Журнал «Парус» №78, 2019 г. (fb2)

Журнал «Парус» №78, 2019 г. [litres] 4764K - Николай Григорьевич Смирнов - Преподобный Амвросий Оптинский (Гренков) - Александр Валентинович Юдин - Геннадий Григорьевич Гусаченко - Евгений Феликсович Чеканов (скачать epub) (скачать mobi) (скачать fb2)


Ирина Калус, Геннадий Ёмкин, Валерий Топорков, Виктор Левашов, Владислав Пеньков, Дмитрий Лагутин, Николай Смирнов, Евгений Чеканов, Геннадий Гусаченко, Вячеслав Александров, Амвросий Оптинский, Евгений Разумов, Александр Юдин, Иван Марковский, Евгений Марковский, Василий Пухальский Журнал «Парус» №78, 2019 г.

Цитата


Михаил ЛЕРМОНТОВ


***

Люблю я солнце осени, когда,

Меж тучек и туманов пробираясь,

Оно кидает бледный, мертвый луч

На дерево, колеблемое ветром,

И на сырую степь. Люблю я солнце,

Есть что-то схожее в прощальном взгляде

Великого светила с тайной грустью

Обманутой любви; не холодней

Оно само собою, но природа

И всё, что может чувствовать и видеть,

Не могут быть согреты им; так точно

И сердце: в нем всё жив огонь, но люди

Его понять однажды не умели,

И он в глазах блеснуть не должен вновь

И до ланит он вечно не коснется.

Зачем вторично сердцу подвергать

Себя насмешкам и словам сомненья?


1830 или 1831

Художественное слово: поэзия

Геннадий ЁМКИН. Сердце я не пробовал беречь


***


Я осторожен, – нежное несу,

Ладонями от ветра укрывая.

Там утренние звёзды на весу

Всё шепчутся о чём-то, угасая.


Там ландыши последние цветут,

Любой прохожий хочет стать поэтом,

А соловьи, послушай, так поют,

Что май, вздыхая, истекает в лето.


В ладонях, как в долинах, эти дни

От суеты и быта охраняя,

Несу тебе, любимая! Прими!

Как принимают ландыши, вздыхая.


ПЕРЕД ГРОЗОЙ


Тихо-тихо… Воздух полон влагой.

Ни единый лист не задрожит.

И слышнее стало – по оврагу

Ручеёк серебряный бежит.


И едва, но всё же уловимо,

Там, где тёмен, грозен окоём,

Тучи и лениво, и ворчливо,

По-соседски спорят о своём.


А в овраге звёрушка любая,

Закрывая лапками глаза,

Думает, в тревоге засыпая:

– Будет дождь… наверное – гроза…


***


Оконный белый переплёт,

На стенах кафельная плитка,

По радио концерты Глинки —

И дождь идёт, идёт, идёт.


И каждый день растянут в год.

Придёт сестра, зовут Иринка.

Уколет и опять уйдёт.

Затем – обход, обед и Глинка…


И новый день растянут в год.

Зову кого-то, не дозваться…

Красавица сестра зайдёт

И скажет: «Надо поправляться!»


Красивым красным ноготком

По шприцу щёлкает Иринка.

И тот же дождь, и тот же Глинка,

И те же виды за окном.


Мне стало сниться: коготком

Кроваво-красным та Иринка

По шприцу щёлкает, потом

Мне в вену вводит дождь и Глинку…


И навсегда уже дано

Больничной жизни постоянство.

– Сестра! Откройте мне окно!

Мне нужно в Звёздное Пространство!


***


Не спится, родная! Не спится.

И ты, беспокойная, спишь,

Бретельку у левой ключицы,

Вздыхая, во сне теребишь.


Тебе неспокойное снится…

Ты шепчешь как будто: «Приди…»

Наверное, райские птицы

В твоей поселились груди!


Не спится, родная! Не спится!

И знаю, уже не уснуть!

Поскольку две райские птицы

Волнуют высокую грудь…


***


Горит в углу лампадка,

Мерцают образа.

Сверчок за печкой сладко

Поёт, закрыв глаза.


С любовью на кроватку,

Где русый мальчик спит,

Во сне вздыхая сладко, —

Сам Боженька глядит.


И от лучей лампадки

Волшебный свет идёт,

И ангел, кроткий ангел

Поёт, поёт, поёт.


***


Гроза прошла. Остатки грома

Далёки… и едва-едва…

В лугах туман. В лугах истома.

И в мир не явлены слова.


Да что слова! Все звуки лишни!

И ночь прошла, но не рассвет…

Остатки грома дальше… тише…

Уже вот-вот сойдут на нет.


Такого не услышать дома.

И я в луга спешу, в луга,

Где тишина, что после грома

На травы влажные легла.


Ещё и солнце дремлет где-то,

И птицы дремлют, не слышны.

И всё на грани полусвета

И первозданной тишины.


***


Ухожу. Ни боли, ни страданья.

Помню мало. И того не жаль.

Журавли больнее улетают,

Оставляя нам свою печаль.


Как бы мне хотелось верить в это —

Что они, с уходом сентября,

Лишь грустят, что вдаль уносят лето,

И не плачут… Плачу только я.


МАЭСТРО


В доме напротив желтеет окно.

Сумерки долги и зыбки.

В доме напротив, мне слышно давно,

Мальчик играет на скрипке.


Мальчик настойчив, он выучил в срок

Vivo, сrescendo и presto,

В жёлтом окне за уроком урок

Учит вихрастый маэстро.


И непременно с течением лет

Станут пленительны звуки.

Станут летучи, мгновенны, как свет,

Трепетны, чувственны руки.


Звуки роятся, срываются прочь

Звуки, и снова роятся.

Скрипке, как девушке, каждую ночь

Руки любимого снятся.


Я это вижу и знаю давно.

Это со мною бывает…

В доме напротив открыто окно.

Мальчик на скрипке играет.


***


Как прожить без боли, я не знаю.

Сердце я не пробовал беречь.

Вот – ступает Родина по краю.

Вот – Родная пропадает Речь.


Журавли опять же… Или в мае —

Робкие, из первых, соловьи…

Или та, как рана ножевая,

Память о потерянной любви.


Слава Богу! Верного не знаю

Из рецептов – сердце уберечь.

«На живую» нитками латаю,

А оно даёт за течью течь…


***


И глубиной дышал простор,

Венчая день, венчая лето…

Я слышал птичий разговор,

Что это – осени примета.


Один из первых жёлтый лист,

Прервав круженья и метанья,

Переводил мне птичий свист

И глубину того дыханья.


Я, очарованный, простёр

Объятья осени навстречу

И стал на птичий разговор

Мудрей природы человечьей.


***


Дождь и дождь – октябрьские слёзы…

Будто ожидаемо, но нет —

Сдавит горло… А мои берёзы

Не листву роняют – Дивный Свет.

Нет, он не горел, но неба просинь

Так им согреваема была,

Что листва в сердцах не билась оземь,

И остатки летнего тепла

Отпускал он так, как в сельском храме

Отпускает батюшка грехи,

Что об этом даже временами

К нам приходят светлые стихи.


А теперь, ненастною порою,

Станут листья к стёклам прилипать

И подступит к горлу вдруг такое,

От чего нельзя не зарыдать…


ДРУГУ

Валентину Кручинину


За окном мой жёлтый клён

Опадает, опадает.

Было так, что был влюблён,

А теперь так не бывает.


Даже если в жизни той

Слыл гулякой и поэтом,

То теперь, мой дорогой,

Не об этом, не об этом.


И ко мне, мой милый друг,

Утешение приходит

Даже в том, что всё вокруг,

Всё проходит, всё проходит.


Опадает жёлтый клён

Не напрасно, не напрасно —

Был поэтом, был влюблён!

В жизни всё, мой друг, прекрасно!

Валерий ТОПОРКОВ. На семи берегах


Есть ли на языке моём неправда?

Неужели гортань моя не может различить горечи?

Иов. 6:30


***


я устал дожидаться огня

непонятного умному глазу


стихомания выдай меня

моему участковому сразу


пусть за мной высылают наряд

с ног сбивают и накрепко вяжут


если сами стихи говорят

что по всем обвиненьям

покажут


ИНТРОДУКЦИЯ

Л. Т.


«Пни замшелые. Былинная хвоя.

Изумрудная долина. Ты да я…» —


Так слова, как птицы, ищут, где им сесть.

И в кукушке от радистки что-то есть.

И у дятла не от райского вина

в скорострельной голове своя война.


…Вот и сердце вторит дятлу часовым

механизмом одноразовым своим:

ПО-ГРУС-ТИТЬ НЕ ГРЕХ ДО БУ-ДУ-ЩИХ ПО-БЕД


Жизнь прекрасна. Жизнь убога. Да – и нет.


ПРОВИНЦИАЛЬНАЯ ЭЛЕГИЯ


С надеждой, не скажу бредовой,

с обидой, не кривящей губ,

по грязным улицам Ростова

иду как Фёдор Сологуб.


…Да-да, в училище, как Фёдор!

Как он, иду учить детей.

Учить тому, что Гарри Поттер

Незнайки нашего глупей.


Учить не мыслящих учиться

тому, что книжки умолчат:

почти что Римская волчица

вскормила рыночных волчат


(доныне сильный не унижен,

отныне он во всем хорош!),

теперь повсюду ясно слышен

их раздирающий скулёж…


И вовсе не пример отдельный

мной приведен, но цепь угроз:

Россия стала богадельней

для любящих её всерьёз.


А что стихи?

«Шкафы плацебо!» —

смеясь, ты скажешь.

Но, постой,

не честного ли нынче хлеба

я дал тебе, читатель мой?


Как будто искреннему слову

уча довериться, как знать,

на грязных улицах Ростова

легко ли мне стихи слагать?


FRAGMENTUM SOCIOLOGICUM


«Средний уровень жизни» и – бледность.

«Продолжительность жизни» – и вой.

Мы теперь вымирающий этнос,

что вот так вдруг поник головой,


у которого сердце пробито,

хлещет кровь – и её не унять!

Ведь не флаг нашей кровью пропитан,

а всё то, что смогли мы понять:


жизнь – не годы, и время – не числа,

вера в Бога – не тишь и не гладь.

Человек не любить разучился,

он едва научился… с т р а д а т ь.


Справа храм и геройская стела.

Слева рынок и реки людей.

Ничего невозможно поделать

с этой маленькой жизнью

твоей.


ЧТО ЕЩЕ ВАМ СКАЗАТЬ…


1

Что ещё вам сказать,

Чем ещё вас, друзья, удивить,

Или локти кусать —

Это проще, чем весело жить,

Чтоб, сорвав тормоза,

Чтоб, летя под счастливый откос,

Прошибала слеза

От силлабо-тонических грёз;


2

Но никто бы не знал,

Как твой разум натруженный скис,

Пропуская в финал

Сокрушительный агностицизм:

«Что за свет, что за пыл,

Что за дым расточала, клубя,

Жизнь, в которой ты был,

Жизнь, в которой не будет тебя!»?


3

Тишина к тишине,

Сердце к сердцу, к закату – закат.

Славно вместо кашне

Подарить мне текстильный канат!

Я его подвяжу

Под всеобщий такой потолок,

О котором сужу,

Как о том, с чем ужиться б не смог;


4

А зажить довелось.

И я вновь на московском пути:

Скоро станция Лось,

И я чувствую, надо сойти, —

Чистоганом сполна

Расплатиться за кровь твоих звёзд,

О, Лосиха-страна,

Что легла под Калиновый мост;


5

На семи берегах

За превечный и мастерский лов

Не на хлеб, а на страх

Умной рыбы – речных дураков,

Где рыбацким сачком

Только мойрам махать не с руки,

И несёт тухлячком

От Большой человечьей реки;


6

Впрочем, дух еще жив

И, терпя баснословный урон,

Тянет чудный мотив,

Что когда и за краем времён

Соловьи запоют

И сирень зацветёт навсегда,

Страшным будет не суд,

Страшной будет ненужность суда!


7

Что ещё вам сказать,

Чем ещё вас, друзья, удивить,

Или кузькину мать

Мы не можем, как Кузька, любить,

Чтоб не в игры играть,

А, трезвея надеждой скупой,

Не по-детски страдать,

Если мамка зашилась с судьбой?


СООБРАЖАЯ НА ТРОИХ…

фреска


Соображая на троих

под тёрном, яблоней и вишней,

здесь каждый счастлив, как жених,

как гость бесценный, вечер с лишним

и рассуждает, и поёт,

и улыбается, и мыслит,

и облегчённых душ полёт,

что кислород под маркой “Priestley”*!


Среди падений и разрух,

при щедрой власти Каганата,

их тосты, скромные на слух,

невольно жгут меня, как брата.

И вот, случайный человек,

какой-то трезвенник-прохожий,

я – мученик библиотек, —

взгляд на седьмой, пью с ними тоже.


Увы! статистика страшна

(тут не двурушничать пора б уж):

великолепная страна

споткнулась о Великий шабаш;

под страшно давящим крестом

на горько пьющих, с их сердцами, —

не социальным ли вином

становятся они же сами?


А впрочем, духом ободрясь,

откроюсь в чём поинтересней:

всю эту пагубную страсть,

не пачканную в фарисействе,

казнящую любую спесь,

печаль кидающую за борт,

не променял бы я на весь

благополучно трезвый Запад.


Что молвить: «Не соображай!..», —

а может, завтра, вышней волей,

к последней жатве урожай

на диво будет в русском поле,

и примет всё река одна

кристальная в Четвёртом Риме,

всё, разделенное сполна

когда-то этими троими.


________

*По имени Джозефа Пристли (Joseph Priestley, 17331804) – британского священника, философа, общественного деятеля и выдающегося естествоиспытателя, открывшего кислород.


БАРКЛАЙ ПЛАЗА

О. М.


1. 2012

в тот год я стал в делах преуспевать

а прежде не везло с учителями

ни стол ни стул ни старая кровать

не дали мне свести концы с концами


как будто время выставив посты

пакет судьбы здесь перехватит лично

в столичной жизни мало суеты

когда живёшь по горло нестоличной


и ловишь сны её батальных сцен

в тебе горит музейная свобода

ведь в сущности и этот бизнес-центр

всё тот же дым 12-го года


всё та же горечь отданной земли

в другой стране во времена другие

в который раз при станции Фили

сражённому булатом ностальгии


да были люди (им уж не узнать

кем и когда погашен свет над нами)

теперь в делах я стал преуспевать

а в прошлом не везло с учителями


2. 2015

участник нешуточной бизнес-игры

я дни провожу у Поклонной горы


я думаю изредка

не горячась

когда бы ребята хотя бы на час

и вам оглянуться на правду войны

из этой эпохи

из этой страны

когда бы вам жизнь на мгновение дать


и

что бы тогда вы могли нам сказать


мне кажется чудом явившись из тьмы

вы б гордо смолчали

но слышали мы


оформили память

поставили стелу


но это уже

не относится

к делу


3. 2017

живёт москвА жирует

россиЯ водку жрёт

и это всё скажу я

любви круговорот


преступно жить озлобясь

и вопрошать КУДА

ОТ НАС УХОДИТ СОВЕСТЬ

В КАКИЕ ГОРОДА


***


Фольклорным детством славно закалясь,

кувшин умишка с росписью раскола,

я был поставлен в первый русский класс

в селе лубочном, в избяную школу.


За партой образца «Великий Ост»,

дотоле не сменённого ни разу,

не педагога  птицы Алконост

вмещал я сладкоструйнейшие сказы.


И так меня пленял сюжет в одном,

где с каждым днём был коммунизм всё ближе,

что захлебнулся мой кувшин вином

их зельной мудрости… А нынче

что я вижу!


На месте красных кущ блатной пустырь,

и Змей Горыныч с Родиной слюбился;

из мальчика не вырос богатырь;

сгорела школа; а кувшин…

разбился.


***


ты в сказке рожден детина

ты правды её не трусь

что в существе едина

да в лицах троична Русь


твой пионерский галстук

выброшен и истлел

партийный билет гораздо

фатальнее не у дел


но ехать на атах-батах

ты посчитал за честь

ведь не в любых цитатах

отсвет кровавый есть


гордилась тобой курсантом

колонновожатым мать

не зная как к депрессантам

ты Питер мог приравнять


в горячие те денёчки

с прохладцей плюя на всех

чей стёб кривозубый точно

на скорбех женить не грех


как в первых же гео-турах

ты счастья развеял пух

споткнувшись на мудрых дурах

из параллельных двух


как страшно при попе голой

работать пошли потом

медалька-луна за школу

картонной зари диплом


и прочие атрибуты

что лажей не сдавят грудь

мы сыты одеты обуты

нам не в чем страну упрекнуть


которая жаждет имя

да только обрящет навряд

зови ж её ощутимо

возвышенней Каганат


а лучше не за спасибо

жизнь наперсницу бед

как кровь голубую либо

сдавай как сдают цветмет


иль судя нет не по роже

сам эйдос имея в виду

иди на дымок похожий

как верно уже иду


но именем высшей силы

ежели смерть ни при чём

с Пасхой даймоний милый

новый рассказ начнём


***


посели меня в землях забытых стихов

посмотри и фамильною рифмой на -ов

и любовью к вмещающей много

глубине чернозёмного слога

и тяжёлую скорбь изрыгающим ртом

и смиренным покоем пред всяким скотом

в языке палестинского детства

всем я взял и куда теперь деться

не от первой любви

от последней трубы

так и бьющей наотмашь в библейские лбы

коренных хлебопашцев и прочих

нивы духа детей

и рабочих


принимай Аполлон мой крестьянский гамбит

эту вечную землю питает Коцит

и уносит с державинской одой

память жизни и славы народной

где не отчее поле живые овсы

а тугие метёлки голодные псы

безошибочно тупоголовым

указуют нам Слово

за словом

Виктор ЛЕВАШОВ. В остальном – сплошной пиррихий…


***


Устал бесконечно вести переписку.

Простите, мои дорогие друзья.

Уже не могу отвечать я без риска,

что доброй не будет депеша моя.


Поток всё идёт. Я спешу, запинаюсь,

ошибки вплетаю на каждом шагу.

Я очень устал, раздражён. И признаюсь:

в режиме таком я писать не могу.


ОСЕННИЙ ГЕКЗАМЕТР


Что написать шестистопником, рифмой и звуком упругим?

Чем удивить моих опытных давних и новых друзей?

Сам же сказал, что не может быть в метре поэт близоруким.

Сам же клепаю гекзаметром стих безо всяких идей.


Дождь за окном всё шатается и не желает кончаться.

Осень мила мне и в холоде, ветре безумном в ночи.

В пору такую немыслимо и невозможно влюбляться,

но в тишине мне являются к вечным вопросам ключи.


Тьма за окном. Лишь чуть теплится свет костромской автострады.

Жёлтым сканвордом мерцает мне дом за дождём вдалеке.

Люди по лужам проходят и осени явно не рады,

я же стою и не двигаюсь с трубкой «Куэрти» в руке.


Мне телефон и не нужен здесь по назначенью, по сути.

Клавиатура «Куэрти» мне также его не нужна.

Может, маяк он увиденный в тьме непроглядной до жути.

Может, дождя непрерывного тихо растает стена.


***


В батареях зажурчало:

подали тепло в дома.

Вот и октября начало,

вот и близко к нам зима.


Застывают в лужах льдинки.

Холод, ветер во дворе.

И вращаются снежинки

ранним утром на заре.


***


Тучи зависли над крышами спелые,

цвета свинца булавы.

В парке деревья осиротелые

мокнут в рванине листвы.


Блеском асфальта богатые, тёмные

в город пришли вечера.

Мысли, как мухи кругами, никчёмные

бродят в душе до утра.


Осени милой я буду приятелем:

я к её нраву привык.

Щёлкну на ощупь во тьме выключателем:

здравствуй, мой старый ночник.


3 ОКТЯБРЯ


С днём рождения, коллеги!

С Днём Есенина, друзья.

Осень, словно на телеге,

задремала у ручья.


День такой сегодня тихий,

лишь бродяги-воробьи

что-то делят у бадьи.

В остальном – сплошной пиррихий.


Только слышу: «Бах… Бу-бах…» —

сердце бухает в ушах.


***


Шар огненный плывёт над крышей

напротив моего окна.

Он словно клён октябрьский рыжий,

и осень ярко в нём видна.


Дожди всё чаще к нам приходят.

И голубые небеса

сияют редко, полчаса,

как ненадолго распогодит.


Так, словно чувствуя вину,

природа клонится ко сну.


ПЛЯЖНЫЙ БРАХИКОЛОН


Сед

бриз.

Свет —

вниз.


Мерк

луч

сверх

туч.


Плыл

шар,

лил

жар.


Газ

жёг:

глаз —

в шок.


***


Осень. Ночь. Сижу на кухне,

жду: вот чайник закипит.

И конфорка не потухнет:

чайник я сниму – пиит.


Ведь не все поэты странно

в мыслях бродят, чудаки.

Чайник уж свистит. И славно

в нём шныряют пузырьки.


Чайник подниму пузатый,

стих закончив на листе.

Дует ветер полосатый,

и рисует снег глиссады

за окошком в темноте.

Влад ПЕНЬКОВ. Ладонь судьбы по-русски


КЛАССИКА

Брату Руслану


Мы с тобою уже старики,

мы с тобою классической школы.

Молодёжи смешны парики,

пудра, трости, поклоны, камзолы.


Только там – под камзольным шитьём

и рубахой из тонкого шёлка —

было выжжено белым огнём

сообщенье старинного толка:


«В барабаны гремела гроза.

Ржали лошади. Ядра летели.

Мы от страха закрыли б глаза.

Но в последний момент расхотели.


И на знамени белый цветок

не запачкан, хоть грязью заляпан».

Мир жесток? Безусловно, жесток.

Чаще бошки слетают, чем шляпы.


Хуже только, что ноги не те,

что болят до холодного пота,

до дрожания на высоте —

роковой высоте эшафота.


КОНЬ УНЕС ЛЮБИМОГО


Кварты, квинты, септаккорды,

в небе ласточка летит.

Тот, кто любит, тот не гордый.

Тот, кто любит, тот простит.


Оседлает иноходца

и ускачет навсегда.

Тот, кто любит, не вернётся.

С потолка течёт вода.


Руки стынут, стынут губы.

Кварты, квинты, септаккорд.

Трубы, лютни, лютни, трубы,

осыпает листья норд.


Скоро белым-белым пухом

всё засыплет в декабре.

Кто ушёл – ни сном ни духом,

ни рукою в серебре


не коснётся струн, плеча ли.

Всё простил он. Белым днём

волны снега и печали

занесли его с конём.


МОТОЦИКЛИСТ


Я тебя, любимая, покину,

заскольжу над гладью тёмных вод

белым пароходом – в Аргентину,

золотистой тучей – на заход.


В Аргентине призраки живучи.

В Аргентине тени пьют вино.

Вечером показывают тучи

экспериментальное кино.


В Аргентине всё не так, как прежде,

будет. Утону в её траве.

Ну а то, что места нет надежде,

это просто мысли в голове.


Голова ко всякому привыкла,

сердцу же вообще родней печаль

в отдалённом треске мотоцикла

юного астматика-врача.


ШОТЛАНДСКОМУ КОРОЛЮ


Кончаем тары-бары —

народец слишком прост.

Малютки-медовары

не встанут в полный рост.


Не выучат законов,

не создадут стихов.

Течение сезонов —

порядок их таков.


Возьмите волкодава

и соберите рать.

Народец этот, право,

не станет воевать.


Они умрут, как дети,

травою на ветру

полягут люди эти,

всё кончится к утру.


И лишь один, с пелёнок

обученный играть,

какой-нибудь ребёнок,

не станет умирать.


Пройдёт сто лет, и триста,

и тысяча пройдёт,

его дуделка свистом

на берегу поёт.


Колышут волны дико

огромные моря,

а он – как земляника,

как вереск и заря.


И кто придёт на берег,

услышит этот свист.

И кто придёт, поверит,

что навсегда флейтист.


Собачья морда брызжет

горячею слюной.

И с каждой каплей ближе

безжалостный убой.


Но что вы ни умейте,

останетесь в долгу —

вам не играть на флейте

на страшном берегу.


СПОР

Наташе


Когда кочевники кочуют,

когда ночлежники ночуют,

пока Земли тоскует остров,

надежда есть, что всё непросто.


Надежда есть на камни Рима,

на флорентийские окошки,

пока вся жизнь проходит мимо

походным шагом многоножки.


Пока стоит Москва, а Волга

впадает в детство, в руки, в море.

Кто мне сказал, что мне недолго?

Кто мне сказал, чтоб я не спорил?


Вот кто-то проблестел доспехом.

Вот кто-то смешивает краски.

Вот кто-то отвечает смехом

моей опасливой подсказке.


Я завтра утром выйду в город,

куплю вино для музыканта,

который саблей был распорот

в морском сраженье у Лепанто.


Мы будем пить и слушать песни.

Как мало надо нам для неба —

родись, живи, умри, воскресни,

купи вино, отведай хлеба.


РУССКИЙ

Е. Ч.


Снега лежат свинцово,

но всё за них отдашь.

Дрожит в руке Рубцова

огрызок-карандаш,


а может, авторучка —

не важно, до балды.

Вчера была получка.

Вчера купил еды


и, чтобы веселее

жевался бы кусок —

поэтского елея

купил, пшеничный сок.


Который год, как будто

я это всё несу —

североморским утром,

в тринадцатом часу.


Лежат снега повсюду,

свинцовые снега.

Поешь, помой посуду,

потом прости врага.


Сядь у окна и слушай,

листая книгу, как

пришёл к тебе по душу

январский полумрак.


Колебля занавески,

он входит, не таясь.

При чём тут Достоевский?

А с ним какая связь?


Но в этой вот юдоли —

обои зелены —

всё русское до боли.

Садитесь, пацаны,


за столик колченогий

и, содвигая лбы,

давайте – о дороге,

о каверзах судьбы.


Хотя б о том, что спички

промокли. Дай огонь.

О том, что в рукавичке

узка её ладонь —


ладонь судьбы по-русски,

все линии – в хаос.

И дальше – без закуски

и в дымке папирос.


В ДОРОГЕ


Куда убегает дорога,

в какой скандинавский туман?

Профессор, вы прожили много.

Вы помните запах полян?


Стучит тёмно-синяя жилка

в закрытые двери виска —

за ними одна старожилка,

одна приживалка – тоска.


Ни боли, ни сильного духа

не надо. Их выгнала вон

худющая эта старуха,

противница этих персон.


И вот вы сорвались в дорогу.

Зачем? От чего убежать?

Хотите вернуться к порогу?

На свежей траве полежать?


Проснуться от детского крика?

Сказать вы хотите сейчас —

рассыпалась вся земляника.

А я её, дурень, не спас.


Не знаю – от скуки, от лени,

в отключке, во сне, в мираже?

И вот я встаю на колени —

собрать, что пропало уже.


ПОЗДНЯЯ ОСЕНЬ

Руслану


Лев Николаич уходит из дому,

по бездорожью сплошному скользя.

Солнце впадает в осеннюю кому.

Можно без солнца. Без света нельзя.


Свет – это что? Или Кто? Или это

просто полоска любви надо всем,

узкая-узкая тропка рассвета.

Сколько тревоги в такой полосе?


Поезд в Ростов отбывает с вокзала.

Выплюнет дым, поперхнётся гудком.

Поздняя осень врасплох нас застала.

Поздняя осень стучит молотком


в крышку толстовского скромного гроба.

Колокол. Тронулись. Горькой налей.

Станции, станции, доза озноба, —

осенью это стократно родней.

Художественное слово: проза

Дмитрий ЛАГУТИН. Лишний воздух


Рассказ


Кирилл И., молодой человек двадцати четырех лет, выпускник юридического факультета, вот уже два года занимающий должность юрисконсульта в небольшой строительной фирме, лежал на продавленной больничной койке во второй палате торакального отделения, расположенного на девятом этаже областной больницы, и безуспешно пытался уснуть. Уснуть ему мешали два обстоятельства: дренажная трубка, выныривающая из-под шестого ребра, задирающая футболку и спускающаяся к банке с мутной водой, и храп одного из обитателей палаты – грузного немногословного милиционера с пластырями между ключиц.

В палате было темно и душно, но Кирилл лежал в самом углу, и от окна к нему ползли струйки колючего февральского воздуха. Сухой редкий снег скребся в стекло, и на спинки коек, на умывальник, на тумбочки и узкий шкаф у двери падали дряблые бледные полосы света.

Дренажная трубка не позволяла Кириллу лечь на бок, и он пытался уснуть, лежа на спине, чего не практиковал с детства. Банка с мутной водой была подвешена на крюк, выглядывающий из-под матраса и, в свою очередь, подвешенный к перекладине койки. Если Кирилл вдруг кашлял, по трубке в банку спешили пузырьки – лишний воздух выходил из плевральной полости, позволяя легкому дышать свободно.

Милиционер храпел так, что дрожали на тумбочках чашки – раскатисто, яростно, во всю мощь своей огромной грудной клетки. Казалось, во всем мире не осталось никаких звуков, кроме храпа, и его слышат сейчас во всех уголках планеты и за ее пределами – на орбитальной станции, например. То и дело в палате кто-то кашлял, вздыхал горестно, тянул из-под одеяла руку и стучал по изголовью, по тумбочке, по чему придется. Храп прерывался, прислушивался, оценивал ситуацию и рокотал с новой силой. Будить милиционера никто не решался.

«Да и зачем? – думал Кирилл сквозь сонное марево, которое клубилось, принимало причудливые формы, но никак не могло сомкнуться. – Не заставишь же его не спать до утра, все равно захрапит. Кивнет головой, извинится и захрапит».

