Фёдор ТЮТЧЕВ
В НЕБЕ ТАЮТ ОБЛАКА…
В небе тают облака,
И, лучистая на зное,
В искрах катится река,
Словно зеркало стальное…
Час от часу жар сильней,
Тень ушла к немым дубровам,
И с белеющих полей
Веет запахом медовым.
Чудный день! Пройдут века —
Так же будут, в вечном строе,
Течь и искриться река
И поля дышать на зное.
2 августа 1868
«Молоку» – 20 лет!
Журнал любителей русской словесности «Парус» сердечно поздравляет своего старшего брата с замечательной датой!
Вы – оплот русской культуры и живительная субстанция для её развития;
Вы – зоркий выверенный взгляд на значительные явления прошлого и современности, расширяющий наши горизонты и задающий направления;
Вы – Млечный Путь на небесном бархате русской словесности, галактика литературных созвездий и отдельных звёздных величин, формирующих космос отечественного читателя.
Желаем «Молоку» неизменной свежести, процветания и долголетия, новых авторов, новых свершений!
Ирина Калус и команда «Паруса»
***
Рифма, как проклятие,
Помыкает нами;
Грешное занятие —
Говорить стихами.
Со строки не спросите
Подлинного дива.
Надоело до смерти
Говорить красиво;
Гладко – да не искренне,
Ладно – да не право.
Мыслимо ль об истине
Говорить лукаво?
Пени наши, жалобы —
Что свеча на стуже;
Время не бежало бы,
Было б только хуже, —
Не понять до старости
Самого простого:
Благ – кому достало сил
Не сказать ни слова,
Благ – кто, проникая вглубь
Смысла, а не слога,
Мог, не размыкая губ,
Говорить для Бога.
ВЕТЕР
Зябкая поземка змейкой юркой
Вьется так, что спрятаться нельзя.
В крохотном Каретном переулке
Суматошный снег слепит глаза.
Вышедшие из дому некстати —
Задирают вверх воротники;
Школьницы, спешащие с занятий,
Наглухо укутаны в платки.
Будто бы неслыханная сила
Светопреставлению виной;
Кажется, всю землю застелило
Плотной полотняной пеленой.
Но чуть-чуть ладонью заслониться,
Бросить взгляд в полуденную высь,
Сквозь заиндевевшие ресницы —
Солнца луч откуда ни возьмись.
И, не веря своему везенью,
Молча, очарованный стоишь, —
Не пурга похоронила землю,
Просто ветер снег сдувает с крыш.
МОЯ ВЯТКА
Русь склонить под рукою владычней
Порешил патриарший престол.
Мои предки, чтя древний обычай,
В те поры уклонились в раскол.
Непокорные старообрядцы
От гонений скрывались в скитах
И осели по землям по вятским,
Не продав свою совесть за страх.
Не сломили их беды и бури,
Жизнь вилась над избою дымком;
Ведь не зря мой прапрадед Меркурий
Основательным слыл мужиком.
Век бы жить им, молясь да не хмурясь,
Обустраивать дом свой ладком.
Только видишь, как все обернулось,
Когда грянул нечаемый гром.
Не спасла моих прадедов Вятка,
Тут уж поздно – крестись не крестись;
Те, кого не смело без остатка,
Кто куда по Руси разбрелись.
Жить по чести, случалось, непросто, —
Хоть умри, а душой не криви, —
Но всегда выручало упорство,
Что у каждого было в крови.
Хотя я не бунтарь бесшабашный, —
Не буяню, интриг не плету,
Не усердствую в спорах, – однажды
Мне становится невмоготу.
Не по вере – по жизни раскольник,
Не терплю самозваную знать;
Что поделаешь, вятские корни
Всё – нет-нет, а дают себя знать.
Хоть с сумою – да что-нибудь стою;
Предкам-старообрядцам под стать —
Я всегда шел дорогой прямою,
А упрямства мне не занимать.
Жизнь качала, трясла и кружила,
Но дорога казалась гладка,
И текла в переполненных жилах
Заповедная Вятка-река.
ТИШИНА
Дождь неуклюже накрапывает,
Воздух пронзительно тих;
Редкое небо проглядывает
Меж облаков кучевых.
Роща скромна, словно девственница,
Галок и тех не слыхать;
Молча березы советуются,
Как бы им день скоротать.
За ежевичною изгородью
К шелковой ели прильну.
Лишнего слова не выговорю,
Чтоб не спугнуть тишину.
Русь-недотрога – награда моя,
Вдруг невзначай в тишине
Тайна твоя неразгаданная
Чуть приоткроется мне.
СВЯЗЬ
Удел связиста – это ли не рай?
Удачливей на фронте не найдете.
Наладил связь – сиди и ожидай,
Тебе не лезть под пули, как пехоте…
Я, устранив на линии обрыв,
Ползком открытым полем пробирался.
Со всех сторон гремел за взрывом взрыв,
А немец будто бы с цепи сорвался.
Земля вздымалась, дым стоял стеной.
Мгновение – и лопнут перепонки;
Когда меня ударною волной
Отбросило на дно большой воронки.
Там трое пацанов, как я, солдат,
Дрожали побелевшими губами
И, на меня направив автомат,
Велели мне валить к такой-то маме.
Я до сих пор не смею их судить;
Такие есть везде – один на тыщу.
Я благодарен, что остался жить,
Короткий выстрел – и концов не сыщешь.
Я цел и невредим дошел назад.
Не то чтоб думал, ждут меня объятья;
Но лейтенант лишь бросил беглый взгляд:
«Опять обрыв. Давай, ползи обратно».
Я было возразил: не мой черед,
Теперь тебе пора идти настала.
Но он сквозь зубы процедил: «Вперед!
Что смотришь? Не боишься трибунала?!»
И я пополз второй раз в этот ад.
Фашист сплошным ковром по полю стелет,
И каждый пролетающий снаряд,
Казалось, прямо на меня нацелен.
Не буду врать, я страха не скрывал,
Но чувствовал нутром, что не погибну;
И только непрерывно повторял
Рассказанную бабкою молитву.
Уже сквозь гарь окоп был виден наш,
Уже готов в него был прыгнуть с ходу…
Прямое попадание в блиндаж,
И кровь с огнем взметнулись к небосводу.
Мне не избавиться от этих снов.
Но кто однажды видел смерть так близко,
Тот навсегда постиг значенье слов:
На фронте не бывает атеистов.
***
Нечаянно родившись заново,
Я снова начал этим летом
Читать Георгия Иванова
И спать с невыключенным светом.
Таилась в оболочке будничной
Непредсказуемого завязь,
По сретенским невзрачным улочкам
Мы шли, ладонями касаясь.
Там, где случайного прохожего
В урочный час не чаешь встретить,
Лучей причудливое крошево
На нас раскидывало сети.
Жара под крыши горожан гнала;
Но ты, без преувеличенья,
И в зной казалась краше ангела,
Увиденного Боттичелли.
И облака – благие вестники —
Струились высью голубою
От Сухаревки до Рождественки,
Благословляя нас с тобою.
***
Тень не напускаю на плетень я, —
Дни постылы, сны давно пусты.
Безнадежный пленник вдохновенья
И заложник женской красоты.
Сотни раз встречал ее во сне я,
Тысячу ночей провел без сна;
Точно чувствовал, что встреча с нею
Вечностью предопределена.
Лето начинало с подмалевка,
Нанося неброские штрихи.
Как река, Большая Пироговка
Не спеша втекала в Лужники.
Образ той, что снилась мне ночами,
Я переносил на чистый лист,
И, когда мы встретились случайно,
Различил ее средь тысяч лиц.
Только был – предупрежденьем свыше —
Странный сон, как окрик, – берегись!
Будто с нею мы стоим на крыше
И она соскальзывает вниз.
Знал бы я, чем сон мой обернется,
Бросил ли я вызов небесам?
Кто умен, – всегда остережется;
Только я был молод и упрям.
Верил, что бы ни случилось с нею,
Все напасти я перелистну.
И любил ее стократ сильнее,
Вопреки приснившемуся сну.
Но судьбу не провести с наскока,
Обух плетью не перешибешь…
Осень надвигается до срока,
К вечеру пойдет, возможно, дождь.
Я один. Один за все в ответе,
Сплю я или грежу наяву.
По Хамовникам гуляет ветер,
Разгоняя стылую листву.
ОДЕССА
Но поздно. Тихо спит Одесса…
А.С. Пушкин
…Но поздно. Тихо спит Одесса.
Погас закат. Затих прибой.
Пора бы, наконец, домой;
Расслабиться, переодеться.
Зеркальная луна, как ртуть,
Переливается у мола.
Тревожный скрежет богомола
Мне снова не дает уснуть.
И вдруг я выбреду спонтанно,
Словно в арт-хаусном кино,
Туда, где жил давным-давно —
На Пятой станции Фонтана.
Все тот же дом. Все тот же век.
Гляжу сквозь сомкнутые кроны —
Где в верхнем этаже, не тронут,
Ждет неухоженный ночлег;
Где, словно от тоски лекарство,
Светильник тусклый над столом
И Пушкина старинный том —
Издания Адольфа Маркса.
***
Василию Власенко
Все умрут, ученые и неучи;
Горевать о том – напрасный труд.
Может, вовсе жить на свете незачем,
Если все когда-нибудь умрут.
Все уйдут тропой неотвратимою,
Ветхие дома пойдут на слом.
Но пока на свете есть любимые,
Мы еще, пожалуй, поживем.
Зря кружит прожорливая стражница;
До тех пор, покуда есть друзья,
Может сколько влезет смерть куражиться,
Скорым приближением грозя.
Спрячемся под солнечными бликами,
Чтоб не отыскала нас нигде;
Как когда-то длинною Неглинкою
Побредем к Мещанской слободе.
В сутолоке дня не будет тесно нам,
Будто день подарен нам одним.
С верными подружками прелестными
Мы пока прощаться погодим.
Жизнь свою не называем горькою;
И стоим незыблемо на том
Со старинной доброй поговоркою:
Живы будем – значит, не помрем.
Стихотворения из одноименной книги
От автора. Эта книжка написана исключительно для дедушек, у которых одна любимая внучка; в виде исключения её могут читать дедушки, у которых один любимый внук или несколько внучек и внуков, а также бабушки; и только в виде особого исключения – все остальные.
ПЕРВОЕ ВСТУПЛЕНИЕ
В том углу, где стол мой письменный,
Где диван мой обитал,
Без забот и сует, мысленный
Мой счастливый дух витал.
О еде забыв, о зелии,
Дверь задвинув на засов,
Я провёл немало в келии
Чистой радости часов.
Никому я зла не делывал;
Пусть неважны, пусть плохи,
Знай себе, весь день отделывал
Да заканчивал стихи.
В них пытался я пошучивать,
А концы их, пусть грешно,
Так старался я закручивать,
Чтобы было всем смешно.
Лёгким слогом, без мучения,
Рисовал я всё подряд
Наши с Дуней приключения;
Перед вами – результат.
***
Душа моя тоненько-тонко
Волнуется, голос мой нем:
Доверие, дружба ребёнка
Не могут сравниться ни с чем!
В глаза ему солнышко светит,
Приветствуют травы, звеня,
И как этот мир его встретит —
Зависит сейчас от меня.
Я сам оглушён этим звоном,
В руках моих чудо, я сам
Считаю себя Симеоном,
Вносящим дитя в Божий храм.
Столь важный момент понимая,
Мне в чувствах сфальшивить нельзя,
Иначе нас ждёт не прямая,
А очень кривая стезя.
ПОРОГ
(Дуняше девять месяцев)
Мама в кухне хлопотала;
О, там был волшебный край!
Сил у Дуни не хватало
Перебраться в этот рай.
То мясной оттоль, то сладкий
Источался запашок,
Толстый, глиняный и гладкий
На плите стоял горшок.
Ешь его, толстей и пухни —
Пёкся с яйцами пирог.
Между комнатой и кухней
Сделан маленький порог.
А за маленьким порогом —
Суета и благодать,
Что-то видно, а о многом
Можно думать и гадать.
Чайник – тоненькое пенье —
Уж его-то знает всяк;
Чьё-то бульканье, шипенье,
Стук каких-то железяк.
Манит звук и запах манит,
Сил не жалко и труда —
Просто мочи нет, как тянет,
Тянет выползти туда!
Ножку кверху задирала,
Ведь порог – такой пустяк!
Ручка преодолевала,
А вот ножка-то никак!
Чтоб, вступив в единоборство,
Победить такой порог,
Надо волю и упорство,
И усилья рук и ног.
И конечно, всё случилось,
И в один прекрасный миг —
Получилось, получилось! —
В кухню ползатель проник.
От восторга на пол рухни
И в ладоши хлопай, но —
Много всяческого в кухне,
И опасностей полно!
Рай открыт перед ползуньей,
Но другое маму ждёт —
Каждый миг следить за Дуней
Ей прибавилось забот.
***
(Дуняше один год)
Когда успешно, братие,
Идёт ребёнок в рост,
Любимое занятие —
Таскать кота за хвост.
Вот то оно и плохо-то:
Трясётся, ходит дом,
Дитя от визга, хохота
На небе на седьмом!
Понятны стоны папины:
Уже в который раз
На Дунечке царапины,
И возле самых глаз!
Схватить котишку, вроде бы,
Да дать ему отлуп!
Котишка-то молоденький,
Он сам, как Дуня, глуп!
Замечу я для ясности:
Мы все за игры, за,
Но ведь в большой опасности
Дуняшкины глаза!
ОСЕННЯЯ ПАСТОРАЛЬ
(Дуняше два года)
Ветер проделывал штучки —
Ворох им листьев надут…
К дедушке влезла на ручки,
«Ножки, – сказав, – не идут».
В позе удобной и ловкой
Сидя на крепкой руке,
Мило прильнула головкой
К дединой жёсткой щеке.
Видимо, скучно ей было;
Зная, что всё я стерплю:
«Дедя, – она заявила, —
Я ведь тебя не люблю!»
Но показалось ей мало
В этих словах куражу:
«Дедя, – подумав, сказала, —
Я ведь с тобой не дружу!»
Осени грустной истома,
Поздние астры цвели…
Так мы, воркуя, до дома
Благополучно дошли.
ХОХОТ. РАДУЙСЯ, ДИТЯ МАЛОЕ!
(Дуняше три года)
Рано утром сделав топку,
Сделав по дому дела,
Приготовив нам похлёбку,
Книжек взяв с собою стопку,
В службу бабушка ушла.
Мы поели тем же часом,
За столом, не на ходу,
Не какую-то бурду,
Не пустую тюрю с квасом —
Щи со свёклою и с мясом,
Полноценную еду.
Миг – и мы на воле были,
Мы наелись, были в силе,
Да и день отличный был;
Хохотали, голосили,
Кувыркались, колесили,
Все сугробы измесили
И упали в них без сил.
Раскраснелись наши лица,
Мы пришли домой сушиться —
И продолжились дела:
Будто вовсе не устала,
Дуня прыгала, скакала,
До упаду хохотала,
Вон из рук себя вела!
«Дуня, хватит, остановка!» —
Но дитя проворно, ловко
Разыгралось не шутя;
Вдруг легла её головка;
Нет, не шутка, не уловка —
Крепко спит моё дитя!
БАНЬКА
(Дуняше три года)
День морозен и тих,
Льётся в комнатку свет,
Из игрушек своих
Мы собрали совет,
Чтоб решить сообща,
Что кому поручить:
Тигре – варку борща,
Лёве – Дунечку мыть.
Вторник, день неплохой,
Банный час наступил,
На диване ольхой
Лёва печь растопил.
Время зря не веди,
В печь поленья мечи,
Да получше следи,
Чтобы угли в печи
Не покрылись золой,
В ней остался бы жар,
Но из бани долой
Чтобы вышел угар!
Лёва – банщик лихой,
Он разводит пары,
Чтобы Дуне в парной
Разомлеть от жары.
Он на каменку льёт
Хлебный квас из ковша,
Чтобы Дунечку – в пот,
Чтоб омылась душа.
Громко камни шипят,
Хлебный дух, аромат
По парилке идёт;
Пронял Дунечку пот!
Лёва, мыло бери,
Гуще пену взбодри,
Осторожненько три,
Не царапай, смотри!
И чистюль, и нерях
Пены радует вид,
Пена вся в пузырях,
Лопнуть вся норовит!
Пена очень нежна;
Хоть объект невелик,
А мочалка пышна,
Вся из липовых лык!
Лёва, Дуню ты мыл,
Не жалея себя,
А теперь, сбавив пыл,
Лёва, нежно любя,
Ей головку намыль,
Дуня, глазки зажмурь,
Чтобы смылась вся пыль
С той головки, и дурь.
Наконец-то труды
Нам вздохнуть разрешат:
Лёва, тёплой воды
Наливай-ка ушат,
И с головки её,
Да и с Дуни самой,
Завершая мытьё,
Мыло дочиста смой.
Скажем радостно: «Ух!»,
Полотенце возьмём,
Наш родной Винни-Пух
Нарисован на нём.
Пот в него собирай,
Кутай Дуню в Пуха,
Вытирай, вытирай,
Досуха, досуха!
В расписанье как раз
Новый движется час,
И из кухни для нас
Поступает приказ.
Нам и запах тот люб,
И божественный вид —
Там дымящийся суп
По тарелкам разлит!
Там румяный пирог
Посерёдке стола!
Голос бабушки строг,
Нас она позвала:
«Хватит в баньку играть,
Час еды подошёл,
Начал суп остывать,
Руки мыть – и за стол!»
ГОРКА
(Дуняше четыре года)
Перед домом у ворот
Собирается народ:
Для детей готова горка,
Будет пробоваться лёд.
Воскресенье, выходной;
Дети с улицы родной,
Даже маленький Егорка,
Вышли к горке ледяной.
Папа снегу набивал,
Горку брызгал, поливал,
Постепенно, а не сразу,
Соблюдая интервал.
Горка в меру велика,
И круты её бока,
Вышла горка, видно глазу,
И крепка, и высока.
Хоть подъём высок и крут,
Но чтоб легче взять редут —
Три удобные ступени
От подножья вверх ведут.
Даша с Юлей тут как тут,
Вот и мамы их идут:
Ногти, губы, брови, тени —
Внешний вид они блюдут.
Наша Дуня – просто «Ах!» —
В пёстрых радужных тонах:
В ярко-розовой фуфайке
И в лазоревых штанах.
Всех цветов на Дуне – шесть,
Ярко-жёлтый тоже есть,
Дуне первой, как хозяйке,
Достаётся съехать честь.
Для широких детских масс
Изготовлен из пластмасс
Некий род тарелки супной
Или, может, плоский таз.
Дуня съехала. «Ура!» —
Закричала детвора,
И теперь для всех доступной
Стала скользкая гора.
С бесенятами в глазах,
На пластмассовых тазах,
Утопая в крике, гаме,
Мчатся с горки впопыхах;
С дисциплиной не знаком,
Тут возник из деток ком —
Кто-то едет вверх ногами,
Кто-то вовсе кувырком.
Но тут все поражены
Ярким блеском новизны:
Нет, не санки, просто чудо —
Мамой приобретены!
Хороши, ни взять ни дать,
И готова оседлать
Их уже детишек груда,
Горку бросившая рать.
Но вот тут и вышел срам,
Голос Дуни был упрям:
«Хватит, завтра приходите,
Санки новые, не дам!»
Справедлива Дуня, тень
Не наводит на плетень:
«Завтра сколько захотите —
И катайтесь, хоть весь день!»
И на следующий день
Я на санках, мне не лень,
Всех катал, кому охота,
Хоть из ближних деревень!
Всех, кто жил от Дуни близ:
Стёп и Ваней, Кать и Лиз!
Эй, садись на них, пехота,
Да цепляйся, не свались!
***
(Дуне пять лет)
Завыла белугой, заныла трубой:
«Не буду я дома, поеду с тобой!
Мам, я не останусь, не буду я тут!»
«Ну ладно, возьму я тебя в институт».
И вот аргументы, чтоб вой этот стих:
«Там будут студенты, посмотришь на них».
Ходили, бродили туда и сюда,
Не видно тудентов нигде, вот так да!
«А где же туденты?» – «Так вот же они!»
«Так это же люди!» – «Ну да, извини!»
ВОИНСТВЕННЫЕ ЛЮДИ
(Дуняше шесть лет)
Мы с Дуняшей дружим шибко
С дня рожденья посейчас,
Но у нас при встречах сшибка
С ней случается подчас.
Мы не страстными стихами
И не клятвой на крови —
Обменявшись тумаками,
Объясняемся в любви.
Говорит, что люди братья,
Жест протянутой руки;
Но верней рукопожатья —
Озорные тумаки!
Душит смех нас, а не злоба;
Чем сильнее каждый бит,
Тем довольней с ней мы оба,
Расстаёмся без обид.
И при следующей встрече
Мы рычим, как львы рычат,
И воинственные речи
Устрашающе звучат.
И она не бьёт баклуши —
Треплет дедин внешний вид:
За нос, бороду и уши
Ухватиться норовит!
Да и я ем хлеб недаром,
Твёрдо знаю роль свою —
Надувным воздушным шаром
Я Дуняшу крепко бью!
Наши мягкие игрушки
Уж, конечно, тут как тут,
И пушистые подушки
Непременно в ход идут.
Мы с Дуняшей так и будем
Как собака с кошкой жить
И на зависть мирным людям
Дружка дружку колотить!
ЗНОЙ
(Дуняше семь лет)
Он какого, братцы, цвета?
Лишь мечтаем мы о нём!
Нам упорно дарит лето
Дождь и холод день за днём!
Всё у нас почти готово,
Не хватает одного:
Зноя, лета золотого,
Эх, побольше бы его!
Если будет зной в июне,
Есть бассейн у нас в саду —
Мы в него залезем с Дуней,
Я спасенье в нём найду.
Пусть жара печёт как в печке —
Не страшит нас духота,
Скажем, выкупаться в речке
Жарким летом – лепота!
Не досадуя, не ноя —
Чтобы зной к спине не лип,
Мы укроемся от зноя
Под шатром из свежих лип.
Сладко жить в листве зелёной,
И сквозной, и вырезной,
Изумрудной, благовонной —
Нет жары, не парит зной!
Взяв с собой поесть да влаги,
В нашем парке городском
На поваленной коряге
Мы устроим летний дом.
Не заезженных – готовых —
Мы пойдём своим путём —
Мы с Дуняшей свежих-новых
Двадцать игр изобретём!
***
(Дуняше восемь лет)
Плакали мы, плакали
(Впрочем, может, зря),
На её каракули
С жалостью смотря!
Охали мы, охали
Над её письмом —
Хорошо ли, плохо ли —
Сами не поймём!
Есть ведь, были случаи —
Лучшими в уме
Делались не лучшие
В правильном письме.
Вот покажет завтра нам —
Дуня будет кем?
Или станет автором
Пушкинских поэм,
Или в массе скроется,
Бог её прости —
Дворником устроится
Улицу мести?
ХУДОЖНИК-ПОРТРЕТИСТ
(Дуне девять лет)
Вот из Греции, из Рима
К ней явился Аполлон,
Вижу я – реально, зримо
Над Дуняшей вьётся он.
Ходит Дуня, лоб нахмуря,
Потерявши аппетит,
Ждёт она, когда, как буря,
Вдохновенье налетит.
Пять минут – и всё, и точка,
И автограф ставит свой,
И с бумажного листочка
Смотрит дедя, как живой!
И увы, с её портрета
Я сегодня в первый раз
(Больно мне и горько это)
Вижу правду без прикрас.
Длинный нос, кривые ножки,
И все прочие красы,
И вдобавок, как у кошки,
Очень редкие усы.
ДУНЯША РАССКАЗЫВАЕТ О ДЕДЕ
(Ей десять лет, учится в четвертом классе)
Он задач решит хоть двести,
Очень любит устный счёт,
И могу сказать без лести —
В математике «сечёт»!
Но у деди профиль узкий —
Дедя наш – хотите знать —
Слова грамотно по-русски
Не умеет написать!
Ладно был бы просто средний;
Посмотрите в дневнике —
Страшный двоечник последний
Дедя в «русском языке»!
Если взять диктант вчерашний,
Что мы с дедей провели —
Я-то что, вот Юля с Дашей
В настоящий шок пришли!
Было нам не до улыбки —
Мы, за дедю огорчась,
Все втроём его ошибки
Разбирали целый час.
Что имеем, то имеем;
Что ж теперь нам, волком выть?
Очень сильным грамотеем
Деде, видимо, не быть.
Хоть и мы её, заразу,
Допускаем иногда —
Но ошибок столько сразу
Не видали никогда!
Юля с Дашей так сказали:
«Мал ошибкам дедин лист —
Друг на дружку налезали
И друг с дружкой подрались!»
Нет совсем у деди знанья,
Полный в грамоте «отпад» —
Все он знаки препинанья
Расставляет невпопад.
Невпопад тире и точки;
Это прям-таки вопрос —
Как на маленьком листочке
Их так много убралось?
Он неграмотен безмерно,
Хоть ты кол ему теши:
Он неправильно, неверно
Пишет даже «жи» и «ши»!
Дедя честно, без улыбок,
Может быть собою горд —
По количеству ошибок
Установлен им рекорд.
Я по «скайпу» буду рада
Это Гиннессу сказать,
Потому что это надо
В книгу Гиннесса вписать!
Но вообще-то мы решили:
Это, в общем, как смотря!
Может, мы и поспешили
Так про дедю; может, зря
Мы о деде судим строго —
Не такой уж он тупой,
Просто деде нужно много
Поработать над собой!
Верлибры из сборника «Следы в росе» (Поважска-Бистрица, 1998, 142 с.)
Перевод со словацкого Ирины Калус
Дагмар Мариа Анока
Для чего мне глаза,
Когда они на других должны смотреть?
Для чего мне руки,
Если тебя не могу обнять?
Для чего вообще существую,
Если не могу прильнуть к тебе?
Ответь!
Во всём лишь грустью горю.
(«Книга разлук»)
ВЛЮБЛЕНА
Опьянена любовью,
Напрасно тебя ищу во всех лицах.
Слова запираю,
Мысли плутают по твоим берегам.
Ты – солнце моё
И голубое небо.
Сон мой единственный,
Я – нежным чувством к тебе пылаю.
На душе у меня грустный дождь,
Задумчивая бываю.
Не дойду к звездам,
Очень далека от их яркого света.
Прости моему сердцу
Его смелые крылья.
Оно только в облаках
Иногда летает.
ВДОХНОВЕНИЕ
Завидую небесам —
Цвету твоих глаз,
Вот следы твоих ног —
Завидую каплям ранней росы.
Завидую горящим искренним желанием словам,
Которые шепчут твои губы.
Завидую радости ветерка,
Когда тебе волосы ворошит.
Завидую и траве —
Ложишься в её лоно.
И приязни к собачке,
Что льнёт к твоим ногам.
Неразлучности тени
От души завидую тоже.
Шее твоего коня,
Которую ты обвиваешь.
Завидую и ночи —
Ходит смотреть сны с тобой.
Завидую любви мгновениям,
Когда оплываешь негою.
И утру завидую —
Ключ от снов ты ему дал.
И дню —тёплый солнца луч,
Который ласкает твоё лицо.
МОНОЛОГ
Тебе, король моих снов,
Вылью своё сердце в длинном монологе.
Вдаль посылаю своё послание сегодня.
Так сильно воспылала любовью я к тебе,
Ты моя звезда звёзд.
Ослепленный красотой цвета и волшебства,
У источника Музы ты близко стоял.
Она сыпала пригоршнями.
Получил ты охапку драгоценного дара,
Мне же она погладила ладонь.
В красоту острова погружённый,
Пишешь портреты.
Я, мастер мой, обожаю именно твой.
Рисую его, нежно поглаживаю.
Твой образ вписан в моё сердце,
Врезан в память.
Полный неги настраиваешь лиру Орфея.
Вернёт ли Эвридику твой волшебный голос?
Нет, ничего не говори,
Только песню пой.
И не переставай никогда.
Искренним теплом гладишь моё сердце.
С радостью тебе его оставляю – ты заслужил.
КАРТИНА
Послал ты мне пару словечек
Вместо букета роз.
Впала я в грёзы —
Ум ветер выдул.
Что ты для меня – всё,
Страстно признаться тебе жажду.
Нарисую картину,
На ней увековечу твой образ.
Любовь цвета настроит.
«Король и его дурак» —
Портрету название дам.
Ты будешь этим королём,
Помешанным от славы,
Я – наивный дурак.
Смеюсь и печалюсь.
Глупостей творю достаточно.
(Горькую правду признаю.)
Так же, как и в сказке,
Или как собака,
Сяду к твоим ногам.
И своим признанием
Буду скулить о милости.
БАЛЛАДА ДЛЯ ТЕБЯ
Тысячу и одну ночь
Воскрешала дева любовь повелителя.
Мораль сказок уже была близка —
Жизнь её висела на волоске.
И эти слова для тебя —
Нить Ариадны,
Которая приведёт ко мне.
Давно тебя жду,
Прошу тебя, приди.
Обнови меня любовью.
Сердце моё сковали высокие скалы.
Согрей его дыханием и прижми нежно,
Оно тебе вообще не сопротивляется.
Моё сердце – как скрипка.
Кто будет на ней играть?
Ноты уже раздул ветер,
Музыкант – глух.
Ты шёл рядом, мою историю знаешь,
Да и ответ, как мне кажется.
Будь же тогда судьёй и правильно рассуди,
Было ли мудрым
Предложить сердце на ладони?
МЕЧТАНИЯ
Пленим лазурь
Твоих двух звёзд,
В полуприкрытых веках
Скроем их ясный свет.
Искренне обнимая тебя,
Бужу спящую любовь.
Аккорда манящего
Слышу звучание из глубин.
В артериях ускорены тамтамы сердца.
Их ритмы считаешь прикосновением губ.
Мелодия становится слаще.
В отзвуке пьянящем тихо трепещу.
Аллегро счастья знакомый тон
Снова выколдовывают ласками
Тонкие пальцы…
Как мечтательный Шопен играешь.
В теле, в душе музыка – спокойное анданте.
Симфония нежности
Тихонько рождается в нас.
Мучительным тремоло
Плачет наше желание.
Крещендо любви звучит
Наичистейшим тоном.
ПРИЗНАНИЕ
В мгновения правды убегаю к тебе.
Покорённую гордость сегодня
Кладу к твоим ногам.
Покаянно
Преклоняю колени на порог твоего сердца
И обманы признаю.
Не верь моим словам,
Не верь, что не больно мне,
Когда этикетные фразы
Пишу тебе в письме
И чувства тысячу раз
Запру против воли.
Не верь словам,
Что меня не ранит,
Когда на концерт счастья
Вашего дуэта зовёшь.
Шансонетке завидую.
Несколько отчаянных слезинок
Спрячу в ладонь.
Не верь словам,
Что от любви отказываюсь.
Обманываю саму себя.
Обнажённую душу
Сохраню потоками лжи.
Тоскую по глубинам.
Я – без воды река.
ЖДУ ТЕБЯ
Угрюмый вечер на город падает.
Улицей пустой иду
Бесцельно.
Молчаливый, ты идёшь рядом со мной
В моих представлениях,
В нежной мороси
Чувствую твоё прикосновенье.
Маленькая кофейня
Манит ароматом кофе.
В её матовом свете
Две робкие улыбки
Кладут между нами
Вопрос ожидания.
Согреваешь меня огоньком доверительным.
В поздней осени
Постоянно живу тобой,
Мой близкий далёкий.
МОЙ ДОЖДЬ
Я – высохшая земля,
Выжидаю твоего дождя.
Ороси меня нежностью.
Живая вода любви
Пропитает меня целиком.
Только звёздное небо
Надо мной склоняется,
Когда теряюсь в тебе.
Целиком меня захватишь
В сладком томлении.
НОЧИ ЗА ОКНОМ
(перифраз из Германа Гессе)
За подаренные сны
Ставлю тебе памятник
Любви бессмертной
В таинственном саду
Своих хрупких стихов…
Когда во сне светит
Твой милый образ,
Тогда,
Любовь моя, просыпаюсь.
Глубокой ночью
Тихонько тебя зову.
Мучает меня воображение —
Мечтаю о твоей нежности,
Горячих ладонях.
Во снах – шум,
Желание болезненное,
Учащённое дыхание…
Давно ты ушёл.
Немое эхо шагов
Туда – и обратно.
Во тьме эхо светит тихо.
Со мной остались
Ночи за окном,
Наполненные печалью.
Перевел с лезгинского Евгений Чеканов
***
Пути змеи всегда замысловаты.
– Скажи, змея, откуда яд взяла ты?
– Из той сумы с несметными дарами,
Когда Творец открыл ее пред нами.
– Но почему, отвергнув всё подряд,
Не блага ты взяла себе, а яд?
– Боялась я, дар выбирая тот,
Что человек себе его возьмет…
ЧЕРЕШНЯ И СЛЕЗА
1
У нас в саду черешня покраснела.
И мать выходит в сад, вослед за мной:
«Как вовремя приехал ты, родной,
У нас в саду черешня покраснела.
Ты помнишь, мы в те дни ее сажали,
Когда ты уезжал… Щедра плодами,
Но вкуса их не знаешь ты. Годами
Живешь вдали, сынок, в далекой дали,
Но вот приехал в добрый час земной.
Плоды на днях поспеют… Мы так ждали!»
2
«Родная, огорчать тебя не смею,
Но как тут умолчать: я уезжаю.
Горит работа! Что мне делать с нею?»
Прильнув ко мне, мать возражает: «Знаю,
Ты, как и я, не можешь жить без дела,
И все-таки останься – умоляю!
Смотри: в саду черешня покраснела…»
И я смотрю… Но всё же уезжаю.
3
Посылка из села передо мною,
Черешней красной доверху полна.
Сижу один, о чем-то вспоминая…
А на черешне той – письмо от мамы,
А на письме – слеза моя ночная.
1985 ГОД
Хороним дедушку. Несем
На кладбище родное.
Подобно камню, давит груз,
Плечо и сердце ноют.
А сзади вьется в тишине
Толпа-сороконожка…
Но вот приходим к месту мы,
Кончается дорожка.
Возносит деда моего
Поток речей похвальных.
От колыбели славят – до
Носилок погребальных.
Но жаль: не вспомнил ни один
О ране незажившей,
О пуле, ровно сорок лет
В боку у деда нывшей.
В могилу дедушку кладут,
Несут к могиле камни.
Земли лопату бросить вниз,
Как всякому, пора мне.
Но две лопаты брошу я
На траурное ложе:
Не только деда хороню —
И пулю его тоже…
***
Прежде мало кто мгновенно бы сказал,
Сколько стран на свете, – сто или сто две.
Но соседа обсудить он был бы рад:
Всех цыплят его держал он в голове.
Нынче каждый тебе скажет обо всем —
Сколько стран вокруг, и кто кому под стать…
«А детей-то у соседа сколько, брат?» —
И в ответ он будет голову чесать.
НОЧНАЯ ФАНТАЗИЯ
То не курицы
летят на зерно —
светят звездочки
вкруг новой луны,
и не белые летят
облака,
а любимая
снимает фату.
Ветер хочет
одеянье забрать —
и бросаюсь я к окну,
к небесам,
и хочу отнять у ветра
фату,
но любимая мне шепчет:
«Оставь,
пусть уносит,
забирает себе —
мне невестой уж не быть
никогда…»
***
Шагает горец,
Статью он не вышел.
Обочь – жена, она в два раза выше!
Идут, болтают, веселы их лица…
Аллах свидетель: коль мужчина – горец,
То и в любви он к высоте стремится.
ВСТРЕЧА
Он в Кандагаре был… Но я
Не знал про те заданья.
Когда он в бой ходил – мы все
Ходили на свиданья.
А нынче он давным-давно
Забыл чужие горы:
На ким1 идет, в кругу друзей
Девичьи ловит взоры.
Не грустен взгляд. Не дерзок вид
И не отмечен лоском.
Не стар, не сед… И нет наград
На пиджаке неброском.
Но всё же именно пред ним
Открыл я двери класса.
Как долго шел он к тем дверям,
Как долго сомневался!
И вот представил гостя я
Мальчишкам и девчатам:
Пчелиным роем класс гудел
И взгляд летел за взглядом.
С опаской глянув на меня,
Гость сделал шаг к ребятам
И тихо начал свой рассказ
Баском шероховатым.
Утихли шепоты-смешки,
Закончились остроты.
«…В далекий край из мест родных
Несли нас самолеты.
Выходим – фронт! Палящий зной.
Как уголь – каждый камень.
– Вот этот мост отдать нельзя!
Держитесь! Хоть зубами!
И мы держались… Враг стрелял,
Град пуль летел со свистом.
И кровь рекою там текла
По склонам каменистым.
У незнакомого моста
Вжимаясь в пыль и камни,
Лежал и думал я о том,
Что припасла судьба мне.
Нельзя подняться было нам,
Встань – попадешь под пули.
Они свистели над землей
И нас к земле пригнули.
До ближней части – две горы,
Что ни гора – то круча.
Нас – тридцать два бойца всего,
А моджахедов – туча.
Всё ближе враг, тесней кольцо, —
Тут дрогнул гостя голос, —
Разрыв!.. И друга голова
На части раскололась…»
Промолвив это, задрожал,
Затрясся гость всем телом
И вдруг зашелся, как дитя,
В рыданье неумелом.
Руками он закрыл лицо
И всё рыдал и трясся,
Пока не вывели его
Два мальчика из класса.
Напрасно ждали гостя мы
С тоской необычайной…
Для нас судьба того моста
Навек осталась тайной.
***
Кто мудр под небом – старики иль дети?
В проблеме этой – впрямь неразбериха:
У одного – всё впереди на свете,
Другой уже хватил с лихвою лиха.
Один шумит – и машет кулачками,
Другой всё отдает – и безобиден…
И кто же мудр из них? Решайте сами.
И там и здесь зуб мудрости не виден.
(обратно) (обратно)Непридуманная история про козочку, найденную в лесу в возрасте трех дней
Посвящается моей сестренке,
Жанне Танановой
Как мало нам дано, чтобы творить добро!
Спасти и защитить всегда ли в нашей власти?
А вот для зла довольно безучастья:
Смолчал, отвел глаза, и совершилось зло…
В. Донскова
1
История эта произошла в Цимлянских песках, на маленькой степной речке Аксенец.
Была осень, конец сентября, днем ярко светило солнце и было даже жарко, если, конечно, не дул северный ветер. Но по ночам становилось всё холоднее, и звезды, которые были хорошо видны с земли, как серебристые мальки в солнечный день на мелководье, утром видели, как на земле клубился молочный туман. А вы бывали свидетелями этого чуда? С первыми лучами солнца туман начинает сползать с возвышенностей в долины, в низины, к ручью и речке. Он клубами катится, как перекати-поле, вьется в спирали, струится, как вода.
Хорошо смотреть на это с холма или, как здесь говорят, с «кучугуры». Сначала показываются верхушки деревьев. Они загадочно-темны на белом полотне тумана, они встают, как неведомые великаны, потягиваясь своими могучими ветвями-руками.
Потом начинается день: еще нет солнца, но становится всё светлее и светлее, звезды тускнеют и начинают постепенно исчезать. Появляются первые лучи солнца, и вот на небе остается одна, самая яркая – «Пастушья» звезда, а точнее – планета Венера. И, конечно, Луна!
Луна… Ее бывает видно чуть ли не до обеда. Всеми покинутая, она уже не светит, становится похожей на маленькое облачко, которое неуловимо тает. А туман в низинах редеет, превращаясь в легкую невесомую дымку, которая исчезает совсем незаметно: вроде была – и вот ее нет. Странно ведь, правда?
Под утро бывают заморозки, и тогда солнцу приходится отогревать землю. Там, где коснутся земли солнечные лучи, на траве блестят капли росы – это растаявший иней, а может быть, слезы слабого заморозка, которому не терпится стать сильным и крепким морозом. Но у него еще всё впереди, целая зима.
2
Итак, в конце сентября у одной молоденькой козочки родилась дочка – маленькая, симпатичная и смешная.
Все козы были страшно возмущены: «Как?! Осенью, на зиму глядя? Никого не послушалась! Не могла подождать до весны, когда принято приносить домой маленьких козлят!»
Но молодая мама никогда прежде не имела детей, а ей этого очень хотелось, и она не стала ждать до весны. Козочка-мама была очень довольна своей дочкой, а молодой папа был горд и счастлив. Они все были счастливы: мама, папа и дочка.
Как назвали дочь родители, мы не знаем. Позже, когда она жила у нас, мы дали ей имя Ёси, Ёси-казёси. Так и будем считать, что она была с рождения – Ёси.
Утром Ёсин папа уходил со стадом, а мама и Ёси паслись возле дома. Ёси тогда еще не была настолько крепка, чтобы шагать со всеми вместе на дальние пастбища, куда двигалось стадо в поисках сочной и вкусной травы. Она сосала молочко, веселым бесенком бегала вокруг мамы, когда та паслась, и спала, привалившись к маминому боку.
И так прошли два дня, два бесконечных и счастливых дня в ее жизни. А потом начались те самые невероятные приключения маленькой Ёси, благодаря которым мы и познакомились с ней.
3
Кроме мамы и папы, у Ёси был еще и хозяин – большой человек с огромной лошадью, такой огромной, что и смотреть было страшно. Лошадь говорила «Иго-го!» и так била копытами, что земля дрожала, а маленькая Ёси пряталась за маму и крепко прижималась к ней. У хозяина были собаки-помощники, гораздо меньше ростом, чем лошадь, но страшнее их, вместе взятых, – и лошади, и хозяина с кнутом. Что такое кнут, Ёси плохо представляла, но хозяин им так «стрелял», что даже Ёсин папа боялся. А Ёси падала и притворялась мертвой. Это она сама придумала: щелкнет хозяин кнутом – она упадет, и никто ее не трогает.
На самом деле хозяин и не думал обижать маленькую Ёси. Просто коз и баранов было много, а он один. И когда он говорил им что-то, не все его слушались. А с кнутом проще: щелкнет – и всем сразу всё становится понятно, и никаких вопросов: «Ме-е – зачем? Бе-е – куда?»
Ох, уж эти собаки! Ёси их очень боялась – они были страшные, да и странные: хвост длинный, уши маленькие, а копыт и рогов вообще нет. Это Ёси знала точно: вечером собаки спали, и Ёси отважилась к ним подойти. Ноги ее подгибались, мелко дрожали, и всё время хотели убежать, спрятать Ёси за маму. Но Ёси упрямо заставляла свои ножки идти к собакам… Тогда-то и увидела: рогов и копыт не было…
Но самое удивительное было другое: собаки не ели траву! Все ели траву – мама, папа, другие козы и даже глупые бараны, которые ходили, опустив носы в землю, и говорили густым басом: «Бе-е…». Все ели траву, и Ёси, когда вырастет, тоже будет есть траву, – так Ёсина мама говорила, а она, как и все другие мамы, никогда не врет, ведь верно? Даже большая лошадь, которая ходила на копытах, тоже ела траву. Ёси не знала, есть ли у нее рога: она была такая высокая, что Ёси не могла как следует это разглядеть, а у мамы всё забывала спросить. Хозяин, и тот жевал травинку – Ёси это видела сама. Правда, сорвал он эту травинку руками… Ну и что ж, может, ему так нравится. И все-таки он ел траву и ходил на двух копытах, которые называл сапогами, а вот собаки…. собаки были совсем без копыт и не ели траву!
Но и это было не самое главное. Все кругом пили воду. Правда, сама Ёси сосала молоко, она, – как уверяла мама, – потом будет пить воду. А собаки высовывали длинные красные языки и лакали (да-да, вы не поверите – лакали!) воду. Ёси трясла головой, чтобы избавиться от такого наваждения, но нет: они именно ЛА-КА-ЛИ, глупо хлопая языками по воде!
«До чего же они странные, – думала маленькая Ёси. – И как много в мире неизвестного, нового и непонятного! И как интересно, оказывается, в нем жить… а я и не догадывалась».
Так маленькая козочка начинала открывать для себя мир, о котором еще вчера ничего не знала. А может, и знала, кто скажет. Я не берусь тут ничего утверждать.
4
Утро третьего дня выдалось холодным и туманным. Ёси долго не хотела просыпаться, сквозь сон тихонечко бормотала, отвечая маме, которая осторожно толкала носом свою крошечную дочку, чтобы та просыпалась: «Потом – ме, еще чуть-чуть – ме, сейчас еще рано…» Но мама не отставала от маленькой сони. И сказала ей твердо: «Ёси, пойдем, проводим папу».
Ёси, конечно, встала проводить папу. Она поднялась, потянулась на своих маленьких копытцах и первым делом занялась сосанием молока. Оно было вкусным, теплым и наполняло Ёси свежестью и силой. Сразу и утренний холод исчез, и настроение у Ёси стало отличным, так и захотелось с кем-нибудь поиграть, пободаться. Но, увы, она была единственным маленьким козленком на всё большое стадо, и бодаться ей было не с кем.
Хозяин с собаками отделил баранов и козу с козленком от стада и перегнал их на другой баз. Когда хозяин гнал их, Ёси не отставала от мамы и всем своим видом показывала: не боится она этих ужасных псов, – хотя, по правде говоря, ей очень хотелось вжаться в маму и не глядеть на эти страшные и свирепые пасти-морды. Лишь когда за мамой и дочкой закрылась дверь база, Ёси, наконец, легко и свободно вздохнула. Затем гордо посмотрела на баранов: «Вы большие, а трусливые, бежали впереди, а мы с мамой зашли на баз последними».
Она оттопырила верхнюю губу, как это делают взрослые козы, когда им что-то не нравится, изобразила на своей мордочке презрение и высокомерие, копнула копытцем песок и отвернулась от баранов.
Ёси было невдомек, что в ее поступке бараны не увидели даже тени подвига. Для них это было привычно – слушаться и повиноваться хозяину, а на воображалу-козочку бараны не обращали внимания: эка невидаль, все они маленькие зазнайки и воображалы. «Бе-едовая», – только и сказал один баран другому. Но тот был занят жвачкой, сладко щурился, шумно жевал и ничего не расслышал.
Стадо ушло. Впереди, гордо подняв голову с широкими и мощными рогами, шел Ёсин папа, сбоку шествовала лошадь, отмахиваясь хвостом от назойливых комаров и мух. Хозяин, конечно, восседал на лошади. В одной руке он держал поводья, а в другой – свой длинный кнут. Позади стада трусили хозяйские собаки, подгоняя отставших или зазевавшихся в кустах коз и баранов: «Не отставать – тяв, потеряетесь – гав».
Ёсина мама долго смотрела вслед стаду и о чем-то думала, жуя свою жвачку.
«Она, наверное, видит папу. Ведь наша мама вон какая высокая», – думала Ёси, стараясь подпрыгнуть повыше и посмотреть на своего отца. Но видела лишь пыль над дорогой да слышала: «Мее – бе…», «Мее – бе…» – и шорох песка под копытами.
5
Кто открыл дверь, когда пришла пора идти на выпас, Ёси не видела; просто бараны вдруг потянулись к выходу, а за ними – и Ёси с мамой.
Ёси прыгала, бегала, старалась взгромоздиться на маму и каждый раз, когда съезжала в песок, исхитрялась приземляться на свои тоненькие пружинистые ножки. Но иногда все-таки просто падала под ноги маме, утыкаясь носом в песок. Но мама на Ёси не обижалась, она сама была недавно такой же забиякой и прыгала на свою маму точно так же.
Бараны и Ёсина мама медленно шли и пощипывали травку, а вокруг носился, поднимая пыль, маленький черненький чертенок. Этим чертенком была, конечно же, наша Ёси. Нет, она не ела траву. «Успею», – думала она и неслась за желтым листиком. Или пыталась достать жучка из-под коряги – не носом, так копытцем.
Бараны и мама медленно шли по низинам, лазили по песчаным склонам, объедали кусты, которые росли на кучугурах, чесали рога о старые ветки дерезы и собирали ее вкусные зрелые плоды. Ёси их тоже пробовала, но они показались ей невкусными. Ей нравилось только молоко, хотя мама и говорила: «Ёси, ты потом поймешь, как это вкусно. Первые плоды чуть сладковатые и вяжут во рту, а потом они становятся пышными и слегка сочными. Но самые вкусные – вот эти, чуть тронутые заморозком, водянистые, полупрозрачные…». Ёси слушала маму внимательно, но думала: «Может, это и вкусно, но молоко вкуснее». И она была по-своему права.
Если на пути встречался песчаный обрыв, для Ёси начиналась потеха. Она взбиралась наверх и начинала скакать по самому краю обрыва, взбрыкивая и кувыркаясь, очень гордая и счастливая от своей смелости и ловкости. «Ничего, что иногда я падаю и скатываюсь по песку, мне это очень нравится. Пускай бараны сердито говорят: “Бе-е-столочь…” Они слишком старые и глупые, чтобы понять, как это здорово и весело – быть маленькой и счастливой. А вот мама меня понимает – и тоже, взобравшись на самый верх кучугуры, взбрыкивает и прыгает оттуда. Как красиво она это делает! Я этого пока не умею, но когда вырасту, то непременно научусь так прыгать». А умная Ёсина мама, глядя на дочку, думала: «Глупышка ты, Ёси, разве я могу прыгать так, как ты? Я это могла очень-очень давно, когда мне тоже было всего три дня…»
Ёси очень любила свою маму, и ей нравилось играть вдвоем, особенно – забираться маме на спину. Но Ёси не всегда это удавалось. И когда не получалось, она вскакивала с песка, куда только что скатилась, слегка отряхивалась и, сделав несколько прыжков в сторону, чтобы сбить маму с толку, снова вихрем неслась на нее. И снова впрыгивала маме на спину, редко-редко удерживаясь там хотя бы минуту.
Но когда мама ложилась жевать свою жвачку, тут у Ёси всё получалось! Ох, что она вытворяла тогда на маминой спине: и прыгала, и скакала, вертясь на одном копытце, и соскальзывала с мягкого маминого живота, и бодалась, и залезала маме на шею и голову, и покусывала мамины уши! В общем, в Ёси вселялся бесенок непослушания и хулиганства!
Бараны говорили между собой: «Бее-с, а не ребе-е-енок, бе-е-дная мама, бе-е-да, что за дети теперь пошли, бее-е».
Но Ёсина мама знала, что дочка у нее умненькая и добрая. А что балуется – это так и должно быть: мама сама тоже была недавно маленькой козой-дерезой. И вообще, не стоит обращать внимания на болтовню тупых баранов.
6
Солнце поднималось всё выше и выше. Вот оно уже и остановилось. Дошло до одного, только ему известного места – и замерло в раздумье: ведь уже осень, и стоит ли подниматься выше? Еще чуть-чуть, и надо будет спускаться…
Наступало время обеда, а для наших путешественников – время идти на водопой. Туда, где можно будет не только напиться, но и вздремнуть, и заняться жвачкой, как это положено всем козам и баранам.
Но бараны были глупы и не знали, куда нужно идти, чтобы выйти к водопою. Знала дорогу только Ёсина мама, и именно она-то и должна была вывести всех к воде и к дому. Но тут Ёси, которая уже наскакалась и напрыгалась вдосталь, пососала маму и вдруг сказала: «Я устала! Спать хочу!» – и тут же прилегла на песочек, склонила головку на свой бочок и сладко засопела. Коза, как хорошая добрая мама, умилившись видом спящей дочурки, вздохнула и прилегла рядышком: пора было вздремнуть и пожевать жвачку. Бараны посопели возмущенно, побе-е-седовали между собой и тоже завалились спать.
7
Ёси проснулась раньше всех. Хорошо отдохнувшая, бодрая и готовая к новым подвигам и проказам.
Рядом начинался лес, он манил Ёси шумом листвы, своими тайнами и загадками, таинственными шорохами и птичьим пением, неизвестными запахами и звуками. Шелестом своих ветвей лес как будто звал: «Ёси, иди ко мне играть, нам будет весело и интересно! Иди, Ёси!..»
И Ёси решила сходить в лес – ведь ей было так любопытно. «Пока все спят, я туда и обратно. Только взгляну, что там, и назад – к маме». Тихонечко отойдя от спящих сладким сном баранов и мамы, она припустила в лес, наперегонки со своею тенью. Ёси так хотелось обогнать свою тень, что она обо всем позабыла. Ведь она еще не знала, что, даже если бежать на солнце, тень не отстанет, ее нельзя обогнать.
И вдруг Ёси увидела перед собой красивый яркий цветок! Резко остановившись, в сильном волнении и удивлении, почти не дыша, она подошла поближе… вот уже почти коснулась носом удивительного цветка, а тот неожиданно взмахнул лепестками и полетел. Конечно, это была бабочка, о чем Ёси тоже не знала.
Обрадованная своим открытием (цветок, а летает!), Ёси начала подпрыгивать, пытаясь достать мордочкой до летающего цветка. Но не тут-то было: бабочка взмахнула крылышками и взлетела повыше. Так началась игра. Кто за кем гонялся, было непонятно: то ли Ёси за бабочкой, то ли бабочка за Ёси. И так они долго и весело играли, пока, совершенно неожиданно, летающий цветок не исчез, не улетел куда-то высоко-высоко.
Ёси проводила его взглядом: «Прощай, летающий цветок! Прилетай еще!»
«Как все-таки это странно, – еще раз подумала Ёси, – цветок, а летает. Вот чудо! Расскажу этим соням, маме и баранам – не поверят». Она не знала, что маме и баранам эти летающие цветы давно известны.
Ёси вбежала в лес. Что за благодать была здесь! Какие красивые листья – желтые, красные… А какая трава – высокая и, наверное, вкусная… «Вот бы маму сюда позвать, когда проснется! А это что на толстой ножке? Толстая шляпка, и как странно пахнет… А вот еще и еще…». Ёси не знала, что нашла грибы, и что назывались они подосиновиками, а деревья с красными листьями – были осины: цвет их листьев такой же, как и у грибных шляпок. А вот такие же грибы, но с желтыми шляпками, и растут они под березами – называются подберезовиками.
А это что? Красная шляпка с белыми точками… Какая же она красивая! Ёси в восторге замерла, а потом подошла поближе – и отпрянула: «Фу! Какой неприятный запах!» И тут же испугалась: ведь никого не было рядом – ни мамы, ни глупых баранов, вообще никого. Ёси была одна в страшном и темном лесу, который ей так нравился еще минуту назад. Вот что делает страх: белое становится черным, неизвестное не манит, а страшит.
Бедная маленькая Ёси кидалась из стороны в сторону, натыкаясь на ветки и кусты, и в ужасе кричала: «Ме-е – мама! Ме-е – бараны! Где-е вы?..» Но в ответ ей только гудел в ветвях неизвестно откуда налетевший северный ветер, разбрасывая по сторонам беснующиеся страшные тени, – те самые, которые еще минуту назад сулили маленькой козочке загадочные тайны и приятные приключения. Лес наполнился ужасным гулом, шорохами, дикими криками, невнятным шуршанием; тревожно шумела листва, звучали испуганные голоса птиц. Казалось, лес проснулся, разбуженный Ёсиным страхом, и сейчас, рассерженный, решил наказать Ёси!
Бедное Ёсино сердце выпрыгивало из маленькой груди, глаза не могли ни на чем остановиться и выбрать дорогу. Все голоса, шорохи, стоны, крики птиц, которые она слышала, превратились вдруг в страшные и непонятные звуки, таящие опасность, которая с каждым мгновением становилась всё ужасней. Страх наполнял всю Ёси – от копытцев до кончика хвоста, и, позабыв про всё на свете, она кинулась бежать, бежать, куда глаза глядят. А смотрели Ёсины глаза, увы, совсем не туда, откуда она пришла.
Ветки кустарников больно хлестали Ёси по бокам, длинная трава путалась под маленькими ножками, деревья подставляли под копытца корни и сучки. Липкая паутина загораживала дорогу, колючие репьи вцеплялись в мягкую шерстку и старались удержать Ёси в своих объятьях… Лес как будто рассердился за что-то на маленькую козочку!
8
Ёсина мама проснулась, будто ее подбросила неведомая сила. В голове тревожно мелькнуло: «Где Ёси?!» Дочки не было рядом. Маму обдало жаром и холодом.
«Ёси! Ёси!» – кричала она, взлетев на вершину кучугуры. Проснувшиеся бараны мгновенно сгрудились, голова к голове, и заговорили разом: «Бе-е-да, бе-е-да!». Они были хоть и глупые, но добрые – и очень испугались за маленькую проказницу.
Дунул ветер, и со стороны леса донесся сквозь шум листвы далекий, дрожащий от страха, тоненький голосочек Ёси: «Ме-е – мама – ме-е!..»
Ёсина мама кинулась мимо сгрудившихся в кучу баранов к лесу – спасать свою малышку. В голове у мамы стучало: «Ёси… Ёси… Ёси попала в беду!» Испуганное воображение рисовало ей страшные картины, одна ужаснее другой. А вдруг на Ёси напали хищники? А вдруг она свалилась куда-то и сломала ножку? А может, ее ужалила гадюка, может, ее клюют черные вороны… Несчастная Ёсина мама испытывала в этот момент то, что ощущают, наверное, все мамы на свете, когда их дети попадают в беду.
И вот теперь представьте себе весь тот переполох, что сотворился сразу со всеми. Сквозь деревья, кусты и лесные травы, путаясь в осенней липкой паутине, спотыкаясь о корни, неслась, не зная куда, бедняжка Ёси. За нею, невидимой за деревьями и кустами, на довольно приличном расстоянии мчалась и истошно мекекекала ее мама-коза. Еще дальше, опустив низко, почти до земли, головы, молча, сгорбившись, бежали бараны. Только иногда кто-нибудь из них чихал от поднятой ими же пыли, да слышалось громкое и тяжелое сопение…
Расстояние между Ёси и мамой с баранами то увеличивалось, то сокращалось. Казалось, еще чуть-чуть – и они встретятся. Но лесное эхо забавлялось этой погоней и, вместо того, чтобы преодолеть какие-то полсотни метров навстречу друг другу, все бегущие вдруг разворачивались и снова мчались в разные стороны. Иногда, казалось, они были уже близко друг от друга, совсем рядом, и у мамы-козы радостно стучало сердце: вот сейчас, за теми кустиками, она увидит наконец свою дочку. Но эхо Ёсиного испуганного «Ме-е…» снова становилось всё слабее и слабее, и ужас опять охватывал несчастную маму! А затем голос Ёси вновь звучал совсем близко, и вновь загорался в маминой душе огонек надежды. А эхо знай потешалось над ними! Теперь уже Ёси гонялась за мамой, а бараны, отставшие от козы, – за Ёси, и только за ними самими никто не гнался… Если ко всему этому переполоху добавить стрекотню сорок и гвалт ворон, то можно себе представить, какие дикие, несуразные звуки раздавались тогда в лесу.
Одно было понятно: теперь заблудились все; и Ёси, и бараны, и мама. И самое печальное, что все они в эти минуты, бестолково бегая то вперед, то назад, то по кругу, удалялись мало-помалу в сторону, противоположенную дому, углублялись всё дальше в лес, в котором Ёси могло ожидать самое непредвиденное.
Если бы кто-нибудь увидел Ёси такой, какой она была во время этой погони, я уверен, он бы расхохотался или испугался. Почему? Представьте себе маленькую козочку на тоненьких ножках, в колечках мягкой черной шерстки, облепленную всю, с ног до головы, паутиной. Добавьте несколько листьев, прилепленных паутиной к бокам и спине, маленькую веточку дерезы, запутавшуюся в шерстке своими колючками, и множество репьев, больших и маленьких, которые прицепились там и сям. Вот такою и была Ёси в тот миг. Остается еще добавить, что глаза ее были выпучены от страха и блестели, и что она кричала «Ме-е!» истошным голоском, который – усиленный и искаженный эхом – всего сильнее пугал саму обладательницу этого голоса. И что она мчалась, спотыкаясь и падая, временами взбрыкивая от страха своими маленькими ножками. Кстати, подобное же неприглядное зрелище представляли собой и Ёсина мама с баранами.
И вот, наконец, Ёси появилась возле высокого тополя, что стоял в окружении молоденьких осинок. Следом выскочила мама. Ёси думала, что за нею гонится неведомое и свирепое животное, под которым так страшно трещат сучья, – но оглянулась и остановилась, как вкопанная: это была ее мама, самая лучшая на свете! О, что это была за встреча! Сколько тут было радости, восторга, взаимной нежности и ласки! Ёси тыкалась маме в ноги, в мордочку, тихонечко мекекекала, а мама говорила: «Угугу-угу-гу» и прижималась губами и носом к своей дочке, проверяя: всё ли здесь, всё ли цело?
Ёси была цела и невредима, только очень и очень измучена этой безумной погоней. Маленькие ножки козочки дрожали и подгибались от неимоверной усталости. Чтобы подкрепиться, Ёси пососала маму, тотчас подогнула ножки, легла на травку – и в ту же минуту уснула в изнеможении…
Бедная Ёсина мама! Она в этот момент услышала треск сухих сучьев, шумное дыхание и сопение: кто-то яростно продирался к ним сквозь кусты. Нужно было бежать, но сколько мама ни толкала Ёси носом, – та спала, спала сном уставшего счастливого ребенка. А дикое и страшное животное всё приближалось, вот оно уже за близкими кустами, трещит и сопит, вот-вот доберется сюда, чтобы растерзать бедненькую Ёси…
Молодая мама в этот страшный миг не думала о себе. Для нее важнее всего на свете был ее ребенок, ее малышка Ёси. У мамы даже мысли такой не возникло – оставить Ёси и убежать!
Козочка-мама с решительным видом встала, загородила собой дочку, нагнула голову с острыми рожками в сторону неведомого врага и стала ждать…
9
Лес преобразился. Солнце не проникало под его крону и скользило своими золотыми лучами по верхушкам деревьев, вместе с ветром играя желтыми и красными листьями. На небе уже появилась луна. Осенью она становится смелее и выходит на небосвод очень рано, когда солнце еще не ушло, а только склонилось к земле – там, далеко-далеко на западе.
Птицы торопятся в такое время найти место, где можно провести ночь в безопасности. Ежик спешит к дому, неся на спине гриб-боровичок, который ему посчастливилось найти среди подберезовиков и подосиновиков. Ящерицы ныряют в свои убежища, вырытые в земле под корнями трав, чтобы не попасть, на ночь глядя, на ужин юркой скопчихе. Лось чешет свои огромные рога о ветвистую дерезину и грозно трубит, вызывая на бой своих соперников, готовых посягнуть на его телочку-невесту, пасущуюся рядом и иногда гордо вскидывающую голову, любующуюся своим женихом-великаном: такой в обиду не даст!
Из терновых кустов, где находится волчье логово, нетерпеливо и озорно сверкают глазами подросшие волчата. Когда стемнеет, мать с отцом, матерым волком, поведут их на охоту и будут учить: как подкрадываться незаметно, как идти по тропе, бесшумно ступая след в след, как запутывать следы, где искать и как «брать» добычу… Сегодня их первая охота! Ах, как не терпится волчатам показать родителям, какие они смелые и ловкие!
Зашевелились филины и совы – выспались. Но в лесу еще не темно, можно немножко подремать. А уж потом – берегитесь, полевки и ящерки, не зевайте, маленькие птички и зайчики: за день ваши стремительные и бесшумные враги проголодались!
Ночной лес – это охота сильных и ловких, ночной лес – это «мой дом – моя крепость» для слабых. Ночной лес живет по своим законам и эти законы жестоко и безраздельно правят им! Но еще не ночь в лесу, хоть и не проникают сюда больше лучи солнца.
Так чего же так испугалась Ёсина мама, кого ждет она, выставив свои острые рожки, с кем она готова сразиться насмерть ради своей малышки?
10
Треск сучьев и шумное дыхание всё ближе и ближе. Уже видно, как верхушки краснотала закачались, сначала в одну сторону, потом в другую. Ёсина мама в последний раз оглянулась на спящую Ёси, встала поудобнее, напряглась…
Что это там забелело, среди кустов? Опустив низко головы, тесной кучей, яростно сопя и громко стуча копытами, в густых клубах пыли выскочили на Ёсину маму из кустов хвороста – бараны. Да, это были они!
Увидев козочку-маму и спящую под тополем Ёси, бараны остановились. Остановились точно так же, как и бежали, – тесно прижимаясь друг к другу, как бы боясь отстать и потеряться. И замолчали. Слов в этот миг не было ни у баранов, ни у Ёсиной мамы.
Бараны окружили спящую Ёси, отдышались и начали ее чистить: убирать паутину и репьи из ее шерстки. Через минуту Ёси был вычищена и вылизана. Ни слова в упрек бараны не сказали ни спящей Ёси, ни ее маме. А говорят, они глупые… Нет, просто они не такие, как все.
Ёсиной маме было очень неудобно перед ними: не за то, что случилось, а за то, что она про них подумала плохо. И чтобы как-то загладить свою вину, она лизнула каждого барана в мордочку.
Всем очень хотелось пить, и давно было пора искать дорогу домой. Но где она, та дорога, что ведет к дому, в какой стороне, за какой рощей или кучугурой она начинается?
Бараны и мама кое-как растолкали Ёси и пошли, куда глаза глядят. Шли кучно, касаясь боками друг друга, чтобы опять не потеряться. Впереди шла Ёсина мама, а за нею теснились бараны. У Ёси от усталости болело всё, что только могло болеть. Ножки подгибались и ступали не туда, куда им нужно было ступать. Глазки слипались и хотели спать, но Ёси упрямо заставляла их открыто смотреть на мир. Чтобы опять не остаться одной, она всё время старалась прижаться к маминым ногам: так надежнее.
