духовным лицом? — допытывалась Эмили.
Вид у помощника был такой же ошарашенный, как и у нее самой.
— Ну, он же был ректором в Розо, так? А еще бакалавром искусств, бакалавром богословия? В любом случае он был ректором, пока до нового губернатора не дошли какие-то невероятные истории, которые его марали, и тогда тот вынудил его уйти в отставку. Он там был самый лучший проповедник из всех, какие у них бывали, — он бы и епископом стал, когда бы его кто-то не оклеветал перед губернатором!
— Отто! — позвал капитан примирительным тоном. — Подойди сюда, я хочу с тобой поговорить.
Но глухой и торжествующий помощник все еще был всецело увлечен продолжением своей истории: как Одейн тогда сделался торговцем и с грузом зерна отправился на Сан-Доминго, и обосновался там; как он вызвал на дуэль двух чернокожих генералов, и обоих ранил, и Кристоф пригрозил, что повесит его, если те умрут. Но пастор (питая мало доверия к тамошним докторам) бежал ночью на беспалубном суденышке и добрался до Св. Евстафия. Там он обнаружил множество вероисповеданий при отсутствии служителей культа, вот он и стал опять священником на все руки: с утра служил мессу для католиков, потом совершал лютеранское богослужение по-голландски, потом заутреню по англиканскому обряду, а по вечерам пел гимны и произносил проповеди о вечном адском пламени методистам. Тем временем его супруга, имевшая склонности более мирные, проживала в Бристоле; он же теперь женился на вдове-голландке, причем брачной церемонией, проявив присущую ему изобретательность, руководил самолично.
— Но я не понимаю! — сказала Эмили в отчаянии. — Он был настоящим священником?
— Конечно нет, — сказала Маргарет.
— Но не мог же он сам себя обвенчать, раз он не был священником, — возразил Эдвард. — Мог или не мог?
Помощник тяжело вздохнул.
— Но в наши дни англиканская церковь такого не одобряет, — сказал он. — Они все против нас.
— Я думаю, и в самом деле не одобряет! — произнесла Рейчел медленно, тоном глубокого негодования. — Он был очень безнравственный человек.
— Он был в высшей степени почтенной персоной, — строго ответил помощник, — и чудесным, проникновенным проповедником! Это уж точно, в Розо были ох как раздосадованы, когда услыхали, что его заполучили на Св. Евстафия.
Капитан Йонсен с силой стукнул по штурвалу и подошел к ним с лицом жалким и страдающим.
— Отто! Mein Schatz!..[5] — начал он, обвив свои громадные медвежьи лапы вокруг шеи помощника. Без дальнейших препирательств они вместе спустились вниз, а на корму прошел незваный матрос и взялся за штурвал.
Спустя десять минут помощник снова появился на палубе, очень ненадолго, и разыскал детей.
— Что тут капитан вам наговорил? — спросил он. — Ругал вас за что-то, да?
Он принял их общее неловкое молчание за согласие.
— Вы слишком уж не принимайте к сердцу, что он там сказал, — продолжал он. — Он иногда вот так сердится и ругается, а через минуту сам бы себя съел, вот прямо съел бы себя!
Дети уставились на него в изумлении: что, скажите на милость, он старался этим выразить?
Но помощник, казалось, считал, что полностью объяснился в соответствии с возложенной на него миссией; он повернулся и снова спустился вниз.
В течение нескольких часов развеселый, но все же однообразный гам, наводящий на мысль о пирушке, доносился снизу из каюты сквозь световой люк. Когда наступил вечер, бриз сник почти до полного штиля; рулевой донес, что оба — и Йонсен, и Отто — крепко спят, навалясь на стол в каюте, голова одного на плече другого. Поскольку рулевой давно позабыл, каким курсом они шли раньше, и просто правил по ветру, а теперь и вовсе не было никакого ветра, по которому можно было бы править, он (то есть рулевой) заключил, что штурвал может прекрасно обойтись и без него.
Примирение капитана с помощником заслуживало того, чтобы вся команда отпраздновала это событие пьянкой.
Открыли бочонок с ромом, и скоро рядовые матросы были в таком же бессознательном состоянии, как и старшие по команде.
Если сложить всё вместе, для детей это был один из неприятнейших дней во всей их жизни.
Когда рассвело, вся команда была еще мало на что пригодна, и брошенный в небрежении корабль двигался в неопределенном направлении. Йонсен, все еще нетвердо державшийся на ногах, с больной головой и духом, достойным Наполеона, но смутным, вышел на палубу и стал озираться кругом. Солнце взошло и сияло, как прожектор, но, кроме него, смотреть в округе было не на что. Ни клочка суши, куда ни глянь, а море и небо представали чем-то неопределенно-слитным, неким вместилищем, идеально подходящим для того, чтобы покоить обоюдную нераздельную твердь. И не прежде, чем Йонсен много раз вновь и вновь огляделся вокруг, он осознал, что видит корабль, причем в точке, которая, судя по всему, должна была принадлежать небу, но не на очень большом расстоянии.
В течение какого-то, пусть недолгого, времени он никак не мог вспомнить, что же положено делать пиратскому капитану, завидев парус, и у него не было никакого настроения напрягать свой мозг, чтобы постараться это вспомнить. Но спустя время воспоминание пришло само — следовало отправиться в погоню.
— В погоню! — приказ его торжественно прозвучал в утреннем воздухе, а потом он спустился вниз и поднял помощника, а тот поднял команду.
Ни у кого не было ни малейшего понятия, где они находятся и что это было за судно, которое они наметили себе добычей, но в тот момент все подобные соображения были слишком для них мудреными. Когда солнце несколько отделилось от своего отражения, поднялся бриз, паруса кое-как были поставлены по ветру, и погоня, как и положено, началась.
Через час или два, когда воздух стал прозрачнее, выяснилось, что их жертва — торговый бриг, не слишком тяжело груженный и с хорошим ходом; шел он, действительно, так ходко, что они, толком не приведя себя в порядок, еле могли за ним угнаться. Йонсен стремительно шаркал туда-сюда по палубе, как челнок, тянущий уток взад и вперед сквозь ряднину корабельной суеты. Он был очень доволен собой, страшно взволнован и тщился сочинить какую-нибудь хитроумную схему захвата. Погоня продолжалась, но миновал полдень, а расстояние между двумя судами едва-едва (если вообще) сократилось. Йонсен, однако, был слишком полон надежд, чтобы отдать себе в этом отчет.
Есть такая уловка у пиратов, когда, гонясь за кораблем, они тащат за собой на буксире запасную стеньгу или какой-то другой громоздкий предмет. Он исполняет роль плавучего якоря или тормоза, и преследуемый, видя, что они идут на всех парусах и явно выбиваются из сил, недооценивает их скоростные возможности. А потом, когда спускается ночь, пираты втаскивают этот брус на борт, быстро догоняют второй корабль и застают его врасплох.
Было несколько причин, почему эта уловка не годилась в данном случае. Во-первых, и это наиболее очевидно, было сомнительно, способны ли они, в их нынешнем состоянии, догнать бриг вообще, даже если совсем не рассматривать возможность такого гандикапа. Во-вторых, бриг не выказывал никаких признаков тревоги. Он продолжал плыть обычным ходом, в мирном неведении той чести, какую они ему оказывали.
Однако капитан Йонсен был человек очень и очень хитроумный. После полудня он приказал взять запасной брус на буксир за кормой, как я и описал. В результате шхуна сдала свои позиции, и, когда спустилась ночь, они были, по меньшей мере, мили на две дальше от брига, чем на рассвете. Когда стемнело, брус, разумеется, втащили на борт и приготовились к последнему акту. Они следовали за бригом по компасу в часы кромешной тьмы, совершенно его не видя. Когда же настало утро, вся команда столпилась у леера в ожидании.
Но бриг исчез. Море было голым, как яйцо.
Если они уже и раньше потерялись, то теперь потерялись вдвойне. Йонсен понятия не имел, в какой точке пространства протяженностью миль в двести он находится; и, всегда пренебрегая секстантом, но имея неискоренимую привычку к счислению пути, он теперь не располагал средствами, чтобы это выяснить. При всем при том это его не слишком беспокоило, потому что рано или поздно, но должно было случиться одно из двух: либо ему на глаза попадется какой-нибудь известный ему клочок суши, либо он захватит какой-нибудь корабль, где осведомлены лучше, чем он сам. А тем временем, поскольку никакого конкретного пункта назначения у него не было, ему было все едино, что одна часть моря, что другая.
Участок, где он заблудился, однако, со всей очевидностью был вне основных путей судовождения; проходили дни и недели, а и близко не было даже такой возможности захвата, как в случае с бригом.
Но капитан Йонсен не сожалел о том, что на какое-то время оказался не на виду у публики. Перед тем как он покинул Санта-Люсию, до него дошли новости о том, что “Клоринда” зашла в Гавану, и о той фантастической истории, которую рассказывал Марпол. “Двенадцать замаскированных пушечных портов” страшно его позабавили, поскольку у него вообще не было артиллерии, но, когда он услышал, что Марпол обвинил его в убийстве детей — Марпол, этот подлец из подлецов, недостойный ни малейшего уважения, — его ярость прорвалась в одной из этих его внезапных вспышек. Потому что это было невообразимо — в течение тех нескольких первых дней, — чтобы он коснулся даже волоса на голове у кого- нибудь из детей, чтобы он даже слово сказал им поперек. Они ведь все еще представлялись ему тогда чем-то нездешне-непорочным, а еще чем-то вроде новой игрушки; и не раньше, чем исчезла их застенчивость, начал он совершенно искренне жалеть, что провалилась его попытка не брать их с собой, а оставить с женой начальника магистратуры.
Недели проходили в бесцельных блужданиях. Для детей время шло, как во сне: ничего не происходило, каждый дюйм шхуны был теперь им так же знаком, как “Клоринда” или Ферндейл; они угомонились, успокоились и просто потихоньку росли, как это было с ними в Ферндейле и как это было бы и на “Клоринде”, окажись у них там побольше времени.
А потом с Эмили произошла очень важная вещь. Она вдруг осознала, кто она такая.
Трудно объяснить, по какой причине это не случилось с ней пятью годами раньше или не могло бы случиться еще через пять лет, и совсем невозможно — почему это пришло к ней именно в тот день.
Она играла в дом в закутке на самом носу, за брашпилем (на который она повесила буксирный гак в качестве дверного молотка), а потом ей это надоело, и она прогулялась просто так, без всякой цели, до кормы, смутно размышляя о каких-то пчелках и о королеве фей, и вдруг ее осенило, что она — это она.
Она остановилась как вкопанная и стала всю себя внимательно рассматривать — насколько она сама попадала в поле своего зрения. Видно ей было немного, в общем-то лишь перед ее платья, и то не полностью, еще руки — она подняла их для тщательного осмотра, но этого ей было достаточно, чтобы составить примерное представление о маленьком теле, которое, как она вдруг поняла, было ее.
Она стала смеяться, и даже как-то злорадно. “Ну и ну, — приблизительно так она думала, — надо же, именно ты взяла и вот так попалась! И никуда теперь от этого не деться, и еще очень долго так и будет: ты должна еще сколько-то пробыть ребенком, а потом вырасти, а потом состариться, и только потом сможешь избавиться от этого дурацкого наряда”.
Полная решимости не позволить ничему помешать ей в этот важнейший момент, она стала взбираться по выбленкам своим привычным путем на свою любимую площадку на вершине мачты. И каждый раз, как она, совершая это простейшее действие, двигала рукой или ногой, ее вновь и вновь пронизывало изумление, что они так легко ей подчиняются. Память, конечно, говорила ей, что они и раньше всегда так делали, но раньше ей и в голову не приходило, насколько это поразительно.
Усевшись на площадке, она принялась изучать кожу на руках с величайшим вниманием, ведь это была ее кожа. Она спустила платье с плеча и заглянула под платье, желая убедиться, что она и вправду продолжается там, под одеждой, а потом приподняла плечо и коснулась им щеки. От контакта лица с теплой голой впадинкой на плече ее охватила приятная дрожь, как от чьей-то доброй дружеской ласки. Но пришло ли это ощущение от щеки или от плеча, плечо ли ласкало щеку или щека ласкала плечо, разобраться было нельзя.
Как только до ее сознания полностью дошел тот потрясающий факт, что теперь она была Эмили Бас-Торнтон (почему ей понадобилось вставить это словечко “теперь”, она не знала: у нее, конечно, и в мыслях не было чепухи вроде того, что прежде она была еще кем-то, а потом ее душа переселилась в нынешнее тело), она начала со всей серьезностью обдумывать, что же из этого следует.
Во-первых, что же это за сила так распорядилась, что из всех людей в мире, которыми она могла бы быть, она стала вот этой единственной и неповторимой Эмили; что она родилась именно в таком-то и таком-то году из всех лет, сколько их есть во Времени, и была заключена в эту единственную в своем роде, довольно симпатичную маленькую шкатулку из плоти? Сама ли она себя выбрала или это Бог сделал?
Вслед за тем другое рассуждение: а кто такой Бог? Страшно подумать, сколько она про Него уже слышала, но вопрос о Его личности оставался непроясненным, и все тут принималось на веру, как и в случае с нею самой. Может, она сама и была Бог? Может, она вот это как раз и старалась вспомнить? Но чем больше она старалась, тем безнадежней воспоминание от нее ускользало. (Какая нелепость — быть не в состоянии вспомнить такую важную вещь: был ты Богом или не был!) И она дала ему ускользнуть — может быть, оно придет к ней позже.
Во-вторых, почему же все это не случилось с ней раньше? Вот сейчас она прожила уже больше десяти лет, но такое никогда ей и в голову не приходило. Она чувствовала себя как человек, который внезапно вспоминает в одиннадцать часов вечера, сидя в кресле у себя дома, что он ведь принял приглашение пойти сегодня вечером куда-то на обед. Непонятно, с чего это он вспомнил об этом сейчас, но не менее непонятно, почему он не мог вспомнить об этом вовремя и выполнить свое обещание. Как он мог просидеть тут весь вечер и ни малейшее дурное предчувствие его не кольнуло? Как могла Эмили продолжать быть Эмили десять лет подряд и ни разу не обратить внимания на этот совершенно очевидный факт?
Не нужно полагать, что она рассуждала обо всем этом в такой вот упорядоченной, но довольно нудной манере. Каждая мысль приходила к ней в мгновенном озарении, не отягощенная словесами, а в промежутках ее разум бездельничал, либо совсем ни о чем не думая, либо возвращаясь все к тем же пчелкам и королеве фей. Если собрать воедино все время, когда она мыслила сознательно, получилось бы, вероятно, где-нибудь от четырех до пяти секунд, ну, может быть, ближе к пяти, но все эти моменты были рассредоточены на протяжении едва ли не часа.
Ну ладно, допустим, что она — Эмили, что же из этого следовало, помимо того, что она заключена в этом маленьком отдельном теле (которое именно в этот миг стало подавать свои собственные сигналы: зачесалось в каком-то неопределенном месте, скорее всего где-то на правом бедре) и пребывает где- то позади данной конкретной пары глаз?
А из этого вытекала целая куча всяких обстоятельств. На первом месте была ее семья, столько-то братьев и сестер, от которых она прежде никогда себя полностью не отделяла, но теперь к ней пришло такое внезапное чувство личной обособленности, что они показались ей такими же отъединенными от нее, как, например, корабль. Тем не менее волей-неволей она была с ними связана почти так же прочно, как со своим собственным телом. А затем было это путешествие, этот корабль, эта мачта, которую она сейчас обнимала своими ногами. Она начала исследовать ее почти с такой же пылкой увлеченностью, как до того изучала кожу своих рук. А когда она спустится с мачты, что она увидит внизу? Там будут Йонсен, Отто, команда, все, из чего соткана материя повседневной жизни, которую она до сих пор просто воспринимала такой, как она есть, но которая сейчас вызывала у нее смутную тревогу. Что случится дальше? Какие несчастья могут вот-вот обрушиться, несчастья, грозящие именно ей из-за ее невольного единства с телом Эмили Торнтон?
Внезапный ужас охватил ее: знает ли кто-нибудь? (То есть знает ли кто-то, что она не просто маленькая девочка вообще, а именно особенная, одна-единственная Эмили — а может быть, даже и Бог!) Она не могла бы сказать почему, но эта мысль внушала ей ужас. Было бы уже достаточно скверно, если бы они догадались, что она — отдельная, особенная личность, но если они догадаются, что она и есть Бог! Любой ценой она должна скрыть это от них. Но что, если они уже знают, кто она такая, и просто ей этого не показывают (как, например, стража не показывает этого ребенку-королю)? И в том и в другом случае ей оставалось только вести себя так, будто ей ничего не известно, и таким образом отвести им глаза.
Но если она — Бог, почему бы тогда не обратить всех матросов в белых мышей или не поразить Маргарет слепотой, не излечить кого-нибудь, не сотворить еще какой-нибудь акт Божественного милосердия? Зачем ей это скрывать? Она ни разу себя прямо об этом не спросила, но инстинкт подсказывал ей, что так надо. Тут, конечно, был элемент сомнения (вдруг она совершает ошибку и сохранение тайны ей не поможет), но гораздо сильнее было чувство, что она куда лучше сможет справиться с ситуацией, когда станет чуть постарше. Раз уж это ей открылось, назад пути нет, но до поры до времени самое лучшее — свою божественную природу запрятать в рукав. Взрослые подходят к жизни, отягощенные хитроумными измышлениями и заранее всего опасаясь, и, как правило, терпят неудачу. Не так дети. Ребенок хранит самый страшный секрет, не прилагая ни малейших усилий, и раскрыть этот секрет практически нельзя. Родители, убежденные, что видят своего ребенка насквозь во многих случаях, когда ребенок об этом и не подозревает, редко могут себе это даже представить, и, если есть что-то такое, что ребенок действительно решает утаить, у них нет никаких шансов.
Так что Эмили ничего не опасалась, решив сохранить свой секрет, и ни в чем для этого не нуждалась.
Внизу на палубе младшие дети снова и снова собирались кучкой внутри огромной бухты каната и притворялись, будто спят, а потом вдруг выпрыгивали из нее с паническим визгом и принимались скакать вокруг нее как бы в ужасе и смятении. Эмили наблюдала за ними с таким безличным вниманием, как будто смотрела в калейдоскоп. Вскоре Гарри заметил ее и завопил:
— Эмили-и! Спускайся, пошли играть в “пожар”!
Тут ее обычные интересы моментально ожили. Все жившие в ее душе склонности сочувственно откликнулись и устремились к игре. Но вдруг все это разом стало ей безразлично, и не просто безразлично, но она даже почувствовала, что не расположена тратить силы на то, чтобы возвысить свой благородный глас и ответить на их призывы.
— Пошли! — крикнул Эдвард.
— Пошли поиграем! — крикнула Лора. — Не будь свиньей! Потом в наступившей тишине донесся голосок Рейчел:
— Да не зови ты ее, Лора, зачем она нам нужна?
Но на Эмили это совершенно не произвело впечатления — она была только рада, что сейчас им вполне хватало их самих. Она уже начинала ощущать, как на нее давит груз ответственности.
Он автоматически лег на ее плечи после того, как устранилась Маргарет.
Поведение Маргарет сбивало с толку, с ней была просто какая-то морока. Эмили не могла понять, в чем тут дело, и это ее беспокоило. Она мысленно возвращалась к той ночи, с неделю назад, когда она сама вдруг ни с того ни с сего укусила капитана. При воспоминании о собственном странном поведении ее била тревожная дрожь.
Той ночью вся команда страшно напилась, стоял чудовищный шум — заснуть было невозможно. В конце концов Эдвард попросил ее рассказать им сказку. Но она была не в “рассказывательном” настроении, и тогда они стали просить Маргарет — все, кроме Рейчел, которая умоляла Маргарет ничего не рассказывать, потому что, как она выразилась, ей хотелось поразмышлять. Но Маргарет была очень польщена, что ее просят, и начала скучнейшую сказку про принцессу, у которой было много-много нарядов и которая все время колотила своего слугу за то, что тот все путает, и сажала его в темный чулан. Во всей сказке, по правде говоря, не было ничего, кроме платьев и колотушек, и Рейчел стала умолять ее остановиться.
В средней части судна кучка матросов стала спускаться по лесенке, очень медленно и из-за чего-то бурно препираясь. Они встали, сгрудившись на дне трюма, слегка пошатываясь и повернувшись внутрь своей кучки, к одному из их числа. Было так темно, что разглядеть, кто это, было невозможно. Они приставали к нему, чтобы он что-то сделал — а тот упирался.
— Черт! — воскликнул он, язык его заплетался. — Принеси- те свет, я не могу разглядеть, где они тут!
Это был голос капитана, но как он изменился! В нем слышалось какое-то сдавленное волнение. Кто-то зажег фонарь и держал его, подняв повыше. Капитан Йонсен стоял там на своих ножищах, напоминая наполовину куль с мукой, наполовину — тигра, готовящегося к прыжку.
— Что вам угодно? — вежливо спросила Эмили.
Но капитан Йонсен стоял в нерешительности, переминаясь с ноги на ногу, точно за штурвалом.
— Вы ведь пьяны? — громко и осуждающе сказала Рейчел своим пронзительным голоском.
Но страннее всех повела себя Маргарет. Она пожелтела, как сыр, а глаза ее расширились от ужаса. Ее трясло с головы до пят, как в лихорадке. Зрелище было нелепое. Тут Эмили вспомнила, как по-идиотски была напугана Маргарет, когда они в самый первый раз ночевали на шхуне.
В этот момент капитан нетвердой походкой подошел к Эмили и, взяв ее одной рукой за подбородок, другой стал гладить по волосам. Она почувствовала что-то вроде легкого головокружения, вцепилась ему в большой палец и укусила его что есть мочи; затем, в ужасе от собственного неистовства, бросилась по трюму туда, где остальные дети сбились изумленной кучкой.
— Что ты натворила? — крикнула Лора, отталкивая ее в гневе. — Ты, злая девчонка, ты же сделала ему больно!
Йонсен затопал ногами, сыпля проклятьями и хватаясь за палец. Эдвард подал ему свой носовой платок — все, что у них было, чтобы сделать перевязку. Он постоял несколько мгновений, таращась на свой забинтованный палец, потряс головой, как мокрый ретривер, и вернулся на палубу, чертыхаясь на каждом выдохе. Маргарет же потом так разболелась, что дети подумали, не в самом ли деле она подхватила лихорадку, и никакого толку добиться от нее было нельзя.
Когда Эмили, с ее вновь обретенным самосознанием, проигрывала в голове эту сцену, она как будто перечитывала историю в книжке, так мало ответственности она чувствовала за то совершенно механически действовавшее существо, которое укусило капитана за большой палец. Ей даже не было особенно это интересно: да, это была странность, но, в сущности, такое мелкое происшествие в жизни теперь странностью не казалось.
Что до Йонсена, то он и Эмили с тех пор друг друга избегали, как бы по взаимному соглашению. Из-за того, что она его укусила, она со всеми была в раздоре: на другой день никто из детей не стал с ней играть, и она сознавала, что полностью это заслужила — она совершила дикий поступок. И все- таки Йонсен, избегая ее, имел вид скорее пристыженный, чем сердитый… это было непостижимо.
Но что ее интересовало гораздо больше, так это чудное поведение Маргарет в течение нескольких следующих дней.
По временам Маргарет в самом деле вела себя очень странно. Сначала казалось, что она с каким-то чрезмерным страхом относится ко всем мужчинам, но потом она вдруг принималась ходить по палубе за ними по пятам, как собака — не за Йонсеном, это правда, но за Отто в особенности. Потом вдруг прекращала эти хождения и находила убежище в каюте.
Курьезно было то, что теперь она всех их, то есть детей, избегала совершенно, и все свое время проводила с матросами; матросы же, со своей стороны, похоже, прилагали особые усилия, не только чтобы не дать ей возможности поговорить с другими детьми, но даже чтобы другие дети ее не видели.
Теперь они редко могли ее видеть, а когда видели, она выглядела настолько изменившейся, что ее трудно было узнать, но что именно изменилось, сказать тоже было трудно.
Эмили со своей площадки на вершине мачты могла видеть сейчас только голову девушки в световом люке каюты. Несколько ближе к носу корабля Хосе присоединился к детской игре и ползал туда и сюда на четвереньках, возя их всех на спине — он, конечно, изображал пожарную машину: они видели такую в английских иллюстрированных журналах.
— Эмили! — позвал Гарри. — Пошли поиграем!
Занавес стремительно упал над всеми размышлениями Эмили. В одну секунду она снова стала счастливым маленьким животным — одним из счастливых маленьких животных. Она соскользнула вниз по вантам, как заправский матрос, и в мгновение ока уже командовала пожаротушением так же властно, как и все остальные в этой бригаде, состоявшей из одних начальников.
В эту ночь в Кроватном парламенте был наконец поднят вопрос, который — и вы, вероятно, сильно удивитесь — раньше там никогда не поднимался. Не успела Эмили с беспощадной свирепостью установить в своем семействе тишину, как раздался торопливый, взволнованный, шепелявый, тоненький голосок Гарри:
— Эмили, Эмили, можно я тебя спрошу, ну пожалуйста?
— Спать!
Несколько мгновений слышно было, как совещаются шепотом.
— Но это очень важно, ну пожалуйста, и мы все хотим знать.
— Ну что?
— Эти люди — пираты?
Эмили в изумлении села, выпрямившись как громом пораженная.
— Разумеется, нет!
Гарри произнес тоном, гораздо более удрученным:
— Ну, я не знаю… Я только подумал, что они, может быть…
— Но они и есть пираты! — уверенно заявила Рейчел. — Мне Маргарет сказала!
— Бред! — сказала Эмили. — В наше время не бывает никаких пиратов.
— А Маргарет сказала, — продолжала Рейчел, — что, когда мы на том корабле сидели взаперти, она слышала, как один матрос громко сказал, что на борт поднялись пираты.
Эмили озарило.
— Да нет, дурочка, он, должно быть, сказал пилоты[6].
— А кто это — пилоты? — спросила Лора.
— Ну, они поднимаются на борт, — не особенно складно объяснила Эмили. — Ты что, не помнишь, у нас дома в столовой висела картина, она называлась “Пилот поднимается на борт”.