Кирилл смотрел в потолок, старался не кашлять, прислушивался к тянущей боли в боку и думал о том, что человек привык воспринимать свое тело как нечто замкнутое, вроде обтекаемой сферы, и как же странно чувствовать, что замкнутость эта нарушена, что между абстрактными какими-то там внутренностями, – далекими, не вполне понятными, не похожими на то, что рисуют в учебниках, – и внешним миром проложен мостик, по которому путешествуют неизвестно зачем, представьте себе, пузырьки.

Сон обступал туманом, застилал потолок, потолок начинал дрожать и выгибаться, храп замедлялся, веки Кирилла смыкались, мысли обрывались, и в образовавшуюся пустоту спешили образы. Подошел исполнительный директор, попросил еще раз проверить цессию. Системный администратор позвал курить. Спросила, где лежат билеты в кино, Оля, невеста, без пяти минут жена, – показала кольцо, посмотрела сквозь него на Кирилла.

Над стеклянной крышей офиса сверкнула молния, заворчал гром, покатился по небу, делаясь всё громче и громче, – образы растаяли, и снова навис над Кириллом белый потолок, и не было в палате никого и ничего, кроме белого потолка, храпа и трубки, по которой бегут пузырьки.

Потом втиснулся откуда-то Сергеич, семидесятилетний старик со сморщенным серым лицом – заскрипел кроватью, привстал, посмотрел на милиционера и хрипло выругался.

Из коридора под дверь тек тусклый желтый свет. Сергеич в полумраке выглядел страшным, волосы его были всклокочены, одно плечо – выше другого. Он медленно повернул голову и встретился взглядом с Кириллом. Глаза его, глубоко спрятанные в сморщенное лицо, блестели.

– Сдохнуть можно, – он кивнул на милиционера, закашлялся, прижал к губам кулак, долго хрипел и вздрагивал, а потом медленно лег.

Кирилл закрыл глаза. Храп снова превратился в гром, потом в рев мотора, потом в рев зверя, потом в гул, потом в звон, Кирилл почувствовал, как падает куда-то вниз, вытянул ногу, чтобы нащупать выступ, нащупал, тут же сорвался, вздрогнул, – не вздрогнул, а дернулся так, что скрипнула кровать, – и открыл глаза.

Голова гудела, казалась тяжелой, бок заныл сильнее – организм не мог привыкнуть к дренажу, сопротивлялся, выражал недовольство.

Кирилл стянул с себя одеяло, облокотился на левое плечо, спустил босые ноги на пол. Нащупал рукой веревку, которой была обвязана банка и на которой висела, снял ее с крюка и сел на кровати, сморщившись от резкой боли.

В окно сыпался щепотками снег, похожий на соль. Небо было черное, затянутое облаками. Пахло потом, табаком, колбасой и средством для мытья посуды – на ободке раковины лежала пухлая от пены губка. Кирилл дотянулся до скомканных спортивных штанов, кое-как влез в них, орудуя одной рукой и далеко отводя вторую – опасаясь зацепить банку – нашарил тапки, сунул в них ноги и встал.

Перед глазами плыли круги, во рту было сухо и кисло.

Шаркая, он прошел до двери, зацепил коленом чью-то руку, рука дернулась и втянулась под одеяло, как улитка. Сергеич поднял лохматую голову.

– Гулять? – прохрипел он.

Кирилл кивнул.

Сергеич покосился на милиционера, лицо его скривилось. Милиционер спал, раскинув могучие руки в стороны: рот был распахнут, грудь поднималась и опускалась, выталкивая из себя грозные звуки.

Кирилл надавил на дверь, она скрипнула и отворилась. Кирилл шаркнул через порог, закрыл дверь за собой, прищурил глаза. На столе дежурной медсестры горбилась лампа, от нее разворачивался, упираясь в обе стены, широкий желтый овал – яркий и густой. За пределами овала, казалось, было совсем темно.

В конце коридора кто-то стонал. Кирилл присмотрелся и увидел старика в инвалидном кресле, которого привезли в соседнюю палату вечером. Старик сидел, закрыв глаза и опустив голову на грудь, лицо его было спокойно и неподвижно – только по стону да по сведенным к переносице бровям можно было понять, что ему плохо.

Медсестра сидела за столом и что-то писала в толстой потрепанной тетради. Услышав, как стукнула, затворившись, дверь, она подняла голову и посмотрела на Кирилла. Он махнул рукой, кашлянул, скривился.

– Не могу спать, – сказал Кирилл, подходя к столу. – Храпят там…

Медсестра пожала плечами.

– Садись, посиди.

Она показала на стул сбоку.

– Не хочется чего-то, – сказал Кирилл.

Он подался вперед и спросил, кивая на старика:

– Что такое?

– Тяжко ему, – ответила медсестра. – Спать не может, и другим не дает. Выкатили. Утром на операцию.

Кирилл поежился.

– Я это… – показал он в другую сторону, на вытягивающийся вправо коридор. – Пройдусь.

Медсестра снова пожала плечами.

– Только не на улицу.

Кирилл выдавил улыбку.

– Я не шучу, – сказала медсестра. – Потом ходи вас ищи. И охраннику достается.

Кирилл заверил, что на улицу и не собирался – в таком-то виде! – и заковылял по коридору. Дойдя до широкого проема, за которым светилась площадка перед лифтом, он оглянулся на старика, которого теперь трудно было разглядеть, и свернул.

Площадка была квадратная, застеленная плиткой, ярко освещенная, с высокими черными окнами и дверью, через которую можно выйти на лестницу. Дверь была приоткрыта, и в щель ползли волны ледяного воздуха.

Было свежо, и пахло почему-то йодом.

Кирилл подошел к окну, отодвинул рукой невесомую занавеску. За ней было темно, вставал сбоку еще один больничный корпус, несколько окон горели белым, тянулся до ограды широкий тротуар. За оградой блестели крыши автомобилей, за ними был парк, за парком поднимались и шли стройными рядами пятиэтажки, а вдалеке был виден железнодорожный мост, ярко освещенный прожекторами.

Вдоль тротуара и у ограды горели редкие фонари, но от них ночь казалась еще темнее, и смотреть на них Кириллу было почему-то грустно. С неба сыпался снежок, ложился тонким слоем на газоны, на тротуар, на автомобили, но не сиял, не светился белым, а лежал тускло и сухо.

Кирилл дышал на стекло, из-за мутного, в капельках, пятна смотрел на дома, на мост, на снежинки, прилипшие к стеклу – и ему было одиноко. Ныл бок, банка оттягивала руку.

Обернувшись, он привалился к подоконнику, кашлянул и проследил за тем, как путешествует по трубке серебряный пузырек.

С этой стороны – над проемом, ведущим в коридор – блестела в лучах ламп икона. Кирилл вспомнил, что точно такая же – святого Пантелеимона – висит в углу бабушкиной комнаты, в Новороссийске. Тут же вспомнилась ему крошечная квартира с низкими потолками и бамбуковыми шторками вместо дверей, на первом этаже. Вспомнился горячий соленый воздух, шум моря, долетающий до раскрытых настежь окон, пышные кусты с толстыми мясистыми листьями, жмущиеся к подоконнику. Кирилл вспомнил свой прошлый приезд – два года назад, с матерью и младшим братом, без Оли, они только-только познакомились – вспомнил, как не хотел оставаться, как ему было скучно все три недели, как надоело слепящее солнце, духота, острая галька на берегу, продавцы жирных беляшей, перешагивающие через загорающих, как хотелось домой, к Оле, к прогулкам в сквере, к провожаниям и к походам в кино.

Вспомнил, как обрадовалась бабушка, узнав, что он устроился на работу, как расспрашивала, хорошо ли к нему относится начальство, не сильно ли он устает, как гладила его по голове, словно ему не двадцать два, а двенадцать. Кирилл сидел на диванчике, чувствовал себя неловко, но рассказывал, рассказывал и рассказывал, потому что видел, что всем от этого радостно – и бабушке, и матери, и даже младшему брату, который теперь тоже хотел идти в юристы.

Вспомнилось, как ночами соскальзывал с подоконника, выбирался дворами на узкую набережную, спускался к морю и подолгу слонялся, загребая ногами гальку, как курил одну сигарету за другой, сидя на шершавом парапете и глядя на вздыхающее прибоем море. На набережной горели огни, играла музыка, кое-где танцевали – и Кирилл ходил взад-вперед, разглядывал смеющихся людей, загоревших, веселых, не желавших идти спать, и ему было тоскливо оттого, что он здесь один, что ему не с кем танцевать, не к кому обратиться, перекрикивая музыку, некому пронести от барной стойки тонкий запотевший бокал.

На лестнице загудел ветер и Кириллу показалось, что ноги по щиколотку погрузились в холодную воду. Он вышел к лестнице, спустился на один пролет и приник к открытому на проветривание окну. Щеки защипало, глаза заслезились от ветра. Кирилл отпрянул, с губ слетело облачко пара. Он спустился еще на пролет – здесь окно было закрыто – сел на нижнюю ступеньку и поставил банку на пол. Вытянул левую руку, сжал в локте, разогнул, поиграл пальцами, словно проверял – хорошо ли работает? От окна на ступени падал бледный свет, перетекал с одной на другую, рассеивался. Было тихо, Кирилл слышал свое дыхание, ныл бок, в окно был виден угол соседнего корпуса с темными окнами, и не верилось, что есть где-то море, галька и узкая набережная, заставленная ресторанами. Не верилось, что скоро свадьба, что составлен уже список гостей, что выбран ресторан и ведущий, что Оля уже мерила платье – и только вставало перед глазами ее бледное лицо, с которым она вошла вчера утром в палату, с которым смотрела на банку, трубку и пузырьки.

Где-то внизу раздались голоса – поплыли с этажа на этаж, сливаясь и путаясь, потом исчезли. Отозвалась гулким эхом хлопнувшая дверь, а когда эхо растаяло, повисла плотная, давящая тишина. Кирилл стал думать о свадьбе, считать гостей, столы – но мысли обрывались, спотыкались, отказывались идти, куда им было велено, а от банки падала на кафельный пол мутная полупрозрачная тень, упиралась в ступеньку, залезала на нее краешком. Одно из окон в соседнем корпусе зажглось, выгнувшись желтым светом, но почти сразу погасло.

Кирилл взял банку, встал, потянулся – так, что захрустела шея – и поднялся на свой этаж. Прогудел мимо, не остановившись, лифт – и Кирилл снова услышал далекие голоса.

Коридор показался узким, было душно. Низкие белые двери уходили в обе стороны, некоторые были приоткрыты. Медсестра сидела за столом, писала в тетради, лампа ярко освещала лицо. В конце коридора, во мраке, едва угадывался силуэт старика. Слышно было только, как скрипит по бумаге авторучка – стонов не было. Кирилла бросило в пот. На ватных ногах он подошел к столу и вопросительно посмотрел на медсестру.

– Уснул, – успокоила она.

Кирилл выдохнул.

– Может, его это… в палату вкатить?

Медсестра, не переставая писать, мотнула головой.

– Пусть спит, – сказала она шепотом. – Как прогулка?

Кирилл развел руками, опустился на стул.

– Что вы пишете?

Она на секунду остановилась, потом ручка снова заскрипела.

– Учеба.

Он кивнул и спохватился вдруг:

– Я не мешаю?

– Сиди, мне-то что? Только не шуми.

Он замолчал. В одной из палат кто-то закашлялся. Слышно было, как дышит во сне старик, как едва различимо гудит на лестнице ветер. Медсестра писала, время от времени заглядывая в огромный учебник, закрывающий треть стола. Кирилл смотрел на прыгающую по странице ручку, у медсестры было осунувшееся, с острыми скулами лицо, вокруг глаз – круги, но глаза, то вспыхивающие светом лампы, то гаснущие под ресницами, были живыми, сверкающими, и странно было видеть их в тесном больничном коридоре, среди белых дверей, кашля и банок с мутной водой.

Медсестра замерла, выпрямилась.

– Вот, – вздохнула она, – ручка закончилась.

Она пригладила волосы, кончиками пальцев надавила на виски и закрыла тетрадь, оставив закончившуюся ручку зажатой между страниц.

– Хватит на сегодня, – она посмотрела в сторону лифта. – Там окно открыто, что ли?

– Да.

– Это хорошо, духота такая.

Кирилл кивнул.

Медсестра пошарила в нише стола и выудила яркую книгу в мягкой обложке. Долго искала нужную страницу, а когда нашла, положила книгу перед собой, подперла щеку кулаком и стала читать.

Он почувствовал себя неловко.

– Послезавтра отдавать, – сказала медсестра. – А я только на середине.

– Интересно?

– Очень.

Кирилл выставил вперед руку с банкой и встал.

– Пойду я.

– Хорошо.

Ветер на лестнице загудел громче. Кирилл перешагнул коридор, взялся за ручку, потянул, его тут же обдало терпким запахом пота.

– Оставь так, а? – услышал он хриплый голос Сергеича. – Дышать нечем.

Кирилл вошел, придержал дверь, чтобы она не закрылась.

Милиционер уже не храпел – лежал на боку, свесив руку до самого пола, и дышал ровно, как ребенок. Сергеич привстал на локте, потянулся к тумбочке, передумал, вздохнул и улегся, отвернувшись к стене.

Кирилл прошел к своей койке, сел – койка отчаянно заскрипела – повесил банку на крюк. И долго сидел, глядя в щель между занавесками, – хотя кроме черного неба и редкой снежной крупы видно ничего не было. Потом сунул руку под футболку, нащупал тугой узел из пластырей и бинтов, постучал ногтем по теплой сухой трубке.

Из коридора в палату тянулся прямоугольник света, карабкался по дужкам коек, мялся на чьей-то простыне, выхватывал из темноты огромную руку милиционера. Кто-то заворочался, заскрипел кроватью. Кирилл почувствовал, как по ногам протянуло прохладой, вспомнил лестничную клетку, лифт, икону, вспомнил, что в бабушкиной комнате перед иконами горит лампада – маленький красный огонек. Снова вспомнились море, гудки пароходов, шорох загребаемой прибоем гальки.

Как был, в штанах, он улегся и закрыл глаза. Тут же его закружили образы, тело налилось сладкой тяжестью, даже бок перестал ныть. Кирилл сосчитал до десяти, удивился ясности мыслей и уснул.

Судовой журнал «Паруса»

Николай СМИРНОВ. Судовой журнал «Паруса». Запись тринадцатая: «На Мологской улице»


Я вышел из бедной могилы.

Никто меня не встречал…

Андрей Белый


Дороженька дальняя, раскатистая – раскаты широкие, ухабы глубокие… Если бы встала, до неба достала, если бы был язык – всё бы рассказала… Дорога-Молога с её подводными тайнами… и частушкой:

Сицкари идут дорогой,

Хомуны по сторонам.

Вы не бойтесь, толстопузые,

Не будет худо вам!

Сицкари – жители деревень по берегам реки Сити. А кто такие хомуны – теперь редко кто уже знает. Только в конце дороги-Мологи выкопана берестяная грамота с выцарапанным на ней счётом: «На Селигере за Хомуном да за Дроздом пять гривен без куны»1… Кому он, Хомун тот, девятьсот с лишком лет назад задолжал?.. И выплатили ли они те пять гривен? – Молога-дорога скрывает… Ответ тлеет на другой бересте где-то в волжской глубине… А душа, мечтательно гадая о нём, сливается с таинственной неизвестностью и сердцем видит чью-то иную душу, будто сама земля, забившая рот усопшим, переполняет нас и начинает говорить, глаголы недр у смерти отбирая…2

Но избави нас от всех озлобити нас ищущих, видимых и невидимых враг, не уклони сердца наши в словеса или помышления лукавые… Вопрошать мир невидимый по силам лишь мужу хитроумному. Вот Одиссей вырывает яму в земле, лаз в Аид:

Сам я барана и овцу над ямой глубокой зарезал;

Черная кровь полилась в неё, и слетелись толпою

Души усопших, из темныя бездны Эреба поднявшись…

Тени мертвых, хватив живой крови, обретают голос, могут предсказать и будущее… А сколько же крови пролито и сколько ям в земле заполнено ей со времен Гомера? А что если теперь сытые тени самохотно восходят в ум к потерявшему веру в Аид человеку? И первыми, конечно, тени, алчущие озлобить нас, мстить, чуя скорбь и болезнь и прегрешений безмерное множество, души же озлобление и умное прельщение.

И соблазняют живых – убить, ограбить, отомстить, поджечь скорей…


Хотя бы вот так:

«Чья же это на отшибине могилка, заросшая тощими, выродившимися незабудками?.. Уж не моя ли?.. Или только похожа на мою?.. Опять, как дьявол, черный пудель, выскочив из-за свала старых венков во рву, норовит броситься мне на грудь. Кладбищенский сон лета – солнечно-белоцветен от душистой таволги, и в нём грезит молниями волчец своими фиолетовыми фитильками, и тихо шепчет с того света глина красная, что когда-то была живыми сердцами. Разрушены склепы, скувырнуты памятники. И куст бузины, свесившийся над ржавой кровлей церкви, душит пламень серафимских крыльев вверху, на стенной росписи свода…

Сворачиваю с кладбища на улицу Мологскую, туда, где твоя в шиповнике ограда, а за оградою – старый дом с верандой, предпоследний перед оврагом, которым покато обрывается улица. В старину если улицу называли Мологской, то это значило, что она выходит на дорогу к городу Мологе. Его же безжалостно затопили в 1940 году, когда в Волге подняли воду, а теперь лицемерно сравнивают со святым чудесным городом Китежем…

Я иду по уютной тропке, глядя на одуванчики. Старые воспоминания полувидимыми образами, тенями без лиц, набегают, окутывая меня. Угловой ярко-желтый домик низко скособочился маленькими оконышками; тонет в земле. Рябина, космы спутанные берез, крапива у заборов. Крест чертополоха раскинул свой суставчатый размах, будто распял чью-то невидимую судьбину. Чья кровь в запекшихся штырях его соцветий?.. Домики чуть ли не на наполовину просели в затравенелую улицу: как во сны земли, вросли и в мою душу. Иных миров салатным взором два кота, друзья уездной темноты, знакомо встречают меня с высоты приворотных столбов…

В “большой комнате”, как называют горницу, синий продавленный диванчик, потемневший буфет старинной резьбы с головками Амура, ножная машина “зингер” – память о матери, учительнице; отец, пулеметчик, погиб в первых же боях на фронте. Хозяин – влюбчивый холостяк, пьяница, когда-то, еще при Лаврентии Павловиче или чуть позднее, его выгнали за пьянку из Саратовского училища МВД. Один дед был у него бурлаком, другой матросом, участвовал в Цусимском сражении и переписывался с Новиковым-Прибоем, уточнял для него подробности. В последний раз ответ ему написал и только вышел из калитки на почту отправлять, а навстречу почтальон – несет “Правду”: открыл – некролог: умер Новиков-Прибой!.. Плещут холодные волны, бьются, затопляя двор… Не скажет ни камень, ни крест, где легли…

Опять на сердце дождик хмурый… Не размотать клубок судьбы… Ну, еще по стопочке для поднятия духа! Трава огуречная, душистая, петрушка мелко нарезаны… Лук деревянного Амура с дверцы резной буфета – все целит и целит в меня стрелой… А романсовый граммофонный голос нашептывает мне из красной глины:

Пу-уска-ай ма-а-ги-ла ми-ня-а на-а-ка-а-жит

За-а то, что я-ати-бялю-блю-у!......

И п-у-сть на кре-е-ст мне тво-о-й ша-а-рф на-вя-а-жу-ут,

Ша-арф га-а-лу-бой… ша-а-рф га-а-лу-у-бо-о-й…

Тоска – прозрачна, как пустая уже бутылка эта на подоконнике, а в окно к нам глядят сквозь смутное стекло цветы шиповника: тёмно-золотистый, как вино, влажный закат во дворе…

Зачем хозяин столько курит, краснолицый, толстоносый – про синие очи говорит? А во дворе в сизой хмури уже разливается таинственный покой… Но разве я ему поверю? Внук бурлака!.. А бурлаки – все пьяницы! Да и отец его – заведующий роно, раз поехал сельскую школу инспектировать в Николо-Корму и так напился, наинспектировался, что провалился в дыру отхожего места. Пришлось жену со сменой одежды вызывать. Сидел нагишом в бане, пока до жены дозвонились, и она приехала и переодела его во все чистое. Случилось это еще перед войной, но в Николо-Корме до недавних пор случай тот поминали… Так из старины, изнутри – всё шепчет и шепчет мне красная глина… И шепот её тяжело проникает в кровь, наливает меня тяжестью и ненавистью… Мне ясно всё. Вопросов – хватит!.. Пора!.. Ну, что, не узнаешь меня?..

Дай ему бабашку! Бутылкой по башке!..

Пытаешься встать со стула?! На, Антон, не кашляй!..

Мало ему нашей трепанины?! Угости ещё…

Что – наелся? – обору нет!..

Теперь подхватывай его под папорки и… на кровать… Да откуда же столько людей в дому набралось?.. Это же всё мертвые!..

А это уж у кого что водится – каждому свой вод: у вас живые, у нас – мертвые…


…Я ухожу – многоочитым звездным зверем на грудь во дворе вспрыгивает ночь. Опять ведет тропинка меж крестов… Ему-то с веранды до кровати – пустяк: дуэльных семь-восемь шагов… Немного больше, чем от чайной до милиции – только улицу перейти… Но он уже их не сделает… Помнишь – в первый год из училища в отпуск-то приехал, а?.. Сидел в чайной. Там перцовкой в разлив торговали, а за соседним столиком шофер в компании выпивал, и разговорился: что нынче-де за наркомы?! Вот я возил наркома – так это был нарком: Троцкий!.. А на другой день этот шофер исчез… Ты его и заложил же, а? Постукивал – потому тебя по блату и в милицию пьяного не забирали…

Ты меня не обманывай, я знаю, чей ты портрет в столе прячешь, зачем, влюбленного играя, про синие – синей осота – очи говоришь… Ведь мы давно не люди – духи! Всё понимаем и – молчим!.. Лишь лопухами крыльев тихо шуршим кладбищенской тропою. И расплываются на небе, как в воде, такие звезды! – заплачешь – станут утешать!.. Китеж – Божье чудо, а Молога – наш, рукотворный Антикитеж!.. И вся Россия теперь – Мологская улица. И я – не я, а чья-то личина в старом пиджаке: не живая, но и не мертвая – лишь время, попавшее в ловушку, бьется на запястье в часах… И всех этих крыш, заборов, лопухов, крапив – давно уж нет… Они лишь обман для слабого духа, призрак твой, Россия! Настоящая-то давно скрылась, стала невидимым местом… Китежем подлинным, Божьим, а не поддельным, рукотворным!..

Чего я жду, чего я ищу в звездном размытом тумане подводного кладбища?.. Как страшно здесь, на дне, быть забытым Богом! И возводить очи мертвые, размытые на призрачные звезды! И где какой-то заключенный бордовой глиной завалил мой гроб, встал я, уперся: да как же ты меня-то оставил, мою душу вечноживую забыл похоронить, а?!»…


…Хотя бы вот так, да!.. Иначе откуда же являются эти образы, ищущие озлобить, мысленно осязая, давя нас изнутри?.. Из какой ямы?.. Что за липучка, приманка для убийц повешена в наших душах, на которую летят и бьются, и жужжат, как мухи, в сладком клею они? «Сна нет, всё лезет и лезет в голову» – жалуются люди на Мологской улице.

Кабы было всё не так!.. «А ведь хозяина-то старого домика нашли – мертвым! Лежал на кровати, лицо разбито и на теле следы побоев, нога переломана. Видно, выпивал с кем-то поздно вечером – его и измолотили до полусмерти. Ночью, слышали, как приезжали к нему на автомобиле, и собаки выли, но это, оказалось, к соседу, Остроумову, а собаки выли у Сашки Коровина. Дела в прокуратуре, конечно, не возбуждали, да и кто за пьяницу хлопотать будет? Когда копали ему могилу – наткнулись на чей-то гроб безымянный, но недавний, еще не гнилой – так на него гроб и поставили…

Могила его в тощих, выродившихся незабудках – как те маленькие синие человечки, что набежали, вскарабкались ему на грудь, обсели, когда он простонал в последний раз: почему такая агрессия? И не о том же ли тихо шепчет из глубины красная глина, бывшая когда-то русскими сердцами?..

После всего случившегося сосед Коровин из крайнего к оврагу домика вспоминал, что в тот вечер он выходил собак кормить, он был охотник, и слышал, что у Веселухи (так покойника на улице прозвали) гости, и творили всё не дело какое-то. Сначала какая-то дамочка Веселухе выговаривала, бранила, потом смеялись и пели все вместе, прихлопывая по столу, смешную песню: (Да вот получилось-то – не смешно!).

А ес-ли-и ты ля-жишь в ма-а-ги-и-лу

И бу-ди-и-шь в ма-а-а-ги-ле ли-и-жа-а-ть,

Я-а ста-а-ну-у прид ней на-а ка-а-ле-ни-и

И бу-ду-у ма-а-ги-и-лу-у лаб-за-а-ть…

И стукнуло калиткой – женщина в синем сарафане ушла – из окна видел. А когда Коровин выходил еще по свету на колодец и пока воду черпал, то пьяный Веселуха балаболил кому-то бестолково: “Ты кто? – ты Иван Анатольевич или – не ты?.. Ты во всём моём!.. Ты – как я! И валенки с галошами, как у меня!.. Народный контроль – в действии!”

Он же, Веселуха, только последние годы с топором и лопатой ходил, столбы придорожные ставил, а до того, как из партии за пьянку исключили, работал в районном комитете народного контроля. Серые же валенки с галошами – его домашняя обувь зимой и летом – были на нём…

Коровин посмотрел телевизор и уснул, а больше ничего не слышал, и как собаки выли, и как машина приезжала к Остроумову, или молчал, чтобы дело в тихости в добрый конец привести. Сосед Коровин, тот самый, что зимой, в пожарное время, сгорел вместе с домом своим, крайним к оврагу. В самый Новый Год загорелось, народ гулял. Собрались, глядят, как пожарные тушат, спрашивают: а где же хозяин? А он куда-то в гости ушел, говорят по народу. А Коровин там был – в огне. Только на третий день костляк нашли в золе и головешках. А собаки – убежали.


…Дорога дальняя, дорога-Молога – встала, но не вверх, до неба, а вниз, – и там, во глубине, до стены иного времени, до стены иной страны достала… и всё мне рассказала. И голос её был грозен, а слова во тьме – как из крови и света… Но —

…но толпою бесчисленной души слетевшись,

Подняли крик несказанный; был схвачен я ужасом бледным,

В мыслях, что хочет чудовище, голову страшной Горгоны,

Выслать из мрака Аидова против меня Персефона».


Примечания:

1См. Зализняк А.А. Древненовгородский диалект. М. 2004. Стр. 241–242. Грамота № 526 (вторая треть XI века). Знак вопроса перед словом Хомун.

2Из стихотворения поэта Владимира Гоголева, убитого неизвестными в Подмосковье в конце марта 1989 года.

Литературный процесс

Евгений ЧЕКАНОВ. Горящий хворост (фрагменты)


***


Слово настигнет тебя во сне,

Если оно – огонь…

Снова зудит о моей вине

Местная шелупонь.


Я-де когда-то пред ней дрожал,

Ну а теперь – давлю.

Я-де когда-то врагов топтал,

Ну а теперь – люблю.


Я-де шагаю который год

Нагло, поверх голов…

Полноте! Это земной расчет,

Он недостоин слов.


Слово должно беспощадно жечь,

Жечь сквозь века и сны.

Коль не дана вам такая речь –

Нет здесь моей вины.


Что обижаться на слабый зуд

В сумраке бытия!

Ваши слова никого не жгут,

Вам не сказать, как я.


Значит, обиды зажав в горсти,

Жрите себя живьем.

Значит, забыв о своем пути,

Думайте о моем…


Никогда я терпеть не мог провинциальную окололитературную шушеру, всех этих «поэтов тусовки», еле-еле научившихся рифмовать, но публикующих книжку за книжкой и напыщенно дающих оценки всему и вся. Непременно участвующие во всех губернских «литературных мероприятиях», заискивающие перед любым местным остепененным преподавателем и, уж тем паче, перед «столичным критиком», они в 80-х и 90-х годах частенько вились около меня, надеясь если не получить теплое местечко в редакции, то хотя бы угоститься за мой счет. А если и не вились, то тесная городская жизнь и необходимость выживания в провинции сталкивали меня, так или иначе, с этими тусовочными сочинителями, вынуждали общаться с ними, брать их на работу в газету, редактировать их книжки, а подчас и годами бедовать вместе.

В житейском обиходе, в той же редакционной суете эти господа и дамы, надо признать, порой оказывались на месте: многие из них были ответственны, деятельны, прямодушны. Но вот их версификационные опыты просто не лезли ни в какие ворота: то унылые завывания «под Ахматову», то ребусы на пустом месте, то натуральный бред сивой кобылы. И попробуй-ка скажи им об этом прямо – обзаведешься кучей врагов на всю жизнь.

Одному-другому я все-таки сказал публично пару искренних слов. Но потом понял, что плетью обуха не перешибешь, и стал просто уходить от общения с этим народцем. Просто переставал общаться с человеком, а телефон его вносил в «черный список». И сразу мне становилось легче жить!

При встречах на улице, правда, мы и до сих пор иногда киваем друг другу…


ВОПЛЬ ИЗ БУДУЩЕГО


Нефти нет. Дела наши хреновы.

За бугром визжит чужая рать.

Государь, спаси нас! Мы готовы

Скипетр твой смиренно лобызать.


Мы готовы кушать щи да кашу

И пахать с зари и до зари.

Государь, спаси державу нашу!

Гласность и парламент – забери!