Бараны шли, как всегда, низко опустив головы и дружно посапывая носами. Но шли они, если внимательно присмотреться, не совсем обычно: всё время поглядывали на Ёси – здесь ли она, не отстала ли, не потерялась ли? Они чувствовали себя в ответе за маленькую козочку…
11
Начало смеркаться, совсем исчезли тени дня и появились странные тени ночи. Луна стала наполняться серебристым светом, постепенно всё сильнее и сильнее делясь этим живым подвижным серебром с потерявшей цвета, потемневшей землей, освещая верхушки деревьев и кустов, кучугуры и поляны, отбрасывая загадочные, четкие, сказочные тени.
Лес начал редеть, всё больше вокруг было полян и чистых лугов. Теперь наши путешественники шли быстрее, обходя кустарники и рощи, шли так быстро, как только могла идти маленькая Ёси. Она окончательно проснулась, и ей от усталости хотелось прилечь, поплакать, но нужно было идти. Своей хандрой Ёси только расстроила бы маму и баранов, а она ведь и так доставила всем много неприятностей…
Впереди опять шла Ёсина мама, ведь ночью близорукие бараны вообще плохо видят. Она чувствовала, что где-то впереди есть вода: ветерок иногда доносил до нее запах свежести, ила, кваканье лягушек и шорох тростника и куги. Правда, запах был немного не таким, как у той воды, где обычно пили козы. Да и шороха камыша не было слышно, а он ведь шумит громче и его слышно дальше, чем кугу и тростник. Значит, это не речка, значит, это и не дом, и очень может быть, что всем им не придется сегодня ночевать на своем базу. Но лучше, – рассуждала Ёсина мама, – напиться воды и ночевать в лесу, чем спать в том же самом лесу, но без воды. Нужно напиться и выспаться, а утром искать дорогу домой. Как говорится, утро вечера мудреней.
О том, что впереди вода, Ёсина мама никому не сказала: а вдруг она ошибается, и тогда все только еще сильнее расстроятся и захотят пить еще больше. Запах воды то исчезал, то появлялся снова, а шум тростника всё время нарастал, усиливался. Значит, впереди все-таки вода!
Бараны вдруг остановились, зачихали и заблеяли: «Бе-е-ода, бе-е-ода!»
Ёси очень испугалась: какая еще «бе-е-ода», мало ли сегодня было бед. Но мама мекекекнула на ушко Ёсе: «Это они так говорят: «вода – бе-е-ода». И Ёси обрадовалась тому, что скоро все смогут всласть напиться.
Через небольшой перевал они прошли, не заметив крутого подъема: так спешили к желанной воде. В низине увидели небольшой чиганак, маленькое озеро с темной в ночи водой, в которой плавала луна в окружении своих маленьких пажей – сотен лучиков далеких звезд.
Ёсина мама и бараны забрели в воду и долго с жадностью пили, временами поднимая головы и отдыхая, потом снова пили, но уже неторопливо, наслаждаясь каждым глотком вкусной и прохладной влаги.
Когда они напились и, довольные, вылезли на берег, Ёсина мама повела всех к трем большим деревьям, росшим поблизости. Там было хорошее место для ночлега. Под деревьями можно было спокойно переждать осенний дождь и ветер; мощные стволы и ветви могли защитить путешественников от глаз голодных хищников, для которых не существует темноты…
12
Ночь… Какая она была в последний день сентября? Светила луна, ярко мерцали в чистом небе звезды. Они собирались вместе и как будто играли в каком-то удивительном спектакле: одни изображали Льва, другие Медведицу с Медвежонком, бредущих по звездной дороге с названьем Млечный путь. Стрелец мчался на Кентавре, целясь в голову звездного Дракона из лука, сделанного тоже из звезд. Водолей лил сверху вниз звездную воду, но на землю она не падала. Только временами какая-то неосторожная звезда отрывалась от потока и, чиркнув по небосводу светящейся полоской, падала вниз, быстро сгорая в полете.
Ночь, полная тайн и загадок, опустилась на лес, на луга и поля…
13
Но ничего этого наши путешественники не видели. Они спали тяжелым от всего пережитого, беспокойным сном.
Ёси, привалившись к маминому боку, тихонечко посапывала. Иногда во сне она жалобно мекекекала. Ей снилось, что она опять потерялась и ищет маму. Бараны во сне сопели и вздрагивали, им тоже снился прошедший день. Временами кто-нибудь из них говорил: «Бе-е!..» и начинал молотить по песку ногами: ведь ноги всё еще бежали по этому бесконечному лесу.
Только Ёсиной маме ничего не снилось. Она не спала, а лишь дремала, часто проверяя, здесь ли ее любимая дочка. Убедившись, что Ёси рядом, снова начинала чутко подремывать, прикрыв Ёси своей головой. Только под утро маму все-таки сморил глубокий сон. Она наконец-то тоже забылась, измученная бессонной ночью и полным приключений днем.
14
Когда хозяин пригнал свою отару домой, он не обратил внимания, что в стаде нет баранов и козы с козленком – они всегда приходят позже, ближе к ночи. Но когда стемнело, всерьез забеспокоился: где же они? Оседлал коня, свистнул собак и поскакал искать пропавших баранов и козу.
Но тех нигде не было: ни в кустах, что росли стеной на западе, ни у речки на водопое. Не было их и в соседней березовой роще. Хозяин был сильно зол, он так устал за день. Ему хотелось наконец-то отдохнуть. Но бараны будто провалились сквозь землю!
Пастух развернул коня к лесу. Ночью бараны в лесу – это очень плохо, волки любят их, ох, как любят. Это хозяин хорошо знал.
Он приказал собакам: «Искать!», свистнул – и те молча кинулись выполнять приказ. Оставив всадника далеко позади себя, они понеслись, заглядывая за каждую кучугуру, рощу и куст. Они привыкли так поступать, это было частью их жизни: пасти стадо, подгонять отставших, защищать отару от волков, искать пропавших… И еще многое другое умели делать пастушьи собаки-овчарки.
Всю долгую осеннюю ночь они без устали искали пропажу, а их хозяин, не переставая, свистел и щелкал кнутом, надеясь привлечь внимание непутевых животных. Только под утро собаки нашли след потерявшихся – и молча, по-деловому, понеслись по нему. Усталый всадник еле-еле поспевал за ними, он был рад, что наконец-то найдет баранов и козу. Про маленькую Ёси, тяжело и невольно вздыхая, он старался не вспоминать. Еще вчера вечером, не найдя часть своего гурта рядом с хутором, он решил, что козленок отстал и пропал. Хозяин окончательно выкинул Ёси из головы и не думал о ней.
15
Ёси снился страшный сон: на нее напали волки, а мама с баранами защищала ее. Ёси никогда не видела волков, но мама говорила, что они такие же, как овчарки, только серые и еще страшнее. Но как это – еще страшнее? Ёси не могла себе этого представить, и волки в ее сне были такие же, как собаки, только совсем серые. Бараны и мама били их своими рожками, топтали копытами, сбивали с ног и гнали прочь. Волки жалобно скулили, выли, взвизгивали и, поджав хвосты, удирали в темноту, в ночь. Тут появился хозяин на лошади, со своими собаками и кнутом, собаки громко лаяли и рвали волков так, что только клочья летели. А хозяин страшно кричал и стегал «серых» кнутом…
Чем закончилось это сражение, маленькая Ёси не узнала, потому что сон вдруг кончился.
Ёси было очень холодно. Вокруг был сплошной иней: на ветках дерезы, на траве, на опавших листьях… Это был утренний заморозок, но Ёси об этом еще ничего не знала; просто ей было холодно, очень холодно, вот и всё.
Самое главное, что она заметила, проснувшись, – то, что рядом не было ни мамы, ни баранов – никого! Ёси была одна.
Она вспомнила свой сон и не смогла понять, был ли это сон или явь. Но вот то, что она теперь совсем одна посреди холодного леса, было точно не сном. Ёси испуганно вскочила и закричала так громко, как только могла: «Ме-е-е!» Ответа не было. Только сова, что сидела в густых ветвях, открыла сонные глаза и сказала испугано: «Угу-угу».
Ёси кричала и бегала вокруг деревьев, пока не упала в изнеможении от усталости, голода, холода и горя: «Одна-одна-одна…» В который уже раз она попыталась припомнить, что же случилось ночью: ведь были же и волки, и бараны, и мама, и хозяин на лошади, и собаки. Были! Но где теперь они все? Куда подевались?!
Одно приходило ей на ум: она теперь совсем одна, брошенная и позабытая, и ей нужно идти искать маму. Но куда же идти, в какую сторону?
«Нет, я лучше подожду здесь, мама обязательно за мной придет. Она же у меня одна, и я у нее одна». И с этой мыслью Ёси опять провалилась в забытье…
16
Пока Ёси спит, я попытаюсь рассказать, что же произошло на самом деле, куда подевались бараны и Ёсина мама, были ли тут волки и собаки с хозяином; словом, что же случилось на самом деле ночью и почему Ёси в итоге осталась одна.
Вышло так: с небольшой возвышенности человек и собаки увидели три дерева, под которыми смутно белели спящие бараны. Хозяин вполголоса прошипел понятную всем пастушьим собакам команду: «По-шел!», щелкнул кнутом и яростно свистнул. Собаки с азартом сорвались с места и понеслись, низко распластавшись над землей, повизгивая от нетерпения и негодуя на наших несчастных путешественников.
Бараны и Ёсина мама в испуге вскочили. Ничего не понимая, еще не очнувшись от тяжелого сна, они, напуганные собаками, криками и кнутом хозяина, кинулись бежать – бежать от собак, от криков, от деревьев и от спящей непробудным сном Ёси. Спросонья никто из них ничего не успел понять: в глазах у них стояли одни лишь страшные, оскаленные собачьи морды да злющее лицо хозяина с его кнутом.
Не будем осуждать ни хозяина, ни собак: они ведь всю ночь не спали и, конечно же, были очень сердиты. Откуда они могли знать, что виновата во всем была маленькая козочка, на которую и сердиться-то нельзя?
Когда Ёсина мама и бараны опомнились, даже и тех деревьев, что приютили их на ночь, уже не было видно. Мама кричала: «Ме-е, – проснись, Ёси! Ме-е!». Бараны блеяли: «Бе-е-да! Ёси, проснись! Хозяин, там Ёси! Собаки, там осталась маленькая Ёси!».
Но хозяин не понимал их. И собаки тоже не понимали, почему коза, выставив острые рожки, кидается на них, а бараны рвутся назад. Пастух, испугавшись, наотмашь хлестал кнутом, думая: уж не взбесились ли его бараны и коза? Может, сошли с ума от страха, а может, без воды ополоумели? Он спешил домой! Стояло уже утро, и пора было гнать стадо на выпас, а до дома пастуху предстояло еще идти и идти. С досады он плюнул, слез с коня и стал помогать собакам, подгоняя козу и баранов.
Ёси сквозь сон слышала всё это – и лай собак, и ругань хозяина, и щелканье кнута. Вот поэтому-то ей и приснился тот странный сон-явь.
17
Солнце поднималось всё выше и выше. Там, куда доставали его лучи, иней таял, превращаясь в росу. Роса, отражая солнечный свет, сверкала на деревьях и траве. От тепла она испарялась, и над землей стоял легкий туман, который быстро уносило ветерком. Причем уносило так быстро, что и заметить это было невозможно: только чуть-чуть дрожал воздух. А в ложбинах и под деревьями еще долго лежал иней, лежал до тех пор, пока разогретый воздух не добрался и туда.
Ёси проснулась, как будто ее что-то подбросило, вскочила на ножки и прислушалась. До нее доносилось «Ме-е – ме-е» и шум копыт: шло стадо, слышался свист пастуха. Но нет, хозяин так не свистел, это был кто-то другой. Взбежав на бугорок, она увидела большую отару, собаку и пастуха. Но это явно был не хозяин! – рядом с этим человеком не было лошади, и у него была всего одна собака, да еще и совсем не такая, как у хозяина Ёси.
Но всё же, может быть, ее мама там, в этой отаре? Ёси хотела было побежать и поискать маму или хотя бы что-то узнать о ней. Может, хоть кто-нибудь что-то про маму знает? Она уже приготовилась бежать, но вдруг подумала, что мама обязательно за ней придет, вернется, – и остановилась. Подумав минутку, маленькая козочка принялась кричать: «Ме-е, ме-е, мама, ме-е!..». Но стадо было далеко и шло совсем не к Ёси, а гораздо западнее, через гряду больших кучугур, на юг. И никто не слышал слабого Ёсиного голоска…
И все-таки Ёси была услышана. И услышал ее я – да, тот самый пастух с собакой, так не похожей на хозяйских овчарок.
Мне показалось, что из-под дерезы ветер иногда доносит слабое, еле слышное мекекеканье. Я быстро огляделся, но, сколько ни всматривался, ничего не увидел: Ёси была еще малышкой, да и расстояние между нами было большое, и деревья с лежащими под ними большими сучьями мешали что-либо разглядеть.
Ветер изменил направление, и я больше ничего не слышал. И мы с Лайчиком – так звали мою собаку – отправились догонять своих коз, уходящих за песчаный перевал.
А Ёси, уставшая, голодная и замерзшая, провожала тоскливым взглядом последних коз, уходивших за большую кучугуру:
«И эти ушли. Я самая одинокая, всеми забытая, несчастливая маленькая козочка Ёси…».
Как ей было тоскливо и одиноко, я не берусь описать. А вы, если сможете, представьте сами ее тогдашнее состояние…
18
Прошел день, солнце начало склоняться к западу, и я развернул своих коз к дому, направляя их так, чтобы они шли мимо водопоя. Козы подходили к чиганаку, пили воду и шли пастись дальше. Но что это? Дойдя до перевала, за которым виднелись верхушки трех деревьев, откуда я утром слышал подозрительное «Ме-е», мои козы остановились, сгрудились и, глядя под деревья, удивленно навострили уши. А до меня донеслось то же самое: «Ме-е!» Тот же самый, дрожащий козлёночий голосок.
Когда мы с Лайчиком подошли поближе, то были удивлены и озадачены: откуда взялся этот маленький, несколько дней отроду, козлёнок? Кто его мама и куда она подевалась? Но ломать голову над этой загадкой не было времени и, положив козленка в сумку и накрыв его плащом, я погнал стадо домой.
А Ёси в сумке сразу согрелась, затихла и заснула. И спокойно спала до самого дома.
19
Глядя на сумку, в которой спала Ёси, бежавший рядом со мной Лайчик думал: «Глупышка ты, Ёси. Откуда, на зиму глядя, ты взялась? Где твоя мать и как ты очутилась здесь, в лесу? Тебя же могли съесть волки! Вот если бы мы с хозяином тебя не нашли, что бы ты делала?».
О чем думал я, возвращаясь тогда домой, честно сказать, не помню. Во всяком случае, про Ёси думал мало: за весну и лето я многих таких малышей перетаскал домой. И про этого козленка думал: найдется его мама-коза, и хозяева не сегодня, так завтра придут и заберут его. И всё – прощай!
Но вышло совсем не так. Маленькая Ёси осталась у нас. Морозную зиму она провела в теплом нашем доме: сосала молочко из бутылочки, ела в маленьких ясельках люцерну и суданку. Ждала вечера, а вечером, когда мы включали телевизор, запрыгивала на диван, предварительно покопав его копытцем (так делают все козы, чтобы убрать веточки и колючки, прогнать змей, пауков и жалящих насекомых), ложилась, прижимаясь ко мне – смотрела телевизор и жевала жвачку. Живет она у нас и сейчас. Живет совсем неплохо, ведь мы относимся к ней по-особому – как к маленькому умному существу, не похожему на нас внешне, но по духу очень близкому нам всем.
И Ёси, как мне кажется, очень довольна своим положением. Только временами упрямая детская память возвращает в ее головку какие-то обрывки, видения, запахи и ощущения другой жизни: какая-то коза, почему-то называющая Ёси своей дочкой, и угрюмые, все в паутине, в листьях и репьях, бараны, у которых из открытых ртов высунуты языки. И ей слышится до хрипоты шумное: «Уф-уф-уф…».
(обратно) (обратно)Однажды об этом я уже писал нашему капитану. Люблю русский живой язык, тайно поклоняюсь Алексею Михайловичу Ремизову, которого (и справедливо) порой так матил за этот язык сам Иван Алексеевич Бунин. Увы, «…богат русский язык, а в руки не даётся», заметил однажды даже Александр Сергеевич Пушкин… Ведь Слово живое может уйти из-под руки: скинуться, то есть стать образом: церковкой, дорогой, житницей, «купарис-деревом», а то и просто котёнком.
Житницы
На околице деревеньки лесной Погорелки примечтался тайным чувством мне сказочный Ваня-дурачок; одет уже по-нонешнему, вроде механизатора, кепка низко нахлобучена, в штанах простых, спецовочных, в кирзачах. (У меня эти брюки и были так оттянуты на коленях, только есть что пятен не было никаких…) Но по глазам я сразу понял – Ваня настоящий, сказочный. Потому что стоял он у теремка удивительного, каких я никогда еще не видел, только в сказках читал.
Будто подошли и встали два гриба-боровика кондовые и заглядывают с луговинки в Погорелки, и луговинка от этого стала значительной, словно и она тоже тайно чувствует: здесь сам Ваня-дурачок!
Крыша высокая, покатая: ночью на конёк луна садится. Дверь с лесенкой-щеглой – низенькая, квадратная, и скаты крыши тесовые, с припуском чуть не до земли. И такие ладные, будто это человек теремком обернулся. А бревнышки сруба серебрятся, как слова сказки из дальности-старины… Тайночувствие такое… Утро же бабьего лета, золотисто ясное, вокруг на отаве зеленеет околицы: свежо после мелкого дождичка. Картошку в колхозе начали копать…
И сказал Ваня обрывчато, из дальности, как посыльщик:
– Утром придешь на полосу – от ржи запах какой!.. Там – поют, тут – поют… Пели – веселые, дружные… Одна, без песни, не сидит – залезет на печку и с печки поёт… Дружно жили… Теперь так не споют… И песни все забыли…
И этот, тайно чувствуемый посыльщик Ваня, сам спел – и, как у крыши теремка, у низко нахлобученной кепки – еще ниже нахлобучил козырёк, чтобы не выдать чуть повыгоревшую синь своих очей, а то сквозь слова выдадут такое, чего тебе ещё рано знать…
И слова его всё серебрились – из дальности, из тайности – с синими проступами, прогалами тайными, как разобранные уже венцы старого сруба… Слова серебрились, разорванные провалами из дальности, как разобранные венцы этого теремка, промшенные, проконопаченные синью вечности – и как будто слух у меня ослеп – и я, дивясь, глазами слушаю их. Мне же тогда было всего семнадцать лет! Мы приехали с Колымы, там не росло ни ржи, ни пшеницы… В Погорелки меня послали копать в колхозе картошку…
– А что это за теремки? – спросил я у остролицего деда, гоношившегося у крайней избы.
– А это житницы старые, до колхозов в них зерно хранили, – разогнулся он. – А потом упряжь конскую, инвентарь всякий… А теперь – пустые…
– А сколько же им лет?
– А кто знает? – поднял и опустил серые, дымчатые глаза дед, словно сверил век жизни своей с веком этих двух житниц… – Я еще парнишком бегал, а они уже стояли… А ты – к старине охотишься?..
И еще ниже, ниже ещё нахлобучил козырёк посыльщик мысленный Ваня-дурачок, певший и игравший моей душе, будто не хотел выдавать чуть повыгоревшую с виду синь своих очей, и она осела во мне, утихла, улеглась, очеловечив навсегда закраину неба, к которому я потом шел и шел столько лет по сельским дорогам, по русской земле. А два теремка сказочных на околице всё выгорали серебром, серели в оголевшем поле, где в пургу не продохнуть, и пропали в снежной невиди – будто обратно возвратились эти житницы со словесным семенем в чуть выгоревшую с виду синь русского неба, в сказку и песню: к своему хозяину.
Куда девалась и деревня Погорелки с просторным картофельником!.. Лишь просыпавшимся словесным семенем зыбко отметила её след одна въедливая частушка из тех лет. Не шуми, машинка, в поле, не расстраивай меня! Ты сама, машинка в поле, как чужая сторона!..
Котёнок
Идём с матерью домой проулком. В руках у меня маленький котёнок: на ладони умещается, с понятливой, ласковой мордочкой. Вдруг набежали собаки, котёнок забеспокоился. А мать говорит: «Смотри!»
Тут сворот на нашу улицу, к дому, а у дома Адовой, угольного, поперек дороги глубокая траншея с глинистой водой. Мать оступилась, сползла в траншею. Я не могу её вытащить – котёнок в руках.
Стоит на той стороне машина с подъемным краном. Водитель – длинный, чернявый, злой. Вытаскивает мать. Она по пояс была в воде, завязла, пальто осталось в траншее. Он пьяный: просит у матери денег. Она не даёт. Минуя траншею, проходим к нашему дому, задами, огородами соседей Адовой и Клушиных. Тогда пьяный водитель садится в машину, подъезжает к нашему дому и стрелой начинает срывать железо с крыши. Выбегают из дому, с нижнего этажа, несколько человек молодых, черных, и все с ножами; и в луже лежат ножи; и около пьяного уже собралось трое заступников. И у меня нож.
Я встал против пьяного, и страх, и злоба; и боюсь резаться… Посмотрел, а в руке у меня котёнок-то – мёртвый: одна тушка плоская. Задушил нечаянно, пока по-боевому против пьяного стоял. Я дую котёнку в нос и рот – плачу… «Ты виноват! – кричу пьяному. – От тебя исходят тёмные лучи!..»
– Я, что ли, задушил? Я? – кричит злобно он…
– Все виноваты… и я виноват, – говорю я. Трусливо уже, лживо.
Вокруг все с ножами, резня так ещё и не началась. Я в слезах: вспоминаю мордочку котёнка, понятливую, ласковую… Отец почему же из дома не выбежал?..
Да ведь он умер!..
…Это только во сне я забыл, перестал знать про смерть отца, и только во снах бывает такая траншея, и крыша, и случай с котёнком, но разве это (пробуждение) объясняет, что такое смерть и что такое сон? и почему сон – смерти свой или брат, как говорит пословица…
Дорога
Дороженька дальняя, дальняя, раскатистая, раскаты широкие, ухабы глубокие. Если бы встала, до неба достала, если бы был язык – всё бы рассказала…
На опушке сосняка – плотная в супеси выбитая тропка, выбеленная солнышком, по бокам кудрявится матово лебеда, а рядом та самая дорога, уходящая в подлесок, с заезженной на колеях, хилой травой, вызывает, подымая со дна души, какую-то тайну, недоступное воспоминание. Так и хочется похлопать ладонью примятую колею эту с сосновыми иголками и натрушившейся корой; похлопать по горбу, как спину, которая перенесла столько загадочных, пропавших, будто их и не было, людей – шорохов, слов, колесных скрипов… Почему? Почему всё здесь, как Слово – объемное, предметно-живое – и что-то таит, как закрытый ларец – но запретный. О таком в сказках говорится: не открывай его, или – если откроешь, унесет твоего милого друга за тридевять земель…
Но мы открываем… этот ларец памяти. И оказываемся сами в ином царстве, не своём, мгновенно унесенные куда-то на дно души, в тайну; сиротствует тут у заезженной скучной колеи наша половина… Оторвали от нас еще одного милого друга… Так теряем мы самих себя… Или переселяемся малоприметно туда – в недоступное, в невыразимое?.. Так размышлял, мечтал я в Ильин день, когда Илья-пророк взят был, унесен на небо.
Загадка, сказка, песня
Каждый прожитой год – как город туманно-белокаменный маревеет в провалище земном, туда скатывается глинистая колея; по стенам – двенадцать башенок; по четыре в каждой башенке окна, да из каждого окна – семь пушек бьют: бомбы свищут, разрываясь. Застилает город дымная невидь серебрящаяся…
Вы заточены там, отец и мать, все близкие тени – за башенками огненными, и не знаете, о чем я плачу перед высокими вашими окнами. Мне ведь осталось только в будущее отступление – ослепление страха смертного перед необоримой стеной времени; через темный дремучий лес предстоит большая мне дорога, смерть в конце её стережет, как хитрая лиса.
Ах, одна мне помога – колобком обернуться, бессмертным колобком русской сказки!..
Ты лисе прехитрой прямо в пасть, колобок мой, клубочек красный теплой крови – вкатись. За зубами – вновь дорога; за лесами дорога встала до неба, вознеслась в пышный терем, где зажегся, засветился над окошком дух нетленным солнца колобком – на наличнике небесном.
И сидят под окошком, как девка с парнем, молодые моя бабка и мой дед, а лавочка стала такой длинной, а терем таким большим, что тут уместился весь мир-народ крестьянский, все светлорусье…
А что осталось на земле, внизу?
А в тереме есть такое оконышко световое – откуда всё видать.
Глянул – внизу, в провалище земном: вместо города с огненным пушечным боем расцвел там, как из песни, зелен сад, а в саду – три деревца.
Кипарисово деревце – родной батюшка мой,
зелена груша – родна матушка,
сладка яблонька – молода жена.
Где батюшка плачет – там река течёт; где матушка плачет – там ключи быстрые бегут; где жена плачет – туман с дождем…
Жалко мне саду, жалко мне сквозь туман-слезы горячие три деревца: в песне же всё – правда!
Да вот они сами уже, все трое… стоят теперь со мной у светового окошечка и сквозь смертную невидь показывают вниз, в зеленый сад, выросший из песни; и: да, говорят, в этой песне – всё правда!
(обратно) (обратно)ЗАПРЕТНЫЕ ТЕМЫ
Закрыты и заперты двери,
Сижу за столом без огня.
Запретные темы, как звери,
Во тьме обступили меня.
Горят их недобрые очи,
Оскалены злобно клыки…
И каждая, каждая хочет
Меня разорвать на куски!
«Непроходимый для цензуры эпитет “запретные” смягчите на хотя бы “опасные”», – посоветовал мне Юрий Кузнецов, прочитав в середине 80-х годов это стихотворение. Я последовал совету, но до последних судорог коммунистического режима эти восемь строк так и не смогли появиться в печати. Нельзя-с. Нет у нас в стране ничего запретного, ничего опасного.
Сегодня я, однако, ничуть не жалею о такой участи этого восьмистишия. Более того, даже рад, что оно как следует «вылежалось». Именно теперь, когда ушла в небытие непосредственная причина, побудившая меня написать эти строки, и пришло время объективно оценить их художественную значимость.
Продолжает ли воздействовать на психику читателя мое стихотворение? Слышит ли он злобное рычание этих порождений моего воображения, видит ли он их кроваво-фосфорические глаза, горящие в темноте? Если видит и слышит, то образ удался, произведение будет жить. Если нет – нет.
Так сужу я свое творчество, и те же мерки прикладываю к чужому. Поскольку глубоко убежден, что подлинно художественное произведение должно не называть эмоцию, а рождать ее в душе читателя. Всякий раз, при каждом новом прочтении, через века – рождать заново! Только в этом случае дойдет до читательского сознания авторская мысль, слившаяся с эмоцией. В противном случае мысль скользнет мимо, уйдет в никуда.
Конечно, автор должен позаботиться о том, чтобы мысль его была не сиюминутной, а объемной, учитывала возможное развитие событий, даже самое невероятное. Я – позаботился. И говорю спустя тридцать с лишним лет после создания этих строк: да, сегодня в моем отечестве предварительной цензуры нет, но совершенно не факт, что она не появится тут завтра. И тогда нас, поэтов, вновь будут осаждать по ночам запретные темы, готовые рвать наши сердца на куски.
А если государственная цензура и не появится – кто сказал, что только она одна обладает властью накладывать табу? Да кто угодно может попытаться запретить поэту писать на те или иные темы – даже сам поэт! Сплошь и рядом так и бывает. И тогда сочинитель оказывается в темной пещере собственного «я», переполненной опасными хищниками…
ПОВЕСТКА
О, штатская тишь! О, гражданская гладь!
Напившись супруге в отместку,
Выходишь в подъезд, чтобы почту забрать, –
И вдруг получаешь повестку.
«Явиться, как штык… За неявку – статья…»
И вмиг исчезают полмира.
Зажата и скомкана воля твоя
Косматой рукой командира.
А кто командир и куда повезут,
Об этом не спрашивай даже.
Быть вечным штыком для верховных причуд –
Не в том ли призвание наше?
И вмиг отсекаешь ты душу свою
От штатской прилипчивой скуки…
О, серые буквы в едином строю!
О, белое поле разлуки!
Полутора лет, проведенных на службе в «Советской Армии», хватило мне на всю жизнь – никогда потом, ни при каких обстоятельствах я не верил никакой пропаганде, из чьих бы уст она ни исходила, какой бы доказательной ни казалась. «Датчик истины», начавший формироваться в моем сознании еще в детские и подростковые годы, был неоднократно поверен в жестких армейских условиях – и именно в ту пору я начал осознавать правоту социобиологического взгляда на жизнь людей, на человеческую историю.
Со временем, правда, я ввел серьезную поправку в свои тогдашние, условно говоря, социал-дарвинистские воззрения. Божья воля, как я понял, владычит и в мире человечьих джунглей – в противном случае как бы я спасся? Я понял, что не спасся, а был спасен – и постижение этой истины примирило меня с земной действительностью. Мир людей – полузвериный мир, но над нами есть Бог, а значит, не всё потеряно, ничего не потеряно. Нам, людям, есть куда идти и есть на кого равняться в пути, мы не оставлены Богом, каждый из нас в любое мгновение своего бытия находится в поле зрения Его всевидящего ока.
И тогда я сказал себе: никакие «повестки» не должны ввергать тебя в состояние тоски. Они ничего окончательно не решают, эти бумажки с «пропагандой». Твоя личная воля зажата и скомкана чужой рукой только до той поры, пока ты разрешаешь этой руке действовать. Возможно, эта рука в какой-то конкретный момент даже и права – но это ты должен решить сам. Только ты сам! Перед тем, как стать серой беспрекословной буквой в единый строй, ты должен осознать одну простую вещь: благодаря Богу ты полностью свободен на этой Земле. Поэтому в каждый миг своего бытия ты можешь поступать так, как ты – лично ты! – считаешь правильным.
Я вспомнил об этом, перечитывая свое стихотворение, написанное в середине 80-х и опубликованное впервые лишь в 2005 году.
ХОЛОД
День – как глыба прозрачного льда,
И видны неожиданно резко
Голубая лесная гряда,
Фиолетовый дым перелеска.
Словно в линзе огромной стою,
Мир еще предо мной не расколот…
Всё застыло в родимом краю,
Всё сковал неожиданный холод.
Огромная ледяная линза осеннего дня прозрачна, но тверда. Из нее нельзя выбраться, в ее толще нельзя шевельнуться без того, чтобы линза не треснула, – такова была созданная мной в начале 80-х годов символическая метафора тогдашнего состояния советского общества. Мне, конечно, в ту пору и в голову не приходило излагать свои мысли столь однозначно, но смутное ощущение, переполнявшее меня и заставлявшее писать подобные стихи, было именно таким.
Сегодняшний я сказал бы: поздняя осень политического режима, духовный анабиоз поколения. Но тогда я не формулировал, а только чувствовал, только ощущал.
Лишь через десять лет ледяная линза треснула, стала таять – и всё кругом разом запахло, зацвело, застрекотало…
У ВСПАХАННЫХ МОГИЛ
У вспаханных могил
Стою, угрюм и тих…
Кто меж собой стравил
Сородичей моих?
Кто сгреб их с отчих мест,
Чтобы сгноить в аду?
Кто сбросил древний крест?
Кто водрузил звезду?
Распаханная тишь,
Стареющая боль…
Догадываюсь лишь,
А ведать – суждено ль?
Сквозь белое костье,
Шипя, ползет змея…
О, кладбище мое!
О, родина моя!
Николай Федоров полагал, что земное человечество только тогда достигнет полноты своего космического бытия, когда воскресит всех своих усопших отцов, легших в землю во всех минувших веках. Важным духовным шагом к такому воскрешению обязано стать, по мысли Федорова, родовое кладбище, где каждый из нас должен вспоминать своих близких, – вспоминать и плакать о них.
Но помнят ли, плачут ли о своих предках русские люди, за спиной у которых маячит чудовищное двадцатое столетие? Кто из нас вспоминает своих пращуров, интересуется их судьбами, знает о них что-то достоверное? Только редкие энтузиасты. Большинство, занятое лишь своими собственными жизнями, до сих пор пребывает в неведении. Да и то сказать: где узнать правду о дедах и прадедах? Похоже, она наглухо замурована в памяти тех, кто сумел выжить в мясорубке минувшего века.
Что там, на огромном кладбище родины? Православный крест, веками осенявший великую Россию, сброшен, вместо него над нами горит кровавая звезда Соломона. А чтобы мы не знали и не помнили ничего о своем прошлом, отечественная история перепахана бодрым коммунистическим трактором.
Так думал я, так чувствовал в 1987 году, когда писал это стихотворение. А по кинозалам моей державы как раз в это время валом катился прославляемый прессой на все лады фильм Тенгиза Абуладзе «Покаяние», где сын выкапывал из могилы своего отца и, размахнувшись, бросал в пропасть…
СТАРУХА С РЮКЗАКОМ
Мы мчимся вдаль!..
Так верить мы хотим,
Когда в тепле, без копоти и пыли,
По вымытым проспектам городским
В стремительном летим автомобиле.
От свиста шин, от визга тормозов
Захватывает дух в земном полете,
А за окошком – грохот поездов,
Гул самолетов…
Но на повороте
Вдруг видим мы идущую пешком
Иссохшую старуху лет под двести,
Придавленную тяжким рюкзаком, –
И понимаем:
мы стоим на месте!..
Это стихотворение я сочинил в середине 80-х, и моя старуха олицетворяла деревенскую Россию – обобранную советской империей, без дорог, без продуктов, без молодежи, крепко пьющую. Я видел ее вблизи и хорошо рассмотрел, поскольку детство и отрочество провел в ярославской глубинке. А затем еще работал корреспондентом в сельхозотделе ярославской областной газеты – и объездил по редакционным заданиям всю губернию. То, что я там видел, разительно отличалось от парадных реляций.
До сих пор помню, как приехал летом 1982 года в одну отдаленную деревню, по письму читательницы. Московская дачница написала в газету, что ей жалко смотреть на ближайшую колхозную ферму: коров там якобы совсем не кормят. Автобусы в эту деревню не ходили вообще, я еле смог добраться на попутном лесовозе до какого-то села, затем километра два шел пешком. В деревне нашел вдребезги пьяного скотника, который напрочь отверг все обвинения и вызвался немедля показать мне и ферму, и сытых, благоденствующих коров. И даже поклялся накормить их еще раз, прямо при мне, поскольку кормов-то ведь навалом. С собой он зачем-то прихватил лопату и тачку.
Июльское щедрое солнце сияло над нами, мы шли по тропинке среди духмяного разнотравья. Скотник пошатывался, но упрямо шел вперед, катя перед собой тачку. Наконец мы вышли к длинной высокой гряде то ли темной сухой земли, то ли засохшего дерьма. Я сообразил: это был прошлогодний силосный бурт.
– Вот, – гордо провозгласил скотник, – это корма и есть! И щас мы их…
Он с размаху вонзил лопату в темную землю, чуть не упал, но все-таки удержался. Накопав полтачки темной земли, бросил лопату – и неверной походкой двинулся по тропинке меж высокой благоухающей травы. Через пару минут мы вышли на цветущую зеленую поляну, посредине которой стояло длинное серое деревянное сооружение, крытое толем. Дверей у коровника не было, вместо них на фасаде зияла широкая черная дыра входа.
– Щас я вас, – обрадовался скотник, увидев коровник, – щас я вам…
Зачем-то подхватив с земли здоровенную хворостину, он припустился чуть ли не бегом. Темная сухая земля подпрыгивала в тачке и разлеталась по сторонам.
Мы приблизились к серому сооружению – и вдруг в черной дыре я увидел яркие зеленые звезды. Точнее, зеленые звездочки, – их было много и они перемещались. Из дыры послышалось душераздирающее мычание – и я понял, что это не звезды, а глаза голодных коров…
Затем я нашел председателя, рассказал ему об увиденном. Тот быстренько куда-то смотался и вернулся с двумя бутылками красного вина. Мы пили прямо в правлении, в председательском кабинете, окна которого были распахнуты настежь в июльскую благодать. Мимо окна прошел странный человек, глаза его косили в разные стороны. Он мычал песню, отбивая такт чем-то вроде деревянной погремушки.
– У меня таких – половина колхоза, – со значением заметил председатель. – Ну, давай, корреспондент, за всё хорошее! Как хоть ты добрался-то до нас? А потому, что сухо – в дождливую погоду мы отрезаны от мира! К нам даже сам Лощенков не смог приехать, хотя и грозился. Лощенкова-то знаешь?
– Видел на совещании, – сказал я. – Ну, ты тоже сравнил! Он первый секретарь обкома, а я всего лишь корреспондент… Давай, будем здоровы! Но критику я все-таки на тебя напишу!
– Пиши-пиши, – кивнул председатель. – Тебе ответ из райкома дадут, как положено. Мол, меры приняты. Тебе ведь ответ надо?
– Ага, – сказал я. – А то какая же будет действенность у советской прессы? Без ответа никуда…
Критическую статью я написал. И ее даже опубликовали. И на редакционной летучке меня за эту статью похвалили. А через месяц из сельского райкома партии пришел ответ, что меры приняты. Правда, теперь уже не помню, какие именно.
ВЕРИГИ ЗНАНЬЯ
Вериги знанья, тяжкие вериги
Всю жизнь висят на избранных умах,
Что знают всё… Таинственные книги
Открыли им врага во временах.
Пусть сожжены таинственные книги
И вечный враг крадется к нам впотьмах,
Пусть дремлем мы… Но вдруг звенят вериги –
И будят знанье в избранных умах.
Звон тяжких цепей означает, что носящий их перестает быть неподвижным. Что-то начинает тревожить его; чьи-то тайные шаги издалека, сквозь расстояния и времена, вдруг доходят до его чуткого слуха. Никто не слышит этих шагов подкрадывающегося врага – только носящий вериги.
Он и сам-то порой не знает, что носит на себе и в себе эти незримые оковы, железы, цепи, – он просто живет так, как живет. Но вдруг сквозь свою и всеобщую дремоту слышит, как что-то совсем рядом с ним – на нем, в нем! – начинает тихо звенеть, тихо, но явственно. И одновременно что-то еще начинает происходить с ним: он чувствует, что для него пришла пора как-то отозваться, среагировать на далекую пока, но с каждым мгновением приближающуюся угрозу.
Какую угрозу? Он не знает.
И в самом ли деле кто-то крадется к нему, к его народу, к телам или душам родных ему людей? И этого он не знает.
Но не реагировать не может. Он не находит в себе сил, чтобы долее оставаться безмятежным.
С удивлением осознает он, что давно уже и начал потихоньку отзываться на неведомую опасность: ведь он уже привстал, повернулся, прислушался – а казалось бы, совершенно не о чем было беспокоиться, кругом царила тишина. Да она и царила – пока он не пошевелился, пока не зазвенели на нем его цепи…
Он начинает напрягать слух, всматриваться, вдумываться. Нет, не зря читал он когда-то таинственные книги – неблагонамеренные, запретные, гибельные, со смертельно опасными мыслями… оказывается, эти книги говорили правду. Они, эти сожженные по наущению врага книги, рассказывали о враге, о его повадках и слабых местах. И, значит, несли подлинное знание.
Но почему именно он, один он вдруг встревожился и задумался? Или это не так – и где-то рядом есть еще и другие избранники?
Он напряженно вслушивается – и вскоре различает где-то неподалеку такой же негромкий, но явно железный звон чужих цепей. И, встав в полный рост, идет впотьмах, сквозь расстояния и времена, навстречу незримому собрату.
Сейчас они вместе решат, как будут держать оборону.
КАРА
От кары Господней никто не уйдет,
Пусть поздно, но будет расплата.
Ответят однажды и град, и народ
За грех, совершенный когда-то.
Ответят за всё… Но поймут ли они,
Что им посылается кара,
Что смысла полны и блокадные дни,
И стоны из Бабьего Яра?
В этом стихотворении, написанном в конце 80-х, я развивал излюбленную свою тему – тему возмездия. Каждому однажды Бог воздаст по заслугам, и кара Господня настигнет не только каждого отдельного человека, но и каждый отдельный народ, и даже отдельный город. Ленинградская блокада с ее людоедскими ужасами (кстати говоря, именно там в те жуткие годы погибла сестра моей бабушки Лизы, тетя Шура) – это наказание Питеру-Петрограду за большевистский переворот, совершенный в этом городе. А кошмар Бабьего Яра – это Божье возмездие «избранному народу» за его изуверство по отношению к русскому народу в период так называемых «русских революций».
Только вот сестра-то моей бабушки в чем была виновата? Или Господь посылает великие кары не всегда прицельно и многие из нас просто «попадают под раздачу»?
ЗОНА ЗАКОНА
На зоне закона буза и бедлам:
Восстала людская орава –
И слуги закона по бритым башкам
Молотят дубинами права.
Швыряя проклятия в Бога и мать,
Бегут арестанты… А с вышек
Глядят правоведы – до них не достать
Ни криком, ни правдой из книжек.
Молчит правота, получившая в лоб
Тяжелым плакатом «Мы – братья!»
И роет в соседнюю зону подкоп,
Где правят пахан и понятья.
Мой знакомый, чекист на пенсии, однажды рассказал мне, как он и его коллеги боролись в «лихие 90-е» с криминальным беспределом в родной губернии.
– Видим, что ничего не можем сделать, не справляемся. Ну, тут и возникла идея: а давайте временно выпустим на волю главного беспредельщика, пускай порядок наведет. Сняли пахана со шконки, привели в нашу контору и говорим: братки твои ну совсем распоясались. Выпускаем тебя под честное слово – разберись, угомони! И он, в общем-то, действительно разобрался, угомонил. Правда, потом и сам под пулю попал…
Этот рассказ ничего особенно нового для меня не открыл: я всегда знал, что «правовое государство» в России бессильно против реальной силы. Сегодня, когда «контора» по факту является единственной настоящей силой в моей стране, беспредела на губернском уровне уже нет – и это радует. Но это же и убеждает в том, что словеса о «демократии», «народном волеизъявлении», «разделении властей», «независимом суде» и «торжестве закона» у нас ныне малосодержательны, мягко говоря. Что, как ни парадоксально, меня тоже, в общем-то, радует, ибо является, на мой взгляд, предвестьем грядущего отказа независимой России от духовного рабства – от штудий, опирающихся на фантазии Локка и Монтескье. Увы или ура, но на наших евразийских просторах попытки практического воплощения этих фантазий в жизнь обречены, как выяснилось в очередной раз, на неудачу.
«Падая в бездну, постсоветское общество уцепилось за чекистский крюк – и повисло на нем», – сформулировал не так давно другой чекист, гораздо более известный, чем мой ярославский знакомый. Образ верный и даже замечательный, но я хотел бы кое-что уточнить. Во-первых, мы не повисли, а падаем вместе с крюком. По крайней мере, в эту историческую минуту. Во-вторых, надо назвать имя бездны: средневековье. Да, технологически мы, может быть, и начинаем шагать в ногу с прогрессом, но что касается человеческих отношений в нашем социуме, то мы на всех парах летим сейчас именно в средневековье: в мир церквей и государей, «кормлений» и «индульгенций», «сеньоров» и «вассалов».
Я говорю это вовсе не для того, чтобы как-то унизить свою страну. Более того, я подозреваю, что это падение в средние века, совершающееся на моих глазах, является для нас почти неизбежным. Ведь Россия, по сути, так и не прожила свое Новое, буржуазное время: после катастрофы 1917 года мы были вынуждены целый век только выбираться из духовной трясины «марксизма-ленинизма». А теперь нам, вполне вероятно, предстоит прожить еще лет 100-200 в собственных «средних веках», медленно накапливая культурный гумус.
Но что же нас ждет не через век-два, а прямо завтра? Ведь вечно на чекистском крюке висеть нельзя… Что придет ему на смену? И какие еще метаморфозы нам предстоит пережить?
Рассматривая в своем стихотворении насильственный, а потому и нежелательный для меня вариант развития событий, я попытался предугадать логику движения главной идеи моего народа – великой идеи правды-истины, справедливости. Я задал сам себе вопрос: куда метнется правота из зоны закона, спасаясь от «дубин права»? И ответил так: не иначе, как к родному пахану. Тот, по крайней мере, не будет забивать людям головы выдумками Локка и Монтескье…
ПРИМИРИТЕЛЬНАЯ
Гнутся ветки за окном – это ветер.
Ты смеешься и поёшь – это утро.
Ты молчишь и не глядишь – это вечер,
Это грубо я сказал и не мудро.
Невоздержан на язык? Это правда,
Но и ты ведь заводить мастерица.
Я влюблюсь в тебя опять только завтра,
А сегодня я хочу помириться.
Брось ты чашки протирать и стаканы,
Ведь и так они блестят – от природы.
Мы ведь старые с тобой стариканы,
Мы ведь вечные с тобой сумасброды.
Так зачем же нам играть в эти штуки?
Ну, стреляй в меня – стою, как мишень, я.
На плечах твоих лежат мои руки.
Это взгляда я прошу – и прощенья.
Супружеские ссоры, обвинения, примирения… это всё, по большей части, русские варианты. Тот, кто видел, как решается эта проблема на окраинах нашей империи, знает: внутренний климат в семье может быть принципиально иным. Я, знакомый с домашним бытом Армении, Узбекистана, Дагестана, могу это засвидетельствовать. Мужчина в сугубом большинстве тамошних семей – царь и бог, последнее слово всегда за ним. И если он сказал или сделал что-то не так (с точки зрения женщины) – значит, так было нужно.
И что замечательно: тамошняя женщина – совсем не раба мужчины, она не лишена права голоса. Просто она с детства четко знает, где ее место в семье, кто она в семье и зачем. И не посягает на большее.
Сыновей своих тамошняя женщина растит в этой же традиции. Поэтому, когда современные жительницы центральных губерний России упрекают мужчину с имперских окраин в «мужском шовинизме», он может с гордостью ответить: таким меня воспитала моя мать!
Не потому ли столь крепки армянские, узбекские, дагестанские семьи? Не потому ли дети из этих семей свято чтят своих родителей?
Конечно, миллионы современных русских женщин выльют на мою голову ушат нечистот за то, что я ставлю им в пример женщин другой национальности, одобряю семейные порядки, сохраняющиеся на окраинах нашего государства. Но это только лишний раз подтвердит вышесказанное.
Русские, впрочем, тоже не всегда были такими, какими стали сейчас, в мои времена. Моя покойная мама рассказывала мне, что в годы ее детства в их большой семье голос отца тоже всегда был решающим. Мать ее, моя бабушка Елизавета Ивановна, никогда не перечила мужу и любила повторять вполне устраивающую ее формулу семейного счастья: «Его святая воля». А воля деда моего была устремлена к труду на благо семьи, к созиданию добра и тепла. Ни разу в жизни он не ударил свою жену, а дети не слышали от него грубого слова. Правда, один раз, разгневавшись на какие-то слова супруги, дед опрокинул обеденный стол – но это случилось только однажды за шестьдесят с лишним лет их семейной жизни.
И я догадываюсь, почему это было так, а не иначе. Мои дед и бабка, родившиеся в конце XIX века и жившие в подмонастырской слободе, были воспитаны аурой того уклада русской жизни, который царил в нашей стране до 1917 года. Октябрьский переворот уничтожил этот уклад, взбаламутил гендерный ил, поселил в женских умах фантом равноправия. Еще лет тридцать-сорок «дооктябрьская» аура сдерживала развал, а потом, когда стали вымирать ее носители, русская семья полетела под откос…
ОЗАРЕНИЕ
Воют взахлеб голоса за бугром.
Видимо, близок решительный гром.
Но перед яростным гласом небес
Жду: всё должно озариться окрест.
Родина! Всю – от звезды до слезы –
Дай тебя видеть при свете грозы!
Может, постигну я тайну твою,
Может, правдивую песню спою…
В памяти каждого, кого хоть раз заставала гроза в чистом поле, навсегда запечатлен долгий безмолвный миг между мертвенно-белым разрядом, вдруг соединяющим небо и землю, и чудовищным грохотом в небесах. Что-то странное открывается взору в это нескончаемое немое мгновение: словно ты очутился внутри гигантской выцветшей фотографии, где всё бросает обочь себя резкие тени, становясь объемным и видимым на десятки километров вокруг.
Твой разум продолжает мыслить даже в этот странный миг и ты успеваешь задать себе мгновенный вопрос: а что, если эта фотография и есть настоящая, подлинная картина мира – а пропавшие куда-то цвет, звук и запах лишь украшали ее, мешая понять главное? Если так, то именно сейчас и нужно всматриваться до рези в глазах в то, что открылось тебе в это редкое мгновение озарения…
Начало 90-х годов ХХ столетия стало для меня именно таким «долгим мигом». Прежде я лишь подозревал, что цвет и звук мешают видеть смысл, но слепящий свет этого отрезка исторического времени заставил выцвести последние иллюзии, еще гнездившиеся в моей душе.
Может быть, я до конца и не понял, что именно было провозглашено небесами сразу после вспышки обесцвеченной немоты. Но зато всё увидел воочию. Я никогда не забуду родину, увиденную при свете грозы.
(обратно)В селе Большое Болдино прошёл 53-й Всероссийский Пушкинский праздник поэзии

В Пушкинские дни знаменитое нижегородское село Болдино обретает статус одной из литературных и культурных столиц России. Ведь для всего читающего человечества светлое имя Пушкина является олицетворением не только поэзии, но и русского духа. А Болдино является одним из центров русского притяжения, потому что именно тут Поэт пережил то таинственное состояние творческого взлёта, которое ныне известно как Болдинская осень. Полтора столетия унеслись в прошлое, но ныне Болдинское созвездие музеев активно и постоянно востребовано гостями. Существует такая примета, что ежели ты хотя бы раз побывал в российской столице вдохновения, то обязательно сюда вернёшься и, возможно, не раз. Отрадно видеть, что болдинские музейные экспозиции постоянно обновляются, прирастая новыми зданиями, экспонатами, выставками, проектами…

В этот раз поэтические дни совпали с фестивалем музейщиков, и все желающие могли увидеть множество креативных музейных площадок из самых разных уголков России; парад литературных героев; пушкинский бал; блиц-постановки пушкинских сказок – а также поучаствовать в мастер-классах по прикладным видам искусства… Несомненно, очень украсило в плане музыкальном участие в поэтическом празднике камерного хора «Преображение» (Казань) и Государственного ансамбля песни и танца «Казачья застава» (Пенза). Событием праздника стало открытие юбилейной выставки нижегородского художника-акварелиста, члена Союза художников России Валерия Хазова, человека во многом пушкинской темы.
Но какие бы новшества каждый раз не преподносили болдинцы гостям в честь Александра Сергеевича, неизменными константами Пушкинских праздников являются торжественный вечер в день открытия праздника. Ныне он проходит в прекрасном новом здании Научно-культурного центра. На этот концерт традиционно приезжают из Нижнего Новгорода первые лица региона, а в этот раз церемонию открытия посетил сам президент Российской академии наук! Завершила выступление поэтов России концертная программа Нижегородского камерного театра им. В. Степанова.

Традицией праздника высокой поэзии в селе Болдино является посещение прекрасного храма семьи Пушкиных, что был построен бабушкой поэта. Конечно же, непременная церемония каждого праздника – возложение цветов к памятнику гения на территории музея-усадьбы Пушкиных, под реликтовой лиственницей, привезённой самим поэтом из его далёкого путешествия в Оренбургский край к местам Пугачёвского бунта. В этом году музей-усадьба открыт для посетителей в новом, тщательно отреставрированном формате. На территории усадьбы появилась воссозданная по старинным картинам и проектам конюшня пушкинского времени. Вскорости она огласится ржанием лошадей… Неизменной составляющей праздника является и выступление поэтов, гостей из самых разных регионов России, в знаменитой пушкинской роще Лучинник, под открытым небом. Обычно концерт там проходит после поездки в расположенный недалеко от Болдино в старинном селе Львовка музей литературных героев «Повестей Белкина».
Делегация писателей, которую на этот раз возглавлял председатель правления Союза писателей России Николай Иванов, была представлена самыми разными регионами России. Назову лишь некоторых, максимально сократив перечень регалий, ибо, как известно, заслуги писателя – в его имени. Поэт Николай Алешков (Татарстан), главный редактор всероссийского литературного журнала «Аргамак». Пушкиновед Валерия Белоногова (Нижний Новгород) – кандидат филологических наук, автор многих книг о Пушкине. Славист Ольга Блюмина (Донецкая республика, Горловка) – кандидат филологических наук, докторант кафедры русского языка Донецкого национального университета. Автор-исполнитель Николай Ерёмин (Санкт-Петербург) – лауреат многих поэтических конкурсов и фестивалей авторской песни. Поэтесса Людмила Калинина (Нижний Новгород). Прозаик Юрий Козлов (Москва) – главный редактор «Роман-газеты» и «Детской роман-газеты». Писатель и публицист Валерий Сдобняков (Нижний Новгород) – главный редактор журнала «Вертикаль XXI век», председатель Нижегородской отделения Союза писателей России. Народный поэт Чувашии Валерий Тургай (Чувашия) – заслуженный работник культуры Чувашской Республики. Поэтесса Маргарина Шувалова (Нижний Новгород), представлявшая Центр писателей Нижегородского края. И так далее. Вёл литературные вечера поэт-болдинец Александр Сергеевич Чеснов – вёл с той доверительной непосредственностью, которая невольно заставляет вспомнить пушкинские слова «Друзья, прекрасен наш союз!».

Приятной неожиданностью праздника для многих на сей раз стал день рождения директора Болдинского музея-заповедника Нины Анатольевны Жирковой. Она не только уникально разносторонний человек, но и очень скромный при этом! Есть нечто символическое в том, что даже день рождения этой неотразимой женщины, посвятившей всю жизнь служению пушкинскому наследию, практически совпадает с пушкинским днём появления на свет и потому традиционно остаётся в тени Поэта. В этот раз дата дня рождения Нины Анатольевны открылась совершенно случайно, и как ни пыталась именинница «уйти в пушкинскую тень», ей этого не позволили сделать. Первые лица административного управления Болдино и присоединившиеся к ним писатели торжественно поздравили Нину Анатольевну. Хотя и тут не обошлось без пушкинского вмешательства: практически все цветы в Болдино накануне возложения к памятнику поэту оказались раскуплены читателями и почитателями его таланта. Впрочем, я почему-то уверена: будь Пушкин среди нас, он не преминул бы все свои цветы отдать этой уникальной женщине… За неимением возможности купить цветы я решила: а почему бы мне не подарить Нине Анатольевне своё новенькое стихотворение о Болдино, которое так кстати написалось у меня по пути на пушкинский праздник. Тем более что оно не только о Пушкине, но и о тех замечательных женщинах, верных его светлому имени:
НИНЕ АНАТОЛЬЕВНЕ ЖИРКОВОЙ
Когда бы про столичность ни спросили,
Я вспоминаю вовсе не Москву!
Столицей вдохновения России
Я пушкинское Болдино зову.
В каком бы веке, возрасте и чине
Сюда я ни приехала опять,
Я босиком по рощице Лучинник
Люблю, подобно Пушкину, гулять.
В той роще, как поэт непредсказуем,
К моим устам таинственно приник,
Меня сжигая страстным поцелуем,
Кипящий, как Кастальский ключ, родник.
Нет-нет, не надо пафоса о вечном!
О вечном, право, лучше помолчать…
Но здесь я в каждом встречном-поперечном
Всегда готова Пушкина узнать.
Ведь разве равнодушным мог остаться
К девчатам здешним, коих краше нет,
Дававший фору записным красавцам
Любвеобильный солнечный поэт?
Здесь, в Болдино, такие царь-девицы
На улицах встречаются порой,
Что разом забываешь про столицы,
И все столицы кажутся – дырой!
Фото Дмитрия Кашканова
(обратно) (обратно)«Мы – люди. Пусть и не видевшие войны, но знающие о ней…»
(Беседа главного редактора журнала «Парус» Ирины Калус
и писателя, редактора рубрики «Сотворение легенды» Алексея Котова)
И.В. Здравствуйте, Алексей Николаевич! Итак, как же мы будем творить легенды?
А.Н. Здравствуйте, Ирина Владимировна! Знаете, тут, на мой взгляд, важнее понять, почему все-таки возникла эта идея и в чем ее внутренний «движитель»…
И.В. Минуточку… Вы уже как-то раз говорили о своей нелюбви к слову «патриотизм», а сейчас… простите, пожалуйста, но сейчас Вы выстроили свою фразу так, словно вообще не хотите говорить о любви к Родине.
А.Н. Наверное, да… Пока да.
И.В. Вы меня удивляете. Предложили журналу рубрику «Сотворение легенды», посвященную самой страшной войне в истории человечества, но о чем мы будем говорить, если не о любви?.. Улыбнусь: неужели о Вас?
А. Н. Почему нет?.. Если я не понимаю смысла своего желания, оно может легко превратиться в элементарную «хотелку». А например, тщеславие, как правило, лежит рядом с этой «хотелкой». Человеку не стоит быть слепым…
И.В. Да-да… Примерно так Вы и пишете: стараетесь раздразнить читателя неожиданным ходом в, казалось бы, элементарной ситуации, а потом пиратски захватываете читательское внимание и втискиваете его в свой «поток сознания»…
А.Н. Извините, теперь я перебью. Скорее, не в «поток сознания», а в «поток веры». Писатель должен быть сильным. Но моя вера – уже не совсем я сам и поэтому меня не стоит обвинять в эгоизме.
И.В. Возможно. Мне сразу вспомнилось эссе Юрия Павловича Казакова «О мужестве писателя» – там есть похожие слова: «Писатель должен быть мужествен»… Итак, Алексей Николаевич, что подтолкнуло Вас предложить нам рубрику «Сотворение легенды»?
А.Н. Знаете, Ирина Владимировна, человек – существо довольно ленивое, и очень часто его может побудить к действию только чувство дискомфорта. Иногда таких причин бывает несколько. В данном случае одна из них – чувство бессилия.
В 1943 году моей маме было всего пятнадцать лет. Немцы заняли разбитый до основания Воронеж. Бабушка с детьми уехала к родственникам в деревню. Такие беженцы не получали карточек и, чтобы не умереть от голода, бабушка и мама (она была старшей) побирались по деревням. Россия – просторная страна, попробуйте представить себе среднюю полосу России зимой и две одинокие фигурки в этом безмерном, заснеженном пространстве. Они так и ходили от деревни к деревне… Иногда ссорились. Например, когда над ними пролетали немецкие самолеты, бабушка (тогда ей не было сорока лет) очень сильно боялась, а мама сердилась и кричала ей, что немцам «они не нужны». Потом они забывали о немцах, но продолжали ссорится… Наверное, уже не потому, что сердились друг на друга, а потому что очень сильно хотели есть, было холодно, а дороге не было видно конца. Иногда они ссорились, едва войдя в деревню. Например, мама всегда старалась выбрать дома победнее, в них, как правило, жили пожилые люди и девочке было не так стыдно просить милостыню. Однажды ей не повезло, и она вошла в хату, в которой собрались ее ровесники… Скорее всего, это были деревенские посиделки. Моя мама – юная «комсомолка, спортсменка и просто красавица» – перекрестила лоб и сказала: «Подайте Христа ради!» Рассказывая мне свою историю, мама всегда подчеркивала, что «никто даже не улыбнулся». А ведь почти наверняка среди этих ребят тоже были «комсомольцы, спортсмены и красавицы». Не так давно они ходили на комсомольские собрания и слушали атеистические лекции. Но маму никто ни в чем не упрекнул. Ей дали хлеба, а отдать его, едва ли не последний, можно было действительно только «Христа ради». Маме не предложили остаться, и она ушла…
И.В. Подождите, давайте остановимся на минутку: почему ей не предложили остаться, ведь стояла зима и было холодно…
А.Н. Потому что мама не могла остаться даже ради теплой печки в компании своих ровесников как нищенка. Невозможно было есть хлеб, который тебе только что дали, на глазах молодых парней. Все понимали это и мою маму щадили. А кроме того, ее и бабушку ждало безмерное, заснеженное пространство… Война не отпускает просто так.
И.В. Алексей Николаевич, Вы говорили о чувстве бессилия, и я подумала, что…
А.Н. Тут мое бессилие состоит в том, что я не могу написать «рассказ по рассказу» моей матери. А когда Вы прислали мне первый авторский материал для рубрики «Сотворение легенды», ко мне вдруг снова вернулось то же чувство… Потому что автор этого материала, судя по всему, испытывал те же проблемы, что и я: слишком много пространства, слишком маленькие фигурки внизу, слишком жестокая война и слишком холодные слова. Например, чтобы описать страшную русскую зиму 1943 года нужно что-то большее, чем просто слова. В общем, не я один такой… Если любой более или менее вменяемый человек вдруг захочет написать рассказ о той Великой Войне, у него ничего не получится. Тут дело даже не в том, что эти рассказы фактически будут пересказами того, что они слышали от тех, кто был на той Войне, а… не знаю… простите за тавтологию, в огромности пространства, что ли?
И.В. Кажется, я начинаю Вас понимать… Но если нельзя написать рассказ, то невысказанное можно попытаться передать в легенде?
А.Н. Да. Тут, правда, стоит подумать о том, имеем ли мы право на это.
И.В. Право на некое домысливание?
А.Н. Здесь мы подошли ко второй причине дискомфорта, о котором было сказано чуть выше. Для меня она – в нелюбви… Точнее, в ощущении нелюбви к тому, что если не любил раньше, то хотя бы искренне уважал.
И.В. Извините, снова перебью. Я немножко знаю Вас и уверена, что Вы сейчас очень широко замахнетесь…
А.Н. Еще как широко. Например, я не люблю патриотическую повесть Бориса Васильева «А зори здесь тихие…»
И.В. Алексей Николаевич, я просто вынуждена напомнить о том, что Вы отлично знаете и без меня: эта повесть нравится очень многим людям…
А.Н. Она и мне до сих пор нравится. Но я ее не люблю, а последнее, согласитесь, более глубокое чувство.
И.В. Вы довели меня до улыбки. Как же это так – «нравится, но не люблю»?..
А.Н. Примерно так: вы смотрите на человека, он вам нравится, но вы отлично понимаете, что никогда не сможете полюбить его. И причина в том, что он – чужой для вас.
И.В. Минуточку, дайте подумать… Чуть выше мы говорили о некоем праве на домысливание. Вам, наверное, не нравится то, что (извините!) «домыслил» Борис Васильев в повести «А зори здесь тихие…»?
А.Н. Ирина Владимировна, иногда мне кажется, что Вы не просто умны, Вы значительно умнее меня. Вы умеете делать правильные выводы из минимума материала…
И.В. В Вашем ответе легко угадываются по-кошачьему мягкие и слегка подхалимские нотки. Когда Вы затрудняетесь с ответом, то начинаете улыбаться и пытаетесь «улыбнуть» меня… Но вернемся к главному: Вам не кажется, уважаемый Алексей Николаевич, что делая подобное заявление относительно повести Бориса Васильева, Вы вторгаетесь, так сказать, на чужую территорию? Писатель не имеет права судить другого писателя за меру свободы, которую тот избрал.
А.Н. Речь идет не о писательской свободе… Давайте возьмем небольшой фрагмент текста из повести, когда старшина Васков звонит командованию. Вот он:
«…– “Сосна”! “Сосна”!.. Ах ты, мать честная!.. Либо спят, либо поломка… “Сосна”!.. “Сосна”!..
– “Сосна” слушает.
– Семнадцатый говорит. Давай Третьего. Срочно давай, чепе!..
– Даю, не ори. Чепе у него…
В трубке что-то долго сипело, хрюкало, потом далекий голос спросил:
– Ты, Васков? Что там у вас?
– Так точно, товарищ Третий. Немцы в лесу возле расположения. Обнаружены сегодня в количестве двух…
– Кем обнаружены?
– Младшим сержантом Осяниной…
Кирьянова вошла, без пилотки, между прочим. Кивнула, как на вечерке.
– Я тревогу объявил, товарищ Третий. Думаю, лес прочесать…
– Погоди чесать, Васков. Тут подумать надо: объект без прикрытия оставим – тоже по голове не погладят. Как они выглядят, немцы твои?
– Говорит, в маскхалатах, с автоматами. Разведка…
– Разведка? А что ей там, у вас, разведывать? Как ты с хозяйкой в обнимку спишь?
Вот всегда так, всегда Васков виноват. Все на Васкове отыгрываются.
– Чего молчишь, Васков? О чем думаешь?
– Думаю, надо ловить, товарищ Третий. Пока далеко не ушли.
– Правильно думаешь. Бери пять человек из команды и дуй, пока след не остыл. Кирьянова там?
– Тут, товарищ…
– Дай ей трубку…»
И.В. Тааак… Давайте разберём. Что Вам тут не нравится, Алексей Николаевич?
А.Н. Как Вы изволили выразиться, Ирина Владимировна, начну «по-кошачьему» мягко. Мне не нравится, как докладывает старшина Васков. Он сказал, что немцы обнаружены, а они были только замечены Осяниной. Понимаете разницу?..