Лора слушала с чрезвычайным вниманием. Объяснение, кто такие пилоты, было не слишком-то ясным, но ведь кто такие пираты, она тоже не знала. Вы в таком случае могли бы подумать, что вся эта дискуссия для нее мало что значила — и оказались бы неправы: вопрос был, очевидно, важным для старших детей, поэтому Лора вся обратилась в слух.
Ересь про пиратов была в значительной степени поколеблена. Как они могли сказать определенно, какое именно слово слышала Маргарет? Рейчел переметнулась на другую сторону.
— Не могут они быть пиратами, — сказала она. — Пираты злые.
— А может, мы у них спросим? — упорствовал Эдвард. Эмили взвесила это предложение.
— Я думаю, это будет не очень-то вежливо.
— Да ну, они точно возражать не будут, — сказал Эдвард. — Они очень порядочные.
— А я думаю, им это не понравится, — сказала Эмили. В глубине души она боялась ответа: если они — пираты, тогда опять-таки лучше делать вид, будто им это неизвестно.
— Придумала! — сказала она. — А не спросить ли мне Мышь с Эластичным Хвостом?
— Да, давай! — воскликнула Лора. Уже месяцы прошли с тех пор, как у оракула последний раз спрашивали совета, но ее вера в него осталась незыблемой.
Эмили посовещалась сама с собой, издав серию коротких попискиваний.
— Она говорит, что они — пилоты, — провозгласила она.
— Эх, — сказал Эдвард с чувством, и все отправились на боковую.
Эдвард часто размышлял, вышагивая взад и вперед по палубе с сосредоточенно сдвинутыми бровями, что вот такая жизнь как раз по нему. Какой он везучий парень, что счастливый случай забросил его сюда и ему не пришлось убегать из дома, чтобы попасть на море, как поступает большинство других людей! Невзирая на постановление Белой Мыши (которой он втайне уже давно перестал верить), он нисколько не сомневался, что это пиратский корабль; а еще не сомневался, что вскоре, когда Йонсен будет убит в какой-нибудь яростной схватке, матросы единодушно выберут его своим капитаном. Девчонки только мешают. Корабль — не место для них.
Когда он станет капитаном, он всех их высадит на берег.
А ведь было время, ему самому хотелось быть девочкой. “В молодости, — доверительно сообщил он как-то Гарри, смотревшему на него с обожанием, — я, бывало, думал, что девочки больше и сильнее мальчиков. Ну, не дурак ли я был?” — “Да”, — сказал Гарри.
Гарри не сознался в этом Эдварду, но он сам сейчас хотел бы стать девочкой. Причина тут была другая: он был младше
Эдварда и все еще не вышел из влюбчивого возраста, и поскольку он находил общество девочек почти волшебно сладостным, то по наивности воображал, что наслаждение это еще усилится, если он сам станет одной из них. Раз он был мальчик, его никогда не допускали в их круг, когда они принимались секретничать. Эмили, конечно, была старовата, чтобы в его глазах считаться женщиной, но Рейчел и Лоре он был предан, не отдавая предпочтения одной перед другой. Эдвард станет капитаном, а он — помощником, и когда ему воображалось это будущее, оно состояло по преимуществу в спасении Рейчел — или Лоры, n’importe[7] — от все новых и все более замысловатых опасностей.
К этому времени все они на шхуне были у себя дома, как раньше на Ямайке. И действительно, у самых младших никаких связных воспоминаний не осталось от Ферндейла — лишь несколько как бы выхваченных ярким светом картин довольно незначительных происшествий. Эмили, конечно, помнила много разного и могла сложить воспоминания воедино. Смерть Табби, например: пока жива, она этого не забудет. Она помнила и то, как буря сровняла Ферндейл с землей. А ее Землетрясение — ведь она пережила землетрясение и помнила каждую его подробность. Было ли разрушение Ферндейла следствием землетрясения? Очень на то похоже. Еще тогда был довольно сильный ветер. Ей помнилось, что они все купались, когда началось землетрясение, а потом куда-то скакали на пони. Но они были в доме, когда тот рухнул, она была в этом практически уверена. Одно с другим не очень хорошо вязалось. Потом еще: когда случилось, что она нашла ту негритянскую деревню? С поразительной ясностью ей вспоминалась излучина ручья, и как она нащупывала корни бамбука в бурлящей воде родника, и как оглянулась и увидела черных ребятишек, вприпрыжку убегающих вверх по прогалине. Должно быть, все это произошло годы и годы тому назад. Но яснее всего помнилась та страшная ночь, когда Табби с угрожающим видом выступал взад и вперед по комнате, глаза его горели ярким пламенем, шкура дыбилась, голос выводил трагическую мелодию, а потом эти ужасные черные призраки влетели через окно над дверью и яростно кинулись догонять его в кустарнике. Ужас этой сцены с тех пор даже вырос, потому что два или три раза она возвращалась к Эмили во сне и потому что во сне в этой сцене (хотя она была, кажется, той же самой) с каждым разом появлялись какие-то новые пугающие отличия. Однажды ночью (и эта ночь была хуже всех) она бросилась его спасать, как вдруг ее милый верный Табби подступил к ней с тем же ужасным выражением на лице, какое было у капитана в тот раз, когда она прокусила ему палец, и кинулся за ней в погоню по аллеям, аллеям, аллеям, аллеям капустных пальм, а в конце аллей был Эксетер-Хаус, но никак не становился ближе, сколько она ни бежала. Она знала, конечно, что это не настоящий Табби, а какой-то дьявольский двойник. И Маргарет сидела под апельсиновым деревом и глумилась над ней, черная, как негр.
Одной из неприятностей жизни на море были тараканы. Тараканы были крылатые. Они кишели в трюме, и вонь от них стояла жуткая. Приходилось с ними мириться. От мытья в море большого проку не было; обычная вещь — утром просыпаешься, а эти звери гложут нежную кожу у тебя под ногтями или грызут твердую кожу у тебя на подошвах, да так, что потом и ходить тяжело. Стоит чему-нибудь хоть чуть-чуть засалиться или загрязниться, они тут как тут. Петли для пуговиц были для них источником особого наслаждения. Предположим, вы решили постираться, но пресная вода — вещь слишком ценная, а от соленой нет никакого толка. Оттого, что они все время хватались за канаты, пропитанные дегтем, и за промасленное железо, руки у всех были позорно грязные, как у маленьких обитателей трущоб. Согласно матросской поговорке, в месячный рацион моряка входят “два галлона дерьма”, но дети на шхуне зачастую поглощали куда больше.
Не то чтобы шхуна была грязным кораблем — разве что носовой кубрик этим отличался, — но все остальное благодаря северному воспитанию капитана и помощника выглядело довольно чистым. Но даже самый чистый на вид корабль редко оказывается чистым, если провести по чистому месту рукой. Их одежду Хосе время от времени стирал вместе со своей собственной рубашкой, и в тамошнем климате к утру все снова было сухим.
Ямайка постепенно растворилась в прошлом. Англия, куда они предположительно направлялись и чей причудливый образ когда-то понемногу выстроился у них в воображении благодаря постоянным упоминаниям в разговорах родителей, снова отступила в область туманного мифа. Они жили настоящим и приспособились к нему, и после того, как они провели здесь много недель, впору было подумать, что они и родились на подвесной койке и крещены в нактоузе. Казалось, у них совсем отсутствовал естественный страх высоты, и чем выше они забирались над палубой, тем им было веселее. В тихую погоду Эдвард взял обыкновение подниматься на мачту и, пропустив перекладину под коленями, висеть на брасах, чтобы ощутить, как кровь приливает к голове. А еще кливер, который обычно был спущен, служил замечательным укрытием при игре в прятки: вы крепко зажимаете в кулаке тросы и марлини и закутываетесь в парусину. Однажды, подумав, что Эдвард спрятался там, и не догадавшись взглянуть на утлегарь, остальные дети высвободили линь и так сильно все вместе потянули за фал, что тот едва не сбросил Эдварда в море. Миф об акулах сильно преувеличивает реальную опасность: неправда, например, что они способны отхватить ногу прямо от бедра — их укусы разрывают, но не срезают начисто; когда они делают попытки атаковать, опытный пловец может легко держать их на отдалении сильными ударами по носу[8]; но все равно у такого маленького мальчика, как Эдвард, если он свалится за борт, мало надежды на спасение, так что за свою проделку все они получили суровый нагоняй.
Часто несколько этих толстых, как из резины сделанных, протуберанцев часами следуют за кораблем — возможно, именно в надежде на какую-нибудь такую шутовскую выходку. От акул, однако, есть и своя польза: как хорошо известно, “поймаешь акулу — поймаешь бриз”, и, если нужен ветер, матросы насаживают наживку на большой крюк и скоро уже втягивают акулу на борт с помощью лебедки. Чем крупнее добыча, тем сильнее ветер, на который можно надеяться; ее хвост приколачивают к утлегарю. Однажды они поймали просто-таки громадный экземпляр, и кто-то, вырезав акульи челюсти, выкинул их в корабельную уборную (никто на судне не был настолько неуклюж, чтобы пользоваться ею по прямому назначению), и все об этом позабыли. Однако как-то бурной ночью старый Хосе отправился туда и уселся прямо на эти торчащие кверху острия. Он завопил, как сумасшедший, а команда так потешалась по этому случаю, как не смеялась по поводу ни одной шутки за весь год, и даже Эмили подумала, что это было бы очень смешно, если бы не было так непристойно. Любого археолога, найди он мумию Хосе, поставила бы в тупик загадка, где он мог приобрести эти странные рубцы.
Судовая обезьянка тоже вносила немалую долю в развлечения морской жизни. Однажды несколько рыб-прилипал накрепко приклеились прямо к палубе, и она взялась их оттуда отдирать. После нескольких предварительных рывков она уперлась тремя лапами и хвостом в палубу и стала дергать их, как безумная. Но рыбы хоть бы шевельнулись. Команда собралась вокруг нее в кружок, и она чувствовала, что ее честь на кону: она обязана была удалить этих рыб любым способом. Поэтому, как ни омерзителен был ей, вегетарианке, их вкус, она уселась и слопала их всех до самых присосок, чем заслужила громкие аплодисменты.
Эдвард и Гарри часто заводили между собой разговор, как бы им отличиться в ближайшем бою. Иногда они даже устраивали нечто вроде репетиции: штурмовали камбуз, вопя страшными голосами, или взбирались вверх по такелажу и оттуда отдавали приказы опрокинуть противника в море. Как-то, когда они в очередной раз вступили в битву:
— У меня оружие — пистолет и сабля, — пропел Эдвард.
— А у меня оружие — ключ и полсвистка, — пропел более точный и прозаичный Гарри.
Они старались проводить эти репетиции, когда настоящих пиратов не было поблизости: не столько потому, что они так уж боялись критики со стороны профессионалов, сколько из-за того, что все еще не были полностью уверены, кто же они на самом деле; все дети чутьем понимали, как и Эмили, что лучше притвориться, что им ничего не известно — по сути, это убеждение было своего рода магическим верованием. Хотя зачастую Лора и Рейчел составляли некое волей случая возникшее единство и были единым божеством для Гарри, их внутренняя жизнь отличалась почти во всех отношениях.
Для обеих было делом принципа, как уже не раз отмечалось, не соглашаться друг с другом по любому пункту, но тут дело было еще и в разности натур. Рейчел были свойственны только два вида деятельности. Во-первых, дела домашние. Она никогда не бывала довольна жизнью, если ее не окружали все принадлежности домашнего хозяйства; она оставалась человеком домашним и семейным, где бы ни оказалась. Она снимала с истертой швабры клочки пакли и птичьего пуха, заворачивала в тряпочки и укладывала спать во всех укромных уголках и щелях. Из двадцати или тридцати ее малышей один Гуай никак не хотел засыпать — как трудно его утихомирить, когда он, наконец, поймет, что надо спать?! Ее материнские чувства распространялись даже на штырь для сращивания канатов, она садилась на марсе, укачивая его на руках и напевая вполголоса. Матросы старались не проходить внизу: если такое дитятко свалится с высоты, самый крепкий череп не устоит (несчастья в этом роде иногда случаются с непопулярными капитанами).
Кроме того, вряд ли остался хоть один предмет судового обихода, от брашпиля до подвесной люльки, который она не преобразила бы в какую-то мебель либо домашнюю утварь: стол, кровать, лампу, чайный сервиз — и не пометила бы как свою собственность, а уж к помеченному ею как ее собственность никто не смел прикасаться — если, конечно, она могла тому воспрепятствовать. Как бы пародируя Гоббса, она объявляла своим все, с чем сроднится ее воображение; и большая часть времени уходила у нее на гневные либо слезные претензии по поводу нарушения ее прав собственности.
Вторым ее увлечением была мораль. Этот ребенок имел необыкновенные, совершенно четкие и простые понятия о том, что такое Правильно и Неправильно, — это почти уже доходило до какой-то рано развившейся этической гениальности. Каждый поступок, ее ли самой или кого другого, немедленно оценивался как хороший либо плохой и бескомпромиссно одобрялся либо порицался. Сомнений она не испытывала никогда.
Для Эмили понятие Совести означало нечто совершенно иное. Она все еще лишь наполовину осознавала, каким тайным отличительным знаком отмечена ее душа, но сознание это пугало ее. У нее не было ясной интуиции Рейчел: она никогда не могла понять, не нарушает ли она невольно требований этой внутренней гарпии, Совести, и жила в страхе перед ее медными когтями, перед тем, что в любой момент эта птица может вылупиться из яйца. Когда она, бедное дитя, чувствовала, как эта скрытая сила начинает шевелиться в своем пренатальном сне, она заставляла свой ум переключаться на другие предметы, чтобы не дать себе даже осознать свой страх перед нею. Но она знала, в самой глубине сердца она знала, что однажды какой-то совершенный ею поступок разбудит ее, что-то чудовищное, совершённое по нечаянности, отправит ее в полет, и она будет неистово кружить над ее душой, как смерч. Она могла неделю за неделей проводить вместе с другими в счастливой бессознательности, ее могли вспышками навещать прозрения, и тогда она знала, что она и есть — Сам Бог, но в то же время она знала в сокровеннейшей глубине своего существа, и сомнений в том не было никаких, что она проклята, что от начала мира никогда не было никого, до такой степени воплощавшего собой зло, как она.
Не то Рейчел: для нее Совесть никоим образом не была явлением столь гнетущим. Это была просто удобно расположенная ходовая пружина ее жизни, гладко работающая и доставляющая столько же удовольствия, сколько здоровый аппетит. Например, сейчас молчаливо допускалось, что все эти люди — пираты. Стало быть, они злые и безнравственные. Следовательно, на нее возлагалась миссия обратить их на путь истинный, и она приступила к составлению планов на этот счет без опасений и внутреннего сопротивления. Ее совесть не причиняла ей страданий, потому что она никогда не могла даже помыслить о том, чтобы в чем-то не последовать ее велениям или утратить ясное их понимание. Она будет стараться, и она обратит этих людей, это во-первых: вероятно, они исправятся, а если нет — что ж, тогда она пошлет за полицией. Поскольку любой результат был правильным, совершенно несущественно, как сложатся и чего потребуют конкретные обстоятельства.
Достаточно о Рейчел. Внутренний мир Лоры был и в самом деле совершенно иным: безбрежным, сложным, смутно-туманным и вряд ли выразимым средствами языка. Применив сравнение с головастиком, можно сказать, что, хотя ноги уже выросли, жабры тоже еще были на месте. Ей не было еще четырех лет, и она, конечно, была ребенком, но детям свойственно то, что свойственно человеку (если позволительно говорить о “человеке” в широком смысле); но, в общем, она еще не перестала быть младенцем, а младенцы, конечно же, еще не люди — они животные и обладают очень древней и разветвленной культурой, как, например, кошки, рыбы или даже змеи — нечто в том же роде, но куда более сложное и яркое, потому что ведь, в конце концов, младенцы суть один из наиболее развитых видов низших позвоночных.
Короче говоря, разум младенцев работает в своих собственных терминах и категориях, которые не могут быть переведены в термины и категории человеческого разума.
Это правда, выглядят они как люди — но, уж если быть предельно точным, многие обезьяны похожи на людей гораздо больше.
Подсознательно, разумеется, но все чувствуют в них животных — иначе почему люди всегда так же смеются, когда младенец делает что-нибудь похожее на то, что делает человек, как смеются, глядя на богомола. Если ребенок — всего лишь малоразвитый человек, в этом определенно не было бы ничего смешного.
Возможно, существуют доводы в пользу того, что дети вообще не люди, но я с этим не согласен. Установлено, что их разум вовсе не просто примитивнее и бестолковее нашего, но что он отличается самим характером мышления (это, фактически, в некотором роде безумие): можно усилием воли и воображения начать мыслить, как ребенок, хотя бы в какой-то степени, и пусть успех такой попытки бесконечно мал, он доказывает несостоятельность подобных суждений, тогда как никто, ни в малейшей степени не в состоянии мыслить, как младенец, так же как никто не в состоянии мыслить, как пчела.
Как тогда описать внутренний мир Лоры, где разум ребенка живет, окруженный со всех сторон привычными пережитками разума младенческого, подобно Фашисту в Риме?
Во время подводного плавания может случиться вещь, которая действует очень отрезвляюще, — это когда вы вдруг лицом к лицу встречаетесь с крупным осьминогом. Это незабываемо: с одной стороны вы ощущаете некое почтительное восхищение, с другой — невозможность какого бы то ни было реального интеллектуального взаимопонимания. Первое ощущение скоро сводится к простому физическому восторгу — вы, как какой-нибудь глуповатый художник, восхищаетесь внешностью: восхищаетесь этими по-коровьи нежными глазами, красивыми и едва-едва заметными шевелениями этого большого и беззубого рта, который привычно вбирает в себя ту самую воду, которую вы, со своей стороны, ради сохранения вашей жизни, должны постараться не возмущать своим дыханием. Здесь он покоится, во впадине скалы, по видимости невесомый в своей прозрачной зеленой среде, но очень крупный, его длинные, мягче шелка, щупальца свиты в спокойном положении либо шевелятся, почуяв ваше присутствие. Далеко вверху мир разграничен поверхностью раздела воды и воздуха, как будто там — сияющее стеклянное окно. Контакт с младенцем вызывает в воображении некий слабый отголосок этого ощущения у того, чье сознание не замутнено затопившими его материнскими чувствами.
Разумеется, тут нет такой четкости и определенности, как во всем, о чем я рассказал в связи со спрутом, но ведь часто единственный способ попытаться выразить истину — это попытаться выстроить ее, как карточный домик, из, казалось бы, посторонних элементов.
Однако эти сложные рудименты младенчества сохранились у Лоры лишь в самой глубине души; внешне она уже полностью производила впечатление ребенка, вышедшего из младенческого возраста, — ребенка очень скрытного, странного и пленительного. Ее лицо с тяжелыми бровями и срезанным подбородком не отличалось такой уж миловидностью, но у нее была способность в любой ситуации совершать соответствующие этой ситуации движения и принимать отвечающие ей позы, и это было всего замечательнее. Ребенок, который способен показать свою привязанность к вам, к примеру, единственно тем, как его ноги поставлены на землю, щедро одарен тем телесным талантом, который называется шармом. В действительности это конкретное телодвижение было для нее редкостью, ее жизнь на девять десятых проходила у нее в голове, с нею вообще нечасто случалось, чтобы она принимала людей близко к сердцу, будь то с приязнью или неприязнью. Таким образом, чувства, которые она выражала, были в основном безличного характера и очаровали бы поклонника балета, но, что самое примечательное, Лора заручилась собачьей преданностью замкнутого и грубоватого на вид капитана пиратов.
Никто на самом деле не будет отстаивать мнение, будто дети способны проникать в суть чьего-либо характера: их предпочтения рождены по большей части воображением, а не интуицией. “Вы думаете, кто я такой?” — спросил разгневанный разбойник в уже известной вам ситуации. Хорошо было бы ему спросить у Лоры, что она о нем думает: ее ответ немало бы для него значил.
Свиньи растут быстро, быстрее даже, чем дети, и хотя последние сильно переменились за первый месяц, проведенный ими на борту, маленький черный поросенок (чье имя при покупке было Гром) изменился даже еще сильнее. Он скоро вырос до таких размеров, что никто больше не мог позволить ему приваливаться к животу, ну а поскольку дружелюбие его ничуть не уменьшилось, роли переменились, и теперь общей заботой было найти кого-то из ребят, а то и составить из них целую скамейку и усадить на его скобленом боку. Они очень его полюбили (особенно Эмили) и называли его своим Милым Душкой, своей Милочкой Единственной, своим Верным Сердцем и всякими другими именами. Но сам он всегда изъяснялся только двумя способами. Когда ему чесали спину, он время от времени издавал отчетливое, нежное и удовлетворенное похрюкивание, и та же фраза (только произнесенная иным тоном) служила ему во всех других случаях и для выражения других эмоций — за одним исключением. Когда на него усаживалось сразу слишком уж много детей, из него исходило как бы легчайшее эхо тихой жалобы, что-то вроде завывания ветра в далекой-далекой трубе, как будто воздух из него выходил под давлением сквозь булавочный прокол.
Нельзя пожелать более удобного сиденья, чем на все согласная свинья.
— Если бы я была королевой, — сказала Эмили, — у меня бы, скорей всего, вместо трона была свинья.
— А может, у королевы так и есть, — предположил Гарри.
— Он любит, когда его чешут, — добавила она через некоторое время самым сентиментальным тоном, она как раз растирала ему покрытую мелкими чешуйками спину.
Помощник наблюдал за этой сценой.
— Думаю, тебе бы тоже понравилось, если б у тебя спина была в таком состоянии!
— Ох, какой же вы противный! — воскликнула польщенная Эмили.
Но идея пустила корни.
— Я бы на твоем месте его так не целовала. — Эмили теперь обращалась к Лоре, которая лежала, обвив руками поросячью шею и покрывая поцелуями соленое рыло от кольца в носу и до ушей.
— Лапочка моя! Хороший мой! — мурлыкала Лора в порядке косвенного протеста.
Коварный помощник предвидел, что тут нужно будет организовать некоторое отчуждение, если они все-таки собираются попробовать свежую свинину, не окропив ее при этом солеными слезами. Он намеревался приступить к этому делу полегоньку. Но, увы! Душа Лоры — капризный инструмент, и играть на нем было так же трудно, как на лютне о двадцати трех струнах.
Когда пришло время обедать, дети собрались за супом и пресными лепешками.
На шхуне они не переедали: им давали мало такого, что обычно считается полезным для здоровья или содержит витамины (если только они не входят в состав ранее упомянутых “двух галлонов дерьма”), но им оттого было ничуть не хуже.
Сначала кок ставил вариться разные овощи из тех, что не портятся при долгом хранении, — они все вместе загружались в большой котел на пару часов. Потом из бочонка заблаговременно извлекался изрядный кусок соленой свинины, промывался в небольшом количестве пресной воды, добавлялся к овощам, и все вместе кипело на медленном огне до полной готовности. Затем мясо вынималось, и капитан с помощником сначала ели суп, а уже потом мясо — без тарелок, как джентльмены. После чего, если день был будний, мясо клали остывать на полку в каюте, и оно было готово к разогреву в завтрашнем супе, команда же и дети ели бульон с бисквитами; но, если было воскресенье, капитан брал большой кусок мяса и в благодушном настроении кромсал его на мелкие кусочки, будто и в самом деле для малых детей, и перемешивал с овощами в огромной деревянной лохани, откуда черпали все — и команда, и дети. Порядок кормления был поистине патриархальный.
Даже за обедом Маргарет не присоединялась к остальным, а ела в каюте, хотя на всем корабле было только две тарелки. Вероятно, она пользовалась тарелкой помощника после того, как тот отобедает.
Лора и Рейчел подрались в тот день до слез из-за особенно мясистого куска батата. Эмили разнимать их не стала. Привести этих двух к согласию была задача для нее непосильная. А кроме того, она была очень занята своим собственным обедом. Их заставил утихомириться Эдвард, заявив самым страшным голосом:
— Молчать, а то я вас сейчас САБЛЕЙ!
Отстраненность Эмили от капитана достигла теперь такой степени, что положение стало просто неудобным. Когда происшедшее еще свежо и ново, обе стороны избегают встречаться, и всё в порядке, но, спустя несколько дней, оно, глядишь, и подзабылось, и противники, посреди непринужденной болтовни, вдруг вспоминают, что они же не разговаривают друг с другом, и оба вынуждены сконфуженно ретироваться. Нет положения более неловкого для ребенка. Прийти к примирению в этом случае было трудно потому, что каждая сторона чувствовала себя во всем виноватой. Каждый раскаивался в своем припадке минутного умопомешательства и не подозревал, что второй чувствует то же самое; таким образом, каждый ждал от другого неких жестов, свидетельствующих, что его простили. Кроме того, поскольку капитан имел куда более серьезные причины стыдиться своего поведения, а Эмили из них двоих была, естественно, более впечатлительна и более угнетена создавшейся ситуацией, оба пребывали примерно в равном положении. Итак, если, скажем, Эмили, в погоне за летучей рыбой, весело подбегала к капитану и, поймав его взгляд, крадучись переходила на другую сторону камбуза, это только еще больше растравляло в нем постоянное чувство, что его осуждают и испытывают к нему отвращение; он заливался багровой краской и с каменным выражением на лице вперялся в сморщившийся нижний парус грот-мачты — а Эмили мучилась мыслью: что, если он никогда не сможет забыть про этот укушенный палец?
Но в тот день дело дошло до критической точки. Лора болталась у него за спиной, то и дело принимая свои поразительные позы; Эдвард, разобравшись наконец, где наветренная сторона, а где подветренная, теребил его, надеясь узнать, в чем состоит первое из Трех Наиглавнейших Жизненных Правил; а Эмили, из-за очередного злосчастного провала в памяти, тоже вся сгорала от любопытства у его локтя.
Взыскуемая истина была Эдварду надлежащим образом преподана.
— Вот первое правило, — сказал капитан. — На ветер можешь только сыпать пепел и лить горячую воду.
На лице Эдварда изобразилось в точности то откровенное недоумение, на которое рассчитывал преподаватель.
— Но ведь наветренная, это… — начал он. — Я хочу сказать, он дует…
Тут он остановился, пытаясь понять, верно ли он вообще уяснил значение терминов. Йонсен был в восторге от успеха этой старой шутки. Эмили, старавшаяся устоять на одной ножке, тоже недоумевала и вдруг, потеряв равновесие, в поисках опоры схватилась за руку Йонсена. Он посмотрел на нее — и все на нее посмотрели.
