Журнал «Парус» №84, 2020 г. (fb2)

Журнал «Парус» №84, 2020 г. [litres] 1508K - Николай Григорьевич Смирнов - Василий Костерин - Александр Савельев - Евгений Феликсович Чеканов - Дмитрий Алексеевич Игнатов (скачать epub) (скачать mobi) (скачать fb2)


Ирина Калус, Анжела Бецко, Дмитрий Игнатов, Владислав Пеньков, Ольга Белова-Далина, Андрей Шендаков, Тамара Пирогова, Евгений Чеканов, Николай Смирнов, Татьяна Ливанова, Вячеслав Александров, Валерий Храмов, Евгений Разумов, Василий Костерин, Борис Колесов, Иван Марковский, Александр Савельев, Иван Жилкин Журнал «Парус» №84, 2020 г.

Цитата


Василий ЖУКОВСКИЙ


ЛИСТОК


От дружной ветки отлученный,

Скажи, листок уединенный,

Куда летишь?.. «Не знаю сам;

Гроза разбила дуб родимый;

С тех пор, по долам, по горам

По воле случая носимый,

Стремлюсь, куда велит мне рок,

Куда на свете все стремится,

Куда и лист лавровый мчится

И легкий розовый листок».


1818

Художественное слово: поэзия

Анжела БЕЦКО. Будет небо – будет и крыло


***


Удочери меня, мой ясный свет.

Как небо – землю и как месяц – звезды.

Возьми туда, куда другим не след.

Вдохни в себя, как ты вдыхаешь воздух.


В течение, в мелодию, в тоску

своей реки тайком возьми… послушай,

как я читаю бережно строку,

которая твою читает душу.


Возьми в ладоней теплое кольцо,

как яблоко последнее из сада,

где снегопад забил мое лицо —

там, где душа, лица уже не надо, —


где яблони распяты на снегу

и умер сад, заброшен и завьюжен…

Возьми туда, куда я не могу,

в ту невозможность взять – возьми…

И глубже.


***


Птица, не умирай…

За тебя ль не молилась?

Здесь, конечно, не рай,

но Господняя милость


и зерно от щедрот

вездесущего неба.

Что еще просит рот,

кроме песен и хлеба?


Птица, не умирай!

В смерть не верю – хоть тресни!

Даже если за край,

в неизбежное если


Тут, понятно, не юг

и луч солнечный редок.

Что еще хочет дух,

кроме ветра и веток,


что сплетаются в сеть —

против птичьей природы…

Неизбывное – петь,

если певчей породы.


ДУДКИ


Есть дудки разные.

Одни —

дыханием живут,

и ноты путают они,

и чисто не поют

в чужих руках,

как соловей

стал в клетке б доживать,

о ветке думая своей…

Другим —

на все плевать.

За неумолчный звон монет —

талант,

как пес,

издох —

продать готовы белый свет

и верят:

с ними – Бог.


НИЧЕЙ


Выше небушка не вырасти

ни на суше, ни в воде.

Нет на свете большей сирости,

чем свивать гнездо нигде.

Прописался глупый скворушка

в раззолоченном раю.

Как живется, серо перышко,

у могилы на краю?


Горизонт забит скворечнями

в той заморской стороне,

двухэтажными, нездешними

да пустыми – в глубине…


А у нас снежинки мечутся,

как рыбешки…


Но зато

минареты в полумесяцах

в том краю, где ты никто,

богородицы по улицам

да спасители…

не те?..


А у нас – Один…

сутулится,

воскресает на кресте…

А в окне – всполох рябиновый —

рай оседлых снегирей…


А в твоем – горчит чужбиною,

ночь – темнее, день – серей,

оттого и бродишь за морем…


А у нас – белым-бело,

на просвет – все то же самое,

с небом дружится крыло,

только к прозе мы привычные:

горы – снега, ведра – щей —

хорошо до неприличия!..


Чей ты, скворушка ничей?


***


По ангелу – тебе, и мне, и всем.

Как будто божьих тварей миллионы

и лучшее из редкостных поэм

запрятано в их шепоты и звоны…

Ты несозвучен. Ты – не ко двору.

Ты – диссонанс в мажоре и в миноре…

Тогда хотя бы по крылу, перу,

по голосу, что в ангеловом хоре

срывается до бездновых высот,

где места нет ни свету, ни блаженству…

И если вдрызг, фатально не везет,

тогда хотя б по шелесту…

по жесту…


***


Выстоять – как трава —

в море пламени, в мире пепла,

вынянчить те слова,

что растут, чтоб душа не слепла,

вышептать те пути —

неизменные – что наружу,

выдышать то «прости»,

без которого вдох не нужен.


К ОФЕЛИИ


Душа моя, Офелия, молчи,

как если бы молчали колокольни.

Едва ли звук тревожней и безвольней

отыщется в немеющей ночи,

чем шепот приглушенный твой. Плети

венки из трав дурманящих и сизых.

И если бы тебя позвали снизу,

безумным не внимай. В твоей горсти

зажата нить трагедий, кривд и правд.

Кисть разомкни, плывущая над миром…

По-прежнему все серо здесь и сиро.

Остывшая, пустынная квартира,

где я плету венок из слов и трав

той, для которой нелюбовь – отрава…


ПОДЗАБОРНОЕ


Ветошка, лоскутье подзаборное,

черепок я, осколок стекла.

Легшей в землю попкорном – не зернами,

не взойти. Потому не смогла.


По плевку, по бычку да по камешку

на помойке расту и расту.

И росточком не вышла пока еще:

не видна я тебе за версту.


Все косишься на звезды блестящие,

что на нитках висят в Новый год.

Подзаборное все – настоящее —

терпеливо и верно растет.


НЕИСТРЕБИМОСТЬ


Неистребимо – в дереве – качать

упрямой и веселой головою,

а в пугале – на дереве торчать

и пялиться в пространство мировое,

в калитке – без хозяина скрипеть

от боли и до боли в перепонках.

А в женщине неистребимость – петь,

укачивая на руках ребенка.


***


Отойди, судьба, не трожь чужого,

пусть оно и на душу легло,

ни чужой строки не трожь, ни слова,

ни чужого призрачного Рима,

ни чужого над трубою дыма,

даже если дым и был тобой,

не была для дыма ты трубой,

даже если мысль невыносима,

всё равно – упрямо – мимо, мимо —

только в своего гнезда тепло…

Будет небо – будет и крыло.


НИЩЕТА


На нищету мою пошли цветок.

Пусть будет незатейлив, одинок

и в пестрой стайке родственных цветов

пропасть в глухом забвенье не готов.


С неведомого краешка земли

мне ласточку на нищету пошли.

И будет в мире песня, будет кров,

и мир не так пустынен и суров.


Пошли хоть неба синий лоскуток,

коль не послал ни птицу, ни цветок.

Коль ты – не тот. И я, видать, не та…

Пришлась бы только впору нищета.


***


С тобой говорили о разных вещах:

об истинном, ложном в искусстве,

о сочности мяса говяжьего в щах,

о пошлом и низменном чувстве,

о том, что твой папа любил рисовать

(хорошим бы стал маринистом),

о том, что на свете есть стол и кровать,

где должно быть честным и чистым,

о том, что картины стоят у стены

(все занятость – надо повесить!),

о том, что давно жить мы вместе должны…

Но нужно домой: скоро десять.


ОДИССЕЮ


Так пел ее голос, летящий в купол…

Александр Блок


Ты будешь жить на берегу

Бискайского залива.

Толпятся волны, на бегу

бормочут торопливо.


Ты будешь жить один как перст,

без языка и правил,

с тоскою тех забытых мест,

что навсегда оставил.


Но, одинокого любя,

не дремлет Божье око,

и будет в сердце у тебя

совсем не одиноко,


и будут муку навевать

о родине далекой:

и голос петь, и очи звать

печальной Пенелопы.


ЯЩЕРКА


лист последний облетает

значит осени конец

и во рту как будто тает

кисло-сладкий леденец

лишних слов не говорила

яблок – сад

и небо – звезд

и туманы всё варила

осень-ящерку за хвост

не тяни

погибнет ночью

у ближайшего куста

потому что больно очень

жить на свете без хвоста


***

Держи меня, соломинка, держи меня.

Из песни


соломинка соломинка соло…

весло мое веселое крыло

везучее везущее былье

все сущее во мне и все мое


и стоит ли былинка горевать

суденышко мое моя кровать

а если в море ветром унесло

то ветреное выдалось число


послушай небо ангелов приют

венки сонетов ангелы плетут

поэтово святое ремесло

поэтому соломинка светло

Владислав ПЕНЬКОВ. Для ангелов и лебедей


На смерть Влада Пенькова (1969–2020)


…Всегда замираешь от прихода таких вестей – у нас ведь расширенная «ситуация контакта», и контакта не поверхностного, а глубокого, «сердечного», затрагивающего самые тонкие душевные струны.

Так сформировался достаточно большой круг людей, которые идут бок о бок с тобой, которых считаешь «своими» и за которых болит душа как за самых близких.

Чуткий к слову и к миру поэт Влад Пеньков принадлежал к этому кругу – не по длительности совместного с «Парусом» пути, не по личным знакомствам, но по отчётливости и своеобычности художественного дара – как будто нездешнего, взлетающего к горним далёким мирам и с той высоты приносящего свою, запечатленную в оболочку поэтического слова весть.

Последние стихи Влада Пенькова показались совсем необычными – как будто перешёл он куда-то, в мир «зримых слов» (пользуюсь словом писателя Николая Смирнова) ещё до завершения своего земного пути.

И мы будем перечитывать эти удивительные стихи, помнить о таланте Влада и о том, что у Бога мёртвых нет.

Родным и близким Влада Пенькова – самые искренние соболезнования.


Редакция журнала «Парус»


ТРИСТАН И ИЗОЛЬДА


Не обретение – паденье

в ужасный мрак и в тёмный луч.

Моё пере- и пре-вращенье,

прошу тебя, меня не мучь,


не становись обычным светом,

простою плотью, кровью, но

излейся на меня на этом,

потустороннее вино.


Я потерял себя, ты – тоже.

Ты – тёмный жар, ты – свет ночей,

созвездье родинок на коже,

ты гибели моей ручей.


– И ты такой же. Ты потеря.

Я потеряла мир в тебе.

Бормочет истины тетеря,

глухая к нашенской судьбе.


Я быть и жить я перестала.

Ты тоже – смерть, ты тоже час,

когда на свете не застала

тупица-жизнь обоих нас.


Я жить не смею. Так хрупка я.

Ты видишь, милый, милый мой,

я для всего теперь такая —

луна обратной стороной.

...................................................


И мчался маленький кораблик.

Изольда и Тристан – и всё.

Вселенной крохотуля-зяблик

таких ни разу не спасёт.


ВЕСЬ ЭТОТ ДЖАЗ

К. Ер-ву


Так эта улочка нелепа,

полуживёт-полугниёт.

Какое дело ей до Шеппа?

Какое Шеппу до неё?


Подъезды, лавки, магазины,

и камень мокрый и нагой.

Вчера сказала тётя Зина,

чтоб я к ней больше ни ногой.


Клялась вчерашним перманентом,

что нет любви, пощады нет

и что не склеится «Моментом»

разбитый на осколки свет.


И я иду куда-то мимо,

и Шепп играет в небесах,

и грустно мне невыразимо,

ах и увы, увы и ах.


Гуляю долгими часами,

стужусь на холоде-ветру,

и – дядя с длинными усами —

потом как маленький умру.


Но есть должок пред этим светом —

осенним, нежным навсегда —

связать его навеки с Шеппом,

хотя б на долгие года.


Года молчаний. Мы любили.

Мы падали, как жёлтый лист.

Скрипят-фырчат автомобили,

в одном из них – саксофонист.


ЛЁТЧИКИ

Чен Киму


Поздно думать о белиберде.

В сердце пустота, покой и жалость.

А поедем-ка в Улан-Удэ.

Там эстрада старая осталась?


Помнишь, как лежалось нам на ней?

Как сияли звёзды, пилось, пелось.

Как тогда нам было всё видней,

и – особо то, чего хотелось.


Бороздили спутники в ночи

всё пространство космоса над нами.

Я прошу тебя – ты помолчи,

потому что надо не словами


говорить об этом, mon ami.

Просто звёзды низко пролетают,

и двоих, считавшихся людьми,

не зовут, а сразу забирают.


И летим в их стае мы, летим,

видим город, парки и эстраду,

видим крыш сверкающий хитин,

всё, что надо видеть звездопаду.


Видим вечность, взятую вот так,

взятую за хвостик и за жабры.

И не нужен вечности пустяк,

вроде наших посторонних жалоб.


Мы с тобой счастливые вполне,

мы пилоты вечности и мига,

на фруктово-ягодном вине

в космос улетающего МИГа.


ВАЛЬС ДЛЯ ЖАННЫ


Во Франции зима. Волков голодных стаи

уходят в снег по горло на охоте.

Когда отрядик лучников оттает,

достанет серым человечьей плоти.


Стоят и там и тут пустые храмы,

в них только ветра стылые напевы,

К озябшим тонким пальцам Божьей Мамы

в одном из них приникли губы девы.


Смотрю на оловянные фигурки,

мне – дважды семь. Я плачу. Я рыдаю.

Бургундские проклятые придурки

ещё узнают, что она – Святая.


А в Таллине, как всадники по снегу,

вороны по сугробам жутко скачут.

Потом взлетают с быстрого разбегу

и, Боже мой, со мною вместе плачут.


Как розы чёрные летят они, роняя

то боевые кличи, то рыданья.

И гасят свет, но ничего не зная,

смутившиеся сланцевые зданья.


ZELDA

1

Наташе


Как ты будешь одна ночевать?

Ночью холодно, страшно и сыро.

Двор, вообще-то, плохая кровать

посреди неуютного мира.


Затрепещут от ветра меха

и завоют на звёзды собаки.

Как ты спишь, балерина-ольха,

в этой летней прохладе во мраке.


Не смогу я накинуть пальто

на дрожащие хрупкие плечи,

чтоб тебя оградить от Ничто,

что назвать мне по имени нечем.


Смотрит старый философ с высот

Ничего, головою качая,

и древесный сведённый твой рот

задохнулся, ему отвечая


тихим шёпотом – танец придёт,

только утро окрасит раствором

этот синий безжалостный лёд

с философским его разговором.


2

Звёздочка, девочка, море,

берег Лазурный. А там —

в синем сиянии – горе

будет целующим ртам.


Здесь – вечеринки и танцы,

песенки, джазовый фон.

Юные американцы

юных невинных времён,


гладкие ножки, и рожки

чёртика из-за кулис.

С прелестью дикою кошки —

не говори, веселись.


Детка, мяукать не надо.

Ночь лишь однажды нежна.

Пахнет она виноградом.

Бэби, какого рожна


смотришь ты страшно и резко

парой безумною глаз.

Если сорвать занавеску,

что-то накроет всех нас.


Ну а пока всё в порядке,

сладкая плоть горяча.

Нежно касаются прядки

страшных ожогов плеча.


НИНЬЯ

В. Щ.


Древние боги столицы,

Карлос, сыграй нам про них,

Карлос, для маленькой жрицы

в храме девчонок босых.


Ты сатанински умеешь

падать созвучьями вниз,

древним богам ты согреешь

каменный древний маис.


Девочка наша разута.

Пальчики ног так нежны,

что, обнаглевшие – Puta! —

ей не кричат пацаны.


Карлос, она на работе.

Всё, чем торгует она,

это немножечко плоти

и позвоночник-струна.


Девочка спляшет, как сможет,

в девочке много любви,

ей мостовая обгложет

ноги до алой крови.


Карлос, сыграй же, чтоб веки

дрогнули древних божеств,

чтоб оценили ацтеки

девичий жреческий жест.


Крови хлебнувшие боги, —

Карлос, играй им и пой, —

пусть поцелуют ей ноги,

сбитые на мостовой.


СВЕТЛЫЙ


Я смотрю на тебя исподлобья

и чифирь наливаю в стакан.

Неужели мы оба – подобья?

Я и светлый отец Феофан?


Я не знаю ни сна, ни покоя,

я забыл, что такое покой.

Феофан, стариковской рукою

ты меня от ненастья укрой.


От дождя – сыплет пятые сутки,

от бензиновой вони шоссе.

Это ангелы? Нет, это утки

ходят в парке по сладкой росе,


перемешанной с кислой водицей

столько суток идущих дождей.

У цветов – человечии лица,

это стало немного видней


с той поры, как ты где-то и рядом,

с той поры, как мне знобко слегка

под твоим несмыкаемым взглядом

не глядящего вниз старика.


БЕЛЫЙ АНГЕЛ МИЛЕШЕВА


1

Неба синяя извёстка,

ветра синего покров.

Приглашал святой мой тёзка

отовсюду мастеров.


И пришли тогда горами —

шли под солнцем и дождём —

те, кто звался мастерами,

и пришли они с вождём.


Был он мощный и кудрявый,

очи были синевой.

Век ужасный и кровавый

богомаз прикрыл собой


от презрительного взгляда,

жало выдернул злобе.

Оттого и духам ада

до сих пор не по себе.


Знают духи – в храме белом

белый ангел, белый свет.

И крыло его вскипело,

потому что смерти нет.


Не огонь, не пламень боя,

не сверкнувшая гроза,

небо сине-голубое —

эти нежные глаза.


Пусть крылат он, словно птица,

тайну он откроет нам —

белых ангелов глазницы

мастер дал своим глазам.


2

Наверное, ветром летучим

тебя занесло в этот край,

сорвало с какой-нибудь тучи,

летящей над городом в рай.


Твой путь был не слишком-то долог.

И вот – ты теперь среди нас.

О как же смотрел Палеолог

на твой лучезарный анфас.


Дрожащие пальцы в алмазах

запутались в алой парче.

Встречал он такого – в рассказах,

и слышал про вас вообще.


Но ты – и в огне, и в покое —

ты можешь дарить, не спросясь,

не камни, не злато – такое,

что можно взлететь, помолясь.


И царь, покачнувшись от страха

– Лечу! – закричал и – взлетел

туда, где белела рубаха

того, кто с любовью глядел


на люд, на художников нищих,

на, в общем-то, тёмных людей,

на свет восхищенья – на пищу

для ангелов и лебедей.

Ольга БЕЛОВА-ДАЛИНА. Коль скоро рифма так надиктовала


***


Cиничек желтогрудых, пташек малых,

я приручу (о сколько солнца в них!) —

не снегирей: мне нынче вреден алый —

цвет непокоя зимних снов моих,

цвет боли, жажды и стыда, и гнева,

и яблока, которое Адам

не пригубил бы, если бы не Ева…

Снегирь. На крыше дома. К холодам.


***


Я, межуясь от жизни забором,

осложнённую душу лечу:

наслаждаюсь взволнованным спором

суетливых весенних пичуг.


Слабый запах цветов над лужайкой.

Пасторальный неброский покой.

Вдруг запахло тоской и Рожайкой*,

обмелевшей, как память, рекой.


А над садом, над крыш черепицей

нарочито бесстрашно парит

вольный сокол – надменная птица.

Что Гекуба ему? Что COVID?!


* Река в Подмосковье.


***


Нарушилась невидимая связь

между холмом и мной. Мой брат оконный,

любила я твоих окатов грязь —

примету беспогодиц межсезонных,

и сушь июля, и январский снег,

врачующий печали и ожоги,

и тот – особый – угaсимый свет,

что лился вечерами на отлоги.


Bо мне не отзывается теперь

твоя весна – ни болью, ни улыбкой.

Стареет коронованный апрель,

а скорый май предвидится ошибкой.


КОЛОКОЛЬЧИКИ

Колокольчики,

Колокольчики —

Ни конца вам, ни края нет…

Георгий Кольцов


Колокольчики на лугу

не глазами я – сердцем – вижу.

И чем дальше от них бегу,

тем они всё ясней, всё ближе.


Василёк им – и брат, и сват,

клевер – кум, а полынь – соседка,

у деревни, где воздух свят,

где срывала их ручкой детской.