И.В. Отчасти, да… Если противник обнаружен, это значит, что с большей или меньшей степенью вероятности установлена его примерная численность. Например, около десяти или около тридцати. Если же противник только замечен, то почти ничего нельзя сказать о его численности…
А.Н. Но на войне цифры 2, 10 или 30 очень сильно влияют на то, с какими силами нужно идти в бой на врага. Кроме того, Васкову делали правильное замечание, говоря, что в его квадрате немцам разведывать нечего. Значит, речь может идти только о диверсантах. А с другой стороны, очень трудно представить себе диверсионную группу из двух человек для подрыва железной дороги.
Далее. Я не понимаю, как пять женщин с винтовками могут задержать хорошо обученных диверсантов с автоматами, пусть даже если рядом с ними находится старшина с наганом, который, кстати говоря, почему-то потерял запалы для гранат…
И.В. Алексей Николаевич, Вы – воевали?
А.Н. Нет, я не эксперт в подобном деле. Но я почему-то думаю, что для того чтобы прицелиться во врага даже лежа в кустах, нужно иметь железные нервы. Ведь не из каждого мужчины получается хороший солдат, годный для ближнего боя, не говоря о женщинах.
Я приведу Вам такой простой пример. На первом курсе института нас почти на три недели послали «на картошку» в село. Это село оказалось не простым, а какими-то выселками для шпаны. Короче говоря, однажды нам – сотне студентов – пришлось столкнуться с десятком прожжённых драчунов-горлопанов и уголовников. И нам не удалось победить, потому что из сотни восемнадцатилетних юнцов не набралось и десяти хороших бойцов. В основном ими оказались те, кто был постарше, те, кто отслужил в армии, или те, кто занимался чем-то вроде бокса или борьбы, то есть имел хоть какое-то представление о драке.
Суть моих отвлеченных рассуждений в том, что солдата нужно долго и упорно учить простым солдатским навыкам, не говоря уж о рукопашной схватке или силовом задержании диверсантов. Кстати говоря, в замечательном романе Виктора Богомолова «В августе 44-го» с большей или меньшей степенью правдивости описываются сцены силового задержания диверсантов. А ведь Виктор Богомолов был офицером ГРУ и достаточно хорошо знал то, о чем писал. Теперь попробуйте представить на месте профессионалов высочайшего класса типа капитана Алехина или старшего лейтенанта Таманцева Лизу Бричкину или Галину Четвертак… Ведь одного немца Васков «все ж таки» собирался взять в плен.
Знаете, у нас часто говорят о том, что, мол, катастрофа 1941-го года произошла, потому что враг напал слишком неожиданно… Но тогда чем объяснить катастрофу лета 1942 года? Неужели только тем, что немцы удержали некие «контрольные точки» южнее Харькова и советские войска втянулись в «Барвенковский выступ», как в горловину бутылки? Но тогда почему немцы смогли удержаться в Демянском котле, то есть примерно в похожей ситуации?
На мой непрофессиональный взгляд, все дело в том, что немцы просто лучше воевали. Они были лучше нас подготовлены как в профессиональном, так и в психологическом плане. Их военная машина была великолепно обкатана, а каждая ее деталь – подогнана к месту.
И.В. Вы имеете в виду относительно легкие победы Гитлера во Франции, Польше и Балканах, которые позволили сделать это?
А.Н. Да. Поясню на простом примере, который, к сожалению, встречается в реальной жизни. Например, когда на ночной дороге обычного человека поджидает бандит, то последний всегда готов к встрече значительно лучше. Он готов к схватке психологически, а в его руках есть оружие, которое он неоднократно пускал в ход. Бандит говорит себе: «Я уже не раз делал это, и у меня снова получится». Он уверен в себе, а это очень много значит…
И.В. Алексей Николаевич, давайте все-таки вернемся к главной теме…
А.Н. Хорошо. На данный момент эта тема – замечательная повесть Бориса Васильева «А зори здесь тихие»…
И.В. Почему замечательная? Вы же ругаете ее…
А.Н. Это еще ни о чем не говорит.
И.В. ?..
А.Н. Понимаете, в чем дело, Ирина Владимировна, например, еще с детства мне нравится чудесная книга Рафаэля Сабатини «Одиссея капитана Блада». Но если взглянуть на нее под определенным углом, то она – едва ли не классическая человеконенавистническая книга, ведь в ней вы не найдете ни одного порядочного испанца. Прочитав эту книгу, вы будете свято верить в то, что все испанские гранды – злодеи, простой народ – «испанская солдатня» способная только на бесчеловечные поступки, а пираты, в общем-то, – довольно неплохие парни.
И.В. Романтизация бандитизма, пиратства, тюремных нар – тема, хорошо разработанная в литературе (улыбается). Но все-таки не будем уклоняться в сторону. Алексей Николаевич, Вы можете четко и кратко сформулировать, почему Вам нравится и за что Вы не любите повесть «А зори здесь тихие…»? Нам нужно это выяснить хотя бы потому, чтобы узнать, зачем и как творится легенда.
А.Н. Мне нравятся все герои повести, в них просто невозможно не влюбиться… Нравится язык, которым она написана. Не нравится же то, как она была создана. Борис Васильев говорил, что сначала хотел написать о семерых советских солдатах, принявших неравный бой с немецкими диверсантами (это был тот реальный фактический материал, на котором он хотел создать повесть), но повесть, как говорится, «не пошла». Текст сдвинулся с мертвой точки, только когда Васильев заменил солдат на девушек…
И.В. А так, то есть чисто механически, Вы считаете, делать нельзя?
А.Н. В литературе все возможно и почти ничего не запрещено… Но тут, наверное, дело обстоит иначе – глубже, что ли? (Молчит.)
И.В. Не молчите, пожалуйста, Алексей Николаевич. Мы всё-таки будем производить погружение в тёмные глубины Вашей психологии?
А.Н. Я в этих глубинах, извините за выражение, порой и сам ни черта не понимаю… Очень часто любому из нас трудно объяснить свое «нравится – не нравится», ведь выстроенная на этом «виртуальном поле» логика так или иначе окажется не прочнее карточного домика. Наверное, я мог бы повторить свою прежнюю мысль, что, например, не понимаю старшину Васкова, когда он решил вступить в бой и после того, когда стала известна численность немцев. У женщины с винтовкой, даже если она в укрытии, нет ни единого шанса против хорошо подготовленного диверсанта… Мне непонятна и «логика» немцев, которые после боя, в котором была ранена Рита Осянина, как стадо баранов – все! – побежали на звук автомата Жени Камельковой. И никто из них не удосужился обыскать поле боя, ведь среди обороняющихся наверняка были раненные. Вспомните, сам Васков говорил, что будь он на месте немцев – дал бы горсть орденов за «языка». В том бою немцам отвечали два их же (немецких!) автомата и одна винтовка: что это за враг такой, вооружённый трофейным оружием, и откуда он взялся в глубоком лесу?! Но немцы вдруг разом забывают обо всём и дружно устремляются за Камельковой. Я отлично понимаю, что литературное произведения нельзя критиковать с точки зрения армейской тактики боя, но… Не знаю… Просто мне все это не нравится едва ли не на интуитивном уровне.
И.В. Ну, почему же?.. Мне Ваша логика понятна.
А.Н. Боюсь, что все не так просто… И не в логике тут дело. Мой отец родился в конце 1928 года и ему не довелось стать солдатом Великой Отечественной войны. Он служил в Германии уже позже. Но у него на всю жизнь остался какой-то очень сильный интерес к тому, от чего его избавила судьба. Я помню, он приглашал домой бывших фронтовиков (многие были только чуть старшего его), и я, восьми-десятилетний пацан, вертелся рядом. Отец как-то раз сказал, что солдаты Той Войны никогда не рассказывают о ней, когда трезвы… Точнее, пока трезвы. В общем, я вертелся рядом и слушал, как отец и его гости говорят о войне. Мне было очень интересно…
Однажды отец спросил бывшего солдата, видел ли он на фронте, как в немцев стреляют женщины? (Улыбнусь: этот вопрос он задал после разговора на повышенных тонах с мамой и после того, когда она заявила, что «мужикам нужно меньше пить».) Гость ответил, что да, видел. Однажды их батальон попал в окружение. Перед самым прорывом в траншею пришла санитарка и молча взяла в руки винтовку. Командир сказал ей, чтобы она шла к раненым. Санитарка ответила, что раненых больше нет, потому что в окоп попала мина. Я хорошо запомнил лицо рассказчика: оно вдруг стало каким-то виноватым и больным… Словно он стал свидетелем чего-то не то чтобы нехорошего, а… не знаю… еще невиданного им греха, что ли? А ведь грех – это нарушение человеческого естества, человеческой сущности и ее основы. Когда санитарка стреляла в немцев, солдат удивился тому, что у нее было грязное, «какой-то удивительной, почти небесной красоты лицо» и он вдруг подумал, что эта девушка скоро умрет… Ее и в самом деле убили в начале атаки, и рассказчик долго молчал, после того, как сказал об этом. Наверное, это была самая длительная пауза в разговоре взрослых, с которой мне приходилось до этого сталкиваться.
В общем, да!.. Не в логике тут дело, а в человеческой сущности.
И.В. Здесь я соглашусь. В женщине, несущей смерть в бою, есть что-то крайне противоестественное. Но давайте вспомним, ведь на войне были женщины-снайперы, женщины-летчицы и даже разведчицы…
А.Н. А много ли было таких женщин? Я почему-то думаю, что эти исключения только подтверждают правило. Да и страшнее, чем быть санитаркой на фронте – а там до винтовки далековато – по воспоминаниям самих фронтовиков, нет ничего.
И.В. Да, понятно… Но, уважаемый Алексей Николаевич, чтобы Вас понимали чуть лучше, нам нужно самим сделать первый шаг и всё-таки открыть рубрику. Улыбнусь: а еще, вполне возможно, что мне хочется немного покритиковать и Вас. Не Вам же одному критиковать известных писателей, да ещё минуя законы логики.
А.Н. Начать – пожалуйста! Рассказ «Асы» я написал десять лет назад. Он проходил в периодике хорошим тиражом… В общем, это все.
И.В. А как он родился?.. Точнее говоря, как родилась эта легенда?
А.Н. Об этом потом. Так и читателю удобнее будет. Хорошо?
И.В. Ну, если читателю удобнее, то хорошо.
***
Алексей КОТОВ
Асы
История военной летчицы
…Весной сорок третьего перегоняли мы с подружкой «У-2» из ремонтной бригады на наш фронтовой аэродром. Из оружия – только наганы. А впрочем, зачем нам оружие, если внизу глубокий тыл? Катька мне песни по внутренней связи поет, а я – штурман-стрелок без пулемета – американское печенье грызу.
Катьке тогда двадцать два года было, мне – девятнадцать. Девчонки совсем!.. Но дружили мы крепко. Катька красивая была как королева, бойкая, такая спуску никому не давала. Служил у нас на аэродроме один майор-связист, грешок за ним водился – любил свое неравнодушие к женскому полу руками доказывать. Но после «разговора» с Катькой он не то что ее, меня за три версты обегать стал. Издалека предпочитал здороваться, причем крайне вежливо, а часто и фуражечку приподнимал.
На фронте к женщинам особое отношение было. Не в бою, конечно – на земле. Чуть «зазевалась» девчонка – уже и женишок рядом вертится. Люблю, мол, и жить без вас не могу!.. Тили-тили, трали-вали, короче говоря.
Катька все посмеивалась: мол, эти мужики, как «мессеры», всегда с тыла заходят, то есть со стороны женского сердца. Может быть, уже завтра гореть девчонке среди обломков фанерного самолетика, уткнувшись разбитым лицом в приборную доску, а тут – любовь, понимаешь!.. Но человек к жизни тысячами нитей привязан. Чего греха таить, жаден он к ней, даже ненасытен, а любовь-то, она и есть самая главная ниточка. Чуть тронь ее – уже стучит глупое сердечко, волнуется… И жизнь огромной кажется, как небо.
Рядом с нами истребительный полк базировался. Сама не знаю как, но привязался ко мне паренек один. Ладно бы герой, а то так себе – младший лейтенантик ускоренного выпуска… Худой, как мальчишка, и застенчивый еще больше, чем я. Из всех достоинств у Мишки только глаза и были. Никогда, ни до, ни после, я ни у кого таких бездонных глаз не видела: огромные, голубые, может быть, чуть грустные, но едва улыбнешься ему, глядь, и в Мишкиных «озерах» живая и лукавая искорка светится. «Озерами» Мишкины глаза Катька называла. В насмешку, конечно. А еще она терпеть не могла, когда я ей про Мишкины ухаживания рассказывала. Злилась даже. Хотя какой из Мишки, спрашивается, ухажер? Всей смелости у него только на то и хватало, чтобы рядом со мной присесть да робко за руку тронуть…
Месяц прошел – Мишка мне предложение сделал. Смешно!.. Не целовались даже ни разу, а тут – замуж. Рассказала я Катьке. Она глазами сверкнула, отвернулась и молчит. А я от смеха уже чуть ли не задыхаюсь. Мишка – и вдруг муж. В ту пору мне больше рослые ребята нравились, с орденами и снисходительными улыбочками. Герои!.. А тут вдруг какой-то красный от смущения Мишка.
Помолчала Катька и спрашивает:
– Прогнала его?..
Я смеюсь:
– Конечно.
На том и закончился наш разговор.
А уже на следующий день я Катьку рядом с Мишкой увидела. Стоит наша гордая полковая красавица и такими влюбленными глазами на Мишку смотрит, что даже у майора-связиста челюсть на грудь упала. Мол, чего это она, а?! Да что там майор, сам командир полка – и тот головой покачал. А потом влепил он Катьке сутки «губы», чтобы охолонула она от своего неуемного чувства, поскольку зенитчики вместо того, чтобы за небом присматривать, на сияющую от счастья красавицу глаза пялят.
Шевельнулось у меня под сердцем что-то… Что-то недоброе к Катьке. Мол, зачем она к Мишке подошла? Во-первых, мы же подруги, а во-вторых, если я Мишку прогнала, то ей-то он зачем?!
А весной в мае ночи светлые, соловьиные… Сирень пахнет так, словно войны и в помине нет. Если бы мы на ночные бомбежки летали – может, я и не думала ни о чем. Но перед этим потрепали нашу старенькую «восьмерку» немецкие зенитки. Сдали ее в ремонт, в тыл… Короче говоря, не один час по ночам я потолок нашей землянки рассматривала и никак от мысли, где и с кем сейчас моя подруга Катька пропадает, избавиться не могла…
Потом срок пришел за нашей «восьмеркой» в тыл ехать. Я остаться могла, но Катьку не проведешь: мало ли, мол, что в ее отсутствие на моем личном фронте случиться может? Тем более что у девятнадцатилетней девчонки вчерашнее «нет» очень легко в «да» превращается.
Ох, и ласкова же со мной Катька была!.. Когда мы на «полуторке» ехали, она меня два часа шоколадом кормила. Целый месяц она его копила, что ли?.. А болтала Катька так, словно на всю войну наговориться решила: и о доме своем под Иркутском, и об учебе в техникуме, и о матери… Короче говоря, обо всем, кроме Мишки. Но сколько бы я шоколада не ела, все равно под сердцем горько было. Неуютно как-то – и горько…
А еще через сутки поднялись мы с Катькой на своей «восьмерке» с пыльного аэродрома к веселеньким облачкам, еще не зная, что идем в самый страшный и отчаянный бой в своей жизни…
Погода была лучше и не придумать: солнышко яркое-яркое и вокруг пышные облака, как огромные корабли. Вдруг смотрим, ниже нас – «мессер»!.. Один. Нас он не заметил – мы как раз в облако нырнули. Такие самолеты-одиночки «охотниками» называли. Летали на них только асы. Правда, такому асу что полевой госпиталь атаковать, что штаб во время передислокации – все едино. А когда «мессер» с нами встретился, он довольно медленно шел, словно на земле что-то высматривал.
Война – это азарт, азарт страшный – до безумия. Были кое-какие шансы у Катьки, была секундочка, чтобы на голову фашиста свалиться и пропеллером его рубануть, но скорости не хватило, у «мессера» скорость – втрое. К тому же опытный нам гад попался, успел в сторону шарахнуться, да и не таран это с нашей стороны был, а что-то типа падения кирпича на голову. Уже потом над нами девчонки в полку посмеивались: что, мол, барышни-мечтательницы, не удалось вам с первого раза попасть цветочным горшком с балкона в бешеного пса?.. Только не на балконе, конечно же, мы тогда стояли, но очень злы были на немцев. А потому Катька на не совсем удачное положение немца внизу так быстро среагировала. Как говорится, почти на автомате: конечно же, глупо, конечно же, слишком дерзко, но ото всей души…
Кое-как увернулись мы от очереди «мессера» и – в облако. А фрица, видно, обида взяла: мол, какие-то русские «фрау» меня, аса, сбить захотели. Опять-таки позже я узнала, что в тот день немцы узловую станцию бомбили и наши зенитчицы их здорово потрепали – кроме «юнкерса» и бубновый «мессер» в землю вогнали. Нас тоже «бубновый» атаковал, и как знать, может быть, он цель для мести искал, чтобы свою злобу на нее выплеснуть. Знали немцы, что на «У-2» частенько женщины летают и они же возле зениток стоят. Короче говоря, решил немец на нас поохотиться. А почему бы и нет, спрашивается, если опасности – ноль, а кроме того, их брату-асу за «рус фанер» с «рус фрау» железный крест давали.
Крутимся мы в облаках… А фрицу то ли его же собственная скорость за тихоходным самолетиком охотиться мешает, то ли он специально выманивает нас из облака: крутится ниже на минимальной скорости, словно на вторую атаку напрашивается.
Высмотрели мы вдвоем фашиста еще раз. Катька ручку от себя и – в пике прямо на черные кресты. А что делать?!. Шансов на удачу – один на сто тысяч, но, если умирать – так с музыкой.
«Мессер» чуть ли на «пятачке» развернулся и как полоснет очередью! Меня в руку задело, Катьке осколками триплекса лицо посекло. Спасло только то, что Катька успела под брюхом «мессера» прошмыгнуть.
Стал немец еще ближе от облаков кружить. Ждет, сволочь!.. На, бери, мол, меня. А у нас – бензин почти на нуле. С парашютом прыгать бесполезно – для «мессера» двух «фрау»-парашютисток расстрелять – одно удовольствие.
Катька мне кричит:
– Не вижу ничего!.. Кровь глаза заливает. Наводи меня!..
Только я что могла?!. Хоть и не сильно меня фриц задел, но мимо артерии пуля все-таки не прошла. Кровь хлещет так – ладошкой рану не зажмешь. Мутится все перед глазами… А фашист хоть и рядом, но попробуй, достань его. Это тебе не бомбы на окопы с сонными фашистами сыпать.
Вот в ту секундочку и вспомнила я Мишкины глаза. Словно в самую душу плеснули мне его «озера». Казалось бы, вот она, смерть, а меня жалость какая-то за сердце берет.
«Ах, Мишка ты, Мишка, – думаю про себя. – Что же ты таким робким оказался?! Был бы наглым, как этот фашист проклятый, может быть, и добился своего?.. Что же ты все краснел да смущался? Эх ты, а еще мужик!..»
Катька мне кричит:
– Бензин кончается!.. Не вижу!.. Наводи!
А у меня в голове: «Прощай, Мишенька!.. Видно, не судьба, потому что фашист этот не как ты… От него не уйдешь».
Я смотрю, тень чуть ниже нас скользит. Мелькает как щука в камышах. Близко совсем… Кажется, руку протяни и достанешь. Исчезла тень, снова появилась и снова исчезла… Впрочем, это даже не щука была, а настоящая акула, потому что фриц свой «мессер» часто брюхом вверх переворачивал. Акула так делает, когда добычу хватает, а немец наоборот – свое вроде бы как неудачное положение подчеркивал. Схватить он нас хотел, очень сильно хотел, потому и подманивал. Безумная, почти нереальная игра у нас с ним получилась…
Я кричу:
– Катька, левее на десять часов!
Ближе тень… Еще ближе! Крепкие нервы у немца оказались: что, мол, дамочки, слабо вам, да?
Словно по ниточке, на последнюю атаку мы выходили… Цена ниточки той – жизнь. Когда «мессер» стал высоту на лихом развороте набирать, упала у него скорость… Казалось, еще полсекунды – и он в штопор сорвется. Всплыла брюхом вверх наша «акула»… Лежит и ждет.
Я кричу:
– Катенька, право на четыре!.. Угол семьдесят. Милая, прощай!!
Уже не о простом таране речь шла, а о таком, после которого комок железа вперемешку с человеческой плотью остается.
Только ошиблась я… Просто не могла не ошибиться, потому что ни один математический гений не смог бы рассчитать нашу точку встречи с немцем. Наудачу мы смерть свою искали, и перед самым носом фашиста наш самолетик из облака вынырнул. Не мы его, а он нас таранил: осколки нашего «хвоста» в одну сторону брызнули, пропеллер от «мессера» – в другую. В грудь ударило так – только искры перед глазами сверкнули, а потом погасли искры… Как в бездне погасли.
Как с парашютом садилась – не помню… В себя на земле пришла – и бегом к Катьке.
А она за лицо обоими руками держится и стонет:
– Господи, да кто же меня теперь замуж возьмет?!.
Оторвала я ее руки от лица. Смотрю – осколки поверху прошли, брови рассекли, лоб, и только на одной щеке глубокая царапина.
Я говорю:
– Катенька, это ничего… До свадьбы заживет.
А Катька мне сквозь слезы шепчет:
– Да не будет никакой свадьбы, не будет!.. Мишка тебя любит, а значит, ты – самая настоящая разлучница.
Я удивилась, конечно, и отвечаю:
– Какая же я разлучница, если я с ним первая целовалась?
Катька говорит:
– Врешь ты все, не целовались вы ни разу!.. Господи, и что только Мишка в тебе нашел-то?!
Обидно мне стало. Даже руки у меня от той обиды задрожали.
– Может, что и нашел – говорю, – тебе-то какое дело?!
Катька кричит:
– А такое!.. Ты Мишку прогнала? Вот и не лезь теперь к нему.
Я кричу:
– А вот захочу и полезу!.. И ничего ты мне не сделаешь.
Мимо какая-то пехотная часть шла. Если бы не мы – потрепал бы их «мессер». Так что сбитого летчика солдаты наши чуть ли не на руки приняли.
Полковник подошел. Посмотрел он на нас, улыбнулся и спрашивает:
– Девочки, вы что тут, драться собрались, что ли?
Немца привели. Ух, и гад нам попался!.. Вся грудь в орденах, и рожа, как у пса-рыцаря из кино «Александр Невский», правда, уже побитая здорово. Но это дело понятное, и, если бы не полковник – просто пристрелили бы наши ребята немца.
Немец морду задрал и лопочет что-то полковнику через переводчика.
Полковник на нас пальцем показал и говорит:
– Что, сукин сын, бьют вас наши девочки? Ты не мне, ты им докладывай.
Посмотрел на нас немец – поморщился, а потом говорит:
– Майор фон Отто Краух (или как его там?.. Я уже и не помню). Совершил триста боевых вылетов. Уничтожил девяносто восемь самолетов противника. В последнем бою своим первым тараном сбил… – еще раз посмотрел на нас немец, еще раз поморщился. – Сбил двух советских асов.
Двух асов!.. Хитрый счет у войны – и дотянул-таки до желанной цифры «100» фашист. Правда, «асы» ему не очень бравые попались: полуослепшая от собственной крови девушка-летчица да стрелок-штурман, которая только и могла что запустить в немца куском печенья.
Улыбнулся полковник: вроде как юбилей у «фона» случился. Сотня все-таки. Наградить бы нужно его, только чем?.. Порылся в кармане полковник, достал солдатскую, затертую звездочку от солдатской пилотки, которую, наверное, на пыльной дороге нашел, и на грудь немца, рядом с крестами, приколол.
– Спасибо тебе, – говорит, – гад, за твой идиотский таран, на который ты помимо своей воли пошел, и за то, что девочки живы остались. И учти, если бы они погибли, я бы тебя своими руками придушил. А теперь носи свою последнюю награду на здоровье, сволочь.
Даже мы с Катькой – и то засмеялись…
А с Мишкой у нас так ничего и не получилось.
Уже в госпитале узнали мы с Катей, что три дня спустя истребительный полк почти в полном составе штурмовал железнодорожный мост. Бой был страшный… Но кое-кто из ребят все-таки успел увидеть, как из последних сил, почти над самой землей, тянул и тянул к жирной «гусенице» фашистского эшелона доверху залитого топливом для танков, объятый пламенем Мишкин «Як»…
Даже могилы – и той от Мишки не осталось.
С тех пор прошло уже много лет, но каждую весну мне снится Мишка. Как живой стоит он передо мной, улыбается чуть виновато своими огромными глазами и молчит.
Люди правильно говорят, у войны не женское лицо… Но никто не знает, какая у нее память.
***
И.В. Алексей Николаевич, спасибо за первый рассказ. Так всё-таки ответите на вопрос, как родилась эта легенда?
А.Н. В школе у нас был учитель истории – Иван Дмитриевич… Фамилии уже не помню, много лет прошло. В Отечественную он воевал на «Ил-2», много раз горел, но после госпиталя снова возвращался в часть. Это был высокий, чуть полноватый человек с бравыми кавалерийскими усами. Он даже орденских колодок не носил, но те, кто видел его награды, говорили, что, глядя на такой «иконостас», просто нельзя было не перекреститься от удивления.
Однажды он рассказал нам, школьникам, такую историю. Их полк перебазировался на другой аэродром, и тот еще не был полностью готов. Часть машин базировалась на старом аэродроме, часть – на новом, а зенитки и прочая земная «механика» были в пути. Когда Иван Дмитриевич прилетел на новое место, те, кто там уже провел сутки, рассказали ему о недавнем странном то ли бое, то ли столкновении над взлетной полосой. Столкнулись размалеванный «бубновый» «мессер» и «У-2», на котором летели две наши девушки. Столкновение произошло совсем близко от земли, и очень странным казалось то, что механики после осмотра останков самолетов утверждали, что «мессер» ударили снизу. Сам бой (если он вообще имел место) был настолько скоротечным, что его никто не видел. Да и пулеметных очередей никто не слышал. Гипотез было очень много, но, в конце концов, стала высвечиваться только одна. В тот день наши зенитчики неподалеку сбили «бубнового» «мессера», и не исключено, что его напарник искал того, на ком бы сорвать свою злость. И не просто сорвать, а… с большим унижением врага, что ли… В конце концов немец заметил заходящий на посадку «У-2». Он спикировал на него, но не стрелял, а попытался ударить его сверху, впрочем, даже не ударить, а надавить шасси на крошечный самолетик и без единого выстрела вогнать его в землю. Чем не унижение врага?.. Ни одного патрона не израсходовал, а самолет противника все-таки уничтожил. Конечно, немец рисковал, но для летчика-аса это было все-таки выполнимой задачей: верхнее крыло биплана «У-2» находится над местоположением летчиков, и если удар наносить не по центру, а чуть сбоку, то пропеллер не заденешь. Но, наверное, девушки успели заметить заходящий на них «мессер»… Скорее всего, это был штурман, потому что внимание летчика во время посадки сосредоточено на взлетной полосе. И летчица вместо того, чтобы попытаться улизнуть в сторону и сохранить мизерный шанс на жизнь, рванула штурвал на себя…
И.В. Фактически это был таран против тарана?
А.Н. Этого никто точно не знает. Например, когда штурман заметила «мессер»: за десять секунд до столкновения или только за пару? В зависимости от времени можно по-разному оценивать ситуацию, и не только с точки зрения полетных траекторий, но и с точки зрения психологии. Между двумя секундами и десятью слишком большая разница в принятии возможных решений. Здесь нужно моделировать и тщательно все просчитывать, но этого никто не делал. А свидетели и одновременно участники – немецкий летчик и наши девушки – погибли. Одну из них хоронили в закрытом гробу… О второй Иван Дмитриевич сказал, что она показалась ему очень молодой, а ее лицо было каким-то удивленным.
И.В. А вам не кажется, что Вы слишком сильно изменили ситуацию в своем рассказе?
А.Н. Нет… Впрочем, даже не «нет», а я об этом попросту не думал, потому что более точная ситуация, на мой взгляд, не поддается художественному описанию.
И.В. И меняя эту ситуацию, Вы вгоняли ее в рамки легенды? Тогда, простите, чем отличается метод Вашей работы от метода Бориса Васильева?
А.Н. Я не «разменивал» мужчин на женщин ради только ради обострения ситуации. И я не посылал своих героев на заведомо невыполнимые задания. Я описывал только случай, возможно немыслимый, возможно только лишь предполагаемый и предполагаемый даже не мной, но – главное! – я оставил своих героев свободными.
И.В. В каком смысле свободными?
А.Н. В смысле принятия решений.
И.В. А Борис Васильев?
А.Н. В его повести герои выполняют приказ. И повторяю: я не понимаю и не принимаю решения старшины Васкова вступить в бой с немцами во главе отряда из пяти плохо вооруженных молодых женщин.
И.В. А разве они не принимали присягу?
А.Н. Дело не в присяге, дело в тех, кто отдает такие приказы или напрашивается на их выполнение. Что касается присяги, то даже принятая присяга не должна противоречить человеческой сущности.
И.В. Женской сущности?
А.Н. А почему бы и не да? Но все-таки шире и точнее – человеческой сущности. А вот если война ломает все эти незримые границы, то она, в конце концов, и побеждает. Ведь мы – люди, а не легко заменимый, пусть даже и героический, материал для войны.
И.В. Что же, с Вами не соскучишься, уважаемый Алексей Николаевич… Впрочем, нам пора завершать беседу – она и так получилась довольно большой. Единственное, что мне хотелось бы сказать… нет, точнее, пожелать новой рубрике – стать успешной. А для этого потребуются много присланных материалов и не только силовое поле нашего интереса, но и вовлечённость наших авторов и читателей. Давайте вместе сотворим эту великую легенду о том, что было. Ведь мы – люди, пусть и не видевшие войны, но все-таки знающие о ней… Знающие очень многое из рассказов наших близких и просто знакомых людей.
Итак, ждем ваших «рассказов по рассказам» о Великой Отечественной войне, уважаемые писатели и читатели! Присылайте материалы в «Парус» по адресу электронной почты kot.alexej2010@yandex.ru с указанием «В рубрику “Сотворение легенды”».
Наша новая рубрика открыта для всех!
(обратно) (обратно)(Очерки о Любви, Любви к Свободе и Истине)
Заповеди Божии
Христа спросил некто: «Учитель! Какая наибольшая заповедь в законе? Иисус сказал ему: возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душою твоею и всем разумением твоим; сия есть первая и наибольшая заповедь; вторая же подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя; на сих двух заповедях утверждается весь закон и пророки» (Мф. 22: 36–40). Теперь попытаемся последовательно поговорить о любви сердцем, душою, разумением.
О любви сердечной к Богу
Прежде всего попробуем приблизиться к ответу на вопрос: что такое сердце на религиозном языке. Б. Вышеславцев, например, указывает, что согласно Библии, в сердце сосредоточены все функции сознания: мышление, решение воли, ощущение, проявление любви, проявление совести; более того, сердце является центром жизни вообще. Так говорится о «сердце неба», «сердце земли», о «сердцевине дерева» (Мф. 12, 40). Оно – есть сокровенный центр личности, который недоступен не только чужому, но и собственному взору.
Оттого во многих из нас свет любви едва брезжит, что мы, находясь на поверхности бытия, не имеем связи со своим ядром. Взгляните на то, куда рвётся человечество: в космос – не зная ни себя, ни земли. Тайну творения невозможно открыть, не познав глубин своего сердца. Оно есть точка, которая соединяет в себе все центры бытия. Только достигая своего центра, человек может обрести единство со всеми частями творения, то есть может ощутить свою естественную неразрывную связь со всем бытием.
Это слияние с сущим, неотделение себя ни от какой части бытия и есть любовь. Сердце – это точка соединения, взаимного перехода микрокосмоса и вселенной, мира видимого и невидимого, земного и небесного, человека и Бога. Как основание вселенной невозможно понять, не погрузившись в тайны микромира, так и человек не сможет понять смысл своей жизни, приблизиться к Богу, не познав тайну своего сердца. Оно есть истинный центр творения, в котором сосредоточены все его потенции.
По словам Вышеславцева, Евангелие утверждает, что сердце есть орган для восприятия Божественного слова и Дара Духа Святого, в него изливается божественная любовь. «Здесь человек чувствует свою Божественность, здесь одна глубина отражает другую»; «Сердце есть нечто более непонятное, непроницаемое, таинственное, скрытое, чем душа, чем сознание, чем дух… Оно также таинственно, как сам Бог, и доступно до конца только самому Богу», Который «знает тайны сердца…» (Пс. 43, 22).
Говоря о заповеди любви, Вышеславцев продолжает: «…всякая любовь до Христа и вне Христа была лишь товариществом, приятельством, наслаждением страсти, или в лучшем случае, жалостью, состраданием». Христианская любовь «есть связь глубины с глубиною» и она говорит: ты не есть я, и поэтому я тебя люблю и жалею. В христианстве, в отличие, например, от буддизма, «ближний» есть индивидуальность, лицо мне противоположное, единственное и неповторимое, и соединиться друг с другом мы можем только посредством любви к Богу, ибо мы во всём различны, кроме того, что мы все братья и сёстры, имеющего одного Отца. Поэтому и говорится нам, что, прежде всего, следует возлюбить Отца, ибо любовь к Нему открывает нам правду о том, что все люди «одной крови».
Любовь христианская есть гармония противоположностей, здесь нет безразличного тождества. Моё «Я» никогда не сольется с твоим «Я», а тем более, не станет равным Богу, ибо оно есть только Его образ. Мы, как мириады росинок на заре, отражаем единое солнце, но все различны и не можем сравниться со светилом, хотя им порождены и блистаем отражённым в нас его светом. Так и «Верою вселяется Христос в сердца наши» (Еф. 3, 17). «Бог есть огонь, согревающий сердца и утробы» (Преп. Серафим).
Именно потому исполнение Божьих заповедей начинается с сердечной любви к Господу, что ни душа, ни ум не будут без неё иметь света внутри себя. Пока мы не увидим отраженный в глубинах своего сердца лик Божий, до тех пор ни душа наша не наполнится теплом Его дыхания, ни разум – светом, проявляющим истинные основания жизни, позволяющим жизнь отличить от смерти, ангелов от бесов.
«Где сокровище ваше, там и сердце ваше»: всё в нас определяется тем, что мы любим или ненавидим. Поэтому сердечная любовь к Жизнедателю и является основным условием спасения человека от зла и смерти его. Почему любовь к Богу дарует нам жизнь вечную? Потому что она реально соединяет нас посредством сердца с самой вечностью и совершенством. В этом скрыт смысл гимна любви Апостола Павла: «любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится». Любовь – это переживание вечного совершенства, а оно не может быть подвластно времени и тлению, ибо только время и тление освобождают бытие из плена небытия.
Вышеславцев пишет: «Потеря культуры сердца в современной жизни есть потеря жизненной силы, наше существование превращается в постоянное умирание, засыхание, какой-то склероз сердца, которым поражена вся современная цивилизация. Поэтому её жизнь так похожа на смерть…Чувство пустоты, чувство ничтожества происходит от того, что иссякла центральная сила личности, засохла её сердцевина». Мы должны понимать, что единственной причиной превращения жизни в смерть является отсутствие любви к Богу, прекращение отношений нашего сердца с Силою сил. По словам апостола, «если я не имею любви, то я ничто».
Макарий Египетский нам говорит: «Если сердце всецело желает Бога, то Он становится Господом того самого сердца: такой человек отрешается от всего… достигает человеческой вершины…». Но сердце может оказаться и во власти дьявола. Есть те, о ком Христос говорит: «ваш отец дьявол» (Ио. 9:47).
Полюбить Бога всем сердцем означает выявить в себе то, что заставляет нас совершать недолжное, то есть грех; то, что делает внутреннее око «омрачённым», «нераскаянным» (Рим. 1:21, 2:5). Ап. Павел об этом так говорит: «Не я делаю то, но живущий во мне грех…» (Рим. 7). Это означает: мы сами ответственны за то, что допускаем в своё сердце зло и оно начинает не любить, а сердиться.
Каждый из нас имеет в себе противоречие, ибо в нашем сердце внутренний человек соединяется с внешним и «умом служит закону Божию, а плотью закону греха» (Апостол Павел). Только любовь к Богу способна проявить то, что оставляет нас в рабстве плоти. И пока сердце наше не очищается до состояния восприятия им Божьей любви, мы остаёмся не способными отличить жизнь от смерти. По мнению Вышеславцева, «грех есть раздвоение души, раздвоение я, раздвоение сердца; грешник есть двоедушный человек». Но еще более точно недолжное состояние человека отражает слово «расстройство». Двоедушным, то есть склонным к совершению и добрых и злых дел, человек становится по причине того, что тело, душа и дух утратили прочную связь с единым центром, находящимся в нашем сердце как месте соприкосновения человека с Богом. Происходит так, когда мы возлюбим тленные ценности мира внешнего более вечных благ. А потому, как говорит Апостол Павел, «не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю».
Нил Сорский утверждает: главное в человеке – это стремление к «осветлению души» и к «чистоте сердца». Путь совершенствования – умная молитва, требующая «затворить» ум в сердце. Она требует сосредоточения души на мысли о Боге и позволяет «искати в сердце Господа». Когда молящийся человек принимает Бога всем сердцем, в него вселяется радость. Нил Сорский был глубоко уверен, что мы способны себя держать в руках и исправлять свою природу полным проникновением в заповеди Христовой любви. Ибо никакой силой, никакими принуждениями невозможно заставить человека верить истинно, если сердце не озарено любовью. И даже страх Божий служит только импульсом к тому, чтобы человек всем сердцем возжелал познания великих евангельских истин Христовой любви (Перевезенцев С.В.).
По слову митр. Иерофея Влахоса, «вкратце мы можем сказать, что сердце – это “наш внутренний человек”, это то место, которое раскрывается при помощи благодатного подвига и в котором обитает сам Бог. Это духовный храм, где совершается непрестанная, божественная литургия… Это место, неизвестное для большинства, но знакомое подвижникам, делает человека живым». Заповедь любви к Богу – есть только высшее проявление в нашем сердце любви к себе, как к Его образу, как естественное проявление любви детей к своему Отцу. Потому необходимость любви к Богу может вызывать у нас непонимание и недоумение только по причине невежества и поражения сердца главной болезнью – гордыней.
О любви души к Богу
Так как человек в своей природе соединяет мир видимый и невидимый, земной и небесный, то можно предположить, что душа и есть место этого соединения. Предназначение её – быть «домом Духа Божественна», который входит в неё через сердце. Душа есть вместилище чувств, посредством которых человек взаимодействует с окружающим миром; чувств, позволяющих нам сохранять себя в нём и развиваться. А так как с внешним миром мы связаны неразрывно посредством тела, то и задачей души является управление телом. В обычной жизни, когда мы слишком погружаемся в заботы мирские, удаляясь от небесных сфер, наши чувства поражаются страстью-похотью, то есть утрачивают меру и вместо того, чтобы указывать нам на естественные границы насыщения потребностей, делают нас ненасытными в деле потребления земных благ.
Основные опасности для души как раз и кроются в том, что, привязываясь к тленному, подверженному неминуемому разрушению и смерти, сама может омертветь, утратить самое ценное из всего, чем обладает человек – бессмертие. «Сего ради не воскреснут нечестивые на суд» (Пс. 15:14). Митр. Иерофей пишет: «Бессмертие души в отеческом православном предании – это не загробная жизнь души, но преодоление смерти с помощью благодати Христовой». А эта благодать в душу не войдёт, пока мы не станем принуждать себя к исполнению Его заповедей любви, и когда избежим ловушек плоти.
Преп. Фалассий писал: «Как дело Божие – управлять миром, так дело души – править телом». «Владение пятью чувствами, – считает преп. Симеон новый Богослов, – будто есть очень простое дело, но … кто властвует над пятью чувствами, властвует над всей вселенной…, ибо у нас всё бывает от них и через них. Но кто таков, тот сам властвуем бывает от Бога и всецело покорствует во всём воле Божией».
«Где страсть, там нет места любви. Искорените прежде эти злые древа страстей – и на месте их произрастёт одно многоветвистое древо, дающее цвет и плод любви» (епископ Феофан Затворник).
Плодом исполнения заповеди о любви к Богу явится возможность приобретения нами самого важного из того, что мы можем получить в земной жизни – благодати, силы Его любви, незримо, но неизменно присутствующей в творении и окружающей каждую душу. Только не каждая душа способна её воспринимать. Даже в обычное жилище человека не сможет проникнуть тепло и свет солнца, если двери и окна наглухо закрыты. Так и поражение души похотью приводит к тому, что мы вообще покидаем свой дом, устремляясь за тем, куда гонят нас страсти земные. Конечно же, если в дом не вернётся хозяин, тот быстро придёт в упадок, либо в нём появятся другие хозяева.
Любить Бога всей своею душой – это, во-первых, соблюдать чистоту и порядок в ней же. Как раз для этого и необходимо совершать то, что предписывает Церковь. Недаром в её жизни столько праздников. Но к каждому празднику мы должны соответствующим образом подготовиться, и разве тот из нас, кто это делает, не будет ощущать радость от приведения души в порядок. Богу от нас ничего не надо. Всё, что от нас требуется через Его наказы к нам, это только чтобы мы вспомнили наконец, что достойны свободы от болезней, несчастий, самой смерти. Но для этого нужно трудиться на ниве собственной души.
У нас нет ничего, кроме времени. А потому есть всё необходимое для исцеления своей души, то есть уничтожения в ней того, что лишает её силы управлять жизнью тела. Верх неприличия, когда человек, полный сил, способный трудиться, живёт как паразит. Так вот, каждый из нас, кто не желает сопротивляться своим дурным привычкам и наклонностям, и есть паразит, но истощающий собственные дары, полученные им по факту рождения. Пока наша душа скрывает, не проявляет в себе силы и возможности образа Божьего, она становится всё более зависимой от тела. А тело – от тленных ценностей мира земного, в котором никто кроме нас не будет стремиться, чтобы «воля Его исполнялась и на земле, как на небе».
Многие из нас настолько глубоко вошли в состояние духовной лености, зависимости от страстей, что кроме осознания необходимости принудить себя к исполнению заповедей не имеют другого пути возвращения своего достоинства. Но когда нас придавит какая-либо физическая болезнь, разве мы не вынуждены терпеть и боль, и неудобства; разве желая исцеления мы не меняем свой образ жизни? Посмотрите на требования, которые мы должны исполнять ради исцеления от смерти, – разве они неисполнимы? Тем более, от нас ничего и не требуется, кроме как отсечения от себя того, что делает нас слабыми и больными; того, что лишает нас радости, свободы, мудрости и любви: любви к Богу в себе, любви себя в Боге.
Давайте, исходя из этого, спросим себя: что может быть естественнее пожелания нам любить небесного Отца всей своей душой? Если сердце исцеляется для любви освобождением от гордыни; то душа – очищением чувств от похоти телесной.
О любви к Богу разумением
Третьим условием исполнения заповеди любви к Богу является ЛЮБОВЬ БОГА ВСЕМ РАЗУМЕНИЕМ НАШИМ. Сказано: «…дух в человеке и дыхание Вседержителя даёт ему разумение» (Иов. 32:8). Когда сердце и душа встают на путь очищения себя от всего, что не позволяет проявляться в нашей жизни благодати, тогда и разум наш начинает обретать способность узнавать истинные основания собственной жизни и жизни творения.
Главная беда человека заключается в том, что сердце и разум отделены друг от друга, потому и не рождают должного: синергию преображения естества человеческого и природы творения. Господь говорит нам, что где двое-трое собираются во имя Его, там и присутствует Его сила. Это имеет прямое отношение к нашей внутренней жизни. Когда разум и сердце начинают действовать во имя любви к Богу, то и наполняются силой, неизмеримо превосходящей их обычные возможности. В этом случае и душа становится истинной царицей тела и окружающего мира.
По большому счёту, задача у разума только одна – познание того, что обеспечивает нам достижение бессмертия. Разум, действующий и в сугубо земной жизни, главные свои силы направляет на поиск средств исцеления человека от болезней и способов продления жизни. Ведь у того небольшого числа людей, которые находятся на вершине богатства, славы, власти нет только одного – бессмертия, а потому они не способны достичь, используя все свои возможности, счастья и удовлетворения от жизни. Если нет веры, то нет и надежды.
Истинная вера рождается в душе только в результате взаимодействия разума и сердца. Разум должен быть направлен не на оправдание того, что желает душа, поражённая похотью, а сердце – гордыней, он должен исследовать, познавать последствия принимаемых нами решений; причины болезней, бедствий и войн, поражающих жизни отдельных людей и человечества в целом. Делая это, наш разум неизбежно придёт к выводу о том, что всё происходящее в человеческом мире – производное от человеческого духа.
Общее состояние души определяет и происходящее с нами во внешнем мире. Разум, встающий на путь познания, неизбежно придёт к мысли о полной ответственности человека за свою жизнь, к тому, что нет ни одной причины, оправдывающей проявление им слабости. Ибо слабости и недостатки дают лишь поводы для обретения силы и достоинства.
Разум, честно исследующий собственные сердце, душу и тело, не может не понять: именно их гармоничное взаимодействие позволяет не только узнать, почувствовать, что несёт прямую угрозу жизни, но обрести силу, необходимую для её ликвидации. И, конечно же, от него никак не может ускользнуть смысл любви к Богу как силе личного совершенствования; как силе, освобождающей жизнь от смерти; как силе, проявляющей в мире его красоту. Разум не следует рассматривать только как способность человека к расчёту, исследованию оснований и выявлению причинно-следственных связей. Он не может проявить свою силу в полной мере без взаимодействия с совестью. Со-ВЕСТЬ – это изначальное знание о единстве всего сущего, о единстве человека и Бога; о любви как изначальной творческой силе.
Разумение – это совокупность знаний, приобретаемых в результате поиска смысла собственной жизни. Оно позволяет определять её истинные цели. В любом случае, если человек начинает размышлять о своём будущем, о том, что явилось причиной происходящего с ним прямо сейчас, он не сможет пройти мимо указаний на совесть, религиозное чувство.
Где нет разумения, там нет цели, а обретаемые знания никогда не станут мудростью. Разумение приводит нас к однозначному выводу: всё в жизни имеет свою причину, а если мы, познавая действительность, пойдём до конца, то неизбежно придём к выводу о наличии Первопричины. Нет ничего более разумного из сказанного по этому случаю, чем утверждение «В начале было Слово…», мы найти не сможем. Поэтому, определяя цели своей жизни, мы должны просить у Бога: «Дай мне уразуметь путь повелений Твоих…» (Пс. 118:27). Мало знать своё предназначение, но если нет разумения по поводу конкретных действий, можно никогда на этот путь и не встать. Все наши знания могут оказаться пустыми, если нет воли следовать им, а волю пробуждает постижение открываемых нами истин.
Господь непрерывно даёт нам наказы и знаки по поводу того, чего делать необходимо, а чего – не следует, но по причине нашего неразумения мы, слыша и видя их, поступаем как не слышащие и не видящие, что может привести к добру или злу. Поэтому даже чтение Святого Писания и по-настоящему мудрых книг ничего не может дать хорошего тому, кто это делает без разумения, без проявления полученных знаний жаром сердца, без попыток проявить силу слова в жизни собственной души. Знание становится мудростью тогда, когда оно становится частью опыта «внутреннего человека» – только тогда возникает сила, обеспечивающая и изменение внешних обстоятельств жизни.
Известно, что ни одно впечатление, получаемое нами, не исчезает из пространства души. Поэтому крайне важно непрестанно приобретать мудрость. То, что в нас не входит, не может и выйти. Если мы не разумеем того, что нам говорит Господь, то и сила Его не сможет проявляться в нас, а через нас – и в мире. «Не премудрость ли взывает? И не разум ли возвышает голос свой? Она становится на возвышенных местах, при дороге, на распутиях; Она взывает у ворот при входе в город, при входе в двери: “К вам, люди, взываю я, и к сынам человеческим голос мой”» (Пр. 8:1–4). Если мы ничего не желаем делать для восприятия посылаемых нам знаний, то совершаем глупую ошибку, «а глупые умирают от недостатка разума» (Пр. 10:21). Это для нас, для обретения нами мудрости говорится: «Сын мой! Словам моим внимай, и к речам моим приклони ухо твоё; да не отходят они от глаз твоих; храни их внутри сердца твоего: потому, что они жизнь для того, кто нашёл их, и здравие для всего тела его» (Пр. 4:20–22).
Тот, кто привык доверять науке, может найти подтверждение таким фактам: когда в нашем разуме и сердце накапливаются негативные сведения и ощущения, это приводит к расстройству здоровья. Поэтому знания и впечатления, получаемые нами из духовных высокохудожественных источников, без всякого сомнения, дают силу, позволяющую пережить неприятности, победить болезни. Подумайте, например, что мы получаем в результате приобщения к жизни Церкви. Разве там все наши чувства не раскрываются подобно окнам храма души, через которые её пространство наполняется благодатной силой любви.
Конечно же, Господь с нами разговаривает не только в Церкви или посредством Библии, но и через каждый цветок, которым мы любуемся, и через каждого человека, с которым имеем дело; и через болезнь, и через испытания, посылаемые нам. Красоту мира нужно чувствовать не только сердцем, но и своим разумением, тогда в нас проснётся и воля к тому, чтобы она присутствовала в нашей жизни. Что значит «любить Бога всем разумением своим»? Это – познавать правду бытия. А когда мы узнаем, что ложь, зло, несовершенство, грех, тьма, смерть не имеют основания в воле Божьей, а есть только её искажение, разве не поймём, что любовь к Нему – естественное состояние человека. Какой же нормальный человек может считать, что зло лучше добра, безобразное лучше прекрасного, а смерть лучше жизни?
О любви к ближнему
Без соблюдения данной заповеди невозможно проявление любви к себе. Ибо только открывая причины недоброго отношения к близким, мы и начинаем видеть свои грехи-промахи. Истинное лицо человека открывается в зеркале его отношений к находящимся рядом. Только научаясь любить других, мы сами становимся людьми, которых хотя бы можно выносить. Мы меньше всего знаем себя. Наши добрые и злые качества открываются нам в практике общения с окружающими. Главное для нас происходит в самом ближнем круге жизни. Зададим себе вопрос: легко ли с нами тем, кто рядом? Ответив на него честно, узнаем, что именно в нас скрываются многие из причин их печали и раздражения. Когда станем от них избавляться, тогда можно сказать, что начали исполнять и заповедь о любви к ближнему.
По мере узнавания себя растёт и уважение к окружающим. Есть такая поговорка: «Чем лучше узнаю собак, тем меньше люблю людей». Это потому, что мы не обращаем внимания на свои недостатки и всю ответственность за конфликты переносим на тех, с кем имеем дело. Даже если они и виноваты, когда возникает ссора, то правых нет. А причиной того, что близкие становятся дальними, является именно наша склонность к осуждению. Означают ли слова Христа «Не судите, да судимы не будете…», что не следует нам изменять в поведении близких то, что их губит? Вовсе нет! Призыв любить людей обозначает лишь, чтобы мы всем сердцем переживали происходящее с ними. Тогда сможем найти такие формы поддержки, помощи, исцеления, которые не только не будут отвергнуты ими, но и приняты, как свои.
Проще всего проявить любовь во внешней стороне жизни, то есть, отзываясь на просьбы о какой-либо помощи. Но дело в том, что любовь – это сила, в которой близкие нам люди нуждаются непрерывно, и она может быть проявлена разными путями. Вспомним, что мы просим в молитве Господней: «И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим». Разве большинство проблем, возникающих при взаимодействии с другими, не связано с представлением, что они чем-то нам обязаны, что должны поступать в соответствии с нашими ожиданиями? Даже если мы на самом деле знаем, что необходимо человеку предпринять для исправления ошибки или предотвращения опасности, при отсутствии у нас любви, не найдём такого способа передачи этого знания, при котором возникнет внутренняя потребность его применить.
Напротив, мы часто сталкиваемся с тем, что люди начинают действовать вопреки здравому смыслу только потому, что им навязывают то, к чему они, может быть, уже и сами готовы. Любовь же найдёт способ передачи в душу человека силы, которую он примет – не с благодарностью даже, а как свою. Этим любовь и удовлетворится.
По-настоящему любящее сердце не отделяет себя от того, на кого направляет свою силу, потому, конечно же, не ждёт ничего взамен. Смысл прощения нами долгов заключается в том, что мы перестаём считать других обязанными за проявленное к ним внимание, оказанную помощь. Особенно это касается прощения обид. Мы вообще не должны затаивать в себе никакого зла. Когда Христа спрашивали, не семь ли раз на дню нужно прощать людей, Он отвечал: «семьдесят раз по семь».
Лишь научившись отсекать то, что вызывает в нашей душе раздражение близкими, и сами станем давать им всё меньше поводов гневаться на нас. Слов нет, дело это трудное. Но если не проявлять усилий, обеспечивающих достижение мира во внутренней области жизни, то никогда не сможем вернуть себе способность любить. Чего желает любящий человек любимому? Того, чтобы он очистился от причин, делающих его несчастным? Подумаем, что, кроме любви, способно сделать нас по-настоящему свободными от зла? Ничего! Любящий всех человек не зависит ни от кого, ибо взамен ничего не ждёт. Если даруем свои силы ради Христа, то они не убудут в нас. Основной причиной обнуления энергии жизни является неумиротворённость нашего духа, ропот на людей, которых считаем неблагодарными, то есть должниками нашими.
Пока сами остаёмся в рабстве страстей, похоти и гордыни, до тех пор наши действия будут пробуждать в душах близких соответствующие им силы. Пока мы вольно или невольно настроены на самоутверждение, неизбежно будем сталкиваться с сопротивлением внешней среды и людей. Если любовь ищет основания, тогда наши благодеяния быстро могут превратить «ближнего» в «дальнего». А ищем мы благодарности только по причине отсутствия таковой у нас. По большому счёту, нам никто ничего не должен (речь при этом не идёт о товарно-денежных отношениях). Ведь если посмотреть «правде в глаза», то неизбежно увидим: всё, чем располагаем, либо создано трудом других людей, либо при их помощи. Когда заглянем в нашу жизнь ещё глубже, обязательно обратим внимание на то, что неоднократно были спасаемы от тяжёлых последствий наших поступков, от неминуемых поражений.
Это называется «чудом». Это уже есть действие любви к нам нашего небесного Отца. С нами всегда происходит не худшее из возможного. Мало того, несчастие, горе, болезни и прочее не приходят в жизнь просто так: без стука, без звонка. Только после того, как пропустим «мимо ушей» все предупреждения, с нами происходит то, что потом мы считаем незаслуженной карой.
В мире всё на самом деле устроено достаточно просто. Он для нас лично есть отражение происходящего в нашей внутренней жизни. Но пока пытаемся получить ответы на волнующие вопросы, исследуя своё неясное отражение, не обращая при этом внимания на оригинал, будем иметь о нём только смутные представления. Потому нам говорится о необходимости проявления любви к ближнему, что в результате её свет начнёт проявлять в нас то, от чего следует очиститься. Ведь желая придерживаться заповедей любви, мы неизбежно увидим, насколько трудно любить истинной любовью ближних; увидим и то, что причины недоброго к нам отношения лежат в нашем собственном сердце-разуме-душе.
Потому поймём: любовь, исцеляющая других от зла, может быть рождена только в душе человека, проявляющего волю, уничтожающую собственную склонность к злу, лжи, греху. Именно поэтому любовь есть сила, открывающая в себе, в ближнем, в мире красоту. Её дух делает нас по-настоящему свободными, то есть бессмертными.
Главное, что дарует проявляемая нами любовь – это смысл жизни. Мы перестаём искать вне себя могущее принести удовлетворение, удовольствие, наслаждение, потому отказываемся воспринимать людей как средство достижения всего, что требуют похоть и гордыня.
Любовь придаёт смысл и тому, что часто кажется её лишённым – обыденной жизни. Любовь обязывает нас непрерывно следить за происходящим в сердце и разуме. Она заставляет проявлять силу, избавляющую нас от того, что не позволяет совершенствоваться, а потому обеспечивает непрерывное наращивание мощи духа. Любовь указывает нам на необходимость труда на ниве своей души. Когда в нас просыпается дар Божий – талант, невозможно тратить зря тот самый бесценный дар – время жизни на земле. Наши способности будут оставаться скрытыми, дары тайными до тех пор, пока мы сами не начнём давать хотя бы немногое из того, что имеем прямо сейчас.
Любовь проявляется не как желание блага другому, но как его сотворение. Именно связанные с этим усилия помогают душе открываться восприятию благодати любви, очищающей сердце и разум, что и позволяет нам свободно – не как рабам, но как детям Божьим – проявлять любовь и к Господу, и друг к другу, то есть неукоснительно, по доброй воле исполнять главные заповеди нашей жизни.
(продолжение следует)
(обратно) (обратно)Надо ли уточнять, что каждый пишущий человек является первым редактором своего письма? Даже не будучи профессионалом и нимало не заботясь как о форме, так и о грамотности написанного. Главное – поведать свои мысли либо составить производственный отчет, а как?.. Тем не менее такой текст всё-таки проходит первоначальную редакцию – авторскую, зачастую «абы как».
Те же, кто приводит свои работы в порядок, и особенно – профессиональные литературные редакторы, не станут отрицать, что редактированию учатся, и притом – учатся всю жизнь.
В этом я убедилась как лицо, причастное к рассматриваемой теме, на собственном опыте. Вначале – активная учеба в школе: твердое запоминание правил, их применение на письме не только по школьной программе, но и в эпистолярном «жанре», который почти до конца прошлого века был основным средством общения на расстоянии. Последующая учёба на филологическом отделении историко-филологического факультета Казанского госуниверситета несколько заморочила голову углублённым изучением предмета, тем более что готовила я себя вообще для другой сферы деятельности. По окончании – сразу долгожданная интересная работа с лошадьми на Центральном московском ипподроме, учёба в школе наездников и во втором вузе, сельскохозяйственном.
Редактором же пришлось сделаться по необходимости, и вот почему. Лет пять-шесть на ипподроме имела так называемую общественную нагрузку: выпускала на листе ватмана стенную газету «Молодой наездник» – заметки мои (или кто-то соблаговолит подать), а рисунки Василия Соскова.
В середине 1970-х пришлось заняться серьёзной работой над объёмной рукописью «Тренинг и испытания рысаков», написанной кандидатами сельскохозяйственных наук. А закрутилось всё с того, что предложили работу в лаборатории тренинга ВНИИ коневодства, руководители которой как раз готовили сей труд к изданию. Разумеется, в сотрудники меня приняли, дабы поручить литературное и специальное редактирование, ну, а для исследования дали узкую тему: «Зависимость резвости рысаков от угла наклона передней стенки копыт». Я рисовала себе радужные картины будущего: «О, тренинг лошадей!.. Какие перспективы!» Ходила по «опытным» конюшням, измеряла эти углы по составленному списку лошадей, сопоставляла «градусы» с результатами испытаний на бегах (к слову, «угловых» закономерностей для науки обнаружилось недостаточно). Конечно, плотно была усажена за читку и правку «трудов праведных» руководства, которое было несказанно радо моим университетским «русскому и литературе» в сочетании с десятилетней практикой езды в беговой качалке и верхом, а также заочной учёбой на зоотехника. Правок в содержании рукописи оказалось неожиданно много – чему способствовали филологические и специальные коневодческие знания, навыки. До внесения исправлений в окончательный вариант шло подробное обсуждение их с «генеральным» автором – заведующим лабораторией тренинга Г. Г. Карлсеном и его соавторами.
Многое дала мне работа в журнале «Коневодство и конный спорт» (1977–1984). Влилась в журналистский корпус по приглашению главного редактора Евгения Валентиновича Кожевникова, посулившего мне как корреспонденту командировки по стране – для освещения работы коневодческих хозяйств, крупных соревнований, а также привлечения «на страницы» выдающихся коневодов, тренеров, наездников, жокеев, чтобы делиться с читателями профессиональным опытом. Как было не клюнуть!
И ведь всё это удалось. Даже работа в пресс-центре КСК (конноспортивного комплекса) «Битца» на XXII Олимпийских играх 1980-го с опубликованием в СМИ лучших результатов по трём классическим видам конного спорта, в которых участвовали спортсмены из Австрии, Болгарии, Италии, Польши, Румынии, СССР, а также Индии, Мексики, Гватемалы.
Но должность-то у меня была не корреспондентская, а редакторская. (Любопытно, что весь журнальный коллектив, шесть человек, – редакторы! Разница – в определяющем слове: главный редактор; заместитель главного редактора; старший редактор; редактор отдела; младший редактор, а также в зарплате, объёме и сложности выполняемой работы.)
Журнал заказывал тематические и специализированные статьи «с мест»: руководству республик, краёв, областей, министрам сельского хозяйства, конникам, учёным из коневодческой отрасли – и всё шедшее в номер требовало редактирования. Главным моим принципом было: не навредить, не испортить полученное на правку! Из огромной любви к лошадям и конному делу удавалось превращать авторские материалы, нередко выглядевшие как сухой документальный отчёт, в публикации с «изюминкой». Ответом служили благодарные отзывы и письма от авторов и подписчиков журнала (тираж был 40–60 тыс. экз.) за легко читаемые статьи.
Опорой в закреплённых за мной тематических разделах – «Вести с мест», «Породы лошадей», «Генетика», «Разведение и селекция», «Тренинг» – опять-таки служили знания, полученные в двух вузах, а также опыт работы на ипподромах, навыки в конном деле.
От журнала направили учиться на вечерние курсы редакторов при Московском полиграфическом институте (для сведения современникам: на сегодня, после ряда преобразований, это Высшая школа печати и медиаиндустрии (ВШПиМ) в составе Московского политехнического университета). Так что профессионализма прибавлялось.
И по сей день практика редактирования не иссякает – на собственных ли опусах либо на произведениях обращающихся с просьбами авторов, но всегда – практика, постоянно обучающая чему-то новому.
Докой себя в этом деле не считаю. Бывает, приходится покопаться в справочном материале, освежить в памяти некоторые правила правописания, ознакомиться с новшествами в них.
Но давно уже, читая даже не рукопись, а готовую книгу, статью, документ, письмо, автоматически отмечаю нюансы построения текста, будто занимаюсь вычиткой. Таков он, прочно засевший навык, а по-научному – динамический стереотип…
Вот поэтому, имея за плечами редакторскую практику, о которой намеренно рассказала выше, приняла предложение Ирины Владимировны Калус поделиться своим опытом с читателями журнала «Парус». Для слаженности изложения пользуюсь нумерацией пунктов, порядок которых вовсе не говорит о чём-то превалирующем в рассматриваемой теме правки текстов.
I. Знание того, чем занимаешься, плюс опыт!
1. Внимательное прочтение – неторопливо, от абзаца к абзацу. Зачастую приходится и перечитывать, чтобы вникнуть в смысл. Смысл нередко определяет нужные исправления в, казалось бы, безупречном письменном изложении; при этом необходимо обращать особое внимание на порядок слов, пунктуацию и стиль.
2. В орфографии меня нередко сбивает с толку неправомерная, по моему твёрдому убеждению, отмена буквы «ё». Порой перечитываешь несколько раз не только слово с упрямо упраздняемой буквой, но всё предложение с этим словом, чтобы понять то и другое в единстве.
Недавний пример – со словами «все» и «несовершенное» – встретился у Л. И. Бородина в автобиографической повести «Без выбора» (Собр. соч., 2013, т. 6, С. 231; привожу разбираемую мной часть предложения в подлиннике): «…Но как не бывает ухода без возврата, только возврат этот совершается как бы спиной к реальности, а тоскующими глазами все туда же – в несовершенное, несостоявшееся, а иногда и разоблаченное и обличенное в пустомыслии “романтическом”, за которым, как оказывается, с самого начала не числилось никакого содержания вообще, кроме, как бы сказал экзистенциалист, пустой интенции души…». В данном случае прочтение двух этих слов в транскрипции с «е» или «ё» меняет смысловой акцент контекста: все или всё?! несовершенное или несовершённое?! Я здесь прочитываю оба слова через «ё» и, редактируя, обязательно поставила бы эту букву, а не «е». (Употреблённые далее в контексте слова «разоблаченное» и «обличенное» не имеют двойственности, поэтому и не вызывают вопросов: произношение здесь только через «ё», а написание – как принято сегодня.)
Лично я вообще пишу «ё» почти всегда, «по старинке», а уж тем паче в тех случаях, если слово при лишении его этой буквы, по озвучивании через «е» и «ё», имеет при «ё» своё самостоятельное – и только такое – значение в конкретном контексте.
Не приемлю написание через «е» – при востребованной необходимости «ё» – фамилий-имён-отчеств людей, имён собственных, а также кличек или наименований видов и разновидностей животных, птиц (например, ёж, мышь-полёвка, клёст…). Нередко теперь не увидишь «ё» в фамилиях (даже если эта буква значится по паспорту!) в текстах, библиографических списках авторов и пр. А ведь написанные через «е» или «ё» – это совершенно разные фамилии!
Не приемлю искажений в названиях населённых пунктов: так, в Ростовском районе Ярославской области есть село Чёпорово – написание согласно произношению местных жителей и традиционной орфографии, а в газетах его упрямо именуют Чепорово и даже с грубой ошибкой: Чопорово. То же – в названиях предприятий и т. п., заведомо несущих в себе букву «ё».
А в поэзии многие авторы и вовсе рифмуют слова с ясно произносимыми «е» или «ё» без означивания этой замечательной буквы «ё». А рифмуется ли, к примеру: «…весёлое – и смелое»? Однако при написании без «ё»: «…веселое – и смелое», очевидно, рифмуется… (?!)