Самый лучший способ выйти из неловкого положения при случайном столкновении, когда просто уйти — непосильно для нервов, это отступить с помощью каких-нибудь кульбитов. Эмили немедленно завертелась по палубе колесом.
Сохранять при этом определенное направление было очень трудно, и голова кружилась страшно, но она должна была продолжать крутиться, пока не скроется из виду или не помрет.
И тут Рейчел, сидевшая на верхушке грот-мачты, впервые уронила свой штырь для сращивания канатов. Она испустила ужасный вопль — потому что ей виделось, как падает младенец и как его мозги выплескиваются на палубу.
Йонсен издал лишь слабое тревожное ворчанье — мужчины никогда не смогут выучиться так пронзительно визжать всем своим существом, как это делают женщины.
Но отчаянней всех завопила Эмили — ее вопль раздался через несколько секунд после первых двух: мерзкая железка вибрировала, вонзившись в палубу — и по дороге пробив ей икру. Взвинченные нервы, тошнота от головокружения, соединившись с шоком и болью, сообщили ее крику душераздирающую, мучительную остроту. Йонсен в один миг был подле нее, подхватил и, горько рыдающую, отнес вниз, в каюту. Там сидела Маргарет, склонившись над починкой каких-то вещей, ссутулив худенькие плечи, тихонько напевая и чувствуя себя смертельно больной.
— Брысь отсюда! — произнес Йонсен зверским шепотом. Без единого слова или жеста Маргарет собрала свое шитье и поднялась на палубу.
Йонсен как следует намочил тряпицу в стокгольмском дегте и не без сноровки замотал Эмили ногу, хотя деготь, конечно, был для нее очень болезненным снадобьем. Она исходила криком, пока он укладывал ее на свою койку. Когда она, продолжая лить слезы, открыла глаза и увидела его, склонившегося над ней, увидела рубленые черты его лица, выражающего лишь заботу и почти самозабвенное сострадание, ее охватила такая радость, что ее наконец простили, что она протянула к нему руки и поцеловала его. Он опустился на рундук и сидел, тихонько покачиваясь взад-вперед. Эмили сморило на несколько минут, когда она очнулась, он все еще был там.
— Расскажите мне про то, как вы были маленьким, — сказала она.
Йонсен сидел молча, напрягая свой неповоротливый ум, чтобы мысленно перенестись назад, в прошлое.
— Когда я был мальцом, считалось, что не будет удачи, если сам смазываешь жиром свои морские сапоги. Моя тетушка мне мои смазывала перед тем, как нам выйти на люггере.
Он смолк на некоторое время.
— Мы делили рыбу на шесть частей — одну хозяину судна и по одной каждому из нас.
И это было все. Но для Эмили это представляло величайший интерес, и она снова ненадолго уснула, совершенно счастливая.
В течение нескольких дней капитану и помощнику пришлось делить оставшуюся койку и спать по очереди; одному Богу ведомо, в какую нору была сослана Маргарет. Глубокая рана на ноге у Эмили была из тех, что заживают медленно. Как назло, дело ухудшалось еще и тем, что погода стала крайне неустойчивой: когда она бодрствовала, все было хорошо, но стоило ей уснуть, ее начинало мотать по койке, и тогда, разумеется, боль опять ее будила, а это приводило ее в лихорадочное и нервное состояние, хотя сама по себе нога шла на поправку лучше некуда. Другие дети, конечно, приходили взглянуть на нее, но радости им в том было мало, потому что делать внизу, в каюте, было совершенно нечего, а первоначальная новизна доступности этой святыни для паломничества была утрачена. Так что их посещения были формальными и краткими. Но у этих мышек, должно быть, теперь, в отсутствие кошки, по ночам возродилось доброе старое время — они были сами себе предоставлены там, в носовой части трюма. С утра по ним это было очень даже заметно.
Время от времени ее навещал Отто и учил завязывать разные хитрые узелки, одновременно он изливал ей свои обиды на капитана, хотя они и выслушивались в неловком молчании. Отто был уроженцем Вены, но десяти лет от роду удрал из дому, спрятавшись на борту дунайской баржи; его взяли в море, и впоследствии он в основном служил на английских судах. Единственным местом, где со времен своего детства он провел сколько-нибудь продолжительное время на берегу, был Уэльс. В течение нескольких лет он плавал вдоль побережья из Порт-Динлейна, тогда бывшего гаванью с хорошими видами на будущее, а ныне почти совсем захиревшего; поэтому, наравне с немецким, испанским и английским, он бегло говорил и на валлийском наречии. В Уэльсе он пробыл не так уж долго, но в самом восприимчивом возрасте, и, когда рассказывал Эмили о своем прошлом, речь шла по преимуществу о том, как он был “юнгой” на судах, ходивших с грузом сланца. Капитан Йонсен происходил из датской семьи, обосновавшейся на балтийском побережье, в Любеке. Большую часть своей жизни он тоже провел на английских судах. Где и когда они с Отто впервые встретились и как их угораздило заняться пиратским ремеслом на Кубе, Эмили так и не разобралась. Ясно было, что они неразлучны уже много лет. Она предпочитала просто дать возможность каждому из них выговориться, а не задавать наводящие вопросы и не пытаться увязать факты в цельную картину — такой у нее был склад ума.
Когда узелки надоели, Хосе передал ей прекрасный вязальный крючок, который он вырезал из говяжьей кости, и она занялась вязанием салфеточек для стола в каюте, выдергивая для этого нитки из куска парусины. Но, плохо ли, хорошо ли, она еще и много рисовала, так что скоро все стенки у койки были испещрены рисунками, как в палеолитической пещере. Что скажет капитан, когда все это увидит, — эта мысль, если и приходила ей в голову, тут же отодвигалась на потом. Забавно было выискивать на досках сучки и всякие другие места, где нарушалось однообразие рисунка древесины, и гадать, на что же они похожи, а потом карандашом делать их похожими еще сильнее — то глаз моржу подрисуешь, то приделаешь кролику недостающие уши. У художников это называется чувством материала.
Погода, вместо того чтобы улучшаться, стала портиться, и вообще мироздание вскоре превратилось в очень беспокойное место: вязать стало почти невозможно. Ей приходилось все время цепляться за край койки, чтобы уберечь ногу от внезапных толчков.
И, однако, как раз в эту-то неблагоприятную погоду пираты наконец решились на новое нападение. Добыча была не из богатых — маленький голландский пароходик, везший партию дрессированных животных для одного из предшественников мистера Барнума[9]. Капитан пароходика, заносчивый до той степени, какой может достигнуть заносчивость только у природного голландца, причинил им немало хлопот, несмотря на то, что у него не было практически ничего ценного. Он был первоклассный моряк, но очень корпулентный — шеи у него не было вовсе. В конце концов они вынуждены были связать его, притащили на борт шхуны и уложили на пол в каюте, где за ним могла присматривать Эмили. От него так воняло каким-то особенно тошнотворным сортом сигар, что у нее поплыло в глазах. Другие дети сыграли во время захвата довольно важную роль. В качестве эмблемы безобидности они служили даже еще лучше, чем “дамы”. Пароход (а они в то время были лишь чуть побольше, чем парусники с полным набором парусов), будучи чрезвычайно не в духе из-за дрянной погоды, неуклюже переваливался на волнах, как дельфин, с палубами, залитыми водой, и трубой, так сказать, нахлобученной на уши; так что когда со шхуны спустили шлюпку, ее отбытие бурно приветствовалось Эдвардом, Гарри, Рейчел и Лорой, и, хотя его гордость могла тут и пострадать, у голландца не закралось никаких подозрений касательно этого вероятного предложения помощи, и он позволил гостям подняться на борт.
Уже потом он начал выказывать признаки беспокойства, и им пришлось забрать его на шхуну. Пираты не могли сдержать бурного разочарования, обнаружив, что их трофеями оказались лев, тигр, два медведя и множество обезьян; поэтому, перевозя капитана к себе, они, похоже, не очень-то с ним церемонились.
Дальше нужно было выяснить, везет ли “Тельма”, как раньше “Клоринда”, другой, секретный груз, куда большей стоимости. Они заперли всю команду, на этот раз на корме, и теперь по одному выводили ее членов на палубу и допрашивали. Но либо на борту никаких денег не было, либо команда о них не знала, либо не сознавалась. Правда, в большинстве они выглядели настолько напуганными, что, казалось, готовы были сдать со всеми потрохами собственную бабушку, но были и другие, которые попросту подымали на смех козявочный пиратский бизнес, догадываясь, что имеют дело с людьми трезвыми, знающими меру, которые не пойдут на хладнокровное убийство.
Каждый раз делалось одно и то же. Когда очередной допрос заканчивался, допрошенного отправляли на бак и запирали в носовом кубрике, и, перед тем как привести с кормы следующего, один из пиратов немилосердно лупил по свернутой парусине кошкой-девятихвосткой, в то время как другой вопил что было мочи. Затем в воздухе гремел выстрел, и что-нибудь швырялось за борт, чтобы был слышен всплеск. Все это, разумеется, чтобы произвести впечатление на тех, кто сидел в каюте, ожидая своей очереди; инсценировка была довольно правдоподобной, казалось, все происходит на самом деле. Но толку не было никакого, поскольку, вероятно, и никаких сокровищ тут не прятали.
На борту, однако, оказался богатый запас голландских спиртных напитков и ликеров — желанная перемена после неимоверного количества вест-индского рома.
В течение часа, не то двух, они занимались их дегустацией, а затем у Отто появилась блестящая идея. Почему бы не показать детям цирк? Они клянчили и клянчили, чтобы их взяли на пароход поглядеть зверей. А почему бы и правда не устроить для них какое-нибудь внушительное представление — ну, к примеру, сражение льва с тигром?
Сказано — сделано. Дети и все, кто на шхуне в тот момент были ничем не заняты, переправились на пароход и разместились на такелаже на безопасной высоте. Багры для грузов были приготовлены, люк открыт, и две железные клетки, из которых исходило застарелое кошачье зловоние, были извлечены на палубу. Затем мелкорослых смотрителей-малайцев, без конца чирикавших друг с другом на свой стремительный манер, заставили отпереть их, и вот уже два монарха джунглей могли выйти и вступить в битву.
Как потом загнать их обратно — вопрос, который никому не приходил в голову. Хотя, в общем-то, конечно, предполагается, что тигра легче выпустить из клетки, чем водворить на место.
В данном случае, однако, даже когда клетки были открыты, ни один из зверей не изъявлял особого желания выйти наружу. Они лежали на полу, еле слышно порыкивая (или постанывая), и не двигались, только глазами вращали.
Бедная Эмили очень огорчалась, что она лишена всего этого и вынуждена из-за ноги лежать у Йонсена в душной каюте и сторожить голландского капитана.
Сначала, когда их оставили одних, он попытался с ней заговорить, но, в отличие от множества других голландцев, не знал по-английски ни слова. Он мог лишь вертеть головой и, прежде всего, уставился на очень острый нож, который какой-то идиот уронил на пол в углу капитанской каюты, а потом на Эмили. Он, конечно, просил ее, чтобы она ему этот нож подала.
Но в Эмили он вселял ужас. Иногда человек связанный кажется гораздо страшнее несвязанного — предполагаю, это страх, что он может убежать.
Сознание, что она не в состоянии слезть с койки и выбраться на палубу, довело этот страх до уровня поистине кошмарной паники.
Вспомним, что у него не было шеи, и от него несло сигарной вонью.
Наконец он, должно быть, уловил выражение страха и отвращения на ее лице вместо ожидаемого сочувствия. И начал действовать самостоятельно: сперва стал раскачиваться всем своим связанным телом из стороны в сторону, а потом ему удалось перекатиться со спины на живот.
Эмили пронзительно позвала на помощь и застучала кулаком по койке, но никто не пришел. Даже матросы, остававшиеся на борту, были вне пределов слышимости; все их внимание было устремлено к происходящему на пароходе, который переваливался, опускаясь и поднимаясь на волнах, в семидесяти ярдах. А там один из пиратов с чрезвычайной дерзостью спустился в ограду у основания мачты и принялся швырять штифтами, служащими для крепления снастей, по клеткам, чтобы поднять их обитателей. Если бы звери хотя бы хлестнули в ответ хвостом, он бы тут же удрал по ближайшему канату, как испуганная мышь. Только малайцы-смотрители все время оставались на палубе, ни во что не вмешиваясь; они сидели кружком на собственных пятках и вполголоса напевали, нестройно и гнусаво. Вероятно, чувства их были сродни тем, что испытывали лев с тигром.
Спустя несколько минут, однако, пираты осмелели. Отто подошел к одной из клеток и стал тыкать тигра в ребра ганшпугом. Но несчастный зверь слишком страдал от морской болезни, чтобы встать даже теперь. Один за другим все зрители толпой спустились на палубу и встали вокруг, все еще готовые дать стрекача, в то время как захмелевший помощник и даже капитан Йонсен (который был совершенно трезв) понукали зверей и осыпали их насмешками.
Ничего удивительного, что никто не слышал бедную Эмили, брошенную в каюте один на один с ужасным голландцем. Теперь ему уже удалось перекатиться, невзирая на корабельную качку, так далеко, что вожделенный нож был почти в пределах досягаемости. Вены вздулись у него на лбу от усилий и оттого, что он был туго связан. Пальцами он пытался у себя за спиной нащупать лезвие.
Эмили, вне себя от ужаса, вдруг овладела собой, обретя силу в отчаянии. Несмотря на боль, которую причиняла ей нога, она рывком вскочила с койки и ухитрилась схватить нож как раз в тот миг, когда он уже нашаривал его своими связанными руками.
В течение следующих пяти секунд она полоснула и пырнула его раз двенадцать в разных местах; потом, швырнув нож по направлению к двери, каким-то невероятным усилием смогла взобраться назад, на койку.
Голландец, истекавший кровью и от собственной крови ослепший, лежал, не двигаясь, и стонал. У Эмили вновь открылась ее собственная рана, и, вся во власти боли и ужаса, она потеряла сознание. С силой отброшенный ею нож не долетел до двери и, пролязгав вниз по ступенькам, снова лежал на полу каюты; первым свидетелем всей этой сцены оказалась Маргарет, которая вскоре заглянула с палубы вниз; ее утомленные глаза чуть не выкатились из орбит на маленьком, похожем на череп лице.
Что до Йонсена и Отто, отчаявшихся поднять на ноги не желающих двигаться животных, то они собрали своих людей и с помощью больших рычагов наклонили клетки и вывалили зверей на палубу.
Но те не то что не собирались драться — они даже не выказали никаких признаков возмущения. Как они прежде лежали и постанывали в своих клетках, так теперь лежали и постанывали на палубе.
Как лев, так и тигр принадлежали к некрупным образчикам своей породы и были изнурены путешествием. Отто, внезапно выругавшись, обхватил тигра поперек туловища, потянул и поставил стоймя, на задние лапы. Йонсен сделал то же со львом, у которого верхняя часть туловища была тяжелее, чем у тигра; и вот два главных участника дуэли встретились лицом к лицу, свесив головы на руки своих секундантов.
Но в глазах у тигра слабо тлевшие огоньки сознания, казалось, затеплились. Вдруг он напряг свои мускулы, и вот уже, подобно новому Самсону, вырвался из жалких человеческих объятий Отто, — тот не успел выпустить его, и тигр едва не вывихнул ему руки. Глаз не успел бы уследить за этим движением — тигр нанес удар лапой наотмашь и оцарапал ему половину лица. Тигры — не игрушки. Йонсен уронил тяжелую львиную тушу и выскользнул вместе с Отто через открытую дверцу; тем временем пираты, спотыкаясь друг о друга, как публика в горящем театре, ринулись взбираться назад на такелаж.
Лев вразвалку сделал несколько шагов, он был спокоен. Тигр, неуверенно пошатываясь, прокрался назад, в клетку. Причитающие малайцы не обратили на всю сцену никакого внимания.
И все же — что это была за сцена!
Но сейчас героическому цирковому представлению настал конец. Присмиревшие, пострадавшие в панической давке от своих же товарищей, хмельные пираты препроводили помощника в первую из двух лодок и кое-как пригребли по покрытому зыбью морю на шхуну. Один за другим они перебрались через леер и попрыгали на палубу.
У матросов острый нюх. Они сразу учуяли кровь и сгрудились у трапа, где Маргарет все еще сидела в оцепенении на верхней ступеньке.
Эмили лежала внизу на койке c закрытыми глазами — она снова была в сознании, но глаза у нее были закрыты.
Голландского капитана они увидели на полу распростертым в луже крови. “Но, господа, у меня жена и дети!” — сказал он вдруг по-голландски, изумленным и кротким тоном; потом умер, не столько от какой-либо конкретной смертельной раны, сколько от большого числа полученных им поверхностных ранений.
Было очевидно, что это сделала Маргарет — убила связанного, беззащитного человека, вообще без всякой причины, и теперь сидела, глядя, как он умирает, своим тусклым, бессмысленным, пристальным взглядом.
Презрение, которое они уже и до того испытывали к Маргарет, полное отсутствие сочувствия к ее очевидному нездоровью и страданиям находились в прямой пропорции к тому, насколько она ушла от детского образа и исказила его.
Это преступление казалось им делом рук взрослого человека: такое впечатление возникало из-за его безысходной немотивированности; но чтобы его совершил кто-то ее лет и ее воспитания — это было совершенно чудовищно. Ее подняли за руки со ступеньки, на которой она все еще сидела, и, ни секунды не колеблясь (тут еще сыграло роль, что одновременно ее схватило слишком много доброхотов), бросили в море.
Но все же выражение ее лица, когда — как большая белая свинья во время шквала — она вот-вот уже должна была пропасть из виду с наветренной стороны, оставило в душе у Отто впечатление незабываемое. Ведь, в конце концов, она была героиня его романа.
Тело голландца вынесли на палубу. Капитан Йонсен спустился вниз и наклонился над бедной маленькой Эмили. Она еще сильнее зажмурилась, ощутив на своем лице его горячее дыхание. Она не открывала глаз, пока снова не осталась в полном одиночестве — и снова закрыла, когда вскоре пришел Хосе со шваброй, чтобы вымыть в каюте пол.
Вторая шлюпка, на которой возвращались остальные члены команды вместе с детьми, едва не наскочила на Маргарет, прежде чем они ее заметили. Она плыла без всякой надежды на спасение, но в полном молчании, волосы залепили ей глаза и рот и теперь расплылись по поверхности воды, а сама голова ушла под воду. Они втащили ее в шлюпку и посадили к корме, вместе с другими детьми. Так они снова встретились. Она была насквозь мокрая, и все, естественно, от нее отодвинулись, и, однако, она теперь вновь была одной из них. Они сидели и пристально ее разглядывали — смотрели широко раскрытыми глазами, и все были серьезны, но никто ничего не говорил. Маргарет, стуча в изнеможении зубами, безуспешно пыталась скручивать и выжимать подол своего платья. Она тоже не произнесла ни слова, и тем не менее чуть погодя и она, и другие дети почувствовали, что между ними будто что-то оттаяло.
Что касается гребцов, они ни на минуту не задумались, как она попала в воду. Они предположили, что она случайно поскользнулась и свалилась за борт, но не особенно этим интересовались, тем более что были всецело поглощены своей работой, маневрируя вокруг шхуны, дабы оказаться у нее с подветренной стороны и вскарабкаться на борт. На корме все были в потрясении от этих страшных дел, и, когда они поднялись на борт, никто не обратил на них внимания.
Оказавшись снова на борту, Маргарет, как встарь, направилась прямо в сторону бака, спустилась по трапу в носовой трюм и разделась; остальные дети следили за каждым ее движением с непритворным интересом. Потом она завернулась в шерстяное одеяло и легла.
Никто из них не понял, как это случилось, но меньше чем через полчаса они, все пятеро, были поглощены игрой в “рассказ-с-продолжением”. Спустя некоторое время кто-то из команды подошел, заглянул в люк, крикнул остальным: “Так и есть!” и снова скрылся. Но они его не видели и не слышали.
Однако отныне атмосфера на шхуне претерпела изменения. Сказывалось воздействие тяготевшего над маленьким сообществом убийства. Факт состоял в том, что кровь голландского капитана была первой кровью, пролитой на борту шхуны, во всяком случае за время занятий этим ремеслом (я не беру в расчет внутренние раздоры). Обстоятельства этого кровопролития глубоко потрясли пиратов, им открылась такая извращенность человеческой природы, какая им и не снилась, но, кроме того, оно послужило причиной появившегося у них неуютного ощущения вокруг шеи. До тех пор пока они ограничивались своего рода буйными проказами, вероятно, ни один американский военный корабль не получил бы приказ пуститься за ними в погоню и воздать им за содеянное: высшие военно-морские власти, естественно, уклонялись от любых подобных контактов, нелепых и для них бесславных; но, предположим, пароход заходит в порт и заявляет о насильственном похищении своего капитана. Или, что еще хуже, помощник с парохода взял проклятую подзорную трубу и углядел, как окровавленное капитанское тело совершает свое последнее погружение. Преследование становилось более чем вероятным.
А предстань они перед судом, вряд ли будет иметь смысл оглашать заявление типа: “Нет, не мы, взрослые мужчины, совершили это злодеяние, а одна из наших юных узниц женского пола”.
Из пароходного судового журнала капитан Йонсен выяснил, где они находятся, так что шхуна легла на другой галс и взяла курс на Санта-Люсию, свое постоянное убежище. Маловероятно, рассудил он, что сейчас какой-нибудь британский военный корабль все еще крейсирует в районе происшествия с “Клориндой” — у них слишком много других дел; и у него были основания (обходившиеся весьма недешево) надеяться, что власти испанские слишком досаждать ему тоже не будут. Он не любил возвращаться домой с пустопорожним судном, но в данном случае поделать ничего было нельзя.
Явным признаком того, что атмосфера на шхуне переменилась, было стихийное ужесточение дисциплины. Никто не выпил больше ни капли рома. На вахте стояли регулярно, как на военном линейном корабле. Шхуна стала более опрятной, теперь она больше походила на обычное судно.
Гром был зарезан и съеден на следующий же день, без всякого снисхождения к чувствам его обожателей; в самом деле, вся ласковость по отношению к детям исчезла. Даже Хосе прекратил с ними играть. С ними обращались теперь с бесстрастной суровостью и не без опаски — как будто до этих незадачливых людей наконец дошло, какая дьявольская закваска проникла в их квашню.
Для самих детей эта перемена оказалась настолько чувствительной, что они даже забыли погоревать о гибели Грома — за исключением Лоры, ее лицо полдня горело краской гнева.
Но с другой стороны, корабельная обезьянка, которой теперь некого стало дразнить, почти помирала со скуки.
Вновь открывшаяся на ноге рана еще на несколько дней отодвинула момент, когда Эмили оказалась в состоянии покинуть каюту. Это время она в основном провела в одиночестве. Йонсен и Отто редко спускались вниз, а когда это случалось, были слишком заняты своими делами, чтобы уделять ей внимание. Она пела и разговаривала сама с собой почти безостановочно, прерываясь лишь затем, чтобы обратиться к этим двоим с какой-нибудь неестественно умильной мольбой: то она просила подобрать с пола и подать ей вязальный крючок, то предлагала поглядеть, какое животное она соорудила из одеяла, то клянчила, чтобы они рассказали ей какую-нибудь историю про то, как озорничали, когда были маленькими, — как все это было непохоже на Эмили, все эти навязчивые требования внимания к себе! Но, как правило, они либо снова уходили, либо укладывались спать, как бы совершенно ее не замечая.
Еще она сама себе рассказывала нескончаемые истории, историй было много, как в сказках “Тысяча и одной ночи”, и они переплетались между собой. Но когда она пыталась подобрать слова и рассказать все это вслух, ничего не выходило: я имею в виду, что, когда по ходу рассказа она начинала вдаваться в какие-то детали (а происходило это часто), детали одолевали и подчиняли себе весь рассказ; на самом деле истории рассказываются гораздо лучше про себя, когда мысли и сцены складываются в голове, в молчании. Если бы вы, оставаясь невидимым, могли тогда понаблюдать за ней, вы сказа- ли бы только, что она все это передает драматической мимикой, а еще неустанно изгибаясь и покачиваясь, но, возникни у нее малейшее подозрение, что на нее смотрят, и болтовня вслух тут же бы возобновилась. (Никто, чей ум занят своими собственными мыслями, не бывает достаточно уверен в том, что их не прочитают, если только не отвлечь наблюдателя разговорами на постороннюю тему.)
Однако, если она пела, то всегда без слов, на птичий манер: бесконечная последовательность нот, озвученных с помощью первых подвернувшихся вокабул и практически без мелодии. Тут не было ничего, похожего на музыку, и потому у нее не было и никакой причины для остановки, так что одна песня могла продолжаться до получаса.
Хотя Хосе отскребал пол в каюте изо всех сил, большое пятно так и осталось.
Порой мысли ее блуждали в прошлом, она предавалась умиротворенным воспоминаниям о Ямайке: этот период казался ей каким-то далеким золотым веком. Какой она была тогда юной и неопытной! Когда ее воображение утомлялось, ей вспоминались сказки про Ананси, которые ей рассказывал старый Сэм, и они часто оказывались исходной точкой для ее собственных историй.
Еще ей вспоминались приводящие в содрогание истории, которые он рассказывал ей про даппи. И как они, бывало, дразнили негров, изображая, будто в пруду сидит даппи, дух утопленника! Это давало сильнейшее ощущение власти — но только тому, кто сам в даппи не верил.
Но, как выяснилось, сейчас все эти дела с даппи доставляли ей куда меньше удовольствия, чем прежде.
Однажды она даже поймала себя на размышлении, как может выглядеть даппи голландца, весь в крови, с головой, повернутой на плечах задом наперед, и бряцающий цепями… это была какая-то мгновенная вспышка — так же к ней возвращался изгнанный из сознания образ Табби. На мгновение у нее закружилась голова, а мигом позже она уже была далеко от Ямайки, далеко от шхуны, далеко от даппи, на золотом троне в отдаленнейшей стране Востока…
Другим детям больше не разрешалось навещать ее в каюте, но, заслышав, как они бегают наверху, она часто перекрикивалась с ними. Один раз ей крикнули:
— Знаешь, Марги вернулась.