Наблюдая за «демократической» российской властью с младенческих ее лет, я отчетливо видел, что она год за годом трансформируется в нормальное русское самодержавие – с новоявленными боярами и дворянами, с холопами, тяглом и другими аксессуарами нашего векового евразийского бытия. В том числе с корыстолюбием. На моих глазах в российской провинции с самого начала 90-х годов полным ходом шел процесс беззастенчивого обогащения: «красные директора», создав на своих предприятиях нехитрые схемы наживы, быстро превращались в долларовых миллиардеров. Вчерашние комсомольские и партийные секретари, побратавшись с уголовниками, тоже что-то там «покупали-продавали»… И я с горечью думал, что иначе и быть-то не может. Ведь все они, новые купцы и заводчики – лихоимцы по натуре, с детских лет продавшие душу мамоне! Эти люди всегда были такими, их серые пиджаки, партийные билеты и комсомольские значки всегда были только камуфляжем, и это надо принять как данность.

Наверху всё катилось в ту же сторону. Ельцинское «не так сели» показалось мне не просто начальственной придурью, а типичной «оговоркой по Фрейду»: это прорычал уже не секретарь обкома, а Государь. И даже расстрел в 1993 году Верховного Совета России я воспринял не только как трагедию, но и как нечто вполне естественное для истории моего Отечества.

Ничего нового под луной! Стоит только поставить народ в ситуацию выживания, как люди начинают воссоздавать пусть и архаичные, но привычные и понятные для них конструкции общественной жизни, возвращаются к устойчивым схемам самосохранения. «Память формы», присущая, видимо, не только сплавам металлов, но и социальному бытию, мощно распрямляет согнутое – и, вопреки воле очередных реформаторов, народ воспроизводит оптимальный для него на данный исторический момент алгоритм существования.

Но что же будет дальше? Неужели царь-батюшка будет терпеть парламент европейского образца, реальную, а не липовую многопартийность, истинную свободу слова? Ну, хорошо, первый наш «демократический царь» кое-как мирился со всем этим (покуда не расстрелял свой парламент), но будет ли терпеть сию чепушистику его преемник? А следующий государь?

Размышляя об этом, я задавал вопросы и самому себе: ну, хорошо, тебе всё происходящее представляется закономерным, внутренне обусловленным, логически неизбежным, – но готов ли ты отказаться от гласности, на укоренение которой сам в свое время положил столько сил? Если придется выбирать, например, между сохранением державы от нового распада – и свободой слова, что ты выберешь?

Вопрос, конечно, непростой. Но я выберу великую державу. И мне почему-то кажется, что весь российский народ сделает тот же выбор. Все-таки без свободного слова какое-то время можно жить. А без державы мы пропадем. Так говорит мне генетический опыт моих предков.


КЛАДЕНЕЦ


Долго витязь оружье искал

По руке и по нраву.

И болото в пути миновал,

И холмы, и дубраву.


«Я желаю найти кладенец!» —

Повторял он сурово,

И шагал. И дошел, наконец,

До обрыва морского.


Из обрыва торчит рукоять,

А вокруг рукояти

Вражья сила кишит – не унять,

И блажит: «Не подъяти!..»


Но булат шевельнулся, незрим,

Под напором десницы –

И потрескалась почва над ним

Аж до самой столицы.


Однова покачал рукоять —

Русский трон зашатался,

А решился покрепче нажать –

Закачалися царства.


«Разделю я закат и восток,

Коль оружье подъемлю!..»

И услышал: «Не трогай, сынок,

Не тряси нашу землю.


Если ты рассечешь белый свет –

То куда же нам деться?

Мы устали от крови и бед,

Укроти свое сердце».


Не любил он случайных помех,

Но расслабил он руку,

И увидел он двух человек —

Старика и старуху.


И узнал он родимых своих,

И услышал их горе.

И оставил булат для иных,

И пропал на просторе.


Не приносит известий простор —

Только темные слухи.

Но не спят по ночам с этих пор

Старики и старухи.


Не ложится покой до утра

На усталые лица.

Всё им кажется: грянет пора —

И герой возвратится.


И в запале могучей гульбы

Прочный мир зашатает…

Но уже не услышит мольбы

И своих не узнает.


Гигантский меч, воткнутый по рукоять в евразийский континент, провоцирует русского богатыря на героическое деяние: попытаться навсегда разделить «закат и восток», утвердив тем самым известную схему Киплинга. Но даже попытка шевельнуть этот меч ведет к тому, что на поверхности материка шатаются троны и царства.

Мало кому под силу осуществить такое. Однако в русской земле всегда находится бесстрашный витязь, готовый к поступку.

Но нужно ли шатать мир? Не приведет ли очередное геройское свершение лишь к новым бедам и страданиям «малых сих», к новой великой крови?

Я размышлял об этом на рубеже 70-х и 80-х годов, наблюдая за тем, как самые могучие ратники тогдашней отечественной литературы, один за другим, берут в руки грозное оружие русского слова. Как они его используют? впрок ли будет употреблена богатырская силушка? предугадывают ли наши витязи все далекие последствия своих деяний? слышат ли они голоса своих соотечественников, досыта уже нахлебавшихся крови и бед в двадцатом столетии?

На полях этих размышлений и родилось в начале 80-х годов стихотворение «Кладенец». Сочиненное в «кузнецовской» манере, оно, тем не менее, ставило под сомнение однозначную героизацию богатырской силы: я уже пытался спорить со своим учителем…


ВЗГЛЯД РАБЫНИ


Не влюбляйся в рабыню, свободный!

Посмотри ей в глаза, как чужой:

Кроме страха и дрожи голодной,

Там – желание стать госпожой.


Мглится бездна тоскливого взгляда,

Словно крик из пещерных времен.

Ей не надо свободы. Ей надо

Увести твою душу в полон.


Оглянись! На торгу вековечном

Всюду женская светит краса,

И на каждом лице безупречном,

Как темницы, зияют глаза.


И из каждой темницы – наружу

Рвутся жадные взгляды рабынь…

Раб Господень, спаси свою душу

И невольничий рынок покинь.


Давно известно, что раб желает не равенства со своим господином, а господства над ним. Тысячелетия патриархата сделали из женщины рабыню, внутренне почти всегда желающую господствовать над мужчиной.

Какой же выход из ситуации предлагает мое стихотворение? Очень простой: не отменить рабство как феномен человеческого бытия (боюсь, что в мои века такая отмена невозможна), а осуществить перенос этой парадигмы на взаимоотношения человека и Бога. Стань рабом только по отношению к Господу, стань рабом Божьим – вот где твое спасение, человек! А в отношениях с людьми останься свободным, не позволяй засунуть твою голову в ярмо – даже в ярмо твоей собственной любви к другому человеку.

Но на это способны немногие. Невольничий рынок так много обещает…

Где-то на задворках этих размышлений бродит одно мое опасение: но если все мы, люди-человеки, станем рабами Божьими, не возобладает ли однажды в наших душах тайное желание когда-нибудь стать выше Господа?


ФЕВРАЛЬ. ПРЕДВЕСЕНЬЕ


За окном зазвучала гармошка,

Запиликала то, что всегда, –

И оттаяло сердце немножко

От холодного зимнего льда.


И звучала-то малость, минуту,

А поди ж ты, – расплавился лед,

И поверил я вдруг почему-то,

Что зима непременно пройдет,


Что стечет намерзевшая наледь

С промороженной пашни моей,

Что не может земля не оттаять,

Коль поется народу на ней.


Не смолкайте же, песни простые,

Подогретые горьким вином!

Будут жить и душа, и Россия,

Коль гармошка звучит за окном.


Это стихотворение я написал в середине 90-х годов, когда многим казалось, что либерал-демократы пришли к власти навсегда и никуда не денутся даже после ухода Ельцина. К этому времени я уже не бедствовал материально и был даже номинально приписан к новой губернской элите, но в сердце у меня гнездился зимний лед: многое из того, что совершалось тогда в России, мне не нравилось.

У «новой элиты» я тоже вызывал подозрения, – хотя порученное мне дело, публикацию нормативных актов органов губернской власти, выполнял исправно. Но этого провинциальной шушере было мало – ей хотелось, чтобы я еще и мыслил в унисон с ней. Помню, как, поднимая рюмку на маленьком междусобойчике по случаю моего дня рождения, один заместитель губернатора заметил с благодушной язвительностью:

– Хороший человек Евгений Феликсович. Вот только взгляды у него не те…

Что ж, такое отношение было для меня не внове: в «не тех взглядах» подозревали меня еще в советские времена, на первых курсах истфака, а то и еще раньше. При всей своей внешней уступчивости, я никогда не шел спокойно в общей упряжке, всё время думал что-то своё. А когда удавалось, то и говорил, и делал.

Таким, видимо, и умру.


УЛИЧНЫЙ МУЗЫКАНТ


Кенты твои – в дамках, при тачках, при бабах,

А ты – в бесконечном пролете.

Зачем же ты верен, седеющий лабух,

Своей бесполезной работе?


Завел бы палатку с какой-нибудь дурой,

Чернуху сгребал под прилавок,

Не брезгал натурой, делился с ментурой –

И классику слушал вдобавок!


А тут вот халтурь на пустом тротуаре,

Покудова кореш твой бывший

Канает по броду с подругою в паре,

Башлями и спесью заплывший.


Вгони ж ему в спину трезубец аккорда,

В затылок, подернутый жиром!

Пускай поглядит он, торговая морда,

Как ты пролетаешь над миром.


Должен признаться: к «цоям», «шевчукам», «гребням», «шнурам» и прочей шушвали из поколения дворников и сторожей, вылезшей в постсоветской России на Божий свет, я отношусь в целом отрицательно. Ничем они не обогатили ни русскую, ни имперскую музыкальную культуру, ничего не дали высокого ни уму, ни сердцу своих слушателей. Только испоганили вкус молодежи, только разбогатели за годы унижения и разграбления родной страны, да помелькали на ее телеэкранах. Так что, если герой моего стихотворения считает себя частью этого позорного поколения и ставит перед собой те же цели, то я ставлю на нем крест.

Но есть и то, что роднит меня с уличным музыкантом. Это – дух творчества, ненавистный торгашам, тот дух, который заставляет нас сочинять стихи и музыку и, наперекор всему, вносить в хаотический мир гармонию. Не зря Рихард Вагнер писал, что поэт и музыкант, двигаясь в противоположные стороны и обогнув земной шар, вновь встречаются и, слившись в одно, образуют, наконец-то, цельную личность – художника.

Мы с тобой – родственные души, брат. Но будь добр, выбрось на помойку свои примитивные тексты и научись попадать в ноты. И, ради Бога, не хрипи так надсадно.


НЕ ТАК СЕЛИ


Вольготно шагнула свобода

В покои новейших времен,

Но пьяный избранник народа

Кривится, забравшись на трон.


Чего-то он хочет… Недаром

Скользит его сумрачный зрак

По новым притихшим боярам:

Похоже, расселись не так.


Что сделаешь с этой деревней!

За семьдесят с лишним годов

Забыли о лествице древней,

Не помнят ни мест, ни родов…


«Не так сели» – сказал Ельцин, оглядев своих приближенных. И эта фраза зазияла, как черная брешь, на блестящей поверхности российской «суверенной демократии».

Не так сели. Значит – не по чину, не по рангу. А рассаживаться вокруг высокого стола надлежит именно так. На наших глазах со дна сумеречного сознания русского алкаша, волею судьбы занявшего высший пост в российском государстве, всплыл обломок средневековой матрицы.

С тех пор эти обломки всплывали один за другим – и ныне они выстроились в очень знакомую историкам картину. На наших глазах в столице империи живут и здравствуют новые сверхбогатые, – читай, боярские, – роды. В губерниях сидят на кормлении те, кто службу понял и держит нос по ветру. Независимый суд так и остался прекраснодушной фразой: царь-батюшка и его присные казнят и милуют кого пожелают. Сквозь призрачные контуры сурковского града на семи холмах явственно проглядывают родимые потемкинские деревни.

Каждый из нас может добавить к этому списку примет что-то своё. А общая картина вырисовывается одна: страна рушится в medium aevum, в средние века.

Но может быть, она из них и не выходила? Может быть, 70-летний советский отрезок имперской истории был просто нарисован на картонке – все эти отважные пионеры и задорные комсомольцы, пленумы и съезды? А за картонкой происходили обычные средневековые события – грызня вокруг трона, тайные убийства, войны, рабский труд невольников… Может быть, у нас и не было никакого «справедливого общественного строя», а было просто восстановление более или менее нормальной социально-экономической жизни государства после двух чудовищных войн: гражданской и Великой Отечественной? И как только мы экономически восстановились, так тут же и рухнули назад, в свои medium аevum…

Иногда я думаю, что такое обрушение было предопределено – ибо нельзя одним прыжком перепрыгнуть из царства необходимости в царство свободы. И за «чевенгуры» и «котлованы» кто-то однажды непременно должен был заплатить – в том числе внуки и правнуки платоновских красных героев…

– Так что ж, парламентская демократия в России в принципе невозможна? – вопрошает кто-то изнутри меня. – А почему тогда она в Европе-то возможна?

– Европа, хм… – отвечаю я. – Европа шла к своему нынешнему социально-политическому строю много столетий, сквозь кровь и войны. Этот строй там выстрадан, а потому и органичен. А у нас ведь он не то что навязан населению – а просто «нахлобучен». Ни сверху, ни снизу нет у нас ни уверенности в его необходимости, ни желания жить по его законам….

Иногда я думаю и кое-что еще. Допустим, я прав – и несмотря на все космические корабли, лазеры и компьютеры, система отношений между людьми в нашей стране остается средневековой. Но может быть, тут и не на что негодовать? Может быть, средневековье выглядит отсталым только в плохих учебниках, написанных приверженцами сомнительной идеи «исторического прогресса»?


КТО


Река и лес, лазурный окоем,

Притихший горизонт… А что за ним?

Мы, русские, еще не сознаем,

Кому столь дерзко противостоим,


Кто гонит нас по топким временам,

Кто манит нас заштатною судьбой,

Кто душу пересаживает нам,

Цветным наркозом сглаживая боль,


Кто шепчет нам, что нечего беречь,

Коль нет былой размашистой страны,

Кто мертвой хваткой душит нашу речь,

Кто склизкой лапой лезет в наши сны.


Так кто же он, этот таинственный «кто»? Я не знаю, как его назвать. Но я слышу его шепот.

Он шепчет: забудь эти бредни о правде и справедливости, о каком-то «особом русском пути», живи, как все – в заботах о крыше над головой и о куске хлеба с маслом. Да, зарплатка твоя невелика, но ведь и инфляцию Набиуллина сбила до минимума. Вкладывай прибыль в обучение детей, обрастай жирком век за веком. На черные работы можешь не ходить, узбеки и молдаване всё построят тебе, всё уберут за тобой… главное, не залупайся супротив власти, не мешай созиданию национального отечественного капитала, сравнимого с капиталами Ротшильдов и Рокфеллеров!

Однако у меня есть не только уши, но и глаза – и цветной наркоз телевизора меня не усыпляет. Я вижу, что никакого национального отечественного капитала нет, что вот уже четверть века деньги правдами и неправдами уплывают из России за кордон. И это стремление можно понять: нет никакой гарантии, что завтра за владельцами этих денег не придут. Сколько раз уже так было в отечественной истории!

И вот капитал создается – и уплывает, создается и уплывает… так неужели полтораста миллионов человек обречены на то, чтобы век за веком гнуть спину на российских просторах ради благополучия нескольких сотен непрерывно богатеющих семей? Неужели эти великие просторы – лишь огромная рабская плантация?

Этот вопрос задает себе каждый мыслящий русский человек, бредущий по топким временам новейшей истории России. Между тем на горизонте давно уже погромыхивает. Лазурный окоем всё темней, где-то рядом жутко хохочет выпь, родное болото чавкает под ногами – и каждый неверный шаг сулит беду…


У ГРОБА


Ты льешь на покойника сладкий елей,

Слезу проливаешь у гроба.

А прежде из всех твоих темных щелей

Лилась на него только злоба.


Не лей же теперь свой презренный елей!

Коль нету покаяться силы, –

Хотя бы могилу его пожалей,

Хотя бы не лги у могилы!


Это стихотворение я адресовал одному своему бывшему знакомцу, провинциальному виршеплету сорокинско-фирсовского разлива, при жизни Юрия Кузнецова отзывавшемуся о великом русском поэте хамски-пренебрежительно, с внутренней злобой, присущей всем полуграфоманам.

После смерти Юрия Поликарповича, в сиянии его славы, хитрый провинциал тут же подсуетился и опубликовал в «Нашем современнике» слащавый дифирамб покойному гению. Прочитав елейные строчки, я не смог долее сдерживаться – и из меня буквально хлынуло гневное стихотворение.

Больше всего негодовал сам на себя: как я мог долгие годы поддерживать полуприятельские отношения с этим бумажным пачкуном? Ведь видел же явственно – передо мной лицемер, подлец, слизняк…

Слава Богу, сама жизнь вскоре развела нас навсегда.


ГОСТИ


Пока я бродил по ущельям страстей,

Скитался в душевных извивах,

К озерам моим налетело гостей —

Непуганых, жадных, крикливых.


Кричит и гогочет пернатая тварь

И яйца откладывать тщится.

Но разве не я этих мест государь?

Подъем, перелетная птица!


Но стая наелась – и бредит во сне

Кошмаром тугого желудка.

«А ты что за гусь?» – говорит она мне.

Увы, я не гусь. И не утка.


Я шерстью одет и воспитан в лесу.

Кыш за море, глупое стадо!

А впрочем, останьтесь. Зима на носу

И чем-то питаться мне надо.


Для перелетной птицы, сочиняющей на досуге стишки и рассказики, твои озера и их окрестности – всего лишь одно из тех мест, где стая пернатых может отдохнуть и слегка подкормиться на жизненном пути. Ей, стае, в общем-то, все равно, где перекантоваться – у реки, на поляне, на кронах деревьев, в литературе, в политике, в спорте, в бизнесе, на чиновничьей службе… А ты тут, в окрестностях чистых озер русской словесности, – с младых когтей. И никуда исчезать не собираешься. Потому, что некуда тебе исчезать. Эти озера – твои.

А значит, твой исподлобный взгляд на эту ситуацию можно и оправдать. Питайся, дружище.

Стая принимает тебя за своего? Дружески клюет тебя, пытается что-то сказать тебе на своем тарабарском языке, а порой и бьет тебя крыльями? Тем лучше, брат! Эту ее коллективную иллюзию надо длить, колико возможно. Молчи, притворяйся, крадись между птичьих гнезд, пробирайся поближе к самому жирному гусю…

А потом – цап-царап!.. ах!.. га-га-га!.. кря-кря-кря!..

Поздно, ребята.

Но потом, когда ты уже насытишься, – все-таки подойди к зеркальной воде озера и, вглядевшись в свое отражение, завой волком: ну, отчего же, отчего всё так примитивно и страшно устроено в этой земной жизни? Чем виноваты перед тобой эти несчастные создания, в пуху и перьях, недовольно гогочущие и увещевательно крякающие? Неужели только тем, что прилетели в твой мир погостевать, да и засиделись тут?

Разве гостей употребляют в пищу? А, серый?

Но не затягивай надолго эту душевную флагелляцию, брат. Иди-ка, лучше, похрапи в ближних кустах.

Ты – волк.

Сотворение легенды

Геннадий ГУСАЧЕНКО. В память о них зажгите свечу


Чтобы знали, чтобы помнили


Лет пятнадцать назад сплавлялся я на плоту вниз по Оби. Поздним вечером пристал к заросшему ивняком берегу. Четыре бревенчатые избы на нем, чёрные, нежилые – всё, что осталось от села Тополёвая пристань, крохотным кружочком отмеченного на карте Томской области. Судя по водонапорной башне, длинным, завалившимся изгородям из жердей, пустым складам, заброшенной кузнице, сельхозорудиям, ржавеющим возле неё, силосным траншеям и коровнику, Тополёвая пристань была небольшой деревней. Из каких соображений бывшие жители так назвали её – непонятно: одни сосны здесь, берёзы и ни одного тополя. Вместо пристани пологая канава, прорытая с берега в реку.

Я привязал плот к таловому кусту и пошёл вдоль заросших бурьяном заборов, чтобы размяться после долгого сидения на скамье у руля.

В блеклых лучах заката сиротливо белел на взгорке невысокий обелиск – памятник сельчанам, не вернувшимся с войны. Низенькая загородка вокруг него разрушилась от времени и дождей, краска облезла на ржавой звёздочке. Сорная трава густо проросла в почерневшей оградке, калитка в которой давно никем не открывалась. Прискорбно выглядели на потемневшей штукатурке памятника фамилии тополёвцев, навсегда ушедших отсюда в грозном 41-м. Кто вспомнит об этих героях-защитниках Родины, отдавших за неё самое дорогое – жизнь? Кто скосит траву и побелит памятник? Кто положит букетик полевых ромашек на его постамент?

В глубоком раздумье стоял я у памятника тем, кто гулял по этому берегу, работал в колхозе, жил, любил, смеялся, веселился на деревенских праздниках и с надеждой на возвращение уходил на фронт. 24 фамилии безмолвно напоминают о них. Многие буквы выцвели, смылись дождями, но всё же в сумерках угасающего дня я смог разобрать восемнадцать фамилий. С охватившим меня тревожным чувством тоски, печали, безысходности, щемящим душу, в одиночестве стоял я с непокрытой головой у памятника, всеми забытого.

С каждой минутой становилось темнее, и нужно было позаботиться о ночлеге, запастись сушняком для костра. Второпях, обжигая руки крапивой, я наскоро оборвал бурьян вокруг оградки, наломал букет буйно цветущей поблизости черёмухи и шиповника, алеющего пышными соцветиями, и возложил его к подножию обелиска.

Лёжа в палатке, вслушиваясь в шелест обских волн, плескавшихся неподалеку, долго не мог заснуть. Мысль о том, что отчалю завтра от унылого берега и навсегда уйдёт в небытие скромный обелиск, установленный, исходя из начертанной на нём даты «9 мая 1975 г.», к тридцатилетию Победы в Великой Отечественной войне.

Ранним утором, зябко поёживаясь от речного холода, я выбрался из палатки с фронтовым офицерским планшетом отца, раненного осколком мины в бою под Прохоровкой на Курской дуге. Над рекой плыл сизый туман. В клубах его где-то вдали прогудела моторная лодка. Лебединый крик серебряно-трубным звуком раздавался над прибрежной заводью. Свист утиных крыльев, рассекавших прохладный воздух, то и дело слышался надо мной.

Я вынул из планшета походную общую тетрадь, карандаш и, пристально вглядываясь в буквы, размытые дождями, опалённые солнцем, потрескавшиеся от морозов и ветров, переписал фамилии погибших воинов. Шесть из них я так и не смог прочесть. Я не знал, зачем это делаю. Необъяснимое чувство вины и стыда за тех, кто гонимый рыбацкой страстью проносился мимо на моторках, овладело мною. Слёзы наворачивались на глаза, когда одну за другой списывал фамилии с памятника.

«Эти трое и те двое – братья… И эти двое – тоже… А это, наверно, отец и сын, фамилии их стёрлись… Только инициалы И.П. В.И… – предположил я по оставшимся буквам. – Чтобы знали… Чтобы помнили…», – твердил я, сдерживая дрожь то ли от утренней свежести, то ли от прикосновения к святости, к вечности, к минувшему, хранящим тайны гибели безвестных мне героев, плач и стоны их матерей, жён, детей, сестёр, невест.

Вглядываясь в надписи, я живо представлял себе обездвиженные страхом лица женщин, бравших письма из рук почтальона, словно слышал их крики, разносившиеся в избах, где на столах рядом с ломтями хлеба и чашками с молоком и горячей картошкой лежали безобидные на вид бумажки – «похоронки».

«…Пал смертью храбрых…» – сообщалось в них, и истеричный вопль, слышный на улице, оглашал очередную избу, не избежавшую жестокого удара войны. Этот крик как ножом пронзал сердца женщин Тополёвой пристани, и скоро вся деревня сотрясалась в неутешных рыданиях. Я словно воочию видел перемазанных сажей, в залатанных штанишках и рубашонках ребятишек, заплакавших от испуга, не понявших, почему вдруг с воем упала на кровать мама.

«Вот оно, эхо войны…», – подумалось мне, когда я провожал глазами удалявшийся памятник, когда мой плот, увлекаемый течением и подгоняемый ветром, закачался на обских волнах. «Чтобы знали… Чтобы помнили…», – повторял я, запихивая тетрадь и планшет в рюкзак. Где, когда и как намерен был я придать огласке фамилии тополёвцев, об этом не думалось.

И вот, в преддверии 75-летия Великой Победы вспомнился мне затерянный на обском берегу обелиск. Я лихорадочно переворошил кипы старых журналов, газетных подшивок, пожелтевших рукописей, блокнотов в поисках той походной.

«Где-то должна быть… Неужели выбросил? Нет… Не прощу себе этого…» – бормотал я, перелистывая очередную исписанную тетрадь. Но вот она! В коленкоровом переплёте, чуть заплесневелая, подмоченная во время долгого путешествия на плоту от Новосибирска до Салехарда и далее на теплоходе до Карского моря. Никогда не выбрасывать старых блокнотов! Господи! Как я благодарен самому себе за то, что сохранил тетрадь, а главное, за памятную запись, сделанную в туманное и холодное июньское утро на берегу Тополёвой пристани: «Чтобы знали, чтобы помнили!».

Вот они, перед Вами, дорогие читатели! Люди из никому неведомой приобской деревни, отдавшие жизнь во славу Отечества. Теперь они будут жить вместе с нами в этих скромных строках.

Усольцев А.В.

Усольцев И.В.

Усольцев Ф.В.

Шантин Г.А.

Шантин И.А.

Савран И.Ф.

Савран А.Ф.

Букша Д.И.

Буйнов И.И.

Ремыга П.И.

Дубровин А.И.

Гоношенко П.В.

Москалюк А.И.

Михайлов А.С.

Цибуленко А.И.

Серебренников И.П.

Неводчиков И.Я.

Журавлёв Ф.И.

Вечная слава героям, павшим за Отечество! Помолитесь за убиенных воинов, люди! Помяните их словом Божьим. И в память о них зажгите свечу.


Дядя Коля-Торпедоносец


Жизнь любого человека достойна хорошей книги – интересной, содержательной, поучительной. Благополучная жизнь или несчастная, праведная или нечестивая всегда может послужить темой для произведения. Тому достаточно примеров в классической литературе. А хорошая ли будет книга – это зависит от таланта автора. Сумеют журналист, писатель, драматург ярко отобразить судьбу главного героя романа, повести, пьесы, рассказать, как сложилась его жизнь, чего достиг или, напротив, лишился, книга затронет душу читателя, западёт в неё увлекательным, эмоциональным содержанием, взволнует, не оставит равнодушным. Эту прописную истину лишний раз подтверждает забавная (на первый взгляд), но вместе с тем грустная история, вспомнившаяся мне в предмайские дни всенародного празднования Великой Победы. За давностью лет не могу сказать, в каком году это было. Где-то в восьмидесятых…

Как-то вечером после беготни по городу в поисках материалов для газетной статьи сидели у меня в редакционном кабинете коллеги – журналисты Валентин Радченко, Виктор Белов и Павел Тихонов. Мы пили дешёвый портвейн, закусывали сухими, твёрдыми конфетами «Школьная» и спорили. Смеялись, в запальчивости били себя в грудь, похваляясь последними публикациями в своей газете, сами себе нравились, талантами себя считали. Мы жаждали выдавать шедевры, славы поиметь, известность приобрести, в большие центральные газеты пробиться. Валентин Радченко, заведующий промышленным отделом редакции, сокрушённо вздохнул:

– Не о ком писать стало… Что путного можно выдать о работягах с наших заводов? Серые будни, выполнение планов и соцобязательств. Недавно беседовал с одним токарем, передовиком производства. Ничего интересного… Он с гордостью сказал мне: «Как в начале войны эвакуировали наш завод из Харькова сюда, на Дальний Восток, я встал к этому станку и уже более сорока лет стою за ним». Представляете?! По гудку на завод… По гудку с завода… И так сорок лет. Кое-как накропал о нём несколько строк…

– Напрасно, старик, – отхлебнув из стакана глоток вина, назидательно сказал Павел Тихонов, собкор Приморского радио и телевидения. – Не разговорил ты человека, не вызвал на откровенный разговор… Глядишь, и нарыл бы чего. Я хоть о ком напишу прекрасный радиоочерк. О любом первом встречном.

– Перегибаешь, Паха, – пустив кольца дыма от сигареты «Космос», с улыбкой усомнился Валентин. – У вас, на радио, понятное дело… Если нет слов, музыкой заменят их… А ну как сейчас откроется дверь, войдёт какой-нибудь Федя Пупкин и ты дашь о нём очерк?

– В лёгкую, старик! Спорим?

– Спорим! Если ты пишешь очерк о первом человеке, открывшем сейчас дверь, и он прозвучит по Приморскому радиоканалу, я проспорил…

– Не спорь, Валентин… Паха прав. На любого человека надо смотреть, как на персонаж, достойный пера журналиста или писателя… Вспомни пьесу Горького «На дне»… – поддержал Тихонова Виктор Белов, корреспондент заводской многотиражки «Голос труда».

Однако Валентин оставался при своём мнении и протянул руку:

– На что спорим?

– На бутылку «Армянского»!

Валентин подумал, не отпуская Пашкину руку, и уверенно произнёс:

– Нет… На две бутылки коньяка.

– Идёт! Разбивай, Генаха.

Я разбил крепко сцепленные руки спорщиков.