Им однажды звонить по мне —

неизбывнее нет закона.

Отзовутся в чужой стране

колокольчики русским звоном.


В САДУ


Не засыпай: упустишь миг

рожденья чуда,

когда цикадам вторит крик

ночной пичуги,


когда жемчужина-луна —

каратов десять —

небесного коснувшись дна,

все сорок весит,


когда сливаются в одно —

как ключ и слепок,

как свет от лампы и окно —

земля и небо,


а леденцовый аромат

кустов цветущих

безбожно превращает сад

в земные кущи.


***

Сестре Лене Руцкой


До срока кто-то выпустил луну:

пускай летит медлительною птицей.

И пусть сегодня как дитя усну!

Мне детство подмосковное приснится.

Увижу васильковый океан

и Никоново – океана берег.

Там – живы – баба Клава, дед Иван,

и в боженьку с икон там просто верить.

А пироги – нахохлились в печи,

на молоке топлёном – роскошь пенки.

Там множество игрушечных причин

поссориться, чтоб помириться, с Ленкой.

Китайки там желтеют напоказ,

в их яблочках – живительные соки…

А яблоки моих усталых глаз

бессоннее луны глазниц безоких!


КУСТ СМОРОДИНЫ


Сплошь полячка с поморскою кровью,

я москвичка с увесистым стажем.

Но вот здесь мной с любовью посажен

куст смородины – как в Подмосковье.


Неказистый, кудлатый, он тоже,

вдоль забора – пусть будет «вдоль тына» —

разрастётся однажды картинно

недалёко от Эльбы и Огрже*.


Вот и я с этим краем – не вроде —

породнилась: не корнем, так – словом, —

звуки-ритмы катая по строфам,

как горошины спелых смородин.


* Реки в Чехии.


СЕРДЦЕ АРИАДНЫ

Ариадне Эфрон


Сестра… воды… пока не поздно!..

Вдруг вспомнился малютка Мур:

он на руках моих уснул,

а вечер был сутул и хмур.

В дому не топлено, промозгло.


В углу, у печки трость – Марины,

её попутчица. Вокруг

Вшенор* бродить – простой досуг:

желты холмы, но зелен луг,

и так редки кусты рябины!


Кто Бога знал – не ведал ада.

О жизни непосильный воз!

Отцова пуля, мамин гвоздь…

Воды!.. Всё тщетно. Знать, всерьёз

устало сердце Ариадны…


* Городок в Чехии, где жила Марина Цветаева.


В АВГУСТЕ

Астероид – маленькая планета,

привыкшая к движению по заданной

орбите в обществе себе подобных.

Метеорит («падающая звезда») – астероид,

оторвавшийся от коллектива и (за это)

сгоревший в атмосфере Земли.

(Из астрономических познаний автора)


Вот и август уже середину

разменял. Впрочем, к этому шло.

Я приму неизбежное зло.

Так однажды, наверно, Ундина*

в беглом свете сорвавшихся звёзд

принимала чешуйчатый хвост:

без обид, без сомнений – повинно.


Затаю ли на август обиду?

Или нас примирит звездопад?

Но я нынче, признаться, скупа

на желания. Там персеиды,

где желания и непокой…

Я почти поняла, милый мой,

в чём достоинство торной орбиты.


* Ундина (русалка) – один из астероидов главного пояса.


КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ


Опять писать о заморозках ранних,

уставившись на мокрые холсты,

натянутые на оконных рамах:

на листья жёлтые, нет – жёлтые листы

(коль скоро рифма так надиктовала),

на бурый лес и потускневший сад,

и – слава Богу! – неизбежно алый

июлями намоленный закат.

Андрей ШЕНДАКОВ. Сквозь глубину текущих к небу рек…


***


…Как будто было не со мной:

«Весь этот мир, холмы, берёзы,

коней рассветный водопой,

любви застенчивые слёзы,

и мамы добрый поцелуй,

и окуньки в литровой банке…»

О Время, Время, наколдуй,

верни былые полустанки,

дорог искрящуюся пыль,

лесные запахи и вкусы

(о них ли спорят?). Это быль:

рябин оранжевые бусы,

костры, черёмухи, поля,

столбы смолистые, ограды

и храм, где, в первый раз моля,

просил у Господа пощады

за весь наш мир и за себя,

чтоб были помыслы светлее…

Янтарный лик порхал, дробя

шаги в неведомом елее,

где мёртвых нет, кого, воспев,

остановили годы в датах…

Яснее солнечный напев,

роднее свет в тугих раскатах,

когда над летней синевой

всё чётче видится былое,

когда всё было, всё – со мной,

как тёплый луч на аналое…


ОСЕННИЕ СТИХИ

Дух бессмертен, вечен,

неизменяем, потенциально

(в зачатке) чувствителен…

К.Э. Циолковский,

«Космическая философия»


I

Благоговение моё,

твой вздох глубок и благодатен,

о Осень! Тёплое жнивьё

лежит в наплывах лунных пятен;


сентябрь так сильно разогрет,

так непривычно многозвучен,

что где-то в дымке прошлых лет

огни нахлынувших излучин

я слышу… Слушая Его,

я вижу млечные полотна;

но постояннее всего —

всё то, что тленно, мимолётно…


II

О Боже, Боже, я, поэт,

перед Тобой открыт и честен,

лучом Твоим, как мир, согрет;

своих едва заметных песен


я не прошу нести сквозь мглу:

мрак беспросветен, многотонен;

я – в неоплаченном долгу

и потому почти не волен


себя вселять в небесный Дух,

в свет неизведанных окраин;

но вечен взгляд и тонок слух,

а Космос, Космос – многогранен…


III

Так много в солнечных глубинах

ещё не высказанных слов:

сверчки на огненных рябинах,

закат – салатово-медов,


лилово-чёрных лаконосов

едва созревшие плоды,

прозрачно-пепельно-берёзов

дымок, парящий у воды…


И всё плывёт куда-то – мимо,

и всё – сплошной водоворот:

всё многократно повторимо,

но всё ль известно наперёд?


IV

Жёлтых листьев пора благодатна,

дух полыни и терпок, и мил;

на реке серебристые пятна

кто прохладной порой не ловил —


в предвкушении и накануне,

в созерцании и в чистоте,

вспоминая о южном Ахуне

иль о дальней заморской стране?..


Остывают, но всё-таки живы

дни, застигшие снов старину.

И качают волнистые ивы

в серебристых пелёнках луну.


V

И вы, о солнечные ивы,

зарницам вскинутым родня,

искристы, трепетны, пугливы

среди дворов на склоне дня;


и ворох яблок у калитки,

где шорох листьев кропотлив,

и на скамейке след улитки —

всё это осени мотив.


Насыщен воздух ароматом

в саду янтарно-золотом;

представить сложно: каждый атом —

обетованный чей-то дом…


VI

Монет старинных горстка зелена,

мой дом забытый осенью светлее;

какая всё же, право, старина

сохранена, как в стынущем елее,


и в тихом скрипе древних половиц,

и в запахе печной отволглой сажи,

и на портретах в очертаньях лиц —

в крылах земной и поднебесной стражи.


Душа бессмертна, и бессмертен Бог;

бессмертны ль духи – атомы-частицы?..

Взгляд полуночный выдержан и строг:

летят куда-то огненные птицы.


VII

С пьянящим запахом кофеен

дымок сухой листвы сплетён,

спокоен, чист, благоговеен

над тротуаром старый клён;


свеченье фосфорных гнилушек —

труха погибших тополей,

и месяц – серебристый ужик —

скользит над заревом полей.


Налево – лес, направо – роща:

провинциален городок…

Нет ничего, пожалуй, проще —

идти, как тень, через мосток.


VIII

Мосты небесные – живые, —

мосты озёрной тишины,

а на заборе пулевые

следы ещё с войны видны:


соседский дом настолько древен,

что даже окна смотрят ниц —

в туман бесчисленных расщелин,

на отраженье дальних птиц…


Небесный бой и бой вселенский —

незавершённый, вечный бой:

уходит путник деревенский

куда-то тропкой полевой.


IX

Поля, поля, моя Россия:

коней иль сказочников прыть?

И вы, мой друг, Анастасия,

мессия, может… Может быть.


Мужское ль, женское начало,

страдай ли, странствуй иль верши —

когда-то Слово освещало

небесных далей рубежи;


теперь всё больше – размышленья,

теперь всё чаще – пустота…

И лишь в огне преображенья

дана поэту высота.


X

С чердака восхищаться звездою,

воспевать запах древних кадил,

напитаться студёной водою —

вы промолвите: «Вот, удивил…»


Между тем интересно иное:

мироздания вечный полёт;

может быть, кто-то вспомнит о Ное,

когда вычертит время черёд?


Тонет вечер в безропотной дымке;

может быть, снова мысли – не те?

Словно в зыбкой сиреневой крынке,

стынет месяц в озёрной воде.


XI

Мой дальний тихий островок

в речном песке – великолепен,

брод каменист и неглубок

среди кувшинковых отметин;


здесь я впервые проводил

дни в одиночестве – с приманкой,

тот островок и нынче мил:

дома в реке с зеркальной дранкой


куда-то плыли, и, рябя

в глазах, наклёвывались дали…

Теперь, как стих, ловлю себя,

свой свет в небесной литорали.


XII

О Время, ты безумно и грешно!

О Время, ты безропотно и свято

клюёшь своё искристое пшено

в лучах рассвета и в лучах заката;


круговорот, сплошной водоворот:

дома, деревья, небо, мирозданье —

почти незримый огненный оплот

и в паре строк земное покаянье.


Бросает осень – топки и лихи —

ночные блики к листьям облепихи…

Бессмертна жизнь: бессмертные стихи

приходят в дом – и оживают книги!


НЕБЕСНЫЕ РЕКИ

(осенние зарисовки)


I

…И вот она – на блюдечке, бери,

осенний дождь её омыл изрядно,

плеснув, как брызги, солнечные пятна

к ногам неспешной северной зари;

и вот она – от медного гроша

и до седин ревущего пульсара

идёт к тебе ни молодо, ни старо,

на вечный круг вспорхнувшая душа,

в которой есть сплетенья всех времён

и, может, даже что-то неземное:

и мысль о Боге, и печаль о Ное,

и песнь ещё о тысяче имён;

она, как небо, ярко-голуба

и, словно море, с виду бестелесна,

её наружу вспененная бездна

горит звездой скалистого столба,

как будто в чащу ссыпанная соль, —

в таёжной мгле иль зареве болота

душа тиха, как тень ночного грота,

и холодна, как поздняя трифоль,

и горяча: нагая из шиншилл

она вздымалась, на руки бросаясь,

но, от неё стократно отрекаясь,

Творец иным простором дорожил;

не завершён землянин, человек,

глупцами вновь к душе презренье свито,

но все пройдут сквозь огненное сито,

сквозь глубину текущих к небу рек,

где нет, увы, ни снов, ни берегов

и тех, кто злобен и беспутно грешен;

где цвет уже совсем других черешен

лежит вокруг искрящихся стогов;

но всё-таки, моя душа, уймись,

на вольных скалах отдохни, не пенясь,

иначе нас с тобой сожгут за «ересь»,

а ты крылом пронзишь до срока высь.

Всё сказано. По-моему, сполна;

моих метафор смысл концептуален,

мой путь велик, хотя чуть-чуть печален:

летит над миром Млечная Волна!


II

Как тяжело предчувствовать, страдая

и понимая тленность Бытия,

когда душа, уже не молодая,

идёт по тропке – кромке острия,

наточенному лезвию заката,

где луч нездешний плавится вдали

и бесконечно, тихо, виновато

плывут на юг ночные журавли;

где цвет листвы ещё багряно-розов,

а горизонт малиново-бордов

и далеко до северных морозов

с прерывным треском вымерзших углов

знакомых хат, – да где там, где тут хаты? —

давным-давно на кухнях тёплый газ,

и не пугают никакие платы,

и старомоден под забором лаз,

и я живу, по-моему, «опрятно»,

кручу приёмник – слушаю «себя»:

на Солнце вновь размашистые пятна

гудят, планеты волнами кропя, —

как шум души, поток Большого взрыва

зажат в моей надломленной горсти;

как магнетит, притягивает ива

мой взгляд к окну… О Господи, прости.

Широк простор пустой многоэтажки:

разъехались, стучит ветвями клён,

смурной сосед, любитель злой затяжки,

густой тоской, как лист, посеребрён;

и как-то вдруг немыслимо средь ночи —

возвышенна, спокойна и легка —

в «противовес японской Тамагочи»

живёт, летит на Млечный Путь строка;

и как-то сложно «не подать и вида»,

что «всё горит, горит огнём внутри»,

и «как-то всё обычно у Эвклида»,

и «светел смысл в словах Экзюпери».

За горизонтом тонут самолёты,

тону и я, предчувствуя, горя…

Миры спешат в свои живые соты,

дрожит в листве рассветная заря.


III

И.Р.

Уплывала на запад заря —

необъятно, возвышенно, чисто —

и, сгущаясь в ручьях сентября,

тлела хрупким ледком аметиста;

ветер листья сдувал ко двору,

отзывалась спокойно калитка,

замолкала в знакомом бору

на тропинке церковная плитка;

обрывались людей голоса,

всё пространство текло, трепетало:

вновь кометы тугая коса

нависала к коньку сеновала;

окропив небольшой коридор,

там, где воздух прокурен и жалок,

ты мела свой обыденный сор,

вспоминая чертей и русалок,

споря с вечным невидимым злом,

и вела разговор «о культуре»,

и о том, что пустилось на слом

всё от русской «изысканной» дури,

и о том, что, свидетель всех стран,

неумело и как-то понуро

многоразовый грозный «Буран»

загнан в пыльный ангар Байконура;

а по радио – шелест и звон,

с серой кухни разрозненно блея,

утверждал: «Всё решает ООН,

всё решает её ассамблея…»

Кошки подло скребли на душе,

псы, не лая, сидели по будкам,

словно, плюнув в Союз, атташе

помутился военным рассудком;

всё немыслимо падало – вниз,

в никуда, не туда, ниоткуда,

как в «Солярисе»* вкрадчивый Крис,

повстречавший загробное «чудо».

Звезды мёрзли в сиреневых рвах,

млечным соком Вселенную клея…

На твоих еле влажных губах

отражался огонь Водолея.


IV

…О мой ребёнок, жизнь, увы, – игра:

Шекспир был прав, лишь в чём-то заблуждаясь,

но знал ли он, что всей Вселенной завязь

легко вместить на кончике пера;

что можно всё, конечно, превозмочь —

весь жуткий ужас вечной костоломки —

и, может быть, с тряпьём в своей котомке

пройти сквозь свет и неземную ночь;

что можно враз измерить времена,

предугадав события и даты,

и, бросив в пыль воинственные латы,

собрать для новых истин племена;

что можно видеть глубже и смелей

своей душой, подобно телескопу, —

и в кровь фашизма влипшую Европу,

и мёрзлый ад советских лагерей,

и над японским берегом закат

с ребристой вспышкой чёрной Хиросимы,

и, может, даже ядерные зимы,

давным-давно проникшие за МКАД;

и лживый Лондон, и дурной Техас,

и сжатый миг в зрачках сепаратиста,

и всю планету, взвинченную быстро,

как мяч футбольный, пнутый прямо в нас,

в косую сетку выстуженных звёзд, —

лови её, скорей лови, о Боже,

ведь есть на свете кое-что дороже,

чем небоскрёб иль многомильный мост:

и детский смех, и на песке следы,

и есть любовь, и есть пока свобода,

и, к счастью, есть спокойная погода,

когда лучи предзимние седы;

промолвит скептик: «Не о чем твердить,

одно и то же, это было, было!..»

Но на ветвях «сияет солнце мило»,

пронзив сквозь мглу рябиновую нить,

а по ТВ – опять одна война,

от вспышек бомб мир снова фиолетов…

Не стоит он и тысячи заветов,

пока ребёнок плачет у окна!


-–

* – фильм А. Тарковского по одноимённому роману польского писателя-фантаста С. Лема.


***

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймет ли он, чем ты живешь?

Мысль изреченная есть ложь.

Ф.И. Тютчев


Мысль изречённая есть ложь,

а что не ложь и что неправда?..

Мыслитель, бита ваша карта,

творца охватывает дрожь;


всё – немота, всё – слепота,

всё – лишь сплошные повторенья,

порой в строке стихотворенья

и рифма выскочит не та;


бессмертно лишь небытие,

бессмертны лишь Вселенной звуки;

но мы, сыны и даже внуки,

мечтаем вновь об острие


пера, энергии, луча,

зачатках иль остатках Слова;

всё сотни раз свершится снова:

душа, как солнце, горяча!


***


«Несовершенен этот грешный мир…» —

казалось, нет обыденнее штампа,

но на столе горит над книгой лампа,

к рукам роняя солнечный эфир, —

и вырастают крылья за спиной,

а руки, вдруг наполненные светом,

благие вести с праведным ответом

возносят к небу, вспыхнув синевой:

и синь чернил, и неба синева —

каких ещё искать мне откровений,

когда всегда душе понятен Гений,

а благодать всегда во всём права;

прекрасен мир, он светом наделён

в холодном блеске вечного круженья,

чтоб мы искали смысл и отраженья

самих себя среди иных времён…

Тамара ПИРОГОВА. Я запомню, как осень сияла…


***


Вновь осень золотая

Украсила мой край…

Ах, родина святая,

Земной предвечный рай!

Мне каждый листик дорог,

Все травы вдоль дорог,

Узорчатый пригорок

И стрекоток сорок.

Мне птица всё расскажет,

Что видела вокруг:

Извилистый овражек

И со стогами луг,

Даль светлого простора,

Тропинки узкой нить…

В глуши грибного бора

Я буду всласть бродить!


***


Притихли осенние рощи,

Деревья продуты насквозь.

Жить стало печальней и проще.

Гадай теперь, что не сбылось!

Разбросаны листья повсюду,

Лежат под ногами, шурша.

И бабьему лету, как чуду

Последнему, рада душа…


***


Маленькие радости

Светятся у всех.

Маленькие радости —

Ведь они не грех!

Маленькие радости —

Значит, есть успех.

Маленькие радости —

Это детский смех.

Маленькие радости —

Искорки потех.

Кляузы и гадости,

Сгиньте без помех!


***


Еще сентябрь нас утешает

Кострами жаркими рябин,

Еще собою украшает

Мой сад беспечный георгин,

Еще под солнцем золотится

В реке холодная вода, —

Но сердцу надобно смириться:

Восходит зимняя звезда…


***

Евгению Розову

Владимиру Рябому


Редеет круг друзей:

Поэты, краеведы…

Теперь хранит музей

Заслуги и победы —

Все помыслы сердец,

Что биться перестали…

Но это – не конец,

Дерзанья не пропали,

Остались среди тех,

Кто верен вам навеки.

Ваш взгляд, улыбка, смех

Зовут в библиотеки,

Где соберемся мы

О вас поведать людям…

Средь будней кутерьмы

Мы вас не позабудем!


***


Бабье лето ушло незаметно…

Теплым светом ласкало оно

Красоту, что исчезла бесследно, —

Лишь дожди барабанят в окно.

Просияют сады золотые

И погаснут во мраке зимы…

Этой жизни минуты святые

В сердце спрятать сумеем ли мы?


***


Нежданно снег сошел с небес

Некстати, рано.

И непривычен белый лес,

В саду – всё странно…

Зачем ему так рисковать?

Ведь он растает!

Но кто-то хочет колдовать —

И снег летает.

Но кто-то хочет изменить

Наш мир уставший,

А может, просто подразнить

Листок опавший…


***


Опять эта осень листает

Свои золотые мгновенья.

Листва разноцветною стаей

Влетает в мои сновиденья

И сердцу как будто пророчит:

Вернется веселое время!

Но сердце смеяться не хочет —

Зимы приближается бремя…


***


Вот и снег полетел в листопады,

Вот и осень закончила путь.

На тропинке раздетого сада

Ветер шепчет печально: «Забудь

Всё, что сердце в пути потеряло,

Всё, что скрыла собою листва…»

Я запомню, как осень сияла,

Я найду золотые слова!