— О-о…
Тут Эмили на минуту смолкла, ее красивые невинные серые глаза сосредоточились на ухе гнома в дальнем конце койки. Только легкая складка на переносице показывала, как напряженно она размышляла, да еще мелкие капельки пота, выступившие на висках.
Но не только подобные внешние происшествия причиняли ей острое страдание.
Кипение ее мощи, те приливы вдохновения, какие временами накатывали на нее после того достопамятного грандиозного прозрения, по-прежнему были ей ведомы, но великолепие их поблекло. В них появилось что-то зловещее. Жизнь грозила перестать быть непрерывным, автоматическим высвобождением энергии: все чаще и чаще, и когда меньше всего ожидаешь, все это внезапно возникало из глубины ее души, и ей приходилось вспоминать о том, что она — Эмили, что это она убила… что это она была здесь… и что только Небесам известно, что дальше произойдет с ней, с этим маленьким, слабым созданием, каким чудом и к какому конечному преображению будет оно приведено… Каждый раз, как это случалось, все у нее внутри будто обрывалось и падало в пропасть глубиной в сто пятьдесят футов.
Она, наподобие Лоры, стояла теперь одной ногой по одну сторону порога, другой по другую. Как часть Природы, она была практически неуязвима. Но как Эмили, она была совершенно голой и беззащитной. Особенно мучительно было то, что этому переходу суждено было осуществиться, как раз когда налетел такой свирепый порыв ветра.
Заметим: всякий, кто лежит в постели, до подбородка укутавшись в одеяло, в определенной мере находится в безопасности. Она могла скитаться в безднах ужаса, а выйдя из них, обнаружить, что не потерпела никакого урона. Но стоило ей очнуться, и что дальше?
Предположим, это был некий момент кризиса, некий призыв к действию, с которым ее Время приступило к ней? Какую чудовищную ошибку могла она совершить?
О, почему она должна вырасти? Ну, умоляю, почему, почему? И совершенно отдельно от этих приступов слепой, тайной паники у нее были другие периоды — обычного, очень рационального беспокойства. Ей сейчас было десять с половиной. Какое будущее ей предстоит, чем она станет заниматься? (Их мать сызмала внушила им, как вещь принципиальную, равно девочкам и мальчикам, что настанет день, и они все должны будут зарабатывать себе на жизнь.) Я говорю, ей было десять с половиной, но казалось, целая вечность прошла с тех пор, как она ступила на борт шхуны, и теперь ей представлялось, что она стала гораздо старше. Сейчас жизнь была полна интереса, но она себя спрашивала: пригодится ли ей на самом деле этот опыт? К чему он ее готовил? Ясно, что тут она не могла выучиться ничему, кроме как самой тоже быть какой-то пираткой (как она могла пойти в пираты, будучи девочкой, само по себе представляло проблему). Но по мере того как шло время, становилось все яснее и яснее, что любая другая жизнь будет невозможна для нее — для них для всех.
Исчезла, увы, последняя крупица веры, что она и есть Бог. Эта единственная, высочайшая из дорог была для нее закрыта. Но убеждение, что она — самое злое человеческое существо, из всех когда-либо рожденных на земле, не умирало гораздо дольше. Какая-то всесильная Власть определила, чтобы так и было: бороться с этим бессмысленно. Не совершила ли она уже ужаснейшее из преступлений… ужаснейшее из преступлений, хотя это и не убийство, но некое таинственное преступление против Святого Духа, такое, что и само убийство ничтожно по сравнению с ним… не совершила ли она ненароком и его тоже? Она легко могла его совершить, ведь она не знала, в чем оно состоит. А если так и было, то милосердие Небес запечатано для нее навеки!
И вот бедная маленькая отверженная лежала, трепеща и покрываясь потом, у себя под одеялом, а ее кроткие глаза все не могли оторваться от уха нарисованного ею гнома.
Но вскоре она опять стала безмятежно напевать и свесилась с кровати, чтобы обрисовать карандашом бурое пятно на полу. Штрих здесь, штрих там, и вот вам, как живая, старая рыночная торговка похромала куда-то с кулем за спиной! Полагаю, даже Отто был в легком ошеломлении, когда спустился несколько позже и увидел, что она сделала.
Но даже когда она снова лежала на спине и обдумывала практические трудности предстоящей ей жизни (отставив в сторону, для ясности, Бога, свою Душу и тому подобные предметы), она была лишена поддержки того беззаботного оптимизма, который был присущ, скажем, Эдварду; она была уже достаточно взрослой, чтобы понимать, насколько она в действительности беспомощна. Как ей, сама жизнь которой зависит сейчас от доброго расположения окружающих, как ей набраться ума и сил, чтобы бороться с ними и подобными им?
У нее к тому времени составилось довольно причудливое представление о Йонсене и Отто. Во-первых, она очень их полюбила. Дети, и это правда, обычно в большей или меньшей степени привязываются к тем, с кем близко общаются; но ее чувство было иным, более глубоким. Она любила их куда сильнее, чем когда-либо любила, к примеру, своих родителей. Они, в свою очередь, спокойно, в соответствии с их натурой, выказывали свою любовь к ней; но как она могла о ней достоверно узнать? Легко таким вот взрослым, как они, притвориться, думала она. Предположим, в действительности они хотят ее убить: они могли бы так просто скрыть это, они станут вести себя точно с такой же доброжелательностью… Полагаю, это было отражение ее собственной инстинктивной потребности таиться и скрытничать.
Когда она слышала шаги капитана на трапе, могло случиться, что он несет ей тарелку супа, а могло — что он придет и убьет ее, убьет внезапно, и выражение его дружелюбного лица нисколько не изменится, так что она до самого конца ни о чем и не догадается.
Если и в самом деле таково было его намерение, помешать ему она была не в силах. Кричать, сопротивляться, пытаться убежать — все это было абсолютно бесполезно и даже унизительно. Если он предпочитает делать вид, что все идет обычным порядком, ей следует поступать так же. Если он никак не выдает своих намерений, она не должна показывать, что у нее есть даже тень подозрения.
Поэтому, когда кто-то из них спускался в каюту, она принималась напевать, улыбалась им шаловливо и доверчиво и буквально всячески их изводила, чтобы на нее обратили внимание.
Йонсена она любила чуть больше, чем Отто. Обыкновенно любая внешняя грубость или уродливость взрослых производит на детей крайне отталкивающее впечатление, но трещины и шрамы на его громадных руках были ей интересны, как впадины на лунной поверхности интересны мальчику с телескопом. Когда он неуклюже управлялся со своими линейками и циркулями, настраивая их с бесконечной скрупулезностью по отметкам на карте, Эмили, лежа у себя на койке, рассматривала их, изучала и давала им всякие названия.
Почему она должна вырасти? Почему нельзя, чтобы за ее жизнь всегда оставались в ответе и руководили ею другие люди, а ее самой это как бы и не касалось?
Многим детям знакомо это чувство. У многих оно преобладает, но признаться в нем они, как правило, не решаются и вслух говорят, что наоборот, вот бы им поскорее вырасти. С другой стороны, большинство детей живет безмятежной жизнью, и их ожидает, по крайней мере, в предположении, такое же безмятежное будущее, когда они вырастут. Совершить самое настоящее убийство взрослого человека и держать это в секрете — отнюдь не рядовая ситуация для десятилетнего ребенка; и быть не в состоянии избавиться от мыслей о Маргарет, и понимать, что любая нормальная жизненная дорога для тебя закрыта и что открытой остается только дорога жестокости и насилия, ведущая в Ад.
Она все еще стояла на линии раздела: зачастую все еще совершеннейший ребенок… с верой в возможность чудес… в Ананси, в Черного Дрозда, в джиннов, в золотой трон…
Все это — некая попытка ощупью подобраться к объяснению любопытного факта: что в Эмили, казалось, было — и в самом деле было — слишком много детского для ее возраста и что это детское сохранялось в ней благодаря, а не вопреки пережитым ею приключениям.
Но эту ее детскость сжигало пламя, и пламя это разгоралось все сильнее. Никогда она не вопила в Ферндейле так громко, с таким явным наслаждением в голосе, как теперь в каюте шхуны, распевая, как огромный, свирепый жаворонок. Ни Йонсен, ни Отто излишней чувствительностью не отличались, но даже их производимый ею шум иногда приводил почти в смятение. От просьб перестать толку было очень мало: если она и брала их в голову, то лишь на короткое время. Через минуту она шептала, через две — говорила, а через пять ее голос набирал полную силу.
Сам Йонсен редко с кем разговаривал. Его дружеское общение с Отто, хотя оба были друг другу преданы, проходило по преимуществу в молчании. Но уж если он говорил, то терпеть не мог, когда ему не удавалось заставить себя выслушать, даже если (как чаще всего и случалось) разговаривал сам с собой.
Отто стоял у штурвала (вряд ли кто другой из команды толком умел управляться с рулем). Его живое воображение было занято Санта-Люсией и подружкой, которая у него там была. Тут же Йонсен шлепал взад-вперед по палубе в своих туфлях без задников.
Вскоре собственное занятие ему приелось, и Отто стал наблюдать за судовой обезьянкой, которая резвилась, валяясь на световом люке каюты.
Этому животному была свойственна та же изобретательная приспособляемость к обстоятельствам, которая произвела на свет человеческую расу, и вот теперь обезьянка нашла ответ на вопрос, как обойтись без товарища по играм. Как заядлый картежник в отсутствие партнера будет играть правой рукой против левой, так обезьянка занялась борьбой задних лап с передними. Благодаря ее необычайной гибкости и проворству создавалось впечатление, что обе пары лап и правда действуют совершенно самостоятельно; туловище как бы и не служило им связкой, и напротив, всякое соединение им только помешало бы. Схватка шла на равных и не на шутку: как раз сейчас ее задние лапы выбивались из сил, пытаясь вцепиться в глаза, а тем временем ее острые маленькие зубы с остервенением впились в ее собственное причинное место.
Вдобавок снизу из-под люка доносились вой и крики, благодаря которым легко могло показаться, что дело тут завязалось не понарошку, если бы время от времени эти крики не прерывались фразами типа: “Так не годится! Вот возьму и башку тебе так же оторву!”
Капитану Йонсену вспомнился маленький домик далеко-далеко, в туманном Любеке — с изразцовой печкой… о том, чтобы туда вернуться, и речи не было: прежде всего, никогда нельзя говорить вслух “это мое последнее плавание” — даже самому себе. Скажешь — и море может истолковать эти слова на свой собственный иронический манер. Йонсен повидал слишком много шкиперов, которые отправились в свое “последнее плавание” — и так и не вернулись.
Он ощутил такую острую тоску, что едва не заплакал, и вскоре спустился вниз. Ему хотелось побыть одному.
Эмили в это время вела про себя тайный разговор с Джоном. Ничего такого раньше она не делала, но сегодня он сам вдруг явился ее мысленному взору. Разумеется, тема его исчезновения была при этом строгим табу: они в основном обсуждали постройку великолепного плота на купальном пруду в Ферндейле, как будто они оттуда никогда и не уезжали.
Услышав шаги капитана, она, к своему собственному удивлению, густо покраснела. Ее щеки все еще горели, когда он вошел. Как обычно, он даже не взглянул на нее. Он плюхнулся на стул, положил локти на стол, уронил голову на руки и стал ритмично мотать ею из стороны в сторону.
— Смотрите, капитан! — стала она приставать к нему. — Я похожа на обезьяну? Смотрите! Ну, посмотрите! Смотрите, ну, похожа?
Он один раз поднял голову, обернулся и всмотрелся в нее. Она закатила глаза, так что видны были одни белки, и вывернула нижнюю губу. Большим пальцем надавила на нос, так что он почти сравнялся со щеками.
— Нет, — сказал он просто, — не похожа. — И вернулся к своим раздумьям.
Тут она высунула язык и стала им вертеть.
— Смотрите! — снова начала она. — А теперь?
Но вместо того чтобы смотреть на нее, он окинул взглядом каюту. Она вся переменилась — как-то выхолостилась: спальня маленькой девочки, а не каюта мужчины. Реальных изменений было очень мало, но человеку щепетильному они резали глаз. Все это место как бы пропахло чем-то детским.
Не выдержав, он напялил фуражку и выскочил по трапу наверх. На палубе остальные дети о чем-то галдели, сгрудившись вокруг нактоуза, в диком волнении.
— Черт! — рявкнул Йонсен, увидев их, и затопал ногами от бешенства, с которым не мог совладать.
Разумеется, его туфли свалились, и одна улетела далеко по палубе.
Не знаю, что за демон вселился в Эдварда, но тут он не сдержался. Он схватил туфлю и унесся с ней, пронзительно и радостно вопя. Йонсен зарычал на него, а тот отдал туфлю Лоре, а сам мгновение спустя уже приплясывал на самом конце утлегаря. И это Эдвард! Робкий, почтительный Эдвард!
Лора с трудом могла удержать этот тяжелый предмет, но она крепко обхватила его руками, наклонила голову и с целеустремленностью регбиста кинулась бежать по палубе назад — и прямо Йонсену в руки. В последний момент она ловко его обманула, пробежала мимо стоявшего за штурвалом Отто, серьезная и стремительная, — и снова на нос по левому борту. Йонсен, который от роду шустрым не был, стоял в носках и только сипло рычал. Отто трясся от смеха, как студень. Эта вспышка безумного опьянения, перекинувшись сперва от одного ребенка к другому, тут же заронила искру в команду. Уже оживленные лица высовывались из люка носового кубрика, зубоскальство спорило со смущением, вызванным явным нарушением субординации, но одобрительные крики болельщиков раздавались все громче. Затем, как черти в пантомиме, они все разом провалились под пол, в ужасе от собственного поведения, и закрыли люк у себя над головами.
Лора, по-прежнему крепко сжимавшая в руках туфлю, зацепилась носком башмака за рым-болт и с криком растянулась во весь рост.
Отто, внезапно изобразив серьезный вид, подбежал, схватил туфлю и вернул Йонсену, который тут же ее надел. Эдвард прекратил свои прыжки и вдруг перепугался.
Йонсен дрожал от ярости. Он направился к Эдварду, в руке у него был штифт для крепления снастей.
— Слезай оттуда! — скомандовал он.
— Не надо! Не надо! Не надо! — кричал Эдвард, не двигаясь с места.
Гарри вдруг убежал и спрятался в камбузе, хотя был тут ни при чем.
С поразительной ловкостью, такой редкостной для него, Йонсен двинулся по бушприту к Эдварду, который ничего не предпринимал и только стонал: “Не надо!”, глядя на этот убийственный штифт. Но в тот момент, когда Йонсен уже подступил к нему, он все же вскарабкался вверх по ванте, цепляясь за железные кольца на кливере, сквозь которые ванта была пропущена.
Йонсен вернулся на палубу, сжимая кулаки, разгневанный пуще прежнего. Он послал матроса отловить мальчишку на брасах и спустить его вниз.
В самом деле, без содрогания нельзя и помыслить, что ожидало Эдварда за такое небывалое нарушение дисциплины. Но как раз в эту минуту из детского трюма поднялась по трапу Рейчел. На ней была матросская рубаха, надетая задом наперед и достававшая ей до пят; в руках книга. Она громко, насколько хватало голоса, пела “Вперед, Христовы воины”. Но, выйдя на палубу, она сразу смолкла, с важным видом, не глядя по сторонам, прошла на корму, преклонила колени пред стоявшим за штурвалом Отто и затем уселась на деревянное ведро.
Все, и Йонсен в том числе, стояли, окаменев. После произнесенной про себя краткой молитвы она встала и начала что-то нечленораздельно бубнить, с замечательной точностью воспроизводя звуки, слышанные ею в маленькой церквушке в Сент-Энне, которую все семейство посещало в один из воскресных дней раз в месяц.
Рейчел приступила к выполнению своей программы духовного пробуждения заблудших. Вряд ли для этого можно было выбрать более подходящий момент: не иначе, она получила указание свыше.
Отто, сразу проникшись духом происходящего, закатил глаза и распростер руки, на манер распятия, причем роль креста у него за спиной выполняла рулевая рубка.
Йонсен, быстро вернув себе долю обычного самообладания, подошел к ней. Подражание ее было просто поразительным. Несколько мгновений он слушал молча. Он колебался: не засмеяться ли ему? Но остатки сдержанности взяли верх.
— Рейчел! — обратился он к ней с упреком. Она продолжала, почти без передышки:
— Бу-бу-бу, братия, бу-бу-бу.
— Сам я человек не религиозный, — сказал капитан. — Но я не позволю, чтобы над религией насмехались на моем корабле.
Он взял Рейчел за плечо.
— Бу-бу-бу! — продолжала она чуть быстрее и на более высокой ноте. — Оставьте меня в покое! Бу-бу-бу! Аминь! Бу-бу-бу…
Но он уже сам сидел на ведре, а ее разложил у себя на коленях.
— Ты злой пират! Ты отправишься в Ад! — пронзительно закричала она, вернувшись наконец к внятной речи.
И тут он принялся шлепать ее с такой силой, что она стала орать почти столько же от боли, сколько от ярости.
Когда он снова ее усадил, лицо у нее было багровое и распухшее. Она замолотила своими маленькими кулачками по его коленям, крича придушенным голосом:
— Ад! Ад! Ад!
Он руками отмахивался от ее кулаков, и вскоре она убежала, так накричавшись, что едва могла перевести дыхание.
Поведение Лоры тем временем было очень характерным. Она споткнулась, упала и потом ревела, пока не перестала болеть набитая ею шишка. Потом, без всякого уловимого перехода, предсмертные конвульсии перешли у нее в попытки постоять на голове. Она продолжала эти попытки все время, пока Эдвард взлетал вверх по ванте и торчал наверху и пока продолжался волнующий выход Рейчел. Во время экзекуции, которой подверглась последняя, она задрала ноги у основания грот-мачты, уперлась ими в раму для крепления фалов, оттолкнулась — и вместо стояния на голове упала и покатилась. И очень быстро подкатилась к самым ногам капитана. И все время, пока тот шлепал Рейчел, она совершенно безучастно так и лежала там на спине, подтянув коленки к подбородку и тихонько мыча себе под нос какую-то песенку.
Первое деяние, совершенное Эмили по возвращении в трюм, сильно осложнило всем жизнь. Как будто моря за бортом было недостаточно, она постановила, чтобы на месте практически всей палубы тоже было сплошное море. Главный люк, конечно, будет островом; будут и другие — того же рода естественные выступы над поверхностью воды. Но все остальное, все открытое палубное пространство можно будет безопасно пересечь либо на лодке, либо уж вплавь.
Кто будет в лодке, а кто не в лодке, Эмили решала сама. Никто этого знать не мог, нужно было спрашивать у нее. Но Лора, как только до нее дошла основная идея, решила, что все время будет плавать сама — скажут ей, что она будет в лодке, или не скажут — так оно надежней.
— Ну, не дурочка? — сказал Эдвард, увидев, что она так и не перестает работать руками, хотя ей уже все сказали, что она в лодке, в безопасности.
— Я думаю, мы все были такими дурачками, когда были маленькие, — сказал Гарри.
Дети ужасались тому, что никто из взрослых не сознавал, что тут “море”. Матросы беспечно ступали прямо по глубочайшему океану и не думали сделать руками хоть бы один гребок. Но матросов в равной степени раздражало, когда дети, стоя ли в безопасности на острове или сидя в своем собственном суденышке, принимались кричать им, причем в голосе у них звучала полнейшая убежденность:
— Вы тонете! Вы сейчас утонете! Да смотрите же! У вас там ничего нет под ногами! Акулы вас съедят!
— Ох, смотрите! Мигель уже под водой! Головы под волнами не видно!
Шутка получилась того сорта, который не доставлял матросам удовольствия. Хотя сами слова и были им непонятны, но их смысл — еще и с помощью нарочито зловещих намеков помощника — был им ясен. “Плавать” они неизменно отказывались, но, если им надо было пересечь какой-то участок открытой палубы, принимались с жаром и безостановочно креститься. Потому что мало ли, а вдруг у этих мальцов дар ясновидения — hijos de putas![10]
Что, конечно, действительно занимало детей, так это как все будет, когда они сами станут взрослыми пиратами, то ли все вместе, то ли каждый в отдельности со своим собственным кораблем; и хотя они никогда на людях даже не упоминали о пиратстве за все время плавания, теперь, по ночам, эти разговоры не сходили у них с языка.
Маргарет тоже отказалась “плавать”, но они теперь знали, что приставать к ней бесполезно; бесполезно было кричать ей, что она тонет: слыша такие слова, она лишь сидела и плакала. Поэтому была достигнута общая договоренность, что Маргарет, куда бы она ни шла и что бы ни делала, находится на плоту, с бочонком пресных лепешек и бочонком воды, сама по себе — и на нее можно не обращать внимания.
Потому что с тех пор, как она вернулась, водить с ней компанию радости было мало. Тот раз, когда играли в “рассказ-с- продолжением”, так и остался единственной минутой просветления. В течение нескольких следующих дней она оставалась в постели, почти не разговаривала и во сне все теребила край одеяла, пытаясь оторвать от него полоску; и даже когда она снова приходила в себя, то — хотя и была вполне дружелюбна, куда дружелюбнее, чем прежде, — отказывалась принимать участие в любой игре вообще. Она казалась всем довольной, но там, где требовалось воображение, пользы от нее не было никакой.
Более того, она не предпринимала никаких попыток вернуть себе верховенство, перешедшее от нее к Эмили. Она никогда никем не командовала. Даже дразнить ее не было никакого удовольствия: казалось, ничто не могло вывести ее из себя. Иногда к ней обращались со снисходительным презрением, иногда просто игнорировали ее, и что бы она ни сказала, все автоматически признавалось чушью.
Рейчел тоже в течение нескольких дней после своего пастырского опыта не выказывала расположения присоединиться к остальным, чем бы они ни занимались. Она предпочитала отсиживаться, надувшись, внизу, в трюме. Время от времени она пыталась подобранным ею медным гвоздем проковырять дырку в днище корабля, чтобы его затопить. Лора раскрыла ее намерения и понеслась скорее докладывать новость Эмили. Как и Рейчел, Лора ни на миг не усомнилась, что эта цель вполне достижима.
Эмили спустилась вниз и застала Рейчел за этим занятием. За три дня ей удалось отковырять одну-единственную щепочку — отчасти потому, что она никогда не принималась долбить дважды одно и то же место; однако и она, и Лора ожидали, что вот-вот покажется вода, хлынет и стремительно заполнит корабль. И в самом деле, хотя вода еще не появилась, Лора была убеждена, что в результате усилий Рейчел корабль уже ощутимо глубже сидит в воде.
Лора ломала руки в ожидании: ей не терпелось увидеть, что же предпримет Эмили перед лицом надвигающейся катастрофы.
— Ты бестолочь, это же бесполезно, — только этим замечанием Эмили и ограничилась.
Рейчел сердито посмотрела на нее:
— Отстань! Я знаю, что делаю!
Глаза у Эмили широко раскрылись и зажглись каким-то странным огнем.
— Если ты будешь так со мной разговаривать, я тебя повешу на нок-рее!
— А это что такое? — спросила Рейчел угрюмо.
— Пора бы тебе уже знать, что такое нок-рея!
— А мне это ни к чему! — огрызнулась Рейчел и продолжала царапать своим гвоздем.
Эмили подобрала в углу какую-то большую железяку, такую тяжелую, что едва могла ее удержать.
— Знаешь, что я сейчас сделаю? — спросила она незнакомым голосом.
При звуке ее голоса Рейчел прекратила царапать и посмотрела на нее с опаской.
— Нет, — сказала она с некоторой тревогой.
— Я тебя убью! Я превратилась в пирата, и я тебя убью этим мечом!
При слове “меч” Рейчел показалось, что бесформенный кусок металла засверкал страшным острым лезвием.
Она с сомнением посмотрела Эмили в глаза. Она взаправду, или это игра?
Она, бесспорно, всегда побаивалась Эмили. Эмили была такая здоровенная, такая сильная, такая старая (все равно что взрослая), такая хитрая! Никого в мире нет умнее и могущественнее Эмили! Великанские мускулы, змеиная мудрость! А теперь вот эти ее ужасные глаза, и в них ни намека на притворство.
Эмили смерила ее пристальным взглядом и уловила в лице Рейчел признаки зарождающейся паники. И вдруг та резко повернулась и так скоро, как только позволяли ей ее коротенькие толстенькие ножки, стала карабкаться вверх по трапу. Эмили брякнула по лесенке своим штырем, и Рейчел второпях едва опять не свалилась вниз.
Железка была такая большая и тяжелая, что Эмили потребовалось немалое время, чтобы выволочь ее на палубу. И даже когда она это сделала, железка сильно мешала ей бежать, так что они с Рейчел сделали три круга по палубе, а расстояние между ними почти не изменилось; Эдвард приветствовал их громкими одобрительными возгласами. Даже во власти ужаса Рейчел не забывала работать руками, как будто плыла брассом. Наконец с криком “Ох, я больше бежать не могу, болит моя бедная ножка!” Эмили отшвырнула железяку и, тяжело дыша, повалилась на главный люк рядом с Эдвардом.
— Я тебе в обед яду подсыплю! — весело крикнула она Рейчел, но та спряталась за брашпилем и самозабвенно погрузилась в заботы о части своего выводка, которая там обитала, в своей глубочайшей материнской нежности и заботливости едва не проливая над этими чадами слезы.
Эмили продолжала еще какое-то время посмеиваться, вспоминая свой забег.
— Ты чего это расхихикалась? — напыжившись, пренебрежительно спросил Эдвард. Он как-то особенно ощущал сейчас свое мужское превосходство. — Смешинка попала?
— Попала, и ладно, мне так нравится, — ответила Эмили обезоруживающе. — Смотри, как бы она всем не попала. Иди сюда, Лора. Гарри, давай тоже сюда.
Двое младших послушно подошли. Они заглядывали ей в лицо, внимательно и серьезно, будто ожидая Пришествия Господня, а она разражалась все более громкими взрывами смеха. Скоро зараза перекинулась на них, и они тоже начали смеяться, один другого визгливей и заливистей.
— Не могу перестать! Ой не могу! — вскрикивали они в перерывах.
— Ну-ка, Эдвард! Смотри мне в лицо!
— Не буду! — сказал Эдвард.
Тогда она насела на него и стала щекотать, пока он не впал в истерику, как и остальные.