Мы молча и тупо уставились на дверь, нетерпеливо ёрзая на стульях. Каждый из заключивших пари, надеялся на выигрыш. Любопытство, кто победит, распирало меня чисто из «спортивного» интереса: в любом случае часть коньяка мне гарантирована. Сидим, ждём, на дверь смотрим. Со стороны посмотреть – коты мышь стерегут!

В прихожей шаги послышались. Валентин, предвкушая победу, презрительно отодвинул пустую бутылку из-под портвейна. Подмигнул мне: «Сейчас Паха обломается на каком-нибудь заурядном посетителе, невзрачном человечишке»…

– Ноги в руки, Паха, и в «Рассвет». Директор гастронома – мой знакомый. Брякну ему по телефону, он тебе дефицитный коньяк продаст.

– Не гони лошадей, старик, – невозмутимо ответил Тихонов.

Дверь открылась, и на пороге возник хромой и небритый слесарь-сантехник дядя Коля по прозвищу Торпедоносец. Вошедший – всем известный выпивоха, частый гость медвытрезвителя, неоднократно уволенный с разных предприятий за пьянство и прогулы. Возможно, когда-то дядя Коля поделился о своём героическом прошлом с приятелями-забулдыгами, но те, сочтя его рассказы выдумками спьяну, добавили к его имени вышеупомянутую приставку, намекая, таким образом, на бутылку, торпедой торчащую из кармана сантехника.

Я и Радченко дружно и громко захохотали. Белов с глубокомысленным видом снял очки, подышал на них и протёр носовым платком.

– Что ржёте, как жеребцы? – хмуро спросил дядя Коля, вынимая из-за голенища сапога разводной ключ и кося глаза на винную бутылку.

Валентин подбежал к нему и дружески похлопал по плечу.

– Спасибо, дядя Коля! Ну, удружил! Тебя нам сам Господь Бог послал. Ну, погляди, какую фигню пьём? Разве это пойло достойно журналиста?

– Я от стаканчика и такой бормотухи не откажусь. Наливай!

– Портвейн кончился. Сейчас вот этот молодой человек, подающий большие надежды, за коньяком сбегает. Плеснём и тебе, дядя Коля… Сдаёшься, Паха?

– Не слушай его, дядя Коля… Пройдём в соседний кабинет. Разговор есть, – приобнял Тихонов слесаря-сантехника, прихватывая со стола диктофон.

– От винта! – сбрасывая руку Тихонова, заупрямился слесарь-сантехник. – Мне сливной бачок отремонтировать надо в вашем туалете. Некогда с вами, лодырями, тары-бары разводить.

Радченко хихикнул довольно: не идёт дело у Пахи! Но Тихонов настоял, и дядя Коля, не сводя глаз с пустой бутылки, дал себя увести.

Они долго беседовали при закрытых дверях, испытывая наше готовое лопнуть терпение. Но вот дверь кабинета открылась, в проёме показался слесарь-сантехник с влажными, покрасневшими глазами. Размазывая слёзы по щекам, он сел на предложенный ему Беловым стул и разволнованный беседой с корреспондентом радио, извлёк из кармана рабочей спецовки маленький аптечный пузырёк. Взболтал его и влил содержимое в рот. Несколько минут дядя Коля неподвижно сидел, выпучив немигающие глаза, выдохнул и удовлетворённо хмыкнул:

– Хм… Копейки стоит этот пузырёк, а бьёт по плоскостям, как зенитка… В штопор вводит не хуже водки… Бывайте, строчкогоны, – на выходе из редакции, небрежно бросил он. – Бачок сливной в другой раз посмотрю. Что-то мотор у меня сегодня не тянет на взлёт.

Павел Тихонов радостно бил кулаком правой руки в ладонь левой:

– Вот такой материал добыл!

Белов сочувственно посмотрел на Валентина: «А я что тебе говорил?»

Дядя Коля, инвалид войны, оказался майором в отставке, бывшим морским лётчиком, командиром эскадрильи самолётов-торпедоносцев. В Баренцевом море он потопил немецкую подводную лодку. Был представлен к ордену, но вместо награды с героя-лётчика сняли офицерские погоны, судили военным трибуналом и отправили рядовым солдатом в штрафной батальон. Командир торпедоносца после полёта на боевое задание вернулся на базу с пробоинами в фюзеляже и на радостях, что остался жив, крепко поддал вместе с экипажем. Набил физиономию начальнику патруля, вздумавшему сдать на гауптвахту пьяных вдрызг летунов.

«Торпедоносец» – так Павел Тихонов назвал свой радиоочерк, герой которого, Николай Савельев, кавалер орденов Красного Знамени, Отечественной войны первой и второй степени, Красной Звезды, отважный лётчик, топил вражеские корабли, воевал в пехоте, был дважды ранен, освобождая Варшаву и штурмуя Берлин. После разгрома фашистской Германии Николая Савельева восстановили в звании, вернули ему награды и снова отправили воевать. Теперь уже с японцами. Бомбардировщик майора Николая Савельева был сбит японской зениткой над Порт-Артуром. Вместе с экипажем Савельев покинул горящий самолёт на парашюте, но неудачно приземлился на скалистый берег моря. Покалечил ногу и был списан из авиации подчистую.

Отставной майор Николай Савельев плотничал, столярничал, ремонтировал водопроводные краны, подметал улицы. Неуёмную тоску по небу бывший лётчик заглушал водкой, самогоном, брагой, аптечными настойками, клеем «БФ», стеклоочистителем, одеколоном и даже разжиженной зубной пастой. Некоторые выпивохи говорили, что знает дядя Коля-Торпедоносец секрет выделения спиртосодержащего компонента из сапожного крема.

Всё это было до прозвучавшего по радио очерка о подвигах Николая Савельева, слесаря-сантехника из жилищно-коммунального хозяйства.

9 мая инвалид войны, припадая на кривую ногу, приковылял на городскую площадь в парадной морской форме с погонами майора авиации, при орденах и медалях, гладко выбритый и совершенно трезвый. Больше его пьяным никто не видел.

За радиоочерк «Торпедоносец» Павлу Тихонову присудили премию.

Валентин Радченко, неоднократно повторяя: «Ну, Паха!», выставил перед нами проспоренный коньяк. Выпивать почему-то расхотелось. Мы слушали магнитофонную запись радиоочерка о герое-лётчике и молчали. О чём думали мои товарищи? Наверно, как и я, о том, что вот ведь как бывает… Совсем неприметный с виду человек, а вдруг так неожиданно раскроется всеми гранями прожитой жизни, что диву даёшься. Так найденный на пыльной дороге перстень, очищенный и отмытый от грязи, может заблестеть золотом, засверкать алмазом. Люди – те же перстни. Одни в грязи не отмытыми лежат до поры до времени, а иногда так в ней и остаются. Другие в чистоте сияют радужным светом, если в грязь не упадут.

Мы слушали радиоочерк, озвученный в музыкальном оформлении, подперев опущенные головы руками, облокоченными на стол, и не осуждали дядю Колю-Торпедоносца за пьянство. Мы понимали: не может он жить без неба как гордый сокол или парящий под облаками орёл. И если бы бывший лётчик снова зашёл в редакцию, мы были готовы поклониться ему.

Дяди Коли-Торпедоносца, а правильнее сказать, Николая Савельева, конечно, давно нет в живых, как многих, многих участников битвы с фашизмом.

Поклонимся дедушкам и бабушкам, отцам и матерям, старшим братьям и сёстрам, жертвовавшим собой во имя победы над злейшим, жестоким врагом ради жизни на земле, ради нас с вами.

Поклонимся, поклонимся, друзья!


Наталья Павловна


Время неумолимо. Уходят в небытие ветераны. И сегодня уже почти невозможно сыскать тех, кто в суровую годину войны сражался на фронтах Великой Отечественной, кто трудился до изнурения на колхозных полях и фермах, на заводах и фабриках, приближая победу над лютым врагом. Но чем дальше вглубь истории уходят от нас грозные события тех огненных и голодных лет, тем сильнее желание вспомнить забытых участников войны, с которыми довелось встретиться у комбайна на колосящейся ниве, у станка в гудящем цехе или на строительной площадке. О многих из них во время коротких бесед делались торопливые записи в журналистских блокнотах. К сожалению, имена, фамилии тех простых тружеников, защищавших Родину с оружием в руках, или, образно говоря, с серпом и молотом ковавших победу над фашистской Германией, их рассказы о пережитом так и остались лишь на мятых страницах тех блокнотов.

В который раз я достаю из шкафа чемоданчик-«дипломат» с пожелтевшими вырезками из газет со своими в них публикациями. Пройдут годы, и для потомков станут они бумажным хламом, а может, напротив, будут бережно хранимы. Как знать? Во всяком случае для меня они бесценны.

Я листаю подшивку вырезок с заметками, очерками, корреспонденциями на разные темы, пробегаю глазами по заголовкам, ищу среди них небольшую статейку о пожилой женщине, колхозном пчеловоде. И хотя прошло сорок с лишним лет, хорошо помню название той зарисовки: «Наталья Павловна». Но вот нашёл, напечатана под рубрикой «О людях села». Да… Как о жительнице таёжной деревни рассказывается в ней. И всего несколько строк о том, как она внесла большую сумму денег на строительство штурмовика «Ил-2» и как сельчане поддержали её и всем миром собирали деньги на этот самолёт. Всего несколько строк. Но каких! Именно этот яркий пример самоотверженной помощи фронту пришёл на ум, когда я перебирал в памяти давно забытые имена тружеников тыла в годы войны.

Я прочёл зарисовку «Наталья Павловна» и, словно это было вчера, со всеми подробностями вспомнил жаркий июльский полдень 1975-го…

…Изнывая от жары, подкатил я на редакционном мотоцикле «Урал» к ветхой выбеленной избе с прогнувшейся крышей. В глубине двора, густо заросшего мелкой шелковистой травой, на покосившемся крыльце, в тени под навесом подрёмывала старушка. У ног её, разомлев от жары, вытянулся чёрный кот. Чувствуя неловкость, стесняясь от смущения, подошёл я к старенькой, потемневшей от времени калитке. Заметив незнакомого пришельца, старушка быстро спустилась со ступеней и с приветливой улыбкой подошла ко мне.

– Бабушка, пить хочу, водицы бы кружечку, – взмолился я, ладонью смахивая со лба пот, – просто умираю от духоты и жажды.

– Проходи в избу, родимый… Сейчас напою, – встрепенулась бабуся.

Худая, сгорбленная, она, к удивлению, шустро нырнула в подполье и подала мне три глиняные кринки. С медовым квасом. С разбавленным холодной водой соком лимонника. С малиновым сиропом. Я с удовольствием и подолгу прикладывался поочерёдно ко всем горшкам. Одинокая старушка, счастливо улыбаясь, что кому-то сгодились её напитки, уже тащила на стол снедь: отварную картошку, жареного цыплёнка, зелёный лук, малосольные огурцы, деревянную чашку со свежим липовым мёдом, искрящимся золотыми сотами, ломти пшеничного хлеба домашней выпечки, кружки с молоком и сметаной.

Восемьдесят четыре года было тогда этой энергичной и доброй женщине. Время безжалостно избороздило морщинами лицо, согнуло стройную в прошлом фигуру, потушило блеск когда-то задорных глаз, но оказалось не в состоянии сломить её бодрый дух. От постороннего взгляда не могло укрыться и то, что в доме и на летней кухне, во дворе всё по-хозяйски прибрано, вычищено, аккуратно сложено.

На стенах в избе висели фотографии в потемневших, грубо сколоченных рамках. Среди них внимание привлекали две цветные: голубоглазая красивая женщина в белой блузке, с тугой косой через плечо, и бородатый мужчина в сером пиджаке, у обоих на груди медали «За доблестный труд в Великой Отечественной войне».

– То мы с мужем Семёном Ульяновичем, – перехватив мой взгляд, – с гордостью пояснила Наталья Павловна. – Царствие ему Небесное, – набожно перекрестилась бабуся. – Работящий был человек… Тоже, как я, пчеловодом трудился на колхозной пасеке. Много тонн мёда сдали мы государству во время войны… Лихая была година! Работали не жалея сил, чтоб проклятого фашиста одолеть… А как иначе? Родину ведь спасали.

Краешком чистого ситцевого фартука старушка вытерла глаза, пристально посмотрела на пожелтевшую фотографию парня в красноармейской форме.

– Сынок мой Федя… Старательный был хлопчик. Помогал на пасеке. Посмотрел кино, где танки показывали… Тоже танкистом решил стать. В сорок втором в танке сгорел… А это Коля, – перевела она взгляд на фотографию матроса в бескозырке. – Младшенький мой… Подводником был. На немецкой мине подорвалась его подводная лодка. А как погибли сыночки, отнесла я все денежки в райисполком и отдала, чтобы построили на них самолёт и отомстили проклятым фашистам. Ну, а как узнали об этом в нашей деревне, так всем миром стали собирать деньги на тот самолёт…

– И что же? Построили самолёт?

– А как же? Меня даже на фронт возили, и тот самолёт мне показывали. И лётчикам наказ давала, чтобы крепче били врагов наших.

Из блеклых глаз по сухому лицу не бежали слезинки. Давно их выплакала безутешная мать.

– Вы столько сделали для победы, ваши сыновья отдали за неё молодые жизни, а живёте в старой хатёнке… Крыша прохудилась, забор повалился, – окинул я удручённым взглядом убогое жилище щедрой, доброй женщины, пославшей сыновей дорогих на битву с жестоким врагом.

– Как-нибудь проживу до конца дней своих в этой избе… В ней память о Феденьке, о Коленьке, о Семёне Ульяновиче. Ни к чему мне хоромы. Ты бы, родимый, узнал в собесе, почему мне пенсию не платят за сыночков, на войне лютой убиенных. Мне, мил человек, думаешь, деньги нужны? Пошто мне они теперь одной, деньги-то? Мне чтобы память о сыночках была… Чтобы вспомнили о них…

Я стоял перед бабушкой, низко опустив голову от стыда за бездушие к женщине-патриотке чинуш из военкомата и райисполкома. Сдалась им какая-то бабка из глухой деревушки!

По приезду в Арсеньев, где работал корреспондентом в редакции газеты «Восход», я навёл справки о Наталье Павловне Смолянко, жительнице села Старая Гордеевка Анучинского района Приморского края. Действительно, в годы войны она сделала значительный денежный вклад в постройку самолёта-штурмовика «Ил-2. Её поддержали односельчане. Наталья Павловна принимала участие в передаче самолёта лётному экипажу, выступила на митинге с речью.

Моя небольшая заметка «Наталья Павловна» о простой труженице из таёжной деревни, напечатанная в «Восходе», наделала в районе много шуму. И крыльцо ей починили, и крышу перекрыли, и забор новый из штакетника поставили. Жаль, что лишь после ощутимого пинка через газету засуетились чиновники. Вечная Вам память Наталья Павловна и Семён Ульянович!

Вечная слава Вашим сыновьям Фёдору и Николаю Смолянко!

Пусть в День Победы, в день её 75-летия, вместе с праздничным салютом зазвонят колокола по всей России, прославляя её героев – участников Великой Отечественной войны!


Матрос Кошка


Вы, конечно, сразу вспомнили ловкого смельчака, участника обороны Севастополя в Крымской войне 1854–1855 гг., одного из героев «Севастопольских рассказов» Л. Н. Толстого. Однако речь в данном случае пойдёт о другом матросе Кошке, защитнике Севастополя в 1941 году, не менее храбром, чем его старинный тёзка.

Настоящая его фамилия Кошкин. Пётр Егорович.

Бывшего краснофлотца, матроса из боцманской команды крейсера «Червона Украина», весёлого, неунывающего, отчаянно смелого Петра Кошкина друзья-морпехи называли матросом Кошкой. На долю этого участника Великой Отечественной войны, человека большого мужества, отваги и несгибаемой воли, выпало испытать на себе злодеяния фашистов, перед которыми бледнеют ужасы библейского ада.

…В сентябре 1985-го я сидел в купе поезда «Москва–Симферополь» и в ожидании отправления просматривал газеты, купленные по пути на вокзал в киоске «Союзпечать». Дверь с шумом сдвинулась, впуская белого, как болотный лунь, мужчину преклонного возраста. Он торопливо и слегка прихрамывая, вошёл с саквояжем в левой руке и с тростью в правой. Вежливо поклонился вместо обычного «здрасте», сел за столик напротив меня, отдышался, протянул руку для знакомства.

– Пётр Егорович… Пенсионер, – просто представился он. Лицо открытое, доброжелательное, с живыми проницательными глазами.

Я назвал себя и поинтересовался:

– На отдых к морю? Не поздновато ли? Хотя сейчас в Крыму бархатный сезон…

«Поезд “Москва–Симферополь” отправляется…» – донеслось со стороны вокзала. Мой попутчик вынул из жилета карманные часы, взглянул на них.

– Чуть не опоздал… Пять минут оставалось до отправления, когда на такси прикатил на площадь… Столицу хотелось посмотреть, знаете ли… В кино только и видел ее. Когда к Москве подъезжали, в вагоне радио заиграло: «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля…» У меня мурашки по телу побежали. Три дня здесь прожил… Но успел побывать в мавзолее Ленина, в «Третьяковке», в Русском музее, в соборе Василия Блаженного и ещё других исторических местах… К морю, спрашиваете, еду? Нет… Морем меня не удивишь… Наплавался вот так, – провёл попутчик ребром ладони по шее.

Попутчик показался мне интересным человеком. Мы разговорились…

– …Я на сейнере почти всю жизнь матросом в рыбацкие путины ходил… – продолжил он. – Моряки матросом Кошкой звали. Из-за фамилии, думаю… Кошкин я. Возле моря живу… На берегу бухты Нагаево, в Магадане. Срочную на Черноморском флоте служил… Матросом в боцманской команде на крейсере «Червона Украина». Братишки-морячки чаще, чем по имени, матросом Кошкой звали… А как началась война, добровольцев стали набирать в морскую пехоту. Я, понятно, в числе первых записался. Драться хотелось… А на крейсере до фашиста не дотянешься. Только снарядами…

– На каком фронте воевали?

– На каком фронте? – усмехнувшись, переспросил он. – На Севастопольском. Только тогда его фронтом не называли. Голландку с себя долой, в тельнике, в бескозырке, в полный рост – и в атаку. Много там наших братков полегло… Все камни Севастополя кровью морпехов политы… Ранило меня тяжело на Графской пристани – осколок мины пятку оторвал на правой ноге. Сознание потерял, так и в плен попал. Не возьму в толк, почему не пристрелили меня… Долго рассказывать, как всю войну возили в скотских вагонах, плотно набитых людьми, по разным концлагерям. Прошёл Бухенвальд, Освенцим, Майданек, Треблинку, Равенсбрюк… Охрана смеялась и на небо пальцем тыкала: «Выход отсюда только через трубу крематория…» Мне повезло – не сожгли. Немцам требовались рабы для строительства оборонительных сооружений, железных дорог, подземных заводов, тоннелей, для работы в цехах, в портах, на аэродромах… И много ещё где под ударами палок, под дулами автоматов гнули спину голодные, босые, больные военнопленные… И я в их числе. Вы читали «Божественную комедию» Данте Алигьери?

– Да… И что?

– А то, молодой человек, что девять кругов ада, по которым прошёл Вергилий, в сравнении с гитлеровскими лагерями смерти показались бы ему лёгкой прогулкой по преисподней… Самый зловещий из них – Маутхаузен. Неподалеку от австрийского города Линцы. Кормили узников жидкой баландой из гнилой брюквы. Били железными прутьями… Просто так… Ради собственного удовольствия. К ночи заставляли нагими ложиться на бетонный пол, залитый водой из брандспойта, покрытый льдом. Окна в бараке эсэсовцы зимой открывали настежь, а летом запечатывали наглухо, чтобы узники задыхались от жары и духоты.

Пётр Егорович спокойно, как о чём-то обыденном, говорил об ужасах концлагеря. Отвернувшись к окну, смотрел на пробегавшие мимо перелески в багряно-жёлтом уборе, на поля с видневшимися на них тракторами, автомобилями, на речки, блестевшие под осенним солнцем в обрамлении кустистых берегов. На миг взглянул в мою сторону, и я заметил, что лучистые глаза его наполнились слезами. Я слушал его, сжавшись в комок от волнения, и хотя от страшных подробностей рассказа волосы дыбились на голове, не мог представить и толики страданий, испытанных этим убелённым сединой человеком. Как-то не вязался с кошмаром концлагеря его дорогой, элегантный костюм, блестящие туфли, белоснежный воротничок сорочки, галстук в «полоску» и с заколкой в виде золотого якорька, серебряная цепочка часов, золотые запонки с опалами…

– Понимаю… – повернув ко мне строгое, без прежнего радушия лицо, сухо сказал мой попутчик. – Вам как журналисту в блокнот яркий эпизод надо… Как наши братишки, обвязавшись гранатами, под танки бросались… Как в штыковую шли один против десятерых фашистов. Как Берлин они штурмовали… А у меня что? Почти четыре года вой сирен, пулемётные очереди немецких часовых, ежедневная гибель сотен человек от голода, болезней и казней. Что вам интересного в том, например, как в барак каждое утро входил белобрысый эсэсовский офицер с охраной из автоматчиков с лающими овчарками и в сопровождении услужливых надсмотрщиков? Эсэсовец проходил вдоль строя узников, еле стоявших на ногах, и начинал «чистку»… Натягивал на руку перчатку со свинчаткой в ней и бил в лицо всякого, на ком задерживал взгляд выпученных поросячьих глаз. Если человек удержался на ногах после удара, у него был шанс в этот день таскать носилки с кирпичами босиком по острым камнями… Если падал, его, ещё живого, волокли за ноги к печам крематория. Мне стоило невероятного терпения, превозмогая боль в стопе, прыгать на пальцах, не подавать вида, что не в состоянии работать… Я присыпал рану землёй, глиной… Почему не бросился на того эсэсовца, не впился зубами ему в горло? Была такая мысль…

Многие, не выдержав мучений, так и делали. Бросались на охранника, но тот успевал выстрелить раньше, чем узник сделает шаг к нему. Я надеялся, что скоро придут наши, дадут в руки оружие, и ещё поквитаюсь с врагами… Не довелось… Пришли американцы. Освободили… Помытарился, прежде чем вернулся на Родину… Потом в наших фильтрационных лагерях следователи всё допытывались, как в плен попал, не стал ли я агентом фашистов. Показываю им стопу без пятки, а они мне: «А может, ты на стройке у немцев ногу повредил…»

Кошкин промокнул глаза сложенным вчетверо аккуратно выглаженным носовым платком. Пахнуло дорогим парфюмом. Он виновато улыбнулся, смущённый проявленной слабостью. Лицо его уже не было хмурым, светилось прежней добротой, молодым задором и лукавством в хитро прищуренных глазах.

– Хотите правду? Начистоту…

– Да…

– К фашистам у меня нет претензий…

– Вот как! Не понял…

– Я в том смысле, что враг он и есть враг. Что с него взять? Пощады от него не жди, как от злого голодного волка… Понять его нельзя, но его можно убить. И горько мне, и обидно, что соотечественники, наши граждане, не признают во мне участника Великой Отечественной войны. Я для всех – бывший военнопленный. Некоторые из них, за всю войну не нюхавшие пороха… Артиллеристы дальнобойных орудий, например. Механики из обслуги самолётов… Снабженцы армии… Очень многие бьют себя в грудь, фронтовыми заслугами похваляются. Про тех, кто в плену был, говорят: «Мы Берлин брали, а они фашистам снаряды подносили!» Хотел бы я, чтобы такой фронтовик без сознания в плен попал… Что он потом сказал бы о себе!

Грустная нотка в голосе Петра Егоровича Кошкина уже не чувствовалась, когда он, вдруг что-то вспомнив, пристукнул ладонью по столику.

– А хотите, интересный случай расскажу? Из мирной жизни. Можете в блокнот записать.

– Конечно.

– Однажды в Охотском море вели мы промысел минтая. К борту нашего сейнера танкер подошёл, чтобы соляром заправить. Пока горючее перекачивали из него, к нам по трапу поднялись на сейнер несколько человек на замену ушедшим в отпуск. Попутным рейсом на танкере прибыли… В одном из новичков узнал я… Кого бы вы думали? Подручного эсэсовцев в лагере Маутхаузен. Он самолично убил многих узников. Мотористом к нам пожаловал… В море решил спрятаться от правосудия.

– И что же?

– Ну, я доложил капитану… Арестовали Хвилю. Под такой фамилией скрывался гад. Тем же танкером на берег отправили запертым в трюме. Судили предателя-убийцу Верховным судом и к «вышке» приговорили. Но сколько ещё таких «хвилей» разбежалось по земле, бродят где-то… А в Севастополь я еду, чтобы пройтись по местам, где принял свой последний бой, возложить цветы у памятника морским пехотинцам, бывшим морякам крейсера «Червона Украина», по-дружески называвшим меня матросом Кошкой. Да… И на сейнере, бывало, тоже кричали: «Матрос Кошка! Подай швартовый конец!».

Мы расстались с ним на белокаменном вокзале Симферополя. Понимая, что больше не увидимся, Пётр Егорович отечески похлопал меня по плечу, прищурил зеленоватые, с лукавинкой, глаза, улыбнулся, бодрым голосом проговорил:

– Не вешай нос, журналист, у тебя всё впереди. Встретишь ещё настоящих участников войны, увешанных орденами… Бывай здоров, парень!

Он крепко пожал мне руку, подхватил саквояж и, постукивая тростью по асфальту перрона, пошёл на автобусную остановку.

Я пристально смотрел ему вслед, мысленно представляя его матросом Кошкой,.. В широченных матросских брюках «клёш», в чёрном бушлате, перепоясанном пулемётной лентой, с гранатой у пояса, в бескозырке и с винтовкой за спиной. Словно почувствовав мой взгляд, он обернулся, крикнул:

– Жить будем! – и зашагал дальше.

– Будем жить! – крикнул я в ответ. И подумал: «Мы, благодаря вам, победили фашизм – злейшего врага человечества. И вы будете вечно жить в памяти потомков, в наших сердцах»

Будем жить!


Письма с фронта


Они лежат на моём письменном столе, пожелтевшие за семьдесят пять лет хранения в ободранном фанерном чемодане, истрепавшиеся по краям. По наспех вырванным из школьной тетради листкам бегут неровные, поблекшие строчки, написанные химическим карандашом. Солдатские письма с фронта, без конвертов, сложенные треугольником, известные как «полевая почта». Их передал мне знакомый бригадир строителей Борис Кулешов.

– Старый деревянный барак сносили, – сказал Кулешов. – В комнате на полу среди всякого хлама разбитый чемодан валялся. Фанерный такой… Крышка у него отвалилась, вот письма и выпали. Хозяин квартиры Михаил Тимофеевич Попов, одинокий старик, жил там. Умер недавно… Так и не дождался обещанного переселения в новое жильё. Ребята из моей бригады собрали письма. Раритеты, говорят… Может, в музей снести?

– А что ещё осталось в чемодане? Фотографии, другие письма?

Кулешов плечами пожал:

– Трактором барак столкнули. Весь строительный мусор на свалку вывезли. Кто теперь знает, что ещё могло быть в том чемодане?

Да… Сегодня эти письма и в самом деле уже раритеты. Они хранят память о тех незабываемых днях…. Химический карандаш стёрся на сгибах листков, но всё же многие слова отчётливо и сурово доносят смысл грозных, полных опасностей дней войны.


«2 ноября 1941 года.       Здравствуй, брат! Никого нет у меня роднее тебя, и поэтому всегда в трудную минуту мысленно обращаюсь к тебе за советом, а если выдаётся свободная минута, спешу поделиться своими горестями и радостями.

Как ты уже знаешь, на третий день войны я пришёл в военкомат и попросился добровольцем на фронт. Не долго пришлось обивать порог, прежде чем мне посчастливилось, наконец, самому взять в руки винтовку и бить подлых фрицев. Конечно, специалисты сейчас нужны в тылу, например, такие, как ты, но я думаю, что ты не осудишь меня за то, что я оставил институт и ушёл на фронт. Закончу после войны, и ты ещё увидишь меня инженером.

Сейчас я нахожусь под Москвой. Даже не верится, что фашисты зашли так далеко. Вчера у нас было комсомольское собрание, и все решили стоять насмерть, потому что дальше отступать нельзя. Извини, брат, но сейчас дописать письмо не могу. Они снова идут в атаку…»


«15 февраля 1942 года.

Дорогой Михаил! Прости, что долго не писал. Был ранен и находился в госпитале, но сейчас чувствую себя хорошо. Как лучшего бойца меня направляют в танковое училище. Очень жаль расставаться с боевыми друзьями, но ведь ты всегда учил меня, что нужно поступать так, как велит долг. До свидания, меня ждут в машине. Напишу из училища…»


«16 апреля 1945 года.

Это письмо я пишу тебе, сидя на броне своего танка. Через несколько минут вместе со своими орлами я иду громить фашистских гадов. Перед нами Бранденбург, и мы будем брать его штурмом. Экипаж моего танка хорош, и все ребята готовы драться как львы, чтобы как можно скорее приблизить час победы.

Может, придётся погибнуть за Советскую Родину, тогда знай, что для меня это великое счастье, и я рад, что в общее дело победы внёс и свой скромный вклад».


Последнее письмо написано, судя по ровным строкам, выведенным другим почерком, уже не карандашом, а пером и чернилами в спокойной обстановке затишья, наступившего после капитуляции фашистской Германии:


«15 мая 1945 года.

Дорогой Михаил Тимофеевич! С глубокой скорбью сообщаю, что ваш брат, младший лейтенант Алексей Трофимович Попов, пал смертью храбрых за свободу и независимой нашей Советской Родины.