У моего поколения крепок динамический стереотип на правильное (точное) произношение буквенно искажённых ныне слов, поэтому заминки с произношением и пониманием редки, а вот юношеству, особенно детям, обучаемым чтению, обеспечена неустойчивость восприятия и речевые неправильности…
3. Бич многих авторов – повтор одних и тех же (или однокоренных) слов, словесных оборотов. Бывает, что в абзаце из пяти-шести строк одно и то же слово повторяется три-четыре раза, чего автор не видит…
Считаю допустимым близкий повтор слов лишь в таких (или подобных) случаях: а) в прозе, поэзии – как художественный приём, усиливающий значимость сказанного, эмоциональность, экспрессию повествования; б) при цитировании опубликованных произведений или отрывков из них: стихотворений, прозы, официального текста и т. п.
4. Очень распространенная ошибка в пунктуации – невыделение или только одностороннее выделение необходимыми знаками препинания причастных и деепричастных оборотов, вводных слов и словосочетаний: не взяты с обеих сторон в запятые либо тире. Обычно это ошибка невнимательности; но и – недружба с правилами пунктуации тоже. При этом надо помнить, что деепричастия употребляются в некоторых случаях и в качестве наречий, а союз типа «однако» в значении «но» может оказаться в контексте и вводным словом… В таких случаях знаки препинания при наречии излишни, а вводное слово необходимо обособить.
5. Очень длинные предложения, если они информационные, а не построены для усиления экспрессии и накала напряжения, лучше всего разделять на короткие знаком «точка». Но можно и «;» («точка с запятой»). Короткие предложения или разделённую на самостоятельные отрезки длинную фразу и читать быстрее, и понимать легче.
6. а) Нередко встречается неправильное составление предложений (следует отличать от намеренного приёма – инверсии). А ведь необходимо главную мысль, заключенную в нескольких словах или слове, оттенять, а значит – поставить эти слова (слово) в начале, во главе предложения!
б) Однако очень важно не нарушить замысел автора или его стиль: в том случае, если он, автор, склонен по контексту к инверсии и выбрал такой стиль написания за основу, то это – оригинальное авторское «я» – надо сохранять! В таких случаях правку следует вносить только при абсурдности построения предложений или явной бессмыслице.
II. Цифры.
1. Обязательна сверка редактором указанных в тексте дат и событий, количественных соотношений. Этому золотому правилу научил меня главный редактор журнала «Коневодство и конный спорт» Е. В. Кожевников ещё в 1970-х, и я очень благодарна ему по сей день.
2. В цифрах бывают порой просто описки (не ошибки даже). Но они не менее досадны. Так, в моей книге «Всё о лошади», по описке и невнимательности, указано количество лошадей в России на один ноль больше. И эта описка с 2002 года так и «кочует» с переизданиями книги. Обращалась в издательство с просьбой исправить случайную неточность, но пока, увы…
3. Обнаружить соотношение и сопоставление в «перевесе» того или иного факта, фактора и т. п. для значимости текста – признак профессионализма редактора. Выбор редактором оптимального варианта правки текста влияет в конечном результате на «балл» компетенции автора. Например, автор написал, что был занят такой-то работой восемь лет, а по сути – идёт уже девятый год его работы. Поскольку девять больше восьми, то и значимость девятого года более впечатляет, чем восемь лет, поэтому имеет смысл выбрать цифру более вескую.
4. Редактору доступно устранять текстовые «крены», уравновешивать содержательность и логику авторского контекста.
5. Если в тексте приведены элементарные расчёты, то при редактировании надо пересчитывать их для сверки. Когда очень много расчётов, и тем более усложнённых, то – хотя бы выборочно. Потому что скорее описки, чем ошибки в таких расчётах не редкость. Если редактор их выявляет, автору предлагается провести полный «перерасчёт» своих данных.
6. Что касается технических и специальных изданий (кроме коневодческих), то их в моём «наборе» литературного редактирования не было и работать с ними не приходилось до недавнего времени. Но пришлось выступить в качестве научного редактора (включая и литературную правку) переводной рукописи, ставшей после обработки книгой: Крессе Вольфганг. «Лошади. Содержание, уход и лечение». Пер. с немецкого. – М.: Аквариум, 2000. – 318 с.
А вот за последние четыре года отредактировала шесть книг ростовского автора С. А. Мальцева о колоколах и колокольнях, колокольных звонах, их истории и современности, также – о колокололитейном деле, звонарном искусстве. Всё – при содействии автора, сверках-проверках с разъяснением мне незнакомого предмета, с экскурсиями на колокольни, наблюдением за работой звонарей, прослушиванием звонов.
Так что редакторская работа – не сухая кабинетная «пыль», а живое общение, интересные наблюдения и новые познания.
III. Логика повествования и изложения.
Она прослеживается, образно говоря, по всем направлениям. Смотрю вдоль текста (сверху вниз и снизу вверх), а также «поперёк» – построчно и… по диагонали, в прямом смысле, как внимательно читая, так и ещё несколько раз бегло – только глазами. Кстати, при таком беглом просмотре, бывает, нахожу грамматические ошибки, не замеченные при внимательном чтении. Парадокс или казус?
IV. Уважение к автору, его замыслу, стилю означает: «сохранять» автора, стараясь делать минимальную правку – в унисон авторскому видению. Если, конечно, написанное им – не полный бред.
Впрочем, абсурдное встречалось редко. Но «слабые» рукописи (как в грамматическом плане, так и в тематическом, профессиональном) – попадались. В таких случаях на полях приходится приписывать объяснения поправок, напоминать правила, предлагать углубить или расширить тему и зачастую вместе с автором разбирать и разъяснять ему хотя бы какую-то «показательную» часть его рукописи. Если встреча с автором невозможна, то обязательна отсылка ему выправленной рукописи – на сверку.
V. Обращать внимание на кажущееся второстепенным:
а) сноски, б) пояснения, в) цитаты (правильная дословная и даже «побуквенная» запись текста с соответствующим оформлением и всеми необходимыми условиями цитирования – кавычками, ссылками, указанием автора и источника), г) примечания, д) замечания, е) библиография и т. д.
Если неправильности идут сплошняком, то акцентирую внимание автора на примере исправления отрывка из контекста, т. е. даю письменный образец, как нужно то или иное – подобное — отображать графически. Этот ход и автора научит мыслить, работать не слепо, и редактора освободит от лишней, чисто механической правки всего текста.
VI. Единство правки следует соблюдать во всей рукописи:
1) в прямой речи – либо через тире, либо брать в кавычки;
2) единство мер измерения и единая форма их записи;
3) аналогичность формы однородных таблиц и порядок записей в них;
4) для лучшей ориентации читателя в тексте (или в отдельных его отрезках) стараюсь блюсти порядок: а) алфавитный, б) хронологический или, при необходимости, – по убывающей или возрастающей шкале, по значимости чего-либо и т. д. и т. п., предлагаю использовать такой подход авторам, на что они обычно охотно откликаются;
5) следует выдерживать единство (или гармонию) в стилевой общности как отдельной статьи, так и книги – в предисловии, аннотации, главах, разделах, заключении…
VII. Указанные I–VI пункты можно дополнить, если речь пойдёт о поэзии:
1. Принцип единства формы и содержания особенно применим, на мой взгляд, при редактировании поэтических произведений. Он означает, что по возможности нужно обязательно сохранять авторскую индивидуальность: построение строф, форму предложений (строк), знаки препинания, особенности языка, присутствие местных говоров…
Некорректно было бы вносить поправки, меняющие авторские акценты, в содержание или замысел. Но если это необходимо, то обязательно – только по согласованию с автором.
Правомерно возмущение автора, когда редактор самовольно вносит свою правку в подлинник и отправляет в печать. Свидетелем таких нелепостей, которые приводили «потерпевших» буквально в бешенство, даже к сердечным приступам с угрозой для жизни, к разрыву отношений с «посягнувшими», мне приходилось быть неоднократно через газетные ли публикации, в альманахах и просто в советах «профи»…
2. По мере своих сил стараюсь помочь автору подыскать необходимые рифмы, сохранить ритм и т. д.
3. Если автор распределил стихи по тематическим разделам, то проверяю их соответствие темам. А с произведением многотемным поступаю по превалирующей в нём тематике – конечно, согласовав с автором.
4. Оговариваем с автором, будет ли он размещать свои стихотворения так, как это принято в поэтических сборниках: каждое – с новой страницы, или для экономии места – в подбор, чтобы при вёрстке не было вопросов.
5. Обязательно использую букву «ё» во всех надлежащих случаях стихотворного текста. Во всех!
6. Ещё раз: все поправки, изменения (если в них есть необходимость) обязательно довожу до автора и согласую с ним. Это касается редактирования и стихотворений, и прозы, включая публицистику.
VIII. Если возникают вопросы (хоть один!) при чтении текста и правке (у редактора к автору) или после неё (у автора к редактору), то все такие вопросы обязательно надо снимать, решать… Недоработок и невыясненных вопросов не должно оставаться.
IX. Не уверен в себе, своих знаниях – убедись, проанализируй! Обратись к автору за разъяснением написанного, справься в первоисточниках: архивах, словарях, учебниках, иной литературе и т. п.; полезно пообщаться с очевидцами описываемых событий.
X. Обязательное сопоставление приводимых в тексте фактов! Потому что нередко бывают расхождения, нестыковки не только по времени или месту действия, но и по сути. В одном и том же тексте – информационном газетном или литературно-художественном – встречаются даже произвольные авторские изменения, например: названий населённых пунктов, имён-фамилий персонажей, чему невозможно криво не усмехнуться: забывчивость, невнимательность, небрежность автора?! Был персонаж по имени, положим, Василий Николаев – и вдруг он становится Николаем Васильевым…
Особенно важна фактография в документалистике, информационных материалах, как и правописание фамилий, имён и отчеств людей, географических названий, соотнесённость места и времени и т. д.
Недавно в одной из газет прочла заметку о презентации вышедшей исторической книги о Ярославле известным издателем М. А. Нянковским, которого корреспондент назвал Михаилом Миньковским… Очевидно – фамилия была записана на слух и не перепроверена. Здесь – недоработка и редактора, и корректора.
XI. Согласование исправлений (всех!) с автором. Уже было сказано, но повторю ещё раз, вынося отдельным пунктом, поскольку это очень важно как для достоверности глубинной сущности работы, так и во избежание конфликтов автор–редактор.
XII. Тщательность правки! По-моему, это очевидно, как «Семь раз отмерь, один раз отрежь»…
Полагаю, надо отметить и факт участия компьютера в поддержании уровня грамотности. И хотя искусственный интеллект порой оказывает нужную поддержку (даже тем, что акцентирует цветными подчеркиваниями внимание на отдельных словах, фразах, отрывках текста), тем не менее его обязательно нужно проверять и контролировать, потому что не со всеми словами и словосочетаниями этот робот-интеллектуал «накоротке».
Итак, в своей невеликой заметке я наглядно попыталась показать, что особых секретов и хитростей в редакторском деле нет. Знание предмета, внимательность, желание сделать работу хорошо, уважение к автору и «непорча» его творений – вот основные «киты» редакторской премудрости.
27.03–4.04.2019
P.S. Спустя три-четыре дня после написания советов по литературному редактированию я глянула как бы «со стороны» на свои книги и газетно-журнальные публикации… А причиной стал некий текст с характерной для сегодняшнего времени путаницей употребления знаков «дефис» и «тире» (короткая чёрточка и длинная чёрточка, т. е. «-» и «—»). Эту проблему я не затрагивала выше. Отчего же нынешняя путаница? Оттого, что на клавиатуре компьютеров и ноутбуков знак «-», дефис, отображён, а знака «—», тире, нет. Однако его можно при желании найти!
Мой приём таков. После слова или буквы, за которыми следует поставить тире, я вбиваю на расстоянии одного пробела дефис. Далее, пробелы – непременно всегда одинарные! Это правило действует и после знаков препинания – точек, восклицательного или вопросительного знаков, скобок, но зачастую не действует после запятой, двоеточия, точки с запятой, кавычек. В «недействующих» случаях (в том числе в прямой речи с красной строки) я ставлю любую букву, затем идут пробел с дефисом, снова пробел и любая буква с последующим нажатием на клавишу пробела… Ненужное стираю, а тире остаётся, и продолжаю набор текста.
Некоторые мои знакомые пользуются другими – своими – приёмами в проставлении тире.
Но как же много авторов, включая журналистов, да и тех, кто правит (исправляет) рукописи, – по незнанию, лени, «на авось» или «так сойдёт», не утруждают себя поиском обозначения «тире» для правильной графики… Зато дефису – простор! Встречаются отчаянные авторы, на полном серьёзе изображающие знак «тире» двумя дефисами рядышком, вот так: «–».
И ещё одно очень занятное наблюдение: кто умеет ставить по клавиатуре тире, тот нередко употребляет его на исконных местах дефиса! Вот ведь куча мала какая немалая…
Для грамотного редактирования: не игнорировать правильное употребление и чёткое написание тире и дефиса, не смешивать их и не перемешивать в куче! Это некрасиво графически; знаковая галиматья раздражает при чтении, отвлекает от основной мысли, темы. Кроме того, небрежность, нежелание найти в управлении клавиатурой нужный знак, а именно – тире, приведёт к ещё большему ослаблению грамотной письменности.
И последнее, на чём необходимо задержать внимание. При издании книг на средства автора стало очень распространённым авторское редактирование. За многие годы убедилась, что себя править труднее, ибо глаз «замыливается» – не видишь некоторых своих ошибок, описок и прочих погрешностей. Например, прочитываешь текст так, как много раз уже слышал это от себя, и притом словами, отложенными в памяти, в подсознании, в собственном зрительном восприятии правильного написания. А на деле – тут рука «не так» взяла, клавиша дважды скакнула или невольный пробел оказался и т. п. Вот и появляется описка, либо механическая ошибка (чаще всего в орфографии). У тебя же в голове сидит собственная «складная» картинка, её-то и видишь, бегло читая знакомый текст.
Поэтому желательно свои труды отдавать на правку знающему человеку, компетентному редактору. Но обязательно прочитывать после него, соглашаясь или нет с его исправлениями. Так, бывало прежде, что редакторы в моих текстах убирали мои ошибки, но… вносили свои. После таких казусов я взяла за правило: редактирую сама, потому что за свои ошибки и отвечаю сама. Но если краснеть приходится поневоле не за своё – это не годится…
Моими редакторами давно стали читатели – близкие и друзья, ещё до издания ознакомившиеся с рукописями. Выслушиваю их замечания, мысли, и на этой основе строю свои выводы и правку.
Окончательные макеты обычно предоставляют на вычитку автору – обязательно нужно найти время на это и сосредоточенно прочесть «от корки до корки»!
Если в издательстве редактирование обязательно, то автору не нужно пускать дело на самотёк и тут, а непременно следует внимательно вникнуть в окончательный вариант макета (в журнале это называлось сверкой) и не оставлять безответными повисающие в воздухе вопросы. Игнорировать автора редактор не вправе.
Сколько проходит ошибок в уже, казалось бы, отредактированном тексте… В том числе – из-за сбоев «машины»: то знаки препинания «уйдут в слова», т. е. затеряются среди букв (было в одной из моих книг такое – точки и запятые как будто исчезли, но обнаружились рядом в словах!), то опечатка («очепятка») или досадный пропуск буквы. Конечно, и при этом текст-то прочесть и понять можно, но… безупречность, шарм исчезают со страниц. Вот где непременно вспомнишь строку Николая Заболоцкого: «Не позволяй душе лениться!»…
С уважением к авторам, читателям,
8 апреля 2019 г.
(обратно) (обратно)О гордости
Величайший знаток глубин человеческого духа преп. Исаак Сирин в своем 41-м слове говорит: «Восчувствовавший свой грех выше того, кто молитвою своею воскрешает мертвых; кто сподобился видеть самого себя, тот выше сподобившегося видеть Ангелов».
Вот к этому познанию самого себя и ведет рассмотрение вопроса, который мы поставили в заголовке.
И гордость, и самолюбие, и тщеславие, сюда можно прибавить – высокомерие, надменность, чванство, – всё это разные виды одного основного явления – «обращенности на себя», – оставим его как общий термин, покрывающий все вышеперечисленные термины. Из всех этих слов наиболее твердым смыслом отличаются два: тщеславие и гордость; они, по «Лествице»*, как отрок и муж, как зерно и хлеб, начало и конец.
*«Лествица» (со старославянского – лестница) – сочинение Иоанна Лествичника (конец VI–VII вв.), игумена Синайского монастыря, состоящее из 30 глав, повествующих о 30 ступенях добродетелей, по которым христианин должен восходить к духовному совершенству.
Симптомы тщеславия, этого начального греха: нетерпение упреков, жажда похвал, искание легких путей, непрерывное ориентирование на других – что они скажут? как это покажется? что подумают? «Тщеславие издали видит приближающегося зрителя и гневливых делает ласковыми, легкомысленных – серьезными, рассеянных – сосредоточенными, обжорливых – воздержанными и т.д.» – все это, пока есть зрители.
Детская и юношеская застенчивость часто не что иное, как то же скрытое самолюбие и тщеславие.
Той же ориентировкой на зрителя объясняется грех самооправдания, который часто вкрадывается незаметно даже в нашу исповедь: «грешен как и все», – «только мелкие грехи – никого не убил, не украл». В дневниках графини С.А. Толстой есть такое характерное место: «И то, что я не умела воспитать детей (вышедши замуж девочкой и запертая на 18 лет в деревне), меня часто мучает». Главная покаянная фраза совершенно отменяется самооправданием в скобках.
Бес тщеславия радуется, говорит преп. Иоанн Лествичник, видя умножение наших добродетелей: чем больше у нас успехов, тем больше пищи для тщеславия. «Когда я храню пост, я тщеславлюсь; когда же, для утаения подвига моего, скрываю его – тщеславлюсь о своем благоразумии. Если я красиво одеваюсь, я тщеславлюсь, а переодевшись в худую одежду, тщеславлюсь еще больше. Говорить ли стану – тщеславием обладаюсь; соблюдаю молчание – паки оному предаюсь. Куда сие терние ни поверни, все станет оно вверх своими спицами».
Ядовитую сущность тщеславия хорошо знал Лев Толстой. В своих ранних дневниках он жестоко обличает себя за тщеславие. В одном из дневников 50-х годов он горько жалуется, что стоит появиться в его душе доброму чувству, непосредственному душевному движению, как сейчас же появляется оглядка на себя, тщеславное ощупывание себя, и вот – драгоценнейшие движения души исчезают, тают, как снег на солнце. Тают, значит, умирают; значит – благодаря тщеславию – умирает лучшее, что есть в вас, значит, – мы убиваем себя тщеславием; реальную, простую, добрую жизнь заменяем призраками. Тщеславный стремится к смерти и ее получает.
«Я редко видел, – пишет один из современных писателей, – чтобы великая немая радость страдания проходила далями человеческих душ, не сопровождаемая своим отвратительным спутником – суетным, болтливым кокетством (тщеславием). В чем сущность кокетства? По-моему, в неспособности к бытию. Кокетливые люди – люди, в сущности, не существующие, ибо бытие свое они сами приравнивают к мнению о них других людей. Испытывая величайшие страдания, кокетливые люди органически стремятся к тому, чтобы показать их другим, ибо посторонний взгляд для них то же, что огни рампы для театральных декораций» (Степун, «Николай Переслегин», стр. 24).
Усилившееся тщеславие рождает гордость.
Гордость есть крайняя самоуверенность, с отвержением всего, что не мое, источник гнева, жестокости и злобы, отказ от Божией помощи, «демонская твердыня». Она – «медная стена» между нами и Богом (Авва Пимен); она – вражда к Богу, начало всякого греха, она – во всяком грехе. Ведь всякий грех есть вольная отдача себя своей страсти, сознательное попрание Божьего закона, дерзость против Бога, хотя «гордости подверженный как раз имеет крайнюю нужду в Боге, ибо люди спасти такого не могут». («Леств.»).
Откуда же берется эта страсть? Как она начинается? Чем питается? Какие степени проходит в своем развитии? По каким признакам можно узнать ее?
Последнее особенно важно, так как гордый обычно не видит своего греха. Некий разумный старец увещал на душу одного брата, чтобы тот не гордился: а тот, ослепленный умом своим, отвечал ему: «Прости меня, отче, во мне нет гордости». Мудрый старец ему ответил: «да чем же ты, чадо, мог лучше доказать свою гордость, как не этим ответом!»
Во всяком случае, если человеку трудно просить прощения, если он обидчив и мнителен, если помнит зло и осуждает других, то это всё – несомненно признаки гордости.
Об этом прекрасно пишет Симеон Новый Богослов: «Кто, будучи бесчестим или досаждаем, сильно болеет от этого сердцем, о том человеке ведомо да будет, что он носит древнего змия (гордость) в недрах своих. Если он станет молча переносить обиды, то сделает змия этого немощным и расслабленным. А если будет противоречить с горечью и говорить с дерзостью, то придаст силы змию изливать яд в сердце его и немилосердно пожирать внутренности его».
В «Слове на язычников» Св. Афанасия Великого есть такое место: «Люди впали в самовожделение, предпочтя собственное созерцанию божественному» (Творения, т.1, стр. 8, М., изд. 1851 г.). В этом кратком определении вскрыта самая сущность гордости: человек, для которого доселе центром и предметом вожделения был Бог, отвернулся от Него, «впал в самовожделение», восхотел и возлюбил себя больше Бога, предпочел божественному созерцанию – созерцание самого себя.
В нашей жизни это обращение к «самосозерцанию» и «самовожделению» сделалось нашей природой и проявляется хотя бы в виде могучего инстинкта самосохранения, как в телесной, так и в душевной нашей жизни.
Как злокачественная опухоль часто начинается с ушиба или продолжительного раздражения определенного места, так и болезнь гордости часто начинается или от внезапного потрясения души (например, большим горем), или от продолжительного личного самочувствия вследствие, например, успеха, удачи, постоянного упражнения своего таланта.
Часто это – так называемый «темпераментный» человек, «увлекающийся», «страстный», талантливый. Это – своего рода извергающийся гейзер, своей непрерывной активностью мешающий и Богу, и людям подойти к нему. Он полон, поглощен, упоен собой. Он ничего не видит и не чувствует, кроме своего горения, таланта, которым наслаждается, от которого получает полное счастье и удовлетворение. Едва ли можно сделать что-нибудь с такими людьми, пока они сами не выдохнутся, пока вулкан не погаснет. В этом опасность всякой одаренности, всякого таланта. Эти качества должны быть уравновешены полной, глубокой духовностью.
В случаях обратных, в переживаниях горя – тот же результат: человек «поглощен» своим горем, окружающий мир тускнеет и меркнет в его глазах; он ни о чем не может ни думать, ни говорить, кроме как о своем горе; он живет им, он держится за него, в конце концов, как за единственное, что у него осталось, как за единственный смысл своей жизни. Ведь есть же люди, «которые в самом чувстве собственного унижения посягнули отыскать наслаждение» (Достоевский, «Записки из подполья»).
Часто эта обращенность на себя развивается у людей тихих, покорных, молчаливых, у которых с детства подавлялась их личная жизнь, и эта «подавленная субъективность порождает, как компенсацию, эгоцентрическую тенденцию (Юнг, «Психологические типы»), в самых разнообразных проявлениях: обидчивость, мнительность, кокетство, желание обратить на себя внимание даже поддерживанием и раздуванием дурных о себе слухов, наконец, даже в виде прямых психозов характера, навязчивых идей, манией преследования или манией величия (Поприщин у Гоголя).
Итак, сосредоточенность на себе уводит человека от мира и от Бога; он, так сказать, отщепляется от общего ствола мироздания и обращается в стружку, завитую вокруг пустого места.
Попробуем наметить главные этапы развития гордости от легкого самодовольства до крайнего душевного омрачения и полной гибели.
Вначале это только занятость собой, почти нормальная, сопровождаемая хорошим настроением, переходящим часто в легкомыслие. Человек доволен собой, часто хохочет, посвистывает, напевает, прищелкивает пальцами. Любит казаться оригинальным, поражать парадоксами, острить; проявляет особые вкусы, капризен в еде. Охотно дает советы и вмешивается по-дружески в чужие дела; невольно обнаруживает свой исключительный интерес к себе такими фразами (перебивая чужую речь): «нет, что я вам расскажу», или «нет, я знаю лучше случай», или «у меня обыкновение…», или «я придерживаюсь правила…», «я имею привычку предпочитать» (у Тургенева).
Говоря о чужом горе, бессознательно говорят о себе: «Я так была потрясена, до сих пор не могу прийти в себя». Одновременно огромная зависимость от чужого одобрения, в зависимости от которого человек то внезапно расцветает, то вянет и «скисает». Но в общем, в этой стадии настроение остается светлым. Этот вид эгоцентризма очень свойственен юности, хотя встречается и в зрелом возрасте.
Счастье человеку, если на этой стадии встретят его серьезные заботы, особенно о других (женитьба, семья), работа, труд. Или пленит его религиозный путь, и он, привлеченный красотой духовного подвига, увидит свою нищету и убожество и возжелает благодатной помощи. Если этого не случится, болезнь развивается дальше.
Является искренняя уверенность в своем превосходстве. Часто это выражается в неудержимом многословии. Ведь что такое болтливость, как, с одной стороны, отсутствие скромности, а с другой – самоуслаждение примитивным процессом самообнаружения. Эгоистическая природа многословия ничуть не уменьшается от того, что это многословие иногда на серьезную тему: гордый человек может толковать о смирении и молчании, прославлять пост, дебатировать вопрос – что выше: добрые дела или молитва.
Уверенность в себе быстро переходит в страсть командования; он посягает на чужую волю (не вынося ни малейшего посягания на свою), распоряжается чужим вниманием, временем, силами, становится нагл и нахален. Свое дело – важно, чужое – пустяки. Он берется за все, во все вмешивается.
На этой стадии настроение гордого портится. В своей агрессивности он, естественно, встречает противодействие и отпор; является раздражительность, упрямство, сварливость; он убежден, что его никто не понимает, даже его духовник; столкновения с «миром» обостряются, и гордец окончательно делает выбор: «я» против людей, но еще не против Бога.
Душа становится темной и холодной, в ней поселяется надменность, презрение, злоба, ненависть. Помрачается ум, различение добра и зла делается спутанным, так как оно заменяется различением «моего» и «не моего». Он выходит из всякого повиновения, невыносим во всяком обществе; его цель – вести свою линию, посрамить, поразить других; он жадно ищет известности, хотя бы скандальной, мстя этим миру за непризнание и беря у него реванш. Если он монах, то бросает монастырь, где ему все невыносимо, и ищет собственных путей. Иногда эта сила самоутверждения направлена на материальное стяжание, карьеру, общественную и политическую деятельность, иногда, если есть талант – на творчество, и тут гордец может иметь, благодаря своему напору, некоторые победы. На этой же почве создаются расколы и ереси.
Наконец, на последней ступеньке, человек разрывает и с Богом. Если раньше он делал грех из озорства и бунта, то теперь разрешает себе все: грех его не мучит, он делается его привычкой; если в этой стадии ему может быть легко, то ему легко с диаволом и на темных путях. Состояние души мрачное, беспросветное, одиночество полное, но вместе с тем искреннее убеждение в правоте своего пути и чувство полной безопасности, в то время как черные крылья мчат его к гибели.
Собственно говоря, такое состояние мало чем отличается от помешательства.
Гордый – и в этой жизни пребывает в состоянии полной изоляции (тьма кромешная). Посмотреть, как он беседует, спорит: он или вовсе не слышит того, что ему говорят, или слышит только то, что совпадает с его взглядами; если же ему говорят что-либо, несогласное с его мнениями, он злится, как от личной обиды, издевается и яростно отрицает. В окружающих он видит только те свойства, которые он сам им навязал, так что даже в похвалах своих он остается гордым, в себе замкнутым, непроницаемым для объективного.
Характерно, что наиболее распространенные формы душевной болезни – мания величия и мания преследования – прямо вытекают из «повышенного самоощущения» и совершенно немыслимы для смиренных, простых, забывающих себя людей. Ведь и психиатры считают, что к душевной болезни (паранойя) ведут, главным образом, преувеличенное чувство собственной личности, враждебное отношение к людям, потеря нормальной способности приспособления, извращенность суждений. Классический параноик никогда не критикует себя, он всегда прав в своих глазах и остро недоволен окружающими людьми и условиями своей жизни.
Вот где выясняется глубина определения преп. Иоанна Лествичника: «Гордость есть крайнее души убожество». Гордый терпит поражение на всех фронтах.
Психологически – тоска, мрак, бесплодие.
Морально – одиночество, иссякание любви, злоба.
С богословской точки зрения – смерть души, предваряющая смерть телесную, геенна еще при жизни.
Гносеологически – солипсизм.
Физиологически и патологически – нервная и душевная болезнь.
В заключение естественно поставить вопрос: как бороться с болезнью, что противопоставить гибели, угрожающей идущим по этому пути?
Ответ вытекает из сущности вопроса – смирение, послушание объективному; послушание, по ступенькам – любимым людям, близким, законам мира, объективной правде, красоте, всему доброму в нас и вне нас, послушание Закону Божию, наконец – послушание Церкви, ее уставам, ее заповедям, ее таинственным воздействиям.
А для этого – то, что стоит в начале христианского пути: «Кто хочет идти за Мною, пусть отвержется себя».
Да отвержется… да отвергается каждый день; пусть каждый день – как стоит в древнейших рукописях – берет человек свой крест – крест терпения обид, поставления себя на последнее место, пронесения огорчений и болезней и молчаливого принятия поношения, полного безоговорочного послушания – немедленного, добровольного, радостного, бесстрашного, постоянного.
И тогда ему откроется путь в царство покоя, «глубочайшего смиренномудрия, все страсти истребляющего».
Богу нашему, «Который гордым противится, а смиренным дает благодать», – слава.
(обратно) (обратно)Цикл рассказов
Читая эту серию коротких рассказов с названием «Отцовское наставление», авторы которых отец и сын, ощущаешь их именно как наставление отца сыну – с обратной связью от сына к отцу…
По сути, каждый рассказ заканчивается каким-то наставлением в виде краткой притчи. И подобных, простых и ясных наставлений, не отвлечённых, а взятых из окружающей нас жизни, сегодня очень не хватает нам в извечном вопросе – «отцы и дети». Где отцам надлежит отдавать сыновьям свои таланты, а сыновьям – полученное продолжать, преумножать. О чём говорит нам евангельская притча о талантах.
Ибо, как человек, который, отправляясь в чужую страну, призвал рабов своих и поручил им имение своё: и одному дал он пять талантов, другому два, иному один, каждому по его силе; и тотчас отправился. Получивший пять талантов пошёл, употребил их в дело и приобрёл другие пять талантов; точно так же и получивший два таланта приобрёл другие два; получивший же один талант пошёл и закопал в землю и скрыл серебро господина своего.
Что услышал раб, зарывший даденный ему талант по возвращении господина своего, прочитать можно в Евангелии.
Авторы «Отцовского наставления» предметом своих рассказов, вложением таланта сделали окружающую нас природу, с главным персонажем её – коровой. «Песня о корове», можно сказать, второе название книги. Да, о живущих рядом с нами животных, о питающих нас, о побуждающих к чувству и мысли, о героях всех наших сказаний и мифов знать и помнить надо. Ведь судьба животных отражает не только наше отношение к братьям нашим меньшим, но и всё наше нравственное бытие со всё обостряющимися вопросами: «убить или не убить», «красть или не красть», «лгать или не лгать», «быть или не быть». И ко всем подобным вопросам должно в нас вырабатываться прямое и твёрдое отношение, иначе все наши таланты – «зарытый скупостью и бесполезный клад». Об этом и повествуется в рассказах-притчах отца к сыну – к юным, да и к зрелым читателям.
А. Б. Шалин, председатель Союза писателей г. Новосибирска
Творческий портрет моей семьи
Моё дошкольное детство очень отличалось от детства других детей. Если обычно дети до школы ходили в садик или с ними нянчились бабушки, то меня в два с половиной года отвезли к папе на базу (где он работал), в глухое, красивое место на берегу Обского моря. На базе не было даже света, и мы в конце двадцатого века пользовались ещё керосиновой лампой. У нас была всякая живность, огород – прежде всего, это был вопрос питания. Трудностей хватало, я даже принимал роды у коровы. На базе я научился читать, считать. Мы с папой долгими вечерами читали Пушкина, Есенина, «Букварёнок».. Настольными книгами у папы были «Братья Карамазовы» Достоевского, «Фауст», книги митрополита Иоанна, стихи и поэмы Пушкина. Они были с ним всегда. Ещё он постоянно писал, а затем отстукивал написанное на машинке «Ундервуд». Поэтому моей самой любимой игрой в детстве было садиться за стол, смотреть мечтательно в окно, «удерживать вниманье долгих дум», как папа выражался, и что-то калякать рядом с отцом. Писать я так и не научился, и до сих пор в школе все мучаются с моим почерком.
Когда приезжала мама, у нас начинались длинные беседы обо всём на свете и о том, что написал папа. Я каждые выходные очень ждал маму, потому что скучал; она привозила подарки, и была надежда, что меня возьмут в город. Всегда моим самым сильным желанием было поехать в город, там меня ждали компьютер, телевизор, кино, пирожные. В общем, «сладкая жизнь». Живя в городе, этого можно не замечать, но когда попадаешь туда из глухого места, с «урочища диких зверей» (папино выражение), это бросается в глаза. В городе мама с Костей (мой старший брат, который учится на программиста в НГУ) произносили для меня непонятные слова: «пиксели, Паскаль, Word, векторная графика…»
Так я и живу между городом и лесом, между керосиновой лампой и компьютером – и рад, что у меня есть такие контрасты.
Этот «портрет моей семьи» был написан ещё в самом начале моего «творчества» как один из моих первых рассказов, «проб пера». Конечно, в чём-то «портрет» за прошедшие годы изменился. И прежде всего, наверное, тем, что живу я теперь преимущественно в городе и уже заканчиваю школу. Но моя жизнь на базе, на природе не оставляет меня в моих мыслях, «Мой друг» и «Песня о корове» напрямую вышли из той жизни. Но эта песня никогда бы не была спета, если бы ни «творческий портрет моей семьи». И если, благодаря усилию, а порой и насилию мамы, я садился за стол и начинал писать… так возникало начало моих рассказов, то без отца они никогда бы не были закончены на том уровне, на котором они предлагаются читателю. Мне трудно судить, что вышло, и даже что это получился за жанр. Но без отца я бы никогда не поднялся на такой уровень обобщений, не написал так, как они написаны, и не закончил так, как они закончены. Во всем виден отец, его рука, словно простертая вперёд… «Бери дальше и выше, сын, если ещё не дорос – дорастай, не дошёл – доходи, не поднялся – поднимайся».
Мой друг
У меня есть пес. Его зовут Шмоня. У него сильная грудь, крепкие лапы, зоркие глаза и, что самое главное, доброе сердце. Он настоящий друг. А почему он мой друг?.. Потому что однажды спас меня от беды. Дело было осенью. Но в школу я тогда еще не ходил и жил не в городе, а с папой на базе отдыха, в Караканском бору, на берегу Обского моря. Там было хорошо: много грибов и ягод.
Лето кончилось. И на базе в тот день никого, кроме меня и папы, не было. Летели паутинки. Осенью почему-то паутинки летают. Я гулял на поляне, играя с машинками. Вдруг на меня неожиданно напал бык. Он повалил меня на землю и начал бодать. Это был наш бык Буян. Я начал кричать, звать папу. Но папа был в доме и меня не слышал. А Буян давил меня рогами к земле. Лицо мое уже было в крови. Я видел перед собой только страшную голову быка, его красные глаза и рот, с которого текли слюни. Я отталкивал голову руками. Но ничего сделать не мог. Не знаю, что было бы со мной, если бы на мой крик откуда-то не прибежал Шмоня. Бык наставил на Шмоню рога. Но Шмоня стремительно кинулся на Буяна и погнал его по поляне. А я весь в слезах побежал в дом к папе.
Вечером Шмоня уплетал праздничную порцию супа. Все были счастливы! И папа сказал мне, что я обязан Шмоне жизнью. Я и без того любил Шмоню. Но после этого он стал моим лучшим другом.
А Буян наш совсем одурел и начал нападать даже на папу. «Всё, – сказал папа, – это уже зверь». Он отогнал Буяна за сарай, и там прогремел выстрел.
Теперь я живу в городе и учусь в школе. Уже в пятом классе. И знаю, что на земле много разных животных. Но нет для человека лучшего друга, чем собака. И у меня есть такой друг. И хотя я живу в городе, но помню о нем всегда и жду встречи…
За этот рассказ я попал на губернаторскую елку для одарённых детей и их родителей. И папа с мамой тоже были со мной на этой новогодней елке. И папа, смеясь, говорил: «Своей славы не добился, так хоть в лучах твоей живого губернатора видеть сподобился». Да, моему папе в юморе не откажешь.
Песня о корове
Когда осенью приходишь в школу и после лета садишься за парту, а впереди ещё целый учебный год, то невольно смиряешься со своей школьной судьбой: слушаешь учителей, думаешь об уроках, живёшь школьной жизнью… Но когда на дворе начинается весна, по улицам бегут ручьи и в школьное окно заглядывает яркое весеннее солнце, то уже как-то плохо слышится, о чём говорит учитель, и голова всё больше поворачивается в сторону окна, и всё больше мечтается и вспоминается о лете…
Вот сижу я на уроке русского языка, и перед глазами мелькают частицы, союзы, глаголы, отглагольные прилагательные. Как в этом во всём разобраться, ума не приложу. Какие отглагольные прилагательные, когда на ум приходят разные смешные истории моего дошкольного детства, протекавшего в Караканском бору, где на базе рыбаков и охотников работал мой папа. Что стоила только одна наша корова Зорька!
У Зорьки были красивые раскосые глаза, длинные ноги и очень умная голова. Не было случая, чтобы кто-то из людей её обманул – обычно всех объегоривала она. Зорька перемахивала через любые заборы, проникала своим языком в самые недоступные места и мгновенно исчезала с «места преступления». А сколько историй о ней и по сей день рассказывают рыбаки. Вот некоторые из них.
Есть у нас на базе «грибок», выполненный в виде двухскатной крыши. Под ней – столик. За этим столиком посиживала компания рыбаков. Они пили пиво и закусывали, или, как они говорили, «солонились» редкой по тем временам в наших краях красной рыбой, которую привозили откуда-то с Дальнего Востока. Слова эти были для меня в то время не очень понятные, но красную рыбу я уже пробовал, рыбой меня уже угощали.
И вот когда эти рыбаки попили пиво и собрались идти в море проверять снасти, встал перед ними вопрос: куда эту вкусную красную рыбу спрятать? Нет, людей рыбаки не боялись, а боялись только нашей коровы, которая пощипывала травку тут же, недалеко, на полянке, и изредка поглядывала в их сторону.
Один рыбак тоже поглядел в её сторону и говорит:
– Лучше отнести в домик. А то вон… корова Григорича.
– Да ну! Ещё тащиться куда-то. Давайте подоткнем её (красную рыбу) под крышу, – предложил другой рыбак.
– А если достанет?..
– Ну да!.. Чтобы достать, ей надо на задние ноги встать… Корова – не коза.
Поперепирались рыбаки, порассуждали на тему, что может коза и что корова. И решили, что корова на задние ноги не встанет и их красную рыбу, подсунутую под крышу, там, где «конёк», не достанет. С этим они, встав на сиденье, засунули свою красную рыбу под крышу и пошли к морю… А когда уже подходили к морю, один из рыбаков обернулся – наша корова была уже под крышей, она стояла на земле именно на задних ногах, как коза, опираясь передними ногами о стол и вытянув кверху шею, выуживала своим длинным языком из-под шифера красную рыбу. Пока мужики бежали, кричали… пока прибежали – наша Зорька, вдоволь «посолонившись», облизывалась…
Но не только рыбаки и случайные люди оказывались жертвами Зорьки. Даже наш всевидящий папа попадал впросак.
Однажды летним вечером папа с мамой пошли в баню. А перед баней папа заказал людям, ездившим в ближайшее село Завьялово, хлеба – и ему привезли целых десять булок – большой такой полиэтиленовый пакет. Папа поставил его в нашу летнюю кухоньку, что стоит недалеко от колодца, закрыл дверь на вертушку, и они с мамой отправились в баню. А когда возвращались, над базой была уже ночь, люди спали. Мама шла первой, перед кухонькой она остановилась и тревожно попятилась назад, к папе.
– Там кто-то есть…
– Где? – спросил папа.
– В нашей кухне… Сидит и еще чавкает, – с возмущением сказала мама.
Папа обогнул притрусившую маму и подошел к кухне. В дверном проёме, при свете луны перед ним красовался зад нашей Зорьки. Папа ласково похлопал её по заду, и она вышла, не разбив при этом ни одного стакана и не уронив на пол ни одной тарелки. Как корова поместилась в нашей крохотной кухоньке, а главное, как она оттуда вышла, не уронив ни одной тарелки, не сбив даже стула, для меня по сей день остаётся загадкой. Когда в другой раз Зорька, которая с тех пор всегда следила за дверью кухоньки, снова оказалась в ней, и её начали просить выйти мои старшие братья, она не только пороняла стулья и тарелки, а разворотила нам даже печку. Правда, мои братья просили Зорьку выйти из кухни не так ласково, как папа – может, в этом и вся разгадка (или загадка)…
Ну, а тогда папа выпроводил Зорьку, закрыл дверь кухни покрепче, и они с мамой пошли спать. А утром мы сели в доме завтракать, и выяснилось, что у нас нет хлеба. «Нам же привезли вчера десять булок», – сказал папа и пошёл на нашу летнюю кухню. Вернулся он оттуда с пустыми руками и в явном недоумении.
– Ни одной булки. Вместе с пакетом. Ну ладно взяли бы две-три, ну половину. Но всё! Это уже нахальство…
Папа, видимо, начал задумываться, кто из отдыхающих мог совершить подобное «нахальство», и ещё больше приходил в недоумение: людей, способных совершить такое на базе, по его мнению, не было. Тогда папа вновь пошёл на кухоньку и, внимательно обследовав её, вернулся к нам с большим полиэтиленовым пакетом в виде сумки, на дне которого ещё оставалась измусоленная горбушка хлеба.
– Вот… всё, что осталось после вчерашнего чавканья, которое ты слышала. Все десять булок слопала, – сказал папа, показывая маме полиэтиленовый пакет и заслюнявленную горбушку.
Мама звала нашу Зорьку «актрисой». А папа «восьмым чудом света».
Погоня
Мотоцикл «Днепр», ревя и прыгая, несется по песчаной дороге. В мотоцикле я и папа. Я сижу в люльке, а папа за рулем. Мы пытаемся догнать «восьмое чудо света» – нашу корову-«актрису» Зорьку. Ещё есть Валерий Зорькин. Он заседает где-то в конституционном суде. Папа иногда хлопает Зорьку по заднице и говорит: «У нас наверху связи…».
А вообще-то папа считает, что корова – это первое чудо cвета на Земле. Он говорит, что никакое безотходное зацикленное производство, никакая тонкая технология не могут сравниться с коровой: корова зациклена лучше. От молока до навоза: от навоза растёт трава, от травы снова – молоко. «И лучше производства людям не придумать и не зациклить», – говорит папа. И ещё папа говорит, что корова зациклена даже лучше, чем женщина: «Корова не использует контрацептивов, а бык – презервативов». Мама, услышав такое, машет на папу рукой и говорит: «Дурак!..». Я в такие разговоры ещё не вмешиваюсь, слушаю и смотрю со стороны. Но мне кажется, не такой уж наш папа дурак.
Но сейчас нам не до дискуссий с женщинами: мотоцикл зарывается в песок, его заносит то вправо, то влево, я болтаюсь в люльке во все стороны, а папа сосредоточенно глядит вперед на дорогу, где, подкидывая зад, несётся галопом наша Зорька; она сбежала с базы и пытается уйти в село, где папа купил её, а мы с папой пытаемся догнать её и вернуть обратно на базу. Для этой цели я держу в руках веревку, скрученную кольцами в лассо. А папа, поравнявшись с коровой, должен накинуть это лассо ей на рога, потому что я для этой цели ещё мал и слаб. Мне ещё мало лет. Но я уже всё вижу и понимаю… Расстояние между нами и коровой заметно сокращается: мотоцикл всё же едет быстрее, чем скачет убегающее от нас «восьмое чудо». Об остальных семи чудесах света я тоже уже слышал: у нас есть такой диафильм – «Семь чудес света», и папа показывал его мне и читал про все семь чудес: и про висячие сады Семирамиды, и про Галикарнасский мавзолей… И вот оно, наше восьмое, всё ближе, мы уже поравнялись, почти рядом…
– Верёвку! – командует папа.
Я протягиваю ему скрученную в кольца веревку. Папа быстро берет, бросает, но… Всё дело в том, что в одно и то же время одной и той же правой рукой папе надо кидать лассо и держать на мотоцикле газ… Берясь за лассо, папа вынужден отпустить ручку газа: мотоцикл тут же теряет ход, зарывается в песок, и веревочная петля запоздало летит корове вслед, шлепая её по спине. Это уже вторая попытка… Во время третьей Зорька сворачивает с дороги в лес, в сосны.
«Всё… догадалась, стерва», – сказал папа.
Мы сделали ещё одну попытку догнать Зорьку, снова вышедшую на дорогу, но при нашем приближении она быстро свернула в лес. И мы прекратили гонку. А ведь действительно Зорька догадалась, что по лесу мы её на мотоцикле не догоним.
Теперь уж точно она уйдет в деревню и оттуда придётся вести её на базу восемнадцать километров пешком. С другой стороны, Зорька выиграла гонку, и папа её за это уважает. Папа Зорьку даже любит. Ему говорят: «Да зарежь ты её, зарежь! С нее всё равно толку никакого, одни фокусы». Но папа не может зарезать свою первую любовь: Зорька – первая папина корова, он купил её, когда уехал из города жить на эту базу. Купил в самом начале лета. А кто вам продаст хорошую корову в начале лета? Если только хозяин коровы куда-то срочно не съезжает.
Хозяин Зорьки никуда не уезжал и корову нахваливал. Правда, потом, когда папа Зорьку уже купил и она прожила у нас год, к нам на базу заехали порыбачить мужчина и женщина. И мужчина тот сказал: «Эту корову я, кажется, знаю, – он назвал фамилию прежнего Зорькиного хозяина и добавил: «Она была самая большая дура во всем стаде».
Выяснилось, что дядя, заехавший к нам на базу, был пастухом в том селе, где папа купил корову, и Зорьку узнал. А жена пастуха обошла вокруг Зорьки и сказала папе: «Кого ты купил? Это же не корова, а бык! Да она же не даст тебе никакого молока».
Тетя была права: даже в самый летний травостой наша Зорька давала нам не больше семи литров молока – почти как коза. А когда папа купил книгу о коровах и сверил Зорькину стать с нарисованными в книге видами коров, то выяснилось, что Зорька по всем признакам корова не молочная, а мясная. Вдобавок в книге писалось, что у такого типа коров отелы проходят затруднительно. Но всё это выяснилось, когда Зорьку уже купили и привезли на базу… Едва Зорьку сгрузили с тракторной телеги на землю, она упала, закатила глаза, видны были только одни белки, изо рта её полезла пузырящаяся пена.
– Она умирает! – закричала мама.
– Не умрёт, обычные женские фокусы. Это мы уже проходили, – сказал папа и, привязав умирающую корову веревкой к дереву, пошёл к дому, за ним мама, причитая и оглядываясь на издыхающую корову.
А когда на утро все мы пришли к тому месту, где оставили умирающую, Зорька спокойно щипала траву, как-то весело, словно даже насмешливо поглядывая на папу… Значит, Зорька тогда действительно притворилась… Интересно, откуда папа знал про это? Про эти, как он сказал, «женские фокусы». Впрочем, это было ещё только начало: Зорькиных фокусов впереди было ещё так много!
Не единожды Зорька применяла этот «фокус» – закатывала глаза и пускала изо рта пену, и не один ещё раз папа проходил эту песчаную дорогу в восемнадцать километров от села до базы, ведя беглянку в поводу. Бредёт папа, утопают ноги в песке, жара, жажда. Залезет он под корову, помоет ей её же молоком соски, насосётся прямо из соска молока и бредёт дальше, солнцем палимый… Да, это была удивительная корова! Много разных чудес вытворяла наша Зорька. Про неё в здешних краях складывали легенды… Но я рассказываю вам не легенды – это чистая правда, ребята.
Эх, скорей бы лето!.. А вот, кажется, и звенит звонок весёлый. Прощайте, союзы, предлоги, частицы, спасибо, что напомнили о лете…
Чей салат лучше
Каждый год в начале лета к нам на базу приезжает один человек. Человек этот (я заметил) любит похвастать и показать, что он крутой. Приезжает на джипе, на шее и груди толстая золотая цепь, на руках велосипедные перчатки без пальцев. Продукты он привозит богатые и всегда подчёркивает это перед моим папой.
– Вот, Григорич, купил сметанку, ложка стоит, ножом можно резать, как масло.
Хотя моего папу (Григорича) сметанкой не удивишь: мы сами держали коров.
И вот однажды человек этот выходит из двери ледника – бетонного такого подвала, куда зимой мы забрасываем лёд, а летом храним на льду скоропортящиеся продукты (в леднике у нас всегда холодно, даже в самую летнюю жару), – выходит он из ледника и несёт что-то в руках.
А мой папа выходит в это время из дверей нашего сторожевого дома, я играю на улице перед домом, на полянке, подкидываю ногой мяч. И все мы на этой полянке сходимся.
– Вот Григорич, какой я салат ем, – говорит тот человек, – свежий, зеленый, ещё растёт! – и показывает он папе что-то зелёное и растущее в какой-то пластмассовой коробочке-корзиночке. Коробочка вся в дырах. И через дыры эти видно, как корни показанного нам салата густо-густо между собой переплетаются, и ничего там кроме корней нет, никакой земли.
Посмотрел мой папа на этот растущий зелёный салат и ничего человеку не сказал, только покивал головой… мол, понятно или одобряю, словом, подразумевай под кивком что хочешь.
Но когда человек гордо унёс свой салат, папа повернулся ко мне.
– Видел его корни – они сами себя жрут. Польют их какой-нибудь химической гадостью да на свету подержат, хорошо ещё, если на солнечном. Вот тебе и салат… Только есть этот салат – такая же польза, что отобедать из отхожего места.
Ну, папа и скажет…
А через дня три идёт мой папа со стороны наших околоогородных зарослей. И хотя я знаю, что на огороде нашем зелень ещё только-только из земли пробивается, но папа несёт уже целый пучок… А человек тот, что недавно хвалился салатом, набирает на этот раз у колодца воду и, увидев моего папу, спрашивает.
– Это ты что несёшь, Григорич?
– Салат, – отвечает мой папа.
– Да какой салат?.. Это же клевер…
– Ну да, и клевер есть… и крапивка вот свеженькая, листочки подорожника, одуванчики, конский щавель… а это пустырничек. Горьковатый, правда, но надо, чтобы жизнь мёдом не казалась.
Так вот почему у папы салат всегда такой горький, есть невозможно – оказывается, чтобы жизнь мёдом не казалась.
Ну, а чей салат лучше – это уж решайте сами.
На бобыли!
«На бобыли!» – эта непонятная для большинства отдыхающих на базе людей фраза звучит только летом. И принадлежит она всем своим содержанием, значением, смыслом и голосом моему папе. И звучит она всегда грозно… И если звучит она посередине нашей базовской полянки, или папа вылетает вместе с ней из дверей дома и при этом ещё мечет всё, что под руки попадёт: «На бобыли! Все на бобыли, к чертям собачьим!» – значит, дело приобретает крутой оборот, настолько крутой, что куры, близко подошедшие к дверям нашего сторожевого двора, моментально улепётывают подальше, и даже базовские дозорные псы, друзья человека и мои друзья – пёс Шмоня и хромоногий, косолапый Вовчик, поджимают свои хвосты и подальше отходят от папы…
Но пора, наконец, объяснить, что такое «на бобыли». Вы, конечно, знаете или можете посмотреть в словаре русского языка Даля, что значит слово «бобыль». Одно из его значений – одинокий, без семьи, без детей… Помните картину Василия Григорьевича Перова «Гитарист-бобыль»? На ней пожилой мужик с густой бородой сидит одиноко с бутылью на пустом столе и грустно играет на гитаре.
Вот и «бобыли» моего папы – одинокие сорняки на огороде. Не выполотые вовремя и оставленные в земле, они незаметно вымахивают большими вётлами-мётлами лебеды или полыни… и торчат по огороду то здесь, то там… И сколько их не выдирай, они всегда есть. К осени они могут достигать двухметрового роста, совсем трудно выдираются и бросают в землю много семян, из которых, конечно же, снова произрастут те же «бобыли».
И папино «На бобыли!», значит – на огород, полоть траву.
На бобыли – это заниматься делом. На бобыли – это также неохота, неволя, комары, мухи, жара… сразу же возникшее желание искупаться или хотя бы почитать книгу, за которую прежде до «бобылей» тебя ни за что бы не усадили.
Но над всем этим стоит грозная фигура моего папы:
– Чем занят? Где твоя воля?! На бобыли! Мне нужны сыны, а не тряпки!
Через «бобыли» проходили мои старшие братья. На бобыли, понурив голову, бреду и я.
И из-за этих бобылей мне иногда даже не хочется ехать на базу.
– Обратно на папины «бобыли», – говорю я маме.
Да, на бобыли – это не круто, скорее, сурово, не очень приятно. Но вот попадаю я после лета в город и нет уже рядом моего всевидящего папы. Я валяюсь на диване, давлю кнопки телевизионного пульта, перепрыгиваю с канала на канал: «Дом-2», «Фабрика звезд» и прочие муси-пуси… И вдруг (сам не знаю отчего, как-то само собой так получается) словно вижу я посреди «Дома-2» моего папу, в том состоянии, при котором курицы бегут от него во все стороны, взъерошивая перья и чем-то напоминая женщин, во время бега приподнимающих руками подол… И папа стоит в этом предгрозовом стоянии-состоянии среди «Дома-2» и говорит: «Томитесь, как наложницы в гареме?». Это тоже его любимая фраза.
Да, ребята, если бы мой папа оказался ведущим «Дома-2», он бы организовал вам проект… Да и мне тоже… И я выключаю телевизор, встаю с дивана и иду что-нибудь делать, хотя бы мыть посуду. Ибо папино «На бобыли!..» – это объёмное понятие, и лежание на диване и томление гаремных наложниц в нём не предусмотрено.
Да и посмотрим на окружающую нас природу: разве она когда-то и где-то так подолгу томится нашим выяснением отношений и нашим ничегонеделаньем?..
(продолжение следует)
(обратно)Рассказы
Почему-почему…
Мальчик в матросском бушлате ест булку. И ему фиолетово, что у Юрки есть ракета. Тот все равно – не Гагарин!
А Юрке (не Гагарину) фиолетово, что ест Сашка и что он – в матросском бушлате. Булка – без джема, а бушлат – старый. В таких не плавают по морю. Тем более – не летают в космос.
На Юрке – новое пальто и новая шапочка. В таких в космос можно. И ракета – новая. Блестит. Если поесть булки с джемом (сливовым), можно так давить на педали, что ракета обгонит любой грузовик. Нет, – легковую машину. Самолет?.. Не обгонит. Это же – ракета! Зачем ей обгонять самолеты, которые летают по воздуху?..
Валька сидит на корточках возле Юркиной ракеты, как преданная собачка. Она еще не знает, что первой из девчонок в космос полетит тоже Валя, только Терешкова. И даже тетя Валя Терешкова, которой, конечно, нет на этой фотографии, наверное, еще не знает, что она полетит в космос. Ведь это пока секрет!
У Вали шапочка серая, с полосками и помпоном, а у Любы – белая. Люба красивая. Так думает не только Вова, который стоит рядом в коротких штанах и гетрах. Так думают все остальные мальчишки на этой фотографии: Славик, Костя, Игнат (большой мальчик, готовый хоть завтра жениться на Любе), тихий Ваня, Гоша с соседней улицы, хитрый Степка и подозрительный Крот, он же – Петя, он же – Петя Фомин.
Так, Сашку пропускаем (хотя он доел свою булку без джема). Остался кто?.. Остался Мишка (на велосипеде). Хороший мальчик. (Дает покататься на велике. Почти всем, кроме Юрки. У того теперь есть ракета. Вот пусть и крутит свои педали, пока не вырастет! Так думает Сашка, который уже занял очередь на велосипед, а до этого дал откусить булку Мишке.)
А еще – дядя Гриша в фуфайке. И – тетенька с хозяйственной сумкой около подъезда. К кому она пришла и кого нет дома – не известно. Наверное, к тете Клаве. (Почему-почему… Потому!)
Любка стоит нараспашку. Красивая! Хотя не лето. Летом она вообще снимает чулки и становится красоткой. Все так говорят, кроме Вальки. Вальке незачем летом снимать чулки – у нее худые ноги.
А что Юрка будет делать зимой? (Думает Сашка.) Сидеть в ледяной ракете и крутить педали? И ездить по сугробам?.. Ага, будет для него одного дядя Гриша расчищать двор!.. Ему за ракету денег не платят. Хорошо еще, что так расчищает снег и пьет водку только по выходным. (Степка знает – дядя Гриша частенько пьет со Степкиным папкой.)
Юрка устал каждый день крутить во дворе педали. Но положение космонавта обязывает. Да и ребята пристают – покрути да покрути!..
Двор, конечно, грязноват. (Похоже, дядя Гриша пьет не только по выходным и не только со Степкиным отцом.) И дом – какой-то весь обшарпанный. Надо бы ремонтировать, но, говорят, все деньги ушли на ракету. Для Юрия Гагарина. А потом был Герман Титов. И ему тоже нужна была ракета. Но в Юрия Гагарина играть лучше. (Почему-почему… Потому!)
На мальчиках – кепки. На тихом Ване (не скажешь – Ваньке) – школьная фуражка. С кокардой. На Мишке – тоже фуражка. Тоже школьная. Но кокарду он обменял на мороженое. (Очень хотелось. Упарился на велике.)
Пора обедать. Щи да каша. (У Юрки – омлет. Бабушка любит омлет, хотя в космос лететь вроде бы не собирается. Нет, в космос ее не пустят – она ходит в церковь. Так думает Юрка, хотя бабушка – родная, а омлет – вкусный.)
Ну, может, еще Любка захочет котлету. (Чтобы оставаться красивой следующим летом, когда опять снимет чулки.)
Осень. Котлет, наверное, хочется всем, но все деньги у родителей ушли на ракету. Для Юрия Гагарина. А у родителей Юрки – на две. Вторая – вот она, с педалями. Блестит. Красного цвета. (Хотя фотография, вообще-то, черно-белая).
Дядя Гриша что-то достает из кармана, отворачивается и запрокидывает голову. (Чуть кепка не падает.) Потом что-то жует. Наверное, обедает. Прямо на улице. (Почему-почему… Потому!)
«Женюсь! – думает Вовка. – Вот окончу школу и женюсь. На Любке. Она красивая».
«Отобью у Вовки», – думает Игнат, которому до окончания школы осталось всего четыре года. (Если не оставаться на второй год.)
«И где эту Клавку черти носят?..» – думает возле хозяйственной сумки с продуктами Тамара Павловна, приехавшая в гости к подруге. В Кострому. В город детства. Где живет теперь сама Тамара Павловна?.. (Где-где… В Караганде! Не так далеко от этого… как его… Байконура.)
Колька Павлов
1
Лето в Костроме начиналось, когда в наш город приезжал Колька Павлов. По крайней мере – для меня.
Это могло произойти и шестого июня, и двенадцатого. Нет, даже тринадцатого. Главное – это происходило. А по-другому и быть не могло.
Колька с отцом, матерью и младшей сестрой Катькой жил в Ленинграде. Чаще всего они всей семьей приезжали к нам в город на поезде. Но у них была еще и своя машина. Машину, наверное, берегли, потому что в Костроме она появлялась редко.
Летали ли до приезда Кольки у нас в городе бабочки?.. Конечно, летали! Вовсю летали и первые серьезные жуки – майские. Но даже с ними лето еще не начиналось. И глаза у тех жуков были какие-то грустные. Я брал спичечный коробок, сажал туда пойманного с помощью кепки жука и вместе с ним грустил.
2
И вдруг… Вдруг от соседей по дому я узнавал, что «приехали Павловы».
Сразу же броситься с расспросами к Колькиному дедушке, дяде Коле, было нельзя. Во-первых, как говорил Колька, это было некультурно. А Колька как-никак был сыном главного инженера макаронной фабрики – в культуре разбирался! Во-вторых, Павловы после железной дороги могли еще отдыхать. И тогда про культуру заговорил бы уже Колькин отец. Честно говоря, мне его разговоры слушать не хотелось. Несмотря на то, что он – главный инженер, а мой отец – простой закройщик обуви. Поэтому я ждал, когда Павловы сами покажутся из окошка.
Колька жил в Ленинграде и мог появиться то в удивительных по костромским меркам трикотажных шортах, то в белой рубашке с галстуком (и это – в его неполные десять лет!), то с игрушечным ружьем, стрелявшим какими-то необыкновенными пробками.
3
С появлением Кольки улица Ивана Сусанина и переулок Наты Бабушкиной преображались. Жуки с берез не просто падали – сыпались в наши потные ладони! При этом брошенные вверх кепки часто повисали на ветках, и их приходилось сбивать оттуда камнями. Кстати, у Кольки как истинного ленинградца замызганной кепки не было, и мы совали ему свои, понимая, что если дружить, то дружить надо целиком – от головы до пяток. Мы – это я, сосед Кольки по дому Сережка и Сашка, учившийся со мной в одном классе и тоже любивший ловить жуков.
4
Затем наступал черед бабочек и стрекоз, которым везло меньше, так как мы решили их коллекционировать. В этом нам помогала книга, привезенная Колькой из родного города.
Коллекционирование бедных бабочек и не менее бедных стрекоз сменялось футбольной лихорадкой, когда самыми частыми словами у Кольки были – «мазила» и «Эйсебио». Конечно, в перерывах между матчами мы лазали по деревьям, делали луки, стрелы и томагавки, покупали мороженое, рисовали голых девчонок на заборе, ходили на шаговский пруд.
Про голых девчонок пусть рассказывают другие, а я расскажу про шаговский пруд.
5
Пруд был как пруд. Только на улице Шагова.
Мы и до Кольки знали, что там есть пруд. Но с Колькой и его сачком открыли, что в пруду, кроме водомерок, плавунцов и другой живности, обитают хищные личинки стрекоз. Плавунцов нам иногда удавалось зачерпнуть стеклянной банкой, когда те всплывали, чтобы запастись воздухом. А вот личинкам стрекоз воздуха, очевидно, не требовалось, и потому поймать их среди водорослей можно было только сачком. Наши сачки уже к середине июня превращались в лохмотья на стальном обруче, изрядно погнутом среди местных лопухов и подорожников. А свеженький Колькин сачок желтого цвета внушал определенные надежды на ловлю не только самих стрекоз, но и их таинственных личинок, обитавших в воде.
Надо признаться: за все годы детства мне удалось поймать только две личинки стрекозы. Первая меня успела укусить за палец и упасть обратно в шаговский пруд. Вторую я донес до бочки с водой в огороде, но дальнейшая ее судьба мне неизвестна. Возможно, мой отец, вычерпывая ковшом воду, случайно полил личинкой наши огурцы. А может быть, в один из дней она влезла на край деревянной бочки и превратилась в хороших размеров стрекозу. Во всяком случае, осенью на дне опрокинутой отцом бочки никакой личинки стрекозы я не обнаружил.
Были ли у нас в детстве недоброжелатели?.. Наверное, были. Но они почему-то не запомнились. А вот Шурка Рыжий врезался в мою память навсегда.
6
Шурка Рыжий был настоящим городским сумасшедшим. Это было написано у него на лице.
В свои восемнадцать-девятнадцать лет Шурка имел лицо трехлетнего ребенка. Правда, у этого трехлетнего дитятки пробивалась реденькая рыжая бородка. Он жил в деревянном доме напротив шаговского пруда и, видимо, по этой причине считал пруд своей собственностью. Дядек, которые время от времени пробовали ловить в пруду карасей, Шурка не трогал, а вот ребятне от него доставалось по полной программе!
Из своего укрытия за забором с утра до вечера Шурка зорко следил за каждым, кто приближался к «его» пруду. Мыча какие-то только ему одному понятные слова, он со всех ног бросался к «нарушителю границы» и, размахивая своими веснушчатыми руками, пытался столкнуть того в воду. Раза два на моей памяти это ему удавалось сделать. Взрослые, из тех, что оказывались в эту минуту неподалеку, прогоняли рассвирепевшего Шурку от берега и доставали из пруда несчастного мальчишку. Такой урок «нарушитель» запоминал надолго. Можно сказать, экология шаговского пруда в те времена держалась на страхе. На страхе перед Шуркой Рыжим.
7
Но мы с ребятами научились обходить Шуркины засады, и, пока он бежал из своего укрытия на нашу сторону пруда, как говорится, успевали смотать удочки. Впрочем, вместо удочек у нас в руках был только Колькин сачок. Поначалу сачок был желтым. Видимо, этот цвет приводил Шурку в настоящее бешенство. Потом от ряски и тины сачок приобрел зеленоватый оттенок. Мы думали, что теперь Шурка Рыжий успокоится, но не тут-то было.