— Ох, хочу перестать, а то животик надорву! — взмолился наконец Эдвард.
— Ну, подите прочь! — выдержав паузу, велела Эмили.
И группа тут же рассыпалась. Но им всем пришлось еще долго стараться не встречаться взглядами, чтобы припадок не случился опять.
Быстрее всех излечилась Лора. Она вдруг открыла, что ее подмышка — прекрасная глубокая пещера, и решила, что в дальнейшем у нее там будут жить феи. Какое-то время она не могла больше ни о чем думать.
Капитан Йонсен вдруг позвал Хосе, передал ему штурвал и спустился вниз за своей подзорной трубой. Затем, привалившись бедром к лееру и надвинув на объектив защитное стекло, он стал пристально всматриваться во что-то, находившееся почти напротив ока заходящего солнца. Присмиревшая Эмили подобралась к нему и встала, почти касаясь его боком, а затем начала легонько, на кошачий манер, тереться щекой о его сюртук.
Йонсен опустил трубу и попытался вглядеться невооруженным глазом, будто больше ему доверял. Потом снова принялся смотреть в трубу.
Что это там за парус, вроде как у торгового судна, но высокий и узкий, как столб? Он окинул взором весь горизонт: он был пуст — только этот грозящий перст, указующий вверх.
Йонсен, избирая свой курс, озаботился тем, чтобы избежать обычных в это время года маршрутов судовождения. Особенно он постарался избежать обычных путей следования Ямайской эскадры, совершавшей регулярные рейсы от одного британского острова к другому. А этот корабль — не может у него тут быть никаких дел — не больше, чем у него самого.
Эмили приобняла его за талию и слегка сдавила рукой.
— Что там? — сказала она. — Дайте посмотреть.
Йонсен ничего не отвечал и продолжал сосредоточенно всматриваться.
— Ну, дайте же посмотреть! — сказала Эмили. — Я еще никогда не смотрела в подзорную трубу, никогда!
Йонсен внезапно со щелчком захлопнул трубу и опустил взгляд на нее. Его обычно невыразительные черты сейчас выдавали глубокое волнение. Он поднял руку и начал мягко поглаживать ее по волосам.
— Ты любишь меня? — спросил он.
— М-м, — подтвердила Эмили. И погодя уклончиво добавила: — Вы милый.
— Если мне нужна будет помощь, сможешь ты кое-что сделать… но только очень трудное?
— Да, только вы дайте мне посмотреть в подзорную трубу, потому что я ни разу в нее не смотрела, вообще никогда, а мне так хочется!
Йонсен устало вздохнул и уселся на верх рубки. Черт возьми, и что только творится у этих детей в головах?
— Послушай-ка, — сказал он, — я хочу поговорить с тобой серьезно.
— Да, — сказала Эмили, стараясь скрыть охватившее ее страшное беспокойство. Она в смятении озиралась, ища на палубе, за что бы зацепиться взглядом. Он чуть сдавил рукой ее коленку в попытке привлечь к себе внимание.
— Если плохие, жестокие люди придут и захотят меня убить, а тебя забрать, что ты сделаешь?
— Ох, какой ужас! — сказала Эмили. — Они что, правда это сделают?
— Нет, если ты мне поможешь.
Это было нестерпимо. Она вдруг вспрыгнула ему на колени, обняла за шею и сжала руками его затылок.
— Вы, наверно, добрый Циклоп? — сказала она и продолжала держать его голову, крепко сжимая, так чтобы их лица оказались нос к носу, лоб ко лбу, на расстоянии дюйма, и так они смотрели друг другу в глаза, пока каждому не стало казаться, что лицо второго сузилось и два глаза не слились в один большой расплывчатый глаз посередке.
— Отлично! — сказала Эмили. — Вот сейчас просто вылитый! Теперь один ваш глаз сдвинулся и наплывает на другой!
Солнце коснулось моря, и в течение тридцати секунд каждая деталь далекого военного корабля ясно вырисовывалась на фоне пламенеющего диска. Но, хоть убей, Йонсен не мог сейчас думать ни о чем, кроме домика в тихом Любеке с зеленой изразцовой печкой.
Тьма внезапно опустила свой занавес и скрыла этот угрожающий перст.
Капитан Йонсен оставался на палубе всю ночь, невзирая, была ли то его очередь стоять на вахте или нет. Ночь была очень жаркая, даже для этих широт, и к тому же безлунная. Разлитое кругом звездное сияние освещало все, что поблизости, довольно ярко, но на расстоянии ничего видно не было. Черные мачты высились, выделяясь на фоне этого драгоценного блеска, и их суживающиеся кверху силуэты медленно раскачивались, чуть-чуть в одну сторону, чуть-чуть в другую. Паруса, поскольку тени в их закруглениях расплылись, казались плоскими. Фалы, тросы, брасы тут были на виду, а там скрывались во мраке, и общая картина отличалась такой прихотливостью, что утрачивалось всякое представление о них как о механических приспособлениях.
Узкая молочная палуба, подсвеченная сзади ярким огоньком нактоуза, зыбилась по направлению к баку, вплоть до косого навеса над бушпритом, а тот будто силился указать на большую одинокую звезду над самым горизонтом.
Шхуна шла довольно быстро, с тихим шорохом разрезая форштевнем море, рассыпая ливень искр, загоравшихся повсюду, где вода плескалась о борт корабля, как будто океан был сплетением чувствительных нервов, и продолжавших мерцать позади в чистой белесости кильватерного следа. Лишь щекочущий ноздри легкий запах дегтя напоминал о том, что это не фантазия из слоновой кости и эбенового дерева, а машина. Потому что шхуна — это, в сущности, одно из наиболее совершенных с точки зрения механики, строгих по конструкции, лишенных всякого украшательства устройств, когда-либо изобретенных человеком.
В нескольких ярдах от борта косяк светящихся рыб озарил воду сначала на одной, потом на другой глубине.
Но в нескольких сотнях ярдов уже не видно было ничего вообще! Море там становилось ровно поблескивающей чернотой и казалось недвижным. Все находившееся вблизи было настолько ясно различимо во всех подробностях, что просто не верилось, будто в некотором отдалении целый корабль мог оставаться невидимым, будто без оптических приборов, без мучительного напряжения зрения действительно ничего нельзя было увидеть.
Йонсен вышагивал взад-вперед с подветренной стороны корабля, так чтобы любой ветерок, который поймают опавшие паруса, переливался на него прохладным непрерывным потоком. Время от времени он взбирался на вершину фок- мачты и, несмотря на тот очевидный факт, что дополнительная высота не обеспечит ему дополнительного видения, вглядывался в пустоту до рези в глазах, затем спускался и возобновлял свое безостановочное хождение. Корабль с потушенными огнями, может быть, уже подкрался к нему ближе, чем на милю, а он и не знает.
Йонсен не обладал развитой интуицией, но сейчас он с необыкновенной остротой ощущал, что где-то рядом под покровом тьмы таится враг и готовится его уничтожить. Он напрягал не только зрение, но и слух, но не было слышно ничего вообще, только шелестела за бортом вода, да иногда побрякивал расшатавшийся блок.
Вот если бы светила луна! Он вспомнил другой случай, пятнадцать лет тому назад. Невольничье судно, на котором он был тогда вторым помощником, ходко шло по ветру на всех парусах, люки были задраены над их вонючим грузом, когда совсем рядом, на расстоянии пушечного выстрела, сверкающую лунную дорожку пересек фрегат — мелькнул на свету и снова исчез. Йонсен сразу понял, что, хотя фрегат, оставив освещенное место за кормой, стал для них невидим, они сами, полностью окруженные лунным сиянием, должны быть отлично видны фрегату. Гул пушечного выстрела скоро это подтвердил. Он хотел было ответить выстрелом вслепую, но их капитан, напротив, приказал убрать все паруса до последнего, и они потом всю ночь провели без парусов и, разумеется, в неподвижности, но (поскольку нечему было отражать свет) также став, в свою очередь, невидимыми. Когда наступил рассвет, фрегат был от них так далеко по ветру, что им теперь ничего не стоило смазать пятки.
Но в эту ночь! Никакой дружественной лунной дорожки, которая помогла бы им раскрыть нападающего, ничего, кроме этой внутренней убежденности, крепнувшей с каждой минутой.
Вскоре после полуночи он спустился с вершины мачты после очередного бесполезного восхождения и приостановился у открытого форлюка. Теплое дыхание детей было явственно различимо в тишине. Маргарет разговаривала во сне — и довольно громко, но ни одного слова в отдельности разобрать было нельзя.
По какой-то прихоти Йонсен спустился по трапу в трюм. Внизу было жарко, как в печке. Жужжание крылатых тараканов раздавалось кругом, как непрерывная канонада. Звук воды, наверху слышный как сухой шорох, здесь доносился сквозь деревянную обшивку приятным журчаньем и плеском (самый музыкальный звук для ушей моряка).
Лора лежала на спине в бледном свете, падавшем из открытого люка. Она сбросила одеяло, и блузка-безрукавка, служившая ночной рубашкой, задралась у нее до самых подмышек. Йонсен в изумлении подумал: как нечто, до такой степени напоминающее лягушку, может с течением времени превратиться в волнистое, колышущееся женское тело? Он наклонился и попробовал поправить задравшуюся рубашку, но при первом прикосновении Лора резко перевернулась на живот, потом подтянула под себя колени, выпятив свой задик и нацелив его прямо на него, и продолжала спать в таком положении, громко сопя.
Когда глаза у него привыкли к сумраку, смутно различимые кругом пятна белизны дали ему понять, что дети в большинстве отбросили свои темные одеяла. Но он не заметил Эмили, которая сидела в темноте и наблюдала за ним.
Он уже повернулся, чтобы уйти, как вдруг лицо его осветила неожиданная усмешка, он нагнулся и легонько щелкнул Лору по попе ногтем. Она осела, как лопнувший шарик, но по- прежнему продолжала спать, теперь уже вытянувшись ничком.
Выйдя на палубу, Йонсен все еще посмеивался про себя. Но тут дурные предчувствия нахлынули на него с удвоенной силой. Он нутром чуял, что военный корабль затаился во мраке и ждет своего часа! В пятидесятый раз он взобрался по выбленкам, ступил на брасы и снова стал изнурять глаза, вглядываясь во тьму.
Посмотрев через некоторое время вниз, он заметил на палубе маленькую белую фигурку — это была Эмили, которая вприпрыжку-вприскочку слонялась там. Но он тут же об этом забыл.
Вдруг его усталый взор уловил какое-то пятно, которое было еще темнее, чем море. Он отвел взгляд, а потом посмотрел опять, чтобы убедиться. Оно по-прежнему было там, слева по носу; лучше разглядеть не получалось, хотя… Йонсен соскользнул вниз по вантам в мгновение ока, как юнга. Молниеносно приземлившись на палубу, он напугал Эмили чуть не до смерти: у нее и в мыслях не было, что он там, наверху. Она напугала его не меньше.
— Внизу такая жара! — начала она. — Я не могу уснуть…
— Отправляйся вниз! — прошипел он яростно. — И не смей больше выходить! И другим не давай, пока я тебе не скажу!
Эмили, основательно напуганная, как могла скорее скатилась вниз по лесенке и закуталась в одеяло с головы до пят: отчасти потому, что ее босые ноги действительно слегка подмерзли, но больше для того, чтобы успокоиться. Что она такого сделала? Что произошло? Не успела она спуститься, как на палубе послышалась суетливая беготня, и люк у нее над головой был наскоро поставлен на место. Кромешная тьма как будто навалилась на нее. Ни до кого нельзя было дотянуться, да она и не смела двинуться ни на дюйм. Все спали.
Йонсен поднял весь экипаж на палубу, и в молчании они собрались у леера. Пятно было теперь отчетливо видно, оно было ближе и меньше, чем ему показалось сначала. Они пытались различить плеск весел, но оно приближалось в тишине. Вдруг они оказались прямо над ним, что-то заскрежетало о борт и заскользило в сторону кормы. Это было сухое дерево, унесенное в море рекой во время паводка и опутанное водорослями.
Но после этого он продержал всю команду на палубе до самого рассвета. В своем нынешнем новом настроении люди повиновались ему довольно охотно. Они знали, что капитан — человек сведущий и решительный. В основном он все делал правильно — только его раздражение и возбуждение во время разных чрезвычайных ситуаций создавали ложное впечатление неумелости и неловкости.
И хотя теперь дозорных было множество, никакой тревоги больше объявлено не было.
Но когда замерцал первый слабый луч рассвета, нервы у всех напряглись до предела. Быстро разгоравшийся свет мог в любую минуту показать им, какая судьба их ждет.
Однако еще до того, как совсем рассвело, Йонсен совершенно убедился, что никакого военного корабля в округе не было. Собственно говоря, его бом-брамсели скрылись за горизонтом меньше чем через час после того, как он впервые его заметил.
Но тревога этой ночи побудила Йонсена наконец настроиться на определенное решение.
Он изменил свой курс: если раньше он считал, что ему следует избегать встречи с любыми судами, то теперь, напротив, расчет был как можно скорее выйти туда, где пролегали основные маршруты судов, следующих в восточном направлении.
Отто протер глаза. Что это нашло на старика? Или он решил отомстить за страх, которого натерпелся? Не собрался ли он постараться урвать добычу в самой гуще морских перевозок? Это было похоже на Йонсена — сначала трястись при звуке львиного рыка, а потом взять и засунуть голову прямо зверю в пасть; и сердце Отто наполнилось теплым чувством к капитану. Но вопросов он задавать не стал.
Тем временем Йонсен направился в каюту, открыл тайник у себя в койке и извлек оттуда комплект бумаг, касающихся кораблей и рейсов, купленный им у некоего дельца в Гаване, промышлявшего такого рода делами. “Джон Додсон”, порт приписки Ливерпуль, направляется на Сейшелы с грузом чугунных горшков — чего ради он обретается в здешних водах? Этот делец его просто надул, продал ему какую-то ерунду! Ага, вот это получше будет: “Лиззи Грин”, порт приписки Бристоль, следует из Матансаса в Филадельфию, гружена балластом — забавная поездочка с одним балластом на борту, ничего не скажешь, но кому какое дело, это касается только ее воображаемых собственников. Йонсен удостоверился, что все в порядке — проставлены даты и сроки и так далее, — потом вернул пачку бумаг в потайное место до другого случая. Вернувшись на палубу, он отдал ряд распоряжений.
Во-первых, к борту на носу и на корме были прикреплены мостки, и Хосе с ведром краски перелез через леер, дабы присоединить имя “Лиззи Грин” ко множеству названий, которые время от времени украшали на шхуне доску, предназначенную для начертания имени корабля. Не удовлетворившись этим, он намалевал это имя в разных других подходящих местах — на шлюпках, на ведрах, — тут необходим был скрупулезный подход. Одновременно многие паруса были спущены и на их место подняты новые — или даже старые, но имевшие отличительные признаки, чтобы кто-то, увидев их раз, уже не забыл, как они выглядят, и мог подтвердить это под присягой. Отто пришил большую заплату к самому большому парусу грот-мачты, хотя дыр там никаких не было. В пылу Йонсен хотел даже снять реи и оснастить шхуну как судно с одним лишь косым парусным вооружением, но, к счастью для взмокшей команды, потом отказался от этой идеи.
Ко всяким ловким выдумкам с маскировкой и переодеванием они прибегали постоянно — потому что пушек у них не было вовсе. Правда, пушки можно было спрятать, а при случае выбросить за борт, но от углублений, которые остаются от них на палубе, не избавишься, в чем могли убедиться многие невинно-протестующие морские разбойники, коим пришлось за них дорого поплатиться. У Йонсена не было не только пушек и нужды их прятать, у него не было и пресловутых желобков, и всякому дураку было ясно, что у него не просто нет на борту пушек, но никогда их и не было. А вы слышали когда-нибудь о пиратах без пушек? Это просто смехотворно, и все же он доказывал, раз за разом, что захват можно легко осуществить и без них, и, более того, можно рассчитывать, что, как правило, захваченный торговец, составляя отчет о происшествии, присочинит, что ему угрожали некоей — большей или меньшей — демонстрацией артиллерии. Делалось ли это ради сохранения лица или из чистого консерватизма — то есть из предположения, что пушки тут просто обязаны быть, — но почти каждое судно, с которым Йонсену когда-либо приходилось иметь дело, докладывало о замаскированной артиллерии, а вдобавок о “пятидесяти или семидесяти головорезах наихудшего испанского типа”.
Конечно, если бы его встретил и вызвал на поединок военный корабль, ему бы пришлось сдаться без боя. Но, с другой стороны, поплатиться за драку с военным судном не придется в любом случае. Если военный корабль большой, он просто вас потопит. Если маленький, то есть какая-то драчливая скорлупка, какой-нибудь катер под командой молоденького офицерика, который так и лезет на рожон в свои “надцать” лет, вы сами его потопите — а потом пусть дьявол расплачивается. Такому лучше, чтобы его сразу потопили, чем стерпеть оскорбление, наносимое чести великой нации.
Когда он наконец вспомнил, что надо бы открыть люк и выпустить детей, те были уже полумертвыми от удушья. И вообще-то погода стояла жаркая, а внизу к тому же воздух был спертый, только маленький квадрат оставался открытым сверху для вентиляции, и, если даже люки были не задраены, а просто установлены на место, в трюме был натуральный застенок. Эмили наконец одолел сон, проспала она долго, и виделись ей кошмар за кошмаром: проснувшись в закрытом трюме, она сначала села, но ей тут же стало дурно, и она свалилась опять, дыша с громкими всхрапами. Прежде чем снова прийти в себя, она еще во сне разразилась страшными рыданиями. Тут расплакались и младшие: услышав эти звуки, Йонсен с запозданием сообразил, что надо бы открыть люки.
Увидев их, он не на шутку встревожился. Тревога не проходила, пока они не вылезли на палубу и на свежем утреннем воздухе не пришли в себя настолько, что стали проявлять интерес к странным метаморфозам шхуны, которые как раз были в самом разгаре.
Йонсен разглядывал их с беспокойством. И в самом деле, судя по их внешнему виду, хорошего ухода за детьми не было, хотя раньше он не обращал на это внимания. Они были чудовищно грязны; одежда оборвана, а если и залатана, то бечевкой. Волосы у них были не просто растрепаны и нечесаны, но вымазаны в дегте. Почти все были худы, с изжелта-бурой кожей. Одна Рейчел, несмотря ни на что, оставалась пухленькой и розовой. На ноге у Эмили все еще красовался иссиня- красный рубец; и кожа у всех пестрела следами от укусов насекомых.
Йонсен отвлек Хосе от его малярных занятий, выдал ему ведро пресной воды, принадлежавший помощнику (единственный) гребешок и пару ножниц. Хосе простодушно удивился: они не казались ему особенно грязными. Но обязанность свою он исполнил, а они вынесли все безропотно, чувствуя себя слишком несчастными, чтобы громко возражать, и только слабо подвывали, когда он делал им больно. Даже завершив их туалет, он, конечно, не достиг той точки, с которой нянька обычно начинает.
Наступил полдень, прежде чем “Лиззи Грин” показалась в своем новом обличье — самой себе, больше некому; и даже чуть позже полудня на борту все еще значилось “Филадельфия”, когда почти в одну и ту же минуту, за много миль, на самом горизонте, были замечены два еле видных паруса. Капитан Йонсен хорошенько подумал, сделал свой выбор, и поменял курс, чтобы встретиться с избранником как можно скорее.
Тем временем ни у команды, ни у Отто не осталось сомнений относительно намерений Йонсена; и веселый звук точильного камня доносился с кормы, пока лезвие каждого ножа не засверкало на радость своему хозяину. Я уже говорил, что убийство голландского капитана повлияло на весь характер их пиратства. Закваска забродила.
В недолгом времени на горизонте завиднелся еще и дым большого парохода. Отто втянул носом бриз. Можно подождать, а можно… До дома все еще далеко, а в этих морях просто давка какая-то. В целом все предприятие представлялось ему довольно безнадежным.
Йонсен, как обычно пошаркивал туда-сюда, нервно грызя ногти. Неожиданно он обернулся к Отто и позвал его вниз. Он был явно очень возбужден: щеки покраснели, взгляд дикий. Начал он с того, что погрузился в дотошное изучение карты. Потом досадливо проворчал через плечо:
— Эти дети, они должны уйти.
— Есть, — сказал Отто. Затем, поскольку Йонсен больше ничего не говорил, добавил: — Ты их в Санте высадишь на берег, я понял.
— Нет, уйдут они сейчас. В Санту нам больше нельзя.
Отто сделал глубокий вдох. Йонсен повернулся к нему и проревел:
— Если нас с ними захватят, где мы тогда будем, а? Отто побелел, покраснел и только потом ответил.
— Это рискованно, — сказал он медленно. — Ты их ни в каком другом месте высадить на берег не сможешь.
— Кто сказал, что я собрался их высаживать на берег?
— А что тебе еще остается? — упорствовал Отто.
Вдруг до Йонсена дошло — проблеск понимания озарил его озабоченное лицо.
— Мы их в такие маленькие мешочки зашьем, — сказал он с добродушной улыбкой, — да и за борт.
Отто бросил на него короткий взгляд — увиденного было достаточно, чтобы его отпустило.
— Что ты собираешься делать? — спросил он.
— Рассовать их по мешочкам и зашить! Рассовать и зашить! — твердил Йонсен, потирая руки и посмеиваясь: вся его скрытая сентиментальность вышла наружу и завладела им. Потом он отпихнул Отто и вышел на палубу.
Большая бригантина, на которую он сперва нацелился, оказалась несколько далековато и против ветра; так что теперь он взялся за штурвал и изменил курс шхуны на пару румбов, чтобы вместо нее перехватить пароход.
Отто присвистнул. Наконец его осенило, что же собрался сделать капитан.
Когда они подошли поближе, любопытство у детей разгорелось до чрезвычайности: раньше они никогда не видели ничего похожего на эту огромную чудо-бочку. Старомодный голландский пароходик, по сути, не очень отличался от парусного судна, но этот по форме уже больше походил на пароходы наших дней. Правда, труба у него все еще была высокой и узкой, с чем-то вроде артишока наверху, но в остальном он был почти такой же, как те, на которых плаваем мы с вами. Йонсен обратился к пароходу с экстренным призывом, и скоро его машины застопорились. “Лиззи Грин” скользнула кругом и подошла к его подветренному борту. Йонсен спустил шлюпку, затем сам в нее загрузился. Дети и команда шхуны стояли у леера, напряженные и взволнованные, глядя, как маленький трапик спускается с высоченного железного борта парохода, глядя, как Йонсен, один, в своем темном воскресном костюме и в фуражке, положенной ему по рангу, карабкается на борт. Время он рассчитал точно: через час уже должно было стемнеть.
Задача у него была не из легких. Во-первых, он заранее сочинил историю, которую намеревался изложить: объяснение, как он обзавелся своими пассажирами. Во-вторых, он должен был убедить капитана парохода, человека постороннего, чтобы тот его выручил, а ведь раньше он уже так очевидно провалился, пытаясь убедить своего друга, сеньору из Санта-Люсии.
Отто был не из тех, кто обнаруживает свое волнение, но он его тем не менее ощущал. Он никогда не слыхал ни о чем настолько безрассудно-дерзком, как придуманный Йонси план: малейшее подозрение — и все, им крышка.
Йонсен приказал ему, если он почует, что что-то не так, сразу удирать.
Тем временем бриз стих, и все еще было светло. Йонсен исчез в глубине парохода, как в лесу.
Эмили, как и все, в волнении вглядывалась в невиданные черты этого необычайного корабля. Дети все еще думали, что это намеченная пиратами жертва. Эдвард откровенно похвалялся тем, как он поступит, когда захватит пароход.
— Отрежу капитану голову и выкину в воду! — громко заявил он.
— Тс-с! — отозвался Гарри громким шепотом.
— Да брось, чего тут! — крикнул опьяневший от бравады Эдвард. — А потом заберу себе все золото!
— А я его потоплю! — сказал Гарри в подражание и потом несколько запоздало прибавил: — На самое дно пущу!
Эмили погрузилась в молчание, вся во власти своего необычайно живого воображения. Ей виделся пароходный трюм, а в нем груды золота и драгоценностей. Ей виделось, как она боем прокладывает себе путь сквозь полчища неуклюжих матросов, одними кулаками, и вот уже только капитан парохода остается между нею и сокровищами.
А потом все оборвалось! Будто тихий холодный голосок у нее внутри произнес: “Да как ты сможешь? Ты ведь всего лишь маленькая девочка!” Чувство было такое, точно она упала с головокружительной высоты, и вся как-то съежилась. Она снова стала Эмили.
Страшное, залитое кровью лицо голландского капитана, казалось, с угрозой надвинулось на нее из воздуха. Потрясенная, она сжалась и отшатнулась. Но через мгновение это прошло.
Она в ужасе огляделась. Знает ли кто-нибудь, насколько она беззащитна? Несомненно, кто-то да обратил на нее внимание. Остальные дети что-то лопотали в своем животном неведении. Матросы, наполовину припрятав, наполовину вытащив ножи, ухмылялись друг другу и сыпали ругательствами. Отто застыл, нахмурив брови и вперившись в пароход.
Она каждого боялась, она каждого ненавидела.
Маргарет что-то нашептывала Эдварду, и тот кивал головой. Снова паника завладела ею. Что Маргарет ему рассказывала? Она всем всё рассказала? Они все всё знали? Они играли ею, притворяясь, будто им ничего не ведомо, выжидая какой-то им одним известной минуты, когда они вдруг обрушатся на нее с разоблачениями и подвергнут ее какому-то невообразимо ужасному наказанию?
Сказала ли Маргарет? Может быть, теперь еще не поздно подкрасться к Маргарет сзади и столкнуть ее в море? Но стоило ей об этом подумать, как ей тут же представлялось: Маргарет поднимается по пояс из волн, ровным, бесстрастным голосом всем обо всем рассказывает и влезает обратно на борт. И тут же ей виделась другая картина: полненькая, уютная фигура ее матери — она стоит у дверей Ферндейла и распекает кухарку.
И вновь ее блуждающий взор вернулся к зловещей действительности шхуны. Она вдруг почувствовала, что просто смертельно больна от всего этого, что устала, устала невыразимо, неописуемо. Почему она должна быть навеки прикована к этой ужасной жизни? Почему ей нельзя от нее избавиться, почему нельзя опять зажить обыкновенной жизнью, какой живут все маленькие девочки со своими папами и мамами… и деньрожденными тортами?