17 апреля, на второй день берлинского наступления, нашей роте была поставлена боевая задача уничтожить вражескую батарею, мешавшую продвижению пехоты. Первым ворвался на позиции гитлеровцев танк младшего лейтенанта Алексея Попова. Он уничтожил несколько орудий и, продолжая преследовать бегущих немцев, устремился по улицам Бранденбурга, но неожиданно из переулка ударил «тигр». Круто развернувшись, танк Алексея таранил немецкую машину, а через несколько минут по улицам города уже бежали наши бойцы. Боевое задание было выполнено, но Алексей Тимофеевич Попов погиб. Похоронен он в братской могиле на окраине Бранденбурга. 10 мая 1945 года ваш брат Алексей Трофимович Попов за свой подвиг награждён (посмертно) орденом Отечественной войны первой степени.

Командир танковой роты капитан И.Н. Чижов».


Я прочёл письма неизвестного мне парня, не дожившего до Победы несколько дней, и задумался: «75 лет прошло со дня капитуляции фашистской Германии… И парню было тогда лет двадцать или больше… Почти век минул! И наверняка не было бы его сейчас в живых, не погибни он там, в Бранденбурге… Но время не властно над памятью о героях Куликовской битвы, Бородинского сражения и других войн, в которых наши соотечественники отстаивали честь, свободу и независимость Отечества».

Слава тебе, солдат Алексей Попов! Ты выполнил свой долг перед матерью-Родиной! Слава всем участникам Великой Отечественной войны!

София культуры

Вячеслав АЛЕКСАНДРОВ. Введение в философию Православия


(Очерки о Любви, Любви к Свободе и Истине)


О смертных грехах, отчаянии, страсти


«Кто в надежде на покаяние повторяет свои грехопадения, тот ведёт себя лукаво по отношению к Богу, такового постигает нечаянная смерть» (преп. Исаак Сирин).

«Самый тяжкий грех – “отчаяние”. Этот грех (…) – показывает, что в душе прежде господствовали самонадеянность и гордость, что вера и смирение были чужды ей»;

«Если же случится несчастие впасть в какой смертный грех, то надо оставить его немедленно, исцелиться покаянием… Если же, по какому-нибудь несчастному стечению обстоятельств, случится снова впасть в смертный грех, не должно предаваться отчаянию, должно снова прибегать к Богом дарованному врачеству душевному, покаянию, сохраняющему всю силу и действительность свою до самого конца жизни нашей» (свт. Игнатий Брянчанинов).

«Диавол для того и ввергает нас в помыслы отчаяния, чтобы истребить надежду на Бога»;

«Не будем отчаиваться в своём спасении. Хотя бы низверглись мы в самую бездну порока, можно опять подняться, сделаться лучше и вовсе оставить порок»;

«Не от множества грехов происходит отчаяние, но от нечестивого настроения души» (св. Иоанн Златоуст).

«Во время вольного страдания Господня двое отпали от Господа – Иуда и Пётр: один продал, а другой троекратно отвергся. У обоих был равный грех (…), но Пётр спасся, а Иуда погиб… А потому, что Пётр каялся с упованием и надеждой на милость Божию, Иуда же раскаялся с отчаянием» (св. Димитрий Ростовский).

Печаль – неизбежный спутник жизни человека, полагающегося только на себя, считающего, что его планы могут быть достигнуты; то есть того из нас, кто отвергает изначально волю Божью. Но много в жизни таких случаев, что неисполнение наших желаний есть само по себе великое для нас благо, а мы по своей духовной слепоте начинаем раздражаться, снова и снова пытаться достичь недостижимого.

Часто кажется: стоит сделать один шаг – и получишь ожидаемый результат. Но ничего не выходит. И мы по этому поводу впадаем в уныние, раздражаемся на невинных людей, не понимая, что это нас сама судьба отводит от беды. Стоит подумать о причинах событий, которые считаем для себя злыми, и узнаем в них просто предупреждения, а не наказания. Тогда, вместо впадения в состояние отчаяния, мы бы в недобрых обстоятельствах увидели подсказку о том, что следует предпринять для изменения жизни.

Честный взгляд на свои дела обязательно откроет нам простую истину: проблемы, раздражающие нас, порождены, главным образом, нашей безответственностью, торопливостью или леностью. Обычная жизнь людей складывается именно под воздействием того, что мы неверно оцениваем происходящие события, не желаем обращать внимания на истинные причины, их породившие. Возьмём, например, наши вредные привычки.

Если «махнули рукой на себя», полагая, что не в состоянии справиться с курением, обжорством, пьянством и т. п., то одни из нас будут просто сожалеть о своих слабостях, другие станут оправдывать своей образ жизни, искушая таких же слабых из своего окружения. В любом случае – это прямая дорога к отчаянию, ибо каждый неисправляемый нами недостаток ведёт к болезни. Если не обращаем внимания на предупреждения об опасности, полагая, что в нужное время хватит сил, чтобы справиться с настоящим злом, то когда оно приходит, может оказаться, что у нас нет ни сил, ни времени. Но самое страшное даже не в горе-беде, а в том, что наша привычка полагаться на своё мнение делает нас малоспособными к поиску настоящего выхода из сложившихся обстоятельств.

Когда попадаем в действительно бедственное положение, стоит обязательно взглянуть на происходящее рядом, тогда увидим, что немало людей, находившихся и в более трудном, чем мы, положении, тем не менее сумели найти вполне достойный выход, избежали отчаяния. Потому стоит, отбросив самомнение, посмотреть трезвым взглядом на их историю жизни – и обязательно увидим, каким образом они смогли обрести исцеляющие их силы, сохранить достоинство и крепость духа. А всё потому, что они не допустили, чтобы отчаяние убило в их душе надежду.

Отгадка достаточно проста: тот, кто привык действовать «во имя своё», не может рассчитывать на помощь извне. Потому что, сосредоточившись полностью на своих интересах, он перестаёт воспринимать мир в истинном свете. Человек, живущий только для себя, опирающийся только на своё мнение, уже тем самым отвергает единство творения и лишает себя естественной связи с его мощью. И когда сталкивается с настоящими трудностями, он не знает, откуда можно взять сил для их преодоления.

Немалая часть людей, видя, к чему приводит их образ жизни, не впадает в панику, а начинает, полагаясь на Божью помощь, искать средства для своего исцеления. Могут задать вопрос: «В чем может состоять Божья помощь?». Тайны никакой здесь нет: благодать становится доступной любому человеку, который пытается понять смысл заповедей Христа и совершить хотя бы какие-то усилия по приведению своей жизни в соответствие им. Тиски отчаяния, зажавшие душу, ослабнут незамедлительно.

Разве когда человека настигает приступ болезни, ему не вызывают скорую помощь? Так и для души, попавшей в бедственное состояние, скорой помощью является молитва и сила слова по-настоящему любящего человека. Как в доме у каждого здравомыслящего хозяина всегда найдутся лекарства, так и душа любого человека должна быть готова прибегнуть к молитве за себя и близких, которые могут попасть в беду. Мы должны действовать так, чтобы сила удара злом была хотя бы ослаблена. Это возможно для каждого, сохраняющего способность к совершению добрых дел.

«Нечестивое настроение души», а не грехи – являются, по мнению св. Иоанна Златоуста, причиной поражения души болезнью отчаяния. Выше уже говорилось, что злому действию предшествует вселение в сердце и ум нечистых мыслей и желаний. Главное не это, ибо они не отстанут от нас до конца жизни, а то, что мы не сопротивляемся им, не гоним их прочь, и всё потому, что не отделяем их от себя.

Поражению предшествует захват души какой-либо мыслью или чувством. Не прогнали вовремя прочь желание, например, съесть чуть больше необходимого, отложить на время начало дела, не угасили похотливые чувства… и «пошло-поехало».

И однажды с ужасом начинаем понимать, что не в силах сопротивляться своим страстям. Но эти силы можно восстановить, уничтожая «нечестивое настроение души».

Особенно хитро и изощрённо отчаяние прокрадывается в нашу душу, когда, что называется, «жизнь начинает бить ключом» и внешняя деятельность приносит успех. Но удовлетворение быстро проходит, если всё своё время отдаём обретению земных благ. Во-первых, при успехе увеличиваются масштабы задач, которые необходимо решать; во-вторых, для живущих только «хлебом единым», способы, к которым они прибегают для восстановления сил – это «мёртвому припарка». Настоящая возможность не просто восстановления, но умножения своих сил реализуется посредством сотворения блага, творчества, актов любви-дарения. Если дух не получает живых впечатлений, очищающих совесть, то все покупные удовольствия и наслаждения приводят к одному – истощению сил.

Сердце, поражённое болезнью, называемой «окамененным нечувствием», покоя находить не будет, несмотря на возможность нахождения в условиях, которые для простых смертных будут казаться земным раем. Ибо если наша земная жизнь не есть путь «от добродетели к любви», не есть участие в деле прославления жизни, то будет невозможно даже приблизиться к пониманию истинного смысла.

Практика сугубо материальной деятельности такова, что в результате её неизбежно у всех в неё вовлечённых происходит изъятие энергии. Не думайте, что просто так создаются во всех сферах бюрократические процедуры, проходя которые, человек по-настоящему «изматывается». Даже если мы покупаем нужную услугу за взятку, то, обратите внимание, и деньги – это концентрированная энергия, поэтому нам приходится либо больше работать, либо ещё изощрённее хитрить. Вся практика земной жизни для нас, пока не станем исполнять Его волю «и на земле как на небе», – это есть выдавливание из нас энергии.

Нет ничего зазорного в том, что человек трудится на земном поприще. Он просто обязан это делать, ибо сказано, что мы хлеб свой должны добывать «в поте лица своего». Но не следует при этом забывать о ниве своей души, в противном случае границы наших земных аппетитов станут таковы, что естественные желания перерастут в страсти, а страсти – в страдания. Во-первых, потому, что страсть – это неумеренность, и в принципе не насыщаема; во-вторых, ненасытность приводит к поражению тела различного рода болезнями.

Кто может опровергнуть, что любое излишество – откровенный враг здоровью? Кто осмелится сказать, что находящийся в рабстве дурных привычек, душевных и телесных болезней, может обрести счастье, душевный покой? Это невозможно даже потому, что человек, полностью привязанный к земным благам, будет непрерывно находиться в страхе их потерять. В конце концов, людей, не желающих обращать внимание на то, что у них есть ещё и потребности души, ждёт одно – восстание духа, ощущение пустоты и бессмысленности своего бытия и, как следствие, впадение в состояние печали, уныния, тоски и отчаяния.

Бывает, что нас доводят до прямого отчаяния всё время повторяющиеся ситуации, в результате которых теряем над собой контроль, впадая, например, в ярость, гнев, раздражение. Это будет продолжаться и впредь, если не сумеем умиротворить свою душу. Вспомните о том, что лукавому духу необходимо, чтобы мы, впадая в страсти, утрачивали свою силу. И пока будем в каких-либо ситуациях попадать в его сети, эти ситуации будут повторяться. Чтобы изменить окружающую обстановку достаточно бывает изменить внутреннее отношение к ней. Внешнее зло имеет над нами власть до тех пор, пока есть в нашей душе опора для него. А это страсти, неумеренность, самоуверенность и всё прочее, что Церковь относит к грехам.

Грех – это недолжное состояние нашей души, сердца, разума, находясь в котором человек становится зависимым от своих дурных привычек, от внешних условий, от мнений других людей. Грех неизбежно приводит нас в состояние болезни. Когда её не лечат, она становится смертельной. Поэтому и говорится о смертных грехах в том ключе, что если совершать недолжные, опасные деяния, они неизбежно проявятся в виде реальных угроз для жизни. Уже неоднократно говорилось, что самое главное для нас происходит во внутренней сфере бытия. Человек с нечестивой бессовестной душой будет окружён подобными себе, он, как магнит, притягивает к себе зло, которое неизбежно поражает и тело, и душу, и дух.

Страстность сама по себе не является чем-то недобрым. Старец Паисий Святогорец говорил, что страсть – это просто сила. Например, гнев указывает на мужество, но оно проявляется только тогда, когда человек начинает удерживать своё сердце от сильного раздражения. Природная, Богом подаренная сила чувств, способность к сильным переживаниям – это, конечно, благо, но лишь в том случае, когда мы свою силу облагораживаем любовью и ответственностью.

В жизни бывает так, что человек страстный, одарённый, но духовно не развитый, то есть не имеющий представления об истинных целях, не может направить свою энергию в «мирное русло» и начинает искать во внешней жизни ситуации, при которых он бы мог показать на что способен. Худо дело, когда такой человек попадает в компанию людей, ищущих острых ощущений в криминале, ибо другого способа жить ярко они не видят – и не потому, что его нет, а потому, что воспитанием их души никто не занимался. В большинстве случаев именно эти люди, потенциально очень сильные, доводят себя до отчаяния. А всё потому, что в реальной практике не видят место приложения своих сил. Ищут острых ощущений и находят для этого суррогатные способы. Отсюда алкоголизм, наркомания, преступный авантюризм… Чем это заканчивается, все мы хорошо знаем. Но если в душе такого человека пробудить веру, то она будет куда более страстной и яростной, чем исповедание преступной философии жизни, ведущей в небытие.

Основной причиной того, что страстность человеческой природы принимает отрицательный характер и доводит до отчаяния, является неразвитое религиозное чувство. Такой человек не может поступать ответственно, то есть действовать на общее благо, исходя из своих возможностей. Главным способом самореализации личности является творчество. Видов его великое множество. Главное – сохранение ясного понимания необходимости действовать в свете совести. При этом чем бы мы не занимались – всё будет во благо, и наши силы не будут нам в тягость, а будут, напротив, только укрепляться, и страстность не окажется ни для нас лично, ни для близких – бичом бесовским.

Все качества, черты характера, получаемые от рождения – это дары Божьи, которые мы в своей жизни извращаем до того состояния, когда посредством них начинаем служить злу. Но даже если уже находимся в этом незавидном положении, то нет ни одной причины ни у одного из нас говорить о том, что всё кончено и мы никогда не сможем вернуть себе человеческий облик. Это последняя уловка сатаны. Это его самая страшная ложь.

Святые Отцы предостерегают нас от дьявольской хитрости, которая может проявиться двояким образом. С одной стороны, он будет нам нашёптывать о безграничной милости Божьей, подталкивая на совершение нечестивых преступных поступков. Ведь когда-то можно будет перед Ним и покаяться. Но те, кто поддаётся на эти уловки, – а их привлекательность ещё усиливается тем, что желающий найти оправдание своим слабостям их немедленно находит, – достаточно быстро теряют способность самостоятельно выбраться из ловушек зла. В этом случае лукавый прибегает к другой лжи: он вселяет в человека мысль о том, что он настолько глубоко погряз в грехе, что даже не стоит и пытаться выбраться из этого состояния, ибо прощения никакого не будет, да и самого смысла в жизни нет.

Наибольшую опасность для нас скрывает непонимание, что жизнь есть испытание; что настоящая беда наступает только тогда, когда не желаем извлекать из случившегося с нами урока и делать должные выводы. Тот, кто находит силы обратить внимание на свою истинную основу – образ Божий, обретает понимание, что жизнь всегда можно начать с чистого листа, даже перед лицом самой смерти. Но лучше бы это понимание пришло к нам как можно быстрее.

Святогорец предупреждает и о том, что когда человек встаёт на путь просветления своей души, он вдруг начинает видеть, «что становится хуже, чем был». Этого не следует пугаться. Это необходимо рассматривать как Божье к нам доверие, и означает, что мы на пути обретения сил, позволяющих видеть себя в свете истины. Недостатки и пороки в этом случае открываются нам только для того, чтобы мы, обратив на них внимание, находили силы для их преодоления. И, предупреждает старец, не стоит до конца жизни ожидать, что станет легче – силу уничтожения зла во внутренней сфере своей жизни необходимо всегда не только держать наготове, но и наращивать. А тот, кто чувствует и силу Того, Кто её даёт, разве будет лишён радости и в земной жизни?

Главное при этом, не попасть в ловушку самомнения и всегда остерегаться выводов о том, что можем что-то сделать только своей силой. Как только забудем о необходимости следовать заповедям, достигнутые нами вершины духа обратятся дном пропасти.

Во избежание опасности следует помнить о довольно распространённом заблуждении, будто современному человеку практически невозможно исполнять заповеди, ибо некоторые из них просто устарели. Но тогда пусть тот, кто так считает, ответит себе на вопрос, можно ли смертельную болезнь лечить не проверенными веками способами, гарантирующими выздоровление, выполняя указания не очень грамотного лекаря. Что мы наблюдаем, когда сложные вопросы пытаются решить предельно лёгкими способами? Часто именно стремление облегчить себе участь приводит только к невероятному умножению бед.

Если нас, обычных людей, не имеющих особых талантов и огненной силы духа, преследуют неприятности и болезни, то и это не повод думать, что нас оставил Господь. Скорее всего, напротив, мы получаем в виде неприятностей воздаяние за совершённые ранее неблаговидные поступки по отношению к другим. Св. Отцы говорят, что в жизни действуют вполне определённые законы, человеку возвращается зло, причинённое им людям; мы уязвляемся тем грехом, который осуждаем в другом, не обращая внимание на свои пороки; что когда человек начинает гордиться своими достижениями, он их лишается. Но тяжесть последствий неисполнения заповедей может быть уменьшена, если от всего сердца покаемся в своих грехах. Поэтому когда вокруг нас складываются тяжелые обстоятельства, то это меньше всего означает, что Господь нас забыл, Он просто указывает нам, чтобы мы внимательно исследовали причины наступления нежелательных событий, нашли корень поразившего нас зла и покаялись. Тогда то, что могло бы привести в состояние отчаяния, даст только повод для укрепления силы, то есть основания для радости от ощущения прилива в душу благодати.

Тот из нас, кто честно посмотрит на совершённые им в жизни дела, поймёт и то, что мера уязвления нас ответным злом, как правило, меньше причинённого нами зла другим. И тогда не останется поводов для скорби, а должно возникнуть желание немедленного покаяния. Тот, кто это сделает, получит немедленно и облегчение. Теряет больше всего в этой жизни тот, кто считает, что он что-либо имеет своё. Мы кроме недостатков и ошибок ничего не имеем. Чем раньше это поймём, тем быстрее от них и начнём избавляться. В любом случае, мы можем иметь только то, что принадлежит нам на самом деле; отнятое у других, будет отнято и у нас; а то, что приобретено с Божьей помощью, так же будет утрачено, если будем утверждаться в вере, что это получено по личным заслугам.

Но имеющееся может быть и умножено, когда начинаем ясно понимать, от Кого получена благодать. Потому и велика роль способности создавать общее благо, дарить свои силы и любовь другим. Ведь получить можем только то, чем поделились с другими. Так будем же опасаться зла и неблагодарности, исходящих к другим из наших сердец.

Для более глубокого уяснения действий духовных правил, поразмыслим над словами старца Паисия Святогорца: «Между естественными и духовными законами есть значительная разница. Естественные законы “несердобольны” и человек не может их изменить. А вот законы духовные “сердобольны”, человек изменить их может. Потому что (в случае с духовными законами) он имеет дело с Творцом и Создателем – с Многомилостивым Богом. То есть, быстро осознав, как “высоко” он залетел от своей гордости, человек скажет: “Боже мой, у меня нет ничего своего, и я ещё горжусь?! Прости меня!” – и сразу же бережные руки Бога подхватывают этого человека и нежно опускают его вниз, так что его падение остаётся незаметным. Таким образом, человек не сокрушается от падения, потому что ему предшествовало сердечное сокрушение и внутреннее покаяние».

Осознание того, что у нас нет ничего своего, может показаться оскорбительным лишь по причине непонимания, что на самом-то деле у нас есть всё! А желание присвоить что-либо себе в едином мире есть попытка разрушить единство. Представьте, что вам захотелось построить своё жилище на самом берегу прекрасной реки, даже удалось каким-то образом оформить в собственность прилегающий к воде участок. Но придёт время, река разольётся и всё, что считали своим, – смоет.

Человек, просто живущий у этой реки, любующийся её видами, пользующийся её дарами, может по праву считать её своей, ведь он её не делит на части, ибо это возможно только в не очень здоровом воображении. Поэтому нам и говорится, что ошибки, пороки свои мы и должны признавать своими, ибо тогда из самых глубин нашей души и будет подниматься сила, очищающая нас от такой собственности. Законы духовной жизни предупреждают и о том, что каким судом судим других, таким же судом будем судимы сами.

Речь не о том, что зло не следует уничтожать. Но когда начинаем осуществлять попытки очистить от греха других, посредством указания им на недолжное в их жизни, забывая о своих пороках, тогда нам сама жизнь напоминает об этом. И это есть наказ к тому, чтобы мы не просто вглядывались в свою жизнь, но и проявляли усилия для изменения её к лучшему. Глядя на других, видим, главным образом, себя. Обнаруживая в своем отражении на зеркале грязь, бесполезно её смывать с его полотна – привести в порядок следует себя. Когда в нас загорается огонь духа личного совершенствования, тогда свет и жар, исходящий из нашего сердца способен перекинуться и на окружающих. Пока же будем пытаться изменить других, оставаясь в прежнем положении, не видя в себе греха, будем подобны едва дымящейся головешке, которой не разжечь костра, но можно ею испачкаться.

Почему наши страсти-силы становятся причиной не подъёма, а падения? не радости, а отчаяния? Причина одна: незнание законов духовной жизни, недоверие к заповедям. Но, как говорится, незнание закона не освобождает от ответственности. Только между внешним миром и нашим внутренним есть существенная разница. Нарушая законы первого, мы можем и способны некоторое время избегать кары. Нарушения же законов совести всегда происходит прямо на глазах Судьи, а потому наказание наступает неотвратимо.

Когда человек долгое время не выполняет физической работы, то вполне естественно, при наступлении необходимости в ней он очень быстро будет уставать; но мало-помалу силу свою может восстановить. Так же и в жизни души: если дух находится в праздности самооправдания, мы утрачиваем способность не только верно оценивать с нами происходящее, но и силы, если они у нас есть, направляем не в то русло. В результате такого образа жизни накапливается груз нерешённых вопросов – духовная усталость, что и приводит сначала в состояние печали и уныния, а затем – к отчаянию.

При этом иные часто ходят в Церковь, стремятся следовать заповедям, но ничего доброго в их жизни всё равно не происходит. Отсюда один шаг к утрате, ослаблению веры. По этому поводу хорошо сказал старец Феофан Новоезерский: «Сколько поклонов не клади, а будешь мечтать о себе, что я жестокую жизнь веду, – так в этих трудах никакой пользы нет»; «Не надобно скрывать грязных мыслей; а как дурная мысль придёт, мы её не примем, молитвою отразим, уж вот и победители страстей. За победою над одной мыслью уж победители страстей, а ежели непрестанно будем побеждать?».

Главное средство сохранения души от утраты сил – это напряжение сил, проявление бдительности, которая должна вовремя нам указать на то, что мы начинаем впадать в заблуждение. Это происходит всякий раз, когда в своих проблемах виним других людей или склоняемся к выводу о том, что своими силами способны разрешить образовавшиеся завалы на дороге жизни.

Помочь же нам не смогут даже те, кто искренне желает это сделать, до тех пор, пока сами не начнём хоть что-то предпринимать. Для этого следует настроиться, что ничего невозможно по-настоящему сделать без молитвы. Именно от неё нас всеми способами стремится отвадить лукавый, потому как кто творит молитву, к тому и прибывает сила, уничтожающая бесовские козни. Св. Феофан наказывает: «Все силы употребляйте молиться насильно; не поддавайтесь врагу, потому что враг препятствует молитве; если вы ему противитесь – это значит борьба, и борьба Ему приятная».

Имеющий хоть небольшую молитвенную практику знает, что самый тяжёлый труд – это удержание внимания на словах молитвы, ибо именно во время её сотворения наше сознание начинают непрерывно атаковать всякие мысли; враг стремится проникнуть и в само сердце, пытаясь вызвать в нём раздражение по любому поводу.

Когда, находясь в Церкви, не понимаем, что в нашей душе разворачивается настоящая война, чтобы выгнать нас из неё, очень быстро найдём причины для раздражения происходящим. Если нам станет не до молитвы и мы её прекратим, то враг наш окажется в очередной раз победителем. Поэтому когда нашу душу начинают одолевать недобрые чувства и помыслы, надо понимать, что нас атакуют бесы. «С худыми мыслями везде худо, а с хорошими везде хорошо. Он (враг) к душе нашей подступает, но сами не будем принимать от него мыслей, то ему не будет от нас никакой корысти и от нас отстанет» (Св. Феофан Новоезерский).

Самое важное происходит именно в нашей душе, и у нас всегда есть необходимые средства для наведения во внутренней сфере своей жизни порядка. Только следует для начала определить, что в данный момент нас больше всего «выводит из себя», какие чувства лишают сил. Ни у кого нет возможности держать круговую оборону или начинать атаку во всех направлениях. Все наши злые страсти и мысли имеют один источник. И начиная уничтожать хотя бы один из множества своих пороков-недостатков, мы уничтожаем фундамент под всеми. Следует понимать и то, что недостатки наши есть только изуродованные злом достоинства. А потому, когда начинаем освобождаться от греха, то не просто очищаем совесть, но восстанавливаем естественную способность к восприятию благодати Божьей.

Когда душа наша начинает наполняться силой, то разве может она быть поражена скорбью и отчаянием? А поводов для того, чтобы нанести поражение врагу, у каждого из нас в каждый переживаемый миг открывается немало. И нет никаких причин для того, чтобы этого не делать, кроме собственной лени и безответственности. Скажите, кто нам может помешать начать день, час с молитвы. Тот, кто её прямо сейчас совершит, очень вероятно, незамедлительно поймёт и то, какая задача стоит перед ним на самом деле, и получит необходимую для решения силу. Только и здесь можно попасться в ловушку врага. Решаемая задача должна быть по плечу…

Бывает, доводит нас до прямого отчаяния и неверное представление о том, что иным в этой жизни всё позволено: с них как «с гуся вода», а мы ни за что несём «тяжкий крест» разнообразных горестей и неприятностей. Во-первых, у нас часто складываются неверные мнения по поводу того, что происходит с людьми на самом деле. Нам бы в себе разобраться, ибо и легчайшее бремя, налагаемое на нас, мы, по причине своей безответственности, превращаем в тяжёлый груз. И начинаем жаловаться на свою судьбу, вместо того, чтобы разобраться в причинах происходящего. А по поводу роскошно пребывающих в миру нечестивцев св. Паисий Святогорец так сказал: «… Тех, кто имеет сатанинскую гордость, Бог не трогает. Может казаться, что эти люди процветают. Это чёрное процветание. И потом они падают не просто вниз, но прямо в бездну. Боже сохрани!..».

Главной проблемой для нас является вовсе не то, что в нашей жизни происходит много неприятных и неожидаемых событий, а то, что мы их не рассматриваем как указания на те сферы внутренней жизни, в которых необходимо произвести изменения, применив силу. Зло не может поразить здоровую душу. Оно отступает и от души, находящейся в состоянии исцеления. Нам всегда предоставляется возможность для определения самых больных мест жизни. Когда это сделаем, то поймём и то, что обладаем необходимыми силами и средствами для лечения.

Но нужно сказать: самомнение, переоценка своих возможностей, желание немедленного получения результатов приведёт к очередному поражению, к ослаблению веры в возможность получения Божьей помощи. По этому поводу приходит на ум следующая притча: «Один человек, представший перед Богом, спросил о том, где Он был, когда он проходил свой земной путь. Господь ответил, что находился всегда рядом. Человек посмотрел на дорогу, по которой шёл, и увидел две пары следов. Но на самых трудных участках пути был только один след. Человек в недоумении спрашивает: “Где же Ты был, когда я почти умирал от невыносимой тяжести жизни?” Господь ему ответил: “Я нёс тебя на руках”».

Каждый из нас, честно посмотрев на свою прошлую жизнь, сможет припомнить, что ему не раз удавалось «чудом» избегать опасностей, вполне счастливо преодолевать трудные ситуации. Причём вопреки тем ошибкам, которые были совершены. Если бы получали в жизни «по заслугам», мало кто из нас находился бы в своем нынешнем положении. Ибо последствия того, что мы творили, могли бы быть более жесткими. В нашей судьбе происходит всегда лучшее из возможного. Человеку до самой смерти даётся шанс на спасение. Даже когда кто-либо долго страдает от тяжёлой болезни, в этом есть смысл. Паисий Святогорец так говорит об этих случаях: «Видимо, у них есть тяжкие грехи, потому и не умирают. Бог ждёт, может быть, они покаются». Это касается всех.

В суете мирских забот нам следовало бы почаще обращать внимание на то, что творится в душе. И если бы мы не позволяли господствовать в ней злым мыслям и недобрым чувствам, то и удары извне не были бы настолько беспощадны и болезненны. Вовремя узнанный и уничтоженный в себе грех позволяет избежать в будущем многих тяжких испытаний. При этом не говорится о том, что испытаний не будет. Понимающий их настоящий смысл не впадает по их поводу в печаль, а с Божьей помощью не только достойно разрешает, казалось бы, неразрешимые проблемы, но при этом так наращивает силу своего духа, что она передаётся естественным образом и близким.

Что для этого нужно? Честный, мужественный взгляд на то, что представляет собой собственная душа. Кто это делает, тот получает и ответ на вопрос, что следует предпринять для изменения своей жизни к лучшему. Только не следует ужасаться открывающейся правде. Св. Паисий Святогорец наставляет: «Когда вы видите, что рождаются соблазны, не страшитесь и не поддавайтесь панике. Если человек духовно не относится к тому, что происходит, он не будет иметь радости ни одного дня, потому что диавол будет бить его в больную точку и постоянно порождать соблазны, чтобы расстроить сегодня одним, завтра другим, послезавтра третьим». Чтобы справиться с врагом, вовсе нет необходимости стремиться избавиться от всех искушений. В этом случае мы точно получим поражение. Следует определить для начала, что на сей час оставляет нас во власти греха. Это для текущего времени и будет главной страстью, которую следует обуздать. «Коль скоро ты прогонишь силой главную, все другие ослабевают и устраняются сами собой» (Св. Феофан Новоезерский).