Он по-прежнему подкарауливал нас. Он гнался за нами вокруг пруда с настоящей дубиной. Однажды, догнав нас, Шурка выхватил из рук Сережки банку с четырьмя плавунцами и зашвырнул ее на середину пруда. Наверное, таким образом он хотел восстановить в пруду экологическое равновесие. Нас самих, однако, он не тронул. Видимо, его трехлетний мозг, остановившийся в своем развитии, все-таки побоялся связываться сразу с четырьмя мальчишками.
8
Как-то раз мы пришли на пруд вдвоем с Колькой. Оглядевшись, достали из сетки две стеклянные банки, наполнили их водой и стали ловить все, что попадалось под руку. Через полчаса азарт каждого из нас усилился, а бдительность, наоборот, ослабла. Этим-то и воспользовался сумасшедший Шурка. Он незаметно подкрался, встал, как медведь, на дыбы и всей массой своего тела бросился в мою сторону.
Спас меня топот Шуркиных ног. Уловив краем уха этот звук, я инстинктивно обернулся и шагнул в сторону. Шурка же Рыжий с разбега шлепнулся в воду.
Что он там мычал, ни я, ни Колька уже не слышали. Оставив на берегу свои банки, а главное – Колькин сачок, мы бросились прочь.
Шурка не утонул. (Зря, прости Господи, надеялись.) Недели через две уже втроем – я, Колька и Сережка – мы с опаской приблизились к черной чаше пруда. Было тихо и безлюдно. Редкие прохожие шли по своим делам. Все было, как прежде. И вдруг…
Я заметил какой-то тревожный знак.
– Колька, смотри, смотри! – прошептал я. – Твой сачок!
– Где? – от неожиданности поперхнулся Колька.
– Вон, на крыше дома. Рядом с печной трубой.
9
Как Шурка Рыжий смог забраться на крышу двухэтажного дома, до сих пор остается для меня загадкой. Однако это ему удалось. Посрамленные торжеством сумасшедшего, мы прошли мимо пруда в сторону центра, купили там три эскимо на палочке и молча их съели.
10
А через неделю за Колькой из Ленинграда приехал отец. На машине.
Колька помахал нам из окна бежевого «Москвича» новенькой капитанской фуражкой с якорем. («Почти настоящая!» – восхищенно сказал Сережка.) Я помахал Кольке шапкой, свернутой из газеты, и чихнул от запаха автомобильного выхлопа.
– Ты любишь макароны? – спросил я Сережку.
– Нет, – ответил он.
– Вот и я – нет. Для кого же тогда их делают?..
Старуха Невская
1
В начале шестидесятых улица Ивана Сусанина была вымощена булыжником. И на ней еще жили дореволюционные люди. Мужчины и женщины.
Женщина (точнее – старуха) жила на втором этаже моего дома. Фамилия у нее была тоже какая-то дореволюционная – Невская. А на втором этаже соседнего дома жил мужчина, который ходил в офицерском кителе и брюках то ли с лампасами, то ли с каким-то кантом.
Несмотря на постоянные игры в «войнушку», в офицерском обмундировании мы разбирались мало, но от взрослых слышали, что этот старик (а было ему в ту пору лет восемьдесят) офицером стал давно. Еще до революции. Какая у него была фамилия, не помню. Ведь прошло уже более полувека.
2
Наверное, со старухи Невской можно было бы писать портрет Пиковой дамы, графини Александра Сергеевича Пушкина. Но тогда, в начале шестидесятых, имя Пушкина мне мало о чем говорило. И то, сколько у него было графинь, меня не интересовало.
Сейчас я не могу не то что описать ее внешность, не соврав себе и бумаге, но даже припомнить, была ли у нее на носу бородавка или она оставалась престарелой красавицей.
Почему-то между моей квартирой и квартирой старухи Невской была прорублена дверь. Нет, сначала дверь, видимо, действительно прорубили, чтобы жить на широкую ногу, занимая весь второй этаж с двумя террасами, но потом, очевидно, людям пришлось подужаться. И дверь заколотили. За ненадобностью. Большими гвоздями. Когда-то эта улица носила имя Сталина. Так что там могло происходить многое не только с дореволюционными людьми, но даже со строителями коммунизма.
3
Как настоящий пионер я честно пытался подглядывать за этой старухой. Причем не только в общем дворе, но и через замочную скважину в заколоченной двери. Но вот беда – в замочной скважине со стороны старухи Невской был вставлен медный ключ. То, что он медный, я понял с помощью карманного фонарика.
Глупо задавать вопрос, кто его (этот ключ) туда вставил. Конечно, старуха!.. Многие дореволюционные люди, как я тогда искренне считал, не любили, чтобы за ними подглядывали. И со стороны общего для всего дома двора, и со стороны соседней квартиры, тем более – через замочную скважину.
Раза два пошурудив там отверткой, я понял, что ключ был вставлен давно, причем – навеки. Оставалось следить за Невской, когда она шла по двору к своему сараю.
Вообще-то сарай был общим – на шесть квартир. Но почему-то (ведь не из-за заслуг перед революцией?) старухе Невской принадлежала целая треть деревянного строения, крытого тесом и рубероидом. Впрочем, с таким положением дел никто из соседей не спорил.
4
О том, что хранилось в сарае Невской, мы, дети, слагали легенды.
Одни из нас считали, что, кроме тысячи дореволюционных бутылок с царскими орлами, там хранился сундук с царским золотом. Ну, может, не совсем с царским, но уж точно вывезенным из Петрограда. (Не зря же, думали мы, она носит такую фамилию.)
Другие (таких было большинство) считали, что никакого золота в сундуке уже не осталось. Почему?.. Да потому что недавно она купила себе второй керогаз, чтобы жарить котлеты сыну – тоже Невскому. На своей огромной (метра три на четыре) террасе. Сын должен был приехать к ней из города на Неве с минуту на минуту. (Нам было смешно: сын Невской живет на Неве!.. Ха-ха-ха!..)
А кому-то из нас было наплевать и на ее сундук, и на ее золото. Они были детьми строителей коммунизма, настоящими пионерами. Они просто потешались, когда старуха ковыляла по двору к своему сараю. Ха-ха-ха!.. С огромным ключом от огромного амбарного замка!.. Ха-ха-ха!.. У нее на носу – бородавка!.. (Получается, бородавка у старухи Невской действительно была и, как у всякой ведьмы, именно на носу.)
5
О том, чтобы своровать что-нибудь у старухи Невской, мечтали многие из нас. Но сделать это удалось только мне.
Можно сказать, и тут мне повезло: наши сараи разделяла только перегородка из старых кривых досок. В перегородке имелось множество щелей. Через них были видны горы старых бутылок, этажерок, зонтов и прочего хлама, отслужившего свой век. (Насчет тысячи бутылок мои спутники детства – Колька, Сережка, Сашка и Олька – не ошибались.) А вот сундука с золотом или без него почему-то не было видно.
Не обнаружив сундука, я стал подговаривать ребят сделать к Невской подкоп. (А вдруг она свой сундук зарыла в землю?..) Согласился только Сережка. Ведь копать надо было ночью. А кто отпустит Кольку и Сашку на улицу посреди ночи?.. (Ольку на улицу могли не отпустить иногда даже днем.)
В общем, план подкопа осуществлен так и не был. Я ограничился кражей всего одной бутылки с царскими орлами, которая удачно стояла в метре от перегородки.
6
Раскачав старую доску и немного отодвинув ее нижний край в сторону, я просунул руку в «сокровищницу» старухи. Рука оказалась слишком короткой. Тогда я нашел алюминиевую проволоку и сделал из нее крюк. Когда крюк вошел в горлышко бутылки, я осторожно, буквально по миллиметру, стал подтягивать пыльную бутылку к небольшому проему в перегородке.
Кража удалась. Помню глаза Кольки, когда я отмыл в бочке для полива огурцов свой трофей и потрогал двуглавого орла, выдавленного на стекле.
7
А что же другой герой не нашего времени – старик в офицерском кителе и брюках с кантом?.. У него мы ничего не воровали. Даже яблоки. Большие-большие, красные-красные… Во-первых, старика с офицерской выправкой мы, сорванцы начала шестидесятых, действительно побаивались. Во-вторых, жил он на своем втором этаже одиноко и обособленно. Даже сарая своего у него не было.
До сих пор для меня остаются загадкой эти большие красные яблоки. Возможно, в конце XIX века, когда он был еще мальчиком, их имение (а речь идет, смею думать, о самом настоящем дворянине – из не расстрелянных по каким-то причинам советской властью) радовало глаз своим ухоженным садом, в котором росли чудо-яблони. Что это был за сорт?.. Наверное, какой-то южный – из тех мест, где когда-то находилась усадьба дворян Буниных. У Ивана Алексеевича в рассказах часто встречаются и яблони, и яблоки. А вот старик в офицерском кителе просто попытался воссоздать хотя бы частичку былого усадебного великолепия. На зависть детям и внукам строителей коммунизма.
(обратно)Маленькая повесть
История ведь только и знает, что безумствует…
А. Ф. Лосев. Последние века, кн. II
В Никольском соборе разбирали сцену, сколоченную в алтаре, отдирали со стен фанерную обшивку, закрывавшую росписи. Еще висел над алтарем плакат «Искусство принадлежит народу», а уж в правом углу открылась крайняя, единственно уцелевшая из иконостаса икона – Спаситель перед судом Пилата. На лике Христа, казалось, слоями отложились все страдания минувшего века. Все это время он невидимо присутствовал в обезображенном храме. Ведь в пол сцены, как оказалось, были уложены большие иконы ликами вниз.
– А помнишь, как мы на них плясали, отрывали рокенрол? – сказал мне знакомый рабочий с той раскаянностью, что мало отличима от отчаянной похвальбы. – Не зря мне сон приснился чудной, что здесь, – он кивнул на полуразобранную сцену, – свечи большие горят, люди, и фокусник между ними, как в цирке выступает…
В соборе снова совершают богослужение. Здесь недавно даже встречали патриарха, сказавшего к народу слово о грядущем возрождении России. А разговор с рабочим я вспомнил, когда в своих старых рукописях нашел маленькую повесть, написанную в молодости и заброшенную на тридцать с лишком лет. Добавить к ней пришлось совсем немного… Вот она.
Каменные, двухэтажные дома только в центре, вокруг собора. Уездное ленивое небо будто подернуто пеплом. Назойливо в тишине громыхает с огромным возом сена телега по уличным булыжникам. Укутанное платком бабье лицо с тупой пристальностью смотрит в спину торопящегося Волканова, а он смотрит с таким же пустым выражением на торопящуюся перед ним тень. Отец у него был учителем в этом городе, но родители один за другим умерли, дом их сгорел в год после революции. Кое-какие вещи, одежду и железный сундучок с ценностями удалось вынести соседям. Теперь временно приютить обещала его тетка в селе, где в разгромленной барской усадьбе открывали школу.
Парадное крыльцо длинного, бревенчатого строения оказалось наглухо заколоченным. Волканов повернул во двор. Под тощими березками на лавочке сидел бледный человек в рыжем пиджаке и в галстуке-бабочке и деланно устало отворачивался от своего собеседника, широколицего, с чуть кривоватым носом, наступавшего в споре.
«Нос как у боксера, а по выговору – турка или еврей?» – подумал Волканов, не без удовольствия чувствуя на себе их взгляды: высокий, крупный, одет он был в красноармейское обмундирование. Вошел в затхлый коридор, внутри дом был уже неузнаваемо перегорожен на клетушки: отсюда выселили духовенство или, как теперь говорили, «служителей культа», собор – закрыли; тут и гостиница, и временно проживали «ответственные работники».
В столовой высокое, в резной раме зеркало и огромный самовар на пустом столе. Волканов напился кипятку, поел пирога с морковью, посмотрел на себя в зеркало, где, глубинно отражаясь, сизели сумеречные окна, был длинный летний вечер – и ему еще больше захотелось к тетке, в то село, куда он получил назначение.
«А не пойти ли пешком?» – подумал он и взял с подзеркальника лист серой бумаги – это была афишка, приглашающая свободных граждан уездного города на литературно-музыкальный вечер. – «Или заглянуть на родительское пепелище?» Но уже открылась за спиной дверь, и тянул к нему руку, играя тяжелыми белками, кривоносый человек с лавочки:
– Леонид Пассажиров… драматург…
Эта фамилия: «Леонид Пассажиров. Рабочая радуга, песни света» – стояла первой на афишке.
Спрашивал и, не дав договорить, сам досказывал за Волканова. Завтра он уезжает в губернский город, его обещали подвезти до станции к поезду, и он подвезет Волканова почти что до самого родного гнезда, и поэтому товарищу красноармейцу надо обязательно оживить своим присутствием вечер и выступить.
Выступать Волканов отказался, спросил:
– Да откуда же в нашем городе оказался драматург?
– Да совсем случайно… совсем случайно, – будто не находя слов, повторял Пассажиров и вдруг обнаруживающее засмеялся, так, что нос увело совсем на щеку: дескать, вот уж я какой, что ты со мной поделаешь? Волканову даже почудилось, что он уловил запах самогонки.
Познакомился Волканов и с бледным человеком в рыжем пиджаке и галстуке-бабочке, то есть с актером и музыкантом, направленным в город организовать «народный театр». Лицом он был тоже дурен, губаст.
– А меня после ранения направили в деревню учительствовать, – сказал им Волканов. Ранили его при каких-то нелепых обстоятельствах, он почти не воевал с винтовкой в руках – учил новобранцев грамоте.
Не заметили за разговорами, как подошли к Никольскому собору.
– Вот здесь и театр наш будет! – с гримасой, одновременно и одобряющей, и брезгливой, сказал музыкант.
– Мечта… В храме, переделанном на клуб выступать – мечта-а-а! – протянул Пассажиров. – Публике потом долго снятся цветные сны…
Пока же в темных нишах притвора еще угадывались иконы, роспись на стенах тоже была не замазана. Но в алтаре место было очищено от всего церковного. Часть иконостаса выломали, получилась как бы невысокая сцена: на ней стол с венскими стульями, в углах – плакаты и флаги, горело сразу три керосиновых лампы, еще натыкали восковых огарков.
Публики на лавках собралось немного, человек двадцать, и почти все, за исключением одноклассника по городскому училищу Грибова, Волканову незнакомые. Паша Грибов был сыном здешнего купца.
– Меня назначили учительствовать. Ты помнишь мои успехи в математике? – со значением сказал ему Волканов. Он с удовольствием вспомнил Евангелие в синем бархате, которое подарили ему после окончания училища за отличные успехи и примерное поведение. Но промолчал, не стоило теперь напоминать об этом даже Паше. (Евангелие лежало как раз в том сундучке, что вытащили из загоревшегося родительского дома).
– А я, наверно, в Питер уеду, пришел вот на прощание побывать, – попытался усмехнуться Паша.
Теплая, пахнущая отдельно керосином и воском темнота, странно, непривычно шевелилась голосами, смехом, и Волканов порадовался, что он сейчас здесь, рядом с Пашей, а не на дороге. Волнующе темнела чья-то крупная коса впереди, а голос этой девушки не терялся в других голосах, и было в нем что-то, сразу проникающее в душу, своевольно сближающее с этими сводами, где ходили, слипаясь и снова делясь, черные тени, и сердито взблескивали нимбами затаившиеся на полуразобранном иконостасе лики святых.
– Это тоже учительница, дворянка, сербиянка…
– Как же она сюда попала? – зашептал, пригнувшись к Паше, как когда-то на уроке, Волканов.
– У нее отец эмигрировал из Сербии в четырнадцатом году… – И стал рассказывать, где у нее служил отец и как она тут оказалась.
Паша шептал громко, не стеснялся. Волканов ударил его по колену. Паша засмеялся и показал на главного начальника уезда, который сидел, опершись на палку с бронзовым львом-набалдашником:
– Я с ним в трактире в бильярд играю… Проиграл ему свою палку… Видишь, он с моей палкой сидит… – шептал Паша глупо, со смешком, хотя вечер уже начался, но не с музыки и поэзии, как было объявлено, а с выступления спортсмена, говорившего о народных массах, о «всеобуче» и спортивном клубе «Фаланга», готовившем закаленных бойцов для красной армии. Глядя на богатырские усы спортсмена, Волканов стал думать о еде.
Потом за солею прошел музыкант, и голова его, размытая тенью, безлицая, прилегла щекой к скрипке, и так он играл долго, как мертвый, не обращая внимания на возгласы «браво!»
– А ведь прелестно? – это сказала сербиянка, и скрипка, точно подхватила этот голос, несколько мгновений он жил в ее звуках, и Волканову в сладком согласии с музыкой казалось, что он видит глаза учительницы, хотя та ни разу не обернулась. Он замечтался. О чем? – не высказать… И тут это «не высказать» пронзилось «песнями света». Гранатовый, лазурный, золотисто-смеющийся – слова загромоздились, наползая друг на друга, как льдины. Волканов с удовольствием подумал, что он разбирается в литературе. Довольно скучный все же монолог: что был храм здесь Божий, а теперь – человеческий. Если раньше люди были просто, как свечи, то теперь это – свечи горящие, и заключенные в них души освободятся в пламени истины и так далее, в духе символистско-пролетарского краснословия…
Волканов слушал уже не очень: в неопределенных мечтаниях ему отчетливо вспомнилось, как он причащался здесь, как взрослые поправляли ему скрещенные руки на груди, как, по-куричьи закидывая голову, раскрывал рот навстречу ложечке. И золотой блеск приближающейся чаши в руках священника, возглашавшего: «Со страхом приступите!» – остро блеснув в памяти, точно окунулся в цветную словесную болтушку Пассажирова. Тронуло неприятным, изнутри оцепенившим холодком… Что-то не то… Со страхом приступите… А может, это чувство отяготило его уже позднее, в селе?..
На другой день Волканов проехал двенадцать верст на дрожках бок о бок с драматургом, да добавил версты четыре пешком и после чаепития с молоком заснул мертвым сном в тихой избе у овдовевшей тетки. И снова будто очутился в соборе: замурованный глухо, как льняной фитиль, в большой свече. Шероховатый свет, зудя, входит в душу. Сквозь воск, залепивший лицо, глаза не могут ничего различить. А перед ними раскрытый учебник. Он читает и не может разобрать, буквы и цифры перевернуты, как в зеркале, и выходит какая-то абракадабра. А Пассажирова голос злится: «Читай, я тебе помогу!» С неприятно знакомым чувством обмана Волканов гласит нараспев, но у него выходит: «Боже, царя храни!» И с ужасом просыпается в поту и темноте, под одеялом, облепившим голову… В комнате, казалось, еще стоял вязкий запах воска. За окном по-вечернему стал вскрапывать дождик. На столике в полусумраке уважительно белело развернутое направление. Губительное чувство какого-то совершившегося обмана затем не покидало его всю жизнь, лишь, став привычным, смерзлось оно в душевный лед под коростой внешней личины…
Пока племянник спал, тетка притащила в комнату железный, покрашенный охрой сундучок. Волканов полюбовался на свой тисненый золотом похвальный лист из училища, на Евангелие в бархате. На ненужные теперь бумажные царские деньги смотреть было грустно и смешно. Всё и наследство. Положил сверху машинально и «Рабочую радугу», афишку Пассажирова с автографом. Когда отец открывал этот заветный сундучок, маленький Саша всегда прибегал посмотреть. На исподней стороне крышки была намалевана цветастая, сказочная птица. Громко щелкнул зубчатый замок. И, как в детстве, Волканову с глупой жалостью подумалось про птицу: каково ей там, в темноте, под запором сидеть?
Долго сияла сухая осень светлыми днями. Он с удовольствием помогал тетке по хозяйству, хорошо уродился лен: в поле льняные дорожки будто манили в ясную даль какого-то иного, доброго мира. У беленой церковной ограды старым серебром чернели срубы келейного ряда, в этих избушках жили, как прежде, богомольные векоуши – или келейницы, как их еще называли. Тетка говорила, что они в церкви давали зарок жить в миру праведно, почти по-монастырски. Волканов не противоречил ей, хотя не верил в «эти выдумки». Келейница Валентина зимой взялась ухаживать за заболевшей теткой.
Весной из города привезли местную газетку со стишками:
Комиссара-то уж нашего
На троечке везут…
Ты скажи-ка, брат, далеко ль?..
С удивлением Волканов увидал под стишками подпись Пассажирова. Вспомнил, что Паша Грибов говорил ему о комиссаре, как о заядлом бильярдщике, и вот доигрался, большевик, до растраты… Газету он сохранил, положил ее в сундучок к афишке литературно-музыкального вечера. Перенес домой уцелевшие книги из разоренной барской усадьбы, читал по вечерам на крыльце, пока не размывались от сумерек буквы. И еще сидел, мечтал, слушал тишину; двор затопляло вечерней тьмой, подбирающейся по травяной сырости из-за бань с коровьего выпаса. И ему в те годы думалось, что он так будет жить всегда.
Но умерла тетка. Деревенский дом продан. Волканов уже окончил математический факультет рабфака, женился и живет в уездном городе (его стали называть рабочим поселком) рядом со школой. Школа теперь в том бревенчатом доме, что до революции принадлежал духовенству и где он встретил Пассажирова. А на соседней улице, против собора живет учительница литературы и русского языка Милена Аркадьевна Игрич. Она – замужем, и в театре уже не играет, да и театр, славившийся когда-то в уезде, закрыт, а в соборе устроен клуб. Давно нет в городе и Паши Грибова, уехавшего в Ленинград, и почти всех, кто присутствовал тогда на литературно-музыкальном вечере. Игрич стала еще красивее. Волканов любит, когда она, иногда даже прибавляя что-нибудь по-французски, шутит над сухой наукой математикой. Это обычно бывает в учительской, перед уроками, и тогда он тоже шутливо, но и замысловато поучает в ответ:
– Математика – это свет, ибо числа – это тот же свет вещественности. А впрочем… – Но высказать это «впрочем» он не хочет. Отводит взгляд и, раздергиваясь лицом в улыбке, загадочно обрывает недоказанную теорему. – Так считали еще пифагорейцы, кому же, как не вам, это знать, дорогая Милена Аркадьевна? – заканчивает он будто с каким-то скрытым намеком.
Но вот уже с полгода, как он не прибавляет «кому же, как не вам» и про пифагорейцев. Он стал значительнее, пасмурнее, с бритой, как у военачальника, головой, закрупневшими чертами лица, брезгливо-суровыми складками у рта и характерным носом. Игрич теперь робеет говорить по-французски, они раскланиваются молча, после того, как он однажды, холодно глянув на неё, в ответ на шутку приветствия, сдавленно пробормотал:
– Она не сушь, а царица наук. Математика – это порядок, порядок… Вы понимаете?
Милена Аркадьевна по-своему поняла его и перестала даже близким знакомым вспоминать о своем дворянстве. Но Волканов подразумевал не политическую бдительность, а передумывал старое, еще на студенческой скамье услышанное о том, что число – та сила, которая приводит бесформенность в гармонию… Но надо об этом не говорить, а делать. А как, что делать – это он открыл, пожалуй, только однажды, да и то при чрезвычайных обстоятельствах в больнице, когда рассказывал врачу о сибирских гиероглифах…
Той же зимой Волканов по дореволюционной традиции отмечал Рождество с двумя старыми учителями, друзьями его отца. Выпили, старики вспомнили, как раньше пели они на таких вечеринках гимн «Боже, царя храни», и Волканову стало страшно, что было бы, если бы они теперь вдруг так же… И от того, что ему стало страшно, его сильно повело предложить им спеть. Он опомнился, когда уже все трое они с пьяным, серьезным видом вполголоса вытягивали: «Боже, ца-ря хра-а-ани»… И когда опомнился, придя домой, он, хотя и не подал виду ни жене, ни дочке, не мог успокоиться от страха всю ночь и утром. Попытался загреть самовар, уж и лучины нащепал, но будто кто-то другой в нем отдернул его руки от самовара. Так Волканов не мог ничего делать и успокоиться, пока не сходил в НКВД и не донес на учителей, что они пели царский гимн и его петь заставляли. И тех двоих учителей посадили.
А вскоре о строгости учителя математики заговорили все в школе и по-за школой. Во-первых, он очень ценил наглядные пособия, эти кубы, пирамиды и цилиндры из шершавого снежного ватмана. Ученик, аккуратно изготовивший их, мог рассчитывать на «отлично» и вздыхал легко. Пособия выставлялись на глаза всему классу, и только глаза учителя, будто не замечали их, но это нарочно: в перемену кубы и пирамиды сосредоточенно упаковывались и навсегда исчезали – куда, никто не знал.
Как не старалась помалкивать Игрич – ее с мужем тоже арестовали. А потом – война. Волканов ходил по притихшему классу огромный, говорил еще меньше, стал еще суровее, сухо поблескивали глаза, и, когда он собирался что-то сказать, вяз, долго не вызывался изо рта голос. И никто не знал, какой страх преследовал его, особенно тяжело было по утрам, когда он просыпался в своем выстуженном за ночь домике. Тогда хотелось встать на четвереньки и завыть во тьму, задавившую душу. По вечерам сыпко било с улицы в окно снегом, весь город гудел и звенел деревянными срубами, железными крышами, снежные жгуты точились в дверные щели, шуршали о наличники, коньки крыш и карнизы. Волканов сидел без света в комнате, где стояли полки с книгами, принесенные из школы бумажные пирамиды смутно белели на столе, как грудки снега. В кухне, изнуренная приступами придирчивости, переходящей в не прекращающийся скандал, плакала жена. Вдруг заскрипело на крыльце, кто-то постучался, но в кухню не входил, остался в сенях. Коленями он почувствовал накатывающий из открытой двери холод и узнал по голосу молодую соседку, тоже рабфаковку и учительницу математики. Волканов неслышно поволочил ноги в валенках туда и увидел, как она, не переступая порога и впуская холод, что-то выкрикивает. Учительница принесла похоронку на мужа.
– Вот, – повторяла она, – вот… Может, ошибка?..
Волканов, не слушая ее, взял невесомую бумажку и, внимательно прочитав, увидел, как на ней просветилась подпись: «Леонид Пассажиров». Она была невидима никому, понял он, а только ему, и то, что передавала эта светящаяся тайная роспись, охватило его уже знакомым страхом, тем же, когда, отмечая Рождество, он со старыми учителями пел: «Боже, царя храни». Он не хотел отдавать похоронку (рука сама не выпускала хрупкий листок), чем удивил овдовевшую соседку.
А на другой день по темному, утреннему, будто железному снегу он проторил следы по школьному двору, и уборщица, жившая в пристройке, вышедшая за половиками, висевшими после стирки на веревке, увидала, как Волканов в своем черном, длинном пальто, в папахе присел в сугроб и гребет в нем рукой. Достает или закапывает какую-то бумажку… Может, хлебные карточки нашел? Бывало такое… Уборщица нарочно загремела промерзлыми половиками, но Волканов к ней не обернулся… Так он, поначалу таясь, начал собирать бумажки. Но на это никто тогда не обратил внимания, в конце той же зимы его отравили на фронт. Служил он писарем: почерк у него был отменный, печатный, и чернила любил, разводил их по своему рецепту с какими-то спецдобавками…
И еще три послевоенных года прошли в жизни учителя математики. Его уроки никогда не проверялись никакими комиссиями. Новый директор школы, фронтовик-инвалид, побаивался его. Все с уважением говорили о строгости Волканова. И по-прежнему, как снег, громоздились пирамиды и кубы бумажные на его столе, и хотя у такого человека, как Волканов, не могло быть любимчиков, он часто жестом останавливал приготовившегося доказать теорему, потому что условия ее, то, что «дано», были каллиграфично написаны на доске. Хитрецы пользовались его слабостью и, громко скрипя мелом, добивались этой красоты, этих прямых линий, четкости и порядка… И застывали без голоса – дальше они ничего не знали… И будто бы часто Волканов и таким ставил «отлично»… Правда это или нет, но скандал разразился.
Директор привел на урок к Волканову какую-то строгую-престрогую комиссию. «Он свой товарищ, из наших», – шепнул он намекающе инспекторам, и шесть пар молодых глаз сорок пять минут изучали пасмурное, мясистое лицо, сатиновую рубашку под ремень, видневшуюся из-под не сходившегося на животе пиджака. И три «отлично»: одно за наглядные пособия, два других за каллиграфические «дано» без доказательств было поставлено Волкановым на том открытом уроке. А потом в учительской впервые увидали, как «вышел из себя» математик, дыхание ему захватило от волнения, лицо нехорошо заалело, а слова все не вызывались из уст. Он, видимо, даже и доказывать свою правоту не хотел, а хриплые, слабые ее обрывки были даже забавны, как его остолбеневшая огромная фигура.
– Как… вы не понимаете?.. Логика! В том, что дано, то – что доказать надо – уже есть! Тождество! То, что дано, может быть лишь тогда, когда есть то, что не дано…
– А зачем вы уносите домой наглядные пособия? – спросила его самая жестоколицая из инспекторш – ей уже кто-то успел донести об этом. «Да он и бумажки собирает», – шептали на следующий день директору. Какие бумажки? – безмолвно, одними глазами спрашивал директор и не мог смириться с тем, что такие слова ему говорят о самом Волканове. Но ему объяснили с глазу на глаз: «Ваш Волканов пришел в НКВД и, выложив лоскут старых обоев, сказал, что это – секретные документы: их в сейфе хранить надо, а они на улицах валяются!» Его там на первый раз поблагодарили. А когда он второй и третий раз принес такие же документы, прогнали. Тогда он испугался и стал копать канавку на улице у дома: за мной приедут ночью, а через канавку им не перебраться. Коммунальщики отругали его, зарыли канаву, а он за ночь снова выкопал. И уже стали все говорить друг другу открыто: «Александр Романович помешался! Наш Волканов с ума сошел!»
А еще через два года Волканова после лечения по инвалидности уволили из школы, от него уехала дочь, жена умерла (он ее заел, говорили соседи), стали забывать, что он был учителем, и сама фамилия его подверглась уличному уничижительному усекновению: Вулкан!
– Вулкан идет! – кричат восторженные мальчишки, перебегая дорогу и приплясывая перед самым его носом, а он будто не видит их, и не только стариковскими, бесстрастно застывшими глазами – не видит всем большим, бледным, мясистым лицом, вся былая мощь крупного тела, теперь уже согнувшегося, перешла в самоисступленную страстную неподвижность. Он по-прежнему в подпоясанной рубашке, в серой выгоревшей хламиде, напоминающей о плаще, руки сцеплены за спиной, и медленно, вяло хлопают по булыжникам будто бескостные ступни в брезентовых тапочках с задранными носами. И так, лицом тупо вперед, не уклоняясь от криков, он медленно, долго уходит от мальчишек, и долго, ярко видна на пустынной улице его большая непокрытая седая голова с розовой, сквозящей в волосах кожей.
Но вот он, точно споткнувшись, замедляет шаги, топчется на месте, и вдруг воровато оглядывается: зорко взблескивают чувством его маленькие глаза. Что в них – подозрение, жадность? Едва справляясь с вожделением, он нагибается над обычным клочком газеты, объявлением или пачкой из-под папирос. Иногда Вулкан снова опускает бумагу в пыль, но чаще с искусственным равнодушием скряги на лице он медленно, не стесняясь, как уже свое, кровное, перегибает добычу вдвое, втрое и убирает в карман серого выгоревшего плащевого балахона. И дом, и сарай у него загромождены кипами и папушами всевозможных бумаг, папок, свертков, подшивок, книг, все рассортировано по какому-то непонятному методу, жирно выведены цифры, арабские и латинские на картонных номерках.
Весь город знает о Вулкане, лютые озорники кладут на его пути бумагу на леске и утягивают в ту минуту, когда он над ней нагибается. Подкидывают ему нечистоты, завернутые в красивые бумажки, однажды он на такие забавы даже пожаловался в милицию. Подробно о болезни Волканова знает один молодой человек, заведующий районным архивом, гнездящимся в кладбищенской церкви. Он говорит, что математические способности бывшего учителя не повреждены. Недавно Волканов пришел получать свою мизерную пенсию и подал вместе с паспортом в окошечко кассы ученическую тетрадь: из расчетов, сделанных на лощеной бумаге серебрящейся тушью, выходило, что государство за последние тринадцать лет недодало Волканову два рубля с копейками. Кассирша вспылила, но Вулкан не уходил. Тогда она бросила ему свои три рубля, но он, не поглядев на деньги, глухо стоял на своем: ему не нужны чьи-то три рубля – он за порядок и правду. И стоял у окошечка до вечера; и ему пообещали проверить его расчеты; и оказалось, что они безумно точны, и был изготовлен липовый счет, и правда в два рубля с копейками была торжественно вручена Вулкану.
Ему простили эту выходку. Но тогда он затеял другое, и в день выборов в Верховный Совет стал приходить в цветущий кумачом зал к шести утра, садился у порога на стуле под плакатом и не голосовал, ждал, когда часы по радио начнут бить полночь. Агитпункт был в соборе, где когда-то читал Пассажиров монолог о свете. Волканова уговаривали отдать свой голос: все граждане уже давно проголосовали, один он издевается над демократией, но он отвечал, что подойдет к урне ровно в полночь, чтобы все было по закону и чтобы не смели сидящие за красными столами начинать священное действо подсчета голосов раньше указанного времени.
Тогда его во второй раз повезли в больницу, и врач, чем-то похожий на Пассажирова, верно, понравился Волканову, вызывали доверие грустно брюзгливые, усталые, с глупинкой глаза врача, и покорное кивание его. И Волканов с внутренним, на губах запекавшимся смехом, недоверчиво жевал губами, а потом, лукаво уводя глазки в сторону, заговорил о какой-то книге, которую прочитал еще в детстве. В Сибири, в пещере нашли на скале гиероглифы, после долгих усилий математическим способом ученые расшифровали их и прочли… Улыбкой медленно наливалось большое, неподвижное лицо, как будто в заброшенном доме кто-то ходил по комнатам и зажигал свет. Улыбка становилась хитроватой, себе на уме, и бессмысленной, как это бывает у умалишенных:
– И вдруг оказалось, что это не гиероглифы, а просто минеральные образования, – ясно, уверенно, будто объяснив новый материал на уроке, закончил он. – Вот что такое математика!.. Так как же по-вашему – это гиероглифы или нет? Документы или не документы? – победно поглядел он на брюзгливое, печальное лицо врача…
То есть Волканов дал понять врачу, что математическим способом открыл, как читать некую тайнопись на разных, внешне бессмысленных бумажках. Это, наверно, и было его «что делать», на которое он намекнул в войну Милене Аркадьевне. Врач молчал, записывал. И Вулкан затревожился, зорко сверкнул сквозными голубоватыми глазками, запнулся и загорячился его глухой, спекавшийся внутри голос уже вовсе бессмысленно. Но кто знает, будь он литератором, как Пассажиров, или музыкантом, жизнь обезумевшей души его превозносилась бы как оригинальность, творческая смелость. А тут Волканову пришлось просто замолчать. И он даже ничем не выдал своего унижения, когда его заставили решать примеры в четыре арифметических действия, чтобы уточнить степень разложения его умственных способностей. Только хрипло засипел, когда ему показали лошадь, корову и петуха на картинке, и предложили «исключить третье». В тощем парке, где прогуливались больные, он уже ни с кем не разговаривал, его поглотила серая весна: песочно-серый, как его плащ, фон, и небо серое, выцветшее, в бледно-зеленых вертикальных торчках тополиных почек.
Вернувшись из больницы, он больше не ходил в день выборов в собор и не сидел под плакатом «Агитпункт». Остался у него один мир – мир уличных бумаг, разноцветных, шуршащих и пропечатанных рубчатыми каблуками, свежих и желтых, выжженных солнцем. Его снова лечили, лишили избирательных прав, но он до самой смерти все ходил по улицам, уже медленно, согбенно, руки за спиной, ни на кого не глядя и зорко высматривая добычу на булыжной мостовой, собирал, классифицировал, подшивал, подклеивал, раскладывал по папкам и коробкам бумажные оборвыши. Какие слова он на них прочитывал, что думал за своими глухими окошками, когда пургой заметало городок и все бумажки погребались под сугробами, никто не знает. Менее значимые «документы» он спускал в подвал, почти доверху забил его.
Мощные, но обвисшие плечи, четырехугольная, опущенная в землю лицом голова, как загадка проплывали перед иным жителем городка. И никто не вспоминал тогда о революции, о войне и России, здесь, в этой фигуре таилось что-то загадочно близкое и свое, поэтому более страшное, чем школьная история. Были у него, конечно, и знакомые, соседи справа и слева, учительница-вдова и горбун-бухгалтер, и разговоры с ними о хлебе, о чае, о магазинах. Игрич с мужем вернулись из Магадана и стали жить в своей старой квартире. Волканов здоровался с Миленой Аркадьевной издали, близко не подходил, и та разбитым, визгливо ласковым голосом о чем-то переговаривалась с ним, а две-три круглолицые, курносые пенсионерки молча пережидали, сидя рядом с ней на лавочке. И каким-то чужим, заемным со стороны светом, оживало его лицо, он, наверно, говорил то, что говорил ей лет двадцать назад во время перемолвок в учительской; и что-то беззащитное, почти детское было в его высвобожденной из-за спины жестикулирующей белой руке, и он весь алел, и трогательно, по-детски розовела кожа сквозь редкие седые волосы. Может быть, такой радостью радовался он дома, разбирая свои бумаги? Но этого никто не видел… И часто ли проступала на них фамилия, как когда-то на похоронке: Леонид Пассажиров?
Личина времени одно выражение сменяла на другое, такое же безликое, но людям, жизнь которых исчисляется утрами и вечерами, веснами и зимами, которым отпущена своя мера, казалось, что времена пришли новые. В пыльную кладовку вынесли из собора большой, как шкаф, черный, будто осмоленный, усатый бюст, задвинули его подальше под матерчатые красные плакаты с буквами, написанными зубным порошком, и там, под сквозившим в пыльном луче красным полотнищем, что-то старчески благодушное отложилось на былое величье некоронованного императора. (Наступит срок – туда же вытащат и такой же черный бюст Ленина, чуть не полвека простоявший на почте). А Милена Аркадьевна Игрич, когда приходил к ней молодой заведующий архивом, снова скромно и случайно роняла:
– А ведь ваша покорная слуга – дворянка…
И рассказывала, как ее отец еще до революции бежал в Россию из-за своих убеждений, и в загадочных бликах смеха смотрели её черные глаза, не по-нынешнему звучал ее голос, переливчато-хрипловатый, когда она, легко откидываясь на спинку старинного диванчика, с расстановкой читала стихи Мережковского про «каменного гиганта» Сакья-Муни:
Он умолк, и чудо совершилось:
Чтобы снять алмаз они могли,
Изваянье Будды преклонилось
Головой венчанной до земли…
Архивариус со старательно начесанным на бок волнистым чубом, стесняясь, избегал встречаться глазами с ее прямым взглядом и сам от неловкости держался очень прямо, как за прилавком, и смотрел неподвижно карими, блестящими глазами. Муж Милены Аркадьевны стоял к ним спиной перед окном и будто думал о чем-то постороннем, он выглядел моложе своих лет, черные жесткие волосы острижены «под бокс». «Ждет, когда я уйду», – чувствовал архивариус, он не мог привыкнуть к Игричам, его интеллигентность, как он высокопарно вспоминал потом, уже в старости, казалось ему «самодельной по сравнению с их культурой алмаза чистой пробы». Игричи собирались переезжать в Ленинград, где у них было много старых знакомых, архивариусу они на память подарили кое-какие книги и старые вещи – «реликвии». Архив все еще находился в обезображенной кладбищенской церкви.
А бывший учитель математики Александр Романович Волканов, сумасшедший Вулкан, совершив свой обычный обход, задохшись от подъема в гору, сидел на лавочке у собора, и слушал, как с дрожью стукались там, внутри о своды выкрики, пальба, судорожно, сдавленно напирали волны музыки. А у входа, где так когда-то поразила мальчика Сашу багровая, расплывшаяся личина ада, теперь уже замазанная многими слоями извести и краски, было пробито в стене оконышко, и горел, одетый в медь, уголь в аппарате: с треском вырываясь оттуда, тянулся в темноте над головами белый слепящий луч. Будто полвека пустоты пролегло с тех пор, когда там, где сейчас рев и пальба киношных песен света, мальчик Саша стоял по праздникам, сладко чувствуя, как устали ступни на каменном полу, и однажды замер во время крестного хода в Пасху: люди шли вперемешку с тенями в темноте, как будто не со своими лицами, озаренными снизу тепло-золотистыми свечами, и вдруг они затревожились невпопад, а священник со стальной гривой – был он выше всех на голову – что-то крикнул молодому учителю в шапке, сделавшему рассеянный вид и поспешно отошедшему в потеплевшую от света и колокольного звона чуткую весеннюю тьму…
Красное пятно заката одрябло, выцвело, тополиный пух делал сумерки мягкими, нежными, еще угадывались теплые низкие крыши там, под соборной горой, где поднял сегодня Вулкан радужную веселую обертку из-под печенья, она живым голосом скрипит в кармане балахона. Зачем она ему? Что он расшифровал на ней? Может, подлинную фамилию драматурга, сокрытую под псевдонимом Пассажиров?..
Заложив руки за спину, каменно, как сошедшая с постамента статуя, Волканов идет к дому. Архивариус, вышедший с книгами от Игричей, смотрит на него, совестно отгоняя от себя мысль, что скоро Вулкан умрет, и по договоренности с соседом-горбуном он получит доступ в его жилище, наполненное подшивками старых газет и разными бумагами. Клад для «народного музея!» Он сам себя уже называет «активистом», «общественником». Повзрослеет, похитреет, а во времена «приватизации» начнет сбывать втайную антиквариат, займется бизнесом (как теперь говорят, не чуя запаха от слов) или, как сказал бы канувший без вести Паша Грибов, станет лавочником. Располагая к себе притворной правильностью и лестью, за долгую жизнь сыграет несколько ролей в уездном театре жизни. И что-то лакейски-жуликоватое в его быстрых глазах, в покатой вместо чуба теперь – бронебойной лысине и особенно в длинных, изогнутых колбасками к тяжелым скулам бакенах; то откинется назад прямодушно, то вприклонку просительно ввинтится в тебя взглядом. Выделите ему денег из бюджета!.. Актер!.. Актер, поймет он, – главное лицо нашего века…
Умер Волканов зимой, в февральскую пургу, когда перемело улицы, разнесло все бумажные клочки, ухоронило в сугробах весь мусор. Перед пургой он занемог и почти уже не выходил из своего сугробного дворика. Сыпко било снегом в засеребренное окно с макушки высокого сугроба, звенела, качаясь, жалким дребезгом ржавая жестяная тарелка фонаря на столбе. Никто не слышал, как он прошептал уже в бреду несколько раз свое имя: Саша, Саша! – словно позвал самого себя. Румяный уличный парнишка, начерпав валенки, бросал снежки в сверкучее, от инея глухое, страшное окно и весело кричал: «Вулкан! Вулкан… Выходи, не бойся!»…
Потом, прогрохав по промерзшей лестнице, из двухэтажного деревянного дома напротив выбежал косноязычный придурковатый мужик в одних трусах и майке и с пьяными слезами стал валяться по снегу и вопить, жаловаться на свою жену, посудомойку из столовой, изменявшую ему. А поздним вечером в окнах Волканова загорелся свет, призрачный, теряющийся в нахлестах снегового ветра. Туда вошли проведать соседка, учительница математики, стригущаяся со времен рабфака в кружок, с пышным бюстом под пуховой кофтой, и ее любовник, горбун, закуривший папиросу и собирающийся в милицию доложить о смерти Волканова.
Архивариус с «общественниками», подняв западню, пощупали в подвале шестом, помешали шуршащую глубину бумажек: нет ли там еще чего? Из всех подшивок, пронумерованных кип и просто груд огромного собрания взяли одно Евангелие в синем бархатном переплете. Удивлялись, что эта книга была как новая, будто ее ни разу не открывали, подарена она была ученику городского училища Александру Волканову в 1912 году за отличные успехи и примерное поведение… Прошло уже сто лет с тех пор. Забыт сумасшедший учитель, как и другие лица этой давнишней истории. Сколько я ни искал, не смог найти никакого упоминания о драматурге Пассажирове ни в областной, ни в центральной печати. Лишь недавно случайно узнал, что малоизвестный литератор с такой фамилией (или псевдонимом) доживал свой век в пансионате, устроенном в бывшей барской усадьбе для спившихся членов Союза писателей СССР… Но вот сны, которые предсказал Пассажиров, продолжают сниться, и не только мне. В восемнадцатом столетии дух засыпал – толковал недавно мне наш благочинный – а царствование Николая Павловича уже обложили темные русские ночи с яркими снами романтизма… Точно само время стало двигаться прыжками, как во сне. Да ведь и эту повесть написать подтолкнуло меня тоже сновидение… Проснувшись, в какой яви мы найдем сами себя?
г. Мышкин
(обратно)Картинки истобенской жизни лета 1912 года и далее
Славным жителям села Истобенска
Оричевского района Кировской области посвящяется
…Вятка текла игриво и таинственно, спокойно выгибала здесь свою спину песчаными и чистыми отмелями, кружила в царстве водных стихий, заливных лугов и синих лесов. В лазоревом воздухе холмом возвышался левый берег, и петляла дорога с узорами из домов и огородов, садов и старых заборов, палисадников и окон, глядевших из-под резных наличников глазами чистыми и ясными. Берёзы и тополя кудельной росписью проросли рельефным обрамлением сего места, возвышаясь монументами двухсотлетней давности. Мягкий шелест листьев их вписывался в общий хоровод звуков и мелодий летнего дня. Вверху летали ласточки, звенели кузнечики, разнотравье колосилось зелёными метёлками. Пчёлы гудели в глубокой зелени. Поленницы дров мозаикой румянились на припёке. Высокие мальвы взглядами розового цвета провожали полёт шмелей. Колокольня с пристроем взирала окрест указующим манером со шпилем и куполом. Белёная, с голубыми шершавыми стенами, коваными крестами и с открытыми нараспашку арками звонницы на восемь сторон света, была обмыта дождями и временем. Голуби ходили по её кровельному железу, скользили по нему своими лапами и громко махали крыльями. Мяукала кошка, и солнце плавно пересекало орбиту своего дневного пристанища.
Облака плыли медленно и тягуче, на берегу мычали коровы, и петушиное: «Ку-ка-ре-ку!..» разливалось радостным и вдохновляющим гласом по окружью.
…И всюду летал аромат свежих огурцов – трепетно-яркий и звонкий!
***
Волны плескались о пристань, окрашенную в зелень с белым, с вывеской посередине «ИСТОБЕНСКЪ». Солнечный луч уходил в глубину реки, освещая её до самого дна…
В проходе к причалу на дверях надпись «КАССИРЪ» со стеклянным окошком, дальше крашеный железный лист на стене:
«Для господъ пассажировъ разъясненiя:
билетъ до Орлова – 3 копъйки,
до Вятки – 4 копъйки,
до Усть-Чъпцы – 5 копеекъ,
до Слободского – 6 копеекъ,
до Шестаковского рейда – 6 копеекъ с полушкой.
Для пассажировъ 2 и 3 класса продажа билетовъ на пароходе.
По чётнымъ дням ввърх по ръке, нъчётнымъ внизъ.
Пароходы фирмы “Персия” – “Ласточка”, “Орълъ”, “Цесаревич”, “Фортуна” – заводов “Нижнее Сормово”».
Завершала текст картинка с пароходом, белым и нарядным, разрезающим волну с явным удовольствием и восторгом, чёрной трубой и валящим из неё дымом. Справа карта – схема самого пути: Нижний Новгород, Вятка, Слободской, Казань, Елабуга, Пермь, а в самом верху двуглавые орлы, нарисованные бронзовой краской, с раскрытыми клювами и высунутыми языками.
Кассир Ерофей Петрович Жолобов подсчитывал на счётах прибыток. Часы-ходики с тремя медведями с картины Шишкина «Утро в сосновом лесу» тикали уютным и безостановочным шагом. На стенке, оклеенной обоями в жёлтый цветочек, печатный календарь на 1912 год, посвящённый столетию войны 1812 года, с рисунком отступающих французов по картине Верещагина.
Было 12:00. Ерофей Петрович пригубил тёмно заваренного чаю и откинулся на спинку стула. Становилось жарко. Пристань слегка покачивалась, скрипела и как будто вздыхала своими боками. В приоткрытую входную дверь потянуло ветерком. Кричала чайка. А на фоне ее крика и вздоха речной волны Ерофей Петрович оглянулся.
– Петруша, ты уж старайся, старайся, уважь, Еремей Палыч из Европ, из Парижа жалует, насмотрелся, поди, там порядку, ты блеску добавь, блеску…
– Ерофей Петрович, драю с усердием, – улыбался Петруша Ишутинов, парень 14 лет, белобрысый и загорелый, в белых портках, поднимающий ведро из реки и тут же выплёскивающий воду на пристань.
– Блестит уж, – махая шваброй из верёвок корабельного троса и вытирая пот со лба, выговаривал он. – Блестит аки стёклышко!..
***
Коровы сизо стояли в реке. Простор тёплым боком осязал их. Было легко и светло. Речное благодушие гуляло тихо и спокойно, соревнуясь с ветром, гнувшим ивы, и пуская рябь в своё довольство воздушным порывом. И крыло чайки ласкало его. Синий миг удальства застилал всё вокруг дыханием лугов и безотчётной дали. Время словно исчезло от действия небес. Изгибался берег красной глиной с белёсым оттеночным звучанием, желанием пряным и опрятным в своём искании правды сего мира.
Песчаный плёс язычным упрямством своей сути дружил здесь с характерным водным стрежнем. Без правил и оглядки. Блистал галечным окружьем, статной дозволенностью порядка и незыблемостью древних понятий.
Широк круг Земли в своей красе, бесконечен!
***
Поодаль у торговых причалов пять или шесть барж низко сидели в воде. Волна гуляла по их бокам светлой и лучезарной сущностью. Расцвечивала их боковой смоловый раскрас дальних походов, трудного жития и странствий междуречий, безоглядочного шествия, искомой доли, глядящих воочию посреди синих вод, красной земли и луговой стрелы-тетевы с зелёным колчаном дружащей и видящей даль синеокую.
По шатким сходням на баржи закатывали огромные стоведёрные бочки солёных огурцов. Пахло огуречным рассолом, таким свежим и бодрящим, будящим и созидающим.
– Веселей, робята, закатывай, а приподними правый бок, – негромко поговаривал Сергей Олтуфьев, следя за работой взглядом чётким и понятным, строгим и беспредельно правдивым, чистым и с родниковым звучанием будто играющим. Стоявший тут рядом бородатый мужик лет пятидесяти с пробором волос посередине и большим розоватым носом был похож на кудрявый бурелом по весне на старице. Его красная рубаха-косоворотка в белый горошек была длинна и, перевязанная белой тесьмой, походила на платье. Широченные штаны вываливались из сапог, аки перевёрнутые зелёные бутылки столового вина № 45 Шустова. Сапоги внизу были стянуты гармошкой, аккурат на полтора вершка. Огрызком карандаша он записывал в маленький блокнотик гружёные бочки:
– Паря, давай ещё одну, – на выдохе произнёс он, – и баста! Сто две, как один огурчик, рогожкой сверху их… – Он повернул голову и крикнул ребятам, сидевшим поодаль у костра: – Митюха, ушица готова ли?
– Готова, готова, Сергей Ефимыч, – отозвался Митюха, парень веснушчатый и кудрявый, с ушами, оттопыренными в стороны, жующий какую-то травинку. Он ловко зачерпнул деревянной ложкой в котелке и осторожно подал её.
– Испробуйте, Сергей Ефимыч, деда Макарьева улов утренний, из-за Овражцев, четыре стерляди, вот таки, – и Митюха развёл руками в стороны. – Да ещё три в морде, на завтра, вон и плещутся!.. – И он махнул рукой в сторону барж.
Ефимыч надул щеки и стал так важно дуть на уху, что она встрепенулась золотой струёй и обдала пахучим ароматом, дымом.
– М-м-м, хороша-то как, а уж и жирна, Митюха, – глотая, Ефимыч взмахнул рукой, так легко, и сделал жест, будто приглашая всех к застолью. – Ай-да, робята, подсаживайтесь!..
Расположились тут же, прямо на брёвнышках, котелок в середине, чинно и аккуратно, горкой зелёный лук, солёные и свежие огурцы, ломти домашнего ржаного хлеба.
– До утра ещё три баржи накатать надобно, ребят, – молвил Ефимыч, откусывая солёный огурчик, такой твёрдый и блестящий, в пупырышках. – Еремей Палыч за всё уж оплатил. Уж больно сильно у него покатило, – и, оглянувшись в низ реки, добавил: – К вечеру сами на пароходе приплывут, из самого Па-ри-ж-а-а-а, а и праздник будет!..
***
Под навесами стояли бочки рядами, с открытым верхом и, как стозевное чудо-юдо, уже готовые проглотить всё, что ни попадёт к ним в пасть. Обтёртые и обкатанные зимней наледью, лесной тропой, глинистым берегом, мостовой белого камня, песчаным накатом, в царапинах и зазубринах, они были цвета чистой земли, коричнево-серого, с разводами соли и брызгами речной волны. Стоял сильный и пряный аромат чеснока, вездесущего хрена, долгого и упрямого укропа, а весёло-сладкий смородиновый дух с гордым дубовым оттенком витал всюду.
На деревянном помосте высилась гора огурцов, рябые, бело-зелёные, просто зелёные, цвета молодой травы, вечерних лугов и потёртой малахитовой чудной поделки.
Огурцы по селу собирал конь Орлик – лохматый, запряжённый в полуторную телегу с большущими задними колёсами. Ездил от дома к дому, приученный, высыпали ему огурцов доверху, хлопали по крупу, и тащился он по всему селу, хрипло ржа у новых ворот. Был он пегий и дымчатый, в больших серых яблоках, крупных и зрелых. Седая грива и лохматая прядь на голове делали его похожим на древнего прародителя всех коней и лошадей. Его не стригли уж несколько лет, и хвост превращался в красавца всех лошадиных хвостов, висел он ровно и опрятно, эдаким вертикальным шлейфом, с блестящим оттенком. На засолье девки наряжали Орлика, плели ему венок из ромашек и васильков, надевали на голову, оплетали с ушами. И ходил он празднично-ряженый несколько дней, под лай местных собак и веселье малых ребят.
Парни и девки споро готовили огурцы в деревянных колодах, мыли и обрезали их, все были мокры и задорны, разнаряжены, как деревенские куклы, фартуки и платки, картузы с блестящими околышами.
– Стёпа, а, Стёпа! А подай-ка хрену, да побольше! – черноглазая Акулина кликала Степана Дородного на другом конце стола и, уже красными руками поправляя на себе платок, переглядывалась, весело хохоча, с Марусей Федотовой.
– А передайте приветь с на-ш-шш-ш-его огорода! – подшучивал Стёпа и, выбирая самое большое корневище, перебрасывал Акулине. – Лови-и-и! Красавица ты наша!
И расцветала Акулина улыбкой лучезарной и счастливой!
Бочки застилали дубовым и смородиновым листом, укропом, чесноком и хреном. Вёдрами ссыпали огурцы, повторяли и – каждый раз всё, как и прежде, десятилетия назад. Рассол разогревали в больших чугунных котлах, стоящих на кострищах и жарко пылающих огнём с малиновыми углями. Кипела вода, пузырилась истинной правдой, била белым ключом…
Обязательно нужно соль было ссыпать в три раза, а не сразу. Какая-то тонкая хитрость присутствовала в старинном промысле. Все знали про это и в то же время знали, что и в этот, и в следующий раз рассол получится как надо и огурцы в бочках сохранятся и через три года. А вот как надо ведал только старик Антип-засольщик. Это он ходил кругом и зорко смотрел за происходящим. Подойдёт к девкам и скажет:
– Ну чтё, голупки мои сизые, приумолкли, на парней смотреть перестали, шютить забыли, – и шепнёт что-то весело Акулинке на ушко, а та в смех смешной зайдётся, глазами блестя и рдея щеками, а парни подхватывали веселуху, и уж без остатка шло…
– А кой огурец без весела? – проговаривал Антип. – Буде и он весел год и два, так-то!..
Без его присутствия не обходился ни один засол в селе. Хождение Антипа, уже чуть полусогнувшегося и шаркающего ногами в сапожках, принимали как наиглавнейшее обстоятельство в засолке огурцов. Антип знал слово. Может, несколько, и это решало всё. Когда мешали соль, Антип подходил к чану, что-то проговаривал быстро, глядя на воду, доставал маленький цветастый мешочек, брал щепоть и кидал в рассол, напоследок ещё чего-то шепча. А потом быстро уходил, приседая на большой камень, гладкий и плавный, вполовину ушедший в землю, и сидел, глядя на небо…
Долго его упрашивали поделиться секретом, но не говорил никому и ничего Антип. Люди звали его на засолку огурцов, квашенье капусты, готовку грибов, ходил по дворам, придёт и сядет рядом, посидит с часок и далее. Успевал за день многих обойти. Даже когда был и рядом, всё получалось по-другому, и капуста, и огурцы не кисли, и хранились долго-предолго, даже и летом. Говорили, это, мол «Антиповы огурцы, или капуста», а у кого не был или не хотел, так себе было всё, обычненько и без вкуса. Давали деньги, но не брал он, отказывался. А помогали хорошо, и с припасами достаток был.
– Оо-хх-хо-хо-о! – хрипло ворчал он. – Ньда, и щто вам это дась, даж скажет ктё, а не удассья всё равно, ну не будеть охурцов, кислятина адна будь, да и всё, воть. А паведать не могу, не могу-у-у, ну никяк… – мотал он головой в выцветшем картузе, на котором и ткань уж походила на сермяжку тёмную. – Старых людей памятка, добрая она, – и смотрел глазами печальными, отдававшими синевой, куда-то в даль, за реку…
***
– Мо-о-тя-я-я!.. – махала рукой и кричала Афросинья Егоровна Метелихина, стоя над обрывом, на самой крутизне, по-над Вяткой. – Мо-о-тя-я-я! – ветер разносил её слова, сглаживал звучанье, и юбка, до самой травы, развевалась, как флаг.
– Н-ну-у-у!.. – с неохотой отвечал Мотя, сидевший на бережку и пёкший картошку в углях костра. Его коровы мычали, забравшись в воду по брюхо, поднимали рога кверху и выпуклыми, тёмно-синими с фиолетовым оттенком, стеклянными глазами озирались кругом, слушали ветер и гудение мошки. Мотя пастушил сельское стадо на Кривом Лужку. Весной его заливало, а сейчас он расцвёл травяным густым ковром. Ещё до восхода солнца, с первой росой, Мотя проходил по улицам села, играл на балалайке и пел свою песенку-прибаутку:
А э-й-й коровки дорогие,
Тёл-л-ки, козлики, бычки,
Соб-б-бирай-тесь-ко-о-о, родные,
На-а-а лужок поесть травы!..
Уже ждущие и узнающие Мотю истобенские коровы начинали подпевать по-своему, как-то интересно махать хвостами, мычать на разные гласы, телушки потоньше, коровы с глухим достоинством, а быки с властным и тяжёлым мычанием, козлы блеяли весёлой трелью. Бабки с дедками, домовитые хозяйки выводили своих кормилиц – Манек, Зорек, Бурёнок, Ласточек, Верб, Голубок, Машек, Милок, Ладушек, Чернушек, Тёлочек, Ромашек, Дунек, Буянов, Пеструшек… Стояли у ворот в платочках и провожали их взглядами, да и говорили Моте:
– Ты уж, Мотя, пастушок наш, Пеструшку нашу вниманием не обойди. Где и травки поболее, туда веди, к Овражцам, да и к водице родниковой, пособь ей, красавице нашей!.. Мы уж, Мотя, тебе тулупчик к осени справим…
– К Овражцам, к Овражцам, куда ж ещё вести, – отвечал Мотя. – На Кислом Болоте ныне мошка да комары с мухами.
А-а лет-и-и, душа моя,
П-о-о высо-о-о-ку небу,
Ты-ы ра-а-а-сти, лазурь-трава,
Зо-о-о-рьке для обе-е-е-ду!..
И шёл развесёлый Мотя по зелёной траве-мураве, влажной и блестящей от росяной ночи и беззвучных звёздных лугов, со своими рогатыми подругами и друзьями, наигрывал на балалайке для согрева души своей, с котомкой на левом плече, в которой лежали кусок хлеба, полдюжины огурцов, да и луковица…
– Ну-у сейчас! Иду уж,.. – приподнимаясь, оглядывался Мотя на своё стадо. – Ну, что ещё, Фрось?..
– М-о-т-я-я-я!.. Савелий Никитич послал за тобой, бегай тут, ищи тебя, на Овражцах нет, на Кислом Болоте тож, – скороговоркой выпалила Фрося, садясь в коляску мягкого хода. – Давай садись, поехали к нему, прям сейчас, а я Артёмку пошлю за стадом глянуть. Ну, мила-а-а-я, пошла, н-ну! – И помчалась кобылка Ласточка, только пыль из-под колёс…
***
Берег расступался, отдавая себя речной волне, лодки, баркасы лениво качались, и верёвки свитыми хвостами стерегли их. Пахло намокшей корой, комары гудели кругом. Урядник Тимофей Евграфьевич Морозов вдумчиво всматривался в пологий дальний берег. Его форменная фуражка, серебряная бляха с № 756, ремень с портупеей, шашка на боку и кобура с револьвером делали из него весьма колоритную фигуру официального представителя властей, обычно приезжавшего на день-два из Орлова на катере водной полиции № 7 «Громобой». Его парадный белый китель, мятый и поношенный, всё же смотрелся деловито и строго. Он присел на берёзовый пень и отстегнул портупею, обтёр платком лоб и шею. Горячим дуновением солнце взирало на эту пядь земли у реки. Лёгкий дымок как-то интересно и вольно от кострищ на берегу, с запахом кипящей смолы, веял, размашисто и бодро. Артельные мужички, бородатые и загорелые, как пропечённые пирожки с жара и пылу русской печи, ловко и споро конопатили и смолили свои лодки.
Уже обсохшие невода мерно раскачивались на кольях, и рыбья чешуя блестела на солнце, как яркий привет из глубин круговерти жизни, искря и светясь. Тимофей вертел свой закрученный ус и, благостно прищурясь, наблюдал за хождением облаков по кругу неба.
…Заиграла глиняная свистулька, и травяная и озорная полянка зашелестела под ветерком. Мальчуган годков пяти, в серых льняных штанах, босой и загорелый, как медный таз, стоял рядом и утирал свой нос, вглядывался в его лицо.
– Ну, что, пострел, где твоё стадо-то, – улыбаясь, спросил Тимофей, обнажая свои белые зубы под жёлто-коричневыми усами.
– Я Парамош-ш-а, – медленно и шипя буквой «ш», произнёс он. – А гус-зи вон, – показал ивовым прутиком на белых птиц рядом, с высокими шеями и красными лапами, открывших свои клювы и галдящих по-гусиному. – А-га-га-га…
Парамошка дунул в свистульку – и полетела трель глиняной птицы. Гуси примолкли, их шеи натянулись, высоко задрались, и разом все взмахнули белыми крыльями, пытаясь взлететь: сильно, красиво, восторженно!.. Глаза у Парамошки заблестели, и он уже кричал на бегу, догоняя гусей.
– Я их летать научи-и-и-ль!..
– Ну да уж, да уж, – с мягкой иронией тихо проговорил себе Тимофей, примеривая фуражку. – Сам такой был! – улыбнулся и посмотрел на солнце. Прошло уже около часа, и отправился он по Бережной улице к бакенщику Петровичу.
***
Жужжала пчела, и бабочка рисовалась перед капустными листьями. Пахло травой и сеном, дегтярной смолой, керосином и конским потом. В раскрытых настежь воротах мужики клепали бочки, били деревянные молотки-киянки звонкой молвой и глухой поступью. Железные обручи валялись в траве, и старый конь по кличке Лошак, запряжённый телегой, каурый и весь иссиня-чёрный, трогал их своим копытом, мотая и тряся головой с длиннющей гривой. Они как-то подпрыгивали и весело так дребезжали, и блестела атласная синяя лента, завязанная у него за ушами Анюткой, дочерью Серафима Ржаного. Она стояла рядом и гладила его морду обеими руками, приговаривая:
– Лошака, Лошака…
Из-за воротного столба выглянули Серёжка (Серый) Ермохин с Колькой Нелюбиным. Улыбаясь беззубыми ртами, они морщили носы и лбы, дули щёки, подмигивали, пугали страшными взглядами и, щурясь, дразнили Анютку.
А у нашей у Анютки-и-и
Голова торчит из будки!..
Мм-у-у!..
Выпучив нижнюю губу и приставив пальцы к голове, изображая рожки, перешли на хрюканье. Им ответил боров Кабан, высунув свой пятак из узкой щели между брёвнами в хлеву. И в самом деле уже по-настоящему он так подал свой глас, что Анютка вздрогнула и обхватила обеими руками переднюю ногу Лошака. Конь встрепенулся и, задрав голову, ответил Кабану ржанием, нарядным и лошадиным, медленно присел и разлёгся, окунаясь в простор могучей травы. Анютка сразу запрыгнула на его гриву и так замерла.
– Конь, а, ко-о-нь, по-и-г-р-а-й в гарм-о-н-ь, – шептала она коню и гладила его мягкие и тёплые уши…
***
Играла гармошка, трепетно и ярко, как цветастый луговой цветочек раскрывает свои лепестки навстречу утреннему солнцу.