Отто подозвал ее. Она подошла покорно, но с предчувствием, что сейчас ее казнят. Он повернулся и вслед за ней подозвал и Маргарет.
Эмили была в куда более настороженном состоянии, чем накануне ночью, разговаривая с капитаном. Бог его знает, что у него на уме! Но Отто был слишком поглощен своими мыслями и не обратил внимания, сколько страха в ее глазах. Йонсен на пароходе решал нелегкую задачу, но и Отто не чувствовал особой радости от той задачи, которую предстояло решить ему самому. Он не знал, как к ней приступить — а ведь все зависело от его успеха.
— Слушайте, — все же разродился он. — Вы едете в Англию. Эмили быстро на него взглянула.
— Да? — спросила она, помедлив. Голос ее звучал так, будто она поинтересовалась чисто из вежливости.
— Капитан отправился на этот пароход, чтобы договориться насчет вас.
— А мы потом и дальше с вами останемся?
— Нет, — сказал Отто, — вы поедете домой на этом пароходе.
— А мы потом с вами еще увидимся? — допытывалась Эмили.
— Нет, — ответил Отто. — Ну… может быть, когда-нибудь.
— А они все с нами поедут, или только вот мы двое?
— Ну почему, конечно, вы все поедете!
— О, я просто хотела узнать.
Последовала неловкая пауза. Отто размышлял, как приняться за самое главное.
— Может, нам тогда пойти приготовиться? — спросила Маргарет.
— Вот еще что! — прервал ее Отто. — Вас там всех будут обо всем расспрашивать. Они захотят узнать, как вы сюда попали.
— Мы должны им рассказать?
Отто поразился, с какой быстротой она уловила его мысль.
— Нет, — сказал он. — Мы с капитаном не хотим, чтобы вы это рассказывали. Мы хотим, чтобы вы держали это в секрете, понятно?
— А что мы тогда должны рассказывать? — спросила Эмили.
— Расскажите им… что вас захватили пираты, а потом… высадили в маленьком порту на Кубе…
— Это где была та толстая тетенька?
— Да. А потом мы согласились взять вас на борт нашей шхуны, которая шла в Америку, чтобы спасти вас от пиратов.
— Ясно, — сказала Эмили.
— Вы это скажете, а остальное… будете держать в секрете? — спросил Отто с тревогой.
Эмили одарила его долгим необычайно кротким и ласковым взглядом.
— Ну, конечно, — сказала она.
Ну что ж, он сделал все, что мог; но на сердце у Отто было тяжело. Этот маленький херувим! Он не верил, что она и десять секунд сможет хранить секрет.
— Так, теперь… Как ты думаешь, сможешь объяснить младшим, чтобы они поняли?
— О да, я им расскажу, — просто ответила Эмили. Она немного поразмыслила: — Не думаю, что они вообще много что помнят. — Это всё?
— Всё, — сказал Отто, и они ушли.
— Что он такое сказал? — спросила Маргарет. — О чем это он все говорил?
— Да замолчи ты! — грубо ответила Эмили. — Тебя это не касается!
Но в душе она сама не понимала, на каком она свете. Они что, и правда дадут ей ускользнуть? А может, ее просто дразнят и мучают, а потом остановят в самый последний момент? А может, ее отдадут этим чужим, а те ее повесят за убийство? А может, на том пароходе мама и она ее спасет? Но ведь она любит Йонсена и Отто, как же она с ними расстанется? Милая, родная шхуна… Все эти мысли разом пришли ей в голову!
Но с Лиддлями она повела себя достаточно сурово.
— Ну-ка, идите сюда! — сказала она. — Мы отправляемся на тот пароход.
— А мы будем драться? — довольно робко спросил Эдвард.
— Никакой драки не будет, — сказала Эмили.
— А там что, снова цирк покажут? — спросила Лора.
Тут она рассказала им, что корабль придется опять сменить.
Когда капитан Йонсен вернулся, отирая большим хлопчатобумажным платком пот с блестевшего лба, он, казалось, страшно торопился. Что касается детей, они были в таком волнении, что едва не попадали в шлюпку; в суматохе они и в море чуть не свалились вместо шлюпки. Вот теперь они поняли, зачем их намывали и причесывали.
Сначала никаких трудностей с их отправкой не предвиделось. Но вдруг Рейчел начала вырываться.
— Мои деточки! Мои деточки! — заорала она и принялась бегать по всему кораблю, собирая тряпичные лоскутки, разлохматившиеся обрезки канатов, жестянки из-под краски… скоро руки у нее были полны.
— Ну не можешь же ты взять с собой весь этот хлам! — отговаривал ее Отто.
— Ох, милые вы мои, не могу же я вас бросить! — стонала Рейчел жалобно.
Тут подоспел кок, как раз вовремя, чтобы вернуть себе черпак, и разгорелась бурная ссора.
Йонсен, естественно, был как на иголках. Но расстаться по-доброму было очень важно.
Хосе переправлял Лору через борт.
— Милый Хосе! — вдруг вырвалось у нее, и она крепко обняла его за шею.
И тут Гарри и Эдвард, уже сидевшие в шлюпке, вскарабкались обратно на палубу. Они забыли попрощаться. И все дети стали прощаться со всеми пиратами по очереди, целуя их и расточая знаки нежности и любви.
— Скорее! Ну, скорее же! — нетерпеливо бормотал Йонсен.
Эмили бросилась к нему в объятья, рыдая, будто сердце ее вот-вот разобьется.
— Не отдавайте меня! — умоляла она. — Позвольте мне остаться у вас навсегда! — Она вцепилась в лацканы его сюртука и спрятала лицо у него на груди: — Я не хочу уходить!
Йонсен был страшно тронут и чуть было не согласился.
Но остальные уже сидели в шлюпке.
— Ступай! — сказал Отто. — А то они без тебя уедут!
— Подождите! Подождите! — пронзительно закричала Эмили, в один миг перемахнула через борт и была в шлюпке. Йонсен смущенно потряс головой. Под конец она его совсем запутала.
Но теперь, когда матросы уже гребли по направлению к пароходу, все дети встали в шлюпке в полный рост, рискуя упасть в воду, и закричали:
— До свиданья! До свиданья!
— Adios! — кричали пираты, сентиментально махали руками и похохатывали втайне друг от друга.
— П-приезжайте, встретимся в Англии! — послышался чистый дискант Эдварда.
— Да! — закричала Эмили. — Приезжайте и оставайтесь с нами! Все! Обещайте, что приедете и останетесь!
— Хорошо! — крикнул Отто. — Приедем!
— Приезжайте поскорей!
— Деточки мои! — причитала Рейчел. — Я моих малышей почти всех потеряла!
Но они уже встали о борт с пароходом и вскоре уже взбирались по веревочной лестнице на его палубу.
Маленькая шлюпка вернулась на шхуну.
Дети ни разу больше не посмотрели ей вслед.
Да и как им было о ней не забыть?! Если, ступая впервые на борт любого нового корабля, испытываешь любопытство и волнение, что уж тут говорить о таком пароходе, какие могут быть сравнения! Всюду роскошь! Все выкрашено белым! Двери! Окна! Лестницы! Латунь! Волшебный дворец — нет, не то: земное чудо в каком-то невиданном, невообразимом доселе роде.
Но рассмотреть все в подробностях у них сейчас не было времени. Все пассажиры, сгорая от любопытства, собрались вокруг них в кружок. Когда грязные, растрепанные маленькие существа одно за другим были переданы на борт, все онемели от изумления. История захвата “Клоринды” злодейской шайкой буканьеров, наподобие тех, что прежде разбойничали на Карибах, была хорошо известна — как и то, что маленькие невинные создания на борту ее были схвачены и преданы смерти на глазах у бессильного что-либо предпринять капитана. Встретиться лицом к лицу с жертвами такого омерзительного убийства — это была чистой воды сенсация.
Напряжение первой разрядила красивая молодая леди в муслиновом платье. Она опустилась на колени рядом с маленьким Гарри и заключила его в свои нежные объятья.
— Ангелочек! — замурлыкала она. — Бедный человечек, через какие ужасы ты прошел? Как ты только сможешь о них позабыть?
Как по сигналу, все дамы-пассажирки обрушились на изумленных детей и принялись им соболезновать, тогда как более сдержанные мужчины стояли вокруг с комком в горле.
Ошалевшие сначала, дети быстро сориентировались в ситуации — как и обычно происходит с детьми, обнаружившими, что они стали средоточием всеобщего обожания. Боже мой, да они же тут просто короли с королевами! Им так хотелось спать, что трудно было не смыкать глаз, но в постель они не собирались, ни в коем случае! Никто никогда прежде так с ними не обращался. Одним небесам известно, сколько это будет продолжаться. Лучше не упустить ни минуты.
Но очень скоро они и удивляться перестали, окончательно уверившись, что на все это они имеют право и могут принимать как должное. Они были очень важные персоны — просто совершенно исключительные.
Одна Эмили держалась в сторонке, робко и недоверчиво, и на вопросы отвечала стесняясь. Она не способна была предаться наслаждению от сознания своей значительности с тем же пылом, что и остальные.
Даже дети пассажиров присоединились к этой шумихе и восторгам: возможно, ради того, чтобы, пользуясь всеобщим возбуждением, самим не ложиться спать в положенное время. Они начали приносить (вероятно, не без намеков со стороны родителей) свои игрушки, и соперничали друг с другом в щедрости этих жертв новым божествам.
Робкий маленький мальчик, примерно тех же лет, что и она, с карими глазами и славной улыбкой, с гладко причесанными шелковыми волосами, в изящном и приятно пахнущем костюмчике, бочком подошел к Рейчел.
— Как тебя зовут? — спросила она его.
— Гарольд.
Она сказала ему свое имя.
— Сколько ты весишь? — спросил он ее.
— Я не знаю.
— Похоже, ты довольно тяжелая. Можно, я попробую тебя поднять?
— Можно.
Встав сзади, он обнял ее вокруг живота, откинулся назад и, шатаясь, сделал несколько шажков, держа ее на весу. Потом опустил ее, и дружба была скреплена.
Эмили стояла в стороне, и по какой-то причине все с неосознанным уважением относились к ее сдержанности. Но вдруг что-то будто щелкнуло у нее в сердце. Она бросилась на палубу ничком — без крика, но содрогаясь в конвульсиях. Огромная сильная стюардесса подхватила ее и унесла, все еще дрожащую с головы до ног, вниз, в аккуратную, чистенькую каюту. И там, всячески успокаивая ее и болтая с ней без умолку, она раздела ее, вымыла теплой водой и уложила в постель. Все в голове у Эмили перевернулось, она чувствовала себя так, как не чувствовала никогда прежде, голова была как чужая. В ушах звенело, голова шла кругом, и хочешь не хочешь она не в силах была этому помешать. Но с другой стороны, тело ее обрело необычайную чувствительность: оно впитывало и поглощало нежную, гладкую прохладу простыней, мягкость матраса, как измученная жаждой лошадь поглощает воду. Ее руки и ноги каждой порой впитывали комфорт; казалось, она никогда им не насытится. Она чувствовала, как тело ее буквально всасывает физический покой, и тот медленно проникает в нее до самого мозга костей; и когда он наконец туда проник, тогда и голова у нее стала успокаиваться, и в ней появился какой-то порядок.
Все это время она почти не слышала, что ей говорят: только один рефрен пробивался к ней и оставлял некое впечатление: “Эти злые мужчины… мужчины… одни только мужчины… эти дикие мужчины…”
Мужчины! Это была чистая правда: месяцы и месяцы она видела одних только мужчин. Оказаться наконец опять среди других женщин было блаженством. Когда добрая стюардесса наклонилась, чтобы ее поцеловать, она крепко в нее вцепилась и зарылась лицом в эту теплую, мягкую, податливую плоть, будто хотела в ней утонуть. Боже, как непохоже на жесткие, мускулистые тела Йонсена и Отто!
Когда стюардесса снова выпрямилась, Эмили с наслаждением стала пристально смотреть ей в глаза, глаза росли-росли, и стали большими, теплыми и таинственными. Огромная, пухлая грудь женщины зачаровала ее. С чувством безнадежности она начала пощипывать свою собственную тощую маленькую грудную клетку. Мыслимо ли, чтобы однажды у нее тоже выросли такие груди — прекрасные, горой возвышающиеся груди, которые можно сравнить разве что с рогом изобилия? Или хотя бы твердые маленькие яблочки, как у Маргарет?
Хвала Господу, что она не родилась мальчиком! Ее охватило внезапное отвращение ко всему мужскому. С головы до ног, до самых кончиков ногтей она ощутила себя женщиной: она была теперь одной из исповедующих этот невыносимый, идиотский тайный символ веры, она прошла посвящение в гинекейон[11].
Внезапно Эмили протянула руки, схватила стюардессу за голову, привлекла близко к себе и с отчаянной настойчивостью зашептала ей что-то на ухо. На лице женщины первоначальное выражение недоверчивости сменилось полнейшим изумлением, изумление — выражением решимости.
— Какой бред! — сказала она наконец. — До чего же дерзкие негодяи! Вот бесстыдство!
Не сказав больше ни слова, она выскользнула из каюты. И вы легко можете себе представить, что капитан парохода, узнав, как его разыграли, был изумлен не меньше, чем она.
В течение нескольких мгновений после ее ухода Эмили лежала, глядя в никуда, со странным выражением на лице. Затем, неожиданно, она заснула и во сне дышала ровно и легко. Но проспала она только десять минут, а когда проснулась, дверь в каюту была открыта, и на пороге стояли Рейчел и ее новый маленький приятель.
— Чего надо? — спросила Эмили угрожающе.
— Гарольд принес своего аллигатора, — сказала Рейчел. Гарольд выступил вперед и положил маленькую тварь к Эмили на одеяло. Аллигатор был очень невелик, всего дюймов шесть в длину, возрастом около года, но выглядел в точности как миниатюрная копия взрослой особи: у него был вздернутый нос и круглый сократовский лоб, которые и отличают аллигаторов от крокодилов. Двигался он рывками, как заводная игрушка. Гарольд схватил его за хвост — он растопырил лапы в воздухе и дергался из стороны в сторону, еще больше похожий на заводного, чем прежде. Потом мальчик снова его опустил, и тот стоял, широко раскрыв рот без языка и показывая безвредные зубки, похожие на наждачные зернышки, и при этом то ли кашлял, то ли шипел. Гарольд щелкнул его пальцем — аллигатор был явно голоден, а внизу под ним было что-то теплое. Голова его метнулась — движение было почти неуловимо для глаза, — но укус его был еще совсем слабеньким и не мог причинить боли даже ребенку.
Эмили глубоко вздохнула, очарованная.
— А можно мне взять его на ночь? — спросила она.
— Хорошо, — сказал Гарольд, и тут его и Рейчел позвал кто-то снаружи.
Эмили была на седьмом небе. Так это и есть аллигатор! Она на самом деле будет спать с аллигатором! Она раньше думала, что с тем, кто однажды пережил землетрясение, ничего действительно потрясающего уже произойти не может, но тогда ей это просто не приходило в голову.
Жила одна девочка по имени Эмили, и она спала с аллигатором…
В поисках источника тепла, тварь, высоко задирая лапы, осторожно прошествовала по постели к ее лицу. Не дойдя примерно шести дюймов, аллигатор приостановился, и они, эти двое детей, посмотрели друг другу в глаза.
Глаза у аллигатора большие, навыкате, бриллиантово-желтые, с узкими зрачками-щелками, как у кошки. Глаз у кошки, с точки зрения случайного наблюдателя, совершенно лишен выражения, но, если присмотреться со вниманием, можно различить в нем эмоциональные оттенки. Но глаз аллигатора неизмеримо больше похож на камень, он действительно бриллиантовый, этот глаз рептилии.
Какую мысль надеялась Эмили прочесть в этих глазах? И все же она лежала и пристально в них смотрела и смотрела, и аллигатор тоже пристально смотрел на нее. Окажись тут посторонний наблюдатель, у него бы, наверно, холодные мурашки пошли по коже от этого зрелища — как они вот так вот смотрят друг другу в глаза.
Через некоторое время зверек раскрыл пасть и тихонько зашипел. Эмили подняла палец и стала поглаживать его по краешку челюсти. Шипение сменилось урчанием, похожим на мурлыканье. Тонкие пленчатые веки сначала закрыли глаза по направлению от переносицы к краю головы, потом наружные веки закрылись снизу.
Вдруг он снова открыл глаза и цапнул ее за палец, потом развернулся, пролез за ворот ее ночной рубашки, пополз вниз под рубашкой, холодный и шершавый по сравнению с ее кожей, и полз, пока не нашел себе место, подходящее для отдыха. Удивительно, но она вытерпела все это, ни разу не вздрогнув от отвращения.
Аллигаторов совершенно невозможно приручить.
С палубы шхуны Йонсен и Отто наблюдали, как дети перебрались на пароход, как вернулась их шлюпка, как пароход отправился своим путем.
Итак, все прошло без сучка, без задоринки. Никто не заподозрил подвоха в рассказанной Йонсеном истории — история была такая простая, что очень походила на правду.
Они ушли из их жизни, остались в прошлом.
Йонсен сразу почувствовал, как все переменилось; казалось, будто и сама шхуна почувствовала перемену. Шхуна, в конце-то концов, это место для мужчин. Он потянулся и глубоко вздохнул, будто избавился от тяготившего его чувства какой-то пресыщенности и расслабленности. Хосе взялся старательно подметать палубу, собирая покинутых деточек Рейчел. Он вымел их в шпигаты с подветренной стороны. Потом притащил ведро воды и плеснул по палубе им вслед. Сколько дряни развелось — вжик, и долой, и нету хлама!
— И форлюк этот заколотить! — приказал Йонсен.
На сердце у всех стало так легко, как не было уже много месяцев, как будто они сбросили чудовищную тяжесть. Они пели за работой, а два приятеля играючи и мимоходом оттузили друг друга — и довольно крепко. Подтянутая, мужественная шхуна подрагивала и подныривала на освежающем вечернем ветру. Целый ливень мелких брызг вдруг ни с того ни с сего пронесся по баку, обдал корму и плеснул прямо в лицо Йонсену. Он потряс башкой, как мокрый пес, и оскалился.
Появился ром, и в первый раз после встречи с голландским пароходом все матросы напились до скотского состояния: они валялись по палубе, и их рвало в шпигаты. Хосе рыгал, как фагот. К тому времени стемнело. Бриз снова стих. Гафели бессмысленно лязгали в безветрии, повинуясь ритму морской зыби, опавшие паруса дружно аплодировали, хлопая гулко, как пушки. Йонсен и Отто сами остались трезвы, но призвать команду к порядку у них не хватило духу.
Пароход давно исчез во тьме. Дурное предчувствие, угнетавшее Йонсена всю предыдущую ночь, улетучилось. Никакая интуиция не могла рассказать ему о том, как Эмили шепталась со стюардессой, о том, как вскоре пароход повстречался с британской канонеркой, о том, как долгая серия огоньков мигала между ними. Как раз сейчас канонерка быстро их нагоняла, но никакие опасения не нарушали его краткого покоя.
Он устал — так устал, как только моряк вообще может позволить себе устать. Последние двадцать четыре часа дались ему тяжело. Он спустился вниз, как только кончилась его вахта, и завалился на койку. Но уснул он не сразу. Какое-то время он лежал и снова, и снова оценивал и обдумывал сделанный им шаг. Вот уж действительно хитрость так хитрость. Он вернул детей, вернул, несомненно, целыми и невредимыми: Марпол будет полностью дискредитирован.
Если бы он оставил их в Санта-Люсии, как сперва намеревался, то и эпизод с “Клориндой”, конечно, не был бы так полностью и окончательно закрыт, как сейчас, — закрыт, как будто в целом мире никто и никогда о нем и не слыхивал; а как было бы трудно предъявить детей — ведь и самому пришлось бы тогда “предъявиться”.
И в самом деле, казалось, это был выбор между двух зол: либо он должен был таскать их с собой всегда в качестве доказательства, что они живы, либо высадить на сушу и утратить над ними контроль. В первом случае их присутствие неопровержимо связывало бы его с пиратским захватом “Клоринды”, в котором иначе его могли и не заподозрить; во втором — его могли признать виновным в их убийстве, если бы он оказался не в состоянии предъявить их.
Но эта чудная мысль, пришедшая ему в голову, мысль, которую он сейчас так успешно воплотил, разрешала оба эти затруднения.
Едва до беды не дошло с этой маленькой сучкой Маргарет… счастье, что вторая шлюпка ее подобрала.
Огонь каютной лампы озарял койку, высвечивая часть стены, замаранную ребяческими картинками Эмили. Глядя на них, он хмуро насупился; но тут же сердце его больно сжалось. Он вспомнил, как она лежала тут больная и беспомощная. Он вдруг понял, что помнит про нее сотню всяких подробностей — целый потоп воспоминаний захлестнул его.
Ее карандаш все еще лежал под подушкой и хранил следы ее прикосновений. На стене осталось еще несколько пустых, незарисованных мест.
Йонсен умел рисовать только два рода предметов: корабли и голых женщин. Он мог нарисовать корабль любого типа, какой захочется, вплоть до мельчайших подробностей — и даже более того: любой конкретный корабль из тех, на которых он плавал. Точно так же он мог нарисовать сладострастную, пышнотелую женщину — и опять-таки вплоть до мельчайших деталей: в любой позе, в любом ракурсе — спереди, сбоку, сзади, сверху, снизу, с безупречным мастерством соблюдая законы перспективы. Но примись он рисовать что-нибудь еще — пусть ту же женщину, но одетую, — и у него бы вышли ни на что не похожие каракули.
Он взялся за карандаш, и скоро среди по-детски неуверенных линий, проведенных рукой Эмили, начали появляться дородные формы, округлые животы, пухлые груди и все прочее в манере Рубенса. В то же время он не переставал размышлять о своем собственном хитроумии. Да, с Маргарет едва беды не вышло — не здорово бы получилось, если, возвращая всю компанию, он бы одного кого-то не досчитался.
И тут он вспомнил о том — воспоминание было, как холодный душ, — о чем к тому времени совершенно забыл. Сердце у него упало — и было от чего.
— Эй, — окликнул он Отто, стоявшего наверху, на палубе, — как его звали, того паренька, который сломал себе шею в Санте? Джим? Сэм? Как бишь его звали?
Отто лишь продолжительно присвистнул в ответ.
Эмили изрядно подросла за время путешествия в Англию на пароходе: она вдруг быстро вытянулась, как и бывает с детьми в этом возрасте. Но она вовсе не превратилась в неуклюжую дылду, напротив, стала гораздо грациозней. Ее руки и ноги, став длиннее, не утратили изящества формы, а серьезное лицо нисколько не потеряло привлекательности, чуточку по- взрослев. Одна только неприятность — у нее теперь стали побаливать икры на ногах, и еще иногда спина, но это, конечно, внешне никак не проявлялось. (Она выросла из своего старого платья, но это было не важно: благодаря коллективным пожертвованиям, они все были обеспечены одеждой.)
Она была красивым ребенком и, преодолев первоначальную застенчивость, скоро стала самой популярной из всех. Почему-то к Маргарет никто особого интереса не проявлял; старые леди, бывало, глядя на нее, всё качали со значением головами. По крайней мере, всем было ясно, что Эмили несравненно умнее.
Вы бы никогда не поверили, что Эдвард после всего лишь нескольких дней регулярного умывания и причесывания станет выглядеть как маленький джентльмен.
В скором времени Рейчел бросила Гарольда, чтобы уже без всяких помех предаться своему экстравагантному и привычному партеногенезу — теперь с этим было полегче, потому что ей надарили множество настоящих кукол. Но зато Гарольд скоро крепко подружился с Лорой, хотя и был помладше, чем она.
Большинство детей на пароходе обзавелись друзьями среди моряков и любили присоединяться к ним во время их увлекательных занятий — типа драить шваброй палубу и прочее в том же роде. Однажды кто-то из этих моряков предпринял краткую прогулку по такелажу (с которым на пароходе небогато), снискав бурю восторгов внизу, на палубе. Но для Торнтонов тут ничего чарующего не было. Эдвард и Гарри больше всего любили смотреть, как работает паровая машина, а вот Эмили любила больше всего прогуливаться взад-вперед по палубе, обняв рукой за талию мисс Доусон, красивую молодую леди, носившую муслиновые платья, или стоять у нее за спиной, пока она малевала свои маленькие акварельные композиции, изображающие бурные волны с носящимися по ним обломками кораблекрушения, или пока она мастерила гирлянды из засушенных тропических цветов для обрамления фотографий своих дядюшек и тетушек. Как-то мисс Доусон взяла ее с собой в свою каюту и там показала все свои наряды, каждый в отдельности — на это потребовалось несколько часов. Для Эмили открылся целый новый мир.
Капитан посылал за Эмили и задавал ей вопросы, но она больше ничего не добавила к тем первым вырвавшимся у нее потрясающим признаниям, сделанным стюардессе. Ее, казалось, что-то приводит в ступор — то ли страх, то ли что-то другое; как бы то ни было, он ничего не мог из нее вытянуть. По- этому он мудро оставил ее в покое. Будет время, и, может быть, она сама расскажет свою историю — например, своей новой подруге. Но она этого не делала. Она избегала разговоров о шхуне, о пиратах и обо всем с ними связанном; она хотела только слушать, только впитывать все, что могла узнать об Англии, куда они наконец действительно направлялись, — об этом чудесном, экзотическом, романтическом крае.
Луиза Доусон была для своих лет довольно разумной молодой особой. Она видела, что Эмили не хочет рассказывать о пережитых ею ужасах, но рассудила, что будет гораздо лучше попытаться ее разговорить, чем оставить наедине с этими тягостными тайнами, чтобы она переживала их вновь и вновь. Так что, когда стало ясно, что дни проходят за днями, а новых признаний не предвидится, она положила себе вызвать ребенка на откровенность. У нее, как и у любого другого, было собственное, довольно четкое представление, какова может быть жизнь на пиратском корабле. То, что невинные малютки через все это прошли и притом вообще остались живы, было таким же непостижимым чудом, как спасение трех иудейских отроков, вышедших невредимыми из пещи огненной.
— Вот когда ты была на шхуне, ты там где жила? — как-то спросила она Эмили совершенно неожиданно.