***


Нет ничего печальней ноября:

В природе безответная усталость,

И холодна вечерняя заря,

И журавлей в округе не осталось.

И впереди – тревога зимних бед…

Давно умчались стаи на чужбину,

Но воробей чирикает: «Привет!

Я родину и в стужу не покину!»

Художественное слово: проза

Евгений ЧЕКАНОВ. Уехать из Костромы


Рассказ


Это была Кострома, хорошо известный мне по прежней жизни провинциальный городок, и поэтому я, попав в него снова, сначала не особо расстраивался, даже в тот момент, когда что-то пошло в моей жизни не так, как должно было идти. Раз это известная мне Кострома, то я, рано или поздно, найду ходы-выходы, – думал я, наращивая скорость своих поисков решения проблемы.

А проблема была одна – уехать из этого города, из этой Костромы. Но предварительно мне нужно было взять из камеры хранения свои вещи – дипломат и пакет с каким-то несущественным барахлом.

Как назло, я не помнил в точности, где располагалась камера хранения. Логически рассуждая, я приходил к единственно возможному выводу, что она может быть только на вокзале. Но ведь я сейчас где-то рядом с вокзалом! Значит, мне надо лишь покрутиться в окрестностях, обежать вот эти несколько домов, увидеть и узнать какое-то знакомое место – и понять, где же конкретно я сейчас нахожусь. А поняв, действовать! Ехать домой! Ведь время уже обеденное, и никаких дел у меня в этом городе не осталось. Мне нужно уезжать домой, а для этого надо взять билет на междугородний автобус, но прежде необходимо забрать из камеры хранения мои вещи, а вот где она, эта чертова камера хранения?

Слава Богу, мне то и дело попадались по пути разные люди: они сидели на летних лавочках, читая газеты, или стояли в небольших очередях, чтобы купить себе еду в пыльных киосках. Эти люди наверняка жили в Костроме давно – по крайней мере, хоть кто-то из них! – и этот кто-то мог, конечно же, внятно объяснить мне, что это за место и как мне наиболее простым и легким способом выйти к вокзалу.

Надо было начинать расспрашивать людей. Правда, все они были заняты своими делами – и отвечали мне не очень-то охотно. На лицах костромичей была начертана привычная скука существования – та скука, когда никто никуда не торопится, ибо уже давно ясно, как пойдет вся грядущая жизнь. Они то неопределенно качали головами, то нехотя махали руками куда-то в сторону, – и я понимал, что это не те люди, которые мне помогут. Мне нужен был человек, похожий на меня – с ясным осознанием своей задачи, цели, мотивов своего поведения, человек, с одного взгляда понимающий всю сложность большинства проблем во всем их объеме – и могущий, несмотря на всю эту сложность, найти ходы-выходы. Только такой человек мог объяснить, как мне действовать в сложившейся ситуации наилучшим образом.

К моему удовольствию, какая-то толстая тетка, сидевшая на лавке, разговорилась-таки, и из ответов тетки на вопросы стало ясно, что я, в целом, прав: костромской автовокзал находится где-то поблизости, оттуда ходят рейсовые автобусы, существует четкое расписание их движения – и, безусловно, на одном из этих автобусов я смогу отсюда уехать. Только вот она, тетка, тоже не знает точно, как мне пройти к вокзалу. Она, эта толстуха, тоже тут проездом, и поэтому не помнит в точности, как туда пройти. Но вокзал где-то тут, рядом, и поэтому мне, – читалось во взгляде и тоне тетки, – нужно просто здесь погулять, осмотреться. Дело-то нехитрое, всё рядом, в шаговой доступности, а все вокзалы в провинции одинаковы, каждый из них можно обойти за три минуты.

Я тоже так считал. Сколько уже таких вокзалов я оставил позади! Поэтому после разговора с толстухой я воспрянул духом – и чуть ли не бегом побежал вперед, надеясь очень быстро найти и вокзал, и камеру хранения.

Я свернул куда-то, то ли направо, то ли налево, потом свернул еще раз. Как назло, никакой более-менее широкой площади, какие обычно бывают рядом с вокзалами, после этих поворотов мне не встретилось, – я увидел лишь вход в какой-то туннель. Вход, однако, был настолько широк и даже, похоже, утоптан ногами множества когда-то прошедших здесь людей, что я, нисколько не сомневаясь в правильности своего выбора, быстро спустился по ступенькам вниз: ведь, вполне вероятно, именно этот туннель и мог вывести меня на привокзальную площадь.

Не тут-то было! Спустившись, я мгновенно понял, что мне надо срочно возвращаться обратно: туннель был столь длинен, столь далеко под землей простиралась эта широкая и высокая бетонная труба, что дальнейший путь по ней не сулил мне ничего хорошего.

Как ошпаренный, я выскочил наверх, обратно на улицу – и ринулся назад, по своим же следам. Теперь я понимал, что напрасно ушел от того места, где мне, пусть и нечасто, попадались люди: у людей хоть что-то можно спросить. Находясь среди них, можно хоть на что-то надеяться. А на что можно надеяться в пустынном туннеле, где нет ни одной живой души?

Я почти бежал, стараясь вернуться на старое место. Смутно чувствовал я, что и толстая тетка могла ввести меня в заблуждение, по обычной людской привычке не вдумываться глубоко в чужую проблемную ситуацию. Лучше было бы спросить кого-то еще, – и я вертел головой по сторонам, высматривая людей.

И тут, по счастью, увидел знакомое лицо. Я узнал его – оно принадлежало молодой женщине, с которой меня что-то связывало: вполне возможно, мы вместе с ней ехали сюда, в Кострому, в рейсовом автобусе. Я бросился к женщине – и уже по первым ее ответным репликам понял, что всё так и есть, что я опять, слава Богу, прав в своих смутных предположениях-припоминаниях, а значит, не всё потеряно, значит, надежда на скорый отъезд из этого города у меня есть. Женщина даже заставила меня припомнить, что наш с ней автобус, – тот автобус, на котором я вместе с ней и другими людьми приехал в эту Кострому, – не сразу прибыл на вокзал, а прежде заехал в другое место, сделал остановку рядом с неким магазином, и вот там-то, в этом большом магазине, оказывается, и устроена для всех проезжающих камера хранения – большая, просторная, в которой все и всегда оставляют свои вещи. И вы, – убежденно говорила мне женщина, – вы наверняка оставили свои вещи именно там, в магазине, а не на вокзале. На вокзале, естественно, камера хранения тоже имеется, но вы, – всё более и более возбуждаясь, говорила женщина, – оставили свои вещи не в ней, а именно в магазинной камере, иначе и быть не могло!

Она даже назвала мне улицу, на которой стоял этот магазин – вот какой молодец была эта женщина! Улица Шпалерная, а находится она в Шозкупаринском районе Костромы, а в магазине этом продают трафареты, поэтому в просторечии его так и зовут – «магазин трафаретов». Вот туда вам и надо попасть, – говорила женщина, и я в тот момент ни на миг не усомнился, что всё сказанное ею – правда. Я уже и сам начинал, кажется, припоминать какую-то широкую улицу с пыльными деревьями на тротуарах, начинал видеть, словно наяву, светящуюся вывеску магазина трафаретов… Память моя даже вернула мне обрывок того момента, когда я, выйдя из автобуса вместе с другими пассажирами, разминал ноги рядом с этим магазином… кажется, на улице тогда было темно… значит, это было раннее утро!.. а значит – ура, всё правильно! – наш рейсовый автобус приехал в Кострому сегодня очень рано утром и по пути, как это обычно бывает, сделал остановку у магазина трафаретов.

Логика поведения водителя автобуса была мне совершенно понятна: пассажиры ведь испокон веку просят, чтобы рейсовые автобусы, идущие в Кострому, делали остановку именно здесь, у единственного большого магазина, рано начинающего работать, – может быть, даже работающего круглосуточно. Здесь, в магазине, специально для этих проезжающих людей и устроили камеру хранения… ба!.. что это я?.. да ведь и не надо было ничего устраивать специально, эта камера всегда там была, ведь в больших современных магазинах, – особенно в магазинах, которые работают круглосуточно, – всегда есть такие камеры хранения. Вот потому-то приезжающие утром в Кострому люди и приспособили этот магазин на Шпалерной улице к своим нуждам, потому-то водители и останавливаются здесь всегда на пять-семь минут, чтобы выпустить часть пассажиров из автобусного салона, – а те бегут к магазинной камере и кладут туда свои вещи, чтобы на обратном пути забрать их. Это очень удобно, ведь все едут в Кострому, чтобы решить там какие-то свои дела, а для этого надо много бегать по улицам этого городка, а вещи при такой беготне будут, конечно же, только мешать, – поэтому лучше всего утром оставить вещи здесь, на Шпалерной, а вечером, возвращаясь из Костромы, забрать их.

Обо всем этом я думал, одновременно слушая женщину и радостно кивая в ответ на ее слова. Да-да, я припоминаю, мы ехали вместе с вами… а как точно называется тот район города, где расположен этот магазин трафаретов? Шозкупаринский? Может быть, Шос-Купаринский? Ну да ладно, не суть важно, все равно ведь при произнесении этого названия каждый местный человек сразу поймет, о чем идет речь.

Правда, я не полагался на свою память. Положим, сейчас я хорошо помню это название – Шозкупаринский, но кто знает, какие события ждут меня впереди. А вдруг меня завертит-закрутит жизнь – и это название вылетит из моей головы? Тогда пиши пропало. Больше никакой благожелатель мне может и не встретиться в этой Костроме. Но какое счастье, что я все-таки увидел эту женщину, какое счастье, что она меня вспомнила, что рассказала мне обо всем…

Сердечно поблагодарив свою спасительницу, я ринулся вперед. Теперь мне всё удавалось, всё у меня получалось. Я мгновенно нашел и сам вокзал, и вокзальные кассы – они, оказывается, выходили своими окошечками прямо на улицу. Взбежав по ступенькам, я мгновенно увидел не только окошечко, за которым виднелась голова кассира, но и – совсем рядом! – то жалкое подобие камеры хранения, которое устроило здесь начальство вокзала. Это были десятка полтора деревянных ящичков, каждый из которых можно было сломать одним ударом ноги. Конечно, какой же дурак будет оставлять в таких ящичках свои вещи – ведь всего лишь в десятке минут езды отсюда, в магазине трафаретов, есть современные, металлические, запирающиеся на ключ просторные ящики, в каждый из которых можно положить на хранение уйму вещей!

Всё верно!.. всё складывается!.. теперь осталось только понять, как же мне добраться до улицы Шпалерной.

Я всё время твердил, держал в голове название района – Шозкупаринский. Что-то тревожило меня в этом названии, оно было каким-то не костромским – скорее, было дагестанским, – но черт ее знает, эту Кострому. Ведь я довольно давно уже тут не бывал. Всё могло тут перемениться за прошедшее время, районам могли дать новые названия… и почему бы не появиться в Костроме и Шозкупаринскому району?

Я вышел из вокзала на улицу и пошел по местам, уже довольно знакомым мне. Вот и толстая тетка с газетой. Я спросил толстуху, нет ли у нее авторучки, – авторучки не было. Значит, записать название района на клочке бумаги мне не удастся, придется держать это название, Шозкупаринский район, в голове. Но как же все-таки отсюда уехать на Шпалерную?

Тетка что-то пробормотала о такси, которое, в принципе, можно сюда вызвать. Правда, никто не знает, как скоро такси сюда приедет, и даже с набором цифр на мобильном телефоне могут быть какие-то сложности. Просто так, наудачу, вызвать сюда такси путем набора нескольких цифр подряд, – например, шести двоек, или шести пятерок, – не получится: все-таки это Кострома, и тут свои правила. Здешнее такси надо набирать только по определенному номеру, но она, тетка, не помнит, как надо это делать, какие именно цифры следует набирать.

Опять проблемы! Я чертыхнулся, но, обнадеженный недавним своим успехом, решил, что такси – вовсе не единственный способ покинуть этот вокзал. Ведь я знаю, что меня ждут Шозкупаринский район, улица Шпалерная, магазин трафаретов. Это – главное. Я знаю место, куда мне надо добраться! А раз я знаю место, то меня довезет, – за деньги, а как же иначе, – и любая другая машина, не обязательно такси.

Я вернулся назад, обогнул здание вокзала – и мгновенно увидел широкое шоссе, которое уходило вдаль. По обочинам шоссе тянулись овраги, росли редкие деревья: здесь не наблюдалось никаких признаков городской цивилизации. Лишь вдали, в конце шоссе, виднелись, кажется, какие-то домики… вполне вероятно, именно там и находится тот самый Шозкупаринский район. Но если даже и не там, все-таки по этой широкой дороге должны ездить машины – и какая-то из них наверняка подберет меня. Надо голосовать!

Я вышел к шоссе и встал на обочине. Два длинных лесовоза с грузом бревен быстро промчались мимо меня. Я даже не попытался остановить их. Зачем?.. эти машины торопятся доставить свой груз куда-то очень далеко и не станут останавливаться, чтобы подобрать случайного попутчика. Мне нужна была легковушка.

Но ее всё не было и не было. Обеденное время давно прошло, день неумолимо клонился к вечеру, а я никак не мог наладить свой верный путь вперед. Всё это меня тяготило, а унылый пейзаж навевал тоску… как же быть?.. сколько времени еще я буду стоять на этой пустынной дороге?

Сердце подсказывало мне, что ситуация, на самом-то деле, гораздо хуже, чем это представлялось ранее. Что это за дорога, куда она ведет? Существует ли в самом деле Шозкупаринский район, есть ли в этом районе улица Шпалерная? Не выдумала ли толстая тетка – или я сам, моя голова? – всё это, в том числе и магазин трафаретов? Я ведь известный выдумщик – и мог себе просто нафантазировать всё это…

Что делать?.. как быть?

Я всматривался до рези в глазах вдаль, в то место, где широкое шоссе, став совсем узким, куда-то поворачивало. Есть ли там те самые домики – или мне это только показалось сначала?

Я вздохнул и пошел по шоссе вперед.

Отчаяние всё больше овладевало мною, пронизывая всё мое существо. Что со мной происходит?.. уж не сплю ли я – и не вижу ли какой-то кошмар?

Нет, не сплю. Всё реально – и темнеющее небо над моей головой, и пыльные обочины шоссе, и сама эта пустынная серая лента асфальта, уходящая вдаль. Ничего больше нет – только это шоссе да я на нем.

Правда, если приглядеться как следует, далеко впереди можно было заметить группу каких-то людей, идущих, как и я, по шоссе, но давно уже обогнавших меня на этом пути. Эти люди, одетые в серую одежду, были еле видны на фоне серого асфальта, поэтому-то я сначала их и не разглядел. Но эти люди там были. Если я добегу до них, – подумал я, – то смогу, наверное, гораздо больше узнать об этом странноватом месте, о цели нашего общего пути, вообще о причине нашего появления здесь.

Преодолевая тоску и отчаяние, я побежал по шоссе, пытаясь приблизиться к идущим впереди людям. Бежать мне было тяжело, вскоре я начал задыхаться. Но я бежал, бежал, бежал… и вдруг проснулся с колотящимся сердцем!

Слава Богу, это был только кошмар. Я спал всю ночь на левом боку, сердце мое тосковало – и голова моя создала за несколько часов тяжкого сна весь этот мираж, весь этот мир с его «Костромой», «вокзалом», «Шозкупаринским районом» и «магазином трафаретов»…

Я перевернулся на спину – и в течение нескольких мгновений лежал в этом положении, хватая ртом воздух и медленно приходя в себя.

Судовой журнал «Паруса»

Николай СМИРНОВ. Судовой журнал «Паруса». Запись девятнадцатая: «Игра в лапту»


Лицо у него было почти фиолетовое и желто-зеленое местами: неживое и в аккуратных, будто выведенных пером, длинных морщинах, не искажавших общего печального выражения, а уточнявших его, с сизым пеплом в подглазьях, и одет он был в черное, казавшееся на нем, ветхом человеке, траурным. Темный поношенный костюм, черный плащ, в черной кепке, из-под козырька которой глядели бледно-голубые, холодком уже нездешним тронутые, печальные, ясные и внимательные глаза.

Он, учитель математики, на улице, у магазина октябрьским холодным днем встретил меня вопросом:

– Что же ваш папаша так мало пожил? – и будто усмехнулся грустно на свои девяносто три или девяносто четыре года…

И пока я водил руками, отвечал невразумительно на безответный его вопрос, он поглядывал кратко по сторонам, на посаженные здесь лиственницы, уже пожелтевшие, и пустырь, поросший ивняковыми кустами, но слушал внимательно, понимающе, как добросовестно отвечавшего заданный урок ученика. И, слегка согнувшийся, опираясь на палочку, начал говорить быстрей: бледно-сизые губы его тряслись, подрагивали, как от холода.

Он вспоминал про жаркое, грозливое лето 1914 года перед началом первой мировой войны, и как они играли в лапту на родной здешней зеленой улице; и что в каждом почти доме тогда держали корову, и про соседа, колбасника Кузнецова, коптившего окорока, да и про какого-то юродивого Венечку, нищего из ближней деревни, к полудню проходившего с холщевой сумой за подаянием в город по той зеленой улице, где они играли в лапту.

Лицо учителя делалось грустным и значительным, похоже глядятся портреты на надгробных памятниках.

Сосед Кузнецов на той, их родной улице в те годы купил мясорубку большую и такой шприц – давить фарш в оболочку из кишок… Колбаса какая была!.. Он так рассказывал про это, что я даже ощутил запах и вкус во рту той домашней колбасы.

– Было трое друзей с нашей улицы, один – сын того колбасника. Погиб в последнюю войну с немцами. Другой умер. Теперь остался из них я один. Жена умерла и сын, осталась одна племянница… – Он слегка как бы призадумался, но быстро продолжил перечислять умерших, как на уроке, наверно, объяснял материал в цифрах, с какой-то странной печальной полуулыбкой, похожей на осенний луч ледяного заката.

– А теперь в нашем городе нет у меня ни одного сверстника, я один из всего поколения остался, – вдруг отметил он. И как-то подтвердил свои слова особым быстрым движением, будто показывая мне всех тех, скрывшихся во временной бездне людей: и колбасника, и юродивого с холщевой сумой, и бойких мальчишек, играющих в лапту, и председателя сельсовета, с ругательствами крушившего колом в церкви золоченый иконостас в 1930 году – всю полувековую скрывшуюся голосистую толпу.

Несмотря на полумертвую кожу лица и руки, будто тоже в серых холодных перчатках, местами обвисших – он говорил и вспоминал живо, помнил все цены начала прошлого века: и на хлеб, и на пиво, и на говядину; и на водку, не изменявшиеся с 1846 года по 1911-й… И глаза разгорались голубизной ясно, только такой отчужденной, далекой, какая бывает у звезд и уже не принадлежит земле, но не принадлежит и тому уездному городишку и исчезнувшим селам, где он полвека проработал в школах учителем математики. И что-то математическое, как отделяется число от бревен, коров и людей – в умственный свет, понятный не каждому – было в этих глазах, но порой смотрели они ласково и улыбались, точно видели в современных людях что-то свое, забавное. И жаловался на зрение: читать стало трудно – была у него лупа, но какой-то правнучек присвоил, реквизировал – необидчиво жаловался он, старик в черном плаще с серыми в складках кожи руками и сизым пеплом вокруг глаз…

И пока не ослеп, прожил еще два года, и еще два слепым, и жаркое грозливое лето 1914 года, зеленая улица, мальчишки, игравшие на ней в лапту, ничего еще не знающие о войне, революции, уничтожении крестьянской России – они были где-то рядом, здесь, в этом посаде, где я разговаривал с ним, стоит лишь оглянуться как-то по-особому, извернуться с приклоном и приглашением, позвать взглядом – и они нахлынут ярой явью. И радость, печальная пусть, но есть в том, что ты узнал об этом. Узнал, когда они уже – словно начали там выкликивать твое все громче имя и звать на свою, вечно зеленую улицу, где играют в полузабытую лапту, и где у всех – лазурные глаза ангелов.