Маша фа-а-ртук одевала
Ранне-е-ю весно-ю,
Балалайку в руки брала
И играла стоя…
Пел парень, молодой и вихрастый, в розоватой косоворотке с белыми и мелкими пуговицами, расстегнутыми вверху. Околышек картуза его весело блестел. Ярый пушок пробивался над верхней губой. Глаза голубые и дымчатые искрили от нахлынувшего вдохновения. Лети, душа, над речной волной, обгоняя белый пароход… а летящая чайка подхватывала песню, кудрявым виражом вверх, с милым сердцу курлыканьем!..
А гармошка ра-а-а-списная,
Звонкая мелоди-и-я-я-я,
Ты лети по свету кра-я-я,
По лесам и взгори-я-я-м!..
Смеясь, с ухарством удалой русской натуры наигрывал Ваня на чёрной гармоньке в мелкий золотой цветочек и шибко потёртой. Отвечала ему Маша округлой и улыбающейся фантазией, легковесной и звонкоголосой, как крик младого петушка в конце ночи, будящего всё вокруг и около, буйно радостным величавым окриком пришедшего утра.
Ми-и-и-лый мне-е-е купил колечко-о-о,
Чист-о-о золот-о-о-е-е,
Так и шепчет мне сердечко-о-о:
Любо мне с тобою-ю-ю!..
И смеялась смешком, похожим на серебряный ручеёк, с играющим в нём солнечным лучом, журчащим и мигающим исподволь. Болтали они ногами в проточной речной воде, сидя на доске, меж двух брёвен, и качались в невесомой воздушности июльского златого вечера, с тишиной, сотканной величием заходящего светила…
– Вань, а Вань, а пойдём погуляем, до леска, – чуть слышно молвила Маша, смотря Ване в глаза. Он приобнял её и ответил:
– Маша, да комары там, у речки хоть холодок, и ветерок обдувает.
– А мы их веточкой, веточкой отгонять будем, берёзовой…
***
Дом старшины Савелия Никитича Макарьева стоял на центральной площади села. Двухэтажный с мансардой, обшитый широкими досками, уже покрытый неразборчивым цветастым звучанием. Крытый железным листом, он был виден сразу от пристани, и возвышался уверенно и надёжно. Новая веранда с навесом, ещё не крашеная и пахнущая смолой, смотрела на реку, и вся площадь была видна, как на ладони. Несколько купеческих лавок в соседних домах с блестящими лакированными вывесками придавали некоторое столичное благозвучие патриархальной старине сего места. Мощёная белым камнем площадь блестела, вымытая вчерашним дождём. Кусты сирени, жасмина тёмной зеленью кружили вокруг, и Николаевская церковь парила голубым изразцом в горячем летнем воздухе…
– Хорошо у тебя тут, а, Савелий Никитич, ветерок, природа играет, красота! – говорил Серафим Афанасьевич Кузнецов, глава земства Орловского уезда, сидя за столом на веранде и откинувшись на гнутую спинку стула Tonet. – А мёд-то славен у тебя, а-аа-ромат высшего качества, поищи такой, пожалуй, что Елабужский с ним…
– Да уж, Серафим Афанасьевич, старика Варженина, нашего, за версту отсюда усадьба его, – и Савелий Никитич рукой показал в сторону Вятки. – Гречичный особо выделить надобно, большую партию опять же в Нижний удачно отправил, и с прибытком, а огурцам нашим-то какая польза, любо-дорого поглядеть, в конце мая уже вершка на четыре, и в весе всё растут и растут…
– А-а-а, а вот и ты, наша красавица! Попалася, и жужжишь шибко? Ну и давай я тебя выручать буду, полетай, полетай ещё, – и Серафим Афанасьевич таким лёгким движением руки сердечно и просто вызволил узорной и серебряной ложечкой пчёлку из фарфорового блюда, до краёв наполненного тёмно-зернистым пахучим мёдом. И не то чтобы она как-то была озадачена происшедшим или озабочена, но быстро пришла в себя и, как говорится, обернулась напоследок, взлетев гудящей и очень вкусной мелодией!..
– Ты смотри, какова, а, Савелий Никитич! Знающая куда летать!.. Так-так!
– Э, кхе-кхе, в раздолье луговое направилась, знамо дело, подруга цветастых полей…
Подул свежий ветерок, такой весёлый и искренний, чистый и открытый, и донёсся какой-то говор с площади, будто кто покупал телегу у купца Акинфиева…
– Всё ли у тебя готово, а расскажи, Савелий Никитич, Еремей Палыч уж больно знатный заказ прислал. Справитесь до 1 августа, засолите огурчиков? Пять тысяч бочонков, саженевой меры, одолеете нонче? А то давай землю на откуп отдадим, коли сможете поднять, в следующий годик у него планы обширны, скажу тебе, пол-Европы хочет нашими огурчиками одарить, засолка у них не та, не могут, засолют, а как жёстки, да и не вкусны. Прошлым летом угощал, вот потеха нашим в Нижнем была, да и цвет кой-то совсем не огуречный, одним словом, немецкая работа ихня…
– Да уж с февраля рассаду готовим, Серафим Афанасьевич, в баньках и клетях ставим, углями на ночь тепло держим! Ребята малые, а как пособляют. Истобенские ж мы …А огурцов-то нынче, к середине лета, и того, поболее будет, чем в прошлом. Серафим Ржаной уж тысячу бочек изготовил, аж и ночью стучат, а клёпки запасли – года на три хватит. Вот и Еремея Палыча сегодня встретим, встретим, как и подобает – достойно! Марфа Веремеева пирогов испекла, всё в печи держит, чтобы горячие к приезду, купец Митрофанов Селантий колбаски полный набор, да и окороков с холодцом, опять ж рыбка, и стерлядь, щука, налим, огурчики, капустка, рыжики, нашенские. А для веселья, что подобает, вина хмельного и с пивом, три бочонка, а ещё и Мотя, балалаечник наш, с ребятами гармонистами, удалые. Скажу вам, Серафим Афанасьевич, часами играют, и всё без устали, игруны наши, весельчаки!.. Звонко у них получается, особливо «Игровая» наша, Истобенская!
– А Мотя, случаем, не Балагуров ли, – протяжно произнёс Серафим Афанасьевич, глядя в задумчивую даль, и чуть прихлебнул чаю, – не он ли на Вятке по приезду господина Фёдорова, в прошлом году, играл на гармонике! А и помнится изрядно великомо то событие, а Мстислав Никандрович, поверь, был очень, очень удивлён мастерству Матвея Балагурова, знаешь ли, а, Савелий Никитич?
– Хм-хм, это, что ли, Мотя, пастушок-то наш, вот стервец, так отметиться, и никому, и ничего не доложил, да и что сказать, хитёр, хитёр… Это, э-э-э, я ведь и послал за нашим Мотей, Фросю Метелихину, подготовиться, там, сыграться с дружками, Николкой и Ванькой, чтобы громко и с мелодией красивой на бережку быть… А-а-а-а, вот и они, приехали!
Коляска Афросиньи Метелихиной со скрипом уставших рессор и мелодией дорожных колёс, фыркнув неразборчиво, но со вкусом, встала под воротами.
– Э-ге-ге-е, а, Савелий Никитич! Приехали мы, – кричала Фрося. – Мотя ещё частушек насочинял! Хорош-ш-ш-и они!.. Ух, и горят же!..
Мотя взбежал по лестнице парадного входа меж старинного поручня и точёных балясин, стройным шагом полуокружий стоящих на взводном марше и ещё светящихся чистой и первозданной статью.
– Ну, Матвей Сергеевич, милости просим! – разводя руками и привстав, Савелий Никитич одарил Мотю улыбкой сладкой и запоминающейся. – Заходи, мил дружок, рассказывай, как и весел нынче, а и кудри вьются-то у тебя! Игрун ты наш замечательный! – уже совсем растаял Савелий Никитич. – Ныне праздник у нас, сам Еремей Палыч к нам едет, погостит у нас денька два, а нам и радость. Вот и Серафим Афанасьевич к нам приехал, изволь любить и жаловать…
– Наслышан, Матвей Сергеевич, наслышан, твоим усердием знатным и мастерством, выше всяких похвал сей фавор русской балалайки! Да вот-с! Живём в лесном краю, а коснись тонкости ремесла – кудесники и волшебники вокруг! Умеем братец, умеем, живую стезю нашей сторонки воочию дать и показать примерно! Трудись, милый друг, на благо Отечества нашего, родного, трудами и потом добивайся признания! Рад и рад приветствовать тебя, Матвей Сергеевич, порадовал…
А Мотя и опешил, похвал он, конечно, слышал много, но от самого главы земства, ну да и бывает!..
– В о-о-бщем, Матвей, надо сыграть и весело, и с настроем праздничным, душевно и с полётом, а и пой частушки свои, струною наигранной, звенящей глубоко! – напутствовал Мотю Серафим Афанасьевич. – Хороши они, слыхал не раз, да и вот, и исполни нам сейчас, и послушаем!
И Мотя запел, пританцовывая немного в балалаечном строе, лихо ставя аккорды на золотистых ладах её, блестящих от игры его пальцев, и сама она, медового цвета, обтёртая и старинная, излучала неведомый свет и настрой, такой родной и благодушный, широкий и всеохватный, памятный и добрый!..
А коро-о-овы и бычки-и-и-и
Мне огу-у-у-рчик принесл-и-и-и,
Истобе-е-е-н-ский, настоя-я-щи-и-и-й,
Светлой зе-е-еленью блестя-я-щ-щ-и-и-й!
Э-э-х-хх!!! – и Мотя с усердием и как будто натянутыми вожжами управлял своим слогом, льющимся широко и плавно, как весенняя река обозначала свой порыв и стремление увидеть нижележащие дали, в той глубокой и искренней силе, приоткрывающей безразмерность и величие Русской земли!..
***
Избушка бакенщика Михайла Петровича Стрежного стояла на берегу, где река широким и всеохватным жестом, в своём закруглении, уплывала весела и нарядна в поворотную даль. Песочек и кустики ивы, комья глины, осока и длинные пряди водорослей придавали сказочный настрой в общей картине происходящего. Рядом сушились бакены, летал волшебный ветерок, и поющий лес клонился к реке, кудрявой и таинственной…
Бакенщик Петрович сидел на лавке. Он руками заделывал морду из ивовых прутьев, и даже отсюда был слышен запах его керосина, пополам с чёрной дегтярской смолой. Перст белой колокольни возвышался на пригорке, и мурлыкал кот Фимка, облизывающий здесь свою драную лапу.
– Опять, разбойник, дрыхнешь, – искоса пробурчал Петрович. – Неделю где носило? Хоть бы мышь одну принёс, разлёгся, супостат кошачий, ба-а-а-рр-р-сук, – он уже начинал гневиться. – Вот не пущу сегодня домой! А Девка Русалка придёт, и что, в село опять дёру дашь? Ужо она придёт, сегодня, у-уу-у, котяра!
Петрович и сам понимал, что придёт, два раза была уж, жди третьего. Как-то за полночь, когда лунная дорожка стелилась по реке и плыл туман в ночи, в окно тихо постучали. На столе стояла керосиновая лампа. Её красновато-оранжевый отсвет обозначил лицо, женское, мокрое, со скрученными волосами, не прибранными, и взглядом, внимающим происходящее внутри. Глаза говорили о многом и были неведомы в череде обликов, виденных Петровичем за свою жизнь. Восьмой десяток разменял, и сомов двухпудовых излавливал, и в ледоход по реке в лодке опрокидывался, и в круговерть речных глубинных ключей заплывал, но тогда почувствовал, что не человечье лицо тут, и всё… Она улыбнулась, или сгримасничала, провела по стеклу рукой и исчезла. И Петрович за ночь даже не прилёг, просто ошарашен был, ни дать, ни взять пожаловала. Только с той поры запираться стал на ночь, да и кол под рукой держать.
Разговоры о русальих игрищах ходили по селу, но всё как-то вокруг да около, и объяснялись они впечатлительностью людской натуры. Правда, случай с Ивашкой, сыном мельника Степана Хомутова, многих заставил по-другому взглянуть на старые байки.
Пошли ребята купаться на Старый затон, по течению реки недалёко, да и протока там вся заросшая и обмелевшая. День, солнышко, птички поют, и сперва песчаная отмель, а потом и глубина сразу, Лешим омутом зовут. Чистая гладь, и ни волны, как зеркало наливное, дна никто не доставал, а вода черна. Брызгаются так, кричат, плескаются, да вдруг Ивашку кто-то за ногу дёрнул, за пятку, да и тащит в глубину. Ногу успел выдернуть, орал, да ребята помогли, и бежать по мелководью, а как оглянулись, видят, голова чья-то, из-под воды поднялась, и волосы зелёны в тине, да и перевернулась с всплеском, как будто сом плещется… Только остерегаться стали с тех пор стоячей воды и глубин. Ну, конечно, мужики сетями и баграми всё проверили тогда, да ничего, только пузыри шли, много, будто кто дышит там…
– Ну-у-у, Михайло Петрович, – ласково и даже празднично раздался оклик. – Как живёшь, чем дышишь? – подходил и улыбался своими усами урядник Тимофей Морозов, чуть скрипя сапожками. – Здравствуй, дорогой, здравствуй!..
– А-а-а-х ты, батюшки!!! Тимофей Евграфьевич, пожаловал, доброго здравия!.. Петрович выпрямил спину, откинувшись на бревно избы, и посмотрел на приседавшего рядом Тимофея.
– Как здоровьице, а, Михайло Петрович? Всё плаваешь, пароходики встречаешь? – поинтересовался он. – Речную Девицу ещё не изловил? Тимофей знал о Русалке, да и всё село знало, Петрович не таился: пришла – значит, надобно. Он немедля отправил в Вятку циркуляр об этом случае.
– Ты, дедушка, сильно не пужайся, бывали и не такие чудеса, в наших-то лесах чего только и нету, и лешего люди встречали. Вон в позапрошлом годе у Опарихи бабы на болоте то ли чёрта, то ли лешака встретили, и не суются более в лес-то, а, – рассмеялся он. – Сторонка лесная наша, она далёко тянется, а болот и угорьев без счёта. Хотя живое существо она, но тож божья тварь, и неведома нашему уму и пониманию.
И будто в завершение его слов, над речным обрывом, среди кустов ив, возникло лицо, смотрящее прямо на них. Как-то и бесшумно оно показалось.
– Н-у-у-у ты смотри, прямо днём разгулялась, – оторопевший Тимофей потянулся рукой к кобуре, расстегивая её быстро и с налёта. Он вскочил и бросился к кустам, держа перед собой револьвер. – Стой, девка, стой! Не уйдёшь от Тимофея-урядника! Лицо исчезло, как и не было его, только ивы шумели от ветра. Он пыхтел и кричал про полицию, свою смекалку и удаль Орловского гарнизона…
Колокольный звон раздался тихо и незаметно. Призывом, в котором горел огненный сокол, летал, чистя душу земного края, и без устали летал, шибко охотчив был, как живой. Тимофей обернулся и как-то обмяк весь.
– Петрович, пора! Едет наш мил дружок, безостановочно, пароходик вон его и с дымком разошёлся! Надобно встретить по чести Еремея Палыча! Сбирайся, Петрович, гостя дорогого встречать будем!..
***
…Речка Кузиха как-то разлеглась своим пейзажным началом, сонмом своего лесного сна, зеркалом вод в тенистых кружалах, а речка Золотиха кружила веретеном по заливным лугам, среди высоких трав и цветов, изгибалась белым песком, как волшебная рыба небылица, журча и образуя тихие заводи саженной глуби. Озеро Золотое стояло поодаль в леске наверху и плескалось в игре с берегами. Мельничный ворот, весь чёрный и мокрый, гудел валом, и брызги вод показывали своё право рождаться здесь Кузихе и Золотихе. Дубы, сосны, липы шапками парили вверху, слушая падающую воду, и грохочущее скрежетание каменных жерновов, крутящихся себе навстречу с добротой старинной, гладкой и пахнущей зерном.
Вся изба изнутри была покрыта слоем слежавшейся серой муки, ставшей уже коростой, похожей на затвердевший панцирь белой рыбицы белуги.
Степан Хомутов сидел за столом у окна и подсчитывал муку в пудах, сколько выход был из зерна. Его кудри и бороду запорошила мука, он смахивал её по привычке, уже давней и приросшей к нему сыздавна. Холщовая рубаха была сера. Он огладил бороду и кашлянул, повернул голову и выкрикнул:
– Ивашка, у Зипунова сколько осталось?
– Ещё восемь мешков, батя, – натужно прокричал Ивашка, сын его, весь в муке и мокрый от пота, жилистыми руками опрокидывая мешок в лоток, вены набухшие на руках синели верёвками. – А восьмой опрокинул, записывай, все в полоску они красную. Всего тридцать мешков по три пуда, девяносто пудов, на торг обещал скидку дать, – и стал лопаткой деревянной ровнять лабаз с зерном.
Рядом с мельницей стоял их дом, огородец с колодцем, ледник, сеновал. Запахи нового сена и муки сливались в какой-то новый аромат природного обновления, днём и ночью, летом и зимой. По именам их в селе не звали, просто «мельники», старый и младой.
Озеро уходило в лесную чащобу, заворачивало удилом сбруи и терялось в лесах. Стояли плотинки-перемычки в узких местах, чтобы не сливать воду всю из озера.
Купались они с брызгами, отмокали, вертелись и в глубине у родников, холодных и ледяных. Сидели под навесом и смотрели на всё – на колокольню, село, луга без края, реку…
Пять лет назад чистили ближний пруд, спускали воду. Пришёл народ, ребятишки, сгребли тину, водоросли, деревья, всякого хламья, поди с основания села первый раз. Рыбу на подводах по селу развезли, небывалых сомов, щук, судаков и прочего, да и увидели камень, чудно большой какой, округлый и вытянутый, с узорами и буковками непонятными. Антип-засольщик походил вокруг, потрогал руками надписи, гладил их и улыбался себе. Притулился спинкой к камню и просидел так до ночи, будто спит, а утром сказал как приказал.
– Камень увезти в лес, на взгорочек с полянкой, недалеча.
Впрягли двадцать лошадей, поставили на полозья и поехали. К полудню нашли место и установили сей камень. Обхаживали камень вокруг, сидели на нём, рассматривали находку и порешили, что камень тёплый, руки греет. Ну и чудеса!
– Что за камень, Антип, поведай нам, сказку или быль-небылицу мудрёну.
– Камень сей наш давнешний, сколько лет, сказать не могу, но старый-престарый, силу имеет могучую, горячую и радостную. Быть ему здесь всегда, пришло к нему время его, каменное, а нам всем доброе. Приходи к нему кто захочет, муж да жена с чадом своим, молодец да молодица, дед да бабка, зверь лесной, дикий и лютый, птица лесная, всех приютит, поможет разумением своим, как и старым людям рёк он, так и нам будет.
Так и встал там камень, порос мохом и родился сызнова Антипов-камень.
– А буковки и узоры наши они, старинные, шибко старинные, волшебные, – говорил Антип-засольщик.
***
Серафим Ржаной стоял посреди двора на зелёной траве, с широко расставленными ногами и руками в бока, как фигура-изваяние, такой деятельный колосс, уверенный и непоколебимый богатырь! Его кожаный фартук блестел на солнце, как дополая кольчуга цвета многих сражений. Волосы вились, пот стекал по лбу, глаза яро блестели огнём небывалых усилий и напряжений, и курчавая борода сотрясалась от его говора.
– Андрюха! Жечь сёдня бум! – разлетелось вкруг тихим и дальним грозовым разрядом.
Посреди двора стояла на берёзовых пеньках бочка, и не то чтобы она была большая, а просто небывалых размеров, ёщё не виданных в округе, да и нигде. Для Нижегородской ярмарки подрядились отправить барыню-бочку полутора тысяч вёдер малосольных огурцов, высотой до двух сажень, а в поперечнике до полутора доходило, как дар жителей села Истобенского, к её открытию. Бежало время, и работали день и ночь, не покладая рук. И вот сегодня дальним эхом разлетелся глас Серафима: – Жечь сёдня бу-м-м-м, – по кругу двора, отразившись от колокольни, и дальше от берёз, заборов, берегов реки, и улетел в даль, где облака кудрявой росписью слились с Землёй!..
Огонь лизал бока боярыни-бочки, вёрткий и спокойный, горячий и острый, раскалённый и тёплый, грел он своей огненной душой, румяня бока её, закаляя дух ейный. И бородатой вязью стелился дым окрест…
***
Раскачивались листья лопухов, их соцветья рдяными углями блестели в фиолетовой глубине мирского начала. Небеса натягивали свои шатры синей воздушной ткани, медленно и аккуратно, не торопясь и бесшумно, в задумчивой и трепетной иллюзии нового времени. Покой разливался тёплым течением и обволакивал собой сараи и склады, лабазы, избушку бакенщика Петровича, поленницу дров старика Ефима, тут же стоящего и взирающего на благодать реки, покосившийся забор у берега, подпёртый оглоблей, и кочки травы, с пасущимися здесь козлами и козами бабки Анфиски. Сгорбленная и перевязанная выцветшим платком крест-накрест, в широкой домотканой юбке, повязанная синим платочком, она походила на большого воробушка, прискакавшего на бережок и опустившего крылья свои.
– Ефимка! Ты почто мою траву вчерась сгребал в низку-то?
– А низок-от мой будет, сама же и отдала прошлый год, – Ефим поднял свою клюковину и, показывая ею на полянку, продолжал. – Фиска, неуж обратно заберёшь, ай, Фиска, Фиска, – покачал он головой.
– Да уж и ладно, Ефимка, передумала я, – Анфиска одарила его взглядом и присела на бревно.
– Только козлы да козлухи мои пусть бегают тута…
– Слышь, а, Фис, пароход-то скоро ль пристанет?
– А и вона, слышь, пыхтит как? – она повернула голову к реке. – Вон, вон, уже милой и подбирается, пароходик ты наш…
Из-за поворота реки доносился шум, хлёсткий и зыбкий, будто хлестали воду в кадке, отмачивая веник в бане накануне Троицы, празднично и узорно, похожее на легко летящее звучание, белой голубкой скользящее по водной глади.
– Ох ты, да и в правду, поспешать надо, мешков пять огурцов у меня припасено в леднике, идём, Фис, Орлика запрягать ещё, – улыбнулся Анфиске и довольно продолжил: – Еремей Палыч, обратно едут, с чем и возвращаются? – и оба, накренившись, походкой уставших людей пошли к своим домам: Ефим на улицу Никольскую, Анфиса – на Брежную…
***
Легко шёл пароход по речной волне, парил, летели брызги, ветер дул в лицо и дребезжала палуба классической музыкальной октавой. Работал паровой двигатель сормовских заводов. Крепко стучали клапаны под неимоверной мощью обжигающего пара. Кричал котёл, полный силы и удали! Дым из трубы валил чёрным облаком, пахучий и серьёзный.
Еремей Палыч Варганов стоял на капитанском мостике, широко расставив ноги, и всматривался в крутые берега. Глинистые обрывы, покрытые лесом, проплывали вокруг. Светило яркое солнце, и облака в высоком небе меняли свой узор каждый миг.
– А ветер крепчает, Еремей Палыч, – почти крича, произнёс капитан Фёдор Бурлацкий.
– А, на Вятке ветер хорош, любо раздувается, по-нашенски! – ответил Еремей Варганов. – Против волны идём, хорошо-то как! Летит, чередуясь с изначальной статью брега нашего, дружище. Поём, ты друг наш.
Широк ты простор, река и река,
Леса и поля, всё берега,
Накатит волна, накатит волна,
Сегодня крута необычно она!
Обрывы красны и зелёны луга,
Лети ты, простор, через все небеса,
Родную сторонку, заветную даль
Увижу я скоро, только руку подай!
– Исто-о-о-бе-е-е-н-с-с-к-ъ-ъ! – закричал Фёдор Игнатьич под шум колёс парохода, показывая на дальний правый берег. – Приплыли Еремей Палыч, хорошо шли, резко взяли, за пять часиков дошли от Котельнича, кочегарам по рюмке водки в Истобенске, – кричал он уже на ухо боцману Баранову. – Да и премию по рублю каждому!
Пароход залпом прогудел белым паром, замедляя свой ход, и уже были слышны удары колокола, светлые и впечатляющие размахом.
Над звонницей кружил сокол, литой и тяжёлый, вездесущий и острый, своими крыльями разрезающий густой и обволакивающий воздух. Звонарь Митька Ерофеев, с бородкой и длинными волосами, яростно и самозабвенно ударял в пять колоколов, языки раскачивались и высекали из губ огненный звон. Он приподнимал то ногу, то руку, вращался на одном месте, как заводной, и Митьке показалось, что сокол, пролетая мимо, вдруг прямо взглянул своим глазом на него.
– Лет-у-у-у-н, разлетался тут, да и я тоже летаю, видишь!..
***
– Э-э-ге-ге-е-е-е-й!!! – кричал Еремей. – Здорово, братцы! – он уже различал лица своих друзей, старых приятелей, и махал им руками. Был рад и доволен.
– Вернулся, вернулся! – кричала на пристани бабка Анфиска. – Удалой наш соколик, смотри, Ефимка, вон он, – она показывала на пароход, и в глазах её светилась радость.
– Ура Еремею Палычу! – воскликнул Серафим Афанасьевич Кузнецов. – Ура дорогому гостю! – и народ подхватил радостную молву криком хриплым и надёжным.
– Ур-а-а-а! Уря-я-я! – кричали сельчане. Все пришли. Стояли на бережку, махали руками, шапками, и конь Орлик тут же. Громко и весело он вдруг заржал, будто проснулся, образуя голосовыми связками свои конские удивление и восторг. Знал он Ерёму давно, почуял друга своего, старого, молодым катал его по буграм и горкам истобенским, легко стало Ерёме от его крика.
– Ишь ты, и Орлик! – глаза его заблестели. – И ты тут, Акулинка! Ай да красавица! – Акулинку нарядили красной девкой встречать дорогого гостя хлебом-солью, старинный сарафан, с кутафьей, кокошник, шитые серебряной нитью, хранившиеся в сундуке у бабки Меланьи ещё с катерининских времён.
Трепетали флаги над пристанью, в середине имперский, в чёрную, жёлтую и белую ленту, и два торговых – белой, синей, красной полосы.
Уже были установлены сколоченные на скорую руку деревянные столы и расставлены угощения. Малые дети бегали под ними и играли. Солнце стояло в небе ещё высоко, и удары колокола широкой поступью обходили местные дали…
– Славные жители села Истобенское, любо и дорого видеть мне вас в полном здравии и спокойствии! – голос Ерёмы, глубокий и трепетный, удачливый и нарядный, летел взвешенно, нарядным факелом, светящим круг себя.
– Был, стал и буду вашим работником до вздоха последнего. Верным человеком и последователем ваших дел и начинаний! Любящий вас и живущий во благо ваше Ерёма Варганов сторонку нашу родную навестил!..– Он поклонился, размашисто и легко, глубоким жестом, вдохновляющим и правдивым, скомканный картуз в левой руке, а правой распластанной пятернёй держась за грудь, до самой земли, и налетевший порыв ветра с реки обдал его!
– Она, родимая, без нас никак, а вот мы-то как без неё? Тяжело и безысходно нам от того, горестно дажь. Вот дед Антип пришёл, Елизар Смирнов, Семён Удалый, – глаза Ерёмы вбирали картину происходящего. Бабка Алёшкина, Кунгуров Лексей, Иван да Марья Лесные, Козлобоков Вероним, Петро Ходоров, Митюха Заречный, Боровой Иван, Федот Речной да Степан Луговой, жёнушки да распрекрасные девицы, любо видеть и внимать вам, мои сердешные!..
– Огурчик, вот я беру, вкусный, хорош, буде правый мой выбор, люблю сей значимый показ жития нашего! Летит и сияет цвет его, сторонкой синей и далёкой, горит огородная вершина жёлтоцвета, показ нашего удальства вятского. Речной каёмой взращён и лугом показан, далью неохватной. Широкой и доброй стороной! Довесом полным и значимым…
***
…Все расслабились, народ расселся за столы, полились песни, расцвеченные житиём местным. Коровы уже доеные замычали, сходило на подпев ихний, собаки радостным лаем говор свой сильно обозначили. Петухи, будто проснувшись, колотили крылами и радостное «ку-ка-ре-ку-у!» летало и планировало вдоль реки. Орлик заржал в старинном обличье, с хриплым отождествлением прожитых зим и лет. Лошак по старой молодости ярью стремительной крепко поддержал своего друга. Даже кот Баюн изогнулся на коленях Анютки и промурлыкал своё царственное «мя-у-у!» Чистое и природное звучание сей земли и сего времени свилось в тот непередаваемый звук мира нашего. Пошла лёгкая рябь по реке, и листья берёз вздрогнули не от ветра.
Антип и Ерёма сидели с краю столов и что-то объяснялись шепотом, они были одни.
– Как Ерёма тебе? – вопросил Антип.
– Да хорошо! Ужо даже не верится, надоело жить там по заграницам, на отшибе да в чужбинах тамошних, ветерка нашего с огурчиком не хватает, речки да комариков с Мотей!
Антип смотрел с прищуром, и думка владела им: «Что Ерёма ответит, как поймёт-то его?»
– Как, Ерёма, ты сам-то? – Антип посмотрел ему в глаза. – Не передумал, веру держишь?
– Держу, дедушка, держу, без веры не приехал бы.
– Уговор в силе?
– А как же, со мной всё туто, документы, бумаги, скреплены на все годы, число и год определены, да и сколько под них накинут ещё, удвоится капитал, да поболее, процент большой. – Вот деда сертификаты, гарантии, печати сургучные, дата прекращения вклада. Цюрих, Швейцария, на 29 лет, 1941 год, 22 декабря, и запись о передаче всех накоплений в Россию, Москву, министру финансов, заверено в банке, господином Альтштруссе, с подписью, а главное, вкладчик неизвестен, ни имени, ни адреса. Там, деда, вклад оценен был на пятьсот миллионов золотых рублей, а за годы он удвоится, это ух ты скоко много и премного.
– Ерёма, это капля в реке нашей полноводной, которая сметёт ворога с земли нашей, тягостно будет ей, и народу нашему во времена те. Две войны скор уже буде, а ты, наш главный помощник, сильно не горюй, два годика у нас да в Европах поработай, а за полгода весной 14-го уезжай в Америку, там начни дело новое и не забывай нас всех, так тебя направляю я, деньги те шибко помогут России, токо другой, но Родине нашей. Не уедешь, погибель ждёт, так и знай…
Начинался рассвет. Проводил кто-то пальцем по востоку и осветил горизонт. Звёздочки, грустя, кланялись свету, и непреодолимая грусть охватила Ерёму, большая, чугунная тяжесть холодила изнутри.
– Не тужи, дружок мой, – тихо молвил Антип. – Чему быть, того не миновать. Хоть и немного, но помощь изрядна твоя, Ерёма, услужил и земле твоей, и реке, а времечко придёт – и шибко твои огурчики помогут, – он посмотрел Ерёме в глаза и тихо шепнул. – Помощь придёт, откуда и незнаемо…
Они встали, обнялись и расцеловались. Пароход у пристани лязгнул цилиндрами холостого хода, и гудел, гудел, гудел белым паром безостановочно…
– Про-ща-ай, де-д-а! – кричал Ерёма. Антип, полусогнувшись, присел на досочку и смотрел, как пароход стремительно отходит, с волной качающейся и сверкающей уже на восходе солнца, алым стягом. Слеза чистая и прохладная стекла по щеке…
А Митька Ерофеев не спал, три раза колокола золотым звоном обгоняли пароход, суля тому удачу и путь праведный.
***
В середине ночи 22 декабря 1941 года в приёмную наркома финансов СССР вошёл курьер дипломатической службы с пакетом, перевязанным шпагатом и облепленным коричневыми сургучными печатями. Отдав честь секретарю, он громко произнёс:
– Срочная дипломатическая почта из Швейцарии от нашего атташе, товарищу наркому финансов СССР, лично в руки. – Курьер с секретарём вошли в кабинет.
– Мною доставлена дипломатическая почта от нашего атташе в Цюрихе, лично Вам, товарищ нарком, прошу расписаться в получении, – нарком тут же черкнул в папке курьера. Бумаги были на немецком и дубликаты на английском. Чётко проступал узор Швейцарского банка, гладкая лощёная бумага переливалась оттенками золотого и серебряного цветов, печати, подписи, водяные знаки создавали чудную иллюзию и нереальность происходящего. «Какая-то фантазия заблудшего ангела», – подумалось наркому. Он чётко смотрел на надпись, сделанную рукой: один миллиард сто пятьдесят восемь миллионов золотых царских рублей… если конвертировать в доллары, то около полутора миллиардов… Всё это предлагалось ему, народному комиссару финансов СССР, прямо сейчас, перехватило дыхание, не может быть, где ошибка… Прочитал по-английски: «Сим сертификатом подтверждается закрытие анонимного счёта, открытого 23 июня 1912 года, в 11:45 по среднеевропейскому времени, в главном офисе банка, Швейцарская конфедерация, г. Цюрих, ул. Грандмастер, д. 12. Вклад в сумме 560 миллионов рублей Российской империи золотом и процентов за прошедшее время закрыт по распоряжению вкладчика 22 декабря 1941 года в 11:45, и перенаправляется указанному лицу, а именно Вам, по желанию лица, сделавшего этот вклад. По сегодняшнему курсу валют сумма с процентами составляет 1 миллиард 587 миллионов 963 тысячи долларов США, ждём указаний по обслуживанию вклада и техническим вопросам. Главный казначей банка: господин Франц Штрайерс». Печать и подпись.
***
Ночь. Сергей Ермохин, старший лейтенант, 36 лет, уроженец села Истобенск Орловского уезда Вятской губернии, стоял перед своими экипажами новых Т-34/76, окрашенных в серо-белый цвет. Они терялись среди снежной равнины, в балке было тихо и безветренно. Его десять танков глядели пушками на запад, баки залиты горючим, всё целесообразно и натянуто, как струна нового фортепьяно. По его приказу по бокам башен зелёной краской написали закруглённым шрифтом «ИСТОБЕНСКИЙ ОГУРЕЦ», и нарисованный огурец сам был зелёный, в белых пупырышках, с хвостиком.
Он прочитал перед строем приказ верховного главнокомандующего о наступлении, продвижении вперёд на сто километров и занятии предместий Котельниково в течение полутора суток.
– Всего участвуют около двухсот танков. Наша задача: после артподготовки прорвать оборону и выйти на простор, за нами последует второй эшелон, сто танков, лыжники, части поддержки, узлы сопротивления обходить, только вперёд! Приказ понятен? Ну, тогда покажем немчуре наши огурцы солёные! За Родину! По машинам, вперёд!
Взревели полутысячные дизеля, рваным и хриплым воем, синим дымом, грохотом и лязганьем траков вырывали чёрную землю на белый снег, мешая его и превращая в месиво войны. Молот артподготовки сиянием и громом неба с востока ударялся в западную наковальню, круша и выворачивая наизнанку всё её существо. Справа и слева, впереди и сзади, десятками, сотнями возникли стремительные корпуса стальных и ярых, изрыгающих стену огня танков, несущихся над снегом, будто по воздуху, управляемые какой-то нечеловеческой, иррациональной силой.
Ночь. Снег. Равнина. Спящие холмы, и небо лохматое, чёрно-серое, стелющееся к горизонту. Одиночные выстрелы нескольких пушек, шаркнули болванки по ободу башни, срикошетили редкие трассирующие пули, и всё: «Всё, – подумал Серый, – только вперёд и вперёд». В башне трясёт, мотор грохочет криком разбуженного медведя, горячий воздух из-под цилиндров обжигает щёки, он смотрит в стёкла командирской башенки – что впереди? Светает. Хмурый рассвет. Сверяет по карте и компасу направление, ищет ориентиры, скоро речка Маросиха, с разбегу и на другой берег скоком, глубина метр, не более, на скорости и динамике проскочим. Урча и газуя, с лёту на другом берегу. Наши танки впереди, уходят и уходят вперёд, недалеча справа рёв с натугом, № 63… «Это Никола с Мурома!» – пронзает его последняя мысль… Глухой и тяжкий, обжигающий раскалённо-желтый шар врывается внутрь с левого борта, воздуха нет, кожа с лица медленно плывёт вниз, рук он не чувствует, сознание покидает его легко и без оглядки. Митяй и Влас выпрыгивают из переднего люка, открывают башенный люк. Митяй падает подкошенный, Влас, нагнувшись, руками вытягивает кого-то за плечи, за бронебойным щитком, и оба падают в снег, крича от болевого шока…
***
Белый снег обжигал своей холодной сущностью. Кровь цвета вишни веером расплескалась вокруг. Серый лежал навзничь, распластав руки. Будто в полёте парил, легко и нежно. Пальцы, исковерканные разорвавшимся снарядом, теряли тепло. Пахло расплавленной сталью, горькой корой обгоревших яблонь, и веял дым ушедшей жизни. Речка Маросиха текла тихо и обыденно, не далеко. Рябь солнца переливалась на волне, и снегирь, появившись внезапно на ветке ивы, обдал её молчаливым взмахом крыльев. Кружева из инея блестели в морозном воздушном воздухе. Синие небеса поднимали свое воздушное виденье, безграничное и бездальное.
***
Антип видел, как сквозь жёлтый туманный свет брёл Серый, ковылял, нагибался и, пошатываясь, приближался к нему. Он подошёл со своей неразлучной палкой и тихо обнял его. Глаза у Серого округлились до неимоверных размеров, в них были удивление, восторг и радость.
– Деда, деда, что это такое, я же сгорел, почему ты здесь? Это же невозможно, не может быть!..
– Может, может, – улыбаясь смотрел ему в глаза Антип, губы его не шевелились, но дуновение мысли проникало в голову Серого, он всё понимал и осознавал.
– Здесь другой мир, но он как бы тот, наш, и всё так же здесь…
Они присели на взгорке ярко-зелёной травы. Кругом простирались жёлтые поля, и лес синел вдали. Чистое небо и солнце где-то вверху смотрели на них.
– Тут ведь красивая жизнь, и село наше тоже есть, вон там за леском, а тебя я ждал со вчера, ходил туто вон и встретил.
Серый обнял колени и сидел так, смотря на землю.
– Твои тут недавно проходили, и все ушли далее!.. А тебе, видно, время не пришло ещё, хоть и тяжело там, на Земле, а надо возвратиться обратно, скоро спасут тебя тама, поживёшь ещё скоко, отца с матерью увидишь, радость принесёшь в их дом.
– Деда, а ты всё такой же, какой и был.
– Мир здесь другой, особливый… А теперь возвращайся, время не ждёт, задержишься – останешься. Спустишься к тем деревцам, там ручей, его перейдёшь, и тебя найдут. Они обнялись, и Серый немедля ушёл…
***
Уже темнело, но солнце ярко освещало снег. Кто-то полз тяжело, и дыхание было слышно кругом. Огромный и чёрный, сгоревший танк Т-34 горестно утопал в растаявшем снегу.
– Ребятки, ребятки, есть кто живой? – кричала Анфиска, уже охрипшая санитарка, без шапки, с растрёпанными волосами, в расстегнутой телогрейке, с мешком в руках. Вся в скатавшемся снегу с землёй, как куколь, обмазанный сажей, и тут она увидела Серого. Сгоревший комбинезон, обгоревшие лицо и волосы говорили о страшном. Она ползла к нему. Нащупала сонную артерию и почувствовала лёгкий толчок, три секунды, ещё. «Жив, жив, жив». Она, нагнувшись, на коленях поползла вокруг танка. Двое без пульса, все обожжны и в крови. «Где четвёртый и пятый, где?» Она полезла к башне, люк открыт, она заглянула и крикнула криком, похожим на рычание, лучше бы она не смотрела туда, там был угольный человек. Она упала, крича в снег, и поползла к единственному. Смазала открытые ожоги мазью, завязала подобие мешка и потянула его в медсанбат…
В По-2 уже было шесть раненых: кто без рук, ног, тяжелейшее состояние. Седьмого, а это был Серый, решили разместить под фюзеляжем на досках, обвязанных вокруг самого фюзеляжа, обмотали телогрейками, шинелями и чем попало. Через десять минут самолёт поднялся в воздух. Лететь около полутора часов.
Была ночь. Чёрный ветер бил в лицо, резал и мял его свинцовыми заклёпками своих лат. Пули, отлитые из холодно-раскалённого металла, рвали его в клочья. Воздух колючим и наседающим ежом протыкал всё на своём пути. Гудел мир, напряжённый до предела, вибрациями ужаса и смерти всего живого. Все звуки слились в непонятный вой, бесформенную кучу тоски и обмана, холодного блеска чудовищной силы. Его ноги не чувствовали себя, как и руки. Обвязанный и перевязанный верёвками, прижатый к днищу самолета, он сжался, превратившись в комок одного желания, когда уже ничего не хочется на Земле, и ожидание конца превратилось в бесконечный миг… Он сорвал голос, крича и ругаясь всеми словами, которые ещё помнил, хрипящий рык, похожий на волчий, улетал вдаль под рокот моторного рёва, задевая собой верхушки мятущихся елей и сосен… Забытье поглотило его.
Он очнулся от неимоверной боли везде, кто-то через бинты гладил его по голове…
***
…Перед самым утром высыпали на небе звёзды и звёздочки, тёмно-синей рапсодией, увертюрой ночных скрижалей открывающихся зарниц и падающих мгновений ясных грёз, в золотистом тумане, сотканном музыкальной сферой водных паров и светящихся фотонов первых лучей солнца! Их путь лежал через мировую ось незыблемости четырёх сторон света, ночной круговерти далей горизонта и прохлады опахала мирового воздушного океана!.. Огуречные листья слегка покачивались и походили на дивные тропические джунгли, с лианами, стеблями, разноусыми типажами, будто привязанными невидимой нитью к стволу огромного живого существа, зелёного и дышащего… Бесшумно распускались жёлтые пятилепестковые цветы, изгибаясь и раскрывая свои соцветия, как чудная метафорическая быль сказочного ландшафта, где горами были грядки, а долинами и реками – ручьи вечернего полива накануне… Капли воды стекали по стволам огуречных деревьев, самих огурцов, всеохватных широких листьев, притаившихся голубыми глазами, срывались и падали на чёрную влажную землю, с тихим и проникновенным шёпотом. Зелёными стерлядями, с упитанными боками, какими-то спелыми неровностями и блестяще-матовым воздушным ореолом цвета и вкуса, упругой стати и силы, медленно и верно огурцы становились всё величавее и краше, даже слышался звон внутри их, быть может, струй родниковых вод, омывающих их внутренний мир, и главный был здесь Царь-Огурец, самый первый рассадный куст, посаженный на гряде…
Кусты шевелились, потягивались распевной и звучащей струной, закидывали свои усища во все стороны и созерцали своё зелёное урожайное обилие.
Пронеслась сойка, стряхнув крыльями капли воды, и первые лучи солнца багряно-оранжевыми красками озарили сад. И щебетанье птиц разлилось по округе, с жужжанием пчёл и шмелей, с шелестом березовых листьев и гудком далёкого парохода за излучиной сверкающей реки.
(обратно)Рассказ
Девушка в кожаных шортиках и коротком топике из последних сил бежала по выщербленному асфальту. Ее звали Кристина. Грязно-белый туман скрадывал неряшливые очертания урбанистических строений по обеим сторонам улицы. Внезапный порыв ветра взъерошил девушке волосы, прогнал по асфальту обрывки газет, окурки и полиэтиленовые пакеты и, просвистев дальше, вырвал клок тумана, обнажив красную телефонную будку с побитыми стеклами. Кристина поправила лямки рюкзака и со всех ног припустила к будке. Не добежав до телефона метров десяти, она резко остановилась, настороженно всматриваясь в туман. Она явно чего-то боялась. Помедлив секунды две, девушка собралась с духом и медленно двинулась вперед.
Ей оставалось сделать всего пару шагов, когда раздался хруст битого стекла и из-за будки, пошатываясь, выступила тварь. Тварь была скроена из двух пар человеческих конечностей: ниже бедер – волосатые мужские ноги, а выше – тоже ноги, только женские. С этих последних кожа была ободрана, мышцы и сухожилия обнажены, зато ступни украшали туфельки с каблуками-шпильками. В том месте, где все четыре ноги срастались друг с дружкой, угрожающе зияла дыра зубастого сфинктера. Тварь двинулась вперед, лихорадочно зондируя пространство верхними конечностями.
Создание было явно слепо, а вот способно ли оно слышать? Кристина засомневалась. Поэтому на всякий случай замерла и задержала дыхание. Тварь чуть помедлила, но уже в следующее мгновение уверенно ринулась на Кристину, целясь в нее острыми каблуками. Девушка взвизгнула и бросилась прочь. Четырехногий монстр, прихрамывая, заковылял следом.
Кристине почти удалось оторваться, как ей наперерез из тумана выпрыгнул гигантский пес с окровавленной пастью и белыми, точно вареные яйца, глазами. Девушка ловко отскочила в сторону, но, к несчастью – прямо на использованный кондом; взбрыкнув в воздухе ногами, она со всего маху шлепнулась на спину. Белоглазый тут же вцепился ей в левую лодыжку. Кристина принялась с остервенением пинать его правой ногой. Тяжелый армейский ботинок моментально превратил собачью морду в кровавое месиво, и пес с недовольным рычанием выпустил добычу. Но тут сзади подоспел Четырехногий и, опершись на все четыре конечности, навис над Кристиной. Она попыталась вскочить и угодила головой в зубастую дыру монстра. Раздался отвратительный хруст.
***
– Бли-ин! – воскликнула Кристина и в раздражении отпихнула от себя клавиатуру. – Достало! И почему сохраниться, блин, можно только у телефонов-автоматов?
– Моя очередь. Давай, – произнес стоявший за ее спиной брат – подросток лет пятнадцати со снулыми рыбьими глазами.
– Да подожди ты, – отмахнулась девушка.
– Давай. Моя очередь, – повторил парень.
– Ну, Бо-орь! У меня еще одна жизнь, блин, осталась.
– Нет, – ответил тот. Левой рукой он схватил сестру за волосы, а правой полоснул ей по горлу канцелярским ножом.
Девушка забулькала, судорожно хватая ртом воздух и пуская розовые пузыри. Борис молча спихнул сестру с кресла, сел на ее место и стремительно заработал мышью.
В дверь комнаты постучали. Подросток никак не отреагировал, продолжая давить на клавиши и щелкать мышью. Стук повторился, дверь приоткрылась и в комнату заглянула женщина с озабоченным усталым лицом.
– Идите ужинать, – сказала она, близоруко всматриваясь в полумрак помещения. – А где Кристя?
– У нее здоровье кончилось, – не отрывая глаз от монитора, заявил Борис и ткнул пальцем в клавиши со «стрелками».
Посмотрев на пол, женщина сунула в рот кулаки и пронзительно завизжала.
***
Пузатый мужик в растянутых трениках и застиранном тельнике убавил звук телевизора.
– Отстой, – поморщился он. – С самого начала все понятно. Нашли чем удивить: брат-идиот зарезал сестренку-дебилку за то, что та не уступила ему комп… Туфта галимая, ёксель-моксель!
Он запрокинул голову и вылил в себя остатки пива из бутылки, потряс ее, посмотрел на свет и со вздохом поставил на пол.
– Нина! – позвал он. – Пивка мне еще принеси. Из холодильника… Нинка! Оглохла, что ли? Пива, говорю, принеси!
Минут через пять в комнату вошла женщина в цветастом халате, молча протянула мужу открытую бутылку и замерла, сложив красные, натруженные руки на засаленном переднике.
– Наконец-то, – проворчал пузан. – Я уж думал, ты там померла, ёксель-моксель…
Он сделал большой глоток и поперхнулся.
– Ёк… ёкс… й-окс… – удивленно заикал он.
Неожиданно глаза вылезли у него из орбит, а бутыль выскользнула из ослабевших пальцев. Толстяк широко разинул рот, силясь то ли закричать, то ли сказать что-то. Но вместо слов изо рта у него вырвался придушенный хрип и какой-то желтоватый дымок. Он с ужасом уставился на супругу.
– М-м-мооокссель… – промычал он, царапая руками выпирающее из-под тельняшки пузо.
– Все кишки мне выел, алкаш проклятый, – ровным, безжизненным голосом заметила женщина.
Толстяк сделал отчаянную попытку встать с дивана, но тут брюхо у него лопнуло и на ковер хлынула зеленая жижа.
***
– И это они называют хоррором? – не то хихикает, не то всхлипывает мужчина. – Брат зарезал сестру, жена отравила мужа, хи-хи-хи-хи! Если вы хотели меня насмешить, поздравляю – вам это удалось, хи-хи….
Несмотря на такое заявление, из глаз мужчины безостановочно текут слезы. Сморгнуть их он не может, как, впрочем, не может даже закрыть глаза – этому препятствует специальное, надетое ему на лицо устройство с векодержателями. Сам он тоже накрепко зафиксирован в кресле, похожем на гинекологическое, так, что не в состоянии пошевелить ни рукой, ни ногой. Кресло снабжено моче- и калоприемниками. Тем временем титры на расположенном перед ним экране возвещают о начале нового фильма. Мужчина хихикает и плачет, хихикает и плачет…
Два человека в белых халатах – один среднего возраста с окладистой каштановой бородкой и второй – пожилой, в огромных бифокальных очках с диоптриями – внимательно наблюдают за мужчиной в кресле через стеклянную, прозрачную с их стороны стену.
– А вы убеждены, профессор, – спрашивает Бородач, – что ваш метод поможет вернуть этому бедолаге душевное здоровье?
– Понятия не имею, – пожимает плечами очкастый профессор. – Тем паче, он и так абсолютно здоров… Точнее, был здоров, когда поступил ко мне.
Бородач, округлив глаза, долго смотрит на собеседника.
– Ну, знаете, профессор! – взрывается он. – Это… эт-то… – Он буквально захлебывается от возмущения. – Вы просто безумный старик! Я этого так не оставлю… Ни в какие рамки! Я сейчас же, немедленно…
Бородач решительно разворачивается и направляется к выходу. Профессор семенит следом. Когда Бородач подходит к двери и притормаживает, чтобы ее отворить, профессор опускает руку в боковой карман своего халата, вытаскивает оттуда шприц и резким отработанным движением вонзает иглу в бедро Бородача. Тот, удивленно вскрикнув, падает как подкошенный.
Профессор склоняется над упавшим, щупает ему пульс, оттягивает веко и бормочет: «Ничего, ничего, голубчик… Все образуется. Для начала испробуем классику: поставим вам парочку “Восставших из ада”, “Пятницу 13” и старую добрую “Техасскую резню бензопилой” … Да, “Резню” непременно! А “Кошмар на улице Вязов”? Пожалуй, не стоит… Если не увидим эффекта, применим атаку актуальными средствами… “Пила 3D”, “Астрал”, “Вместилище кошмаров”, “Еда” – в равных пропорциях. Потом – “Страх сцены” и “Я плюю на ваши могилы”, ремейк разумеется… О! Вы еще, голубчик, от счастья писаться станете!»
***
Переполненный зал взрывается аплодисментами. На сцену выходит ведущий в сиреневом с искрой костюме.
– Дамы и господа! – восклицает он. – Вы только что посмотрели фильм «Зловещая хрень» молодого, но дьявольски талантливого режиссера Павла Лаврина. Надеюсь, вы получили такое же удовольствие от просмотра, как и ваш покорный слуга. – Ведущий галантно раскланивается, зал аплодирует. – А теперь давайте попросим к нам автора этого неординарного и, не побоюсь заявить, знакового творения. Ита-ак… Павел! Лаврин!! Встречайте!!!
Зал вновь аплодирует, а на сцену взбегает молодой человек в потертых джинсах, с гладко выбритой головой, татуированной языками пламени.
– Павел, красота ты моя, – обращается к нему ведущий, – расскажи-ка нам, что для тебя самого значит «Зловещая хрень»?
– Н-ну… фильм этот во многом этапный для моего творчества … – начинает режиссер.
– Как тонко подмечено! – прерывает ведущий. – Несомненно, этапный! А вот еще вопрос, которым наверняка задаются многие зрители: персонажи твоего фильма, кто они?
– Люди, – уверенно отвечает Павел.
– Это понятно. Но кто на самом деле скрывается за образами геймерши, ее отмороженного брата, толстяка-телезрителя, его жены-отравительницы, сумасшедшего профессора?
– Н-ну… дело в том, что «Зловещая хрень» многоплановый фильм; он содержит в себе сложную семиотическую систему знаков и символов…
– Замечательно! – снова прерывает его ведущий. – Просто замечательно. А верно ли я уловил основную идею картины: пагубное воздействие на мозг интернета и телевидения?
– Бред! На самом деле…
– Так я и думал. Тогда расскажи нам лучше, э-мм… расскажите-ка… Вот что! К какому субжанру, точнее направлению, ты относишь свою «Зловещую хрень»? Постой, постой! Дай угадаю: есть в нем и сюр, и эстетический эклектизм… Постмодерн, верно?
– Какой еще постмодерн? – хмурится Павел.
– Нуар? – делает вторую попытку ведущий.
– Это сплаттерпанк, – с ноткой раздражения в голосе поясняет режиссер.
– Сплаттерпанк, разумеется, сплаттерпанк, – легко соглашается ведущий. – Я знал, просто забыл. Нелинейность повествования, мрачный, асоциальный посыл – натуральный сплаттерпанк! В любом случае, твой фильм веховое явление в нашем российском кино.
Режиссер пожимает плечами и скромно улыбается.
– Свежее слово в отечественной кинематографии, – продолжает ведущий.
Улыбка режиссера становится шире. Он разводит руками и делает нечто вроде книксена.
– Хотя почему только отечественной? – не унимается ведущий. – Мировой кинематографии!
Павел Лаврин расплывается от уха до уха.
– Твой фильм – это настоящий… настоящий… взрыв мозга!
Улыбка режиссера моментально гаснет. Он бросает на ведущего испуганный взгляд и переспрашивает:
– Ч-что?
– Взрыв мозга! – четко артикулируя слова, с расстановкой повторяет ведущий.
Режиссер отшатывается и в панике обшаривает глазами неожиданно притихший зал. Ведущий молча – внимательно и жадно – смотрит на Павла. То же жадное предвкушение ощущается во взглядах зрителей: разряженных, женоподобных мужчин и женщин с мертвенно-ботоксными лицами. Все они чего-то напряженно ждут.
Лаврин проводит вспотевшими ладонями по своей татуированной голове и чувствует, как та стремительно увеличивается в размерах, вспучиваясь огромными волдырями, будто забродившее тесто.
– Мм-му-у-у… – пытается что-то сказать Павел Лаврин. Но не успевает.
Раздается громкий, сочный хлопок – голова режиссера взрывается и во все стороны шрапнелью летят бело-розовые куски его мозга. Ведущий и зрители ловят их в воздухе, подбирают с пола и жадно суют в рот. Единственный звук, который теперь слышен в зале – это влажное чавканье, чавканье, чавканье…
(обратно)Рассказ
Завитки седых волос из-под черной пилотки, поджарое тело в тренировочном костюме, вдумчивый взгляд много видевшего человека.
Он приходит в наш двор по утрам и лишь тогда, когда светит солнце.
Четверть века из кухонного окна я наблюдаю один и тот же диковинный ритуал.
Вначале старик неспешно подходит к высокой березе, ее много лет назад вместе с грушей посадил мой отец, и, упираясь ладонями в широкий ствол, припадает лицом к пятнистой коре. Пару минут он что-то шепчет дереву, словно рассказывает старому другу о прожитом дне, а потом скользит ладонями вверх, не отнимая лба от бересты.
Затем с четверть часа он стоит лицом к солнцу, прижавшись спиной к чуть наклоненному стволу груши.
И лишь потом гимнастика – всегда лицом к востоку. Энергичное встряхивание конечностей, как бы снятие душевной грязи с тела, умывание лица и шеи солнечными лучами, разминка суставов. Весной и летом перед гимнастикой старик неспешно снимает кроссовки, благоговейно прикасаясь босыми ногами к земле.
Мои утренние гости, особенно деревенские родственники, всегда оживленно наблюдают за странным для сельского бытия человеком, чтобы рассказать о городском чудаке соседям, а мой кум, как-то утром выдыхая сигаретный дым в кухонную форточку, с похмелья сострил: «Скажи берендею, что зарядка еще не окончена». С того дня старика в моей семье называют Берендеем.
Прошлой весной Берендей появился с щенком долматинца, смешно обнюхивавшего деревья. Старик как ребенок подставлял губы под капающий с ветвей сок, алчно глотая бесцветную березовую сукровицу. С его сомкнутых ладоней осторожно слизывал пасоку долматинец.
К осени собака подросла. Пес открыл для себя вкус груш и смешно уплетал опавшие плоды вокруг снятых кроссовок хозяина.
Время от времени в моей семье возникали споры о том, кем работал Берендей и почему в любое время года он всегда в черной пилотке? Я считал его бывшим подводником, жена – полярником, дочь – человеком, проведшим детство вблизи леса. Впервые в спорах с женой я оказался прав.
Этой зимой мне пришлось познакомиться со стариком ближе при довольно печальных обстоятельствах. Однажды тихим январским утром в открытую форточку ворвался истошный собачий лай, срывающийся на скуление. За окном явно что-то случилось.
Сквозь морозные узоры стекла я рассмотрел лежащего на снегу человека и пятнистую собаку у его головы.
– Берендею плохо!? – ошпарила тревожная мысль.
Наспех обувшись, через несколько минут я уже переворачивал тело пожилого мужчины на спину, придерживая голову так, чтобы его бледное лицо освещало солнце.
Берендей открыл глаза и тихо прохрипел синюшными губами: «Сердце… Плохо…»
Неотложка приехала на удивление быстро. Деда перенесли в машину.
– Похоже на обширный инфаркт. Везем в областную больницу, – то ли мне, то ли водителю сообщил доктор. Документов у Берендея не оказалось, даже мобильного телефона.
Долматинец какое-то время молча бежал за белым автомобилем, а потом вернулся и посмотрел мне в глаза, как бы говоря: «Нужно срочно сообщить моей семье о хозяине».
Я кивнул и негромко скомандовал: «Домой!»
Пес уверенно побрел по вытоптанной в снегу тропинке к ближайшему девятиэтажному дому. Он остановился у первого подъезда и сел у двери с домофоном.
Через минуту дверь с писком открылась, молодая девушка удивленно посмотрела на долматинца и робко спросила не то у меня, не то у собаки: «Вант? Что-то случилось?»
Девушка оказалась соседкой старика по лестничной площадке. Она открыла ключом дверь тамбура и три раза постучала в дубовую дверь. Вант заметался и негромко залаял.
Из открытой двери показалась невысокая худощавая женщина с интеллигентным лицом, похожая на учительницу.
Ее глаза расширились, лицо удивленно вытянулось, на вдохе она вопросительно прошептала: «Олег Васильевич? Что с ним?»
В следующую минуту я стоял в прихожей и рассказывал жене Берендея о случившемся.
– Он в областной больнице. Предположительно инфаркт. Доктор сказал, что все будет в порядке, – соврал я.
Через двери прихожей с большой черно-белой фотографии на меня смотрел устало улыбающийся офицер-подводник в черной пилотке на фоне громадной рубки субмарины.
– Ваш муж служил на флоте? – мое любопытство пересилило неуместность вопроса.
– Да, он подводник, – рассеянно ответила жена. – Там и здоровье растратил. Месяцами без свежего воздуха, солнца, ветра, всего того, чего мы даже не замечаем. А в отставке он стал солнцепоклонником. Я его в шутку так называю. Обожает природу, животных, растения, солнце. Как-то к нему приезжали сослуживцы, щенка подарили. Так у нас появился Вант. Спасибо за отзывчивость. Я что-то должна?
– Что вы! Что вы! Благодарите Ванта, умнейшая собака, если бы не он, я пришел бы гораздо позже. Пусть Олег Васильевич скорее поправляется.
Место под березой опустело. Но ненадолго. В конце января в косых лучах восходящего солнца я заметил знакомую фигуру женщины в спортивной куртке с собакой.
«Жена Берендея?» – мелькнуло в голове. Я выключил свет на кухне, чтобы лучше рассмотреть намечающуюся дворовую сенсацию.
Женщина внимательно осмотрела березу, затем грушу и вскинула голову вверх к голой кроне березы. Затем она повернулась на восток и минут десять, стоя неподвижно под березой, о чем-то просила деревья и солнце. Женщина приходила с собакой на любимое место мужа каждое утро и в любую погоду.
В начале апреля появился сам Берендей. Старик сильно сдал. С обратной стороны березы он приставил к стволу палочку. Берендей передвигался с трудом, прихрамывая на правую ногу. Он обхватил березу руками и долго терся щекой о корявую кожу, словно лаская любимейшую из женщин. Потом он долго ощупывал и гладил ладонью место, где темный ствол березы с редкими белесыми прожилками плавно переходит в бело-пегий. Его свидание с деревьями и солнцем растянулось на час.
За месяц Берендей окреп. Вчера он пришел к деревьям без палочки, в движениях появились легкость и бодрость. В конце гимнастики старик сложил у груди ладони вместе и что-то шептал, смотря вверх на крону березы. Потом он сел на крышу погреба недалеко от груши и закурил жадными длинными затяжками, выдыхая дым кверху. В солнечном контражуре сияла зелень сережек, упавших на пилотку Берендея, да еще крапчатая шерсть Ванта, похожая на кору любимого дерева хозяина. Они смотрели на восход и, по-моему, были счастливы.
(обратно)Рассказ
1
…Я на машине от мамы возвращалась и решила через Матвеевку проскочить. Уже на выезде из деревни смотрю, какая-то злющая коза на маленькую девочку нападает. Крохе лет семь, не больше, она в угол между двумя заборами забилась и хворостинкой отбивается, а коза даже подпрыгивает от азарта.
Пришлось выручать малютку. Остановила я машину – и в бой. Но коза мне непростая досталась, случайную палку вынуждена была в ход пустить. Даже вспотела немного от драки, а потому меня злость не отпустила: какой, спрашивается, идиот маленьких девочек гулять отпускает, когда вокруг злющие козы бродят?! Выяснила я у малютки, где она живет, взяла ее за руку и пошла. Ну, чтобы высказать ее родителям всё, что я о них думаю.
Пришли к какой-то небогатой хибарке. Гляжу, на кухне пожилая женщина что-то на плите готовит. Ну, я, как говорится, с места – в карьер. Мол, как вы смотрите за ребенком, бабуля, если… Но оборвала меня женщина и говорит, я, мол, только соседка и зашла помочь. Мамы у девочки нет, а папа ее в зале спит.
Я в зал заглянула – точно, пьяный мужик на диване храпит. Соседка мне дальше поясняет: мол, коза, с которой я подралась, запаха водки не выносит и на девочку она, наверное, напала потому, что когда малышка час назад у папы стакан вырывала, то водка на платье девочки выплеснулась.
Я алкашей, как и та коза, ненавижу.
В общем, говорю я женщине:
– Девочку я забираю с собой, потому что оставить маленького ребенка с пьяным – преступление. Вот мои водительские права, запишите мои данные и адрес. Проспится папа – пусть приезжает за дочкой. Я с ним поговорю кое о чем…
Проще, конечно, было избить пьяного дурака, но как же девочка? Кстати, меня не остановило и то, что я в отпуске была и в Италию собиралась. Ну, отдохнуть, расслабиться и, как говорится, побалдеть. Но тормознулось всё. Потому что обидно мне стало за беззащитную малышку, до боли обидно.
2
Четыре дня мы с маленькой Леночкой ее папу ждали. Я человек не бедный и девочке у меня понравилось. Но – странно! – она то за веник возьмется и пол подметает, то посуду моет (стоя на стульчике), то напрашивается, например, картошку чистить. Одним словом, не девочка мне попалась, а Золушка. Мне даже как-то неудобно иногда было… Я, видите ли, на диване с планшетом валяюсь, а Леночка по хозяйству хлопочет.
А еще… Мне ведь тридцать два года, и невольно мысль в голову лезла, что, мол, и у тебя такая дочка могла бы быть. И хотелось бы – очень хотелось! – чтобы она такая как Леночка была.
Общий язык с Леной я легко нашла, но… Может быть, потому и три раза плакала втихомолку. Я же стала смотреть на нее как на свою родную дочку, понимаете? И ничего с собой сделать не могла.
Но что бы там ни было, а пришлось нам с Леночкой возвращаться в деревню, потому что у ее папы напрочь отсутствовал родительский инстинкт.
Дальше – полнейший шок получился. Только вошли мы на кухню, гляжу, там та же самая соседка сидит, а рядом с ней еще две крошки-девочки стоят. Если Лене – семь лет, то этим двум – примерно, пять и три.
Я чуть мимо стула не села и спрашиваю:
– И эти его, что ли, а папа снова пьяный валяется?
Кивнула женщина. Глянула я еще раз на замарашкинские личики сестер Лены и тут внутри меня словно взорвалось что-то: как так можно относиться к детям?!
В общем, из халупы я уже с тремя детьми выскочила. Кричу про себя: пусть сдохнет эта пьяная сволочь, а девочек себе заберу. Всё, решено – и точка.
Но прежде чем уехать, я нашла хозяев той злющей козы, купила ее и возле крыльца папы-алкоголика привязала. С соседкой договорилась, чтобы та не отвязывала ее, доила, кормила и всячески поддерживала козлиные силы. Во имя нелюбви, так сказать, и битвы с мировым алкашизмом.
3
Думаете, я счастье нашла?.. Ага, ждите писем! Трехлетняя Наденька меня сразу мамой называть стала, пятилетняя Оля тоже, но только когда рядом старшей Лены не было, потому что та все понимала и Оля в ее присутствии стеснялась.