— Да в трюме, — безразличным тоном сказала Эмили, которая в этот момент рассматривала семейные дагерротипы Луизы. — Как вы сказали, это ваш двоюродный дедушка Воан? В трюме. Она могла бы и сама догадаться. Там, внизу, во мраке, может быть, в оковах, как чернокожие, на хлебе и воде, а крысы прямо по ним так и бегали.
— А очень страшно было, когда шел бой? Ты слышала, как они там сражаются у тебя над головой?
Эмили кротко смотрела прямо ей в глаза, но ничего не отвечала.
У Луизы Доусон было вполне разумное желание — снять у ребенка с души тяжесть. Но, кроме того, она была снедаема любопытством. Ее раздражало, что Эмили ничего не рассказывает.
Было два вопроса, которые она особенно хотела задать. Однако приступить к одному из них составляло трудность просто непреодолимую. От того, чтобы не задать второй, она не смогла удержаться.
— Послушай, дорогая, — сказала она, обвив Эмили руками. — Ты сама когда-нибудь видела, чтобы кого-то действительно убили?
Эмили явно напряглась.
— Ах, нет! Ну как мы могли это видеть?
— Ты что, даже труп никогда не видела? — продолжала она. — Мертвое тело?
— Нет, — сказала Эмили. — Там и не было ни одного. — Она, казалось, некоторое время что-то обдумывала. — Почти ни одного, — поправилась она.
— Ах ты, бедная, бедная малышка! — произнесла мисс Доусон и погладила ее по лбу.
Но если из Эмили было слова не вытянуть, то из Эдварда — наоборот. Тут и подначивать не надо было. Он скоро понял, что именно от него ожидают услышать. И это было как раз то, о чем ему самому хотелось рассказывать. Все эти спектакли, которые они разыгрывали с Гарри, все это лазанье по такелажу, все штурмы камбуза… теперь казалось, что все это было взаправду. Скоро он и вовсе перестал в этом сомневаться. А Гарри ему усердно поддакивал.
Эдварда просто поражало, что все и каждый, похоже, готовы были поверить всему, что он ни скажет. Все желающие послушать истории про кровопролитную резню, никогда не уходили от него ни с чем.
Не Рейчел было ему возражать. Пираты были злые, злые и беспощадные — ей ли об этом не знать. Вполне вероятно, что они и правда делали все, про что рассказывал Эдвард, может, она на них просто в тот момент не смотрела.
Мисс Доусон отнюдь не всегда пыталась вот так поднажать на Эмили — она была для этого слишком умна. Добрую часть своего времени она тратила просто на то, чтобы затянуть потуже узелки страстной привязанности, которую питала к ней девочка.
Она готова была сколько угодно рассказывать ей об Англии. Но как странно, что такие банальные, будничные описания могут интересовать того, кто повидал такие романтические, такие ужасные вещи, как Эмили?
Она рассказала ей все про Лондон, про уличное движение, такое плотное, что не протолкнуться, про то, что люди и транспорт так и движутся целый день, будто извергаемые неким никогда не иссякающим источником. Еще она попыталась описать поезд, но Эмили так никак и не могла его вообразить: ей представлялся пароход, такой же, как этот, только идущий по земле — хотя она и понимала, что это неправильно.
Какая чудесная была эта мисс Доусон! Какие удивительные вещи она повидала! Эмили снова испытала то же чувство, как на шхуне, в каюте: что пробежало-проскочило время и что время это потрачено зря, впустую. Вот уже через несколько месяцев ей будет одиннадцать, ведь это уже очень много, и за всю эту долгую жизнь как мало интересного и значительного с ней произошло! В сущности, только две вещи: это, конечно, ее землетрясение, и еще она спала с аллигатором, но что это было в сравнении с жизненными событиями и впечатлениями мисс Доусон, которая так хорошо знала Лондон, просто невероятно, а еще невероятней, что она и упомнить не могла, сколько раз путешествовала на поезде?
Ее землетрясение… это немалое достояние. Может быть, осмелиться и попробовать рассказать о нем мисс Доусон? Может быть, это чуть-чуть поднимет ее в глазах мисс Доусон, покажет, что даже она, маленькая Эмили, пережила что-то значительное? Но она так и не осмелилась. А что, если для мисс Доусон землетрясения — вещи столь же привычные и заурядные, как железнодорожные станции? Фиаско оказалось бы невыносимым. Что касается аллигатора, мисс Доусон сказала Гарольду, чтобы тот его забрал, таким тоном, будто это был червяк.
Иногда мисс Доусон сидела молча, лаская Эмили и поглядывая то на нее, то на остальных, играющих, детей. Как трудно было представить, что сама жизнь этих, таких веселых сейчас, созданий в течение долгих месяцев ежечасно находилась в опасности? Почему они не умерли от страха? Она бы точно умерла. Или, по крайней мере, превратилась бы в сумасшедшую с бурными жестами, застывшим взглядом и бредовой речью?
Она всегда поражалась, как это люди могут пережить даже одно мгновение опасности и не упасть мертвыми от страха; но месяцы и месяцы подряд… и ведь это дети… Это не умещалось у нее в голове.
А что до того, другого вопроса, какой ласковой, какой любящей ей надо быть в глазах Эмили, чтобы попытаться его задать — если только, конечно, она сможет достаточно деликатно его сформулировать.
Тем временем страсть Эмили к мисс Доусон приближалась к критической точке, и однажды кризис был спровоцирован. Мисс Доусон трижды поцеловала Эмили и попросила впредь называть ее Лулу.
Эмили вскочила как ужаленная. Называть эту богиню просто по имени? От одной этой мысли лицо ее вспыхнуло жарким багрянцем. Имена взрослых — под священным запретом; это то, что детские губы никогда не должны произносить; сделать это — значит проявить нечестивое неуважение к святыне. То, что мисс Доусон обратилась к ней с таким предложением, повергло ее в такое же смущение, как если бы в церкви она увидела надпись: ПЛЕВАТЬ РАЗРЕШАЕТСЯ.
Конечно, раз мисс Доусон сказала ей, чтобы теперь она звала ее Лулу, это значило, по крайней мере, что звать ее мисс Доусон она больше не должна. Но произнести это… другое слово вслух сами губы ее отказывались.
И поэтому в течение какого-то времени с помощью всяческих ухищрений она старательно избегала как-нибудь называть ее вообще. Но трудности, связанные с такой тактикой, возрастали в геометрической прогрессии: из-за этого их отношения в целом стали невыносимо натянутыми.
И скоро она стала избегать мисс Доусон.
Мисс Доусон ужасно переживала. Что она такого сделала, чем обидела этого странного ребенка? (Она, бывало, звала ее Маленькая Фея.) Милое дитя, казалось, питало к ней такие нежные чувства, а теперь…
И вот мисс Доусон то и дело ходила за нею по всему судну со страданием во взоре, а Эмили то и дело старалась от нее ускользнуть с алым румянцем на щеках. Они больше так по-настоящему, по душам, ни разу и не поговорили вплоть до самого прибытия парохода в Англию.
На борт парохода поднялся лоцман, и вы можете легко представить, как новости с парохода распространились на берегу и, соответственно, как быстро они достигли газеты “Таймс”. Мистер и миссис Бас-Торнтон после постигшего их несчастья не в состоянии были больше оставаться на Ямайке, продали Ферндейл за бесценок и направились прямиком в Англию, где мистер Торнтон вскоре сделался корреспондентом различных выходивших в колониях газет, выступая в роли лондонского театрального критика, а кроме того, предпринимал попытки некими косвенными путями воздействовать на Адмиралтейство в надежде снарядить карательную экспедицию против всего острова Куба. И вот тут-то “Таймс” в своей уравновешенной манере донесла до них новости в то же самое утро, когда пароход вошел в док Тилбери.
Вхождение в док заняло немалое время по причине тумана, сквозь который многократно отраженное исполинское громыхание доков доносилось неясно. Какие-то голоса выкрикивали что-то с причалов. Динь-динькали колокола. Дети сбились в кучку, выглядывая наружу, как некий импровизированный Аргус, коему вменено все увидеть и ничего не упустить. Но они не могли вообще ничего разобрать вовне, даже в целом, не говоря уж о подробностях.
Мисс Доусон взяла на себя ответственность за них за всех, намереваясь препроводить их в дом своей лондонской тети, пока не обнаружатся их родственники. И теперь она высадила их на берег и доставила к поезду, в который они и забрались.
— Мы зачем лезем в эту будку? — спросил Гарри. — Дождь, что ли, собирается?
Рейчел пришлось несколько раз спуститься и подняться по высоким ступенькам, чтобы затащить внутрь всех своих деток.
Туман, встретивший их в устье реки, стал еще гуще, чем прежде. Так что сначала они сидели в полутьме, пока не пришел человек и не зажег свет. В вагоне было не особенно удобно и ужасно холодно, но вскоре пришел другой человек и установил какую-то большую плоскую штуку, штука была горячая — она была наполнена горячей водой. Мисс Доусон сказала: это для вас, чтобы ноги на нее ставить.
Даже теперь, уже сидя в поезде, Эмили с трудом могла поверить, что он все-таки тронется. Она уже совсем решила, что так и есть, он никуда ехать и не собирается, когда наконец он тронулся, резко дергаясь по ходу, как пойманная акула.
Потом энергия наблюдения у них иссякла. Пока впечатлений было более чем достаточно. Всю дорогу до Лондона они играли с шумом-гамом в “Ап-Дженкинс”[12] и едва обратили внимание, что уже приехали. Выходить им не очень хотелось, но в конце концов они все-таки вышли и оказались в тумане, густом, как гороховый суп, самом густом из супов, какой только мог приготовить Лондон в самом конце сезона. Тут они снова оживились и стали самим себе напоминать, что ведь это и есть настоящая Англия, так что надо бы ничего не пропустить.
Не успели они осознать, что поезд, оказывается, въехал внутрь какого-то громадного здания, которое было освещено окруженными ореолом, желтыми фонарями и самый воздух в котором имел необычный оранжевый оттенок, как их увидела миссис Торнтон.
— Мама! — закричала Эмили. Она и не предполагала, что будет так рада ее увидеть.
Что до миссис Торнтон, она была уже за гранью истерики. Младшие сначала сдерживались, но потом, по примеру Эмили, попрыгали на нее и завопили; по правде говоря, это было больше похоже на Актеона, терзаемого псами, чем на мать, окруженную своими детьми: их маленькие обезьяньи лапки раздирали ее одежду в клочья, но ее это нимало не беспокоило. Что касается их отца, он совершенно забыл, до чего ему противны трогательные сцены.
— Я спала с аллигатором! — выкрикивала Эмили в промежутках. — Мама! Я спала с аллигатором!
Маргарет стояла сзади и держала все их узлы. Никто из ее родственников не появился на станции. Взгляд миссис Торнтон наконец упал на нее.
— Да это же Маргарет… — начала она как-то неопределенно. Маргарет улыбнулась и подошла ее поцеловать.
— Уйди, — злобно крикнула Эмили и кулаком ударила ее в грудь. — Это моя мама!
— Уйди, — заорали остальные. — Это наша мама.
Маргарет снова отступила в тень, а миссис Торнтон была в слишком растерзанных чувствах, чтобы эта ситуация шокировала ее так, как это случилось бы при нормальных обстоятельствах.
Однако мистер Торнтон в достаточной степени сохранил здравый ум, чтобы войти в создавшееся положение.
— Пойдем, Маргарет! — сказал он. — Мы с Маргарет друзья!
Пошли поищем кэб.
Он взял девушку за руку, обнял ее за худенькие плечи и пошел вместе с ней к выходу с платформы.
Они нашли кэб, подогнали его к месту действия, все туда забрались, и тут миссис Торнтон вдруг сообразила, что надо бы сказать “здравствуйте-очень-приятно-до-свиданья” мисс Доусон.
Разместиться всем внутри кэба оказалось непросто. В разгаре этого процесса миссис Торнтон неожиданно воскликнула:
— Но где же Джон? Дети сразу примолкли.
— Где он? Его что, с вами в поезде не было?
— Нет, — сказала Эмили и вновь онемела, как и остальные.
Миссис Торнтон переводила взгляд с одного из них на другого.
— Джон? Где Джон? — обратилась она в пространство, и в тоне ее голоса прозвучал слабый намек на беспокойство.
И тут в окошке кэба показалось недоуменное лицо мисс Доусон.
— Джон? — спросила она. — А кто это, Джон?
Дети провели весну в доме, который их отец снял на Хаммер- смит-Террас, на границе с Чизиком, а вот капитан Йонсен, Отто и команда провели ее в Ньюгейте.
Их заключили туда сразу, как только захватившая их канонерка вошла в Темзу.
Детей уже перестала смущать новая обстановка. Лондон был совсем не таким, каким они его себе представляли, но он оказался еще удивительней. Время от времени, однако, им приходило в голову, что ведь и правда многое в Лондоне очень походило на то, что они прежде об этом слышали (они и не подозревали, что давний рассказ мог, как заклинание, вызвать к жизни нынешнее впечатление). Такое же чувство испытывал, должно быть, святой Матфей, когда после подробного изложения какого-либо заурядного происшествия он добавлял: “Так исполнилось сказанное пророком Таким-то”.
— Чего тут смотреть? — восклицал Эдвард. — В этом магазине одни игрушки.
— Ну, ты что, не помнишь, что ли… — начинала Эмили.
И в самом деле, они как-то были в главном папином магазине в Сент-Энне, и мама рассказывала им, что в Лондоне есть магазины, которые не только, наряду с прочим, продают игрушки, но продают одни только игрушки. В то время они плохо себе представляли, что такое игрушки вообще. Кузина из Англии однажды прислала им несколько дорогих восковых кукол, но еще до того, как посылку открыли, воск растаял; поэтому за кукол у них сходили одни лишь пустые бутылки, наряженные в тряпичные лоскутья. У бутылок было еще одно преимущество перед восковыми куклами: их можно было кормить, засовывая еду в горлышко. Если налить туда еще немного воды, через день-другой становилось видно, как пища переваривается. Бутылка с квадратными плечиками называлась Мальчик, а с круглыми плечиками — Девочка.
Другими игрушками у них служили в основном разные причудливой формы палочки, а также всевозможные семена и ягоды. Они, конечно же, понимали, что такие предметы в магазинах не продают — это просто нелепо. Но сама идея тем не менее их заинтересовала. Пониже купального пруда стояло несколько огромных хлопковых деревьев, их стволы приподнимались над землей на собственных корнях, как на ходулях, и получалось, что под каждым деревом была как бы большая клетка. Одну из них они окрестили своим магазином игрушек: для украшения ее в ход пошли кружевное дерево, низки ярко-окрашенных семян и всякие другие игрушки; они залезали внутрь и по очереди продавали их друг другу. Что-то такое слова “магазин игрушек” для них с тех пор и обозначали. Неудивительно, что лондонская версия их просто поразила: казалось, старое предсказание исполнилось в какой-то невероятной, неправдоподобной степени.
Дома на Хаммерсмит-Террас — высокие, просторные, удобные дома, хотя и не то чтобы очень уж большие или аристократичные; садики при этих домах спускаются к самой реке.
Они были потрясены, увидев, какая река грязная. Обнажавшийся во время отлива ил, весь испакощенный застрявшим в нем мусором, казался им далеко не таким отвратительным, как покрывавшая его во время прилива вода, состоявшая как бы из одних канализационных стоков. Когда отлив был на самом низком уровне, они частенько слезали со стены и с немалым удовольствием рылись в иле в поисках предметов, представлявших для них ценность. Выбравшись оттуда, они смердели, как хорьки. Их отец был весьма чувствителен к грязи. Он распорядился, чтобы во дворе, у двери в подвал, всегда стояла кадка с водой, и в этой кадке они должны были отмываться, прежде чем войти в дом; что же до соседских детей, живших на Террас, то им не разрешалось играть в иле вообще.
Эмили никогда не играла в иле, этим занимались только младшие.
Мистер Торнтон, как правило, находился в театре до глубокой ночи, а возвратившись домой, обычно сидел и писал; потом, уже перед рассветом, он отправлялся на почту. Зачастую дети уже не спали и слышали, как он отходит ко сну. За работой он пил виски, и это помогало ему проспать все утро (им в это время полагалось не шуметь). Но к ланчу он вставал, а за ланчем между ним и их матерью часто разгорались сражения из-за еды. Она пыталась заставить его съесть поданное на стол. Всю весну они были объектом любопытства знакомых, подобно тому, как это уже было на пароходе, а кроме того, еще и объектом жалости. Во внешнем мире они стали фигурами чуть ли не национального значения, но в те времена скрыть это от них было проще, чем если бы такое случилось в наши дни. Тем не менее разные люди — друзья — частенько приходили и заводили с ними разговор о пиратах: какие те были свирепые и как безжалостно, как жестоко они с ними обращались. Мальчики обычно просили, чтобы Эмили показала им шрам на ноге. Эти друзья особенно жалели Рейчел и Лору. Самые маленькие, они, должно быть, страдали в плену сильнее всех. Обычно они еще говорили им про героизм Джона и про то, как он погиб за свою страну, погиб точно так же, как погибают взрослые, настоящие солдаты; и про то, что он показал себя настоящим английским джентльменом, как в старину рыцари и мученики. Они говорили: вот, вы подрастаете, и вы должны очень гордиться Джоном, который, будучи еще совсем ребенком, отважился бросить вызов этим негодяям и предпочел скорее умереть, чем позволить, чтобы хоть что-то случилось с его сестрами.
Славные деяния, в которых Эдвард порой признавался, по-прежнему воспринимались с восторженным изумлением, разве что чуть-чуть умеряемым легким скептицизмом. У него была хорошая интуиция, и теперь получалось так, что деяния эти всегда совершались в порядке сопротивления Йонсену и его команде, а не так, как раньше, в союзе с ними или с теми же — то есть пиратскими — цепями, но самостоятельно.
Дети выслушивали все, что им говорили, и, как и положено в их возрасте, всему верили. Пока еще лишь в малой степени способные распознавать противоречия, они легко смешивали все это у себя в голове со своими собственными воспоминаниями, а иногда эти слова взрослых даже вытесняли воспоминания и занимали их место. Ведь они же были всего лишь дети, не могли же они знать лучше, чем взрослые, что с ними действительно произошло?!
Миссис Торнтон была чувствительная женщина, но, прежде всего, христианка. Смерть Джона стала для нее ударом, от которого ей не суждено будет оправиться никогда, как, несомненно, таким ударом однажды явилась для нее их общая смерть. Но она учила детей, чтобы, вознося Господу свои молитвы, они благодарили Его за доблестную кончину Джона и за то, что Он навек подал ею пример им всем, а еще она учила их, чтобы они просили Господа простить пиратам всю проявленную по отношению к ним жестокость. (Она объяснила им, что Бог сможет это сделать лишь тогда, когда пираты будут должным образом наказаны на земле.) Одна только Лора не могла ничего этого понять, но, в конце концов, она была еще слишком мала. Она пользовалась теми же словесными формулами, что и другие, но умудрилась так все переиначить в своем воображении, что молилась пиратам, а не за пиратов, и постепенно вышло так, что каждый раз, как при ней упоминали о Боге, Его лицо, рисовавшееся в ее воображении, оказывалось лицом капитана Йонсена.
И снова очередной этап их жизни отступил в прошлое и кристаллизовался в виде мифа.
Эмили была слишком большая, чтобы произносить молитвы вслух, так что никому не было известно, вставляет ли она в них те же фразы о пиратах, что и остальные, или нет. Никто, в сущности, хорошенько не представлял, что Эмили в то время думала о чем бы то ни было вообще.
В один прекрасный день за семейством приехал кэб, и они все вместе направились прямиком в Лондон. Кэб доставил их в Темпл, а там им пришлось пройти по нескольким извилистым коридорам и подняться по нескольким лестницам.
Весна в тот день была уже в самом разгаре, и большая комната, в которую их ввели, выходила на юг. На высоких окнах висели тяжелые гардины. После сумрачных лестниц здесь показалось очень солнечно и тепло.
В камине горело яркое пламя, мебель тут была массивная и удобная, а темный ковер такой толстый, что обувь в нем тонула. Когда они вошли, перед огнем стоял молодой человек. Он был очень аккуратно, более того, изящно, одет и вообще выглядел очень представительно, что твой принц. Он приветливо им всем улыбнулся, подошел и заговорил, как старый друг. Недоверчивость в глазах Лиддлей скоро растаяла, и они тоже стали относиться к нему как к другу. Он угостил родителей пирожными и вином и настоял, чтобы детям тоже разрешили сделать по глоточку и тоже дали пирожное, — с его стороны это было очень любезно. Вкус вина напомнил им всем ту давнюю бурную ночь на Ямайке: с тех самых пор больше вина они не пробовали.
Скоро прибыли и другие люди. Это были Маргарет и Гарри со своей маленькой, желтой, какого-то осатанелого вида теткой. Дети долгое время не виделись друг с другом, так что они лишь довольно безразлично обменялись приветствиями. Мистер Мэтайас, их гостеприимный хозяин, был ровно так же любезен и со вновь прибывшими.
Все старались делать вид, что подобный визит — дело для них самое обычное, но дети понимали, что на самом деле ничего подобного, что сейчас что-то должно произойти. Однако притворяться им было не в новинку. Рейчел тут же влезла на колено к мистеру Мэтайасу. Они все собрались у огня, Эмили сидела, точно проглотив аршин, на скамеечке для ног, Эдвард и Лора — бок о бок во вместительном кресле.
Посреди общего разговора возникла пауза, и мистер Торнтон сказал, обращаясь к Эмили:
— Почему бы тебе не рассказать мистеру Мэтайасу о ваших приключениях?
— Да-да! — сказал мистер Мэтайас. — Расскажи мне о них все по порядку. — Постойте, ведь это…
— Эмили, — шепнул мистер Торнтон.
— Возраст?
— Десять.
Мистер Мэтайас потянулся за листом чистой бумаги и ручкой.
— О каких приключениях? — громким голосом спросила Эмили.
— Ну как же, — сказал мистер Мэтайас, — вы ведь отправились в Англию на парусном судне, не так ли? На “Клоринде”?
— Да, это был барк.
— А потом что произошло?
Она сделала паузу, прежде чем ответить.
— Там была обезьянка, — сказала она рассудительным тоном.
— Обезьянка?
— И много черепах, — вмешалась Рейчел.
— Расскажи ему про пиратов, — подсказал мистер Торнтон.
В выражении лица мистера Мэтайаса появился оттенок легкого неодобрения.
— Прошу вас, дайте ей возможность рассказать об этом собственными словами.
— Ну да, конечно, — сказала Эмили скучливым тоном. — Нас захватили пираты
При этих словах Лора и Эдвард оба встрепенулись и сели прямо, напряженные, как спицы.
— А вы тоже с ними были, мисс Фернандес? — спросил мистер Мэтайас.
Мисс Фернандес! Все заозирались: к кому бы это он мог так обратиться? Он смотрел на Маргарет.
— Я? — сказала Маргарет, как будто только что проснулась.
— Да, ты! Давай говори, — сказала ее тетка.
— Скажи “да”, — подсказал Эдвард. — Ведь ты же с нами была, разве нет?
— Да, — сказала Маргарет, улыбаясь.
— Чего тогда сама не могла сказать? — задирался Эдвард.
Мистер Мэтайас ничего не сказал, но было ясно, что он отметил этот неподобающий тон при обращении к старшим, и миссис Торнтон сказала Эдварду, что он не должен так разговаривать.
— Не могли бы вы рассказать нам, что вы помните о захвате? — спросил он, по-прежнему обращаясь к Маргарет.
— О чем?
— О том, как пираты захватили “Клоринду”.
Она нервно огляделась кругом и засмеялась, но ничего не сказала.
— Обезьянка была на снастях, вот они просто взяли и пришли на корабль, — вызвалась помочь Рейчел.
— А они… гм… дрались с матросами? Вы видели, чтоб они кого-то ударили? Или кому-нибудь угрожали?
— Да! — крикнул Эдвард и вскочил с кресла, его широко раскрытые глаза зажглись вдохновением: — Бах! Трах! Та-ра-рах! — проорал он, колотя по креслу при каждом возгласе; потом снова сел.
— Ничего такого они не делали, — сказала Эмили. — Не придуривайся, Эдвард.
— Бах! Трах! Та-ра-рах! — повторил тот, но уже не так уверенно.
— Ба-бах! — внес свою лепту в поддержку Эдварда Гарри, выглядывая из-под руки своей осатанелой тетки.
— Бим-бам, бим-бам, — пропела Лора, точно вдруг очнувшись, и забарабанила руками по собственной груди.
— Замолчите! — крикнул мистер Торнтон. — Видели вы или не видели, чтобы они кого-нибудь ударили?
— Отрубите им головы! — выкрикнул Эдвард. — И бросьте их в море! Закиньте подальше… — В глазах его появилось выражение мечтательное и томное.
— Они никого не ударили, — сказала Эмили. — Там некого было бить.
— А где же тогда были все матросы? — спросил мистер Мэтайас.
— А они все были наверху, на снастях, — сказала Эмили.
— Понятно, — сказал мистер Мэтайас. — Гм… но вы же говорите, что на снастях была обезьянка…
— Она себе шею сломала, — сказала Рейчел. Она с отвращением сморщила носик: — Она пьяная была.
— У нее хвост загноился, — пояснил Гарри.
— Хорошо, — сказал мистер Мэтайас, — вот они поднялись на борт, и что же они стали делать?
Воцарилось молчание.
— Ну же, ну! Что они стали делать? Что они стали делать, мисс Фернандес?
— Я не знаю.
— Эмили?
— Я не знаю.
Он, казалось, уже готов был совсем упасть духом.
— Но вы же их видели?
— Нет, не видели, — сказала Эмили. — Мы в рубку ушли.
— И там и оставались?
— Мы дверь не могли открыть.
— Трах-бах-бах! — вдруг проскандировала Лора.
— Да замолчи ты!
— А потом, когда они вас выпустили?
— Мы пошли на шхуну.
— Вы испугались?
— Чего испугались?
— Ну, их.
— Кого?
— Пиратов.
— А почему мы должны были испугаться?
— А они ничего не сделали, чтобы вас напугать?
— Чтобы напугать нас?
— Ага! Там Хосе рыгал! — радостно вмешался Эдвард и принялся изображать, как это было.
Миссис Торнтон шикнула на него.