Литературный процесс

Татьяна ЛИВАНОВА. «Серебряная лира» – литературно-музыкальная студия и одноименный альманах


Передо мной четыре книги одного названия – в твёрдых обложках благородных расцветок, изданные с 2011 по 2020 год с трёхлетними интервалами. Одного формата, объёмом от 252 до 336 страниц. Все отпечатаны в ярославском ООО «Аверс Плюс».

Авторов – от минимума 26 к максимуму 38. Но с завидным постоянством повторяются в каждом томе: поэты Людмила Николаева, Валерий Голиков, Ирина Финогеева, Вадим Губинец, Наталья Спектор, Вера Одинцова, Николай Дроздов, Вера Грачёва, Ольга Шуткина, Юрий Алёшин, Надежда Денисова, Виктор Камарский (он же и сочинитель музыки на свои и коллег по студии стихи), прозаик Александр Зотов. Он, Александр Александрович – профессор медицины, талантливый врач и не менее талантливый литератор.

А если прибавить к этим постоянным именам ещё 48 авторов стихотворений или прозы, за одиннадцать лет укрепившихся в гаврилов-ямских литературных студиях и альманахе «Серебряная лира», а в их числе – 13 совсем молодых авторов, в полном смысле молодых! Это школьники или уже студенты из юношеской группы «Крылатая строка». Тогда цифра литературно одарённых людей перевалит за шесть десятков. Но на занятия приходят не только пишущие, а даже просто читающие, любители и страстные поклонники живого слова, их несколько десятков!

Так что же получается? А то, что воочию убеждаешься, насколько велика тяга к творчеству, к прекрасному в небольшом городе с удивительным названием Гаврилов-Ям. Напоминает что-то? Не бесконечную ли дорогу, постоялые станции, перекладных, звон колокольчиков с бубенцами, протяжные ямщицкие песни… Вот-вот! Этим ямщицким своим уклоном и отчасти названием городок на реке Которосли, впадающей в Ярославле в великую матушку-Волгу, так же всероссийски знаменит, как и два столетия – льняной мануфактурой купцов Локаловых или заводом множественного значения «Агат»…


Всё литературное чудо Гаврилов-Яма выстроила бывшая ярославна Татьяна Владимировна Соломатина, выпускница филфака Шуйского государственного педагогического института. Неизменно руководит несколькими студиями литературного направления при Гаврилов-Ямском МУК «Дом культуры», основной из которых, «Серебряной лире», в январе 2021-го исполнится 12 лет. За это время здесь «окрылились» в Союз писателей России трое, столько же – в РОО «Союз писателей Крыма» Ярославского отделения, а также стал посещать студию член Союза российских писателей Н. Туманов… Занятия – дважды в месяц, не исключая и летнего сезона. Так же – без «каникул» – постоянные занятия литературной учёбой по «возрастающей» программе. Так же – занятия в юношеско-молодёжной студии «Крылатая строка» и периодический выпуск одноименных сборников. Да на каждом из перечисленных занятий не менее 10, а то и 20–30 человек и больше!

На презентацию 4-й книги «Серебряная лира», 6 сентября с. г., собралось под пятьдесят человек. В том числе почти все авторы сборника, их почитатели, представители городской и районной администраций. Из-за обстановки с COVID-19 не было возможности пригласить гостей из ярославских и районных литературных объединений, студий, клубов, а также из сопредельных областей… А поклонников «Серебряной лиры» в них сотни! Потому что таланты «лировцев» покоряют, а помогает их открыть и развить в своих воспитанниках Т. В. Соломатина в высшей степени профессионально.


Я полагаю, что приведённое ниже эссе покажет читателям «Паруса» основную «суть» и «соль» деятельности литературного лидера из Гаврилов-Яма и позиции ЛМС «Серебряная лира» в литературной жизни Ярославской области.

Эссе было подано на конкурс этого года «Любимый город, будь прекрасен!» – ко Дню Гаврилов-Яма. Номинация – «Проза»: о человеке, много сделавшем для Гаврилов-Яма. Итак:


Впечатление


Она входит в аудиторию – легка и подвижна. Всегда с улыбкой и добрым словом к каждому. И всякому кажется, что именно ему она уделила наибольшее внимание. Такая особенность общения даже с незнакомыми людьми очень удивила меня в японских гейшах при чтении книги Всеволода Овчинникова «Ветка сакуры» ещё в юности. А теперь и я получаю это в общении, но – от современницы-землячки!

За ней и к ней идут. Она всегда в гуще людей. Для них создаёт праздники также в будни. Однако признаётся, что свои силы восстанавливает лишь в уединенье. Хорошо снимает стрессы лес вблизи города: просто прогулка или сбор ягод, грибов, но в пределах 2–2,5 часов. Дольше – усталость.

По делам не опаздывает, напротив, всегда – загодя, чем выкраивает время решить насущные вопросы. Выслушает, даст совет, посочувствует, ободрит, предложит альтернативу, расскажет что-то весёлое – общий смех поднимает и настроение всех.

На работе собрана, сосредоточена, в меру серьёзна – больше улыбчива. Регламент свой и выступающих блюдёт строго. А посему чётко успевает уложиться в запланированные часы своих занятий. Занятий руководителя в четырёх литературных студиях – в МУК «ДК» и психолога – в доме престарелых Гаврилов-Яма. Её работа – подобие айсберга. Частично – видимая: с её участием издано более 40 печатных книг (редактор, составитель, где-то и автор). Но превалирует невидимое – следствие каждодневного труда, его добрый посев: то, что духовно питает и обогащает читателей и слушателей, уловивших самое важное из строчек книг и сборников, из песен и видеороликов более чем полусотни подопечных Татьяны Владимировны, из её авторских статей и бесед. Многие люди живут этим обогащением, обретают радость и устойчивость в тусклой (зачастую) повседневности… Это – сильное воздействие, оно не имеет границ, физического веса, но дорогого стоит.

А на праздниках, в моменты «отдушин» тряхнёт кудрявой причёской и – в пантомиму либо перепляс, да так артистично, воздушно, вдохновенно. Скажешь – вот счастливый человек: всё-то у неё ладится, повсюду успевает, не жалуется, всех подбодрит и к радости приобщит, семья замечательная – опора прочная: муж в ней души не чает, два сына загляденье, и у самой, похоже, ничего не болит…

Это у неё-то не болит?!

…С момента знакомства, 21 октября 2018 года, постоянно «пишу» в себе портрет этой удивительной женщины, портрет-впечатление. Такой яркий, солнечный, как со светлых картин, человек! Её присутствие – приток свежего воздуха. В глаза заглянет – лучик солнца погладил. Улыбнётся – душу озарит. Слово молвит – колокольчик зазвенел! Рассказывает – заслушаешься. Информации, эмоций – море: заряжает! Задачу учебную поставит – не из лёгких, изо всех сил стараешься, выполняешь, обидеть и впросак попасть не желая. Кредо строгости: пристально посмотрит – будто пронзит взглядом. О порядке заговорит – повторять не надо…

Двенадцатый год, дважды в месяц, собираются поэты, прозаики и просто любители словесности в литературно-музыкальной студии «Серебряная лира» МУК «ДК» Гаврилов-Яма. Так же – на литучёбу и в студию юных. Руководитель начинает каждое занятие непременно с улыбкой и словами:

– Здравствуйте, дорогие мои!

Либо:

– Здравствуйте, мои хорошие!

И ответно от двадцати-тридцати присутствующих – улыбки, горящие глаза, возгласы, всем легко и радостно. Готовы, пожалуй, горы свернуть – ведь «доброе слово и кошке приятно».

Разделённая радость. Сострадание горю. Волнующие перспективы. Дни рождений – святое. Не пропустит никого из своих подопечных, поздравит яркой открыткой с сувенирами, найдёт проникновенные пожелания, даже если событие уже позади (причины разные)… А что имеем на сегодня?! Например: где кто побывал, что опубликовал. Введёт в курс новостей, литературных и театральных новинок. Кому есть что сказать, тем даст слово, чтобы в непрерывной череде занятий удавалось высказаться каждому.

Презентация новых авторских книг и коллективных сборников – высший пьедестал для авторов. Также честь – участие в городских праздниках, фестивалях и выступлениях: на сцене ДК, в школах, детских садах, доме престарелых (в нём 111 человек всегда с нетерпением ожидают «лировцев»). А поездки по области и за её пределы на встречи с коллегами по «цеху»? В Карабиху – на Некрасовские праздники поэзии, в Ярославль – к «Волжанам», «Жемчужине» и – непременно – на День поэзии 21 марта; в Некрасовское «Откровение», в «Многоцветие» Ростова Великого, в «Три свечи» Тутаева, в Рыбинск, Пречистое… В Ивановскую, Московскую, Костромскую, Вологодскую области… Оттого широка известность литераторов Гаврилов-Яма и – города! Великая радость – принимать собратьев по перу и у себя. Вопрос: организатор и исполнитель всего перечисленного – кто? Конечно же: вместе – сотоварищи, в единении!

Вот так через книги, литературные сборники, живые встречи, где бы ни побывали «лировцы», сеется «разумное, доброе, вечное». Оно задевает за живое, делает жизнь ярче и осмысленнее, проникает в сердца не сотен, а тысяч и тысяч современников – поди-ка сочти их: ведь даже одна-то книга и та попадает в руки десятков и десятков людей! Измеримо ли реально такое воздействие и что есть мерило? По какой шкале или системе?

Вообще, как измеряется вклад одного человека в другого, в семью, город, современность? Чем измерить и вещественное, и – духовное? Как сопоставить, сравнить эти две величины, вывести формулу относительности по критериям, а именно: что впечатляюще, больше, лучше, значимей?..

Есть ответ?

В таком случае, вот моя рука – за Татьяну Владимировну Соломатину!

София культуры

Вячеслав АЛЕКСАНДРОВ. Введение в философию Православия (продолжение)


(очерки о Любви, любви к Свободе и к Истине)


Добродетели


Следовать за Христом – значит противопоставлять страстям силу добродетелей. Недостатки наши чаще всего есть неестественное продолжение наших достоинств. Добродетель рождается в душе не просто так, ибо она есть сила, появляющаяся в результате стремления к умеренности, смиренности и совестливости. Добродетель – не только природное, но и приобретённое качество. Ведь когда в нас что-либо заложено от рождения и мы не прилагаем усилий к тому, чтобы это качество развить и умножить, оно становится если не пошлым, то тёплым, то есть не способным пробудить в других желание к избавлению от грехов.

Добродетелью является всё, что побуждает людей показывать силу, изменяющую их жизнь. Настоящие добродетели проявляются в нас будто бы тайно, сами мы не можем судить о том, что уже достигли какой-то степени совершенства. Ибо сколь велика ни была бы в нас сила преображения, она, во-первых, не гарантирует, что мы не можем попасть во власть зла и греха, а во-вторых, каких бы высот ни достигли в земной жизни, мы до окончания её будем лишь у подошвы горы, на которую предстоит взойти.

Делать добро – означает освобождать самого себя от того, что несёт нашим близким горе и зло; от того, что может ввести их в искушение любой из страстей: от чревоугодия до гордыни. Добро делать может только способный терпеть немощи близких, как, например, терпит врач, лечащий тяжело больного человека. Врач не гневается из-за того, что больной оказался больным. Так и несовершенства, и недостатки родных – это только болезни, которые следует терпеливо лечить. Конечно же, лекарством является сила нашего терпения, понимания; сила молитвы и примера порядочности.

Жизнь такова, что люди, находящиеся в равных условиях, тем не менее совершенно по-разному могут проявиться во времени. Поэтому качества, которыми человек наделён от рождения, есть только семена, что ещё должны дать всходы. Прежде чем созреют плоды, необходимо потрудиться на поле своей души. Задатки проявляются у всех по-разному. Чем большей внутренней силой наделён человек от природы, тем в большей опасности он находится. Ведь ему легче добиться желаемого. И если упустить момент в деле его воспитания, образования, а также цели, к которым он стремится, то когда он окажется во внешнем мире, может случиться так, что он не станет ограничивать себя в средствах достижения своих целей. Когда человеку нет дела до того, что происходит во внутреннем круге жизни, задатки быстро превратятся в страсти. Если не видим причин для того, чтобы отказаться от желаемого, границы наших притязаний будут расширяться. Рано или поздно возможность удовлетворения их станет ограничиваться внешними факторами.

Тот, кто не понимает, что необходимы внутренние усилия, обеспечивающие достижение меры, когда сталкивается с сопротивлением среды, в том числе с людьми, преследующими подобные цели, он неизбежно вступает в борьбу. Конечно же, это открывает границы для роста страстей. А они неизбежно привяжут нас к внешним явлениям и феноменам жизни. Если наши силы сосредоточиваются на попытках оформить под свои притязания внешний мир, мы перестаём обращать внимание на то, что происходит во внутреннем круге жизни.

Космос превращается в хаос, когда в хаос превращается душа Венца творения. Если в ней царит запустение, страсти не смирены, дух не обуздан, то все попытки навести порядок в окружающей действительности приведут к ещё большему внутреннему расстройству. Обстоятельства жизни человека отражают состояние его духа. Добродетель как качество проявляется в нас только в результате длительного, не прекращающегося во времени труда, обеспечивающего соответствие чувств, желаний, мыслей требованиям совести. Но для этого необходимо признание, что она существует. Достаточно много людей попадают в ловушку врага, придерживаясь мнения: «Бога нет, всё позволено». Такая позиция неизбежно приведёт к тому, что фундамент собственной жизни затрещит по швам. Но пока не придёт понимание, что причины всех поражений, жизненных неурядиц, несостоятельности и слабости близких скрыты в характере нашего отношения к миру, то есть в нашем сердце, до тех пор ничего изменить в своей судьбе не сможем.

Проще всего сказать, что страсти обуздываются добродетелями. Но действительно – иного пути нет. Поэтому следует выяснить, как воспитать в себе добродетели, как привить их в душах наших близких? Дерзну привести в этой связи грубую аналогию. Когда кто-либо заводит щенка породистой бойцовской собаки, разве не стремится её воспитывать должным образом, понимая, что не сделав этого, он, его семья и окружающие будут подвергаться серьёзной опасности. Так и наши задатки, унаследованные качества и энергия, если над ними не работать, их не облагораживать, достаточно быстро могут обратиться в недостатки. Ведь среди преступников много людей с энергией, бьющей через край, которую в своё время не завели в нужное русло. И почему мы, обычные люди, не в состоянии справиться со своими страстями, дурными привычками? Потому что нашим внутренним миром никто не занимался. И в нём бесчинствуют злобные, невоспитанные псы страстей.

Попробуй только задеть нас, потревожить нашу гордыню… Разве мы не готовы разорвать в клочья обидчика, хотя бы и в глубине души? Беда в том, что долго удерживать дух в напряжённом состоянии невозможно. Он неизбежно начнёт пожирать нас изнутри или без всяких мотивов будет заставлять кидаться на окружающих. Как вы думаете, почему столь высоко в мире число немотивированных преступлений? Это невоспитанные псы-убийцы рвутся наружу из нашей души. А мы продолжаем считать, что рассуждения о страстях-добродетелях – пустое дело попов, богословов, философов, и оставляем собственную душу растерзанной, неухоженной. Разве человек с такой душой может сотворить настоящее благо другому?

Для решения вопроса о воспитании добродетелей может понадобиться вся жизнь. Страсти таковы, что даже если они будут умерены и облагорожены, стоит ослабить внимание и прекратить практику выявления и отсечения в себе того, что заставляет нас переходить границы, за которыми начинаем учинять произвол, они начинают превращать нас в своих рабов. Например, если даём послабления требованиям нашего чрева, то незаметно значительную часть своих сил, времени начнём расходовать не просто напрасно, но и нанесём себе значительный вред. Угождая себе, непрерывно бросая подачки своим желаниям, неизбежно начинаем выходить из себя в мир, где нам ничего не принадлежит; в мир, в котором за то, что не является необходимым, мы отдаём свои силы без возможности их восстановить, тем более умножить. Чаще всего вершины успеха, которые достигаем в обыденной жизни, оказываются дном пропасти во внутренней сфере бытия.

В результате нашей деятельности должно происходить соединение небесных энергий с земными. Если этого нет, то плоды такого труда будут не только бесполезны, но и опасны. Благо создаётся только теми людьми, чей внешний труд есть продолжение внутренних усилий, обеспечивающих доступ духа к насыщению небесной благодатью. В этом случае он не станет искать возможности достигнуть удовлетворения неестественным образом, за счет умножения материальных благ и поиска того, что может принести удовольствие. Именно в этом случае наши природные чувства, желания, стремления извращаются до страстей и похоти. Ибо получение сверхнеобходимого неизбежно связано с отказом от любых форм внутреннего контроля, с удалением совести на задворки души, с угнетением религиозного чувства. В противном случае мы будем не в состоянии найти оправдания тому, что делаем по отношению к окружающей жизни, к людям, с которыми имеем дело. А без оправдания жизнь утрачивает смысл.

Оправдание вне требований морали всегда связано с принижением ценности жизни других людей, тем более – жизни не человеческой. Но жизнь одна, а человек является только соединением усилий всех царств бытия. Утвердиться за счёт другого в единой системе невозможно. Что случится в противном случае? То, что происходит в организме, когда в нём начинают утверждаться раковые клетки.

Необходимость ведения добродетельной жизни вызвана не надуманными причинами. Она насущна. Заповеди Божьи – это не внешние требования внешней Силы. Они отражают то, что написано на скрижалях сердца, как условие сохранения и проявления людьми своей божественной природы. Для придания нашему духу силы, обеспечивающей организацию внешней среды благоприятным для нас образом, требуется следовать принципам, истинность которых подтверждена всей историей человечества. Семейная, социальная, трудовая, политическая этика не есть изобретение человеческого разума, а является отражением изначального знания, присущего всем без исключения людям от рождения. Требования морали – отражение сакральной мудрости Жизни. К её источнику у каждого человека открыт доступ посредством чувства, отличающего нас от всех иных живых существ. Это религиозное чувство как ощущение того, что наше нынешнее состояние не то, в котором должен находиться человек, что смерть не является естественным завершением жизни, что есть иное, отличное от земного Царство, что есть Сила, стремясь к которой можно получить и другую силу, обеспечивающую достойное прохождение земного поприща.

Именно для восстановления в нас истинного человеческого достоинства, являющегося отражением присутствующего в нас образа Божьего, и призвана практика организации религиозной жизни. Ничего нового мы придумать не в состоянии для предотвращения искажения нашего бытия энергиями смерти и разрушения, кроме тысячелетней христианской традиции укрепления веры. Вспомним, как рождалась христианская вера – с призыва к покаянию, узнавания и отвержения в себе того, что оставляет нас в недолжном, несовершенном состоянии. Ничего с тех пор не изменилось, да и не могло измениться.

Каждый живущий человек призван исполнить часть своей работы по строительству дороги к Небесному Царству, но сделать это можно только при условии созидания в себе, из себя храма Божьего. Никакого иного пути, нежели не допустить порабощения себя страстями, нет для сохранения и укрепления личной жизни. Поэтому исполнение требования взращивания в себе добродетелей является лишь условием для недопущения превращения нашей жизни в смерть. Ибо побуждаемые страстями мы неизбежно совершаем преступления против жизни. Действуя по страстям, мы становимся инородным телом для жизни. И она начинает нас отторгать.

Как всякий добрый хозяин непрерывно следит за порядком в своих владениях и стремится вовремя предотвратить наступление нежелательных событий, так и каждый здравомыслящий человек должен обращать внимание на то, что происходит с его чувствами, желаниями и мыслями, чтобы не допустить проявления их в конкретных действиях, поступках, привычках, несущих прямую угрозу собственной жизни.

Дабы нас не поглотили страсти, против каждой из них необходимо принятие своих мер. Эти меры обеспечат развитие добродетелей, в основании которых лежит чувство ответственности, стремление проявлять происходящее в сердце, душе и разуме в свете Евангельских истин. Именно тогда перед нашими глазами, как перед глазами опытного садовника, будет открываться подлежащее изменению, первоочередному приложению сил.