Это уже настоящая боль, понимаете?.. Неимоверная боль, когда вот так тебя мамой зовут, а ты понимаешь, что… В общем, как Леночка, все понимаешь. И ты уже не веришь в деда Мороза.
Неделя прошла, я чувствую – просто с ума схожу. Например, крошка Надя мне на колени заберется, в щеку поцелует и шепчет: «Мама, а почему ты раньше не приходила?» А рядом Оля стоит и в глаза мне пытается заглянуть, мол, может быть, ты и в самом деле наша мама?
И я вдруг поняла: это же мои дети и это я должна была их рожать. Три маленькие, чудесные мордашки, три маленьких сердца, которые тебя любят и три маленькие жизни, за которые ты отвечаешь. Но – главное! – они мои и я – их настоящая мама. Бывали минуты, когда я по ночам Бога молила, чтобы коза папу-алкаша девочек на тот свет отправила… Потом – плакала. Потом – снова просила. И засыпала только тогда, когда ко мне приходила Наденька. А потом – Оленька… И я знала, что там, за дверью, стоит семилетняя, все понимающая Лена, а по ее щечкам текут слезы.
4
Да, пришлось снова возвращаться в Матвеевку. Как жила там и зачем я там жила?.. Спросите кого-нибудь другого, а не меня. Меня даже не интересовало, как этого папу-алкаша зовут. Соседка (она, как выяснилось, родной теткой ему была) рассказала мне, мол, слишком сильно Виталик свою покойную жену любил… Как умерла она – сам себя потерял, а еще квартиру в городе, хорошую работу и много чего еще.
Думаете, я этого Виталика пожалела?.. Фигушки! Не верю я в такую бездумную любовь. Мне, например, всегда сильные, богатые и драчливые мужики нравились. Наглые даже. В общем, те, которые защитить могут. А этот Виталик… Тьфу, одним словом!
Правда, кое-что меня смущать вдруг стало. Ведь богатые и сильные мужики никогда свободными не бывают. Тут дело не в том, что такого мужика отбивать от жены надо, а в том, что… Помню, у одного был пацан лет восьми – толстяк с оловянными глазами, у второго – какая-то худющая, всегда злая девочка. Не нравились мне эти дети, очень сильно не нравились… А потому я вдруг о справедливости задумалась. Почему у нормальных, с моей точки зрения, мужиков получаются странные дети и почему у какого-то алкаша – такие чудеснейшие девочки?
Но, как говорится, вернемся к главной теме. Как жила я в Матвеевке, слишком долго рассказывать, правда, есть о чем. Например, как я козу доить научилась, как та коза Виталика не любила и как полдеревни над Виталиком смеялось, когда он с козой бодался. А меня Виталик откровенно побаивался и смотрел то ли с ужасом, то ли с удивлением… Словно ему покойная жена мерещилась.
Через неделю посоветовала мне одна «тетенька в черном», как от Виталика избавиться. Ему, мол, этому алкашу уже земная жизнь в тягость. Так что, если поставить в церкви свечи за его упокой души – умрет Виталик. Может быть, не сразу, но обязательно умрет. А девочки мне достанутся.
5
…В первый раз не смогла я этого сделать. Чуть ли не полчаса по пустой церкви бродила, свеча в ладони чуть не расплавилась, но – не смогла. На второй день меня вдруг на слезу прошибло – заплакала и долго у иконы просила, чтобы «всё было хорошо». А из церкви вышла – прежняя злость к Виталику вернулась. Не помогли слезы, не помогло моление – всё как было, так и осталось.
На третий день я в церковь войти не успела – меня священник подозвал. Он на лавочке возле главного входа сидел, как раз полдень был (не во время же церковной службы мне человека гробить), и на солнышко щурился. Солидный такой батюшка мне попался, правильных православных размеров.
Села я рядом, и он мне говорит:
– Позавчера, гражданка, когда вы из храма выходили, у вас лицо как у леди Макбет было. Вчера – как у монахини-расстриженки. Ну, а поскольку я видел, как некая тетенька в черном (ее-то, Виталика и его дочек я хорошо знаю) что-то вам на ушко шептала, то я вынужден вас предупредить, что то, что вы задумали, у вас не получится. Это… (тут батюшка на меня совсем строго посмотрел, даже брови насупил, словно хотел скрыть что-то) это все только на близких людей действует. Совсем близких, понимаете? А там, дальше, – как Бог решит.
Я всё поняла и словно в бездну внутри себя заглянула. Но если ради трех моих любимых девочек… Рано или поздно всё равно на такое решаться придется. У Виталика, кстати, уже был «первый звонок», когда его в «скорой помощи» еле-еле с того света вытащили. А если что с ним, девочек куда, в детдом, что ли?!.
Спрашиваю священника я еле слышно:
– Когда?..
Он говорит:
– Приходите с Виталиком завтра после службы. А если передумаете, то в церковь с темными помыслами, – извините за грубость – больше не приползайте.
Я думаю: ну, значит, как Бог решит… Ладно, пусть Бог решает, а не я.
6
…Надеюсь, уже понятно, что священник нас с Виталиком обвенчать решил, чтобы «совсем близкими» сделать. Словно что-то с треском разорвалось во мне и так оглушило, что только один завтрашний день я и видела. И почти не запомнила ничего: что я Виталику тем вечером говорила, как мы с ним утром в церковь шли, да и самого венчания тоже. Слова какие-то, туман, и всё… А внутри меня – только жар и жажда. И чем дальше – тем сильнее. Словно плавилось что-то во мне, горело и рушилось. Когда над моей головой венец подняли, мысль пришла: еще минута – и я с ума сойду. Мир словно в обжигающую пустыню превратился, и я в ней как на ладошке стояла… Царица с пылающим венцом над головой. И жажда, жажда, неимоверная жажда! Только за одну спасительную мысль держалась: это всё ради девочек моих… Только благодаря этой мысли я понимала, что я еще есть и еще не выгорела до конца.
В себя я только после венчания приходить стала, когда на выходе из церкви возле бочажка со святой водой остановилась. Кран открыла и прямо с ладошек пить стала… Пила долго, потом умылась и волосы мокрыми руками пригладила. Погас пожар внутри. Совсем легко стало. Рядом никого нет: ни священника, ни Виталика.
Я оглянулась на алтарь, перекрестилась и говорю:
– Господи, Создатель мой, верую в Твою любовь и бесконечную мудрость. Освободи меня от работы вражия!.. Верую, Господи, Отче Наш, и освободи же меня наконец!
Фраза о «работе вражия» мне в молитвослове попалась, когда я вечером его читала, и почему-то я именно ее вспомнила. Не какую-то другую, а именно ее.
Потом мой собственный голос спрашивает внутри меня:
– Ну, что ты так переживаешь и боишься? Разве силком тебя сюда притащили?
Я отвечаю себе:
– Нет, не силком.
Голос спрашивает:
– Со всем ли ты согласна?
Я говорю:
– Со всем и даже с тем, что я во время венчания не расслышала.
Голос говорит:
– Ну, вот и ладно. А что касается мужа, то люби того, какого тебе Бог дал.
Я спрашиваю:
– А девочек?
Голос говорит:
– Девочек ты сама выбрала. А теперь иди, ты – свободна.
Уже на выходе из церкви меня вдруг в улыбку потянуло… Думаю, да, мол, я – свободна. Свободна неизвестно с каким мужем и тремя детьми.
Но – говорю это уже без улыбки – так сам Бог решил.
7
…Еще десять дней мы в Матвеевке жили. Дожди пошли, и сад за домом словно в райский превратился: тишина, птички поют, даже коза притихла.
Виталик со дня моего приезда не пил, но спали мы все равно отдельно. Я смотрю, у него лицо оживать стало: опухлость ушла, глаза прояснились, и, в общем, симпатичный мужик из него получился. Вот только не очень-то хорошо, что глаза у него совсем-совсем добрые. Сейчас такая жизнь, что… Впрочем, это немного и поправить можно, чтобы мужик от земных невзгод в депрессию не впадал.
Мы мало говорили с Виталей и ничего не рассказывали о себе. Виталик по хозяйству занимался, я – детьми и – улыбнусь! – козой. В общем, жили как «робинзоны» в раю. Мы всё понимали, всё прощали и ни на что не сердились…
Ночью ко мне в постель Наденька и Оля забирались. Пока девочки не спали, они «бои» подушками между собой устраивали: Надя – справа, Оля – слева, а я – мама – посередине. В общем, мне не скучно даже ночью было.
Пришла пора в город уезжать, и я Виталика спрашиваю:
– Ты кто по профессии, муж?
Он говорит:
– Механик. В смысле, хороший инженер. Ты не переживай за меня, была бы шея, а хомут для нее найдется.
Теперь без страха и опаски смотрел на меня Виталя. Впрочем, как вы уже поняли, бояться ему было уже совсем нечего.
…Мишеньку я только через полтора года родила. Все, даже моя мама, говорят, что, мол, Миша очень на меня похож. И только я одна вижу, что он – вылитый Виталик, как и девочки. А по-иному быть просто не может. Ведь Бог никогда не смеется над человеком, Он только улыбается ему. Не знаю, как вы, а я верю именно в это.
(обратно)Журнальный вариант повести «Солнцеворот в плохую погоду»
Продолжение
1989
8 января 1989 г.
Новый год встретили дружно, по-армейски. В казарме столы накрыли, вместо шампанского – пепси-кола, вместо оливье – винегрет. Веселились, смотрели «Огонек». Спать легли в пять утра. Но до девяти вполне выспались.
Зачетная сессия подходит к концу. Сдал ЭВМ, курсовую работу, радиоэлектронику (наш преподаватель сказал, что я лучше всех отвечал, и на прощание пожелал мне кучу всяческих успехов, так что оба остались в восторге друг от друга), физподготовку (выполняли упражнения на перекладине – подъем переворотом, «склепку», с обязательным соскоком и поворотом на девяносто градусов, и прыжок через коня). Надо заметить, многим в роте из-за физухи предстоит весь отпуск трубить в упорных тренировках.
Как стало известно, на стажировку я поеду на Украину, в город Черновцы, это рядом с румынской границей, в картографическую часть. Разбили нас всех на небольшие группы, которые куда только ни едут – и в Москву, и в Ломоносов, и в Днепропетровск, и в Каунас, и в Бобруйск, и в Полоцк. Дорога туда займет полтора суток, так что в поезде можно будет отоспаться. А едет с нами сам ротный – Отец Николай. Не хухры-мухры.
После обеда нередко сижу в библиотеке. Нас там собирается целый читательский цех. Время проводим чинно, благородно, с большим интеллектуальным удовольствием.
А ваши беспокойства о моем изменившемся настроении совершенно не оправданны. Вы хотите, чтобы я в своей курсантской обойме выделялся только в лучшую сторону. А если я, при всей своей ответственности и самолюбии, не в состоянии хлебать эту кашу, не отрыгивая, не в состоянии быть тише воды, ниже травы во всех отношениях, – что с этим прикажете делать?
Я, знаете ли, вообще начинаю задумываться над тем, что надо было не семь, а все семьсот семьдесят семь раз отмерить, прежде чем принять решение о поступлении в военно-учебное заведение. Но согласен с вами: лучше к таким вопросам теперь не возвращаться. Рубикон пройден.
1 января ходил в увольнение на пару с Преспокойным. Начали с Эрмитажа, а закончили «Травиатой» в консерватории. Продолжаем культурно обогащаться. И до того неуклонно, что наших циников это стало определенно раздражать. Теперь при каждом удобном случае они нас насмешливо величают «правильными».
Обещанный экземпляр газеты «На страже Родины» от 16 декабря привезу сам. Предварительно хочу лишь сказать, что наряду с передовицей «Умножая славные традиции» и репортажем «Мы из Военно-топографического», начинающимся цитатой из училищной песни («Мы первыми штурмуем перевалы, мы первыми проходим сквозь тайгу, свои отметки делаем на скалах, тропинки оставляем на снегу»), есть там несколько строк и обо мне, написанных прапорщиком Ж. из седьмой роты. Вроде бы заметка как заметка – радуйся, гордись. А я вот думаю: стоило только связаться с партией, как пошло-поехало… Противно! Ведь я, в сущности, никакой не коммунист. Просто пошел телок на поводу у Давыдовича. Но теперь уж ни вы, ни он не обижайтесь – за предстоящий год я свое вступление в партию точно завалю.
Возвращаясь к газете: не заметка это, а медвежья услуга. Считаю, лучше в такую прессу не попадать совсем – казенным лицемерием от нее так и шибает:
«По окончании семинара по марксистско-ленинской философии преподаватель обратил внимание курсантов на ответы их однокурсника Ю. Курганова. Они отличались продуманностью, содержательностью, полнотой.
Этот случай – не исключение. Вот уже третий семестр Юрий Курганов является для нас примером исполнительности, усердия в учебе. Он успешно осваивает программу обучения, является членом военно-научного общества курсантов.
О Курганове можно сказать только самые лучшие слова. Его авторитет среди курсантов и преподавателей вполне заслужен. А совсем недавно в жизни нашего товарища произошло еще одно важное и волнующее событие – он стал кандидатом в члены КПСС».
Пишите, как жизнь идет, как провели каникулы, как обстановка с продуктами и хозтоварами, нужно ли что-нибудь купить.
Юрий.
30 января 1989 г.
Пишу вам из Черновцов. Сегодня воскресенье, четвертый день нашего пребывания на западно-украинской земле. С завтрашнего дня начинаем непосредственно выполнять обязанности командиров отделений. Часть здесь неплохая, но вольностей у солдат наблюдается немало – и «самоходы» для них не проблема, и спиртное употребляют. Правда, мы тоже не святые…
Для нас выделили отдельную большую комнату в казарме, в которой те же двухъярусные кровати. Из нашего взвода в группе – Железный, Рейнджер, Хохол, Пшек и Трюфель, остальные – из других. И вот один такой, курсант Марченко, выкинул вчера коленце. Лежим, значит, отдыхаем. Его койка находится прямо над моей. И вдруг ни с того ни с сего он спрыгивает вниз, достает из-под кровати мой чемодан, открывает и начинает в нем что-то искать. Все на него недоуменно смотрят, ждут, что будет дальше. Я тоже молчу. И тут уж сам Железный не выдерживает и спрашивает, какого рожна ему в чужом чемодане надо. А тот поднимается, ставит тумблер в положение «Д» и, хлопая глазами, заявляет:
– Так что ж мне теперь – и не жить, что ли?!
И все хором:
– Ха-ха-ха!..
Снега здесь нет. Даже не верится. Зима напоминает нашу осень, даже при желании не замерзнешь. Два последних дня выходили в увольнение. Город старый, раскинувшийся на правобережных террасах реки Прут, улицы тихие, везде в людных местах слышится украинская мова. Из архитектуры больше всех других построек запоминается красивое старинное здание университета из темно-красного кирпича (бывшая резиденция митрополита Буковины), похожее на замок в византийско-романском стиле. Несколько раз проходил мимо и любовался, ощущая особый витающий там дух пленительно-свободного гражданского образования. По пути заглянул в букинистический магазин в центре города, где присмотрел для себя антологию русской поэзии XIX века, выпущенную в серии «Классики и современники».
О малоинтересных буднях писать не хочется. Ничего существенного.
Скоро приеду!
Юрий.
21 февраля 1989 г.
Объявили, что 21 марта едем на двухнедельную практику в Боровичи. Уже и лыжи для нас туда отправили. Учиться останется в четвертом семестре всего-навсего полтора месяца. Правда, будут они очень нелегкими, что и понятно. Сейчас практические занятия сразу пойдут, в том числе и по маткартографии и геодезии. На предстоящую сессию пять экзаменов выносится, плюс летняя практика, которая, говорят, у картографических взводов пройдет целиком в Ленинграде, вплоть до отпуска. Вот такие пироги…
На днях Хмель попросил продиктовать адрес моей школы для отправки благодарственного письма на имя директора. Предварительно дал почитать. Вначале, как полагается, речь в письме идет за личное и коллективное здравие: «Командование училища благодарит преподавательский коллектив за воспитанника, который в стенах нашего училища успешно овладевает профессией офицера топографической службы ВС СССР…» А в конце, увы, за профориентационный упокой: «Просим довести до выпускников вашего учебного заведения это письмо и “Правила приема в училище”. Надеемся, что среди выпускников найдутся желающие поступить в наше училище. При переписке с нами можно ссылаться на данное письмо».
И зачем одно с другим мешать? Я так думаю: если были бы желающие, сами бы нашлись.
От Игоря Трофимова письмо получил, он теперь служит на афганской границе, в городе Хорог. Надо ответ написать.
Пишите, как там у Ваньки комиссия в военкомате прошла: здоров или пора списывать?
Юрий.
12 марта 1989 г.
Пишу вам в день отъезда в учебный центр. Вечером поезд. А сейчас заканчивается третья пара занятий – высшая математика. Тема лекции – «Неявная функция и градиент». А я между делом на полях своей толстой тетради вывожу: «La garde meurt mais ne se rend pas» («Гвардия умирает, но не сдается»), генерал Пьер Камбронн. Или, куда проще: «Жомини да Жомини! А об водке – ни полслова!» – это уже генерал-лейтенант Денис Давыдов.
Вчера получили зимнюю «афганку» (бушлаты с карманами на липучках и даже внутренней кобурой для пистолета, утепленные брюки с лямками, шапки, рукавицы). Беру с собой еще шерстяные носки. А из духовной пищи – очередной том собрания сочинений И. С. Тургенева, буду читать его «Дым».
На практике у нас запланированы занятия по ОМП, огневой и тактической подготовке, военной топографии (с навигационной аппаратурой), геодезии (прокладка полигонометрического хода) и некоторым другим дисциплинам.
4-го в «увал» с Преспокойным ходили, наудачу в театр заглянули, а там премьера – балет «Ромео и Джульетта». Аншлаг. Но мы тоже не лыком шиты: пошли к администратору и так ему понравились, что нам не то что билеты, вообще бесплатно показали три акта, тринадцать картин с прологом и эпилогом.
Что сказать… Красивейший балет Сергея Прокофьева в постановке Николая Боярчикова. Сказочно отдохнули.
8 марта торжественное собрание в училище прошло, поздравляли работающих у нас женщин. А вчера побывал на очередном заседании ученого совета, начавшемся докладом начальника училища на тему «О дальнейшем развитии социалистического соревнования, за полное и качественное выполнение задач, поставленных в приказе Министерства обороны СССР, директиве министра обороны СССР и начальника Главного политического управления СА и ВМФ, организационно-методических указаниях начальника ВТУ ГШ по боевой подготовке частей топографической службы ВС СССР». После его обсуждения секретарь ученого совета полковник Гусаков зачитал ряд пунктов постановления, из которых мне лично понравились следующие яркие пассажи:
«Командирам и политработникам подразделений, начальникам кафедр, отделов, факультетов и служб в основу работы по организации и подведению итогов социалистического соревнования положить требования XXVII съезда и XIX Всесоюзной конференции КПСС, директивы МО СССР и начальника Главного политического управления СА и ВМФ 1987 года № Д-1, 1988 года № Д-0105…
Добиться, чтобы каждый солдат, курсант, сержант, прапорщик, офицер, рабочий и служащий твердо усвоил, чего он должен достичь в своем совершенствовании к концу семестра (периода) обучения или учебного года… Придать соревнованию деловой, целеустремленный характер, подлинную состязательность и боевитость, создать условия для развития инициативы и творчества, обеспечить гласность и наглядность социалистического соревнования…».
Узнал, что из нашей роты за неуспеваемость троих человек отчисляют, один из которых из нашего взвода – курсант Седояр. Не получилось у парня продолжить топографическую династию, хотя тянули его изо всех сил. Хмель все ляжки стер, бегая и хлопоча за него, да ничего не вышло.
Затем обсуждался интереснейший вопрос о повышении денежного довольствия (ровно на червонец) для тех, кто достиг особых успехов в изучении какого-либо предмета. Из нашей роты в списке таких трое, причем двое – из моего взвода: Преспокойный, рекомендованный кафедрой марксизма-ленинизма, и я – рекомендованный кафедрой математики.
На занятиях в последнее время большой упор на практическую часть делается. На составлении карт много чертить приходится, по маткартографии очередную серьезную практическую сделали, по геодезии приборы осваиваем, ведем наблюдения и оформляем журналы…
Всё на этом.
Юрий.
29 марта 1989 г.
В учебном центре провели две недели, и довольно неплохо. За практику по геодезии получил «отлично». Прокладывали угловой ход с теодолитом Т-2. В пару ко мне навязался ни бельмеса не смыслящий в этом младший сержант Жуков. А что делать: сам погибай, а товарища выручай. Такое правило.
На стрельбище ходили, пристреливали свои автоматы под командованием высокого, осанистого и седовласого полковника. Три выстрела сделали, подходим к мишеням. Дошли до моей. Полковник глазам не верит:
– И как тебе, Курганов, такое удалось?! Ты только посмотри – три «девятки», одна в одну, на четыре часа! Ты что, снайпер?
А я что, только улыбаюсь: сам не ожидал…
Под занавес практики суточные учения провели. Опять в лесу ночевали в шалашах. Земля холодная, но с большим костром жить было можно. Утром 24-го были уже на месте, и вечером меня отпустили в увольнение.
У нас еще одно интересное дело затевается, хотя узнал я о нем совершенно случайно. Хотят собрать с первого, второго и третьего курсов человек двадцать, по желанию, и готовить из них экскурсоводов для музея училища, а параллельно давать знания о городе и его истории, устраивать учебные экскурсии, в том числе в знаменитые пригороды: Пушкин (Царское Село), Павловск, Петродворец (Петергоф), в Гатчину, Ломоносов (Ораниенбаум). В общем, идея отличная. Но получится ли принять участие, пока не знаю.
Сессия не за горами.
Юрий.
17 апреля 1989 г.
…Сессия закончится где-то в начале двадцатых чисел июня, потом начнется практика по составлению карт. Конец июня и весь июль проведем в Ленинграде. Можете даже летом ко мне приехать вместе с Ванькой: город ему покажу, по музеям походим, из одежды что-нибудь прикупим. Думаю, он не откажется.
13 апреля прошла ежегодная конференция по математике, и мы с Преспокойным опять оказались на высоте со своим новым расширенным докладом, основная идея которого заключалась в том, чтобы показать связь математики с картографией, так сказать, вскрыть математическую основу нашей основной специальности, идя от базовых понятий сферической геодезии. Так разошлись, что досок для выводов не хватило – ни трех центральных, ни боковых. Николай Александрович от счастья вообще не знал, куда деться. А в конце обсуждения признался, что, дескать, сам не может понять, когда только мы это всё успели подготовить. Скажу больше: мы и сами не поняли. Но говорить об этом не стали.
Спортивно-массовая работа с некоторых пор проводится у нас в самом усиленном режиме, три раза в неделю кроссы бегаем. Видите ли, в следующем году предстоит смотр спортивной работы, а мы, стало быть, виноваты. Вчера зачетный кросс пробежали, мой результат – 11 минут 16 секунд.
В следующую субботу переходим на летнюю форму одежды. Хотя погода в Ленинграде очень переменчивая. Тут до 18 градусов тепла дошло, а спустя день-другой опять прохладно и сыро.
В город теперь выхожу по выходным дням не с разовыми увольнительными, а с постоянными зелененькими корочками, вроде удостоверения, выданного мне как отличнику. В общем, хочу – иду, не хочу – тоже иду. Не в казарме же сидеть киснуть. Вчера на балет «Щелкунчик» ходили с Преспокойным. Сказочная живая музыка! А чуть раньше в музее-квартире Александра Блока на улице Декабристов побывал. Вид из окна его кабинета, как, впрочем, и сам кабинет, оставляют неизгладимые впечатления: человека нет, эпохи нет, а память осталась. И всё потому, что поэт жив…
В последнее время особенно активно работаю над своими мышцами. У нас в роте целую спортивную комнату открыли – с тренажерами, штангами, гирями, гантелями и прочими снарядами. Вперед, за Шварценеггером!
Ю.
P. S. Огромная просьба! Пришлите мне, пожалуйста, и как можно скорее, комсомольский билет. Его нужно сдать.
12 мая 1989 г.
Праздники в прямом и в переносном смысле слова закончились. В скором времени вся рота, за исключением нашего взвода, уезжает в Боровичи. Занятия у нас продлятся до 8 июня, потом сессия, а с 23-го начнется практика. Самое страшное, к сожалению, впереди – и вычислительная математика, и курсовая по математической картографии.
Но, несмотря ни на что, мы не унываем. Спортом каждый день занимаемся. Готовимся к отпуску. Что до меня, то еще одно обстоятельство не дает цветку засохнуть – любезно предоставленная командованием возможность хоть каждый день в увольнение ходить.
За последнее время совершил очень познавательную автобусную экскурсию по городу, посетил Литературно-мемориальный музей Ф. М. Достоевского в Кузнечном переулке (там, кстати, неплохие литературные вечера проходят), а также на Волковом кладбище. Обошел весь некрополь «Литературные мостки», где погребены многие известные литераторы, в числе которых Белинский, Тургенев, Салтыков-Щедрин, Островский, Гончаров, Лесков, Надсон, Блок, Куприн…
В самом конце апреля мне посчастливилось побывать на «Лебедином озере» в Малом театре. А еще, посетив на днях филармонию, познакомился с одной из ее старейших работниц, Фроной Наумовной Курт, которая пообещала помочь в любом затруднительном случае с билетами. И посоветовала сходить 1 мая на концерт Государственного малого симфонического оркестра СССР:
– Подобные концерты весьма не часты, молодой человек. Как правило, они устраиваются тридцать первого декабря, чтобы поднять настроение ленинградцам и гостям города перед самой встречей Нового года.
В итоге нас с Преспокойным это так захватило, что весь следующий после концерта день мы только и делали, что напевали великолепные пассажи из симфонических миниатюр Шуберта, Россини, Свиридова, Брамса.
На 20 мая взяли билеты на «Эсмеральду» в ставший, можно сказать, нашим Малый театр оперы и балета. А вот в академический театр им. Кирова билеты приобрести гораздо сложнее. Но мне повезло: два билета на завтрашнее представление оперы «Обручение в монастыре» в кармане! В общем, такими театралами заделались, что слов нет.
Юрий.
P. S. Комсомольский билет и деньги получил, за что большое спасибо. Теперь, думаю, всё необходимое на лето я себе куплю.
5 сентября 1989 г.
Обратная дорога выдалась на славу, нарочно не придумаешь… Папа, конечно же, вам рассказал. Но не всё.
После того, как на перроне объявили об опоздании электрички на час, мы побежали к дяде Саше – просить его подбросить нас на своей «Ниве». К сожалению, сразу за Семибратовым у него закончился бензин, и мы остановили КамАЗ, в который я сел один. На въезде в Ярославль мне, естественно, пришлось выйти, бросить пакет с едой под ближайшее дерево, сесть в троллейбус и ехать в центр города. Там я быстро поймал такси и минут за пять до отправления поезда выскочил на перрон, где столкнулся с ожидавшей меня у вагона Надей. Через минуту, к моему удивлению, я увидел бежавшего к нам по перрону папу. Догнал все-таки!
В общем, концерт…
Надя на прощание протянула мне тетрадку своих сердечных излияний в стихах. Я ей:
– Спасибо, не надо…
А она:
– Что ты! Это очень важно. Приедешь – прочтешь.
Думает, если я к поэзии неравнодушен, то так мне все станет понятнее и ближе. Бред, конечно, но уважить пришлось…
Учебный год начался вполне успешно. Основными предметами теперь стали: электронные средства геодезии, издание карт, топогеодезическое обеспечение войск, политэкономия, психология, иностранный язык (зимой экзамен), автоподготовка (будем сдавать на категорию «В»).
В этом месяце у нас по графику стоят два караула и два выезда в колхоз. Сегодня ездили в первый раз. Погода стоит отличная. Картофеля собрали много, пекли, ну и морковь заодно грызли – витаминами запасались.
Началась подготовка к ноябрьскому параду. Теперь «Рота, подъем!» дневальные орут в шесть утра. Встаем и сразу идем к стадиону им. Ленина маршировать до завтрака. Шеренги длиннющие, а линию держать надо, вот и бьемся. В октябре еще интереснее будет: пять раз в неделю тренировки, плюс шесть ночных на Дворцовой площади. В остальном же без отклонений.
Если будете посылать мне бандероль, то не забудьте положить носки шерстяные, зря я их не взял. И еще одну такую же теплую поддевку.
Юрий.
24 сентября 1989 г.
У меня как будто всё по-прежнему: учеба, служба, подготовка к параду, колхозы. По автоподготовке вождение началось. Ездим с инструктором-прапором на уазиках по городу. Он в основном молчит; но если, не приведи бог, ошибешься, – мало не покажется, обматюгает профессионально.
Получили новую форму ПШ и шинели в придачу. Возимся теперь с иголками и нитками, всё должно быть пришито безукоризненно: как-никак третий курс!
Последний наш внутренний караул, пожалуй, мне на всю жизнь запомнится. Дело в том, что в состав попали Оспа с Сивым. Это и без того неприятно, а тут наше противостояние вообще дошло до точки кипения. Пока я на посту стоял, они схватили взятый мной в караулку библиотечный том избранных сочинений Валерия Брюсова, открыли и (думаю, со словами «А ну-ка, посмотрим, чем там наш умник Тарзан интересуется?..») давай читать первые попавшиеся стихи.
Всё бы ничего, но эффект оказался непредсказуемым. Они буквально в бешенство пришли оттого, что ни черта не поняли в этих стихах. Думали, дескать, сейчас посмеемся от души – но не вышло! Сломались, видимо, на чем-то вроде «Красота и смерть неизменно одно…». Посчитали личным оскорблением, взбесились. Дождались меня – и давай изгаляться:
– Ты что это читаешь? Как это вообще можно читать? Ты в своем уме или контуженный? Ведь там ничего понять нельзя!..
Пришлось здоровячку Оспе в челюсть слегка заехать, после чего у нас очень эмоциональный, но осторожный махач завязался. Синяков, спасибо, не осталось…
А уж взаимной перебранки было не унять. Допекли они меня основательно своей наглостью и беспросветной тупостью, довели до греха, до самой откровенной ненависти. Вот и выходит, что с иными туземцами общий язык найти легче, чем с такими свинорылыми соотечественниками…
А у Вани, значит, «любовная болезнь» приключилась. Рад за него, если честно. Время такое приспело, чему удивляться.
Да, мама, моя с Надей переписка всё еще не прекратилась. Не знаю, что будет дальше, но я, честно говоря, устал ей втолковывать, что со мной играть не стоит. Согласен, это жестко, но зато прямо, без обмана.
Юрий.
7 октября 1989 г.
…Есть несколько потрясающих новостей.
Во-первых, согласно новому приказу МО СССР, нас переводят в общежитие. После ноябрьских праздников должны переехать.
Во-вторых, как сверхсрочникам, то есть прослужившим более двух лет, нам разрешен свободный выход в город (всем без исключения) не только в выходные и праздничные дни, но и в будни (сразу после самоподготовки, с 18:00 до 00:00. А ленинградцы и все женатые вообще будут жить дома или на съемных квартирах.
В-третьих, в городе нам разрешено носить гражданскую одежду, так что и домой в форме ездить необязательно, и никакой патруль не остановит. Остается вам только эту одежду прислать мне – где-то к середине ноября: брюки, рубашки, свитер, куртку, шапку, шарф, перчатки, обувь… Может быть, что-то я сам здесь куплю, например, зимние брюки. Желательно на все случаи жизни – хоть в театр, хоть за театр. Нам начальник училища так и сказал:
– Переедете в общежитие – незамедлительно приобретайте «гражданку». Так и вам будет легче, и у нас забот меньше.
В-четвертых, в наряды по столовой больше ходить не будем, что особенно радует. Первый и второй курс на то есть, а у нас только караулы останутся… В общем, свободы теперь намного больше.
Ванька, вижу, меняется с возрастом, причем в лучшую сторону, что приятно. Пусть возьмет за правило – ни в чем себе не изменять, особенно под влиянием завистливых или недоброжелательных людей, всевозможных «попутчиков». Вот над чем стоит ему задуматься в оставшиеся два года до выхода в самостоятельную жизнь. Лучше жить своим умом и всячески стараться стать достойным человеком, а не искать безумных приключений. Если на то пошло, они сами кого хочешь найдут. И к ним надо быть готовым.
И не нужно особенно привлекать к себе внимание – скромность, мне кажется, гораздо более ценное человеческое качество. А что касается Ванькиной девушки по имени Елена, то дай-то бог, чтобы она оказалась именно той, которой можно довериться и никогда об этом не пожалеть.
Юрий.
20 октября 1989 г.
…В последнее время в училище работала какая-то комиссия. В итоге всем батальонам, кроме нашего, была выставлена оценка «неудовлетворительно». Эта же комиссия запретила размещать нас вместе с четвертым курсом в общежитии, так как, по проведенным подсчетам, на каждого проживающего будет приходиться менее предусмотренного известными нормами жилой площади. Ограничились тем, что оформили для всех постоянные пропуска с возможностью ежедневного выхода в город до 00:00. Но с этим мы уже смирились.
Ваня пусть учебу не запускает, чтобы никаких троек не было. И пусть бабушку почаще навещает, как в былые времена. С курением тоже ему надо завязывать. Даже у нас многие бросают. Только безвольные не пытаются. И потом, передайте ему: слово мужское должно же чего-нибудь стоить. Не тряпичная же это игрушка, в самом деле!
А к пассии своей, не сомневаюсь, ближайшей же осенью он поостынет. Так сказать, с первым снегом, не в обиду будет сказано. Ибо многие через это проходят. Тем более что это всего лишь девятый класс, а не третий-четвертый курс вуза. Трезвая голова никогда не помешает. Сейчас ему о будущей профессии, об образовании надо думать.
Сегодня прибиваем звонкие подковки и пластинки к подошвам сапог: завтра первая ночная тренировка на Дворцовой. К параду готовимся очень серьезно.
По моему совету Преспокойный тоже решил в библиотеку записаться. В последнем увольнении весь вечер там провели: я с Шопенгауэром, он с Достоевским. Возвращаясь, сначала шли по Невскому, горячо обсуждая навеянные прочитанным философские проблемы…
Бабушке от меня большой привет, пускай не болеет!
Юрий.
5 ноября 1989 г.
Послезавтра – долгожданный парад. Позавчера генеральная репетиция была, «И-и-и-раз!». А вчера проводили смотр парадного расчета, устраняли последние недостатки. Описать невозможно, какие у нас теперь изменения в форме одежды: белые ремни, серебряные аксельбанты, как в русской армии, белые перчатки, сапоги с набойками. Стучим копытами так, что по ночам икроножные мышцы сводит. В общем, гром и молния!
Перед самым мероприятием будем фотографироваться, так что вскорости увидите всю нашу братию при полном параде.
Ваня, судя по вашим словам, подраспустился в последнее время, не видит, так сказать, берегов. Приеду зимой, поговорю с ним. Заочные слова для него все равно не имеют силы, ничего не значат.
В данную минуту рота занята традиционным просмотром программы «Время». По вечерам очень востребованы «600 секунд» легкой и не очень некрофилии с Александром Невзоровым, а также экспериментальные заговоры популярных «сеансов здоровья» Анатолия Кашпировского. Сидим, как обезьяны перед удавом, и надеемся заполучить в подарок вечную молодость…
Вот пока и всё, что хотел написать.
Еще раз поздравляю вас с наступающим праздником, желаю здоровья и успехов во всех ваших делах!
Юрий.
17 ноября 1989 г.
Стою в наряде по роте, охраняю священную тумбочку. Кругом тишина – все ушли на занятия. Самое время писать письма.
Парад успешно состоялся. Прошли неплохо. Все довольны. Фотографии нашей шеренги и всей батальонной коробки, скорее всего, привезу сам ― боюсь, при пересылке помнутся.
Только одну гору свалили, как тут же другая плечи придавила. Я имею в виду учебу. Первый зачет будет в середине декабря, а сессия с 26-го начнется. На зимние каникулы, соответственно, отпустят приблизительно 18 января, точно не знаю. И опять надо постараться сдать всё на «отлично».
По-прежнему ходим на вождение. Нужно наездить 25 часов. С уазика, говорят, потом на ГАЗ пересядем. Машина знакомая, в школе ведь сдавали на категорию «С», но уазик, конечно, намного удобнее. Самое главное – уверенно чувствовать себя на улицах Ленинграда, чему как раз и учимся. А сдавать будем весной, в апреле.
До парада, согласно новому приказу, как я писал, перед нами открывались самые радужные перспективы. На деле же демократические перемены у нас оказались более чем скромными. После праздника отцы-командиры наши бойкие крылышки сразу же и подрезали. Скажем, вместо свободного ежедневного выхода в город с 18:00 до 00:00 сделали с 19:00 до 22:30. В ответ мы объявили голодовку: придем в столовую и сидим, к еде не прикасаемся. Чаем одним пробавляемся, а по вечерам – кто чем может. Мы, например, с Преспокойным – куриным бульоном из кубиков и немецким какао; воду мини-кипятильником прямо в стаканах кипятим.
Отцы, знамо дело, обиделись. Пошли по стукачам: кто, мол, да что… Гиппопотам приказал собрать всех в клубе для устрашающей беседы.
Не знаю, у каких цицеронов он учился, но красноречию его нет предела. Все обращенные к нам бронебойные тирады начинает своей коронной, глубокомысленной фразой:
– Товарищи курсанты! Я вас собрал о том… – (Не «затем», прошу заметить, а именно «о том», о чем, собственно, дальше, пришлепывая нижней выпячивающейся губой, он и поет воинственным снегирем.) – Питомцы прославленного училища!.. как вы могли!.. да, могли!.. неизвестно только, под чьим влиянием… но это мы еще узнаем… так потерять свою совесть!..
Каждый раз пытаюсь проследить логическую цепь развиваемых им мыслей. Но ничего не выходит – так мозги заплетет, что непременно собьешься на едва сдавливаемый смех. Это что-то неподражаемое. Вологодские кружева, да и только. За ним надо записывать, да не могу себе позволить такой роскоши.
В итоге еще крепче нам хвосты прижали. Все требования ужесточили, не хуже чем на первом курсе. В «увал» теперь стали отпускать с 21:30 до 00:00, иди – не хочу. Об одном они забыли: мы уже не те. Поэтому борьба продолжается. Недовольство растет, и неизвестно, чем всё кончится.
Страх перед свободой велик. У Владимира Высоцкого отлично об этом сказано:
Мне вчера дали свободу!
Что я с ней делать буду?
В итоге почти всё осталось по-старому: живи не тужи, меньше думай и вопросов лишних не задавай.
Лично я новогодний боевой листок задумал с острой философской сатирой – с изображением елочки, украшенной гранатами Ф-1, и аллегорическими стихами о попранной курсантской свободе. Вопрос только в том, сколько часов этот листок сможет провисеть на всеобщем обозрении. Впору делать ставки.
Пишите, как жизнь, чем Ванька там занимается. Всё, наверное, тренируется, каты отрабатывает и нунчаки крутит, молодой ярославский Брюс Ли?
Ю. К.
10 декабря 1989 г.
…На днях в нашем взводе произошло настоящее ЧП: Черного Гуся поймали на воровстве. Прежде было замечено, что у ребят в роте вещи стали пропадать. У меня, к примеру, исчез новый спортивный свитер. И вот, наконец, кто-то Гуся застукал. А потом Хмель с Отцом Николаем так быстро дело обстряпали, что мы и ахнуть не успели. Отчислили нашего айзера моментально, даже в глаза его крысиные нам посмотреть не дали, от греха подальше спровадив. Очистили, так сказать, ряды – и всё, тишина.
Прощай, Золотая Фикса, как любили называть тебя твои братья-циники. Не знаю, что толкнуло тебя на такие действия и где ты умудрялся ныкать краденое, но в памяти навсегда останутся слепящий блеск твоих зубных коронок, знойная смуглость, смоляные усы, неподражаемая, как бы шарнирная походка и очень смешной акцент. Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!..
Что касается культурной жизни, то за последнее время удалось побывать лишь на героической комедии «Сирано де Бержерак» в постановке Академического театра драмы им. А. С. Пушкина. Возвышенная гибель гасконского гвардейца-поэта в схватке против порочного и несправедливого мира равнодушными нас с Преспокойным не оставила.
Все мысли сейчас сосредоточены на грядущем отпуске.
Жду писем.
Юрий.
(обратно)Через пару дней после моего вступления в новую должность из штаба бригады поступил приказ: выслать на свой участок железной дороги диверсионную группу из двадцати пяти человек. И меня вызвали в штаб. Там встретили командир отряда и комиссар. В дружеской беседе стали обсуждать, как лучше выполнить поставленную перед нами задачу. В нашем отряде были две роты: рота бойцов и управленческая, которая, в свою очередь, состояла из двух взводов: диверсионного и разведки. И хозвзвод, в котором были, в основном, пожилые. Нам предстояло выбрать из всего состава людей в диверсионную группу, но, прежде всего, нужно было выбрать командира.
Алексей Алексеевич, наш командир, был хорошим стратегом, смелым в бою и надёжным в час испытаний. Он не любил излишнего риска и всегда берёг своих бойцов. Каждое действие всегда продумывал до мелочей и к разработке операций подходил с большой ответственностью. Он сказал, обращаясь ко мне: «Знаешь, Василий, мы тут перед твоим приходом разговаривали с комиссаром, и, как ты думаешь, о ком?» Я посмотрел на него и ответил: «Обо мне? Ну, если обо мне, то я согласен». «Тогда собирайся, – сказал командир, – пойдём, помогу тебе выбрать надёжных бойцов».
Командир роты построил бойцов, и мы отобрали двадцать пять человек в диверсионную группу. Задача перед нами была поставлена командиром отряда, стали собираться в дорогу. Взяли продукты, оружие и взрывчатку. Поскольку я ещё не знал дороги на наш участок «железки», командир дал нам проводника из местных партизан, из деревни Замостье. Наш путь пролегал мимо этой деревни, она же оставалась в стороне, примерно в километре, вдоль большака, который проходил от гарнизона Комары до гарнизона Замостье. Немцы усиленно контролировали большак, и нужно было с большой осторожностью миновать его, что мы и сделали.
А в одном месте мы должны были переходить через него. И переходили мы задом наперёд, чтобы сбить с толку врага. Шли след в след – пусть думают, что это шёл один человек – с запада на восток, а не наоборот.
Из лагеря мы отправились в полдень и за сутки одолели шестьдесят километров. Утром следующего дня пришли в место днёвки, где уже ждали наши наблюдатели. Бивак наш находился в глубокой балке, поросшей большим хвойным лесом и кустарником. Солнце ещё не всходило. Выставив охрану и дозоры, мы расположились на отдых. Отдыхали весь день, дальше двинулись перед самым заходом солнца. Нам предстояло пройти ещё километров пятнадцать по лесному бездорожью. Тропинок здесь не было и приходилось продираться через заросли, к тому же быстро темнело.
По лесу, по-над железнодорожным полотном рыскали группы полицаев и власовцев, и нам нужно было соблюдать большую осторожность, чтобы не наскочить на них. К одиннадцати часам ночи мы были у железнодорожного полотна. По приказу штаба бригады все группы должны были заложить взрывчатку в 12:00 и рвануть одновременно. Мы выставили охрану на окраине леса. Согласно распоряжению немецкого командования вдоль железнодорожного полотна на ширину 50-ти метров с обеих сторон был вырублен кустарник и деревья, возведены вышки с прожекторами и выставлены патрули.
Мы подобрались к сторожевой будке, которая стояла рядом с вышкой и бесшумно поснимали прожекториста и патрульных. Подготовили пятьдесят взрывпакетов, которые ровно в 12:00 уложили под стыки, и через два на третий вставили замедлители. На каждого из нас пришлось по два пакета со шнурами, их мы должны были поджечь одновременно. Мы подожгли шнуры и отошли в лес. Минут через сорок все собрались в условленном месте и стали быстро отходить.
Отойдя от «железки» метров на двести, услышали оглушительный взрыв. Огненный сноп взвился в небо. Мы уже бежали бегом, убегая всё дальше в лес, а заряды рвались и рвались, освещая пламенем всё вокруг на много километров. Как только взрывы начали прекращаться понаехали немцы с танками и миномётами, открыли стрельбу по лесу. Стреляли наугад, а может быть, и по чьей-то наводке, потому что снаряды рвались то слева, то справа, но для нас всё обошлось благополучно.
В это время по всем фронтам наши войска пошли в наступление. Бои были жестокие. Враг отступал, уничтожая всё на своём пути. Мирных жителей угоняли в Германию в рабство. В Витебске прошла волна облав. На улицах хватали всех подряд, загоняли в товарные вагоны. Поскольку всех увезти не могли, вывозили вагоны за город и, облив бензином, сжигали. Тех, кто сумел вырваться из огня, расстреливали из пулемётов. Люди, работавшие в тылу на партизан, стали семьями уходить в лес.
Наутро после диверсии на месте партизанской явки в лесу сошлись связные из Витебска и близлежащих деревень. Они привели свои семьи. Всего было человек сто пятьдесят. Здесь были наблюдатели, которые ждали нашу группу с диверсии, один из них увёл всех в отряд. Когда наша группа на следующие сутки подходила к месту явки, дозорные доложили мне, что там много какого-то народа, в основном – женщины. Я зашёл за большую сосну и стал наблюдать за этой толпой. Потом приказал ребятам поставить пулемёт и взять наизготовку всё оружие, и если меня схватят, открыть огонь, невзирая на то, что я там. Я взял автомат наизготовку и пошёл к этой толпе. Не доходя метров двадцати, крикнул: «Кто такие?». Из толпы навстречу мне выбежал наш партизан, который был в наблюдении, и закричал: «Товарищ политрук, это люди, бежавшие из Витебска. Первые три группы не стали вас дожидаться и ушли в лагерь, а этих с собой не взяли. Они теперь плачут так, что мне на них жалко смотреть».
Я дал знак остальной группе подойти, и мы расположились на отдых. Нам предстояло ещё пройти шестьдесят километров по мхам и болотам. Перед заходом солнца тронулись в обратный путь. Я расставил группу так, чтобы при возможной встрече с немцами, мы могли обороняться, ведь теперь с нами были безоружные люди и маленькие дети, которые перешли под нашу охрану. Вынуждены были из-за них идти медленнее и чаще делать привалы. Старики начали уставать, строй понемногу стал растягиваться. До восхода солнца мы прошли большую часть пути. На рассвете выбрали хорошее место для отдыха в густом смешанном лесу.
Я выставил усиленную охрану и выслал вперёд дозор, чтобы проверить дорогу и окружающую местность. Через пару часов дозорные вернулись и принесли неприятную новость: у гарнизона Замостье, на склоне небольшой высотки немцы и полицаи рыли окопы и траншеи. Их было не очень много, всего человек 20. Перед заходом солнца мы осторожно двинулись вперёд, по этой же дороге. Менять маршрут я не хотел и говорить людям об этом не стал. Проводник тоже ничего не знал. Мы шли осторожно и молча. Гражданские нас связали по рукам и ногам, но бросить их на верную гибель мы просто не имели морального права.
Метров за сто пятьдесят до окопов я выслал разведку, а людям скомандовал сделать привал. Нужно было, чтобы они немного отдохнули. Минут через двадцать разведчики возвратились и сказали, что у окопов никого нет, немцы оставили там двоих дозорных. Я поднял всю группу, и мы двинулись дальше.
Миновав траншеи и окопы, нам нужно было пройти по гребню метров двести, а потом свернуть на тропу в лес и идти строго на восток, а мы прошли уже больше, но не сворачивали. Тогда догнал проводника и пошёл за ним след в след. И вдруг увидел на нашем пути высотку. Я знал, что за высоткой, метров через сто пятьдесят стоит мост и возле него – немецкий пост. Хорошо изучил это по карте. А за мостом как раз и начинается Замостье. Я схватил проводника за руку: «Стой! Ты куда нас ведёшь?». Он рванулся, но сил освободиться у него не хватило. Я свалил его и схватил за горло. Тут подскочили ребята, скрутили – и вмиг кусок чьей-то портянки оказался у него во рту.
Усадив всех на привал, оставив охрану возле связанного, сам с тремя разведчиками прошёл вперёд метров на шестьдесят. Мы остановились и прислушались, постояв так с минуту, и вдруг невдалеке услышали, как кто-то закашлялся в кулак, очевидно, часовой на мосту. Один из разведчиков потянул меня за рукав: «Товарищ политрук, нужно уходить». И мы ушли.
Вернувшись к группе, я достал карту и фонарик, а ребята надо мной развернули плащ-палатку. Установил на карту компас и, ориентируясь на высотку, нашёл на ней просеку, по которой мы шли на задание. Так я и повёл людей ночью, по мху, не зная дороги по компасу. До просеки нужно было идти около двух километров, и я вывел группу метров на двадцать правее. Когда стали переходить поляну, которую уже встречали, идя на задание, усадил людей на отдых, а сам с тремя разведчиками пошёл разузнать дорогу и найти просеку.
Мы оказались рядом с большаком. Дорога была свободна, а по деревьям тянулся телефонный кабель. Мы вырезали метров сто пятьдесят двойного кабеля, подняли группу и пошли дальше. Все уже очень устали и, как только объявляли привал, тут же падали на землю и засыпали. Но привал больше чем на 15–20 минут делать было нельзя. Нам нужно было спешить. Мы шли между двух дорог, связанных гарнизоном. Лес здесь был старый, веток внизу не было, и местность очень хорошо просматривалась.
Перед рассветом вышли к другой дороге, куда нас вывела просека. Я снова усадил всех на привал, а сам с разведчиками пошёл разведать дорогу. К нашему удивлению, вдоль дороги поперёк просеки были вкопаны столбы и по ним натянута проволока в два ряда, но охрана ещё выставлена не была. Мы подняли людей и пошли через дорогу. Метров через сто мы обнаружили небольшую высотку. Мне показалось это подозрительным, потому что на карте её не было. Тогда остановили группу и снова пошли на разведку.
Когда подползли к высотке поближе, оказалось, что это дзот, который немцы построили за то время, пока мы были на задании. Из четырёх бойниц торчали пулемёты. У меня с собой была противотанковая граната. Я подполз к пулемёту, быстро придавил ногой ствол и бросил гранату в амбразуру. Мы быстро побежали назад. Прогремел взрыв, взметнув огненный столб к небу.
После этого мы подняли людей и быстро повели от этого места, а ребята осмотрели дзот. Там было восемь убитых немцев, два пулемёта и три ящика с запасными лентами. Два пулемёта было искорёжено. Ребята забрали с собой целые пулемёты и ленты.
До последней дороги, которую мы должны были перейти, напрямки было метров двести, но по болоту – а если в обход, по сухой дороге, то километра три. Времени у нас было мало и надо было спешить, чтобы не нарваться на немецкий патруль или засаду.
Гарнизон был от нас километрах в двух, нас могли окружить и всех перестрелять. Все уже очень устали. Старики тяжело дышали, а женщины и дети плакали, и я принял решение идти через болото. В некоторых местах воды было по пояс, но перешли без приключений.
Мы пересекли дорогу, нужно было спускаться вниз по тропе метров пятьдесят, а лес в этом месте без кустарника – и всё просматривалось, как на ладони. При спуске я нашёл холмик для укрытия, устроил людям привал, а сам с ребятами начал минировать дорогу противопехотными минами. И не успели заложить столько, сколько хотелось, как услышали вдали рёв большегрузных немецких машин.
Мы быстро закончили минирование и побежали к людям. Я поднял их и в сопровождении трёх партизан отправил в лагерь. Один партизан вёл связанного проводника. С остальными партизанами мы остались в засаде. У нас было три пулемёта: мой любимый ДС (ДС-39 (7,62-милиметровый станковый пулемёт Дегтярёва, был принят на вооружение в 1939 году. В 1940 году начал поступать на вооружение Красной армии. Пришел на смену устаревшему пулемету системы Максима. Всего за годы ВОВ было выпущено около 10 000 единиц – прим. ред.) и два немецких. Рёв двигателей нарастал, становился всё ближе и ближе, и вот из-за поворота показалась колонна машин.
Я лежал у пулемёта и ждал, когда прогремит взрыв, машина передними колёсами проехала над уложенным зарядом, а взрыва не было. Тут машина остановилась, и немцы загалдели. Это сверху они увидели удаляющуюся от дороги группу людей. Из кабины выскочил офицер и что-то прокричал. По его команде с крытого брезентом грузовика поспрыгивали автоматчики. Их было человек тридцать, и когда они скучились возле офицера, я нажал на гашетку. И тут застрочили все наши пулемёты. Этих немцев мы скосили, и они остались лежать на дороге перед своей машиной. Следующая начала объезжать стоящую на дороге. Водитель надавил на газ, но задними колёсами наскочил на заложенную нами мину, и рвануло так, что оторвало задний мост и машина перевернулась.
С других машин, идущих сзади, выпрыгнули автоматчики и стали заходить на нас справа, но мы встретили их пулемётным огнём. Немцы стреляли в нас из автоматов и пулемётов, но у нас была выгодней позиция: мы – под прикрытием бугорка, а они – на открытой местности и, хоть и прятались за деревьями, но их это мало спасало.
На моём ДС была лента в 1 500 патронов. Немцы упорно лезли, и я уже успел израсходовать две ленты. У меня оставалась всего одна лента на 500 патронов, уже старался бить как можно точнее и короткими очередями. Тут ко мне подполз боец и сказал, что у одного пулемёта закончилась лента, а пулемётчик не знает, как заправлять новую. Я оставил свой ДС бойцу, а сам пополз к трофейному и быстро заправил ленту. В это время немцы обошли нас справа. Я развернул пулемёт и стал поливать их огнём. Больше половины скосил, а остальные отступили за поворот. Показав пулемётчику, как заправлять ленту, пополз к своему ДС. Теперь немцы начали наседать слева. Мой пулемёт уже перегрелся и начал плевать. Нужно было менять ствол, а тут и патроны на исходе. Третья немецкая машина стала обходить ту, которая подорвалась, пошла вперёд и тоже наехала на мину. У неё оторвало передок, и дорога оказалась полностью перекрытой. Другим машинам теперь нельзя было ни развернуться и уехать назад, ни проехать вперёд. Да и у нас оставалось уже совсем мало патронов и только по две гранаты на каждого.
Немцы, наткнувшись на сильный огонь справа, решили обойти нас слева. Я пополз к тому пулемёту, что был слева от меня. Пулемётчик сказал, что и там заканчиваются патроны, остались только в автоматном диске. Тогда я, вспомнив, что у меня в автомате ещё полный диск, схватил его в руки и тут увидел, как из-за кустов идёт целая цепь. Крикнул: «Приготовить гранаты!». Ну, думаю, всё – это конец. Ждём, когда подойдут поближе. И вдруг по этой цепи прокатилось дружное «Ура!», и она открыла по немцам огонь, а те бросились убегать. Наши спешили к нам на подмогу. Свободным был только проход через болото, и вот здесь мы на них отыгрались. Когда они входили в воду, мы стреляли в них, как по мишеням, так что ни один из них живым не ушёл.
В полдень мы возвратились в лагерь. Я доложил командиру отряда о выполнении задания и о произошедшем. Наш бывший проводник сидел под охраной в землянке. Примерно через час в отряд прибыл комбриг Яков Захарович Захаров. Я ещё раз, теперь уже ему, во всех подробностях доложил о выполнении задания. Стали подходить старики, из спасённой нами группы, начали благодарить нас за то, что мы не бросили их на верную погибель в лесу. Потом они рассказали о том, что творится в Витебске, как там зверствуют фашисты. Кровь в жилах стыла от услышанного. Затем командир отряда распорядился накормить наш отряд, ведь мы не ели почти сутки, и перевязать раненых. Несколько человек было легко ранено, и я в том числе, а убитых, к нашему счастью, не оказалось.
У меня было лёгкое ранение в ногу. Пуля прошла навылет, через мягкие ткани, чуть выше щиколотки, между костью и сухожилием. Потом весь отряд и приведённые нами беженцы расположились на поляне вокруг штабной землянки. Комбриг приказал привести на допрос нашего проводника и задал ему вопрос: «Какую ты преследовал цель, когда вёл отряд в немецкое логово?». Он ответил, что ночью, когда стоял на посту по охране нашей группы, незаметно ушёл в гарнизон Замостье, где его брат служил полицаем. Тот отвёл его к коменданту гарнизона. Он рассказал коменданту, что отряд ведёт политрук. Они договорились, что проводник приведёт отряд к мосту, а там нас будет ждать засада.
Предателю вместе с его братом обещали дать по паре лошадей и представить к награде, а за политрука – десять тысяч марок. Но они не всё рассчитали. Я интуитивно понял, что не всё так хорошо, как кажется, что здесь что-то не ладно – и не просчитался. И ещё наш проводник сказал, что он всех нас ненавидит.
Старики из приведённой нами группы плакали, понимая, какой участи они избежали. Слышал, как там, ещё в пути, когда мы переходили через болото они, уставшие и измождённые долгой дорогой, говорили между собой: «Лишь бы выжить, а там мы им, проклятым, ещё зададим жару». А теперь я сидел на поляне среди них и слушал, как допрашивали предателя. Я плохо слышал, о чём его спрашивали и то, что он отвечал, а просто смотрел на него и думал, что вот он, возможно мой ровесник, за двоих лошадей и какие-то марки мог лишить жизни около двух сотен человек.
А допрос тем временем продолжался. Слово попросил бородатый дед, отец связника, и сказал: «Возьму грех на душу: расстреляйте его, сынки, да не закапывайте, чтобы птицы ему выклевали глаза, которыми он хотел на наши муки смотреть». Выступали и другие партизаны, и все пришли к единому мнению: изменника Родины расстрелять. В этот же день приговор был приведён в исполнение.
Потом комбриг собрал всех и поблагодарил нашу группу за успешное выполнение задания. Он рассказал, что задание из всех четырёх отрядов выполнили только мы. Остальные группы, даже не дойдя до своих участков на «железке», попали в засады немцев и полицаев. Все отряды понесли большие потери. Двоих командиров рот, которые возглавляли диверсионные группы, отстранили от занимаемых должностей. Мне перед строем комбриг вынес особую благодарность за отличное выполнение задания, умелое руководство и бдительность. Командир отряда тоже подошёл и, пожав руку, сказал: «Спасибо, Василий, тебе ещё раз за отличное выполнение боевого задания, – и к комбригу, – вот видите, Яков Захарович, я не ошибся, когда просил перевести его в наш отряд».
После этого я ещё с неделю прослонялся по лагерю с раненой ногой, а потом снова стал ходить на боевые задания. На передовой фашиста били по всем фронтам. По рации ежедневно слушали Москву и радовались успехам нашей Советской Армии. Города брали один за другим, и линия фронта неумолимо приближалась к нам. Враг отступал. Мы стали ближе подходить к вражеским гарнизонам. Для мотоциклистов на дорогах устраивали ловушки. Выбирали место, где рядом с дорогой с двух сторон росли деревья, и между ними через дорогу натягивали проволоку, чтобы она была примерно на уровне груди мотоциклиста. Мчащийся мотоциклист, попавший в нашу ловушку, живым не уходил. Мало какой просто убивался – это когда проволока на уровне груди, а если попадался мотоциклист невысокого роста и проволока была на уровне шеи, то голову моментально срезало. Проволока была хорошая: тонкая, немецкая, мы её срезали с заграждений и, натянутая через дорогу, она была совсем незаметна.
Мы минировали дороги всевозможными минами, которые только находились у нас в арсенале: от пехотных до противотанковых. Наш отряд поменял место стоянки. Мы переправились через Западную Двину и разбили лагерь в бору, напротив села Курино. Бор был в длину километров восемь и шириной примерно в километр. В этот же бор перебрался и Второй отряд под командованием М. Ф. Шмырёва. Здесь наши отряды сильно активизировались. Мы нападали на немецкие гарнизоны, разбивали их и забирали всё, что можно было забрать, угоняли скот, отобранный немцами у населения. Постоянным потоком отправлялись диверсионные группы на подрывные работы. А в свободные от диверсий дни я занимался с бойцами своей роты политической подготовкой и разучиванием новой партизанской песни, на мотив «Там вдали за рекой»:
Там вдали за рекой партизан молодой
Притаился в засаде с отрядом.
Под осенним дождём мы врага подождём
И растопчем фашистского гада.
Ни сестра, ни жена нас не ждёт у окна,
Мать родная на стол не накроет.
Наши семьи ушли, наши хаты сожгли,
Только ветер в развалинах воет.
И летит над страной этот ветер родной
И считает их слёзы и раны,
Чтоб могли по ночам отомстить палачам
За позор и за кровь партизаны.
Ночь упала темна, не светила луна,
Лишь у рощи костёр разгорался.
Там немецкий обоз полетел под откос
И на собственных минах взорвался.
В тёмной роще густой, над поляной большой
Золотистая зорька вставала.
Дождь и ветер утих, и на листьях сухих
Груда мёртвых фашистов лежала.
Слова песни доходили до самого сердца, поэтому мы выучили её очень быстро.
В конце октября наши войска вели бои за Смоленск. Наступление шло по всему Западному фронту. Немецкие войска стали отступать по двум большим дорогам в сторону Витебска: по-над Западной Двиной через Велиж, Сураж, Курино и из Смоленска на Витебск. Дороги были забиты отступающим врагом. Командование отдало приказ нашей бригаде: встретить фрица на правой стороне Западной Двины, и бригада полным составом подошла к гарнизону Луньки.
В этом месте большой лес подходил клином почти к самой реке и здесь-то мы и устроили врагу встречу всеми силами нашей бригады. Отступали они беспорядочно. Сразу шли немцы, а потом уж власовцы, которые их прикрывали. Несмотря на то, что у них были пушки всех калибров и бронетехника, а у нас только пулемёты и ручное оружие, встретили мы их достойно. Впустили их в наше полукольцо и открыли огонь из всего оружия, что у нас имелось. Они почти без сопротивления бросились убегать. А убегать-то было и некуда. Путь свободен был только к реке, и наши враги бросились к ней. Подбегая к берегу, они с криками «А-а-а-а-а…» прыгали в воду и бросались вплавь, но с Двиной шутки плохи. В этом месте она очень глубокая, течение быстрое, да и вода уже была холодная. Она и летом-то не очень тёплая, а тут уже конец октября…
Когда мы выбежали на берег реки, то их в воде было как мошек, и каждый боролся с течением, но мы не испытывали к ним ни чувства жалости, ни милосердия за то, что они сотворили с каждым из нас и с нашей Отчизной. Мы били их из пулемётов, автоматов и винтовок, и они, один за другим, скрывались под водой, как будто их глотали огромные рыбы. Дня три ещё мы встречали отступающего врага. Оба берега реки, левый и правый, были усеяны трупами немцев. Кто их хоронил – мы не знали. Мы их не звали, за чем пришли – то и получили.
В последних числах октября, утром меня вызвал комбриг и поставил задачу: взять группу из шести человек, выйти над лесом к гарнизону Луньки, понаблюдать и уточнить, откуда бьёт пушка, которая вот уже несколько дней стреляла по лесу. Мне дали одного командира взвода с четырьмя бойцами, с нами ещё вызвался идти начштаба Погореловского отряда. И мы пошли. Добрались до самого клина, и пока двигались, она всё время стреляла, а потом вдруг перестала.
Уже примерно знали, откуда она бьёт, и я решил подобраться к ней поближе – забросать её гранатами, но для этого нужно было дождаться ночи. Пошли вдоль реки, разделившись на две группы по три человека, к тому месту, где клин леса подходит к самой реке. Вдруг я услышал за поворотом цокот копыт и махнул бойцам рукой. Мы залегли по обеим сторонам дороги. Возле дороги стояла большая сосна. Я подполз к ней и стал наблюдать. Из-за поворота показался всадник в советской форме в чине офицера. Точно такую же форму носили власовцы. Вслед за ним, шагах в двадцати, пешком бежал солдат с винтовкой. И я решил, что это власовцы. Как только он поравнялся со мной, я тут же вскочил на ноги. Левой рукой я схватил лошадь за повод, а правой – за руку офицера и рванул так, что он слетел с лошади. Я свалил его на землю и заломил руку за спину. Тут мне на помощь поспешили мои ребята, мы связали его, а в рот засунули кляп. Я забрал у него пистолет и планшет с документами. Мы посадили его на лошадь и привязали, чтобы не свалился.
Солдат, что бежал следом, как только увидел, что мы схватили офицера, тут же развернулся и убежал назад. Ребята хотели стрелять в него, но я запретил, чтобы не наделать шума. А за углом леса уже стоял шум и грохот. Мы подобрались в угол леса, залегли в кустарнике и стали наблюдать. По дороге двигалась большая колонна пехоты с артиллерией. Мы отползли подальше и затаились в лесу.
В нашу сторону по тропе ехал верховой. Я про себя подумал, что вот, будет и второй, но он, как будто прочитав мои мысли, метров двадцать не доехав до нас, напоил лошадь из воронки и повернул назад к дороге. Мы стояли до тех пор, пока позади, в том же углу не начали перекрикиваться солдаты: «Гришка, а где лопата?» – «Да там, на бричке». И я решил, что пора уходить. Поручил командиру взвода подобраться к краю леса и посчитать, сколько пушек будет выставлено, а мы с пленным потихоньку двинулись в расположение бригады.
С комвзвода оставался ещё один боец, они рассчитывали нас догнать. До базы нужно было добираться по гати, через болото, метров двести пятьдесят, а если в обход – то все четыре километра. Уже стемнело, и я пару раз срывался одной ногой в болото, набрав в сапог воды, а начштаба, так тот вообще сорвался с брёвен, и я его еле вытащил.