— А теперь, — сказал мистер Мэтайас серьезным тоном, — я хочу, Эмили, чтобы ты мне кое-что рассказала. Когда вы были с пиратами, случалось ли, чтобы они делали что-нибудь такое, что вам не нравилось? Ты понимаешь, что я хочу сказать: что-нибудь мерзкое?
— Да! — воскликнула Рейчел, и все повернулись к ней. — Он говорил про панталоны, — сказала она возмущенным голосом.
— Что он сказал?
— Он сказал один раз, чтобы мы не скатывались на них, как на санках, вниз по палубе, — пристыженно вставила Эмили.
— И это всё?
— Ему не следовало заводить разговор про панталоны, — сказала Рейчел.
— А ты чего тогда про них разговариваешь? — крикнул Эдвард. — Умная какая!
— Мисс Фернандес, — сказал юрист неуверенно, — есть у вас что-нибудь добавить к этому?
— К чему?
— Ну… к тому, о чем мы тут говорим.
Она стала переводить взгляд с одного из присутствующих на другого, но так ничего и не сказала.
— Я не настаиваю, чтобы вы вдавались в подробности, — сказал он мягко, — но случалось ли… ну, чтобы они делали вам определенные предложения?
Эмили впилась горящими глазами в Маргарет, пытаясь перехватить ее взгляд.
— Это неприятный допрос, Маргарет, — угрюмо сказала ее тетка, — но ведь тебе должно быть совершенно доподлинно известно, что именно произошло.
— И, боюсь, я обязан это выяснить, — сказал мистер Мэтайас. — Может быть, в другой раз.
Миссис Торнтон несколько раз хмурила брови и морщила губы, порываясь вмешаться и остановить юриста.
— В другой раз будет гораздо лучше, — сказала она, и мистер Мэтайас вернул разбирательство вспять, к захвату “Клоринды”.
Но, как обнаружилось, все они оказались до странности ненаблюдательными в отношении того, что происходило вокруг них.
Когда все остальные ушли, Мэтайас предложил Торнтону, который ему понравился, сигару, и они вдвоем уселись у огня.
— Итак, — сказал Торнтон, — прошло ли собеседование так, как вы рассчитывали?
— Примерно, как я и ожидал.
— Я обратил внимание, что вы спрашивали их преимущественно о “Клоринде”. Но ведь вы уже получили все необходимые свидетельства на этот счет, не так ли?
— Естественно, да, получил. Все их заявления я могу по пунктам сверить с подробными письменными показаниями Марпола. Я хотел проверить их надежность.
— И что же вы выяснили?
— То, что мне и раньше было известно. Что куда проще добыть сведения от самого дьявола, чем от ребенка.
— Но какие именно сведения вам нужны?
— Всё подряд. Мне нужна вся история целиком.
— Вы знаете ее.
Мэтайас проговорил с легким раздражением:
— Не думаете же вы, Торнтон, что нам нужна от них какая- то существенная помощь, чтобы добиться обвинительного приговора?
— В чем же трудность? — спросил Торнтон необычным для него сдержанным тоном.
— Мы, конечно, получим приговор по обвинению в пиратстве. Но с тридцать седьмого года пиратство перестало быть преступлением, за которое приговаривают к повешению, если только оно не сопряжено с убийством.
— Разве умерщвление некоего маленького мальчика не является достаточным поводом для обвинения в убийстве? — спросил Торнтон тем же бесстрастным голосом.
Мэтайас поглядел на него с любопытством.
— Мы лишь строим догадки о том, что могло произойти, — сказал он. — Мальчик был, без сомнения, взят на шхуну; и теперь его не могут найти. Но, строго говоря, у нас нет доказательств того, что он мертв.
— Ну, разумеется, он мог переплыть Мексиканский залив и выйти на берег где-нибудь в Новом Орлеане.
Когда Торнтон договорил, его сигара разломилась напополам.
— Я понимаю, как это… — начал было Мэтайас с профессиональной участливостью, но у него хватило сообразительности переменить тон. — Боюсь, действительно, мы с вами лично не испытываем никаких сомнений по поводу того, что паренек мертв; но с точки зрения юридической сомнение существует, а там, где есть юридическое сомнение, присяжные вполне могут отклонить обвинение.
— Ну, если только они не сдадутся под напором здравого смысла.
Мэтайас сделал короткую паузу, прежде чем сказать:
— А другие дети, они что же, так все еще и не намекнули, что же именно с ним произошло?
— Ни слова.
— Их мать расспрашивала их?
— И очень дотошно.
— И всё же они, несомненно, должны это знать.
— Как жаль, — сказал Торнтон веско, — что пираты, решив убить ребенка, не пригласили его сестер понаблюдать за тем, как они это проделают.
Мэтайас, казалось, был готов принять эти доводы во внимание. Он слегка переменил позу и откашлялся.
— Если мы не сможем получить совершенно определенные доказательства того, что совершено убийство, будь то вашего мальчика или голландского капитана, боюсь, существует реальная опасность, что этим людям удастся спасти свою шкуру, хотя их, конечно, и отправят в места отдаленные. Все это совершенно неудовлетворительно, Торнтон, — продолжал он доверительным тоном. — Нас как юристов не устраивает вынесение приговора лишь за пиратство как таковое. Это слишком расплывчато. Наиболее выдающиеся правоведы до сих пор все еще не приняли решения в части удовлетворительного определения пиратства. И, по правде говоря, я сомневаюсь, что это определение будет ими когда-либо дано. Одна школа считает, что под это определение подпадает любое тяжкое уголовное преступление, совершенное за пределами территориальных вод. Но такое определение позволяет делать различные мелкие исключения, и в результате применение отдельного особого термина становится излишним. Тем более что оно не принимается другими направлениями юридической мысли.
— Для человека, не являющегося юристом по профессии, по крайней мере, показалось бы каким-то странным видом пиратства, скажем, самоубийство, совершенное в одной из кают, или совершение неких противоправных действий в отношении капитанской дочки.
— Ну вот, теперь вы видите, в чем состоят трудности. И, вследствие всего этого, мы всегда предпочитаем применять обвинение в пиратстве просто в качестве довеска к иному, более серьезному обвинению. Капитан Кидд, к примеру, строго говоря, не был повешен за пиратство. Первый пункт обвинительного акта, по которому он был приговорен, гласит, что он преступно, преднамеренно и с заранее обдуманным умыслом ударил своего собственного канонира по голове деревянной бадьей стоимостью в восемь пенсов. Вот это — нечто совершенно четко установленное и определенное. И это то, что нам нужно — нечто совершенно четко установленное и определенное. А сейчас у нас ничего подобного нет. Возьмите второй эпизод, пиратство в отношении голландского парохода. И тут мы сталкиваемся с теми же трудностями: человека забирают на борт шхуны, он исчезает. Что же произошло? Мы можем только строить предположения.
— Есть ли у нас в данном случае показания, изобличающие участников преступления и свидетельствующие тем самым в пользу обвинения?
— Вам известен другой наиболее неудовлетворительный момент в этом расследовании, в отношении которого я должен быть весьма щепетилен, и мне следует тут обращаться за помощью лишь в случае крайней нужды. Нет, разумеется, дети — естественные и истинные свидетели в этом деле. И тут есть своего рода преимущество: использовать именно детей, которые так претерпели от этих людей, в качестве орудий правосудия против них.
Мэтайас сделал паузу и пристально посмотрел на Торнтона.
— Вы не смогли в течение всех этих недель добиться от них какого-либо, пусть малейшего, намека касательно смерти капитана Вандерворта?
— Нет.
— Хорошо, и каково же ваше впечатление: они и правда ничего не знают, или их до того запугали, что они до сих пор что-то скрывают?
Торнтон слегка вздохнул, почти с облегчением.
— Нет, — сказал он. — Не думаю, что их запугали. Но я думаю, что они, вероятно, знают что-то, о чем не хотят рассказывать.
— Но почему?
— Потому что за время пребывания на шхуне они — и это совершенно ясно — прониклись очень теплыми чувствами к этому Йонсену и его лейтенанту, так называемому Отто.
Мэтайас выразил недоверие.
— Возможно ли, чтобы дети настолько заблуждались в отношении того, какова подлинная натура подобного человека?
Выражение иронии на лице Торнтона усилилось до того, что в нем появилось что-то почти дьявольское.
— Я думаю, это возможно, — сказал он, — чтобы даже дети впали в такое заблуждение.
— Но эта… привязанность, это же что-то совершенно невероятное.
— Это факт.
Мэтайас пожал плечами. В конце концов, юриста, занимающегося уголовными делами, интересуют не факты, его интересуют вероятности. Факты интересуют писателя-романиста, это его ремесло: рассказать, что данный конкретный человек сделал в данном конкретном случае; от юриста не ожидают, да и нельзя от него ожидать чего-то большего, чем установления того, как обыкновенный человек, скорее всего, поступил бы в предлагаемых обстоятельствах.
Мэтайас, давно свыкшийся с этими парадоксами, мрачно улыбнулся. Главное только — никогда не говорить ничего такого вслух.
— Думаю, если они что-то знают, я смогу это выяснить, — вот и все, что он сказал.
— Имеете в виду надавить на них по отдельности? — спросил вдруг Торнтон.
— Не на всех, конечно. Боже упаси! Но, боюсь, хотя бы с одним из них мы должны будем поработать как следует.
— С кем же?
— Так. Мы полагали, что этим кем-то будет девица Фернандес. Но она, кажется… неадекватна?
— Именно! — Тут Торнтон добавил с характерным красноречивым жестом: — Она была вполне вменяема, когда покидала Ямайку. — Хотя и всегда немного того.
— Ее тетка говорит, она, кажется, лишилась памяти, либо вовсе, либо в значительной степени. Нет, если я ее и вызову, так только чтобы официально зафиксировать ее состояние.
— И тогда?
— Думаю, я вызову вашу Эмили. Торнтон встал.
— Хорошо, — сказал он, — тогда вы сами должны будете с ней договориться, что ей следует рассказывать. Изложите письменно и заставьте ее выучить всё наизусть.
— Непременно, — сказал Мэтайас, разглядывая ногти у себя на руках. — Я не привык приходить в суд неподготовленным. — Давить на ребенка — дело довольно неприятное, согласитесь, — добавил он.
Торнтон задержался в дверях.
— Вы никогда не сможете полагаться на них. Они скажут то, что, как им кажется, вы хотите от них услышать. А потом они точно так же скажут то, что, как они думают, хочет от них услышать адвокат противной стороны — если его лицо им понравится.
Торнтон жестикулировал — привычка, приобретенная за морем.
— Думаю, возьму ее в четверг днем к мадам Тюссо и попытаю счастья, — закончил Мэтайас, и они попрощались.
Эмили была просто в восторге от восковых кукол, хотя она еще и не знала, что изготовление восковой персоны капитана Йонсена — на хмуром лице кровожадное выражение, в руке нож — уже рассматривалось в ближайшей перспективе. Они поладили с мистером Мэтайасом. Она чувствовала себя совсем взрослой, в кои-то веки выйдя без малышни, без конца болтающейся под ногами. После музея он повел ее в булочную-кондитерскую на Бейкер-стрит и попытался уговорить ее, чтобы она сама налила ему чаю, но тут она застеснялась, стала отнекиваться, и в итоге он все-таки должен был сделать это сам.
Мистер Мэтайас, как ранее мисс Доусон, потратил немало времени и энергии, чтобы завоевать симпатии ребенка. И добился в этом, без преувеличения, значительных успехов, так что для нее явилось полной неожиданностью, когда он вскоре начал мимоходом задавать вопросы касательно смерти капитана Вандерворта. Как бы случайный характер этих вопросов не ввел ее в заблуждение ни на минуту. Ему не удалось выведать ничего, но она насилу дождалась, когда они наконец вернутся домой, и после того, как его экипаж отбыл, ей стало совсем нехорошо. Предполагалось, что она съела слишком много булочек с кремом. Но, уже лежа в постели, отпивая маленькими глоточками воду из бокала, в том фаталистическом настроении, которое наступает вслед за рвотой, Эмили должна была о многом поразмыслить, а в постели это можно делать без лишних эмоций.
Был тот редкий вечер, который ее отец проводил дома, и теперь он незаметно стоял в темном углу ее спальни и наблюдал за ней. Его склонному к фантазиям уму это дитя представлялось сценой великой трагедии: и в то время как сердце его сострадало детищу его чресл, интеллект наслаждался прекрасными, изысканными сочетаниями вступивших на его глазах в единоборство сил (какими эти силы рисовались его воображению). Сам же он был чем-то вроде бессильно замершей в партере публики, испытывающей нестерпимую жалость, но ни в коем случае не желающей упустить ничего из разыгрываемой пьесы.
Но пока он вот так стоял, наблюдая за ней, его восприимчивый, чуткий взгляд уловил и передал ему эмоции, которые не могли вызвать ни жалости, ни наслаждения: он вдруг осознал, и осознание это было, как внезапный и болезненный удар, что боится ее!
Но, конечно же, это обман свечного освещения в сумерках, или это ее недомогание сообщило ее лицу на мгновение такое нечеловеческое, каменно-холодное выражение, сделало его ликом василиска?
Как раз в тот момент, когда он на цыпочках выходил из комнаты, она разразилась внезапными отчаянными стонами и, свесившись наполовину с кровати, вновь предалась бесплодным, болезненным рвотным судорогам. Торнтон уговорил ее попить воды из бокала, а потом держал в своих руках ее горячие, влажные виски, пока она наконец не сникла, не откинулась назад обессиленная, в полном изнурении, и не провалилась в сон.
После этого, первого, было и еще несколько случаев, когда мистер Мэтайас брал ее с собой на экскурсии или же просто приходил и расспрашивал ее дома. Но он так ничего и не выведал.
О чем она теперь думала? Я не могу больше читать тайные мысли Эмили, не могу дергать управляющие ими ниточки. Отныне нам придется полагаться лишь на догадки.
Что касается Мэтайаса, ему ничего иного не оставалось, как смириться с нанесенным ею поражением и затем попытаться как-то оправдаться перед самим собой. Он перестал считать, что она что-то скрывает, потому что был убежден, что, если бы ей было что скрывать, от него бы она это утаить не сумела.
Но если она и не могла предоставить ему никакой информации, с точки зрения театральности она оставалась наиболее ценным свидетелем. И вот, как Торнтон и предлагал, он поручил своему клерку переписать красивым почерком нечто вроде Краткого катехизиса, его-то он и отдал Эмили и наказал ей его выучить.
Она взяла его домой и показала матери: та сказала, что мистер Мэтайас совершенно прав — она должна его выучить. Так что Эмили пришпилила его к своему зеркалу и каждое утро заучивала ответы на два новых вопроса. Мать слышала, как она это делает между прочими своими уроками, и без конца допекала ее за то, как монотонно она бубнит, нараспев повторяя эти ответы. Но как это вообще возможно, удивлялась Эмили, произносить естественным тоном то, что заучиваешь наизусть? Да никак. И Эмили вызубрила свой катехизис от первой строки и до последней, а потом настал тот день.
И опять они поехали в город, но на этот раз в Центральный уголовный суд. У входа собралась громадная толпа, и Эмили пропихнули внутрь с величайшей торопливостью. Здание было впечатляющее, а внутри полно полисменов, и чем дольше длилось ожидание в маленькой комнатке, куда их провели, тем более нервной Эмили становилась. Хоть бы ей вспомнить вовремя свою роль, хоть бы не забыть! Время от времени гулкие голоса разносились по коридорам, вызывая то одно лицо, то другое. Ее мать оставалась при ней, но ее отец только заглядывал изредка и тогда, понизив голос, доносил ее матери кое-какие новости. Катехизис был у Эмили при себе, и она перечитывала его снова и снова.
Наконец пришел полисмен и препроводил их в суд. Уголовный суд — очень необычное место. Театр ритуального действа продуман почти с такой же доскональностью, как при отправлении обрядов религиозных; сцена сама по себе не призвана производить особое впечатление, и архитектура ее лишена символизма. Судья на заседании в своем облачении выглядит, как католический епископ, которому пришлось прийти отслужить мессу в муниципальной бане. Здесь нет ничего, что дало бы ощутить, что тут действительно совершается таинство Пресуществления, что мы имеем дело с Реальным Присутствием — присутствием смерти.
Войдя в зал суда, Эмили за множеством людей в черных мантиях, строчивших гусиными перьями, сперва не увидела ни судьи, ни присяжных, ни узников. Ее взгляд привлекло лицо секретаря суда, сидевшего на нижней скамье. Это было старое и очень красивое лицо, благородное, нездешне-утонченное. Голова его была откинута назад, рот слегка приоткрыт, глаза сомкнуты, он тихонько спал.
Это лицо так и стояло у нее перед глазами, пока ее проводили к свидетельскому креслу. Потом ее привели к присяге — а это были как раз вступительные пассажи ее катехизиса; и благодаря этим знакомым фразам ее нервозность улеглась, и она совершенно уверенно и громко огласила свои ответы на знакомые вопросы, которые мистер Мэтайас, в каком-то чудном наряде, ей задавал. Но, пока не закончила, она все время упорно смотрела перед собой, на перильца ограждения, боясь, как бы что-нибудь ее не сбило. Однако наконец мистер Мэтайас сел, и Эмили стала оглядываться кругом. Высоко над спящим человеком сидел другой, с лицом даже еще более благородно-утонченным, но только бодрствующий. Его голос — а он теперь обратился к ней с несколькими словами — был добрейший из всех, когда-либо ею слышанных. Он вертел в руках хорошенький маленький букетик и в своем маскарадном костюме похож был на какого-то старого доброго волшебника, который тратит свое чародейное могущество исключительно на творение благих дел.
Пониже нее был стол, за которым сидело еще множество людей в париках. Один рисовал смешные рожицы, но его собственное лицо было важным и мрачным. Двое других перешептывались.
Теперь встал другой человек. Он был ниже и старше мистера Мэтайаса, и внешность у него была не только не привлекательная, но даже нисколько не интересная. Он, в свою очередь, начал задавать ей вопросы.
Этот Уоткин, адвокат противной стороны, был вовсе не дурак. Он не преминул заметить, что среди всех вопросов, заданных ей Мэтайасом, не было ни одного, касающегося смерти капитана Вандерворта. Это могло означать лишь, что либо ребенок ничего об этом не знает, а это само по себе представляло очень полезную лакуну в доказательной базе обвинения, либо она знает что-то такое, что играет на руку его подзащитным. До сего времени он имел в виду придерживаться очевидной тактики — задавать ей вопросы по поводу показаний, которые она уже дала, возможно, слегка припугнуть ее и, во всяком случае, смутить и заставить противоречить самой себе. Очевидно, с точки зрения многоопытного адвоката, люди, сидящие в жюри присяжных — все как один лопухи. Надеяться на полное оправдание тут ни при каких обстоятельствах не приходилось: самое большее, он мог рассчитывать на то, чтобы избежать обвинения в убийстве.
Он внезапно решил переменить линию поведения. Он тоже заговорил с ней добрым голосом (хотя и неизбежно проигрывал милостивому тембру судьи). Он не собирался ее смущать и запутывать. Благодаря своему сочувствию к ней, он сам надеялся завоевать сочувствие суда.
Его первые несколько вопросов были общего порядка: и он продолжал задавать их, пока не почувствовал в ее ответах полное к себе доверие.
— А теперь, моя дорогая юная леди, — сказал он наконец, — у меня остался всего лишь один вопрос, который я хотел бы вам задать, и ответьте на него, пожалуйста, внятно и громко, чтобы все мы могли его услышать. Нам было сообщено о голландском пароходе, на борту которого находились животные. И тут было выдвинуто ужаснейшее предположение. — В его голосе зазвучала нотка вежливого скепсиса. — Говорят, что на шхуну с борта парохода забрали человека, конкретно — капитана этого парохода, и что на шхуне он был убит. И теперь я хочу спросить у вас следующее. Видели ли вы, чтобы произошло что-нибудь подобное?
Те, кто только что наблюдал за прекрасно владеющей собой Эмили, увидели, как она побелела и как ее начало трясти. Она вдруг издала вопль, потом, после секундной паузы, разрыдалась. Все слушали в ледяной тишине, у всех сердце подкатило к горлу. Сквозь поток ее рыданий они услыхали, все они услыхали слова: “Он лежал весь в крови… он был такой страшный! Он… он умер, он сказал что-то, а потом он умер!”
Членораздельно больше ничего сказано не было. Уоткин сел как громом пораженный. Впечатление, произведенное на суд, вряд ли могло быть сильнее. Что касается Мэтайаса, он не выказывал удивления: он, скорее, выглядел как человек, подстроивший западню, в которую его враг свалился.
Судья наклонился вперед и пытался задавать ей вопросы, но она только рыдала и взвизгивала. Он попытался успокоить ее, но сейчас она была для этого в слишком истерическом состоянии. Тем не менее она уже сказала вполне достаточно для понимания существа дела; ее отцу позволили подойти и забрать ее со свидетельского места.
И вот, когда они вместе с отцом выходили из зала, она впервые бросила взгляд на Йонсена и на команду, тесно скучившуюся в чем-то вроде загончика. Они все сильно отощали по сравнению с последним разом, когда она их видела. Она встретилась взглядом с Йонсеном, выражение лица у него было ужасное — о чем этот взгляд хотел ей напомнить, что это было?
Отец поспешно отвез ее домой. Оказавшись в кэбе, она с поразительной быстротой снова пришла в себя. Она начала разговаривать обо всем увиденном так, будто речь шла о поездке в гости: о человеке, который спал, и о человеке, который рисовал смешные рожицы, и о человеке с букетиком цветов, и о том, хорошо ли она рассказала свою выученную роль?
— Капитан был там, — сказала она. — Ты его видел?
— А для чего все это было? — спросила она немного погодя. — Зачем я должна была учить все эти вопросы?
Мистер Торнтон не делал никаких попыток ответить на ее вопросы, он даже как-то отодвинулся, чтобы не прикасаться к Эмили, к своему ребенку. Голова его шла кругом от всевозможных предположений. Мыслимо ли, чтобы она была такая идиотка, что действительно не понимала, для чего и о чем все это было? Возможно ли, чтобы она не понимала, что она сделала? Он украдкой посмотрел на ее невинное маленькое личико, с которого теперь напрочь исчезли даже следы слез. Что он должен был думать?
Но тут, будто она прочла его мысли, он увидел, как на лицо ее набежало легкое облачко.
— А что теперь сделают с капитаном? — спросила она со слабым оттенком беспокойства в голосе.
Он по-прежнему не отвечал. Перед глазами Эмили стояло лицо капитана, каким она видела его в последний раз… о чем же таком она пыталась вспомнить?
Вдруг она воскликнула:
— Папа, а что же все-таки случилось с Табби, помнишь, ну, той ужасной ветреной ночью, на Ямайке?
Суды свершаются быстро, стоит им лишь начаться. Много времени не потребовалось, чтобы судья приговорил подсудимых к смерти, а потом еще постарался проявить такую же сосредоточенную, великодушную и индивидуальную заботу и в отношении других обвиняемых.
Впоследствии кое-кого из команды помиловали и сослали на каторгу.
В ночь перед казнью Йонсену удалось перерезать себе горло, но это вовремя обнаружили и сделали ему перевязку. К утру он был без сознания, и его пришлось поднести к виселице в кресле; более того, в итоге его пришлось так, сидящим в кресле, и вешать. Отто нагнулся к нему и поцеловал в лоб, но Йонсен был совершенно без чувств.
Там был негр-кок, который, однако, согласно отчету в “Таймс”, являлся среди пиратов одной из наиболее видных фигур. Он сам не выказал страха перед лицом смерти и старался ободрить остальных.
— Мы все пришли сюда, чтобы умереть, — сказал он. — Это (и он указал на виселицу) не зря было построено. Нам, несомненно, придется проститься с жизнью в этом месте, ничто нас теперь не спасет. Но ведь в любом случае через несколько лет нам пришлось бы умереть. Пройдет совсем немного лет, и судья, который нас приговорил, и все люди, ныне живущие, будут мертвы. Вы знаете, что я умираю невиновным: все, что я делал, я делал потому, что вы, остальные, меня к тому принуждали. Но я ни о чем не жалею. Лучше мне умереть сейчас, невинным, чем через несколько лет, может быть, виновным в каком-нибудь тяжком преступлении.
Прошло уже несколько дней с начала семестра, когда мистер и миссис Торнтон привезли Эмили в ее новую школу в Блэк- хите. Они остались пить чай у директрисы, а Эмили тем временем повели знакомиться с ее новыми подругами.
— Бедняжка, — сказала директриса, — надеюсь, она скоро позабудет все то ужасное, что ей пришлось пережить. Я думаю, в сердечке у каждой из наших девочек найдется для нее особый уголок доброты.
В соседней комнате Эмили и еще несколько новых девочек заводили дружбу со старыми воспитанницами. Глядя на эту милую, безмятежную и веселую компанию, на эти ясные и невинные лица, на эти нежные, грациозные жесты и позы, слушая этот беспрерывный, безыскусный лепет, журчащий, как родничок, возможно, Господь мог бы различить, которая же тут Эмили, — Господь, но не я.
Вступление написано автором для издания “Time Reading Program Special Edition”. — New York: Time Incorporated, 1963. (Здесь и далее — прим. перев.)
(обратно)По-английски “землетрясение” — earthquake, “воспаление уха” — earache.
(обратно)По-английски “носовой кубрик” — forecastle, “лисья нора” — fox-hole.
(обратно)Что правда, то правда (валл.). (Здесь и далее, кроме оговоренного случая, — прим. перев.)
(обратно)Сокровище мое!.. (Нем.)
(обратно)Пилот (pilot) по-английски — штурман, лоцман.
(обратно)Здесь: любой из них (фр.).
(обратно)Тигровая акула в Южных морях, конечно, скотина совсем другого рода. (Прим. автора.)
(обратно)Финеас Тейлор Барнум (1810–1891) — американский антрепренер, круп- нейший шоумен XIX в., основатель цирка своего имени.
(обратно)Сукины дети! (Исп.)
(обратно)Женские покои в древнегреческом доме; здесь: все, относящееся к женщинам и женственности.
(обратно)Игра, в которой одни игроки прячут монету (или кольцо, пуговицу и пр.) в ладони и шлепают ладонями по столу; цель других игроков — правильно определить, под какой рукой находится монета.
(обратно)