Мы не просто должны выполнять вечернее правило, но в перечне грехов следует узнавать те, что совершили в течение дня. Это позволит укрепить силу намерения очиститься от грязи. Но прежде всего, это намерение ёще должно появиться. И оно появляется, когда мы начинаем осознавать необходимость воздержания.


Воздержание


В христианской традиции принято выделять восемь добродетелей, через каждую из которых проявляются силы, препятствующие захвату нас в рабство одной из страстей. О них рассуждали выше.

В жизни большинства из нас получается так, что по причине отсутствия хоть какого-нибудь систематического духовного образования, мы не обращаем особого внимания на происходящее во внутреннем круге нашей жизни, ибо всё внимание рассредоточивается среди множества внешних целей. Устремляясь к ним, выходим из себя, потому и не обращаем внимания на происходящее в сердце и душе. Главным в жизни становится реализация возможности получить желаемое. Вся наша жизнь становится только средством достижения поставленных во внешнем мире целей. Поэтому характер проявления наших чувств, желаний, мыслей складывается именно под воздействием того, что нам хочется достичь в земной жизни. Но все достижения в ней имеют для нас относительную ценность. Мы не можем долго находиться в одном состоянии. Всякий раз, когда поднимаемся к заветной вершине, достаточно быстро понимаем, что это – только ступенька к другой.

Человек, выйдя из внутреннего круга бытия во внешний, сам смысл своей жизни начинает видеть в овладении материальными благами. Потому он очень быстро переходит естественные границы удовлетворения своих потребностей. Но как только человек теряет чувство меры, он сразу же начинает утрачивать и смысл жизни, ибо ничего кроме усталости лишний груз не приносит. Куда бы ни стремились, если вовремя не сможем ограничить своих притязаний в мире, придём только к одному результату – потере самой жизни. И это вне зависимости от того, получаем ли желаемые ценности или нет. В первом случае мы только на время притупляем чувство жажды и жадности. Во втором – нас начинает съедать изнутри зависть к тем, кто достиг того, чего нам не удалось. Отсутствие чувства меры вполне сравнимо с отсутствием инстинкта самосохранения у животных. Это лишает нас способности к ответственному отношению к жизни.

Мы перестаём правильно оценивать свои действия, обращать внимание на знаки предупреждения. Ибо когда нашим поведением управляет какая-либо страсть, мы ничего не желаем, кроме как найти способ её удовлетворения. После этого худо будет в любом случае. Когда мы обуреваемы страстью, пока не сможем противопоставить силу, смиряющую страсть, власть над нами будет только укрепляться. Осознание необходимости воздержания и принуждения себя к нему – первые шаги к обретению свободы от греха.

Воля к жизни может быть проявлена и укреплена только гармонизацией души, тела и духа. Осуществляя это, сможем понять разумом и прочувствовать сердцем, что наши притязания должны быть умерены. Тогда требование воздержания будут восприниматься как естественное условие обретения свободы, а не как её ограничение. Что нам даёт стремление к умеренности? Осуществляя его, получаем реальную возможность ослабления страстей. Добродетель воздержания – та добродетель, которую можем укреплять во всякий час своей жизни. Стоит лишь проявить в свете совести свои намерения или дела, обязательно обнаружим, от чего следовало бы воздержаться себе же во благо.

Любовь к ближнему начинается с уничтожения в себе того, что может ввести его в искушение, например завистью или ненавистью; и даже того, что заставляет его переживать за наше здоровье, судьбу. Всякий раз, когда начинаем рассуждать здраво и принимать ответственность за совершаемые деяния, начинаем осознавать и необходимость воздержания.

Разве проявляем ответственность и здравомыслие, когда начинаем положительным образом отвечать на всякое требование чрева? Разве не является причиной большинства наших болезней, неприятностей, бед неугашенная привычка к перееданию и (или) пьянству? Что, кроме пользы, может принести стремление избавиться от пагубного стремления к излишествам? Именно практика воздержания приводит к тому, что у нас пробуждаются и укрепляются естественные силы духа, которые начинают оформлять добрым для нас образом и окружающие обстоятельства. Воздержание – удержание себя в границах естественных потребностей – требует непрерывных усилий воли, смиряющей дух.

Невероятно важной является обычная, обыденная жизнь, ибо она открывает множество возможностей для совершенствования. Пошлой жизнь становится только тогда, когда смысл её связываем с возможностью беспрепятственного удовлетворения своих желаний. Именно в повседневной практике усмирения духа происходит становление воли к жизни – как силы, способной отвратить нас не только от совершения поступков, наносящих вред здоровью, но, самое главное, очищать от тёмных энергий похоти чувства, намерения, мысли.

Воля, проявляемая нами для удержания в границах, переход которых может нанести ущерб нам и окружающим, требует непрерывного включения в работу как сердца, так и разума. Ведь умеренность и смиренность достижимы лишь в результате соединения усилий сердца и ума. И меру ответственности можно определить, только просчитав, прочувствовав последствия осуществления намерений. Воздержание – это не просто удержание себя от того, чтобы съесть лишний «кусок хлеба», выпить лишнюю «рюмку», а то, посредством чего укрепляется воля к совершенствованию, воля к достижению Небесного Царства.


(продолжение следует)

Валерий ХРАМОВ

. Воспоминания и размышления о Владимире Григорьевиче Апресове (продолжение)


С писателем, пианистом, доктором философских наук, профессором Валерием Борисовичем Храмовым беседу продолжает редактор философско-культурологической рубрики «София культуры» Геннадий Бакуменко.


– Здравствуйте, уважаемый Валерий Борисович! Вчера прочли с супругой Ваш рассказ «Записки концертмейстера». Она флейтистка, преподаватель игры на музыкальных инструментах и артистка оркестра по диплому – сейчас в отставке по причине невостребованности. Рассказ ей очень понравился. Вам удивительным образом в каждом произведении удаётся передать краски времени: оно читается в тексте словно музыкальная интонация. В чём секрет?


– Спасибо, Геннадий Владимирович, за анонс моей пробы юмористического жанра и высокую её оценку.

Субъективное время, время в котором живёт каждый человек, по моему мнению, то самое, которое в совокупности составляет культурное время, если хотите, время эпохи. Оно – основа художественного времени. По моему убеждению, вокруг художественного времени образуется эстетика любого текста, будь то научная работа или фантастическая сказка. Художественное время скрепляет текст в форму. А если единство времени в тексте нарушено, то, независимо от жанра и остального содержания, мысль автора уже будет читаться превратно, – и форма тогда образуется при помощи других средств: например, путём вмещения текста в твёрдый переплёт и крикливо размалёванную суперобложку, – тогда обложка говорит о времени больше, чем автор.

Подобных текстов, лишенных единства времени, формы и содержания, сейчас море. В этой пучине тонет, утопает словесность. Слово теряет по этой причине красоту и могущество, теряет ценность и привлекательность, уподобляется выхлопным газам, – основному составу воздуха мегаполисов. Этими выхлопами цивилизации, к сожалению, приходится дышать и детям, и старикам. Потому, «взявшись за перо», я ищу чистого воздуха – слово, которое люблю, которое переливается красками времени.


– Потому Вы и решились написать «Воспоминания и размышления о Владимире Григорьевиче»? Решили вдохнуть в его память «чистого воздуха»?


– Безусловно…

Хотелось вспомнить время его жизни таким, каким он сам его чувствовал. Без этой черты портрет «скорее был бы мертв, чем жив», а зачем плодить и без того огромную гвардию мертвецов?

Очень точно характеризует Владимира Григорьевича его отношение к понятию «Консерватория»…


2. Консерватория





Владимир Григорьевич был «человеком из Московской консерватории». Хотя учился в Баку – и долго. Как раньше говорили – «прошел полный курс обучения». Потом, уже после кратковременного пребывания в Москве, вернулся обратно – на родину, где проработал до конца войны на должности старшего преподавателя, что по тем временам было серьезным достижением. Затем еще работал, как уже отмечалось, «на серьезных должностях» в Казани, Владивостоке, Ростове на Дону, опять в Казани. В Москве проучился всего-то год. Но был как музыкант, как пианист – из Москвы, из Консерватории. Так себя чувствовал, так «идентифицировал». Когда что-либо рассказывал о себе, а было это всегда повествование с чуть педагогическим, чуть назидательным уклоном, в связи с делом, с работой, с конкретными исполнительскими задачами, то вспоминал Москву – Консерваторию. Учился у знаменитой пианистки Марии Юдиной, но правильно будет сказать – учился у Консерватории. Рассказывал не только о Юдиной. Говорил о многих профессорах – о Нейгаузе (о нем, конечно, вспоминал чаще, чем о других), о Гольденвейзере, Игумнове, Софроницком, Рихтере, Когане, Гилельсе, Гинзбурге… Как иногда казалось, он продолжал находиться там – в Московской консерватории.

Год, проведенный в Консерватории, был и важнейшим жизненным рубежом. Обычно рассказы его начинались с очерчивающей время фразы – «еще до консерватории» или «уже после консерватории». И всегда было ясно, что до и после – Московской. Все остальные было как бы и не в счет. Учеба с большой буквы была в Москве. Здесь она и закончилась – «на фортиссимо!». А потом началась самостоятельная жизнь: пианиста, педагога, администратора, точнее организатора дела музыкального образования.

Как-то раз, обсуждая итоги экзамена, в ответ на жалобы студентов на строгость комиссии (а на фортепианном факультете учились ребята, избалованные с детства высокими баллами по специальности) Владимир Григорьевич отметил:

– Зато я уверен, что пятерка у нас теперь соответствует пятерке в Московской консерватории: наш отличник за подобное выступление в Москве получил бы такой же высокий балл.

Чувствовалось, что он хочет поднять провинциальный уровень до высшего образца, какой он знал, – до Московской консерватории. Отличники «при нем» вдруг стали получать четверки. Студенты и молодые педагоги, обсуждая экзамен, демонстрировали разнообразие вариантов удивленных физиономий (а среди них было множество всякого рода ректорских-проректорских дочек и других «родственников и знакомых Кролика»).

«Ну как это?» – вопрошала одна из них, распахивая от возмущения и без того огромные греческие глаза.

А вот так теперь будет – как в Консерватории, всем своим видом показывал Апресов, не вдаваясь в подробные объяснения.

В тот год он был деканом факультета. Ректорат решил выставить нашу успеваемость на всеобщее обозрение – организовал большой стенд на всю стену на самом видном месте. Владимир Григорьевич поддержал начинание – хотел, чтобы успехи и неудачи (он был уверен, что последние, как правило, результат лени, а значит – можно исправиться!) стали предметом всеобщего обозрения и обсуждения. Так он пытался поднять престиж учебы. И было любопытно наблюдать, как сам декан, по нашим тогдашним представлениям – «шестидесятилетний старик», аккуратненько, приподнимаясь на цыпочках, вписывает циферки-баллы в клеточки на плакате напротив фамилий студентов. Пятерочки, конечно, красным цветом, а все остальное – уже не важно, уже не то, уже не уровень Консерватории. Двойки декан дипломатично не выставлял, работал с «отличившимися» индивидуально – без свидетелей. И все это выглядело симпатично и даже трогательно.

По привычке я попытался пошутить, дескать, нужно как в светофоре – пятерку ставить зеленым цветом!

– Ходишь тут, народ развлекаешь, лучше бы занимался, – декан, закончив «работу» и сердясь на меня, пошел по направлению к классу – играть.

Энтузиазма идея ректората не вызвала. Дело не прижилось. Не поддержали. Владимир Григорьевич не комментировал.

Сегодня, по прошествии многих лет, понимаю – правильно делал. Зачем заниматься отвлекающими от искусства разговорами? В консерватории нужно заниматься музыкой, думать о музыке, жить музыкой. Все остальное – не так важно. Но он свою политику продолжал – старался, чтобы уровень профессионального мастерства студентов в Ростове был таким, как в Москве, как в Консерватории.

А как там было? Как было в счастливые времена его молодости?

На очередном «праздничном чаепитии» он рассказывал (у него даже внеурочные разговоры со студентами были почти всегда посвящены профессиональным темам):

– Я приехал в Москву учиться после удачного выступления на всесоюзном конкурсе. В Москву на конкурс нас троих – студентов фортепианного факультета – привез мой профессор Шароев, у которого были в столичных музыкальных кругах знакомые. Шароев был учеником Есиповой, учился в Петербурге. Многие его однокашники: Юдина, Софроницкий, – ко времени проведения конкурса перебрались в Москву. Кое-кто остался в Ленинграде, а питерцы тоже имели серьезное влияние в конкурсном жюри. Среди нас троих один парень у Шароева числился в фаворитах. Он должен был выйти в финал. Мои перспективы профессор оценивал весьма скромно: «Тебе бы не опозориться, москвичам хорошо показаться, а на большее не рассчитывай!». Я принял слова профессора всерьез и к финальному туру не готовился. А надо было бы. После выступления, когда я весело проводил время в компании товарищей, вдруг в нашу комнату без стука вбежал Шароев (а он уже давно не бегал!). «Володя! Ты сможешь завтра сыграть концерт Листа?» – спросил с порога. Я ответил – нет, потому что не повторял его несколько месяцев. Профессор разочарованно ушел. Оказалось, что его фаворит не прошел в финал. Жюри предпочло меня. Ну а мне пришлось отказаться, сославшись на болезнь! Так я и остался с «почетным дипломом» участника финала – и не более того.

Его учитель Георгий Георгиевич Шароев (1890–1969) был действительно интересной и весьма влиятельной фигурой в музыкальных кругах того времени. О нем говорили как о «внебрачном внуке» Антона Григорьевича Рубинштейна. Владимир Григорьевич никогда не упоминал этот факт (для него подобные вещи – запретная тема!), но вся музыкальная элита довоенных лет к Шароеву, конечно, относилась с большим почтением (еще бы!). Как пианист, Шароев «происходил» от Анны Николаевны Есиповой, у которой учился в Петербурге.

Владимир Григорьевич относился к пианистической родословной с повышенным вниманием. На уроках по истории фортепианного искусства просил учеников нарисовать что-то вроде генеалогического древа художественной преемственности. Нужно было выяснить, у кого учился ваш учитель, а потом определить – кто учитель учителя и т. д. (у каждого из нас выходил, скорее, бамбук, чем дерево, правда, потом, после суммирования, все же получилось нечто кустистое). Мы пришли к совместному выводу, что основателем пианистического рода в нашей стране был Моцарт. На нем останавливались, ибо гениальный Вольганг Амадей Теофил Готлиб Вениамин учился у своего отца, а тот был… скрипачом!

Занятно, что пианистическое племя у нас произошло от скрипача, но при этом – не от еврея!

Когда я озвучил сие наблюдение, профессор не смог скрыть улыбку, но не одобрил. Правда, его студенты последующих курсов чуть изменили родословную – останавливались на Бетховене!

– Потом я закончил консерваторию в Баку, – продолжил Владимир Григорьевич свой рассказ, – и решил учиться в Москве, – конечно, «только у Нейгауза». С ним была предварительная договоренность, но возникли непредвиденные трудности. Я опоздал с приездом, и его класс был уже сформирован, а «лишних» учеников брать было категорически запрещено (нагрузка утверждена!). Я посоветовался с Шароевым. Тот предложил обратиться к Юдиной – они учились вместе у Есиповой. Но я рискнул и еще раз пошел с просьбой к Нейгаузу.

Сцену разговора с последним он рассказывал с увлечением, что называется, – «в ролях»:

– Генрих Густавович, – начал я заготовленную речь, дождавшись его в коридоре, – хочу вернуться к нашему разговору и попросить вас еще раз: возьмите меня к себе в ученики. Я сделаю все, чтобы вы об этом никогда не пожалели.

Нейгауз посмотрел на меня снизу вверх (думаю, смотрел Г. Г. все-таки чуть насмешливо, хоть и действительно – снизу вверх, из-за маленького своего росточка. – В.Х.) и с сочувствием ответил:

– Поверьте, дорогой мой, я еще раз поговорил с директором по вашему вопросу, но он отказал. К сожалению, ничего сделать нельзя. Можете посещать мои занятия. Двери класса для Вас всегда открыты.

– Спасибо Генрих Густавович, но как мне быть, в чей класс поступать?

– А знаете, напишите-ка заявление в класс моего ученика Яши Зака. Он возьмет.

– Я приехал в Москву не для того, чтобы учиться у Зака!

Было видно, что он не без удовольствия вспоминает свой ответ, и охотно продолжил рассказ. Но мне стало жутко смешно – заметил вдруг, что имя «Зак» состоит из трех букв. Озвучить наблюдение не решился, лишь засмеялся – громче, чем нужно было. Профессор строго посмотрел на меня с немым вопросом, но я быстро нашелся и спросил: «Как Нейгауз к вам относился потом?» (Впрочем, фраза «Нейгауз послал меня… к Заку» до сих пор веселит).

– После этого Нейгауз со мной не здоровался, вообще демонстративно не замечал. Но я ходил на каждое его занятие. Лишь в конце года он чуть смягчился.

Итак, после очередной неудачи с Нейгаузом Владимир Григорьевич внял совету Шароева и обратился к Юдиной. Там тоже что-то не выходило с нагрузкой. Но Мария Вениаминовна проблему решила – пошла к начальству и с обычной для нее «непоколебимой убежденностью в собственной правоте» заявила:

– Я беру Владимира Апресова в класс, а если у вас опять «трудности», то готова заниматься с ним на общественных началах – без оплаты.

С Юдиной в то время старались не связываться (ведь «с товарищем Сталиным переписывается!»), и все быстро уладилось – студент Апресов приступил к занятиям, сразу на последнем курсе.

Как-то во время обсуждения болезненной проблемы смены педагога одной из учениц консерватории я спросил: «А как Юдина отнеслась к вашим посещениям уроков Нейгауза?». Владимир Григорьевич ответил не сразу, чуть покашлял, встал, подошел к роялю, потом вернулся на свое обычное место у окна, достал сигарету:

– А ты знаешь, совершенно спокойно, как-то и не заметила.

Его ответ удивил. Юдина очень ревниво и «соревновательно» относилась к творчеству других пианистов, в том числе коллег-профессоров. Это известно. А тут вдруг – «не обратила внимания», может быть, только сделала вид? Ну, тогда я не завидую студентам Нейгауза. На экзамене, во время обсуждения, им от нее, наверное, крепко доставалось. Но повторюсь – это для меня вопрос нерешенный, это – предположение. Я уверен, что сам Владимир Григорьевич, находясь на месте Юдиной, посещение своим учеником уроков другого преподавателя одобрил бы – из принципиальных соображений.

Он полагал, что студент может (конечно, в пределах разумного) менять педагога. В отличие от самого педагога, который не вправе отказывать в занятиях студенту только потому, что тот якобы не понравился. Педагог должен попытаться помочь. Вот если не получается – тогда другое дело, тогда нужно расстаться, конечно. Возможно, данная принципиальная позиция (по существу – правильная) сформировалась у него еще во время учебы в Консерватории, ибо он, когда выдался случай обсудить данный вопрос, не без строгости, как о деле давно для себя решенном, говорил:

– Препятствовать переходу в класс другого педагога нельзя. От Нейгауза ученики уходили и даже от Юдиной, а она занималась с учениками, не жалея сил, не считаясь со временем!

Думаю, именно в Москве личность его оформилась, приобрела четкие индивидуальные и поэтому запоминаемые очертания. Я поговорил со многими из тех, кто знал Апресова в разные периоды его жизни. Поразительно, и тот, кто был знаком с ним в сороковые годы, и тот, кто учился в пятидесятые-шестидесятые-семидесятые-восьмидесятые – говорили «одно и то же», что я и сам наблюдал и запомнил.

Конечно, в Москву он приехал вполне взрослым человеком, образованным музыкантом. Но здесь, в Консерватории, произошло то, что называется окончательной огранкой.