Врага следует знать в лицо. Поэтому поговорим об основных грехах, которые поражают нашу душу. Святитель Игнатий Брянчанинов выделяет восемь главных страстей:

«Итак, умертвите земные члены ваши: блуд, нечистоту, страсть, злую похоть и любостяжание, которое есть идолослужение, за которые гнев Божий грядёт на сынов противления…» (Кол. 3: 5–6).


(продолжение следует)

Жемчужины святоотеческой литературы

Амвросий ОПТИНСКИЙ. Страх Божий


Во всякое время да держимся страха Божия, и страх Божий сохранит нас от всякого зла, тайного и явного, если тотчас же будем прибегать к Богу с покаянием и потом, в свое время, исповедать это и духовному отцу (2, ч. 2, с. 62).

Страх Божий приобретается еще исполнением заповедей Божиих и чтобы делать все по совести (1, ч. 2, с. 76).

Всем потребен страх Божий к отражению козней супротивного*, кольми паче юным, когда легкомыслия в силе и опыта во вреде не приобретено (13, с. 409).

В чем состоит главное средство, чтобы проводить жизнь свято?

Сам Господь через того же апостола Петра указывает на это средство, глаголя: Если называете Меня Отцем, нелицемерно судящим каждого по делам, то со страхом проводите время странствования вашего (см. 1Пет. 1, 17). Слова сии показывают, что главное средство к тому, чтобы жить благочестиво и свято, состоит в страхе Божием и страхе будущего Суда и вечных мук. Только при содействии этого страха, с помощью Божиею и бывает соблюдение заповедей, как сказано в псалмах: Блажен муж, боящийся Господа, заповеди Его он сильно возлюбит (Пс. 111, 1).

А без страха, если бы кто и на небеси жительствовал, по слову преподобного Петра Дамаскина, не получит пользы, имея гордыню, которой сатана, и Адам, и многие пали. Ежели и святым всем в слове Божием предписывается иметь страх Божий, по сказанному: Бойтесь Господа, все святые Его, ибо нет недостатка у боящихся Его (Пс. 33, 10), то кольми паче нам, грешным и неисправным, необходимо иметь страх Божий и страх смерти и Страшного Суда Божия и вечных мук во аде, растворяя страх сей надеждой наследовать Царствие Небесное, если будем елико возможно понуждаться на покаяние и исправление. Страх Божий и памятование четырех последних удерживают от грехопадений, по сказанному: Помни о конце твоем, и во век не согрешишь (Сир. 7, 39) (2, ч. 2, с. 49–50).

Сказано еще в Ветхом Завете, что Начало мудрости – страх Господень, доброе разумение у всех, водящихся им (Притч. 1, 7), то есть всем живущим по страху Божию дается благой разум духовный…

Когда кто начинает забывать страх Божий, не подражая святому Давиду, глаголющему: Всегда я видел Господа пред собою, ибо Он одесную меня, дабы не поколебаться мне (Пс. 15, 8), тогда такой человек помрачается и начинает устами празднословить, судить и осуждать, злословить и уничижать ближних, и сердцем поучаться в помыслах плотских, нечистых. И если он скоро не опомнится, то дойдет и до худых дел, называемых дьявольскими, потому что, по слову апостола, сначала диавол согрешил (1Ин. 3, 8), внушая грешное человеку христианину (2, ч. 2, с. 54).

Святой Исаак Сирин пишет: «Если человек придержится страха Божия как должно, то в немногие дни обрящется во вратах Царствия». Придержаться страха Божия как должно значит взяться за свое дело прилежно и со смирением и хранением совести в хождении пред Богом и людьми (2, ч. 2, с. 94–95).

Что значит «служить Господу со страхом» (Пс. 2, 11), объяснил преподобный Агафон Великий перед своей смертью, когда спрашивали его: «Неужели и ты боишься, отче?» На что он отвечал: «Я старался всякую заповедь Божию исполнять по своей силе, но я человек, почему могу знать, угодно ли мое дело Богу, или нет? Ин суд человеческий, и ин суд Божий». Сими словами святой Агафон явно показал, что служащему Господу должно иметь и смирение, и осторожность, чтобы как-нибудь не сделать какой-либо ошибки, которая в будущем веке не может быть уже поправлена (2, ч. 3, с. 61–62).

Бога и своей совести нужно бояться, а не м. игуменьи. Страх Божий есть начало очищения совести (1, ч. 2, с. 11).

Отчего человек бывает плох? Оттого, что забывает, что над ним Бог (1, ч. 2, с. 45).


* Противника, т.е. дьявола.

Человек на земле

Евгений РАЗУМОВ. Всесожжение. Головастик. Другая Земля. Макарушка.


Рассказы


Всесожжение


Штрипкин не был огнепоклонником. Однако он насобирал два баула дневников, рукописей, вырезок из газет, сел в дребезжащий автобус и поехал за город.

Тещина картошка уродилась. Колорадский жук не мог на нее нарадоваться. И тут на землю опустилась тень Штрипкина. Рядом с тенью опустились два баула. В них было все от портрета маски Тутанхамона до детских каракулей внучатой племянницы тети Симы из четвертой квартиры.

В принципе, Штрипкин мог выбросить все это богатство в мусорный контейнер. Даже в два. И цивилизация при этом не икнула бы. Но куда девать руки – жертвенные руки из золота племени майя? Они лежали в общей куче штрипкинского барахла, накопленного за десяток-другой лет. Чистые руки из чистого золота. Этакие золотые обрубки, которые майя несли своими руками на вершину своей пирамиды, чтобы «запустить» по кругу свое Солнце.

Колорадский жук тупо смотрел на Штрипкина. Штрипкин (для отчета перед тещей) стряхнул его в банку с керосином, снял панамку, отер со лба пот и побрел за сарайчик.

За сарайчиком была ничейная земля с ничейным пепелищем. Здесь жгли старые кирзовые сапоги и пластиковые бутылки. Иногда здесь сгорал журнал «Работница» за 1984 год. Но сегодня было особенное всесожжение.

Штрипкин понимал, что надо освобождать место под Солнцем. Нет, не для племени майя с их чистыми руками из чистого золота. Это было бы в какой-то степени оправданно, ибо те хотя бы знали астрономию. Освобождать место предстояло для поколения хамоватых придурков, разбавленных заносчивыми вундеркиндами. Последние хоть и слышали об астрономии, однако старались уйти с головой в менеджмент, срастись с компьютерами, сжечь старомодную книгу – этот носитель ненужной информации.

Штрипкин тоже развел костер и тоже стал сжигать информацию. Но в основном это была информация о себе. Впрочем, был там и нефритовый скарабей из Фив, который не хотел гореть, и теория о том, что эта цивилизация – не первая, а, по меньшей мере, пятая.

Юношеские фотографии тоже не хотели гореть. Обрывки писем говорили о ненужности прошлого. Дневники поражали своим скудоумием. «Всё так, – понимал Штрипкин, – всё так. И всё же…»

Штрипкинское скудоумие не поднималось выше сарайчика. Оно тупо смотрело в банку с колорадским жуком, в котором, оказывается, было больше смысла, чем во всей сорокавосьмилетней жизни Штрипкина.

Колорадский жук был мертв. И только нефритовый жук-скарабей всё пытался выбраться из костра. И в этом ему помогали закопченные золотые руки. «Видимо, пирамиды майя действительно имеют отношение к пирамидам Египта», – вяло подумал Штрипкин, прощая цивилизацию, которой потребовалось свободное место.


Головастик


Вода в банке была мутной. Головастика зачерпнули вместе с илом.

Вовка сказал:

– Ага, попался!

А Колька не сказал ничего. Он был юннат, видел еще и не такое. С одной стороны, Кольке было жаль головастика, с другой – юннаты, они ведь не только кроликов кормят, но и изучают, как устроен мир. А для этого головастик годился лучше всего.

Пришли домой. В огороде, со стороны дома, где жил Вовка, стояла огромная деревянная бочка. Из нее Вовкин папа поливал огурцы и морковь. У Колькиного папы не было ни бочки, ни огурцов с морковью. Их участок занимала картошка. Пришлось содержимое банки, выловленное Колькой, сливать в Вовкину бочку.

Слили.

Слили и стали изучать.

Минуту прудовая муть знакомилась с бездною бочки. Головастик ушел на самое дно и, видимо, хотел отдышаться после дороги. Потом клубы мути осели, на поверхности стали различимы личинки комаров, и головастик принялся за охоту.

Юннат Колька знал, что головастик – родственник ящеров. «Вон как дрыгает лапами, – думал Колька. – Попадись ему миллион лет назад – несдобровать».

А Вовка ни о чем таком не думал. Он просто легонечко шлепал по головастику соломинкой, когда тот всплывал. Тогда Вовка кричал в бочку:

– Ага, загарпунил, загарпунил!

Так прошел час.

А потом прошел день. Потом охотились на стрекоз, на больших зеленых кузнечиков, стрекочущих вечерами в саду – на том участке огорода, где росли четыре вишни и две яблони. Общие и в то же время ничьи.

Головастик рос-рос и, видимо, превратился в лягушку, которая потом ускакала ловить настоящих комаров в огороде, а не их личинки в бочке.

Осенью бочку вычерпали и перевернули. Кто в ней жил зимой, Вовка с Колькой не знали. Может, землеройка какая или крот. А вообще-то Кольке было положено знать, что кроты и землеройки зимою спят.

Одним словом, бочка за зиму рассохлась. Да и на пруд за головастиками ни Колька с Вовкой, ни Вовка с Колькой больше не ходили. Выросли.

Скоро и двухэтажный дом, где жили когда-то эти ребята, снесут. Рядом строят большие, девятиэтажные. Это хорошо. Незачем и вправду вылавливать из наших водоемов земноводных и сажать их в огородные бочкотары. Надо жить рационально. А как устроен мир – это и без нас узнают. Рано или поздно. Это я вам говорю – Николай Степанович, бывший юннат.

Ага?..


Другая Земля


Когда Мальчика ударили лопаточкой в первый раз, Он просто заплакал. На всю песочницу. Мама еле успокоила Его. Она сказала:

– У этого мальчика расшалились нервы. Видишь, он разогнал всех детей и теперь возит на машинке свой песок один?..

Мальчик вытер слезы маминым платком и пошел домой. Думать и есть гречневую кашу. Вместе с Мамой.

Нет, думать Он стал, конечно, один. Про песочницу и лопаточку. Про мальчика с машинкой и его песок. Про то, что у Него, у думающего Мальчика, нет ни своей машинки, ни своего песка.

…Дня через три, когда в той же песочнице дети строили один общий замок, Мальчику не досталось башенки. Тогда Он стал строить просто домик из песка. В уголке. Куда мамы отбрасывали камешки, случайно оказавшиеся в речном песке.

К Нему подошла девочка с бантом. Бант был розовым, а девочка под бантом – почему-то злой.

Она прищурила злые глазки, сказала «фи», а потом как бы случайно задела своей лопаточкой крышу Его неказистого домика, сложенного из сырого песка и мелких камешков. Крыша обвалилась.

На этот раз Мальчик плакать не стал. И даже не оттолкнул девочку с розовым бантом. Он подошел к Маме и просто сказал:

– Пойдем есть кашу.

На этот раз каша была рисовой. От нее хотелось думать еще больше. И Мальчик опять стал думать. Но не про девочку и ее бант. Даже не про магазин, где продают такие злые лопаточки. Он стал думать про глобус.

Он думал так: «Если взять глобус и насыпать туда песка из песочницы, он будет расти. Это же – Земля. Так говорит Папа. И хотя глобус старый, Земля может вырасти молодая. Большая-пребольшая. И – добрая. Там можно будет построить домик для Мамы и Папы. С песочницей во дворе. Чтобы пускать туда только добрых детей. С добрыми мамами и папами. А злые пусть себе курят возле своей песочницы, бросают окурки и шлепают по попам своих злых детей».

От этих мыслей Мальчику захотелось спать. Он лег в кроватку с плюшевым зайцем и посмотрел на шкаф, где пылился старенький глобус.

– Завтра я сделаю дырочку, – сказал глобусу Мальчик, – и стану приносить в ведерке песок. Не плачь!.. Ты вырастешь большой-большой. До неба. А потом скатишься с этой Земли и станешь Другой Землей. Доброй-доброй. Как моя бабушка.


Макарушка


Когда Макарушки нет дома, комнате скучно. Она становится рассеянной. То рыбку покормит прямо поверх стеклянного потолка аквариума. То включит старенький радиоприемник, вот уже два года не издающий ни звука. То напишет на какой-нибудь квитанции какое-нибудь немудреное стихотворение.

Одним словом – сплин, если не говорить по-французски.

«Да и с кем говорить-то?» – думает комната.

И впрямь: рыбка, видя над собою корм, шлепает губами и не понимает, почему губы остаются голодными; Кобзон поет о чем-то своем и тоже не понимает, почему пенсионеры сцены должны шлепать губами и петь в неисправных радиоприемниках; немудреное стихотворение априори должно молчать, если просто написано на простой бумаге, а не декламируется со сцены Дворца пионеров или дома для престарелых тружеников села.

Но вот приходит Макарушка. Отрок сорока восьми лет швыряет портфель под стол, хватает из шкапа конфету (комната любит произносить на старинный манер – шкап) и плюхается на продавленный диванчик.

И тут наступает уют. Нет, он не то чтобы явственно так «наступает», но что-то окутывает розовым облачком воображения, куда-то наливает чаек, помешивая его ложечкой, чешет Макарушкину пяточку в дырявом носочке сорок второго размера…

Комната одергивает свой передник. Включает старенький торшер и садится рядом с Макарушкой в старенькое-старенькое кресло.

Волосики Макарушки шелковистые-шелковистые. Щечки Макарушки пухленькие-пухленькие. И никакой грымзы жены, сюсеньки-пусеньки, не надо нашему мальчику!.. Сами его оденем-умоем… Сами его напоим-накормим… А потом уложим спатеньки на кроватке.

Спи, Макарушка, сладко-сладко!.. Баю-баюшки-баю…

Щечки Макарушки покрывает трехдневная щетинка. В портфеле лежит початая четвертинка водки и пирожок с ливером. А еще – недописанная повесть, которую он через неделю должен сдать в печать, касатик.

Комната достает из-под стола Макарушкин портфель, надевает роговые очки и опять садится в кресло.

Ей хорошо и уютно.

Она заштопает Макарушке носочек. Она напишет за Макарушку его повесть. Надо только вспомнить начало.

«Когда Макарушки нет дома, комнате скучно».

Александр ЮДИН. Минздрав предупреждает


Рассказ


– Стакан морковного сока, салат и кусочек говядины, – попросил Семёнов.

– Паровой? – зачем-то уточнил официант.

– А что, – хмыкнул Семёнов, – есть жареная? Тогда мне бифштекс с корочкой.

Официант не оценил юмора и холодно заметил:

– У нас легальное заведение.

Потом окинул посетителя взглядом и спросил:

– Можно посмотреть вашу медкарту?

«И кто меня, дурня, за язык тянул?» – мысленно укорил себя Семёнов. А вслух произнёс:

– Тут такое дело… В общем, карту я дома оставил.

– Разумеется, – прищурившись, протянул официант. – Что ж, тогда придётся взвеситься.

Семёнов со вздохом поднялся и встал на электронные весы.

– Увы, – злорадно заявил официант, глянув на табло. – Пять кило лишнего веса. Мясо я вам подать не смогу.

– Ну так подайте что сможете, – раздражённо бросил Семёнов, возвращаясь за столик.

Настроение было испорчено. Даже есть расхотелось. «Ничего, ничего, – попытался утешить он сам себя, – оно и к лучшему. А то ещё килограммов пятнадцать – и как раз “бубновый туз” заработаю. Уж лучше перетерпеть».

Сегодня он, кстати, встретил одного такого бедолагу, понуро бредущего с жёлтым ромбом на спине. «Обжорство – путь к ожирению», – предостерегала жирная чёрная надпись на жёлтом фоне. Прохожие косились на толстяка с неодобрением; молодёжь тыкала пальцами, девушки хихикали.

Семёнов оглядел знакомый полупустой зал. Всё как всегда. Разве что наглядную агитацию обновили. За барной стойкой, над шеренгами разноцветных бутылок с соками, теперь висел плакат с изображением тучного краснолицего мужчины; обливаясь потом, он копал землю ножом и вилкой. Плакат на другой стене предостерегал: «Не берите суши в рот – в них личинки нематод».

Семёнов вздохнул. Ему вспомнились времена, когда в этом самом кафе можно было выпить кружечку пива и поболеть за любимую футбольную команду. Разумеется, в отдельном зале для выпивающих. И по предъявлении справки из наркологического диспансера. Но шесть лет назад приказом Великого Санитара спиртное окончательно запретили. Впрочем, футбол к тому времени всё равно уже было не посмотреть – профессиональный спорт попал под запрет и того раньше.

Вернулся официант и поставил на стол тарелку с какой-то зелёной тюрей.

– Это что, дерьмо повара? – возмутился Семёнов.

– Нет, это витаминное пюре с нулевой калорийностью и массой полезных минеральных веществ, – бесстрастно пояснил официант. – Приятного аппетита.

Семёнов поковырял вилкой зелёную массу, расплатился и вышел на улицу.

Он не сделал и пяти шагов, как по ушам резанул истошный вой сирены. Мимо промчался растрёпанный мужик, отмахивающийся от роя миниатюрных видеокамер. Беглец хотел было нырнуть в арку, но оказавшаяся рядом женщина ловко поставила ему подножку, и он растянулся на асфальте. А уже в следующий миг над ним, взметая пыль, завис полицейский аэромобиль.

– Кто это? – поинтересовался Семёнов у одного из зевак.

– Курильщик! В скверике, гад, в кустах прятался.

– А если бы его дети увидели? – ахнула тётка с желчным лицом и глазами навыкате. – Совсем стыд потеряли, извращенцы проклятые!

За квартал до дома Семёнов почувствовал, что всё-таки голоден, и заскочил в неприметный продуктовый магазинчик.

– Привет, Егорыч, – обратился он к продавцу, – дай-ка мне батон сервелата.

– Справку об уровне холестерина гони, – мрачно ответил тот. – Колбасные изделия отпускаем только по предъявлении…

– Брось, Егорыч! – перебил его Семёнов. – Ты же знаешь, за мной не заржавеет.

– Ох, лишусь я через тебя лицензии, – пробормотал продавец. – Ладно, спрячь только сразу…

Он воровато оглянулся и быстро сунул Семёнову палку колбасы.


***

Супруга встретила его как обычно прохладно.

– Опять дрянь в дом принёс, – потянув носом, проворчала она. – Знает ведь, что я веганка. Не-ет, всё одно тащит и тащит всякую дохлятину. У-у, трупоед! Когда-нибудь лопнет моё терпение, так и знай. Вот сообщу куда следует про все твои грязные делишки. Думаешь, я слепая? Глаза б мои на тебя не глядели…

Семёнов молча прошёл на кухню. Он достал бездрожжевой хлеб с отрубями и уже собрался порезать сервелат, но вовремя заметил две видеокамеры, прицепившиеся одна к занавеске, другая – к потолку. Вот, черт! Видно, в форточку залетели. Пришлось ужинать в туалете. «Минздрав предупреждает: чрезмерное употребление высококалорийных продуктов может стать причиной сахарного диабета, сердечно-сосудистых и онкологических заболеваний, ведёт к ожирению, преждевременному старению и мучительной смерти», – гласила надпись на колбасной оболочке.

– Ты один, что ли, в квартире живёшь? – не унималась супруга. – Теперь весь туалет провоняет! Только о себе и думаешь…

Семёнов сел в кресло и включил телевизор. Показывали какой-то фильм, судя по всему старый, поскольку лица и руки персонажей то и дело заслоняли жёлтые цензурные ромбы.

– Я пошла спать, – заявила супруга.

Семёнов остался сидеть в каком-то оцепенении. Неожиданно фильм прервался и замигал огонек связи; на экране появился человек в черном с серебром мундире с двумя латинскими «s» на лацканах – инспектор санслужбы.

– Здравствуйте, Семёнов, – произнёс инспектор.

– Здравствуйте.

– Напоминаю, что подошёл срок исполнения вами супружеских обязанностей. Как учит Великий Санитар, умеренность и регулярность – основа семейного здоровья. А здоровая семья – залог здоровья общества. Успехов вам, Семёнов.

– Спасибо, – машинально ответил он.

– Да, и прекратите каждый вечер торчать у телевизора. Это прямой путь к гиподинамии. Займитесь лучше бегом трусцой.

– Хорошо.

– Пока это лишь рекомендация, но… – инспектор значительно шевельнул бровями и отключился.

– Ну, мне долго ждать? – донеслось из спальни. – Или приказы Великого Санитара не про тебя писаны?

Странное чувство охватило Семёнова: словно что-то сломалось у него внутри. Он медленно встал и вышел на балкон. Там, в укромном месте, отыскал мятую пачку с одной единственной сигаретой и коробок спичек.

Почти сразу подлетели две видеокамеры – глаза и уши Великого Санитара – и заинтересованно зависли в воздухе. Семёнов показал им средний палец, чиркнул спичкой и закурил.

Сирена взвыла секунды через четыре. Значит, скоро появится оперативная сангруппа.

Когда в дверь принялись барабанить, Семёнов в две глубокие затяжки докурил сигарету до самого фильтра, перелез через перила и прыгнул.


***

Очнулся он в просторном помещении, залитом слепящим электрическим светом. Белые простыни, белый потолок, белая дверь. Откуда-то сбоку слышались ритмичные звуки, словно кто-то тяжело вздыхал. Или накачивал велосипедную шину. Сильно пахло хлоркой и лекарствами. Больничная палата, сообразил Семёнов.

В поле его зрения попало какое-то движущееся желтое пятнышко. Он присмотрелся: по простыне, укрывавшей его до самого подбородка, деловито полз рыжий таракан. Семенов попытался его смахнуть. И тут же понял, что не в состоянии пошевелить ни рукой, ни ногой. Даже шея отказывалась ему повиноваться! Он хотел застонать, крикнуть, но не смог и этого.

Изо рта у него торчала прозрачная гофрированная трубка. Он скосил глаза: трубка тянулась к установленному на металлическом кронштейне агрегату, именно он издавал те самые ритмичные вздохи. Аппарат искусственного дыхания? Господи, ужаснулся Семёнов, неужели он и дышать самостоятельно не может?!

Дверь распахнулась, и в палату вошёл человек в застиранном синем халате, по всей видимости, санитар. Подойдя к Семёнову, он склонил к нему круглое лоснящееся лицо, моргнул близко посаженными глазками и ухмыльнулся. Потом проследил за взглядом Семёнова и увидел таракана. С неожиданной ловкостью поймал его двумя толстыми пальцами и принялся с любопытством рассматривать, качая круглой головой и причмокивая. «Самочка, – констатировал санитар и добавил почти с нежностью: – Детки скоро будут». Но тут же нахмурился, словно обдумывая некую важную мысль. Вдруг он выдернул изо рта Семёнова трубку, сунул в неё таракана и быстро вставил трубку обратно. Эти манипуляции заняли у него не более секунды. Прусак побежал сначала вверх по трубке, но поток воздуха отправил его Семёнову прямо в рот. Семёнов почувствовал щекотку на языке и нёбе. Он попробовал выкашлянуть отвратное насекомое, но лишь выпучил от бесплодного усилия глаза. Санитар всё это время с жадным интересом наблюдал за Семёновым.

Тут дверь снова отворилась и два дюжих медбрата медленно вкатили в палату что-то громоздкое. Какой-то медицинский прибор? Круглолицый санитар одной рукой приподнял Семёнова за плечи, второй взбил подушку и осторожно уложил его обратно. Затем отступил на шаг, посмотрел скептически, вернулся и подтянул его повыше. Закончив с этим, он хлопнул Семёнова по плечу, заговорщически подмигнул и исчез.

Теперь обзор у Семёнова заметно расширился. Он увидел, что прямо перед его кроватью установлен металлический столик, а на нём, опутанная разноцветными трубками, находится человеческая голова. По обеим сторонам от головы часовыми застыли медбратья. Но его сейчас больше заботило то, что таракан проник в гортань и, кажется, намеревался продолжить путешествие. Семёнова окатила волна брезгливого ужаса.

Голова открыла глаза и уставилась на лежащего. «Да это же Великий Санитар», – догадался Семёнов. Ошибиться было невозможно – эти впалые щеки, этот цепенящий взгляд из-под чёрных бровей он видел на экране тысячи раз. Так вот почему по телевизору всегда показывали только его лицо.

Один из медбратьев подкрутил какой-то вентиль, и изо рта Великого Санитара раздалось шипение. Голова пожевала губами и укоризненно произнесла:

– Эх, Семёнов, Семёнов. Разве можно так наплевательски относиться к собственному здоровью? Ведь тебя пришлось едва ли не по кусочкам собирать. А как иначе? Я ж вас всех, как родных, люблю. И мне дорог каждый из вас, каждый гражданин. Пускай даже он временно сбился с пути истинного… Но отчего, скажи на милость, вас всех так и тянет ко всякой мерзости? Не пойму. Свиньи вы, а не граждане! Ох, недаром свинья по своей физиологии столь близка человеку – сама природа указывает людям на их место в эволюции.

Вдруг голова засипела и принялась отчаянно вращать глазами. А Семёнов ощутил болезненное покалывание где-то в пищеводе. Кажется, вынужденный подселенец решил попробовать его на вкус. Осваивает территорию? Семёнов с тошнотворной ясностью представил, как внутри него, точно в живом инкубаторе, вылупляются сотни шустрых маленьких таракашек. Беззвучный вопль плескался у него в мозгу, но не мог пробиться за пределы черепной коробки. Тем временем один из медбратьев поправил ведущие к голове провода и трубки, пощелкал тумблерами, и Великий Санитар продолжил:

– Вот, посмотри на меня. Сколько, думаешь, мне лет? Сто сорок. А все как огурчик. Потому что никогда ничем не злоупотреблял. Не пил, не курил, по утрам бегал трусцой, а кушал только постные продукты отечественного производства… Ну, что же ты всё молчишь, Семёнов? Нечем крыть? Ах, ну да, говорить-то теперь ты не можешь. И двигаться, увы, тоже. Ничего не попишешь – спинной мозг повреждён… Ну, не переживай! Поверь: всё к лучшему в этом лучшем из миров. Зато так соблазнов меньше. Сейчас вот подключим тебя к внутривенному питанию, витаминчики проколем, клистирчик сделаем. И будешь ты у нас жить долго и счастливо… Долго, очень-очень-очень долго!

Послышались какие-то отрывистые, напоминающие лай звуки – Великий Санитар смеялся.

Евгений МАРКОВСКИЙ и Иван МАРКОВСКИЙ. Отцовское наставление


Цикл рассказов (продолжение)


Глупость


Однажды в школе на уроке природоведения я сказал в классе учительнице, что у папы на базе дятел живёт в скворечнике.

– Глупости городишь, ерунда какая-то: дятлы никогда не живут в скворечниках. В скворечниках живут скворцы!.. – безапелляционно заявила учительница. И я опустил голову… угодив при всем классе в глупость и ерунду…

Хотя у папы на базе по сей день лежит старый скворечник с раздолбленным дятлом летком, который дятел усовершенствовал под себя. И если уж я сгородил на том уроке ерунду, то продолжу это занятие.


Дятел-разбойник


У моего отца в комнате, где у него лежанка, два окна – одно окно как бы у него в ногах, а другое – сбоку; и перед каждым окном на улице по скворечнику. Это у него вместо телевизора: когда он утром просыпается, всегда в окна на скворечники смотрит, что там возле них происходит. А весной там случается настоящая веселуха, когда малые пичужки: воробьи, трясогузки и ещё одни птички-невелички с общим названием «желтокрылки Караканского бора», начинают между собой скворечники завоевывать, делить, крылышками друг у друга перед носами машут, силу свою кажут. Но всегда всё это бескровно, весело, смешно. Самые нахальные, конечно же, наши местные сибирские воробьи. Они на зиму из леса в город уходят, где пищи побольше и потеплее, а весной к нам на базу в лес возвращаются, гнёзда устраивают и птенцов выводят. И за пустые скворечники у них война… Или вспомнить белку, которая на зиму хотела в скворечнике устроиться; с этим стянула у папы довольно большой клок пакли и пыталась её в скворечник для утепления жизни просунуть, но пакля в леток не полезла, застряла. Белка с ней два дня билась, трамбовала лапками, толкала носом, потом, видимо, чертыхнулась и куда-то ушла. А папа длинным шестом еле-еле этот клок пакли, заткнувший отверстие, выдрал… И в скворечнике опять в зиму поселился дятел. И что любопытно, дятлы селятся в наших скворечниках только на зиму. А весной улетают. И где они птенцов выводят – ни я не видел, ни папа мне на это сказать ничего не мог.

Но тогда было уже лето, и дятел, прожив в скворечнике зиму, давно уже из скворечника улетел, и этот боковой от папиного ложа скворечник заняли две трясогузки. А где же скворцы? – спросите вы. Увы! – один год у нас на базе жил кот бобтейл, бесхвостый, его ещё называют курильский, который половил и подавил у нас всех скворцов, извёл несметное количество трясогузок и, вообще, рвал и давил всех: и ящериц, и даже ужей… И рвал, и брал в гораздо большем количестве, чем ему нужно было на пропитание, прямо садист какой-то… И папа, глядя на него, говорил:

– Вот смотрю на него и думаю, то ли он от людей, то ли мы от него взяли эту особенность, эту садистическую жадность – хватать везде и всё, и то, без чего вполне можем обойтись. Одни возводят это лишнее в роскошь, другие – в престиж, в статус… а ведь и то, и другое, и третье – уродство, наше уродство и ничего больше. И эта уродина… тоже людьми выведена, – кивал он уже на нелюбимого им бобтейла.