Пришли мы на базу, а там ребята жгли костры, и я решил просушить свою портянку. Снял сапог, вылил из него воду, потом начал выкручивать портянку, и тут ко мне подбежал Михаил Белоконь: «Васька, тебя вызывает Яков Захарович, иди побыстрее». Я сунул в карман мокрую портянку, надел сапог на босу ногу и пошёл к комбриговскому костру. Там сидели комбриг, комиссар бригады, все командиры и тот офицер, что я взял в плен. Он посмотрел на меня и сказал Якову Захаровичу: «Он». Яков Захарович глянул на меня с лукавой усмешкой и спросил: «Ты знаешь, Василий, кого ты в плен взял?». Я ответил: «Власовского офицера». Яков Захарович повернулся к нему и сказал: «Вот видишь, я же говорил, что он тебя посчитал за власовца». А потом мне: «Нет, это командир Советской Армии, в звании капитана, а по должности командир артдивизиона. Как же ты не распознал, что это советский командир?». – «Да я и представить себе не мог, чтобы советский офицер сам мог ехать на лошади, а бойца заставить бежать за ним вслед. Это же не по-советски».
Капитан нагнул голову, лицо у него стало пунцовым, и он сказал: «Да, я это сделал неправильно, но лошадь одна на двоих, а охрану брать нужно». На что я сказал ему: «Ну вот тебя твоя охрана и защитила. Если он пеший бежит и устал, то, конечно же, он будет убегать, а не стрелять». «Ну ладно, – сказал капитан, – давай мои документы». Я снял с себя планшет, вытащил из кармана пистолет и всё это отдал Якову Захаровичу, который спросил меня: «А что ж ты документы его не проверил?». – «Так ведь некогда было их проверять. Много войск подошло, а мне нужно было задание выполнять». Он немного помолчал, а потом сказал: «Это тоже правильно».
И тут подошёл к нам начштаба, весь перепачканный болотной тиной, да ещё и в немецкой форме. А на капитане форма была совсем новенькая. Это послужило ещё одной причиной, по которой я сделал вывод, что передо мной власовский офицер: на тех форма всегда была новенькая. Капитан посмотрел на начштаба и сказал: «А это чучело ещё хотело стрелять в моего красноармейца, да спасибо политруку, не разрешил». И потом сказал комбригу, указывая на меня: «Вот с таким, как политрук, можно воевать, а с этим чучелом – сразу погибнешь, а вы его ещё начштаба назначили».
Все дружно засмеялись, а у меня почему-то за начштаба в груди закипела злость. Сначала хотел за «чучело» ответить, но сдержался. А капитан, обращаясь ко мне, сказал: «Пойдём, политрук, ко мне в дивизион, мне нужен воентехник». На что Яков Захарович категорично сказал ему: «Нет. Я имею строгий приказ: никуда и ни одного человека не разбазаривать, а всех вывести на сборный пункт за город Сураж». А я, чувствуя свою безнаказанность, сказал капитану: «Не хотел бы я воевать под твоим началом. Может, ты и участвовал в боях, но мы тоже здесь не сидели сложа руки. Попробовал бы ты с наше, каким бы чучелом был тогда – ещё не известно». Развернулся и ушёл к другому костру.
А утром следующего дня красноармейцы привели в расположение наших ребят, оставленных мной в наблюдении. Они были взяты в плен двумя красноармейцами, которые так же, как и мы капитана, посчитали их власовцами. Красноармейцы чуть было их не расстреляли, да на счастье приехал командир полка, которому они рассказали, что мы взяли в плен их капитана и они знают, где это находится. Всё закончилось благополучно.
Теперь дороги были забиты нашими войсками, шедшими на запад. Немцы драпали так, что аж пятки сверкали. Только за один день фронт продвинулся километров на двадцать, и взрывы снарядов ухали где-то совсем далеко. Мы стали собираться в дорогу и пошли за Сураж, на сборный пункт. Вышли из своего района боевых действий – и закончилась моя партизанская жизнь. Здесь я прожил год и три месяца, обретал и терял товарищей, делил с ними радости и невзгоды, ходил на задания, брал «языков» и пускал под откос эшелоны, а вот теперь мне предстояло с ними расстаться.
Шестого ноября 1943 года мы построились и боевым порядком двинулись в город Сураж. Не доходя до города, наскочили на минное поле. Трое наших погибло и несколько человек было ранено. На третьи сутки нас встретил генерал-майор, командир 334-й дивизии Четвёртой ударной армии Николай Михайлович Мищенко. При разговоре с Яковом Захаровичем он попросил дать ему двадцать пять лучших разведчиков в разведку дивизии. Яков Захарович назвал первым меня и порекомендовал как командира взвода, коротко рассказав обо мне.
Меня вызвали. Я пришёл и доложил о прибытии. Командир дивизии подал мне руку и спросил: «Пойдёшь ко мне в дивизионную разведку?» Мне ничего не оставалось делать, и я согласился. В этот же день, восьмого ноября, нас на сборном пункте переодели в новенькую красноармейскую форму и девятого числа повели на формировочный пункт. Там нас было около четырёх тысяч человек. Построили и первым делом зачитали список разведчиков, в котором был и я. Нас вызвали из строя и отвели в сторону. Из остальных образовали лыжные батальоны. А нас принял старшина дивизионной разведки. Так я стал разведчиком 407-й разведроты 334-й дивизии Четвертой ударной армии.
В формировочном пункте нас накормили и дали по сто фронтовых граммов в честь двадцать шестой годовщины Великого Октября. В этот же день наша группа прибыла к месту расположения дивизионной разведки. Переночевали в какой-то землянке, по полу которой бежала вода, а утром с нами провели политинформацию. Рассказали то, о чём мы не знали: о боевых действиях наших армий на фронтах. После политинформации к нам приехал комдив. Построили, и он перед строем выступил. Меня назначили комвзвода, моим заместителем стал старший сержант, уже служивший здесь до нас. Потом назначили командиров отделений. Среди них оказался Андрей Кутько, бывший мой связной.
После недолгой беседы с генералом меня позвали в штабной блиндаж. Здесь был и командир взвода сапёров. Перед нами поставили задачу: одиннадцатого ноября утром привести языка. Сапёры должны были расчистить для нас дорогу на минном поле до линии фронта и помочь сделать проход в колючем заграждении.
Сапёры в сумерках вышли на задание, а через час вышли мы. К линии фронта мы прибыли уже в полной темноте. В глубоком яру сидели и ждали, когда возвратятся сапёры. В десять часов ночи мы двинулись к линии заграждения. С нами пошёл и командир разведроты. Надо отметить, что на это задание решили послать всех командиров среднего комсостава из вновь прибывших, чтобы на деле проверить деловые качества и надёжность каждого. Возле заграждения мы остановились, и командир роты спросил, нет ли среди нас желающих блокировать дзот. Все молчали. Потом я вызвался идти, а за мной – ещё три человека. Мы должны были забросать дзот гранатами, взять языка и отойти к этой лазейке, а командир разведроты с остальными бойцами будут прикрывать наш отход.
Лазейка была прорезана в небольшой лощине, по бокам которой стояли высотки с дзотами. Нам нужно было забросать левый дзот и там взять языка. Мы пролезли через лазейку и двинулись в нужном направлении, но проползти успели только метров десять, как нас заметил немецкий патруль и крикнул: «Хальт!», и застрочили из автоматов по нашей лазейке трассирующими пулями. В тот же миг по ней перекрёстным огнём заработали пулемёты. Мы вернулись назад. Бойцы ползли впереди меня, я – замыкающим.
И вот я уже вылез на центральную линию, осталось проползти метров пять, как меня достала пулемётная разрывная пуля. Она попала мне в левую ногу, чуть выше щиколотки и раздробила кость. Я сразу почувствовал сильную боль, как будто на ногу упало бревно. Сразу попытался пошевелить ногой. Подумал, что если она двигается, то ничего страшного, но она шевелиться не хотела и при этом была адская боль. Я понял, что ноги я почти лишился. Боль была невыносимой, и я, чтобы не закричать и не выдать своих товарищей, и не вызвать огонь на себя, с силой сжал зубы, которые начали ломаться. Я быстро разжал зубы и зажал ими край борта своего бушлата. По этой лощине до нашей передовой ещё в довоенное время была вырыта канава для осушки почвы. Она была вне зоны прострела. В канаве была вода, покрытая тонким слоем льда.
Я заполз на лёд, но он провалился. Подумал, что лёд просто разбит миной и заполз снова, а он снова провалился. В этот момент ко мне подполз мой товарищ и спросил, не нужна ли мне помощь. Я отдал ему свой автомат и два диска к нему. Автомат этот прослужил мне верой и правдой больше года – всё то время, что я был в партизанском отряде, и теперь он уже был мне не нужен. Я сказал товарищу, чтобы он сам спасался, и он уполз вперёд, а я продолжал тащиться по этой канаве. Пробью рукой лёд, напьюсь воды и ползу дальше, а фашисты непрерывно бьют из пулемётов. Впереди меня, поверху полз раненый боец. Он так тихо и медленно полз, что я успевал за ним. Немец непрерывно ракетил. И вот одна ракета полетела прямо в меня, а я по горло в воде. Я повернул голову и стал смотреть на неё, а она всё ниже и ниже. У меня в мыслях мелькнуло, что не умер от пули, а ракета прожжёт, и нырнул под воду, потом поднял голову, а ракета догорает в полуметре от меня. Она погасла, а я пополз дальше. Подполз к своему раненому товарищу и прошептал ему: «Ну, давай двигаться дальше», – а он молчит. Я взял его за руку, а пульса нет. Тогда прошептал ему: «Прощай, друг», – и пополз дольше.
Почти у нашего переднего края я вылез из канавы. Здесь пули уже летели над головой и меня не доставали. Ко мне подбежали два бойца, и я их послал за тем, который погиб и лежал на нейтральной полосе. Они поползли, а ко мне подбежали два других бойца. Расстелили на земле плащ-палатку, и я заполз на неё, а они взялись за ее концы сзади и спереди и понесли, но раненая нога свисала и боль была невыносимой. Я попросил ребят, чтобы они не несли, а тащили волоком. Они так и сделали. Меня притащили в глубокую балку, где ждала вся рота. Они ещё не знали, что ранен именно я, и ко мне подошёл Андрей Кутько. С ним у нас была взаимная договорённость: если кого-то из нас ранят на поле боя, то другой его вынесет, а Андрей меня бросил.
Он подошёл ко мне и спросил: «Это вы, товарищ, комвзвода?». А я посмотрел на него и проговорил: «Если ты, Андрюшка, будешь так и дальше к своим товарищам относиться, то долго не навоюешь». Он заплакал и сказал: «Прости меня, Вася». И отошёл в сторону. К нам подъехала бричка-одноконка, и меня, погрузив на неё, повезли в санчасть.
(продолжение следует)
(обратно) (обратно)ГАЛАМАГА

Андрей Аркадьевич Галамага родился в 1958 году в Воркуте. Школу окончил в Киеве. С 17 лет живет в Москве. Окончил Литературный институт им. Горького, семинар поэзии. Автор пяти книг стихотворений, пьес, киносценариев, текстов песен для спектаклей и кинофильмов. Дважды (2007, 2012) лауреат международного фестиваля «Пушкин в Британии». Лауреат фестиваля «Русские мифы» в Черногории (2013). Обладатель Гран-при 1-го литературного фестиваля «Интеллигентный сезон» в г. Саки, Крым (2015). Победитель международного литературного конкурса, посвященного Москве, «На семи холмах» (2016).
Член Союза писателей России.
Знакомство с автором
1. Расскажите, что стало причиной Вашего прихода в литературу? Какими были первые опыты?
Стихи, как это ни забавно звучит, я начал писать из зависти. В 70-е мой друг, игравший в Молодежном театре-студии на Красной Пресне, решил написать роман. В стиле Эмерсона. Он принес мне полторы страницы текста, и я пришел в восторг. И сразу решил, что тоже должен чем-то отметиться. Но прозу писать следом за другом, понятно, уже не было смысла. И я написал несколько очень авангардных стихотворений. В итоге мой друг Николай дальше тех полутора страниц так и не продвинулся, а я через несколько лет поступил в Литературный институт. И так далее.
2. Кого можете назвать своими литературными учителями?
Пушкин, Блок, Пастернак.
3. В каких жанрах Вы пробовали себя?
Поэзия, драматургия.
4. Как бы Вы могли обозначить сферу своих литературных интересов?
Традиционный реализм.
5. Какого автора, на Ваш взгляд, следует изъять из школьной программы, а какого – включить в нее?
Кого изъять, не знаю. Добавить в первую очередь – Николая Тряпкина. Андрея Платонова (если его нет в программе), Александра Вампилова.
6. Есть ли такой писатель, к творчеству которого Ваше отношение изменилось с годами кардинальным образом?
Весь русский авангард (за исключением Маяковского и Заболоцкого, если их можно отнести к авангарду). Весь западный модернизм. От страстного увлечения к равнодушию.
7. Каковы Ваши предпочтения в других видах искусства (кино, музыка, живопись…)?
Кино – Андрей Тарковский (кроме двух последних фильмов), Леонид Быков; вообще много любимых отечественных и зарубежных фильмов и режиссеров. Музыка – почти всё, кроме «поп», «рэп», «техно» и прочих новомодных течений-однодневок. Живопись – реализм.
8. Вы считаете литературу хобби или делом своей жизни?
Литература – моя профессиональная деятельность. Не хобби ни в коей мере.
9. Что считаете непременным условием настоящего творчества?
Талант, мастерство, трудолюбие, профессионализм.
10. Что кажется Вам неприемлемым в художественном творчестве?
Использовать «дешевые» приемы на потребу публики с дурным вкусом. «Позорно, ничего не знача, быть притчей на устах у всех».
11. Расскажите читателям «Паруса» какой-нибудь эпизод своей творческой биографии, который можно назвать значительным или о котором никто не знает.
В 87-м году на Всесоюзном совещании молодых писателей руководитель семинара, поэт Валентин Устинов, раскритиковал мои стихи. А потом добавил: «Но должен вам всем сказать. У каждого из нас свой учитель в поэзии. У кого-то это Гумилев, у кого-то Ахматова, у кого-то Мандельштам. А у Андрея Галамаги учитель – Пушкин». Это навсегда заставило относиться к своему творчеству с огромной ответственностью.
12. Каким Вам видится будущее русской литературы?
Пока существует Россия, будет существовать и будет востребована русская литература. И наоборот.
13. Каковы Ваши пожелания читателям «Паруса»?
Любите поэзию, любите русскую литературу, любите родной язык. Тогда ничто от вас не отнимется.
(обратно)
Майрудин Бабаханович Бабаханов, известный лезгинский поэт и прозаик, родился в 1958 году в селе Пиперкент Дагестанской АССР. Окончив в 1985 году филологический факультет Дагестанского государственного университета, более четверти века отдал труду в сфере народного образования республики: работал учителем в сельской школе, затем директором школы, начальником управления образования и начальником управления культуры администрации Сулейман-Стальского района.
Со школьных лет пишет стихи. Автор ряда поэтических книг, вышедших в свет в Махачкале на лезгинском языке («Улица любви», «Звезды не лгут», «Ученик солнца» и др.), а также множества публикаций в местной и республиканской периодике. Автор исторического романа в стихах «Келентар».
Майрудин Бабаханович известен также как знаток и исследователь родного языка, популяризатор творчества писателей-земляков. В 2019 году он издал в Махачкале «Лезгинско-русский словарь», над которым работал около двадцати лет, книгу афоризмов Сулеймана Стальского и альбом прижизненных фотографий этого классика дагестанской и российской литератур.
Майрудин Бабаханов – заслуженный учитель Республики Дагестан, член Союза писателей России (с 2003 года). В конце 2018 года ему было присвоено звание народного поэта Республики Дагестан.
Живет в Касумкенте.
Знакомство с автором
1. Расскажите, что стало причиной Вашего прихода в литературу? Какими были первые опыты?
Сколько себя помню – пишу стихи. Первое стихотворение (посвященное поэту-герою Мусе Джалилю) было напечатано в районной газете в 1974 году.
2. Кого можете назвать своими литературными учителями?
Прежде всего – классиков лезгинской литературы Етима Эмина и Сулеймана Стальского, из русских поэтов – М.Ю. Лермонтова, из зарубежных – Джалаладдина Руми.
3. В каких жанрах Вы пробовали себя?
Помимо стихов, пишу и прозаические произведения (в основном, рассказы). В конце 90-х годов выпустил книгу рассказов «Волки». Сочинил немало и афоризмов.
4. Как бы Вы могли обозначить сферу своих литературных интересов?
Интересно всё, что написано талантливо.
5. Какого автора, на Ваш взгляд, следует изъять из школьной программы, а какого – включить в нее?
В первую очередь, следует изъять А.И. Солженицына. Называть победу в Великой Отечественной войне самым значительным событием в русской истории и одновременно пропагандировать произведения автора, «воспевающего» предателя Власова и власовцев, – по меньшей мере, кощунственно.
Включить можно талантливых представителей национальных литератур.
6. Есть ли такой писатель, к творчеству которого Ваше отношение изменилось с годами кардинальным образом?
М.И. Цветаева. Она оказалась гораздо значительнее, глубже, чем мне представлялось раньше.
7. Каковы Ваши предпочтения в других видах искусства (кино, музыка, живопись…)?
Очень люблю советские фильмы 60–70-х годов. Они роняли в душу зрителя зерна добра и любви, а не насилия, как в современных иностранных, да и в российских «блокбастерах» (слово-то какое!).
Люблю музыку Г.В. Свиридова, А.Н. Пахмутовой, М.Л. Таривердиева.
8. Вы считаете литературу хобби или делом своей жизни?
У меня есть выражение: «Без еды и воды я не могу жить, а без поэзии – не хочу жить».
9. Что считаете непременным условием настоящего творчества?
Честность перед собой и читателем.
10. Что кажется Вам неприемлемым в художественном творчестве?
Фальшь и самовыпячивание автора.
11. Расскажите читателям «Паруса» какой-нибудь эпизод своей творческой биографии, который можно назвать значительным или о котором никто не знает.
В лихие 90-е я написал стихотворение «Чунгур Сулеймана», где в конце каждой строфы рефреном повторяется строка-обращение к Расулу Гамзатовичу Гамзатову, чтобы он отдал мне чунгур Сулеймана Стальского, в свое время переданный Гамзатову на хранение Натальей Капиевой, вдовой Эффенди Капиева. При первой нашей встрече Расул Гамзатович привстал и ошарашил меня вопросом: «Это ты написал, чтобы я отдал чунгур Сулеймана?» Признаюсь, я вначале растерялся, но, опомнившись, объяснил ему, что это не в прямом смысле надо понимать, а воспринимать как поэтический образ.
Расул Гамзатович сел и, обращаясь к присутствующему своему другу, тоже поэту, сказал: «Видишь, Жамидин, какая нынче молодежь пошла: нас хотят учить поэтическим образам». Потом попросил меня отдать ему подстрочник этого стихотворения, чтобы перевести на аварский язык. Но почему-то я не отдал, а он, следовательно, не перевел.
Чунгур же Расул Гамзатович после передал Дому-музею Сулеймана Стальского.
12. Каким Вам видится идеальный литературный критик?
Человек, который разбирается в литературе лучше автора, о котором он пишет, и непредвзято указывает на достоинства и недостатки того или иного произведения.
13. Каким Вам видится будущее русской литературы?
Рано еще устраивать «похороны русской литературы», как это делают некоторые «лжепророки» от литературы. Русская литература была и останется путеводной звездой русской культуры.
14. Есть ли у Вас рекомендации для студентов-филологов?
Читать и читать! Вырабатывать собственное мнение обо всем. Любить в литературе по-настоящему значимое.
15. Каковы Ваши пожелания читателям «Паруса»?
Всегда оставаться оптимистами и жить по принципу: любая черная полоса в жизни может стать взлетной!
(обратно)Знакомство с автором
1. Расскажите, что стало причиной Вашего прихода в литературу? Какими были первые опыты?
Случай с козочкой Ёси – совершенно реальная история. Написал я эту вещь в 1992 году, полжизни тому назад. И посвятил Жанне, моей двоюродной сестренке, которая моложе меня на восемнадцать лет. До сих пор помню, как она, маленькая девочка, приезжала со своей мамой с севера, за полторы тысячи километров, к нам на хутор. Приезжала, обнимала всех нас – и бежала обнимать, тискать всех своих хуторских друзей – собак, кошек, козочек… А потом, вернувшись в дом, освобождала стол и начинала доставать пакеты со сластями, важно сообщая: «Это для Лёни».
Когда маленькая гостья уезжала, я каждый вечер махал рукой в сторону Пастушьей звезды – и шептал: «Привет. Спокойной ночи!». А Жанна писала мне в ответ письма, в которых говорилось, что Пастушья звезда горит совсем рядом с ней, за окном их квартиры на четвертом этаже (там у них, на севере, действительно очень низкое небо, в отличие от нашего, южного). Она писала мне, что, ложась спать, обязательно махала этой звездочке ручкой, отодвинув занавеску на окне. И тоже шептала: «Спокойной ночи, добрых снов, приятных сновидений!».
Приезжает она к нам и сейчас, уже с мужем и двумя маленькими мальчиками. И всё так же демонстративно, важно выкладывает на стол многочисленные пакеты с подарками для братика-сладкоежки. И традиционно, под общие улыбки и смех, сообщает: «А это – Лёне…»
Вот из этих настроений и воспоминаний и родилась повесть о маленькой козочке. Кстати сказать, во всей этой истории с созданием «Ёси» есть прямая перекличка с известным фактом из жизни… кого бы, вы думали? Роберта Льюиса Стивенсона! Ведь он написал свой «Остров сокровищ» тоже сначала лишь для чтения ребенку, написал для своего пасынка Ллойда Осборна! А вышло так, что эту книгу знает теперь весь мир. Я, конечно, не сравниваю себя со Стивенсоном – где уж нам! – но душевный порыв, заставивший меня приняться за сочинение «Ёси», в общем, был тот же самый. Возможно, не будь этой семейной истории Стивенсонов, я бы эту свою вещь вообще не создал бы.
А потом я писал и время от времени публиковал рассказы. Но они были уже другие, «взрослые»…
2. Кого можете назвать своими литературными учителями?
Всю классическую (в основном, русскую) литературу.
3. В каких жанрах Вы пробовали себя?
Как каждый влюбленный, пробовал писать стихи. Для той же Жанны писал песенки про козочек, кошечек – причем не про каких-то абстрактных, а про вполне настоящих, живых ее друзей. И Жанна, бывало, просила меня: «Лёня, спой про собаку Жуть!»
4. Как бы Вы могли обозначить сферу своих литературных интересов?
Это классическая литература. Люблю перечитывать своих любимых авторов.
5. Какого автора, на Ваш взгляд, следует изъять из школьной программы, а какого – включить в нее?
Солженицына изъять! За призыв в Конгрессе США в 1975 году нанести упреждающий ядерный удар по нашей Родине.
Включить пласт поэтов, совершенно незаслуженно забытых современными литераторами. Поэтов, которых признал народ. Это ведь их стихи стали народными песнями. И чтобы обязательно был Иван Саввич Никитин с его знаменитым «Ехал из ярмарки ухарь-купец…» (да в авторском варианте, а не в кабацком). Взять хоть его последние стихи, посвященные Матвеевой, – да это же просто чудо!
Обязательно чтобы была Маргарита Агашина. Хоть вы лопните от зависти, милые дамы, но это – единственная женщина-поэт, признанная народом.
Включить Ивана Сурикова, автора замечательных стихов, ставших песнями. Бывает, в непогоду как взвою: «Степь да степь кругом…» – волки разбегаются!
И еще, ей-Богу, грех преподавать литературу в школе без Вересаева.
6. Есть ли такой писатель, к творчеству которого Ваше отношение изменилось с годами кардинальным образом?
Отвечу так: всё, что плавает – не тонет… при любой власти.
7. Каковы Ваши предпочтения в других видах искусства (кино, музыка, живопись…)?
Советское кино. Музыка – романсы (те, которые со смыслом, с содержанием). Живопись – классическая.
8. Вы считаете литературу хобби или делом своей жизни?
«Делом»? Да у меня руки – только ежиков пестать! Нет, литература – это только для души.
9. Что считаете непременным условием настоящего творчества?
Совесть.
10. Что кажется Вам неприемлемым в художественном творчестве?
Не люблю нравственных инвалидов, людей без совести (я их называю: «Гомохапугус современный – эрудированный, образованный, продвинутый»).
11. Расскажите читателям «Паруса» какой-нибудь эпизод своей творческой биографии, который можно назвать значительным или о котором никто не знает.
Помню, написал я рассказ «Судьба». И лишь потом случился со мной случай прямо по рассказу: волк уже прыгнул, клацнул зубами, в воздухе извернулся – и отскочил в сторону! Только, в отличие от рассказа, на деле в руках у меня была не бесполезная зажигалка, а тяжелая, из белотала, дубина…
12. Каким Вам видится идеальный литературный критик?
Не думал об этом.
13. Каким Вам видится будущее русской литературы?
Я пессимист.
14. Есть ли у Вас рекомендации для студентов-филологов?
Никогда не думал об этом.
15. Каковы Ваши пожелания читателям «Паруса»?
Есть такие пожелания. Но не читателям «Паруса», а просто читателям. Если вы начинаете читать и вам посреди чтения захочется отвлечься, отдохнуть, – тогда ну его, этого автора, не тратьте свое время! Писатель должен писать так, чтобы читатель, перевернув первую страницу, больше не смог остановиться… А иначе не стоит и писать!
(обратно)
Евгений Марковский родился 23 марта 1991 года в Новосибирске. В 2013 году окончил факультет рекламы и связей с общественностью Новосибирского государственного педагогического университета.
С 2002 по 2008 год – победитель многочисленных детских литературных конкурсов.
Увлекается активными видами спорта: фитнес, футбол, скейтбординг. В 2011–2013 годах – победитель, член жюри и организатор состязаний по скейтбордингу на фестивале уличной культуры Artspace в Новосибирске.
В настоящее время учится на кинорежиссера в Москве на Высших курсах кино и телевидения ВГИК (мастерская А.А. Прошкина).
Знакомство с автором
1. Расскажите, что стало причиной Вашего прихода в литературу? Какими были первые опыты?
Уроки литературы в начальных классах школы. Сочинение на тему «Мой друг». Помню, учительница читала вслух моё творение и даже проронила слезу. Это был лучший отзыв на мой тогдашний труд.
2. Кого можете назвать своими литературными учителями?
Не задумываясь: мой отец! Самое яркое воспоминание из раннего детства – как папа пишет диалоги, долго общаясь сам с собой, проговаривая, а потом стуча пальцами по печатной машинке.
3. В каких жанрах Вы пробовали себя?
В поэзии, но это были всего лишь «юношеские поиски». А так – проза в формате рассказа, эссе; в далёком будущем, надеюсь, напишу повесть.
4. Как бы Вы могли обозначить сферу своих литературных интересов?
Воспитан на Золотом веке русской классической литературы, но и двадцатый не могу обойти стороной, но тут выборочно.
5. Какого автора, на Ваш взгляд, следует изъять из школьной программы, а какого –включить в нее?
Вопрос с подковыркой, и вообще, имеем ли мы право изымать? Но отвечу так: изъял бы Маяковского! А включил бы Варлама Шаламова.
6. Есть ли такой писатель, к творчеству которого Ваше отношение изменилось с годами кардинальным образом?
Фёдор Михайлович Достоевский. Потому что повзрослел!
7. Каковы Ваши предпочтения в других видах искусства (кино, музыка, живопись…)?
Кино первостепенно для меня. В нем и пытаюсь разобраться, стать кинорежиссером. Музыка на втором месте, она очень многое значит и отвечает за «эмоциональный мир». Живопись не менее прекрасна, но оставлю ее на третьем месте.
8. Вы считаете литературу хобби или делом своей жизни?
Где-то посередине, ибо письменное слово – основа основ, чтобы выразить и уловить момент, запомнить его.
9. Что считаете непременным условием настоящего творчества?
Душу! Без неё получается один глянец и сухая мысль.
10. Что кажется Вам неприемлемым в художественном творчестве?
Алкоголизм и другие «вредные помощники».
11. Расскажите читателям «Паруса» какой-нибудь эпизод своей творческой биографии, который можно назвать значительным или о котором никто не знает.
У меня всегда страдала орфография. Каюсь в этом, но для оправдания скажу, что по ЕГЭ не хватило балла до четверки, так что горжусь своей тройкой и стыжусь одновременно. Но как же нам, русским, без нашей «Тройки», куда-то да и вытянет…
12. Каким Вам видится идеальный литературный критик?
Это эталон русской интеллигенции! Тонко чувствующий и зорко видящий человек. С изумительным вкусом и воспитанием, сбалансированной чопорностью и не менее современными взглядами.
13.Каким Вам видится будущее русской литературы?
Как и всё наше будущее – туманным, но вдалеке мерцает земля, и мы доплывём!
14. Есть ли у Вас рекомендации для студентов-филологов?
Дорогие друзья, не будьте занудами, жизнь прекрасная и сложная штука.
15. Каковы Ваши пожелания читателям «Паруса»?
«Просите, и дано будет вам; ищите, и найдете; стучите, и отворят вам».
(обратно)
Иван Григорьевич Марковский родился 4 октября 1947 года в селе Залесово Алтайского края.
В 2001 году рассказы И. Марковского были напечатаны в газете «Российский писатель». В следующем году принят в Союз писателей России.
Первая книга вышла в 2004 году. В 2008 году при содействии мэрии Новосибирска издан двухтомник повестей и рассказов.
Победитель второго литературного конкурса «Альфа-Банка» в номинации «Традиции русской литературы» (2003), литературного конкурса «Возродим рассказ Сибири» (2005). Лауреат в номинации «Роман» региональной литературной премии «Накануне» Изборского клуба и Союза культурных журналистов «СКаЖи!» (2018).
Ежегодно публикует свои произведения в серии для библиотек Новосибирской области «Сибирская проза. Век двадцатый – век двадцать первый».
Знакомство с автором
Парус мой довольно одинокий и скоро совсем исчезнет в тумане…
1. Расскажите, что стало причиной Вашего прихода в литературу? Какими были первые опыты? 2. Кого можете назвать своими литературными учителями?
Первую свою сознательную литературную фразу сложил и записал в одной тюремной подвальной камере. Странная это была камера… Когда меня к ней подвели, дверь её была приоткрыта, словно поджидала… словно говорила, спрашивала: «Ну что – пришёл?.. А я давно тебя жду… Заходи, поговорим…» Как – жду!? Сколько – давно? С каких пор?.. Кто, когда, где спланировал это ожидание?.. эту встречу?.. этот разговор?
На эти вопросы я ищу ответа всю свою жизнь, по сей день.
В той камере я и нацарапал на стене кусочком выкалившегося из пола бетона: «Советскую я власть виню – и потому я на неё в обиде, что эту камеру увидел…» Перефразированная строка Есенина. Других каких-либо обид у меня на ту пору, в мои 20 лет, к советской власти не было. Да и сегодня на знаменито замызганный вопрос «кто виноват» я удовлетворительного ответа не имею. И думаю, что в пределах земного плана полного ответа на это получить невозможно.
После той «странной камеры» меня перевели в другую, географически противоположную «странной», потом ещё в третью; она так и называлась – «тройник» – камера на троих, в которой я оказался один, и ко мне никого не подсаживали. В двери этой камеры, на второй день моего в ней пребывания, со стороны коридора открылась «кормушка». Но на тележке, на которой обычно подвозили к камерам «баланду», в тот момент оказались не баки с супом или кашей, а книги: в тюрьме был книжный день – день раздачи и обмена по камерам книг из тюремной библиотечки.
– Читать будешь?.. – спросила в проём кормушки физиономия библиотекаря. Я подошел к двери, посмотрел через окно для корма на лоток с книгами. В глаза мне бросилось худое и, как мне показалось, какое-то измождённое лицо с грустными глазами. То ли лицо было на корочке книги, то ли корочки на книге уже не было и это был следующий за корочкой лист с изображением человека, точно не запомнил. Но глядя на какое-то усталое, грустное лицо, я сказал:
– Что это за страдалец? Уж больно на зека похож.
– Достоевский. «Преступление и наказание», – сказал библиотекарь.
– Дай-ка его сюда… А то наказание чувствую, ощущаю… А в чём мое преступление – никак понять не могу, – сказал я.
Таким образом, я получил в свою камеру, где сидел один, «Преступление и наказание» и впервые познакомился с Ф. М. Достоевским. Не буду пересказывать здесь все ощущения от первого прочтения. Но в следующий обмен книг я потребовал от библиотекаря: «Всё, что написал этот человек».
Он сказал, что на лотке у него ничего нет. «Подожди…», – и через какое-то время принес мне книгу, это были «Братья Карамазовы». Прочитав главу «Великий инквизитор», я долго ходил по камере, обалдевший: «Ведь это всё я уже знаю!.. Это было со мной совсем недавно, в той “странной камере”. Та же “священна стража”, тот же “великий инквизитор…” Не было только того, который “поцеловал и ушёл”…» Не было его и в этой камере, в которой я держал в руках книгу… И мне надо было самому решать все вопросы, которые раскрылись мне в главе «Великий инквизитор» и которые выдвигала передо мной сама окружающая меня жизнь… С того момента я стал не только чувствовать, но и думать, сознательно мыслить, уходить в глубину… И первым моим учителем явился Ф. М. Достоевский, явился передо мной так вот «странно». И является Учителем по сей день… А учился писать я у всех. Даже у неталантливых. Только прочитывая что-то неталантливое, неправдивое, неискреннее, неубедительное, я говорил себе: «Так писать не надо…». А как надо? Как Бог дал – так и надо. Гоголю он дал так видеть и писать, Льву Толстому – по-другому… Мне приоткрылось через ту камеру, в которой я перефразировал Есенина…
Но причиной моего прихода в литературу стало другое. Оказавшись после всех «странных» и одиночных камер (уже осуждённый, в общей камере на сорок человек), я написал одному деревенскому бедолаге трактористу, арестованному, снятому прокурорами и милиционерами прямо с русского поля, с трактора и уже осуждённому по указу борьбы с хулиганством на три года, кассационную жалобу. Он ходил по камере с двумя листами серой, выданной ему бумаги и просил: «Ну, напишите хоть кто-нибудь, хоть что-нибудь!..». Но над ним только весело ржали. Мне почему-то стало жаль его. Я смотрел на него и как бы его понимал… Понимал, что он не заслуживает такого наказания и не может в себя вместить то, что с ним происходит и что с ним делают… И кассационная жалоба кажется ему – надеждой!.. Совершенно несбыточной, все это знали и над ним смеялись. Но он не мог этого понять, поверить в безнадёжность своего положения и просил, чуть не слёзно…
И я сказал ему:
– Давай, что-нибудь нацарапаю…
Ну и нацарапал, что мог и как мог. И что любопытно: по написанной мною его «кассационной жалобе»» ему скинули с трёх лет до полутора… Редкое по тем временам явление: и слух об этом мигом облетает камеры тюрьмы и её окрестности… И когда я уже находился на зоне, ко мне подошли и сказали: «По твоей кассации скинули… Напиши…». Я сам удивился, что скинули… и отношу это скорее к какому-то странному, не объяснимому логикой случаю, чем к тому, что я кого-то там из прокуроров и судей своей жалобой, написанной от имени того тракториста, разжалобил. Хотя кто знает, как слово наше отзовётся, если оно написано искренне. Но с того и пошло: напиши да напиши… Закончилось-то моё писательское дело тем, что однажды по какому-то непонятному обвинению и постановлению администрации колонии строгого режима я оказался в штрафном изоляторе. Дверь в камеру, где я находился, открылась. За второй дверью-решёткой стоял начальник режима колонии и злобно цедил: «Сгноим… Правдолюбец!..».
Но вот, как-то уцелел и даже пишу анкету для «Паруса». И, кажется, на первых два вопроса что-то нацарапал.
3. В каких жанрах Вы пробовали себя?
Пробовал в рифме, что-то даже по сей день держится в голове, зарифмованное ещё в тех местах.
Судьба здесь жёстко карту мечет,
Здесь только «чёт» и только «нечет».
Здесь те, кто там любили кутежи,
Хватались в спорах за ножи.
Кто жён своих любили.
Ну, а потом – убили.
Здесь не Гайдаровы Тимуры,
Здесь тёмных омутов натуры…
Странно, столько лет прошло. А в голове удерживается. Только в голове и осталось. Всё, что мною было написано до тридцати пяти лет, в один из моментов жизни я сжег. Осталось только то, что по разным случайным причинам не сгорело… Всю мою жизнь меня сопровождает эта странная случайность. Вот и ваш «Парус» появился на моём горизонте случайно: сам я про журнал «Парус» ничего не знал и направление к нему не держал. Но коли «случай – бог изобретатель», то и пойдём по воле его волн…
Писал рассказы, повести. Пьес и сценариев не писал. В зоне писал даже любовные письма заочницам, но глядя на заказывающих мне эти письма и прочитывая ответные письма заочниц, с этим жанром резко «завязал», сказав своим любвеобильным, пишите, мол, сами. В последнее время склонен к странному жанру… И жанром-то не назовёшь – что-то среднее между литературным рассказом и мемуарной беллетристикой, какая-то исповедальная проза… одолевает, и я не противлюсь. Да и если глубже в русскую литературу вглядеться – она не что иное, как исповедь писателя перед Богом и народом. А народ и Бог, в свою очередь, исповедуются через своих сочинителей, если, конечно, у писателя хватит духовной силы такую Исповедь на себя принять и поднять. У Достоевского и Льва Толстого такая духовная исповедальная сила была. И решение церковного Синода об отлучении Толстого может оказаться… не истиной в последней инстанции… Хотя любая организация имеет право исключать из своих рядов нерадивого и не нужного ей члена. Но отлучить человека от Бога никакая организация не в силах. Это равносильно «отлучению» Бога от человека или Бога от Самого Себя – так мне это видится.
4. Как бы Вы могли обозначить сферу своих литературных интересов?
Обозначая сферу своих литературных интересов, могу сказать, что люблю следовать словом за мыслью, где слово как бы подгоняет мысль, а мысль ищет выразить себя словом… и всё это должно сопровождаться во мне чувством… желательно – правды. Без чувства я не пишу: без чувства мне неинтересно и, считаю, – не полезно: без чувства можно превратиться в препарированного червя или в бабочку из гербария. Дать людям «новое слово» никогда не собирался. Такого мессианства во мне не было. Но с самого начала и до сего дня хотел сказать правду – что я в этой жизни видел, что при этом чувствовал и как понимал. А Новое Слово принесет тот, кто соединит этот мир с тем, потусторонним, раскроет процесс соединения миров. Всё остальное – старо, те же вариации на ту же тему…
5. Какого автора, на Ваш взгляд, следует изъять из школьной программы, а какого – включить в нее?
Не знаю, что сказать. Я даже не знаю, кого сегодня в российской школе «проходят». Только вижу и понимаю, что школьное образование излишне подчинено цифре. Но сколько за единицей нулей не ставь, «а король-то голый!..»
Кого из авторов из школьной программы изъять, а кого поставить?.. Мне кажется, это должен решать соборный дух народа – за каким Словом идти или с каким… Со «Словом о полку Игореве», со словом Радищева, Достоевского, Толстого, Горького, Солженицына… Здесь уже возникает вопрос о ценностях бытия… Два последних названных мною писателя – Максим Горький и Александр Солженицын восходили (как мне кажется) на литературный Олимп приблизительно одинаково: на смене вех или идеологий… Подниматься на смене режимов – довольно скользкая штука, и художнику не надо к такому подъёму стремиться (хотя и не избежать). Но как сегодня у Алексея Максимовича «отняли» улицу Горького и город Горький, точно так же и Александра Исаевича могут «выставить» за двери школы… Но ни в коем случае этот вопрос не должна решать одна церковь, один товарищ Сталин или один обком какой-то одной партии. А я даже не знаю, кого в сегодняшней школе велено читать и почитать… Да и мне кажется, вопрос больше стоит, ни какого писателя читать, а какого «изъять» – а как того или другого толковать… К примеру, в ближайшей ко мне деревне, в школе директор, она же преподаватель русского языка и литературы, так истолковала мои сочинения: «Иван пишет про себя. Это не литература». Как будто кто-то на Земле знает, что такое литература в её законченной форме. Может, это будет сосредоточенное молчанье… Но живущего рядом с деревней и с их школой писателя за тридцать лет нашего соседства (даже с моим официальным статусом, с корочками писателя России) ни разу не пригласили на урок школьной литературы или на какой внеклассный диспут, даже ради любопытства – «что он скажет?..» Хотя казалось бы: ну, вот он, «писатель», идет мимо, только окликни… и можно оживить скучный школьный урок. Но ещё не «разрешили»: кого-то не изъяли, а Ивана не поставили…
Не подумайте, что сетую вокруг себя, что меня куда-то не приглашают. Я и не хочу, мне, как тому Емеле, «неохота». Да и даже Александру Сергеевичу Пушкину было разрешено в церкви перед крестьянами только о мытье рук сказать. А чистит он наши души уже 200 лет. И цари падали, и церкви разрушались… А он «вознёсся главою непокорной…» И стоит, на той же Тверской, вчерашней Горького, уйдя во внутреннюю задумчивость… И мне из моей одинокой задумчивости ни за себя, за «племя младое не знакомое» грустно: каким будет его «зрелый, поздний возраст»? Ладно, какой-нибудь будет, если Россия, русский дух будет…
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
Оно ль иссякнет? вот вопрос.
И этот вопрос решается сегодня очень обострённо…
6. Есть ли такой писатель, к творчеству которого Ваше отношение изменилось с годами кардинальным образом?
Таких писателей, чтобы моё отношение изменилось кардинально, в моём сознании нет. В чём-то менялось – да… К примеру, в детстве и отрочестве я был в восторге от «Поднятой целины», от деда Щукаря, зачитывался «Донскими рассказами», когда по косогорам села, возле которых стоял наш детдом, мы пацанами носились в «войну», делясь на белых и красных – и всем хотелось быть «красными». Но к тридцати годам я уже знал (в основном из устного народного предания), что происходило на Дону, и как там на самом деле «поднималась целина…» И к тридцати годам мне уже не хотелось быть красным, как, впрочем, и белым. Но отношение моё к «Тихому Дону», к «Донским рассказам» и к самому Шолохову от этого не изменилось, лишь стало глубже… «Тихий Дон» – Книга. И вполне может занять место в «Книге Бытия», в главе – Русь… Михаила Шолохова словно Бог нам послал – запечатлеть для нашей памяти в образах и сюжетах то время нашей истории. И слова Григория Мелехова: «замиряться надо» – очень своевременны и сегодня, как для Дона, так и для Днепра, где нас, братьев-славян, опять растаскивают, раздирают, разводят… И где из всех углов повылазили облики гоголевского Вия… К тридцати годам я уже, в основном, сложил для себя «цены» русским и советским писателям, сообразуясь со своими ощущениями бытия и правды. И «ценники» мои с Перестройкой сильно не поменялись. Быстрая смена цен свойственна биржевым спекуляциям и биржевым маклерам. Это не моё занятие.
7. Каковы Ваши предпочтения в других видах искусства (кино, музыка, живопись…)?
Последние тридцать лет я чаще всего слушаю тишину белого безмолвия, шум леса и пение птиц весной и летом. Находясь на Природе, нет желания копировать её карандашом или кистью. Как-то сам весь в ней растворяешься: в её формах, звуках, красках.
Но оказываясь иногда в городе, из разных видов городских искусств предпочтение отдаю музыке; так, в этом году в телепрограмме «Нескушная классика» услышал одну мелодию, она называется «Минимализм», где пальцы пианистки словно всё время сдерживают музыку, а музыка всё время пытается вырваться… Любопытно: прямо какая-то музыкальная философия… И мне кажется, просто необходимая для момента нашего бытия, когда из человека, из общества, из мира полностью исчезает сдержанность и всё превращается в бешенный хаос необузданного… Хотя я не музыкант и не живописец, но, думается, приложи я усилие (немного бы раньше, конечно), я мог бы с таким же успехом рисовать, как писать. Человек может – если захочет.
8. Вы считаете литературу хобби или делом своей жизни?
В качестве ответа приведу одно своё «Объяснение», написанное летом 1980 года в одну организацию. Моё мнение о русской литературе и о себе с момента написания этого объяснения и по сей день не изменилось. Многое вокруг изменилось: строй страны изменился, отношение к мною написанному понемногу меняется. Но во мне принципиальных изменений с момента написания этого «Объяснения» не произошло – не чувствую.
«В КГБ СССР при Новосибирской области от гражданина Марковского Ивана Григорьевича, проживающего…
Объяснение
Долго я думал: каким быть человеку, у которого вместо вечного идеала, вместо вечного человеческого развития в самой ближайшей его перспективе рисуется ядерный пейзаж? Увы! Тот, чей завтрашний день стоит под сомнением, нравственно быстро теряет себя. И то, что в моих рассказах преобладают безысходность, обреченность и негативная сторона – это печальная закономерность моего времени, это жизнь сегодняшнего “героя”, заметавшегося между жизнью и смертью… “Ибо тайна бытия человеческого не в том, чтобы жить, а в том, для чего жить. Без твердого представления, для чего ему жить, человек не согласится жить и скорее всего истребит себя, чем останется на земле, хотя кругом его все были хлебы”, – так когда-то сказал Ф. М. Достоевский. А сегодня я очень часто встречаю человека, не знающего, для чего ему жить.
И чтобы мое мировоззрение изменилось сразу же после беседы, даже в таком серьезном учреждении, как Комитет государственной безопасности – это не реально. В остальном же я только художник, старался быть честным, старался понять и разглядеть время, но вовсе не стремился записывать “слухи” и “брюзжание” за углом. Что же касается негативных и низменных сторон человека и его жизни, то я вполне разделяю мысль о том, что им не следовало бы преобладать в творчестве, но беда в том, что сегодня они приобретают масштабы и часто захлестывают своей очевидностью так, что автор не в силах справиться с кучей фактического. Нужно иметь детскую веру или писательскую беспринципность, чтобы сегодняшнего человека изображать невинным младенцем. У меня, к сожалению, нет первого, а второго я не хочу сам. На вопрос: не приведут ли меня мои принципы, как мне сказали, за грань? Отвечу: эта “грань” слишком условная, никто никогда ее не видел, и все мы здесь движемся, ориентируясь на свое понимание истинного и ложного. И здесь, пожалуй, могут возникнуть некоторые разногласия и спорные моменты, которые в жизни можно считать естественными. Вины же перед лицом сограждан и закона не чувствую, кроме тех мелких погрешностей, которые связаны с просьбой к товарищам по литобъединению и к жене перепечатать несколько рассказов, но просьбы эти ни в коем случае не носили характер распространения, просто мелкие услуги товарищей одного литобъединения, которые делаются часто и, наверное, во всяком литобъединении. Впредь буду осторожен и с этим. Вопрос же литературных взглядов или позиций – вопрос сложный, и скоропалительных заверений здесь быть не может, потому что это дело моей жизни; здесь я больше остаюсь во мнении, что гранью для художника должна быть его человеческая суть, его совесть, его талант, этому меня воспитывала вся русская литература.
1980 год, лето».
Подписи и точной даты нет, потому как подпись и дата остались на экземпляре, отданном мной в КГБ, отпечатанном на машинке «Зингер» с маленьким шрифтом, а на оставленном у себя экземпляре я тогда даты не поставил. У меня вообще плохо с датами…
Но тогда, в конце четырёхчасовой беседы передо мной положили лист бумаги, ручку и сказали:
– Иван Григорьевич, от вас письменное объяснение…
А я так уже устал… Несколько часов напряжённого разговора. А тут ещё писать…
Я взял ручку и, не имея уже никаких физических и душевных сил, коротко, тезисом нацарапал:
«Искусство должно быть свободно».
И мне сказали:
– Иван Григорьевич, вы устали. Мы сегодня вас отпустим. Вы пойдёте домой, отдохнёте, подумаете и принесёте нам объяснение. Но это нас не устраивает и не устроит…
Так и появилось или родилось на свет «Объяснение», которое я и приложил к вопросам вашей анкеты…
9. Что считаете непременным условием настоящего творчества?
Мой ответ может быть только один – Правда.
10. Что кажется Вам неприемлемым в художественном творчестве?
Неприемлема ложь. Особенно ложь душевная, ложь в слове, в духе. Говорят, допустима ложь во спасение. Не знаю, за счёт лжи в письменности своей не спасался. Старался стоять в правде, как её понимал.
Эпизод. Когда меня привезли в организацию, куда адресовано «Объяснение», где у нас состоялась длинная и трудная, на несколько часов беседа, этакий допрос-расспрос, то один из вопросов ко мне был:
– Иван Григорьевич, как вы относитесь к Высоцкому?
Я ответил, что как человека в быту я Высоцкого не знаю, не знаком. Но в его песенном слове есть правда. Крепкая жизненная правда. И есть твердость духа в выражении и утверждении этой правды. Его песенное слово поднимается до эпоса, до баллады, былинности. А это удаётся далеко не каждому поэту, которых в наших журналах и газетах хоть пруд пруди, хоть в пруду топи… Конечно, количество пишущих и, следовательно, что-то думающих – это не плохо, но надо переходить к качеству. А без правды качества жизни не будет, как и настоящей литературы, поэзии и поэтов. В таком понимании и в таких словах был мой ответ.
– А что вы считаете правдой? Ваш критерий правды?.. – спросили меня.
– Да какой у неё критерий. Правда, она и есть правда. Вы сами её чувствуете…. А критерий у неё один. Она всегда горькая и никто её не любит. Особенно те, кто имеет власть над обществом и человеком. Но ни один человек и ни одно общество без правды быть и жить не могут.
– А вы знаете, что Высоцкий за свою правду берёт деньги, и немалые?
«Не продаётся вдохновение, но можно рукопись продать…» – И мне кажется, Высоцкий вдохновенье не продаёт, – ответил я словами поэта, добавив несколько своих.
– А вы знаете, что Высоцкий – наркоман?.. – сказали мне.
Я им тогда не поверил и сказал:
– Пытаетесь унизить…
– Нет, Иван Григорьевич, он законченный наркоман. И скоро умрёт.
Увы! Эта оказалась она самая – горькая правда. В то лето, буквально вскорости после нашей беседы в том учреждении, во время Олимпиады 1980 года, Высоцкого на Земле не стало. Позже, когда вокруг него разгорелся спор, затеянный, кажется, поэтом Станиславом Куняевым в «Литературной газете» под рубрикой «Народность и массовость», и мнения общества резко разделилось на «народ» и «массу», я даже что-то написал, даже что-то послал тогда в Москву… Но ни ответа, ни привета от «Литературной газеты» не получил.
Конечно, я, как и все, подпал тогда под спор, под его горячность, но в том моём эссе были и такие слова: «Правда – это русский бог. Есть правда – веруем. Нет правды – бунтуем…». Для меня это и сегодня остаётся в силе или в правде. Не случайно же сказано: «Бог не в силе, а в правде».
В том споре я тогда встал на сторону «массы», хотя никогда не тяготел к толпе, даже к праздничной, карнавальной. Всегда чувствовал себя в толпе неуютно, никогда не мог с ней слиться, ни в восторге, ни в гневе… И оказавшись в толпе, в массе народа, всегда имел желание побыстрее выбраться, уйти куда-нибудь в сторону, постоять на обочине, посмотреть на массовое шествие со стороны… Наверное, потому и сейчас один. Наверное, поэтому же в героизме и героях отдаю предпочтение одинокому подвигу, подвигу духа…
А рассуждать, разделять народность и массовость легко и приятно в тиши писательского кабинета или на писательской даче в Переделкино. Но попробуйте разделить массу и народ на той же сегодняшней Украине или на Поклонной с Болотной… Кто масса, кто народ, а кто сброд?..
11. Расскажите читателям «Паруса» какой-нибудь эпизод своей творческой биографии, который можно назвать значительным или о котором никто не знает.
Я уже нарассказывал кучу эпизодов, которые оказались значительными в моей «творческой биографии» и о которых никто ничего не знает. Следует, наверное, добавить, что со всеми своими эпизодами, сюжетами моей земной жизни я явно не вписывался в общее течение советской литературы, советской правды; и, побывав в разных учреждениях и у писателей… выслушав всех… я сжег всё мною написанное и ушёл жить в лес. Откуда и заполняю сейчас анкету для «Паруса». И если честно, то я не писатель. Писателя, в обычном представлении и понимании людей, я сжёг в себе тогда, на болоте, когда жёг и топил в болоте целый мешок своих опусов, жёг в порядке «очищения» от писателя, потому что зашёл со своим писательством тогда в полный тупик… упёрся головой и душой в давящую, душащую меня стену… Хотя очиститься и выйти за стену одним сожжением бумаг… конечно – нет!.. Но такой вот был мой путь к сегодняшнему ответу на анкету «Паруса». И когда сегодня меня называют писателем, мне становится неловко, я опускаю глаза, склоняю голову, как будто присвоил что-то не своё… И само слово «писатель» давит, гнёт, гнетёт меня своей важностью. Моей душе гораздо ближе весёлое, легкое, почти воздушное пушкинское – «сочинитель». Впрочем, сам я не такой уж и весёлый. А как я смеялся!.. Как я заразительно когда-то смеялся… Но смех мой оборвался, когда меня ввели в ту «странную камеру». Где мою голову рвали тысячи вопросов и не было ни одного ответа… Да, странная то была камера… Разговоры у меня с ней и в ней были не менее интересные, чем у Ивана Карамазова с чёртом. Но тогда, в той камере, я ещё ничего не знал ни о Достоевском, ни о моем тезке Иване Карамазове и его собеседнике… Может, это и хорошо… Всему своё время…
12. Каким Вам видится идеальный литературный критик?
Один мой критик был «главный идеолог нашего города» – так мне его представили в той организации, куда меня привезли, забрав с работы, «для беседы» и дачи «Объяснения», потом ещё приглашали, опять-таки для бесед… Во время первой беседы и дали мне для прочтения одну нотацию-аннотацию на моё творчество этого самого «главного идеолога нашего города». Это была совершенно казённо-суконная, бесталанная писанина, в конце которой было написано – «последыш Солженицына»; в общем контексте нотации звучало как – змеёныш. Хотя «последышем»» или последователем учения Солженицына я никогда не был. Встреч с ним не имел, письменного общения тоже. Произведений его не читал: ни тогда, когда запрещали, ни сегодня, когда разрешили (за исключением кое-чего мне случайно с Перестройкой попавшего). Тюремно-лагерного опыта с меня хватило своего, и перелопачивать всю «шарашку» Александра Исаевича во мне нет ни нужды, ни желания. Обещают издать книгу его избранных мыслей. Вот тогда, может, и загляну…
Вторым моим критиком был известный в ту пору в Новосибирске писатель, написавший критическую рецензию на мои рассказы. Но почему-то он не напечатал свою рецензию в журнале «Сибирские огни», а мне передали её в том самом учреждении, где мы долго и трудно (особенно для меня) говорили о Правде.
И в конце того разговора был ко мне вопрос:
– И куда вы теперь дальше, Иван Григорьевич?.. В Америку?..
– Предлагаете? – сказал я.
– Хотим знать ваши дальнейшие действия, – сказали они.
Но в те минуты своих дальнейших действий я и сам не знал… Только чувствовал и понимал, что в моём писательстве у меня всюду – тупик.
И ещё, как напутствие, мне было сказано:
– Иван Григорьевич, если будете продолжать писать, как написаны «Старуха Воинская» и «Но пасаран!» – сядете. И надолго… А как и что там, нам вам рассказывать не надо. Сами знаете…
Да, я знал и помнил: «Сгноим! Правдолюбец!..».
– И друзья ваши на вас уже показали. По сути, обвинили вас в негативном отношении к советскому образу жизни. Хотите прочитать их показания?..
Я, помню, засмеялся и, подняв обе руки, словно от себя что-то отталкивая, сказал:
– Не надо… Оставьте это себе… Передо мной никто из друзей ни в чём не виноват. Вы навалились на хрупкие женские плечи, на ничего не ожидавшие души всем авторитетом вашей организации, всем «синдромом 38 года…» И говорите, что они на меня показали!.. Это не истинное их показание и отношение ко мне, и вы это прекрасно знаете. Они просто оказались выбиты вами из их «телеги жизни», растерялись и поступили, как смогли…
И спустя годы могу повторить, что те, мне тогда близкие люди, которые будто бы на меня показали, поступили как могли. Может, кто-то и покачнулся в себе, но ведь и «синдром» на них давил…
Ну кто ж из нас на палубе большой
Не падал, не блевал и не ругался?
Их мало, с опытной душой,
Кто твёрдым в качке оставался…
И у моих друзей в их жизненном опыте не было ни той моей «странной камеры», ни моего прочтения «Преступления и наказания» под антураж глухих и гулких тюремных коридоров, не было у них и главы «Великий инквизитор», в сочетании со странной камерой… Они «проходили» всё это в школе, довольно «скушно», равнодушно, без особенного своего участия, следовательно, и без сильного чувства и мысли… Проходили, как требуется для отметки в аттестате для прохождения по «стандартной» школьной программе. Да и в советской школе на Достоевском сильно не заострялись. «Бедные люди» да «Белые ночи». Уж коли самого Бога нет, то о каких-то «бесах» и говорить не стоит. А уж «мертвый дом», «записки из какого-то тёмного подполья» – зачем они советской литературе и светлой советской критической мысли нужны?
Даже Белинский вряд ли был идеальным критиком и знал всю литературную истину или кухню и точно на базе истины определял творчество того же Гоголя, наверно самого загадочного и сложного в русской литературе. Но Белинский был предельно честен… Чего совершенно не хватало и, можно даже сказать, не было от рождения в советской критике.
Нет, идеального литературного критика быть не может. Был бы хотя бы критик с некоторым пониманием человека, его душевных метаний, исканий, скитаний… чтобы нам всем вместе выходить из тупика…
Позже, уже на момент объявленной в стране «гласности», я увидел по телевизору один сюжет. Журналист показывал человека, своего знакомого… И, показывая его на всю страну, объявил, что высвечивает в таком неприглядном виде друга только для наглядного примера – в какой мы стране жили и что с нами делали… И начался показ. Это был в начале очень успешный молодой человек из так называемой «золотой молодёжи» советского периода. Он даже учился в МГИМО или что-то в этом роде. Ездил за границу… Это и послужило причиной того, что однажды к нему подошёл «человек в штатском». Ну, подошёл, да и хрен с тобой… Но тот из МГИМО, из золотой молодёжи пошатнулся… и принял от человека в штатском какие-то условия. А какие это условия? – да доносить… Доносить, как он сказал, ни на кого не доносил, но условия всё же принял и в себе раздвоился… И в конце этой раздвоенности из преуспевающего, «золотого» – в хлам спился. И снимаемый оператором в его родительской квартире, в которой он уже всё пропил: и антиквар, и живопись… и даже мебель, – на чём свет стоит костерил, теперь с пьяными слезами, «коммуняков» и «кагебистов». Я смотрел этот сюжет и имел двоякое чувство. С одной стороны, вроде жалко человека: так его уронили, так шмякнули… Но с другой стороны – должно же и в нас самих быть что-то, кроме страха, парализующего нашу волю до недержания на ногах, а то и мочи, при подошедшем к нам человеке, пусть даже он трижды в «штатском». Но тебя-то ещё даже и не бьют, и не гноят… А ещё только тебе делается скользкое предложение… И чего ты боишься? Что за границу тебя не выпустят?.. Да пожертвуй!.. Хрен с ней, с этой заграницей!.. Ведь если внимательно к ней присмотреться, то в ней нисколько не лучше, чем по эту «сторону добра и зла…» И что уж всё-то на «кагебистов»?.. В Советском Союзе были тысячи писателей и журналистов!.. Да постой каждый из них только один день, один раз, словом и делом за справедливость и правду жизни – и мы сегодня бы все жили в золотом веке, в рубиновой стране. Но вот взять хотя бы того же известного в Новосибирске писателя, написавшего в то время на меня рецензию с названием «Рассказы». Вместо того, чтобы напечатать мои рассказы и свою рецензию в журнале и публично всем нам – писателям, критикам и читателям – обсудить (и оправдывайся дурак-Иван перед народом за свою глупость), писатель отдаёт эту рецензию в КГБ – и я получаю её из их рук… Ну, как вы на «Парусе» это находите?.. И скажу вам: моё личное впечатление о сотрудниках КГБ того времени, с которыми я имел дело, особенно о старшем среди них, гораздо лучшее, чем о писателях того же времени, с которыми я тоже имел дело… и со старшим среди новосибирских писателей тоже…
Да, «синдром» был, давил, но 38-го года уже не было. А за синдром несёт ответственность уже всё общество, а не один КГБ. И прежде всего несут ответственность люди не физического труда – люди творческих профессий, особенно в области слова, театра, кино, иначе, за что они едят хлеб, который не сеяли?.. И когда я читаю в газете возглашения создателей и исполнителей «Ласкового мая», которые носили со своих слащавых, слюнявых песнопений деньги мешками, что на горло их песне наступал КГБ!.. Ну ладно такое в майском возрасте и перед майскими бабочками, кружащими, визжащими на стадионах… Но уже в сорок лет и на всю страну!.. А другие это печатают – как правду, как борьбу… Такое ощущение, что наш народ становится глупее самых неразвитых народов планеты. Впрочем, так это и происходит – сначала самовосхваление, потом саморазложение…
Да, с «гласностью» и «перестройкой» я, наверное, тоже мог бы ударить себя в грудь, объявить, что гнобили, гноили… кагебисты… Я «последыш», – значит наследный принц Александра Солженицына, и включайте меня вслед за ним в школьную программу… И, вероятно, взошёл бы на какой-то олимпик, как многие на этом восходили… Но…
Я из дела ушёл, из такого хорошего дела!
Ничего не унёс – отвалился в чём мать родила, –
Ни за тем, что приспичило мне, – просто время приспело,
Из-за синей горы понагнало другие дела…
13.Каким Вам видится будущее русской литературы?
Каким мне видится будущее русской литературы – из-за синей горы и из-за стены леса?.. Таким же, каким будет российское, русское общество. Каким оно будет?.. Частью, как всегда – мучительным, неприкаянным, ищущим, творящим, строящим… Другой частью – пустым, прожорливым, присваивающим себе «и труд, и собственность, и время земледельца», спесивым, чванливым, лживым (рядом – трусливым), наглым, не принимающим о себе даже самой малой правды… А к какой части кому относиться – решает каждый сам, «по решению личному и свободному».
14. Есть ли у Вас рекомендации для студентов – филологов?
Не прятаться от явлений жизни в филологическую коробочку, скорлупку. «Суха теория всегда, лишь древо жизни вечно зеленеет».
15. Каковы Ваши пожелания читателям «Паруса»?
Пожелание читателям «Паруса» выражу ещё через один эпизод.
Мы в Москве, со мной жена и сын – юный отрок. Мы заходим в книжный магазин. Прямо при входе наложены книги в виде стога сена. Точно так, как я накладывал сено при входе в свой коровник, когда держал у себя на лесном подворье скот: коров, быков… Книги были наложены точно так же, при входе… и в форме стога. Люди заходили, тут же натыкались на стожок: кто останавливался – брал, а кто – обходил… И я сказал своим:
– Это корм для низших животных. Обойдём…
И читателям «Паруса» я желаю обходить такой «корм», дабы обойдя, пройти к другим книгам, возводящим нас к Софии… А корм в виде стога отвлекает нас от Пути, от дальнего плаванья. Держите ваш парус наполненным, а весла на взмахе. Впереди большие пороги и две мифические скалы…
(обратно)
Зузанна Кухарикова родилась 5 февраля 1941 года в Туром Поле (Словацкая Республика). Окончила педагогический колледж в Лученце, а затем педагогический факультет Банско-Быстрицкого университета.
Публиковалась в различных словацких сборниках и альманах. Выпустила два сборника стихов ― «Письма ветру» и «Следы в росе». Юмористические рассказы, посвящённые своим землякам и родному краю, вышли под общим заглавием «Камешки под водой». В книге рассказов «Под открытым солнцем» с улыбкой и всерьёз говорится о современниках писательницы. Рассказы вошли в золотой фонд общесловацкого художественного конкурса творчества учителей «Халупково Брезно». Зузанна Кухарикова стала и лауреатом в области прозы на этом конкурсе.
В настоящее время живёт и занимается творчеством в г. Пухове.
(обратно)
Владимир Гаврилович Критский родился в 1943 году в деревне Горбатовке Горьковской области. В 1948 году с семьёй переехал в г. Шую Ивановской области.
В 1961 году окончил Палехское художественное училище, но после службы в армии к миниатюрной живописи не возвращался, занявшись станковой живописью. Неоднократно участвовал в городских, областных и республиканских выставках; в 1997 году в Ивановском филиале Российского фонда культуры прошла персональная выставка его работ. Лауреат ряда городских премий в области изобразительного искусства.
Сочинять стихи начал в армии, но лишь с 1996 года литературное творчество становится его постоянным занятием. Публиковался в городской и областной периодике, ивановских коллективных сборниках, журнале «Русский путь на рубеже веков».
В 2005 году вышла в свет его первая книга «Листья лопуха».
Живет в г. Шуе.
(обратно) (обратно)«Ким» – лезгинский годекан, сельская площадь, место, где мужчины решают важные вопросы общественной жизни села.
(обратно)