У Жан-Жака Руссо есть замечательная концепция становления личности. Люди в обществе «трутся друг о друга», подобно двигающимся атомам Эпикура. И в процессе этого постоянного движения-трения способности, индивидуальные свойства неизменной в своей сущности личности начинают ярче сиять. Приходит в голову пример – в общественной жизни происходит превращение тусклого алмаза в сияющий бриллиант. Это – чуть поэзия, но одновременно и признание ценности социальной среды в ее отношении к личности. И если продолжить аналогию Руссо, то легко заметить – социальная среда заставляет сиять именно те грани индивидуальности, которые для нее нужны, которые ей соответствуют.

В этом смысле Московская консерватория была в то время оптимальной для совершенствования пианиста социальной средой. В ней тогда работали музыканты, получившие образование еще до революции, люди высочайшей культуры – и общей и музыкальной: Гольденвейзер, Игумнов, Нейгауз, Софроницкий, Юдина… В ней жила история, были имена, сделавшие славу русской музыки: Чайковский, Скрябин, Рахманинов – это только композиторы «первого ряда», а ведь был еще и второй, и третий. А Николай Мясковский – отставной офицер царской армии, сын генерала, ученик Римского-Корсакова, крупнейший симфонист ХХ века – пунктуально открывал свой класс и учил композиции представителей нового поколения музыкантов-комсомольцев. Самые яркие педагоги-музыканты, самые яркие молодые пианисты составляли окружение, «многоканальный» источник влияния. И еще немаловажно добавить – концертная жизнь Москвы была в то время замечательно интересной.

Казалось бы, в Баку было все для дальнейшего роста: консерватория, профессор – тоже, как и Юдина, выпускник Петербургской консерватории, ученик Есиповой. Да еще прибавить надо «многокультурную» среду города: здесь были не только представители народов Кавказа, иностранцы – англичане, французы, немцы – давно обосновались в Баку и жили в национальных общинах, сохраняя свои традиции. А кроме того, после революции многие люди культуры Серебряного века приехали из столиц на Юг, в частности в Баку, где остановились – кто ненадолго, а кто и «корни пустил».

Еще один бакинский плюс – устроенный быт, культурная семья, любящие родители. В Москве он этого был лишен. Быт пришлось организовывать самому, а на это уходило время, которое можно было бы лучше использовать – для творчества. Но ему важно было поменять место пребывания, культурную среду. В Баку он сформировался и приспособился, «занял свое место». А вот Московская консерватория возобновила «полирующий процесс», в высшей степени плодотворный для становления личности музыканта. Думаю, в то время многие советовали ему поехать в Москву – «поучиться!». Образованные люди тех лет знали, что для творчества смена обстановки в юности-молодости необходима. Знали не только из книг – на собственном опыте проверили.


В Москве его, как и других приезжих, поселили в общежитие. В то время общежитие не воспринималось жителями столицы негативно, ибо в основном все жили в «коммуналках». Общежитие – «коммуналка» для молодежи. Условия были, конечно, несравнимы с теми, которые существуют сейчас, но по тем временам вполне сносные. К новому быту нужно было приспособиться. И он справился, хотя и не без приключений, о которых любил рассказывать ученикам «по праздникам».

Сначала его определили в комнату «духовенства», т. е. – студентов, играющих на духовых инструментах. Духовики в учебных заведениях образуют особое братство. Обычно на «отделении духовых инструментов» учатся весьма крепкие парни, прошедшие службу в армии и не утратившие привычек армейской жизни – свой жаргон, юмор, «мифологию». Ребята были по общему правилу «малокультурными», над ними посмеивались. Но они в ответ посмеивались над всеми – с высоты особого положения своего «братства». И вот пианист, «очкарик», сын врача, стал жить с ними в одной комнате. Они его приняли дружелюбно, но как гостя, который должен приспособиться к быту хозяев, что было нетрудно, за исключением одного пункта. Владимир Григорьевич уже в Баку выработал «жесткий режим» занятий. Он полагал, что утренние упражнения являются обязательным элементом жизни пианиста. Как он пояснял:

– Даже неленивый и талантливый человек может быть плохим профессионалом. О ленивцах я не говорю – они для учебы, для искусства потеряны. В молодости зря тратят время, а потом исправить ничего нельзя, поздно! Все усилия педагогов напрасны – будут мучиться и те, и другие.

Владимир Григорьевич с усмешкой осведомленного человека посмотрел на меня и продолжил:

– Твои приятели – из их числа. Но я отвлекся. В жизни человека много неотложных дел. Существует соблазн – сделать их, а уже потом, с «чистой совестью» и не обремененным другими заботами, приступить к главному делу, к занятиям на инструменте. А вот не получается! Всех домашних дел не переделать никогда! А когда что-то все-таки удается сделать, «валишься с ног от усталости». И занятия откладываются на завтра, а завтра будут другие неотложные дела. Поэтому музыкант занятиям должен посвятить именно утренние часы. А после можно делать все остальное.

Так он и поступал. И не стал менять свой распорядок в Москве, в общежитии. Но и у «духовенства» утренние часы – время обязательных занятий. Им, как и вокалистам, утром нужно «раздуться», привести в порядок «аппарат». Занятия у них носят характер ритуала. Немного поиграв, они устраивают перекур, «кракают» о всяких глупостях, потом еще немного поиграют. Потом полежат, подремлют… В. Г. вставал рано и в семь часов, когда уже было разрешено, приступал к своим обычным занятиям – в течение двух часов играл на пианино, которое стояло в комнате, прорабатывал трудные (виртуозные) фрагменты репертуара. «Духовенство» к его упражнению поначалу отнеслось спокойно: «Наши инструменты громче – забьем клавишника». Они наивно надеялись быстро поставить «очкарика» на место. Но просчитались.

– Ребята не учли, что могут играть громко, но недолго – аппарат не позволяет. А пианист может играть хоть целый день!

Понятно, через пятнадцать минут звуки труб-тромбонов затихли, и духовенство должно было покорно слушать вступительные октавы «Первого концерта» Листа. Битва инструментов закончилась в пользу рояля. Выполнив утреннюю норму, пианист приступил к другим делам (уроки!) и покинул поле сражения победителем – «с гордо поднятой головой». Но он рано торжествовал. Духовики, поняв, что переиграть пианиста невозможно, воспользовались своими связями в комитете комсомола (оркестранты, как я давно заметил, вообще проявляют повышенную общественную активность – и с чего бы?) и добились своего: перевели «долгоиграющего пианиста» в другую комнату. Он не обиделся, не «затаил зла». Более того, будучи администратором, проявлял особую заботу о «духовиках», говорил: «Эти ребята с непростой судьбой, часто сироты, им нужно помогать».

Обижаться действительно было не на что, ибо на сей раз ему повезло. Его соседом по комнате стал мой земляк краснодарец Юрий Васильевич Силантьев (да-да, тот самый знаменитый дирижер эстрадно-симфонического оркестра!). В то время он был скрипачом – и очень талантливым. Рассказ Владимира Григорьевича подтвердил то, что я неоднократно слышал в Краснодаре. Юрий Силантьев был, как говорят, «скрипачом от Бога»:

– Юра не занимался вовсе. Выучивал произведение «глазами», лишь раз посмотрев, запоминал, что называется, на лету, на слух. И на сцене он держался уверенно – совершенно не волновался, играл темпераментно, артистично. На моей памяти он занимался только один раз – учил двойные ноты, что в концерте Аренского. Но даже это делал как-то «на бегу», покуривая на лестнице, болтая с товарищами. Поэтому «конкуренцию» мне не составлял, и проблем с утренними занятиями не было.

– А чем Силантьев занимался весь день? – я не смог удержаться от этого вопроса.

– О, тут было много интересного, но история долгая! – Владимир Григорьевич хотел прекратить разговор, но публика стала канючить – «расскажите, расскажите», – и он согласился, но только на один эпизод.

– Однажды утром, когда я уже приступил к занятиям, появился Юра. Вид у него после бессонной ночи был неважный. Он был чем-то расстроен. Всегда весел, смешлив – а тут в глазах печаль. Я удивился и забеспокоился – может быть, заболел?

– Хуже, – с досадой, морщась проскрипел Юра, – руку переиграл, а мне сегодня к Ямпольскому идти на урок – он меня точно убьет!

Я забеспокоился – для музыканта «переиграть руку» это серьезная беда. Один раз случится, а потом всю жизнь приходится мучиться. Но как-то не верилось, что Юра всю ночь занимался, поэтому переспросил его, уточняя.

– Нет, это я всю ночь в карты резался, потянул мышцу, то ли бицепс, то ли трицепс, – успокоил Юра, грустно улыбнувшись!


Про занятия у Марии Вениаминовны Юдиной Владимир Григорьевич рассказывал мало. Лишь как-то упомянул, что она наметила ему программу на первое полугодие и потребовала, чтобы на первом же уроке он играл ее наизусть, а урок был через несколько дней. Владимир Григорьевич к этому не привык – Шароев был либеральным педагогом. Попытался было возразить, сославшись на «плохую память». Но Юдина показала характер:

– Другие почему-то справляются, – удивленно заметила Мария Вениаминовна и закончила разговор.

Владимир Григорьевич признался, что хотел все бросить и уехать в Баку. Но потом решил попробовать, занимался день и ночь и все-таки запомнил текст (несмотря на плохую память!). История, добавлю от себя, безусловно интересная, но обычная для консерватории.

Нельзя говорить, что уроки Юдиной не произвели на него должного впечатления. Он ценил каждое произнесенное ею слово. Как я узнал впоследствии, владея ремеслом переплетчика, привел в порядок и сохранил ноты, в которых его профессор делала отметки. Ему предложили их издать как своеобразные «автографы Юдиной». Но он отказался:

– Ее замечания ничего не скажут музыканту – они короткие, сопровождались «показом» на инструменте. Без показа – непонятны. Вот, например, пишет – «Сок от плеча!!!». Что это значит? Можно только гадать. Я ноты передал Спиридоновой (ныне профессору Казанской консерватории – В.Х.). Пусть думает, что с ними делать.

Как я теперь понимаю, Владимир Григорьевич относился к науке как к чему-то служебному. Для него главным было искусство. И науку об искусстве он одобрял лишь в том смысле, что она помогает музыканту лучше понять и сыграть произведение, то есть выявить поэтический смысл, дать практический совет по преодолению интерпретационных и технических трудностей. Сегодня я чуть-чуть искусствовед и, признаться, с интересом «поизучал» бы эти «автографы». Возможно, и написал бы что-нибудь. Но вряд ли из ряда тех вещей, которые помогут музыканту «лучше понять и сыграть». Написал бы – «для науки».

– Как Вы закончили учебу? Ведь была, наверное, возможность остаться на каких-то курсах «высшего мастерства».

– Очень важно, завершая консерваторию, сыграть программу на пределе возможностей, чтобы потом всю жизнь сравнивать и стараться превзойти. Поэтому «расти» можно и после консерватории. Заканчивая учебу у Юдиной, я играл лучше, чем раньше. Ты прав, мне даже предложили остаться. Но я отказался, решил прекратить период ученичества. Понял, что достиг потолка как ученик. Хотелось самостоятельности. Были кое-какие педагогические идеи и желание попробовать их на практике. Поэтому вернулся в Баку. Тут предоставили такую возможность.

Думаю, все же, Владимир Григорьевич чуть лукавил. Эта лишь одна причина, озвученная для назидания, для педагогических целей. Наверное, в Баку его «звала» не только интересная самостоятельная работа. Здесь ждала «любимая ученица» Тамара, уже ставшая его женой – Тамарой Ханафиевной Апресовой, и уже родилась маленькая дочь Наташа. Впрочем, это все – «наверное», точно не знаю. А было ему всего лишь двадцать четыре года, как мне в момент разговора.

В Баку всё, поначалу, пошло так, как он задумал: работа в консерватории, счастливая семейная жизнь, творчество, карьерный рост, налаженный быт. Пришел первый значительный педагогический успех – выпускной экзамен его студентов, на котором присутствовал А. Б. Гольденвейзер. Он одобрил, поддержал. Пользуясь своим особым положением в музыкальном мире, поспособствовал продвижению – молодой преподаватель консерватории В. Г. Апресов получил звание доцента. Но как только появилась возможность, Владимир Григорьевич покинул Баку и переехал в Казань, куда его вместе с женой пригласил на работу в открывающуюся консерваторию Н. Г. Жиганов.

Почему так случилось? Вопрос не из трудных: произошла «обыкновенная история». Из Москвы он вернулся в Баку другим человеком, другим музыкантом. Там, в столице, раскрылись его лучшие качества, изменились художественные представления, идеалы. А в Баку его ждали таким, каким он уезжал: хорошим учеником, одаренным музыкантом, виртуозом. К его «прежнему облику» все привыкли: от него ожидали той же игры, тех же поступков в сходных с прежними ситуациях. А он стал другим. Естественно, должны были появиться трения, непонимание, обиды – он не мог не обижать, поскольку изменился. Тем более его поддержали – из Москвы поспособствовали служебному росту… В общем, нужно было уезжать на новое место, где его примут таким, каким он стал в Консерватории.


(продолжение следует)

Валерий ХРАМОВ. Записки концертмейстера


Юмористический рассказ


Музыка обворожительно прекрасная вещь. И заниматься ею – наслаждение. Но нет профессии хуже, чем профессия «концертмейстер»! Это я понял давно, когда только-только начал учиться ремеслу пианиста-аккомпаниатора. И когда понял, решил: все что угодно, но только не это, только не концертмейстер! Жизнь решила иначе. У нас правильно говорят: не зарекайся – ни от сумы, ни от тюрьмы, но почему-то забывают добавить – и от концертмейстерских обязанностей тоже!


Suggestion diabolique1


Так получилось, что организаторы образования решили, что концертмейстерскому делу пианиста нужно обязательно учить – и очень долго. Уже в музыкальной школе начинается эта канитель. Хотя сами педагоги не знают, что им делать на уроках. Но «учат», часики пишут в журнал, денежки получают, выдумывают приемы, правила, педагогические принципы. А всего делов-то: солист мелодию играет, ты – концертмейстер – аккомпанемент, значит, он главный. Играй тише, не заглушай – и все. И чему же тут учить, собственно? Но всегда появляется кто-то, кто с серьезным видом всех заморочит, уговорит заниматься ерундой, соблазнит деньгами, карьерой. И тратят люди жизнь неизвестно на что – и все в конце концов привыкают, и создается традиция, и сделать уже ничего нельзя! В результате «великой» мудрости – играй тише, чем солист – учат год в музыкальной школе, три года в музыкальном училище, четыре года в консерватории. Нелепость – всего четыре слова и целых восемь лет. Почему, как эта практика смогла в жизни утвердиться? Непонятно. Говорят – «концертмейстерская работа специфична, способствует профессиональному росту пианиста». О том, как все происходит на самом деле, я узнал на своем опыте, о чем расскажу в «записках», впрочем, не надеясь на их публикацию.

Нужно признать, что концертмейстер самая востребованная из всех музыкальных специальностей. Без пианиста-аккомпаниатора музыкальное искусство существовать не может. Все поющие-играющие артисты нуждаются в аккомпаниаторе. Ведь они только мелодию играть способны, а мелодии поддержка нужна, аккомпанемент – как фундамент зданию, как постамент скульптуре. Поэтому без концертмейстера солисты не могут. Без него им только в «яму оркестровую» садись, что в театре – удел завидный?

А еще концертмейстер для подготовки оперных спектаклей нужен, и для учебы, и в хореографии, и в театре, даже спортсменам-гимнастам необходим. Востребованная, однако, специальность, а потому и денежная.

Но в моем «грехопадении» в концертмейстеры решающим фактором стали не деньги, хотя их тоже платили. Со мною все было иначе, похитрее: тут точно не обошлось без того, имя которого я называть не буду, на всякий случай. И приключилось это во время учебы на втором курсе консерватории, когда прошел я до половины установленный срок овладения профессией (по мысли организаторов образования, освоив первые два названных выше слова) и взошел на высшую ступень постижения тайн концертмейстерского мастерства.

Была средина октября. Ночные заморозки, уничтожив остатки неубранного урожая овощей, подвели черту под сельхозработами, и студентов вернули в аудитории – учиться. К чему мы и приступили, не торопясь.

Концертмейстерскому искусству учат на индивидуальных занятиях. Нужно было прийти к педагогу и определиться со временем, программой и отчетностью.

Мой педагог носила фамилию Цукер, но ничего «сладкого» в ней не было – с виду. Была она заведующей кафедрой – в годах, в старушечьих очках, в неухоженности совсем даже не богемной.

Прихожу я к ней на первый урок. Сразу задачу ставит:

– Вы, – говорит, – уже концертмейстер дипломированный, училище закончили. Сейчас для вас главное по предмету репертуар накопить.

Вот тут наваждение-то и началось.

– Можете на работу устроиться концертмейстером, – продолжает, улыбаясь хитренько, – на полставки. Это лучше всего будет: и репертуар накопите, и опыт бесценный приобретете, и зачет получите, и денежка появится – небольшая, но ведь не лишняя же.

– Хорошо, а как занят буду? – отвечаю, осторожничая, хотя внутренне уже согласился.

– Да всего-то два раза в неделю по пять часов академических.

Это три часа сорок пять минут, быстро сообразил, обрадовавшись, но не насторожился – чего это такая выгодная подработка не востребована? – а надо было! И дал согласие.

Стали заявление писать тут же. Она диктует, а я пишу.

И пошли мы с нею к проректору заявление подписывать. Тут наваждение продолжилось, лик поменяв.

Вхожу впервые в начальственный кабинет. Сидит, улыбается проректор, а глаза у него большие, восточные, с поволокою.

– Что скажешь хорошего? – любезно вопрошает вместо приветствия.

– Да вот, – отвечаю, – заявление принес, на работу устраиваюсь.

В растерянности стою перед столом начальника, думаю, начнет сомневаться, а он, улыбаясь, заявление взял, глазищами своими чуть косенькими пробежался по листку сверху вниз. А заведующая вдруг сахарным голоском поясняет:

– Потребность возникла производственная. Там, у духовиков, одни юноши, и нужно им концертмейстера соответствующего подобрать, а то ведь совместная игра с девушками чревата, – хи-хи.

– Пусть работает! – говорит начальник, и заявление подписывает – «в приказ».

Итак, бумага подписана, сделка состоялась, а я и не понял поначалу – с кем ее заключил-то. И пошел работать, согласно расписанию по вторникам и пятницам.

Направили меня в класс к гобоистам.

Думал, что все будет как обычно, как на индивидуальных занятиях «по специальности»: преподаватель с учеником работает – учит, показывает, а концертмейстер лишь подыгрывает, когда надо. Но плохо знал я специфику своей новой работы, – все было совсем не так.

Их, гобоистов, было пятеро. На урок они приходили почему-то все вместе и оставались все вместе до конца, пять часов то есть. И начинались разговоры: про качество «тростей» (это то, что они в рот суют, играя), про то, что кто-то о ком-то сказал что-то из того, что говорить, совсем уж не следовало. Все это «вываливалось» беспорядочно педагогу, ему в укор ставилось, а он – то отбивался, то встречными упреками подливал масло в огонь скандала.

Через пятнадцать минут я понял, что все происходящее не случайно, что коллективный треп не закончится в ближайшие часы. Захотелось убежать, укрыться где-то и не появляться больше в этом кошмаре.

Но – работа. Нужно сидеть.

Стал, пока они «кракают», разучивать свою партию из их репертуара.

Они на секунду остановились – с удивлением. Но скоро с новыми силами, добавив децибелы, стали выяснять отношения.

Все было пошло, глупо, неинтересно. Даже рассказать нечего.

Из скандального многоголосия понял, что разгорелся новый серьезный конфликт. Опять кто-то сказал кому-то, а тот передал еще кому-то, а последний обиделся и сказал в ответ такое, что обиделись все! Пытался сосредоточиться на музыке, но не удавалось. Тогда «отключил мозги» и стал механически играть текст, не вслушиваясь, лишь для того, чтобы пальцы привыкали.

Наконец, доиграл первое произведение – обработку квартета Моцарта, где партию скрипки должен исполнять гобоист. Споры-разговоры у меня за спиной вдруг прекратились.