И когда зимой у нас этого бесхвостого черта, как его папа называл, украли, он был этому только рад. Но скворцы после этого разбойника и его разбоев в наших скворечниках перестали жить, вроде даже прилетят, но вокруг скворечника покружатся, внутрь заглянут и улетают, словно чуют для себя что-то недоброе… Ну, а воробьям и трясогузкам того и надо: занимают они скворечники. Вот и в то лето один скворечник воробьи заняли, а другой – две трясогузки, и уже птенцов вывели, кормят…

В одно утро папа просыпается и как обычно смотрит в свой «телевизор», сначала – прямо, потом направо… И в боковое окно вдруг видит такое… Дятел краснопёрый, похоже, тот, что зимой в скворечнике жил, подлетает, лапками за древко – и вверх, к скворечнику карабкается; трясогузки вокруг него вьются, верещат, птенцы в скворечнике пищат, а он своим длинным клювом на трясогузок, направо, налево, долбануть их норовит. А сам к летку – и туда, во внутрь скворечника…

«Лежу я, смотрю, – говорит папа, – в полном недоумении: что это он, что происходит?.. А дятел из скворечника вылетает и в клюве с ещё голеньким детёнышем трясогузки… И унёсся с ним в лес, в сосны…»

Не успел папа осмыслить и опомниться от такого визита и поведения хваленого им когда-то труженика-дятла, как он снова – на древке, и снова – в скворечник – и выносит, и уносит уже второго, за ним – третьего!.. С третьим улетел и больше не прилетел. Остались возле скворечника одни только трясокузочки, поплакали, погоревали и тоже пошли другое место себе искать.

– Я весь день потерянный ходил, – рассказывал мне папа, когда я из города к нему приехал. – И так я решил, сынок: как в народе, так и в природе. Весь тварный мир на человеке и вокруг человека замкнут. Попугаи по-русски матерятся, по берегу и лесу братки-бандиты коров чужих рыщут и режут; и дятел посмотрел-посмотрел на все это: а чем он хуже?.. «Им можно и мне можно…». И я-то оторопел… мог же вмешаться и хотя бы одного пищалика для трясогузок у мерзавца отбить, но словно застыл, замер, так и досмотрел эту трагедию до конца… Печальный, сынок, конец, может и наш человеческий таким оказаться… – папа вздохнул, встал и пошел что-то делать по двору. А я остался сидеть, его рассказом ошарашенный…


Трясогузки


По-моему, самая глупая птичка – это трясогузка. Я это вывожу не из книжных теорий, на которые, наверно, опиралась наша учительница на уроке природоведения, уличив меня в глупости и ерунде, а из практики. Стоял у нас на базе ГАЗ-66, грузовая машина (и по сей день стоит), и за лето в его кабину набивалось множество мух; налезть-то они отовсюду налезут, а обратно вылезти, пробраться тем же ходом ума не хватает, и бьются они изнутри кабины о стекло, рвутся на свет, на свободу… Да не тут-то было: стекло хоть и пропускает свет, и через него всё видать и даже небо… Да только мухе через стекло не пробиться, не разбить его, как это сделал в нашем бунгало коршун. Слабоваты мухи для такого дела; и ложатся они вдоль стекла внутри кабины, лапки кверху, там, где в кабине панель приборов, одни из них от голода, другие уже от холода… И лежат там всю зиму. А весной прилетают трясогузки. И что мы наблюдаем? Клюет трясогузка с уличной стороны мух. Но мухи-то в кабине за стеклом, и вместо мухи трясогузка лишь долбит клювом в стекло. Долбит и долбит; долбит и долбит… Уже пора бы давно догадаться, что не взять муху через стекло. Но трясогузка не унимается…

Взять, например, желтобрюхую синицу, которая к нам в Сибирь осенью прилетает. Та тоже к стеклу машины подлетает и начинает мух клевать… Но клюнет в стекло раз пять, ну десять… Но потом, видимо, что-то поймёт и улетает… А трясогузка долбит и долбит… День долбит, второй долбит…

Папа, первый заметивший это явление, показывает нам с мамой и смеётся.

– Всё, последние мозги себе стрясла… Ох, и глупая!..

И я, наблюдая за трясогузками, и за этой и за другими, вынужден с папой согласиться. Ну, взять хотя бы ту пару трясогузок, что у нас в домике колодца, на столбе, прямо, где воротило вращается, взялись гнездо строить…

Ну, да… вроде бы удобно, под крышей домика, прикрывающего сам колодец и гнездо от дождя и ветра, но на воротиле!.. Мы с папой три раза это их гнездо на воротиле разоряли, пока ещё яиц и птенцов не было… Разорим, а они снова делают… Потом папа уже полукруглый кусок бутылки пластмассовой там прибил, и всё их построение, весь строительный материал стал со скользкой круглой пластмассы сваливаться, соскальзывать, только тогда трясогузки строительство своё прекратили: что не положат, всё вниз на землю падает…

А уж свою старенькую «Ниву» папа однажды пол-лета не заводил: прозевал начало строительства ими гнезда на месте, где аккумулятор располагается. Заметил, когда уже голенькие птенчики лежат, пришлось ждать, когда на крыло встанут.

Да, глупая птичка трясогузка, только гузкой трясти… Глупая и вместе с тем самая жизнеустойчивая, несмотря ни на какую свою глупость. И в этом я тоже убедился на живом примере.

Свивает пара трясогузок однажды гнездо у нас около бани. В том месте бочка с глиной стояла, а чтобы глина лишний раз не размокала, а затем не пересыхала, теряя свои качества, ну и от всякого мусора, накрыл папа бочку асбестовым листом, а на листе поставил вверх дном две закопченные костровые кастрюли и чайник, которые давал людям, желающим сварить себе что-то на костре. И под одной перевёрнутой кастрюлей, которая лежала на асбесте не плотно, а приподнято на проволочных дужках, свили две трясогузки своё гнездо и яйца уже отложили… Вроде бы удобно: от дождя под кастрюлей гнездо укрыли. Но дождь-то на асбестовый лист льёт, хлещет, а по листу вода скатывается прямо под гнездо… А в гнезде уже четыре птенчика-желторотика… мокнут… А дожди все чаще и чаще… Мы с папой подойдем – гнездо мокрющее, птенчики в воде купаются, да ещё всё время в тени, в холоде…

– Пропадут, не выжить им, – говорит папа. И я это же думаю… А что делать, как их спасать? Весь асбестовый лист полутораметровый закрывать? Легким навесом из плёнки – ветром рванёт, вместе с кастрюлями и с гнездом – снесёт? Не вкапывать же столбы и не строить капитальный навес?.. Да пока будешь строить и трясогузок отпугивать, птенцы, вдобавок к сырости и к холоду, голодные и умрут…

– Будь что будет?.. – сказал папа.

И мне осталось с ним согласиться. И я только бегал смотреть – живы ли ещё?.. И ведь выжили!.. в сырости, в мокроте, в тени, в холоде… Но всех четырёх птенцов трясогузочки вытянули, выкормили, на крыло поставили… И уже около бочки птенцы летают. На солнышке отогреваются… И все четверо уже что-то поют, перекликаются… Вот тебе и самая глупая птичка.

А взять хвалёных и умных скворцов, которые уже человека научились передразнивать и сами уже жилья себе не строят, а люди им целые домики около себя возводят, по деревьям, по столбам, по стенам домов развешивают. А что же скворцы, как они в этих построенных им человеком квартирах выводятся?

– Смотри… – как-то сказал мне папа, показывая на выглядывающего из скворечника скворчонка. – Всех своих братьев и сестричек он уже в скворечнике собой замял, под себя затоптал, и теперь только он один принесённый взрослыми скворцами корм ест; и один выведется, один на крыло встанет; остальные – всё… им в скворечнике затоптаны… Вот тебе человечья идея «последнего героя», «лидера». Ситуация с этой популяцией в предложенных им скворечниках, как в Китае, двое выводят одного… Дальше старение рода, народа и вымирание. Как сегодня в Европе… И вроде все сытые, холёные, хвалёные… А будущим, жизнью не пахнет… Да и от нас уже тоже…

– Всего одного?! – перебивая неинтересные для меня рассуждение папы и возвращая его к скворцам, удивился и даже не поверил я.

– Да. Бывает, иногда два сильных окажутся; друг друга отталкивая, выстоят. Но это редко, чаще всего один…

Я не то чтобы не доверял сказанному папой, но не хотелось в такое верить, и я сам стал внимательно наблюдать за скворечником и скворцами и убедился, что мой отец прав. Дело в том, что в отличие от открытого гнезда трясогузок, где трясогузки, подлетая с кормом, становятся на край гнезда и кормят каждого птенца… скворцы, по мере того как скворчата растут, перестают залетать в скворечник и отдают корм тому, кто быстрее других и шире других высунет из скворечника и разинет свой клюв… И в конце чаще всего остаётся один, как папа сказал, «последний герой».

Я поделился своими наблюдениями с отцом, и он резюмировал:

– Да, сын, скворцы вроде бы умнее трясогузок и своими голосами даже подражают человеку. Но если говорить о разумном, добром и вечном, то подражать людям, остальной природе уже нечему: научим одним матам, да как затаптывать друг друга, и прочим гадостям…

Заметь, как при появлении и включении кем-нибудь на базе современной музыки все птички куда-то разлетаются … За такую музыку в том же древнем Китае отрубали руки и ноги, считая, что диссонансные, грубые ритмы могут погубить Поднебесную.

Не знаю, как там, в древнем Китае… Но с птичками и современной, громкой, «дикой» музыкой на природе папа оказался прав: когда в выходные на базу съезжаются люди и включают в машинах свой «музон», то все птички замолкают и куда-то исчезают, а когда люди, закончив свой «отдых», в воскресенье отъезжают и увозят с собой свою громкую и диссонансную всей остальной природе музыку и на базе восстанавливается тишина, то птички возвращаются; сначала они, нахохленные, взъерошенные, недовольно встряхивают перьями, потом понемногу успокаиваются и начинают щебетать, петь…

Но со скворцами, с их затаптыванием друг друга в скворечнике, я сам, как птичка, долго не мог прийти в себя… Кажется, и сейчас взъерошиваюсь…


Сиплый


Приехал как-то к нам на базу один начальник, и не один, а с котом. Этот начальник был замом начальника цеха и не такой важный, какими бывают большие начальники. Зато кот у него был важный, здоровый, толстый, закормленный почти до поросёнка. И называл своего кота этот новый появившийся у нас начальник с этаким народным вывертом: не Кузьма, а Казьма.

– Ну, есть у вас тут коты? – сразу же сказал начальник по своему приезду, выйдя из машины и держа на руках холёного здоровенного котищу.

– Да бывают…– скромно и уклончиво отвечал папа. А я, конечно же, был с ним рядом, стоял тут же, разглядывая незнакомых мне приезжих людей и их холёного кота у хозяина на руках.

– Тогда прячьте своих котов, а то мой Казьма всех рвёт, – и отпускает с этим своего жирного кота с рук на землю. Его Казьма потянулся, огляделся на нас, на своего хозяина и важно, вальяжно и в то же время осторожно, крадучись ступая, направился – и не куда-нибудь, а к нашей старой бане, уже изрядно заросшей крапивой и стволами клёнов.

– Посмотрим… – сказал папа, глядя в след уходящему холёному хвалёному коту. – Если Сиплый появится здесь – посмотрим…

Казьма скрылся в зарослях около бани, той самой старой бани, о которой приезжающим к нам экстрасенсам папа говорил, что нечистая сила у нас на старой бане, когда одна экстрасенша сказала, что её от бани что-то отталкивает. Кот Казьма, конечно же, экстрасенсом не был, но своим кошачьим чутьём сразу же почуял, что на нашей старой заброшенной бане кто-то есть, и направился прямо туда. В отличие от экстрасенши, его от бани не отталкивало, а наоборот, что-то явно притягивало…

Казьма скрылся возле бани в кустах клёнов, и какое-то время была полная тишина, тихо было и на базе, и в бане… Но вдруг какой-то прямо дикий визг разорвал эту тишину, и мы увидели, как от нашей старой бани во всю свою жирную прыть несётся в нашу сторону Казьма, а за ним ещё один, длинный, поджарый, даже худой, или, как папа говорил о нём, «прогонистый». Это и был кот Сиплый, которого упоминал только что папа, говоря «посмотрим…». Казьма со всех ног нёсся в нашу сторону, а Сиплый за ним. Казьма с ходу, с разбегу прыгнул на своего хозяина, забрался к нему на плечи, затем прямо на голову (хорошо ещё, хозяин был в кепке). Сиплый злобно кружился рядом, глаза его были налиты яростью, а весь рот набит шерстью Казьмы. Хозяин Казьмы отпинывал Сиплого ногой, а Сиплый бегал вокруг него, готовый уже прыгнуть и на начальника, чтобы достать на нем Казьму…

– Всё, – сказал папа, —кто здесь хозяин, вопрос, я думаю, решён…

Больше хозяин Казьмы не хвастался своим котом. А Казьма больше не отходил от своего хозяина, хотя и поглядывал в сторону бани, но уже с опаской…

Теперь – откуда взялся Сиплый и почему у него такая прямо криминальная кличка? Сиплый появился на белый свет от нашей кошечки-трёхлапки, растерзанной собаками в битве, в сваре около свиной туши…

Кто был отец Сиплого – этого ни папа, ни мама, ни я не знали: трёхлапочка была дама скромная и никогда своих интимных отношений с противоположным полом открыто не выказывала, в отличие от современных человеческих кинодив и телезвёзд, у которых откровения об их интимности доходят до противности… Трёхлапка же никогда в этом вопросе себя не афишировала, и кто отец Сиплого, мы не знаем… Но какая-то вызывающая дерзость была в нём с самых его юных лет и даже дней. Так однажды мама внесла в дом с холода из кладовки говяжью печень, чтобы она оттаяла, а затем приготовить из неё ужин. Но Сиплый, тогда ещё он сиплым не был, а был небольшим котёночком, безо всякого даже имени, забрался тут же, при нас нахально на стол и принялся говяжью печень, урча, грызть. И папа, рассерженный наглостью котёнка, который даже после того, как его оторвали от говяжьей печени и ссадили со стола, снова начал упрямо карабкаться на стол, выставил котенка на веранду, на мороз, немного остудить его горячий пыл… И увы! – котёнка на морозной веранде на неопределённое время забыли. А когда папа вспомнил и, открыв дверь на холодную веранду, внёс котенка в дом, тот весь дрожал и не мяукал, а как-то хрипло сипел. Сипота эта осталась в нём и когда котенок отогрелся, не прошла сипота и на следующий день, и на третий… И папа как-то сказал в его сторону: «Ну ты, сиплый…». С этого и пошло, вслед за папой и мы с мамой, и мои старшие братья, и все другие стали звать его Сиплый. А его сипота так и осталось при нем, как бы подтверждая даденное ему имя…

И получив такое уголовное прозвище, Сиплый, словно специально, стал подтверждать его всеми чертами своего характера: дерзостью, упрямством и какой-то прямо дикой яростью в драках, и не только с себе подобными кошками и котами, но и с собаками. Собаки обходили Сиплого стороной, и не только наши, базовские, но и приезжие. Смотришь, приезжая сунет к нему нос обнюхаться, а он лапой ей по морде, да так резко и сильно, да ещё при этом вздыбится весь, что собака сразу в сторону. Однажды приехал к нам человек со злющей питбультерьершей и сказал, что котов и кошек она рвёт, душит, как лиса цыплят. Не тут-то было! Стоило ей погнаться за Сиплым, он не стал убегать, как обычно делают кошки, подставляя собакам загривок. Сиплый не стал подставлять загривок, остановился, принял бой; и так вцепился суке в морду, так быстро и яростно драл когтями и зубами, что непонятно было, кто кого рвет… Собака отскочила, отскочил и Сиплый, и опять не подставил ей спину, убегая, а ждал боя… Питбультерьерша фыркнула и пошла в сторону хозяина, который стоял у воды на берегу, всё видел и ждал легкой победы. Потом с уважением к Сиплому сказал папе:

– Ну и кот у тебя, Григорич…

Человек этот любил всякие собачьи бои и вообще ценил во всем только силу, как он говорил, «бойцовские качества».

– Отвечает фамильному статусу… – сказал папа, улыбаясь, довольный, что Сиплый нацарапал злобной суке морду.

А Сиплый отвечал своему фамильному статусу все больше и больше. Он совсем отбился от нашего дома и, собрав вокруг себя ватагу котов и кошек, носился с ними атаманом по всем базам и туристическим бивакам, утаскивая у зазевавшихся туристов то кусок колбасы, то куриную ляжку. И папа говорил жаловавшимся ему на банду Сиплого и особенно на атамана: «Дело тут, господа, не в еде, а больше в натуре. Сиплый вполне может прийти домой и напиться у меня молока, запив таким образом мышку, которых кругом море, а уж рыбой из нашего моря Сиплый может угощаться каждый день, и не только головами и хвостами. Но Сиплому это не интересно, ему интереснее у вас стащить. Это у него, можно сказать, с детства, с рождения, а может и до»…

– Поймаем твоего Сиплого за его интересом – побьём, – грозились отдыхающие на берегу.

– Ну, что ж, вор должен сидеть в тюрьме или быть наказан как-то по-другому, – соглашался папа.

Но Сиплого не так-то просто было поймать и наказать: он со своей ватагой набегал на чей-нибудь бивак так стремительно, что отдыхающие на берегу люди просто пугались и терялись при виде кучи словно ниоткуда налетевших кошек, далеко не мирного вида. Стянув что-нибудь, ватага так же стремительно уходила лесами и болотами во главе со своим вожаком.


Последний раз мы видели Сиплого на наших покосах, когда он уже совсем отбился от дома. Кто-то из моих братьев крикнул:

– Папа, смотри, Сиплый с бандой!..

Ватага выскочила прямо на скошенную уже поляну, где мы сгребали в валки сено. Сиплый остановился, дерзко посмотрел на нас и с ещё большей прытью понесся куда-то в непроходимую согру, «бригада» его – за ним (заболоченная местность, поросшая кустарником или мелким лесом. – Прим. ред.). В согре они и скрылись. Мы постояли, обсуждая увиденное, и пришли к выводу, что банда Сиплого очень похожа на оккупировавших здешние места братков-бандитов. «Бандитами» их называли в народе и шутя, и серьёзно. И правда, все было очень похоже. И кто кому больше подражал, разобрать трудно…

Но Сиплый с тех пор, с той нашей встречи на покосах, куда-то совсем канул… Больше мы его не видели ни на базе, ни около.

Прошло лет пять или шесть. Мы с папой приехали как-то на «Буране» на «остров синоптиков», называется у нас тут так один остров, стоящий посередине Обского моря. На острове живут и несут службу люди, собирают метеоданные. Руководит ими дядя Валера. У папы с ним дружеские отношения: и то он к нам на «Буране» или на лодке заскочит, то мы к нему в гости нагрянем. И в тот раз нагрянули мы зимой. Посидели, поговорили, попили чаю. Дядя Валера вышел нас провожать. Идем к стоявшему в стороне «Бурану», проходим мимо дяди Валериной углярки – будки, грубо сколоченной из досок, где хранят от солнца и дождя уголь. Вдруг папа останавливается и смотрит внутрь углярки, я тоже остановился и смотрю. Внутри углярки сидит на куче угля кот и грызёт довольно большую голову судака. И кот словно чем-то мне знакомый и папе тоже, потому папа и остановился.

– Слушай, да это же, кажется, наш Сиплый, – говорит он мне. – Точно, Сиплый!..

И обращается к дяде Валере.

– Валера, что это за кот?.. Откуда он у тебя?

– Да приблудный… Прибрёл в этом году по льду, по морю. И живёт у меня на крыше дома, спит под «боровом», там от кирпичей тепло. Дикий!.. Подкармливаю, рыбьих голов хватает. Жалко, что ли… – закончил свой рассказ дядя Валера.

– Да это наш Сиплый, бандит и разбойник. Канул ещё лет пять назад и вот у тебя очутился. Видимо, всю банду свою растерял. Но, как не дик, а к тебе, к человеческому жилью вышел. Говоришь, под «боровом» у тебя место нашёл. Вот чертяка, всё чувствует и для выживания место находит… Вот тебе, сын, к школьному уроку ОБЖ, на котором у тебя в школе из кармана шпаргалки отбирали. Вот она, способность выживать. Без каких-либо шпаргалок. Ну а про те шпаргалки и про ту учительницу, что по карманам у тебя шарила, может, сам когда напишешь…


На этом месте я перебью папу и объясню вам, что такое на чердаке дома «боров». Это когда кирпичная труба, выходящая от печи дома наверх, не может пройти прямо в крышу (мешает какая-нибудь балка, стропилина или ещё какая помеха), и тогда трубу на чердаке кладут и ведут по потолку, пока не минуют помеху, затем снова устремляют трубу вверх, через крышу в небо. А лежачий участок трубы называют «боров». И «боров» этот обычно не касается кирпичей перекрытия дома. Между «боровом» и перекрытием оставляется пространство в целях противопожарной безопасности. Вот тут у Валеры на чердаке, где труба была положена «боровом», и нашёл под брюхом у «борова» свое место в холодную зиму наш Сиплый. Спустившись с крыши, сидел теперь в углярке на куче угля и грыз рыбью голову, не обращая на нас никакого внимания. Хотя это только с виду не обращал, настороженные глаза его следили за всем. Но это уже был не тот стремительный, прогонистый молодой Сиплый, а сумрачный, заматеревший, с порванными ушами, со скатанной на боках густой шерстью; равнодушный и к нам, и ко всему миру он грыз голову судака, увлечённый только ею; потерявший и свою былую дерзость, и ватагу, и свою боевую славу… Одинокий, никому не нужный, стареющий бывший кот-бандюган…

– Да, правильно в народе говорят: «Как корабль назовёшь, так он и поплывёт», – глядя на Сиплого сказал папа, чему-то вздохнул и пошел к «Бурану». И мне показалось, что во вздохе моего отца выразилось и что-то его личное за неудачную судьбу Сиплого, оставшегося сидеть на углярке… и спать на чердаке дома островных синоптиков, под их «боровом».

Когда мы уже вернулись к себе на базу, под впечатлением от встречи с Сиплым и его вначале дерзкой, а к концу одинокой, угрюмой жизни, папа заговорил:

– Помнишь братков-бандитов, когда они носились по нашему берегу и, как ватага Сиплого, были тогда ещё в самой своей силе, удаче и дерзости? И выкружив или отбив где-то тот их «дирижабль», десантный катер на воздушной подушке с двумя мощными пропеллерными двигателями, которые несли его и над песком, и по воде, еле касаясь её, а братки, полсотней человек, бегали за ним и орали в их диком восторге?.. А где они теперь? У некоторых, говорят, «жизнь удалась». Но те, дико орущие, бегущие в одном голом восторге за их «дирижаблем»?.. Где они витают, на чем летают?.. Кто, как наш Сиплый, на углярке, кто в кочегарке, кто-то в теплосети место себе нашёл, кто уже на том свете… а кто-то в зоне ума-разума набирается. Нельзя, сын, сильно дерзить, особенно Отцу нашему Небесному, да и земному тоже, и добрыми правилами жизни пренебрегать тоже не следует, – и папа по-отцовски кладёт мне свою руку на плечо. А моё плечо уже выше его плеча.


***

И как ни ввести мне в его «Отцовское наставление», в наши маленькие рассказы папину «Памятку», напечатанную на листе бумаги, вывешенную папой когда-то у клуба с. Завьялово рядом с афишами идущих фильмов: «Любовь кастрата», «Голая в шляпе». Вот она, эта его «Памятка», отстуканная им на нашем «Ундервуде», на котором и я долгими зимними вечерами что-то тоже выстукивал одним пальцем: сбоку у «Ундервуда» был наклеен написанный на бумажке инвентарный номер и стоял год – 1928… Так что папин «Ундервуд» видел и коллективизацию, и сталинизацию, и, может, даже Революцию,… достался он папе от одного знакомого ему художника. На нём папа и отпечатал «Памятку».


Памятка


Трактористу! Проехавшему в День Победы лесной дорогой в районе реки Каракан и оставившему свой след на земле с направлением в с. Факел Революции – Завьялово. Единственный в этот день на этой дороге «след».

Мил человек! Вынужден сообщить тебе, что в этот победный день ты потерпел серьёзное поражение: пропустил во врата души своей опаснейшего врага. И падёт ли у тебя корова или сам окажешься недужным, потопчут ли козы огород твой или сама земля откажет тебе в плоде, уведут у тебя жену, украдут машину или исчезнет из-под руки безделица какая – сопровождай это мыслью, словами: «Это мне за то, что на пустынной лесной дороге, в великий День Победы, я пропустил за спину свою врага. Снял со стоящего на той дороге трактора аккумулятор». Повторяй: «пропустил в стан свой врага…», ибо так это и есть.


Трактор заслышишь – вспомни…

В лес зайдёшь – вспомни…

Человека увидишь – вспомни…

На церковь глянешь – вспомни… (хотя и недействующая, Бог действует).

На Небо глянешь – вспомни…


Это не месть и не проклятие, это тебе для восстановления памяти. Ибо разглагольствуем об историческом беспамятстве народа, напрочь забыв, что историческое беспамятство происходит от забвенья дневного прегрешения нашего.

Владей, но помни!.. Чем дальше, тем ноша тяжелее.

Выбросить пожелаешь – да не выбросишь. Отдать – да никто не возьмёт…


***

На следующий день папа поехал на мотоцикле по делам в деревню. Но его «Памятка» рядом с клубной афишей уже не висела. Видимо, первый же прочитавший открепил её от фанерного щита и унёс показать и посмеяться с друзьями и знакомыми…

– Жаль, мало повисела, – сказал папа.


Начальник


В ту осень к нам на базу от завода сразу завезли «Буран» и мотоцикл «Днепр», производимый на Украине (тогда Украина и Россия были ещё единым государством), привезли, чтобы принявший базу папа не ходил зимой пешком через море за хлебом, а мог проехать или на «Буране» по льду и снегу, или на мотоцикле по дороге до села Факел Революции.

Папа, конечно, техникой доволен, и мама довольна, а про меня и говорить нечего… Я глаз с новенького «Бурана» не спускаю, поглаживаю…

А в то время, уже осеннее время, приехали к нам порыбачить три человека; двое ничего, а третий – начальник. Может, он и не был каким-то большим и серьёзным начальником, но подавал он себя важно, как барин. Ходит важный такой вокруг папы:

– Ну, вот… ««Буран» мы тебе дали, мотоцикл дали, теперь работай, обслуживай народ.

Но за словом «народ», даже мне, ещё малому и глупому, чувствуется больше не «народ», а он сам, этот самый начальник… Папа слушает его, благодарит. «Спасибо, – говорит, – что дали». Ну, казалось бы, дал и успокойся, начальник, а он все «дали да дали…». И не только один на один с папой, но норовит и при других, и при других особенно. Будто из всех, кто это всё дал, он самый главный…

И вот мы заходим с папой на другую сторону нашего дома, где через стенку от нас находилось зимнее общежитие для рыбаков и охотников. Отапливалось это общежитие за стеной от нашей печи, через водяной радиатор, вделанный в нашу печь, а на большой веранде со стороны общежития ещё и железной буржуйкой. Но на этот раз буржуйка не топилась. Двое рыбаков, приехавшие с человеком, постоянно выказывающим себя важным начальником, сидели за столом в общежитии около бутылки с водкой, одна бутылка уже стояла пустая… сам же начальник лежал на кровати, положив на её одеяло свои ноги вместе с сапогами.

– Ну, что, сторож, как тебя, Иван… всё мы тебе, Иван, дали: «Буран» дали, мотоцикл дали… – говорил он пьяно и небрежно, сложив руки у себя на большом животе и начальственно, важно глядя на моего папу. Папа оглядел общежитие, стол, сидящих за столом мужиков и повернулся к начальнику:

– Послушай, как тебя, послушай и навсегда запомни: это всё Бог мне дал, – папа обвел рукой и взглядом и комнату, и лес за окном, – а ты, в лучшем случае, мне что-то от Него или от людей передал. Но ведь и этого тебе не доверят. И убери, свинья, сапоги с одеяла, на нем люди лицом лежат. Встань сейчас же!..

Видели бы вы, как этот начальник сразу подскочил и вытянулся перед папой почти «руки по швам». И непонимающе и глупо хлопал глазами…

– Вот так будет лучше… – сказал папа и пошёл из общежития; я побыстрее юркнул за ним. Мне было и смешно вспоминать стоящего чуть ли не по стойке «смирно» начальника, и я был удивлён, что мой папа не боится даже начальников…

А тот начальник, уехав с базы, начал распускать по заводу слух и говорить в разных разговорах с рыбаками и охотниками и с такими же, как он, начальниками: «Всё, база развалится. Там приняли такого сторожа – ни рыба ни мясо… Жаль базу, он всё развалит…». Все эти слова передавали папе другие рыбаки и охотники, с которыми вел (точнее плёл) разговоры вокруг базы и папы тот начальник. Но сам он на базе ни разу больше не появлялся; отвечал на приглашение других, что делать там стало нечего, порядка и хозяина на базе нет, база разваливается…

Но ведь, если честно, наша база за все эти годы, с момента, как заступил на неё на своё дозорное дело мой отец, и по сей день, удержалась в сегодняшнем её состоянии только благодаря ему. Я не говорю о состоянии зданий и сооружений, как было написано в трудовой книжке моего отца, когда его принимали на службу: «смотритель зданий и сооружений». Я говорю о моральном состоянии, которое во многом, если не во всём, зависит от сторожа базы. Это так же, как в церкви: «каков поп, таков и приход». И скольких нерадивых, нечестивых «прихожан» приходилось моему отцу отсеивать, отводить в сторону от базы, как он любит говорить, «ласково, но с железной твёрдостью». Именно эта ласковая, но суровая, железная твердость меня всегда удивляла в моём отце. Я не совсем понимаю, из чего и как она в нём происходит, как сложилась. Но она в нем есть, была и остаётся…

А об этом начальнике и других отец сказал мне:

– Заметь, сын: самые глупые и внутренне пустые – всегда самые важные, а люди глубокие, что-то знающие и умеющие – удивительно простые.