Решили попробовать заняться делом. Начали. Мы играем, а все слушают. Один, правда, вышел. Почти доиграли до конца первую часть. Но гобоист внезапно останавливается и… опять пошло:

– Вот слышите, трость похрюкивает, а я заплатил вам за нее шесть рублей, – сказал солист, и спор разгорелся с новой силой и продолжился, обрастая новыми сюжетами.

Наконец, время моего обязательного присутствия в классе закончилось. С облегчением попрощался и покинул аудиторию. Они остались – ругаться.

Только тут, выдохнув и чуть придя в себя, начал наводить справки. Мой друг, теоретик Гена Печерских, из тех, кто постарше и поопытней, все разъяснил:

– Место концертмейстера в консерватории очень даже престижно. Многие хотят его занять, чтобы закрепиться и после окончания учебы остаться работать на кафедре. Кроме того, есть перспектива дальнейшего роста. А вот тебе, друг, не повезло. У гобоистов в классе конфликт. Начальство хочет уволить педагога. В город приехал хороший гобоист из Москвы. Он играет в симфоническом оркестре. Но когда его заманивали из столицы, обещали еще и работу в консерватории предоставить. Так вот, чтобы он не сбежал, нужно уволить нашего «старичка». Поэтому студентов науськали написать бумагу с жалобой, дескать, тот занимается плохо. Они написали. А что с них взять, – духовики. А ты, товарищ мой, попал в эту «хрень» по незнанию! Но не печалься. Пока ничего сделать нельзя. Напишешь заявление об уходе – трудно будет экзамены сдавать, могут исключить, чтобы твой пример другим наукой стал. Потерпи до конца полугодия, а там нашего ветерана уволят, придет новый гобоист, и все разрешится «к взаимному согласию» – на твое место претенденты сразу появятся.

Совет показался разумным. Твердо решил сбежать, не вступая в конфликты. Решил, буду приходить, играть свою партию, не обращая внимания на их разговоры, накапливать репертуар. В конце концов, «для себя» занимаюсь только утром и вечером, когда есть свободные аудитории, среди дня мне делать нечего, а поиграть на инструменте всегда полезно, своего-то нет, в общежитии живу.

На последующих уроках демонстративно, не обращая внимания на бесконечные разговоры гобоистов, учил текст, «добиваясь совершенства». Это мешало спорящим. Меня просили играть потише. Я играл тише, но все равно мешал, как они полагали. Через пару недель духовики потеряли терпение. Старший из гобоистов, Михаил, намекнул, что я могу пока не посещать занятия:

– Подойдешь потом – ближе к экзамену. Тогда и отрепетируем ансамбль, тем более свои партии ты уже выучил, как мы заметили.

Мне оставалось лишь выразить сожаление и откланяться.


***

…каждый должен знать, что прогульщикам и лодырям,

летунам и бракоделам не будет никакой поблажки

и снисхождения и ничто не укроет их

от гнева товарищей (Аплодисменты)2


Но недолог был час моей свободы, ох недолог. Кто-то «настучал». Пришла комиссия «народного контроля» из профкома и на рабочем месте меня не обнаружила. Стали выяснять. Составили протокол. Актировали прогул. Впрочем, профкомовская проверка была не столь страшна. Они ведь свои люди, все понимают, и если нет жалоб на концертмейстера, то готовы закрыть глаза на прогул, а протокол составили лишь для страховки.

Но через час еще одна проверка пришла. На этот раз из учебного отдела. А меня все нет. Как выяснилось, два названых «проверочных органа» конкурировали друг с другом на предмет того, кто лучше проверяет. И еще один протокол был составлен вдобавок к первому.

Правда, в «учебном отделе» тылы у меня были крепки – дружба с молоденькой методисткой. Обычно именно она проверяла присутствие преподавателей и концертмейстеров на работе. Но накануне произошло событие, которое еще раз заставило вспомнить о том, кто поучаствовал в моем устройстве на работу.

Маргарита, а так звали хорошенькую методистку, пользовалась успехом у преподавателей. В отличие от моего вполне бескорыстного к ней интереса, они пытались комплиментиками и «маленькими подарками к празднику» смягчить реакцию учебного отдела на свои нарушения – «а кто без греха?».

Неопытная Гретхен3 принимала ухаживание с юмором, но это когда дело касалось лишь «старых козлов». А были еще и молодые. Один из них – высокий, статный, артистичный и талантливый – смутил девицу, разбудил ее юное сердце. Впрочем, мой внимательный и чуть искривленный ревностью взгляд заметил настораживающие черточки в его, казалось, безукоризненном облике: подслеповатые глаза, козлиная бородка, ранняя лысина. Но влюбленная Маргарита этих мелочей не замечала, и к моим опасениям отнеслась лишь «с понимающей иронией». Их роман стал развиваться, но, как выяснилось, в основном в ее воображении. Наконец девушка открыла ему свои чувства. А он жестоко посмеялся над надеждами юной возлюбленной. С женою разводиться, как выяснилось, не собирался. А их отношения – лишь мимолетное приключение. Брошенная Маргарита ударилась в слезы. А потом, прослушав дома несколько раз арию Лизы («Мои девичьи грезы…»)4, стала действовать: пришла в институт и, дождавшись в фойе появления «коварного соблазнителя», в присутствии множества свидетелей, включая и его жену, залепила ему пощечину и тут же отнесла в «отдел кадров» уже заготовленное заявление об уходе.

Девичье горе было столь убедительным в своей естественности, что начальница учебного отдела отпустила Маргариту домой и, на мою беду, пошла проверять концертмейстеров сама. Остальное читателю уже известно, – я попался!

На следующий день меня вызвали в учебный отдел. Марго все еще не было на месте – ей, из соображений женской солидарности, позволили переживать утрату дома. Вхожу, знакомлюсь с результатом проверки. Просят написать объяснение.

Я взял бумагу и отправился на консультацию к моей обиженной на всех мужчин подруге, предварительно купив торт, вино и букет хризантем (хотя в выборе сорта цветов сомневался).

Звоню. Мне не открывают.

Предупрежденный в том, что Маргарита никого не желает видеть, продолжаю звонить – робко прерываясь, пытаясь уже в самом характере звонка выразить и сожаление, и сострадание, и робкую надежду, и нижайшую просьбу.

Наконец дверь открылась. Марго стояла передо мной, замотанная в какие-то немыслимые «тряпки», и смотрела куда-то вдаль стеклянными глазами кошки, только что вылизавшей содержание пузырька с валерьянкой.

– Я не нуждаюсь в твоих утешениях. Оставьте меня в покое, ненавижу вас всех, – ее крик перешел в рыдания, – все мужики сволочи!

– Риточка, прости, но мне нужна твоя помощь, а в утешениях нуждаюсь, скорее, я сам. Ты должна радоваться, что этот мерзавец отвалил. Он тебя недостоин. А вот я из-за всей этой истории безвинно пострадал. Помоги, умоляю, – произнося эту тираду, я опустился на колени, выставив хризантемы вперед.

Услышав мой вопль о помощи, Маргарита вдруг переменилась, что заставило подозревать в ней присутствие некоторых актерских способностей. Передо мною опять возникла деятельная сотрудница учебного отдела. Она быстро переоделась, привела в порядок прическу. Выяснив, что я действительно пострадал совершенно незаслуженно, вычеркнув меня из списка «всех-мужиков-сволочей», быстро нашла единственно правильное решение:

– Завтра на зло всем выйду на работу, поймаю на нарушении несколько «блатных товарищей», составлю жесткий протокол и обменяю его на твой. И сразу уволюсь, мне пообещали отдать трудовую книжку по первому требованию. Все образуется. Они еще не знают, с кем связались. Ничего никому не объясняй. Ничего не пиши. Лишнего по коридорам не рассказывай.

На следующий день я был вновь вызван в учебный отдел.

Вошел. Маргарита, как никогда привлекательная в мини-юбочке и итальянских колготках, подаренных ей одним из наших педагогов-гастролеров, с победным видом сидела за рабочим столом. Соблюдая субординацию, я с покаянно опущенной головой подошел к столу заведующей.

Начальница строгим голосом сказала, что они, дабы не ломать мою дальнейшую судьбу, решили не давать делу дальнейшего хода. Но мое поведение, добавила она уже менее строго, должны обсудить в коллективе, и если коллектив верит в меня, то предоставит возможность исправиться.

– Вы должны обратиться к начальнику подразделения, заведующему кафедрой, – произнеся свой вердикт, заведующая с улыбкой посмотрела на Маргариту, а та, тоже с улыбкой, одобряюще покачала головой.

Покидая учебный отдел, подумал, что дело мое благополучно завершилось, но…


***

The Devil Plays the Flute5


Заведующий кафедрой духовых инструментов был флейтистом. Как говорили – «хорошим», но после четырехнедельного пребывания на факультете духовых инструментов я уже не верил никому. Флейтист был однофамильцем одного из художников-передвижников. Но в его облике не было ровным счетом ничего артистического: маленького росточка, физиономия «убежденного в своей правоте недоумка». Когда я вошел в кабинет, он сидел за столом и обсуждал какие-то вопросы со своим заместителем. Фамилия заместителя, Гузий, а также его репутация въедливого формалиста, бескомпромиссного борца за качество исполнения музыки и трудовую дисциплину, ничего хорошего мне не обещали.

Я тихонечко поздоровался и скромно остался стоять у двери. Начальство, казалось, не замечая меня, продолжало вести с беседу о соответствии программ студентов кафедры возросшему уровню вузовских требований. Наконец, вопрос был всесторонне обсужден, и заведующий обратил взор в мою сторону:

– А, это вы, подойдите поближе, – флейтист опять повернулся к Гузию, – вот Владимир Михайлович, наш герой явился наконец.

Гузий, понимающе улыбаясь, покачал головой. Я подошел к столу, за которым располагались начальники.

– Мы уже обсудили ваш вопрос и приняли решение, которое согласовали с начальником учебного отдела.

Дабы придать большую убедительность своим словам, флейтист встал, предварительно заставив меня сесть на рядом стоящий стул. Говорил он не быстро и почему-то таращил глаза, излагал мысли слишком подробно и так занудно, что после первых минут его речи хотелось одного – напиться. Впрочем, ничего плохого он не сказал. Я понял, что пока идет разбирательство в «классе гобоя», меня загрузят работой у других преподавателей, ибо погода испортилась, пошли дожди, концертмейстеры стали болеть и прочее…

– Вот, в частности, у Владимира Михайловича девушка-концертмейстер болеет, – флейтист указал на Гузия, который подтвердил его слова, кивнув головой.

– Заведующая учебной частью, – продолжил однофамилец передвижника, – почему-то симпатизирующая вам, настояла на том, чтобы вы продолжали работать в установленное время по вторникам и пятницам, а мы, в свою очередь, должны подстраиваться под ваш график, – заведующий кафедрой и Гузий обменялись ироничными улыбками.

– Так что во вторник, аккуратно в положенное время вы должны явиться на урок к Владимиру Михайловичу. Сегодня можете быть свободным. Вот ноты, рекомендую тщательно подготовиться.

Закончив речь, заведующий опять сел за стол и продолжил разговор с заместителем. Я вежливо поблагодарил и попрощался, но на меня никто уже не обращал никакого внимания.


***


First Clown [Sings]:

– A pick-axe, and a spade, a spade,

For and a shrouding sheet:

O, a pit of clay for to be made

For such a guest is meet.

(Throws up another skull).

William Shakespeare «Hamlet»6


В назначенный день я пришел в класс Гузия.

Он по специальности был трубачом, но у него учились и представители других инструментов из медной группы.

Предстояло играть концерт для скрипки с оркестром Мендельсона, который был переложен кем-то для тубы, самого большого инструмента «медной группы». Сольную партию концерта подготовил студент по фамилии Шварцман, женатый на моей однокурснице, носящей фамилию Маркович.

Шварцман сначала учился на теоретическом факультете, но учеба шла с большим трудом, на экзаменах его «заваливали». Отчаявшись, он заподозрил в качестве причины своих неудач латентный антисемитизм экзаменаторов. Выход был найден: Шварцман для конспирации взял фамилию жены. После этого поступка уже никто не сомневался, что курс истории и теории музыки освоить ему не под силу, и новоиспеченного Марковича перевели на духовое отделение играть на тубе, в чем он преуспел.

Признаюсь, на урок я шел не без любопытства, но скрипичный концерт Мендельсона для тубы с оркестром сыграть так и не удалось – в классе не было никого. Вещь удивительная, поскольку о педантизме Гузия ходили легенды. А тут – нет на рабочем месте. Решил ждать, «отсиживать» положенное время, играя Мендельсона, тем более что ноты концерта я так и не посмотрел – некогда было.

Владимир Михайлович появился минут через сорок. Привычная улыбка покинула физиономию Гузия, столь сильно изменив ее, что я не узнал, а скорее догадался, что явился именно он.

– Сегодня урока не будет, – с порога, не ответив на мое приветствие, сказал Гузий тихим и печальным голосом, – в консерватории случилась трагедия. Вчера профессор Соколов скоропостижно скончался – умер на остановке трамвая, когда направлялся на работу, – произнеся эти слова, Гузий предложил мне последовать за ним в кабинет профсоюзной организации.

Я подумал было, что канитель с моей «трудовой дисциплиной» продолжается и профком взял инициативу расследования в свои руки, но ошибся. Гузий открыл кабинет своим ключом, пропустив меня вперед, предложил присесть, а сам сел напротив и, приняв привычную начальственную позу, чуть повеселел:

– Меня ректорат, партком и профсоюзная организация консерватории назначили ответственным за проведение траурной церемонии. Вы, согласно приказу, поступаете в мое распоряжение. Сегодня я отпускаю вас с работы, – Гузий глянул на часы, – на два часа пятьдесят три минуты раньше положенного времени, но завтра вы будете задействованы в организационных мероприятиях.

– Готов выполнить ваше поручение, – отвечаю.

– Вот и прекрасно, – заместитель флейтиста первый раз улыбнулся с момента начала нашей беседы, – завтра явитесь к восьми часам в мой кабинет. Мы организуем группу студентов, а вы поедете с ними на кладбище для оказания помощи в подготовке захоронения. Оденьтесь соответствующим образом, возможно, предстоят земляные работы, – Гузий второй улыбкой обозначил конец разговора.

Нужно признать, что Владимир Михайлович очень толково повел работу по организации похорон. Все было запротоколировано, расписано, каждый участник знал свой «маневр», контроль и подстраховка были организованы замечательно. На следующий день ровно в восемь я был в установленном месте. Группа студентов-духовиков из пяти человек уже ждала. Ребята были подходящими – здоровяки, гренадеры, все после службы в армии. Владимир Михайлович представил меня в качестве руководителя, чему они почему-то обрадовались. Мне же он дал соответствующую бумагу к директору кладбища и велел не терять время и отправиться к месту назначения. Напоследок Гузий поднял трубку телефона и позвонил директору, сообщив о том, что наша группа выходит и через час будет на месте.

Действительно, все именно так и произошло – не слишком торопясь, через час мы добрались до цели.

Директор кладбища, человек еще молодой, доброжелательный и улыбчивый, напоминал комсомольского работника. Как он заметил, «в моем учреждении я самый молодой, за исключением некоторых покойников». Директор пригласил нас всех в кабинет, критически осмотрел и, кажется, остался доволен:

– Вопрос с вашим профессором решен положительно. Будет лежать рядом с достойными людьми в тихом месте, недалеко. Но это внеплановое индивидуальное захоронение. У нас трудно с рабочими-копачами. Много похорон – осень. Нужно помочь. Подойдите к бригадиру, он в курсе проблемы, – директор закончил официальную часть разговора и уже полушутя добавил, – только не перепутайте его фамилию. Он очень обидчив. Его зовут Гузий.

– Владимир Михайлович? – опередив всех, я попытался было уточнить.

– Нет, Сергей Тимофеевич. Но по имени-отчеству его тут никто не знает. Запомните, пожалуйста, – Гузий.

«Духовенство» дружно отозвалось: «Этого не забудем никогда!»

Мы с веселыми лицами, не соответствующими ни месту, ни действию, пошли на розыск Гузия, спрашивая о нем каждого встречного-поперечного.

Скоро он нашелся. «Кладбищенский Гузий» находился на одной из темных аллей и наставлял группу рабочих с лопатами – «копачей», как можно было догадаться. Это был кудрявый светловолосый мужчина лет сорока, – приземистый, длиннорукий, с физиономией, совсем непохожей на нашего Владимира Михайловича.

«Не наш Гузий» давал задание копателям, жестами раскрашивая свою сбивчивую примитивную речь. Словно дирижер симфонического оркестра, он размахивал не по росту длинными руками, повторяя все время слово «понятно». Но скучающие физиономии копачей в ответ не выражали ничего, кроме похмельного утомления. Наконец они ушли выполнять поручение начальника, и он обратил внимание на нас.

Я как главный подошел и вежливо представился. Затем коротко изложил суть дела, дескать, душа нашего профессора Соколова сейчас возносится на Небо, а вот тело ждет завтрашней встречи с землей городского кладбища. Мы же направлены администрацией консерватории к вам, дабы оказать посильную помощь в подготовке могилы к завтрашнему торжественному захоронению.

Нужно признать, что моя речь была выслушана с интересом. Гузий проникся уважением. И в ответ стал говорить вежливо, медленно, с должной артикуляцией и без излишней жестикуляции:

– Хорошо, что пришли, ребята, а то ведь людей не хватает. А вот инструмент имеется в достаточном количестве, понятно?

Ребята подтвердили, что понятно, и выразили готовность приступить к земляным работам. Гузий повел нас в сарайчик, где хранился инвентарь.

Инструменты выдавали «под роспись». Тут случился первый казус из тех, которых я боялся, зная скандальный нрав духовиков.

Совершенно неожиданно один из нас, шестерых, вдруг взъерепенился и наотрез отказался брать лопату. Звали его Вася Теркин. Что-то из этих двух имен было у него наследственным, а что-то приобретенным, но соединение их произошло так давно, что уже никто не помнил, что именно было наследственным. Он был белобрыс, худощав, учился на «духовом отделении», но по специальности был «ударник» – бил в барабаны.

Вася Теркин стал в позу обиженного вознаграждением солиста филармонии и, обращаясь к «не нашему Гузию», произнес гневную речь:

– Я учусь на пятом курсе консерватории и мне нужно готовить программу к государственному экзамену. А ваши лопаты могут повредить мой аппарат, – Вася выставил перед собой распахнутые кисти рук, демонстрируя тот самый аппарат, который он должен был беречь. Перенесенный в детстве фурункулез яркой краснотой обнаружил себя на его щеках.

– Государство не для того деньги платит за мою учебу, чтобы я аппарат на кладбище портил земляными работами! – закончил Вася на фортиссимо7.

Только тут я заметил, что он был одет лучше всех остальных. «Надо же, всех обдурил паразит!» – с досадой подумал, но было уже поздно.

Ребятам его речь в целом понравилась, но как юмористическая. «Духовенство», нарушив кладбищенскую тишину, громко «заржало», не сочувствуя Васиному горю. Но Гузий опять потерял дар членораздельной речи. Он, соревнуясь с Теркиным в покраснении лица, опять замахал руками и стал объяснять свое понимание проблемы.

Эмоции явно вредили – начальник копачей «захлебывался» от гнева. Впрочем, можно было расслышать, кроме традиционного «понятно», слова, обозначающие половые органы и их действия. Причем действия названных органов он направлял и в сторону Васиной родни, и в сторону программы государственного экзамена. Самого Василия Теркина он посылал в направлении, соответствующем возникшей эротической ситуации.

Вняв директиве местного начальства, Вася резко прекратил разговор и обиженно пошел к выходу с кладбища. Нас осталось пятеро.

Вооружившись лопатами и киркой, группа двинулась к месту предполагаемого захоронения. Начальник копачей уверенно довел до цели. Место оказалось действительно хорошим – под старым деревом, в отдалении от могильных оградок.

Взяв у меня лопату, «не наш Гузий» наметил очертание будущей ямы.