Василий ПУХАЛЬСКИЙ. «Жизнь свою прожил не напрасно…»


(окончание)


В 1953 году после длительной болезни умер мой дедушка. На его похороны приехали Алексей с женой и моя бабушка, которая так и жила в горах у тётки Клавдии. Это была наша с ней последняя встреча. Бабушка поплакала, что у меня нет ноги, порадовалась, что хорошо сложилась моя семейная жизнь и что она может спокойно умереть, потому что мы с Ваней в порядке.

Ваня тоже был женат, и у него рос сынок Коля. Клавдия уже второй раз была замужем. От первого, неудачного, брака у неё был сын Володя, 1947 года рождения. Во второй раз она вышла замуж за карачаевца, семья которого жила в той хате, где теперь жили бабушка и Клава с Настенькой. Фамилия карачаевцев была Эбзеевы. Они были богатыми и их ещё до войны репрессировали, увезли куда-то в Казахстан.

Из всей их большой семьи выжили только двое: Амарби, за которого вышла замуж наша Клава (бабушка с Клавой звали его на свой лад – Амурбием), и его старшая сестра. Все остальные умерли от голода и болезней. В хате был сделан тайник, в котором Эбзеевы спрятали всё самое ценное, а в хату, когда поняли, что их репрессируют, пустили жить бабушку с девчатами. Амарби Батулбиевич вернулся домой в 1953-м, почти сразу после смерти Сталина. Поселился он на квартире, через несколько дворов от бабушки.

Клава к тому времени уже жила со своим маленьким сыном. Она ему понравилась, хоть и была старше лет на восемь. Амарби стал приходить к ним в гости, по вечерам встречал Клавдию с работы (а работала она на каком-то маленьком заводике), играл с её сыном в футбол на полянке.

Ходил он прихрамывая. В Казахстане пас овец и, упав с лошади, поломал себе ногу. Кость срослась неправильно, в результате этого он остался хромым. Впоследствии говорил, что благодаря этой травме и выжил. После падения с лошади его положили в больницу, где хоть как-то, но кормили, а дома есть было нечего. Все его родственники, за исключением сестры, умерли от голода.

Амарби был вежливый и обходительный, чем и завоевал бабушкино сердце. Через несколько месяцев сделал Клаве предложение, и бабушка не была против. Они расписались в сельском совете, и Амарби перебрался к ним. Он вскрыл тайник и после этого они зажили безбедно. Клава оставила работу, и уже после смерти бабушки, в начале 60-х, у них родилась дочь Зарима.

После учёбы я год работал заместителем директора совхоза «Надёжнинский» Отрадненского района. В станице Надёжной в апреле 1954-го родилась дочь Светлана. Теперь у нас с Наташей стало четверо детей. Старший, Володя, уже ходил в школу, а школа здесь была далеко, и мы решили вернуться в Пантелеймоновку. К этому времени колхозы укрупнили и наш «Октябрьский труд» стал отделением в колхозе имени III-го Интернационала.

Колхозная усадьба находилась в Трёхсельском, первым председателем был Василий Александрович Гамаюнов, бывший директор школы. Я работал бригадиром отделения и исполнял обязанности агронома. Наташа работала в полеводческом звене, потом пару лет – заведующей детского сада.

А в 1955-м война неожиданно напомнила о себе. Обнаружился след Цимая – того, который собирался уничтожить комбрига Захарова. Вначале мы с ним случайно встретились в Лазаревке, пригороде Сочи, куда приехали с Наташей в гости к её старшей сестре Анюте. Та была уже замужем за Иваном Николаевичем Поповичем, у них была взрослая дочь Мария. Иван Николаевич держал большой сад с виноградником и подвал, в котором хранились бочки с вином. Получилось так, что он пригласил своих товарищей помочь ему отремонтировать бочки и после работы накрыл им стол. Все изрядно выпили. Я обратил внимание на одного из них. Он как-то сторонился меня, а я всё время силился вспомнить: где же я мог его видеть? И в какое-то мгновение меня как током ударило: это же Цимай!

У меня от злости даже дыхание в горле перехватило. Я подошёл к нему и, схватив за воротник со словами: «Ах ты, предатель!», стал его душить. Товарищи Ивана Николаевича едва разняли нас и увели Цимая. После этого инцидента он исчез, а мне Иван Николаевич сказал, чтобы я тоже уезжал. Мы собрались и уехали домой.

В день приезда я написал письмо Якову Захаровичу, а ещё рассказал об этой встрече нашему оперуполномоченному. Он попросил меня никому об этом больше не рассказывать и направился в Успенку, в отдел. Потом, дней через десять, приехали люди в штатском из КГБ и увезли меня на целый день. Привезли в Братковский сельский совет и заставили вспоминать всё до мельчайших подробностей. Их интересовало всё: его манеры, повадки, разговор, умение обращаться с оружием. За этот день я пережил заново и войну, и плен, и всё, что с ними было связано.

Один из приезжих хорошо рисовал, и он достаточно точно нарисовал портрет Цимая, немецкого разведчика. Меня предупредили, что это является государственной тайной и всё, о чём здесь шёл разговор, огласке не подлежит. Я дал подписку о неразглашении, а чтоб мог объяснить своё отсутствие начальству, придумали легенду. В мою бытность заместителем директора Надёжнинского совхоза там произошёл падёж коров: то ли по недосмотру скотников, то ли случайно коровы наелись некачественного корма – и вот, якобы из-за этого ведётся дополнительное расследование, по поводу которого меня и вызвали.

Наташа очень переживала, но всё обошлось благополучно и вечером меня привезли домой, сказав, что при надобности могут ещё раз побеспокоить, но больше ко мне никто не приезжал.

28 сентября 1959-го умер мой отец. Накануне вечером к нам во двор прилетел сыч и, сидя на воротах, кричал. Было жутковато. Перед утром прибежал Ваня и сказал, что нас зовёт отец. Тот уже лежал больной. Отец позвал нас попрощаться с ним. В это утро он умер.

Хоронили его на следующий день. День был дождливый и слякотный. Гроб несли на руках от двора до самого кладбища. Клавдия на похороны не успела. В горах шли дожди, и Уруп бушевал. Так что она долго не могла переправиться на наш берег. Когда же на бричке подъехала к двору, то все уже возвращались с кладбища. Мачеха осталась одна.

У Зинаиды тоже уже было трое детей: Володя – 1947-го, Вася —1953-го и Валя – 1957-го, а сама Зинаида была теперь нашей кумой, она крестила Дину. С матерью своей Зина не очень ладила, и когда мы засобирались отсюда уезжать, мачеха сказала нам: «Вы, дети, устраивайтесь, а потом, может, и меня к себе заберёте. С вами бы я ужила». После смерти отца она почти всё время болела, и за нею до самой смерти ухаживала её сваха, бабка Шапочиха.

А потом были Алтай и Казахстан. В конце 1959-го мне как ещё молодому специалисту дали путёвку на освоение целинных земель, и мы всей семьёй, в январе 1960-го, уехали на Алтай. Там я работал агрономом отделения в совхозе «Алексеевский» Ключевского района. Приехали мы туда – а там снега столько, что дома по самые крыши завалены и мороз под сорок градусов!

От станции Кулунда ехали в балке – вагончике на полозьях. В нём для обогрева топилась железная «буржуйка». Алексеевка была вся завалена снегом, только трубы торчат, из которых вьётся дым. Между домами от двора ко двору прокопаны в снегу тоннели для прохода. Детям сразу здесь понравилось. Нас временно определили на квартиру к совхозному ветврачу. Её звали Нина Карповна, а мужа – Виктором. Он работал водителем на водовозе. У них была изба на две комнаты. В одной жили сами, а вторую, проходную, отдали нам. Здесь мы простояли до лета.

Я работал агрономом отделения, а Наташа пекла хлеб из ржаной муки для подкормки телят. Весной, когда начал таять снег, началось половодье и в степи бесчинствовали проснувшиеся суслики. Они наносили большой вред сельхозугодьям, и на их отлов во время весенних каникул и по выходным организовывали школьников. За одну шкурку платили по 20 копеек. Сын Саша, которому шёл уже десятый год, тоже ходил со своими погодками ловить сусликов и зарабатывал свои деньги.

Этой весной в совхоз пришло предписание из краевого сельхозуправления: на 1/4 сельхозплощадей, предназначенных для сева зерновых, посеять подсолнечник, который здесь раньше никогда не сеяли. Его нужно было посеять квадратно-гнездовым способом. Здесь у меня нашёлся единомышленник – тракторист, тоже родом из Краснодарского края. Он был знаком с этим методом, и мы с воодушевлением взялись за работу.

Подготовили сеялку, посеяли подсолнечник. Поле было большое, всходы получились замечательные, так что к нам со всего края приезжали делегации посмотреть на них и перенять наш опыт. Поле от всходов было изумрудно-зелёным и рядки просматривались из края в край. Но, увы, нас ждало глубокое разочарование. Примерно через неделю после приезда делегаций я приехал на поле и не узнал его. Оно было чёрным. Суслики сожрали всё! Я до того расстроился, что заболел и пролежал в нервной лихорадке целую неделю.

А когда половодье заканчивалось, начинались пыльные бури. Почва здесь была песчаная и ветром несло песок. Летом была жара. Речки здесь не было, а были солёные озёра и кулундинская степь кругом. Тут мы получили письмо от Веры, Наташиной племянницы. Та со своей семьёй жила в зерносовхозе Новочеркасском Целиноградской области и приглашала нас в гости. Мы решили ехать.

В начале лета, когда дети пошли на каникулы, а в поле закончились весенне-полевые работы, мне дали краткосрочный отпуск и мы поехали в гости к Бобылевым. Здесь нам понравилось больше, чем в Алексеевке. Это была древняя земля акынов и кочевников. До сих пор многие казахские семьи жили в юртах. Кругом простиралась бескрайняя степь с древними курганами-могильниками. По высоте кургана можно было определить какого роду-племени был захороненный в нём: у знатных и родовитых кочевников – высокие, у бедных – совсем небольшие. Весной степь была как цветное покрывало от разноцветных тюльпанов, а летом – жёлто-белая. Жёлтая – от яркого солнца и выгоревшей травы, белая – от серебристого ковыля.

Совхозный посёлок стоял на берегу реки Ишим. Река была полноводная и широкая, в ней водилось много рыбы. Течение было тихое. У берегов – заросли камыша, лилий и кувшинок. Здесь река только выходила на простор и была сравнительно неширокой. В ней с ранней весны и до самых заморозков плавали стада гусей и уток местных жителей и всё лето купалась ребятня. И, конечно же, не на последнем месте была рыбалка, летом – с берега и лодки, а зимой – подлёдная. В реке водились щуки, налимы, язи, окуни, ерши, да и ещё много другой рыбы. Мы возвратились из отпуска в Алексеевку, и я написал заявление на увольнение. Меня уговаривали остаться, но я всё-таки уволился, и мы уехали в Казахстан, в Целиноградскую область, в зерносовхоз Новочеркасский Астраханского района.

В совхоз мы переехали уже в июле, почти сразу же после нашей поездки. Сначала жили у Бобылевых, а потом как переселенцы получили государственную ссуду и купили недостроенный дом. Дом был шлако-литой и тёплый, так что зимние морозы были не страшны, а зимы здесь были длинные и суровые. Я пошёл работать агрономом и одновременно заведующим лесопитомника. Мы заложили фруктовый сад и выращивали саженцы культурных и декоративных деревьев из семян в заложенном питомнике. Наташа работала сначала в овощеводческой бригаде, а потом перешла в строительную бригаду штукатуром.

Дети ходили в школу. Володя к этому времени окончил девять классов и поступил в Кустанайское строительное ПТУ. Коллектив совхоза был многонациональный. Народ – дружный, со всех уголков страны. Все друг другу помогали.

Мы завели себе хозяйство. У нас была свиноматка и корова. Корову мы купили у немцев, переселённых перед войной с Кубани. Село, в котором они жили, называлось, кажется, Армавирским. Там мы встретили сестру Ивана Бооль, бывшего мужа Марии, Наташиной сестры. По её рассказу, Иван жил в Ворошиловграде (Ред.: ныне – Луганске). Она дала нам его адрес, который Наташа отослала Вале, его замужней дочери, в Москву.

Мы работали, дети учились. Без нас на родине умерли наши близкие: Наташины отец и сестра Анюта, у меня – мачеха. Наташа очень тяжело перенесла смерть своих родных. На похоронах она не была, потому что ехать было далеко, а произошло это летом и письмо с сообщением пришло почти через месяц.

Меня поставили агрономом отделения и дали «газик», но не дали водителя. Сказали: учись, получай права и езжай куда тебе надо. Мне пришлось по вечерам учиться на водительских курсах. Это было не очень сложно, потому что ещё в армии я неплохо освоил вождение. Зимними вечерами сам преподавал на курсах трактористов, а днями составлял агротехнические карты.

Мы жили километрах в трёхстах от космодрома «Байконур», видели воочию, как взлетали космические корабли. Видели самый первый взлёт космического корабля с человеком на борту, которому, к большому сожалению, не суждено было подняться в космос: он, через небольшой промежуток времени после взлёта, взорвался ещё в слоях атмосферы. На территории полей нашего совхоза находились неглубокие степные озёра, в воды которых, по расчётам учёных, падали отработанные ступени с кораблей. Туда упали и осколки первого корабля. В этих местах были сенокосные угодья совхоза, и на уборку сена привлекали мальчишек-подростков. Там работал и наш сын Саша. Ребятне это очень нравилось, что они наравне со взрослыми неделями жили в палатках вдали от дома – в свободное от работы время купались в озёрах, доставали со дна детали отработанных модулей и мотки цветных проводков, из которых плели брелоки на ключи и кольца. Никто и не думал, что там всё вокруг заражено радиацией и таит в себе грозную опасность для здоровья.

В 1961-м наша младшая дочь Светлана пошла в школу, а уже весной 1962-го учительница обнаружила, что она плохо видит. Пришлось Наташе везти её по врачам. Поставили диагноз: близорукость, дали направление в Московский институт глазных болезней. Летом 1963-го Наташа повезла её в Москву, а там сказали: если не хотите, чтобы ребёнок ослеп – меняйте климат.

Мы ещё год прожили в совхозе. Старшая дочь Дина окончила восьмилетку с похвальной грамотой и поступила в Целиноградское педучилище. Там нашли ей квартиру за 15 рублей в месяц. Хозяева оказались из немцев, выселенных в Казахстан с Кубани перед войной. Дина успешно завершила первый курс и перешла на второй. Летом 1964-го мы с Наташей и старшие дети работали на уборке Десятого целинного урожая и все были награждены памятными медалями, а в январе 1965-го мы вернулись назад, в Краснодарский край. Пришлось покидать насиженное место, расставаться со своими друзьями. Это было нелегко. Детям тоже не хотелось уезжать. Была середина учебного года, а в новой школе неизвестно как примут: и учителя новые, и к одноклассникам привыкать.

Год мы прожили в Ленинградском районе. На первое время остановились у своих друзей в станице Ленинградской – Бурыка Антона Павловича и Марии Харитоновны, которые переехали сюда чуть раньше нас. Потом я через сельхозуправление устроился на работу – был главным агрономом в колхозе «Красное Знамя», а Наташа трудилась в полеводческом звене.

На центральной усадьбе нам дали жильё: отдельный дом. Саша и Света ходили в школу на соседнем хуторе. В сентябре Володю проводили на службу в армию. Потом, зимой, заболела Наташина мама, жившая с Наташиной старшей сестрой в Попутной, и мы решили переехать поближе к ней. Теперь поселились в станице Надёжной Отрадненского района. Здесь я работал агрономом отделения совхоза «Надёжненский». Нам дали квартиру в двухквартирном жилом доме. Соседями оказались учителя Бакановы. Валентина Ивановна была директором школы, а её муж, Георгий Семёнович, преподавал историю. У них было две дочери: Люда 16-ти лет и дошкольница Таня. С соседями мы жили дружно. Они тоже были не местными, а приехали аж с Дальнего Востока.

Летом на уборке урожая я помогал комбайнёру регулировать решёта и, неловко спрыгнув с подножки на здоровую ногу, подвернул её. В колене ощутил резкую боль, но особого значения не придал. Со временем травма стала давать о себе знать, и в 1966-м году мне в Краснодарском госпитале инвалидов Отечественной войны сделали операцию по удалению мениска. Операцию делал профессор Красовитов, сын того самого хирурга Красовитова, который оперировал меня в Горьком. Старший Красовитов был ещё жив и жил у своего сына в Краснодаре. Впоследствии госпиталю присвоили его имя.

В этом же году, 22 мая, наша дочь Дина вышла замуж здесь, в Надёжной. Она бросила учёбу в училище и уехала вслед за нами. Володя попал служить в морскую авиацию на Украине. В «учебке» освоил специальность механика ракетных установок, служил добросовестно, и ему предложили остаться сверхсрочно. Он согласился, стал прапорщиком. Так, в какой-то мере, сбылась моя мечта.

Я мечтал, чтобы мой сын стал военным. Ещё когда он был маленький и только пошёл в школу, у меня была возможность, как у инвалида и участника войны, через военкомат устроить его в суворовское училище, но Наташа запротестовала и я не стал настаивать.

Весной 1968-го мы переехали в село Новоурупское (бывшую Ливоновку). Я стал работать агрономом в колхозе имени III-го Интернационала. Наташа пошла в полеводческое звено. Света училась в местной восьмилетке, а Саша остался в Надёжке заканчивать 10 класс. До конца учебного года он жил в семье Турьянских, с сыном которых – Мишей – он учился в одном классе. Нина Мефодиевна, мать Миши, была учительницей в школе.

На 7 ноября, в день празднования 51-й годовщины Великого Октября, нас пригласили к себе в гости Шапошниковы Зинаида с Иваном. Они так и жили в Пантелеймоновке. Мы сидели за праздничным столом и обсуждали последние новости. К празднику нашим правительством было принято решение разрешить возвратиться на Родину всем бывшим военнопленным, которые по разным причинам после Великой Отечественной остались за границей и не захотели возвращаться домой. Объявился Андресон Отто, который воевал вместе с Николаем. Он в самом конце войны был ранен и попал на территорию, контролируемую американцами. Сначала уехал в Америку, а потом – в Австралию. Перед самой войной у него родился сын Роберт, которому он теперь прислал весточку. Зинаида запричитала: «А что если Николай вернётся? Что я ему дам?». Она боялась, что Николай потребует у неё свою долю наследства. На что я ей ответил: «Пусть только живой вернётся, а я с ним последней своей рубашкой поделюсь».

Первое время мы жили у моей крёстной Степаниды Лысенковой и строили свой дом. К осени достроили, поскольку помогали нам все: и родственники, и соседи. Осенью Сашу уже из нового дома проводили в армию. Он попал служить в ГСВГ – группу советских войск в Германии. Через год мы получили от его командования благодарственное письмо.

И вот теперь, спустя почти десять лет, когда дети определены и моя пенсия почти у порога, я подвожу жизненные итоги. О себе дают знать фронтовые раны, и я вынужден оставить любимую работу. Свободного времени у меня теперь через край – и я решил оставить кое-какие воспоминания о своей жизни на бумаге для своих детей и внуков.

Я считаю, что жизнь свою прожил не напрасно и, если кто-то бы мне сейчас сказал, что я могу прожить её заново и исправить всё, что посчитаю нужным, я прожил бы её так же, не меняя ничего. Может быть, кто-то скажет, что я описал далеко не всё – и я соглашусь с этим. Ведь чтобы всё описать, жизни не хватит, да и не мастер я писать, а так – дети и внуки хоть будут знать, какую я прожил жизнь и что из себя представляю.


с. Новоурупское, 1974–1975 гг.


Послесловие


Вот и закончила я работу над отцовскими мемуарами. В этом году папе исполнилось бы 95 лет. Прошло чуть больше года со дня его смерти.

Как получилось, хорошо ли, плохо ли – не мне судить. Прежде чем всё это собрать воедино, мне пришлось не один час просидеть в интернете и кое-что для достоверности уточнить. Прошло столько времени, поэтому допускаю, что, может быть, что-то с фамилиями папа и поднапутал, но в основном – всё совпадает.

Даже слова песни, которую учил в первый месяц своего пребывания на службе в армии, он запомнил с точностью до буквы. Все населённые пункты, о которых он писал, существуют. Нигде не нашла фамилии комполка Юрьева, да и вообще командного состава 75-го ГАП и 27-й дивизии. В этом ничего нет странного, и можно сделать вывод, что земля под Осовцом до сих пор хранит в себе сейф с документами 75-го ГАП. И, возможно, мой отец был последним свидетелем того, как этот сейф закапывали в землю. Да и сайты военных архивов до сих пор в разработке.

Работники архивов на запросы отвечают с неохотой, их тоже можно понять. Работают они, в основном, на личном энтузиазме и за мизерную плату. Отец так и не узнал, что после расформирования 27-й Омской, на её основе была организована 334-я, в которую он попал после соединения партизанской бригады с регулярными частями. И если бы не ранение, то он вместе со своей частью прошёл бы по тем местам, где встретил войну и, возможно, нашёл бы тот злополучный сейф с документами.

Особо хотелось сказать о моём дяде – Пухальском Иване Кондратьевиче. На службу в армию его призвали в конце 1944-го и служил он на советско-иранской границе. По его рассказам, служить там тоже было нелегко, ведь ещё не закончилась Великая Отечественная. Домой он возвратился в начале 50-х. Почти сразу же после возвращения домой женился. Окончил школу механизации, стал работать трактористом в колхозе. Работал, надо сказать, ударно, иначе и не умел. К этому и сыновей своих с детства приучал.

В колхозе ему первому доверили сесть на новый трактор К-700. Работу свою он очень любил. Во время страды не слезал с трактора по две-три смены подряд. Человеком был весёлым, остроумным, никогда не падал духом, за что в коллективе его любили и уважали. В середине 1970-х был награждён за доблестный труд орденом Трудового Красного Знамени. Председателем колхоза тогда был Кеташев Виктор Азаматович – он и возил дядю в райком партии получать орден.

А в 1978-м дядя тяжело заболел. Врачи поставили страшный диагноз – рак предстательной железы. Потом была операция, и в феврале 1982-го, в 55 с небольшим, он умер.

В день, когда умирал, попросил позвать проститься с ним своего старшего брата. Для моего папы это была невозместимая утрата. Умирал дядя в полной памяти и простился с каждым. Помню день похорон. Было студёно и морозно. Народу, из тех, кто хотел с ним проститься, пришло очень много. Дул пронзительный холодный ветер, но никто не ушёл. До кладбища – километра полтора через всё село, и к процессии присоединялись всё новые и новые люди.

При последнем прощании я впервые в жизни увидела, как рыдает взрослый мужчина. Папа плакал как ребёнок, и я поняла, какая это для него утрата. Наверное, какой-то злой рок навис над их семьёй. Ровно через одиннадцать месяцев погиб его старший сын Коля. 13-го января в лесу он пилил сухостой на дрова и его убило обломившейся вершиной дерева. У Коли уже было двое детей: Серёжа – 10-ти лет и Иринка, которой ещё и трёх не исполнилось. Так осталась Катя в 30 лет вдовой. И не вышла больше замуж, говоря, что таких, как её Коля, больше нет.

А через 16 с половиной лет после Колиной гибели, 30 июля 1999-го, погибла и Иринка вместе со своей крохой-дочкой в страшном ДТП. В этом же году, но чуть раньше, 5 марта, в ДТП погибла наша невестка Татьяна, Сашина жена. Мы втроём, с Володей и Диной, ездили на похороны в город Крымск. Теперь уже мой брат в свои неполные 49 лет остался вдовцом с пятью детьми, трое из которых – несовершеннолетние.

К этому времени мы уже жили в Трёхсельском. Папа болел, и 31 июля его приехали проведать дед Алексей Митрофанович и дядя со своей женой Ириной Антоновной. Они-то и привезли нам страшную весть о гибели Иринки. Посидели, посумовали (сумовать (из южных и юго-западных диалектов) – думу думать, размышлять. – Ред.) о том, что молодые рано уходят, потом дед попрощался с нами как будто в последний раз, и они уехали. На следующий день после обеда нам сообщили, что дед умер, получая зерно на пай, прямо на складе. Папа пережил его всего на три года и прожил свои 84. Он умер 30 мая 2002 года. Так уж вышло, что ушёл он ровно через 73 года после смерти своей мамы, нашей бабушки, Пухальской (Рубановой в девичестве) Марии Пименовны.

Далеко позади осталась та страшная война, давно нет страны Советов, в которой мы родились и выросли, но с нами осталась наша память о тех незабываемых временах и людях, живших рядом с нами, воспитывавших нас и наставлявших на путь истинный.

Мир праху тех, кого уже нет среди нас, и здоровья тем, кто ещё жив.


Пухальская Светлана Васильевна,

cело Марьино Успенского района, август 2013 г.




Письмо Захарова Якова Захаровича. Привожу текст дословно.

«Тов. Пухальский! Получил Ваше письмо и сразу же высылаю просимый Вами документ. Справку высылаю в адрес директора Вашей школы, так как на руки такие документы высылать нельзя. За это извини, но если она будет Вам нужна для предоставления в органы соц. обеспечения, то договоритесь и её пришлёт директор отделу соцобеспечения. Справку я запрашивал из партархива. В ней показано всё, что было записано с твоих слов при регистрации в партизанском отряде. Конечно, в справке нет того, что Вы являлись одним из главных организаторов перехода сотни на (слово “наш” зачёркнуто) к партизанам. Этот документ мы назовём характеристикой. Такие документы партархив высылает по запросу партийных органов, если он им потребуется, при условии, если на Вас там имеется характеристика. Этого я не помню. Вы извините, что несколько задержался о выполнении просьбы. Остаюсь здоровым, желаю удачи в новом 1952 году.

Мой адрес: Минск, ул. Советская, 39, кв. 20 (мне)».





Архивная справка, подтверждающая участие в партизанском движении.






Справка о ранении, выданная в Горьковском эвакогоспитале.

Знакомство с авторами

Геннадий ГУСАЧЕНКО





Гусаченко Геннадий Григорьевич родился 10 августа 1942 года в Новосибирске.

После службы на подводной лодке Тихоокеанского флота окончил восточное отделение японского языка и факультет журналистики Дальневосточного государственного университета, работал оперуполномоченным уголовного розыска во Владивостоке, электриком антарктического китобойного судна, егерем в уссурийской тайге, корреспондентом газет Приморского края и Новосибирской области, помощником машиниста электровоза на Западно-Сибирской железной дороге, офицером-воспитателем кадетского корпуса, летал на планерах в Новосибирском аэроклубе, прошёл самосплавом в одиночку на плоту от Новосибирска до Карского моря.

Публиковался в журналах «Человек и закон», «Горница», «Охота и охотничье хозяйство», «Муравейник», «Костёр», «Юный натуралист», в «Библиотечке охотника», в альманахах «Охотничьи просторы», «Новый Енисейский литератор» и других изданиях.

Автор книг, опубликованных в интернете: трилогии «Под крылом ангела-хранителя» (романы «Жизнь-река», «Рыцари морских глубин», «Покаяние»), романов «Долгая дорога в Рай», «Слуги сатаны», сборников повестей и рассказов «Тигровый перевал», «Венок Соломона», «Вещий сон, или 20 тысяч лет до нашей эры», «Разные судьбы», книги таёжных сказок «Почему медведь в тайге хозяин».

Член СЖ СССР и России.

Живёт в г. Бердске Новосибирской области.


Оглавление

Цитата Художественное слово: поэзия Геннадий ЁМКИН. Сердце я не пробовал беречь Валерий ТОПОРКОВ. На семи берегах Виктор ЛЕВАШОВ. В остальном – сплошной пиррихий… Влад ПЕНЬКОВ. Ладонь судьбы по-русски Художественное слово: проза Дмитрий ЛАГУТИН. Лишний воздух Судовой журнал «Паруса» Николай СМИРНОВ. Судовой журнал «Паруса». Запись тринадцатая: «На Мологской улице» Литературный процесс Евгений ЧЕКАНОВ. Горящий хворост (фрагменты) Сотворение легенды Геннадий ГУСАЧЕНКО. В память о них зажгите свечу София культуры Вячеслав АЛЕКСАНДРОВ. Введение в философию Православия Жемчужины святоотеческой литературы Амвросий ОПТИНСКИЙ. Страх Божий Человек на земле Евгений РАЗУМОВ. Всесожжение. Головастик. Другая Земля. Макарушка. Александр ЮДИН. Минздрав предупреждает Евгений МАРКОВСКИЙ и Иван МАРКОВСКИЙ. Отцовское наставление Василий ПУХАЛЬСКИЙ. «Жизнь свою прожил не напрасно…» Знакомство с авторами Геннадий ГУСАЧЕНКО