Стали копать, поочередно меняя друг друга. Ребята-духовики были опытными – армия не прошла даром. Гузий их одобрил, моя работа ему явно не понравилась:

– Так лопату старухи держат, когда огород копают, – понятно? Надо стоять прямо и вес использовать, массой давить, – понял? И ж… не отставляй, не оставляй ж…, говорю, не баба ведь, понял?!

– Спасибо, – отвечаю, – сегодня я много нового почерпнул для себя.

Мои слова опять вернули Гузия в хорошее состояние духа:

– Копайте, ребята, яму поглубже, – он оценивающе измерил меня взглядом и заключил, – чтобы глубина была его роста. Если наткнетесь вдруг на гроб или кости увидите – не трогайте, меня дождитесь. Я скоро приду, понятно?

Пожелав нам успеха, Гузий удалился.

Духовики работали лихо. Я, памятуя о возможной встрече с гробом или костями, копал осторожно, погружая лопату «на полштыка».

Вскоре яма была подготовлена. Ребята, вспомнив рекомендацию Гузия, «случайно» подтолкнули меня в яму и проверили глубину подготовленной могилы.

– Порядок, тебя не видно, – подвели итог, похохатывая.

Потом помогли выбраться. Тут подошел Гузий и высоко оценил результаты нашего труда. Самого крепкого из нас, трубача Толика, отвел в сторону и предложил – в случае денежных затруднений – подработку в его бригаде копачей. Толик заинтересовано поблагодарил. Затем Гузий попрощался, пожав руку каждому. Мне как старшему дал установку на завтрашний день:

– Обойдемся без вас. Придут ребята-профессионалы, понятно? Но им нужно принести две бутылки водки и восемь пирожков: четыре с ливером на закусь и четыре сладких поминальных. Так принято, понятно?

Мы сдали инвентарь. Ребята поехали по своим делам, а я – на отчет к «нашему Гузию», к Владимиру Михайловичу.


В институте была обычная суета.

Справляюсь в диспетчерской: «Где Гузий?». Говорят: «Сидит в профкоме и занимается организацией похорон». Поднимаюсь и, предварительно постучав, вхожу в небольшой кабинет профсоюзной организации.

Гузий восседает за столом и что-то пишет. Увидев меня, поднимает глаза над очками, узнав. Присаживайтесь, говорит. «Наш Гузий» немногословен, в отличие от кладбищенского, но столь же деловит:

– Отчитайтесь.

Стараясь, соответствовать уровню собеседника, докладываю, благоразумно упуская самые интересные подробности, утаив «историю Теркина». Завершив повествование, вспоминаю про водку и пирожки: «Что будем делать?».

Владимир Михайлович слушал меня доброжелательно, как студента, толково отвечающего на экзамене.

– Я рад, что мы в вас не ошиблись, доверив столь ответственное дело, – начал он, улыбаясь. – Что касается угощения сотрудникам кладбища, то практическую часть решения этого вопроса поручаю вам. Вижу, что вам удалось наладить доверительные отношения с коллективом. Сделайте все, о чем вас просили. А с деньгами мы вопрос сейчас решим, ибо профсоюз выделил средства.

«Наш Гузий» встал, открыл сейф, достал какие-то бумаги и профсоюзные деньги, которые хранились в целлофановом пакетике: бумажки и мелочь. Владимир Михайлович, укоризненно покачивая головой, аккуратно сложил в стопочку бумажные деньги (их оказалось немного), затем в столбик в тетрадочке посчитал предполагаемые расходы и выдал мне под роспись восемь рублей: зелененькие пятерку и троячок.

– Этого должно хватить. Отнеситесь к делу ответственно, ибо всякая мелочь может непоправимо испортить завтрашнее мероприятие, – Владимир Михайлович улыбкой показал, что меня он больше не задерживает.


***

Mephistopheles:

– Es Für

immer umgekommen!

Stimme von oben:

– Gerettet!

Johann Wolfgang von Goethe «Faust»8


Покинув помещение профкома, приступил к выполнению поручения. Хотелось отдохнуть, работа на холодном воздухе утомила, руки устали, ноги дрожали, спина болела. Но уже вечерело, и проблему нужно было решать срочно. Завтрашнее мероприятие назначено на одиннадцать, поэтому водку нужно было покупать сегодня, пока в 19 часов не закрыли соответствующие отделы в магазине, иначе придется обращаться в ресторан – и денег не хватит, ибо там цены в два раза выше.

Иду в ближайший гастроном. Рабочий день еще не закончился, поэтому очереди за водкой нет. Прошу две бутылки. Продавщица, улыбаясь, упаковывает их в фирменный пакет – с цветочками и Аллой Пугачевой.

– Не надо, – прошу, – мне на кладбище.

– Копачам! – почему-то радостно воскликнула продавщица и кокетливо повела черной бровью. – Хорошо, я вам из рыбного отдела сейчас пакетик принесу.

Действительно, через пару минут она появилась с черным пакетом, на котором бледненько проступало изображение рыбки. Пакет был новым – рыбой не пах.

Товар упакован. Я поблагодарил, заплатил и отправился на поиск пирожков. С ливером – нашлись в том же магазине, а вот со сладкими поминальными пирожками возникла проблема, и пришлось мне тащиться в «кондитерку».

После всех приключений я едва волочил ноги. Предвкушая отдых, добрел до троллейбусной остановки, и уже подошел троллейбус, и уже стал подниматься в салон, как вдруг откуда-то с Небес прозвучал голос: «Стой!»

Я замер на пороге троллейбуса. Недовольные пассажиры возроптали. Но было не до них.

«Куда я еду? В общежитие! С водкой и закуской!» – я представил, как буду брать черный пакет с рыбкой в туалет, как усну с ним в обнимку, желая сохранить содержимое, как меня будут мучить ночные кошмары, будто кто-то крадется, будто чья-то рука тянется к бутылке с драгоценной жидкостью…

«Нет, – я решительно покинул ступеньки общественного транспорта, – в общежитие ехать нельзя!»

Но где ночевать? Перебирая своих знакомых, я, к ужасу, не смог найти ни одного, кто бы меня приютил с таким грузом, без непоправимого ущерба для последнего.

И тут вспомнил свою спасительницу: «Маргарита, только она». Но к ней нельзя идти просто так – как есть. Она ведь «спасительница». Нужно поблагодарить, обставить встречу, а то обидится, не пустит, ибо с момента ее увольнения я так и не удосужился этого сделать.

Проклиная себя за лень и непозволительную небрежность, возвращаюсь в магазин к знакомой продавщице. Прошу бутылочку «Советского шампанского» (а другого нет!). Продавщица узнала и с понимающей улыбкой на сей раз упаковала покупку в «фирменный пакет» с портретом Пугачевой. Потом опять иду в кондитерскую. Уже за пирожными. Трачу свои деньги, и утешает лишь то, что шампанское дешевле водки.

Ноябрьский вечер окутал темнотой и холодом. Усталость после кладбищенской работы накатила с новой силой. Еле доплелся до дверей подруги. Дома. На сей раз открыла сразу.

Рита выглядит потрясающе – смена работы явно пошла ей на пользу. Уже без снятого после работы макияжа, молоденькая, совсем девчонка, в светленьком коротком халатике, застегнутом не на все пуговички, она при каждом движении соблазняла «прелестями» юного тела. Обрадовалась, но не смогла отказать себе в насмешке:

– Что за вид? И почему без цветов?

– Риточка, прости, но сегодня я не мог к тебе не прейти. Если бы ты знала, сколько всего пережил! И нет сил идти за цветами – завтра их будет много, правда, не у нас с тобой. Горе у нас в консерватории, похороны… Но я с угощениями. Праздновать будем твое освобождение – вино пить!

Рита еще раз критически осмотрела мой «кладбищенский вид» и распорядилась:

– Сначала вычисти одежду и обувь на лестнице, потом отмойся, а там уж видно будет, что ты собираешься праздновать.

Дабы не обижать подругу, скрыл истинные причины посещения. Сказал, что пришел отметить ее «спасение», нашел красивые слова о болоте, в котором она существовала, но из которого ей удалось вырваться и стать царевной (она действительно заметно похорошела!). Маргарита, веселясь, заметила, что с царевной-лягушкой как-то все было наоборот, по-другому! Но это не важно. Тост «за освобождение от этих болотных тварей» пришелся ей по душе. Выпили. Потом я рассказал о сегодняшних злоключениях, о постигшей институт «непоправимой утрате». Марго развеселилась еще больше.

– Помню. Старый козел!

Выпили еще раз «за избавление от молодых и старых козлов!»

Потом был кофе, кладбищенские подробности, рассказы Маргариты о новой работе, где одни женщины, – «еще тот серпентарий!» – но по сравнению с прежней работой – «сказка». Наш приятный вечер подходил к концу. Вопрос о моей ночевке решился сам собой. Пошел в комнату, включил телевизор, расположился на диване. Стало по-домашнему тепло и уютно. Рита на кухне убирала посуду, напевая что-то из репертуара Пугачевой, а я сидел на диване и смотрел телевизор…

Утром меня разбудил голос Маргариты:

– Эй, просыпайся, я ухожу, – Рита теребила за плечо.

Я очнулся в той же сидячей позе, которую принял, располагаясь на диване вечером. Сердобольная подруга прикрыла меня пледом. Было еще темновато, на улице моросил дождь, телевизор работал, знакомя зрителей с утренними новостями, аромат кофе проник в комнату. Тело затекло, даже пошевелиться было невозможно.

Рита, не суетясь, наводила красоту в прихожей, комментируя вчерашние события:

– Ты переработался, однако. Такое с тобой раньше случалось, разве что во время сессии!

Наконец она появилась в комнате для того, наверное, чтобы продемонстрировать свою прелесть моему ничтожеству:

– Завтрак на столе. Дверь не забудь захлопнуть, герой-любовник. Чао! – попрощалась подруга, улыбнувшись и послав на прощание воздушный поцелуй.

Я смог лишь промямлить в ответ что-то благодарственное.


***

La Course a l'echalote9


Прошло не менее получаса, прежде чем удалось чуть прийти в себя – тело стало подчиняться, но плохо. Добрался до кухонного стола. Действительно, Рита позаботилась: на столе тарелка с горой разнообразных бутербродов. Чистая чашка с блюдцем. Записка прислонена к кофемолке. Приказ «учебного отдела» гласил: «Завтракай, помой посуду, выключи телевизор, захлопни дверь. И не забудь продукты в холодильнике! Твоя Рита».

Две выпитые чашки кофе не вернули к жизни, лишь голод, накопленный со вчерашнего утра, чуть отступил. Еще отдыхал, обливался холодным душем, пил кофе и только в одиннадцатом часу смог, наконец, покинуть Ритину квартиру. На душе было тяжело – к моим проблемам добавился еще вчерашний конфуз с Маргаритой.

В консерваторию на «гражданскую панихиду» добрался быстро, но все равно немного опоздал. Вхожу в зал. «Наш Гузий» стоит у входа – бдит. Видит меня, показывает пальцем на часы и с укоризною покачивает головой. Выражая сожаление всеми доступными мимике способами, показываю ему пакет с продуктами. Он понимающе покачивает головой уже сверху вниз, уже с «чувством удовлетворения».

В ожидании дальнейших распоряжений я подошел поближе, но он, в наказание за опоздание, казалось, перестал меня замечать.

Между тем события шли своим чередом. Гроб стоял на сцене концертного зала. Близкие, траурно всхлипывая, располагались вокруг. Были речи, соболезнования. В перерывах струнный квартет играл печальную музыку. Наконец Гузий дал знак, и церемония вступила в следующий этап. К зданию подкатили три автобуса. Гроб вынесли по коридору, образованному студентами. За гробом шли родственники, начальство, коллеги, то есть все те, кому нужно было занять место в автобусах.

Я, стараясь не упускать из виду Гузия, прижимая к груди пакет, двигался параллельным процессии курсом, не переставая удивляться его организаторским способностям. В нужный момент он вспомнил обо мне и, не заглядывая в «шпаргалку», указал номер моего места в автобусе рядом с музыкантами из духового оркестра, среди которых были мои вчерашние друзья-копачи, встретившие меня радостными возгласами приветствиями – «начальство пришло». Вася Теркин как ни в чем не бывало сидел вместе с ними. Руки его были в перчатках – он берег аппарат, ему предстояло бить в тарелки. Вася («вот же паразит!») обрадовался мне не меньше остальных.

Траурная процессия отправилась в сторону кладбища – не торопясь, с остановками у светофоров, выбираясь из центра города. Мелкий дождик продолжал капать со вчерашнего дня. Листья уже покинули ветки деревьев, обнажив фасады зданий. Унылую картину оживляли лишь яркие киноафиши. В кинотеатре «Ударник», как я успел заметить, шел новый французский фильм с Пьером Ришаром. Решил вечером повести Маргариту в кино – может быть, простит.

Автобус свернул на проспект, пересекающий главную улицу, и поехал живее. Скоро были на месте.

На кладбище я отделился от группы и пошел выполнять порученное задание. «Не нашего Гузия» нашел в компании копачей.

– Вот, как велели, все принес.

– Ребята, это вам, понятно? – Гузий уважительно передал пакет с рыбкой одному из копачей. – Приступайте к работе, он покажет где.

Когда мы прибыли на место, печальная церемония уже началась. Дождик прекратился, речи продолжились, звучала музыка. Духовой оркестр состоял из студентов института, но партию флейты исполнял заведующий кафедрой. Он стоял впереди на месте дирижера спиной к оркестру и взмахами пригубленной флейты показывал вступление и сильные доли такта. Играли неплохо – чисто и выразительно, но несколько примитивно, не было тонкости. Речи были лучше. Опытные педагоги умели говорить, как выяснилось, на любую тему и при разных обстоятельствах. Впрочем, говорили немного – основные слова были уже сказаны, как я догадался, в консерватории. Было чинно и благородно.

Объявили прощание, участники церемонии гуськом стали подходить к открытому гробу. За дело принялись копачи. Они закрыли гроб, ловко манипулируя ремнями, опустили его в заготовленную нами яму и столь же ловко и быстро закрыли могилу, организовав аккуратный холмик. Все закончилось.

Подуставшая от церемонии публика побрела к выходу. Находящиеся в конце процессии педагоги стали, покуривая, грустно шутить. Кто-то заметил, что «можно бесконечно долго смотреть на три вещи: как горит огонь, течет вода и работают копачи на кладбище». Консерваторского Заратустру поддержал второй голос: «И ради этого стоит трудиться в консерватории». «Да, действительно, – продолжил третий, – радует, что наши страдания с лихвой окупятся на похоронах: и сыграют прилично, и скажут толково, и зароют красиво». Так, переговариваясь, вышли на центральную аллею кладбища, где участников траурной церемонии ждали автобусы.

Я, почувствовав радость освобождения, стал узнавать, какой из них отправляется по маршруту в студенческое общежитие, намереваясь привести себя в порядок и отправиться к Маргарите, уже представляя ее почти застегнутый халатик и возможное развитие событий, которое позволит мне загладить вину за вчерашний конфуз. Но тут меня под руку прихватила властная женская рука. Миниатюрная Белла Юльевна, мой педагог по истории современной западной музыки, снизу вверх, но как всегда иронически, осматривала мою небритую физиономию:

– А вам не в этот автобус. Вдова, узнав о вашем деятельном участии в подготовке похорон, хочет, чтобы вы непременно присутствовали на поминках. Она ждет! – Белла Юльевна потащила меня к нужному транспортному средству, которое было уже заполнено педагогами.

– Но мой вид не совсем подходит: не брит, одет по-рабочему. Могу испортить церемонию, быть диссонансом в преподавательском коллективе, – попытался ухватиться за спасительную соломинку и как-то вырваться из рук специалиста по «новой венской школе».

– Ничего-ничего, вы и таким будете украшением стола. Ведь для семьи покойного сделали больше, чем вся эта тщательно выбритая публика, – Белла была неумолима.

– И у меня к вам тоже есть поручение, – добавила она, когда мы уже подходили к открытой двери ждавшего меня автобуса. – С вами поедет Матвей Исаакович, мой муж. Он был ближайшим другом профессора Соколова. Я поехать не смогу, ибо дети уже пришли из школы. Пока они не сожгли дом, я должна поскорее туда вернуться. Отпускаю мужа на поминки под вашу ответственность. Его, когда он выпьет, нельзя ни на секунду оставлять без надзора, впрочем, и трезвого тоже, – завершила формулировку задачи заботливая жена, заметно погрустнев.

– Владимир Михайлович рекомендовал вас как в высшей степени ответственного молодого человека. Я надеюсь, что он не ошибся.

Тут, признаться, я выругался про себя, но, наверно, отразил это событие на лице, что заметила Белла и строго продолжила:

– Вы должны будете доставить тело моего мужа после поминок домой вот по этому адресу, – она вручила мне заготовленный заранее листок.

Почерк у нее был отвратительный, но разобрать адрес я смог:

– Да, да, постараюсь, – отрываясь от Беллы, стал подниматься в автобус.

– Вы уж постарайтесь, а то экзамен по историю музыки зарубежных стран сдать будет очень трудно, – напоследок мой принципиальный педагог погрозила пальчиком, опять улыбнувшись.

Досадно было: вместо продолжения вчерашней встречи с Марго меня ждало пребывание на печальной церемонии в скучной компании педагогов. Но то, что случилось потом, превзошло мои ожидания – выяснилось, что я смотрю на тот мир слишком оптимистично.


***

Где гроб стоял, там стол накрыт

Г. Р. Державин (почти)


Автобус долго колесил, пробираясь от Северного кладбищенского района города через его центр в Западный микрорайон. Наконец добрались до места проживания вдовы. Мы покинули транспортное средство, дошли до подъезда и стали подниматься по лестнице пятиэтажного дома, как выяснилось, на третий этаж. Памятуя о предстоящем экзамене, я старался не упускать из виду своего подопечного. Впрочем, тот вел себя вполне нормально, рассудительно обсуждал вопрос о достоинствах покойного, его принципиальной позиции по вопросам интерпретации классической музыки.

Первую остановку Матвей сделал на площадке между первым и вторым этажами. Перегородив своим широким телом лестничный проход, он, поднявшись на пару ступенек, повернулся к идущим следом преподавателям, взмахнул рукой и с увлечением продолжил как бы недавно прерванный разговор:

– Да, да. А вы обращали внимание на его скрупулезные знания скрипичных сонат Иоганна Себастьяна Баха, потрясающе, потрясающе! – Матвей вознес указательный палец вверх и направил взгляд в Небеса. – Он обнаружил проведение главной темы в локрийском ладу!

Постояв около минуты с поднятым пальцем, Матвей продолжил восхождение, мы пошли следом. На следующей площадке действие повторилось:

– А как глубоко он чувствовал современную музыку! Как-то встречает меня в коридоре, достает из портфеля «Лунного Пьеро» Арнольда Шенберга и говорит: «Посмотрите, коллега, на эту шестнадцатую. Я долго пытался разгадать ее смысл и наконец понял – она отзвук отвлеченной мысли, брошенной в самую сердцевину эмоционального, я бы даже сказал “нервного центра”, где кажущаяся асимметричность словно подчеркивает внутреннюю упорядоченность», – Матвей в упоении замер и закрыл глаза, словно продолжая слушать шестнадцатую ноту, о которой только что вел рассказ.

Публика как завороженная слушала его тихий баритон, но по выражению лиц педагогов, меня окружающих, было ясно, что они понимают, о чем идет речь, не намного больше, чем я. Наконец поднялись на третий этаж. Женщины, которых мы пропустили вперед, уже успели привести себя в порядок, оставив прихожую в наше распоряжение.

Матвей прежде всего вошел в комнату, чинно поклонился фотопортрету покойного, потом вернулся, снял пальто, разулся и встал в очередь в ванную комнату, где тщательно, несколько раз обильно намыливая руки, смыл кладбищенскую землю. Он вошел в зал и сел на заранее отведенное ему за столом место. Я попытался присесть рядом, но распоряжающаяся за столом подруга вдовы отвела меня в сторону и сказала, что та хочет со мной поговорить. Я подошел. Вдова, пустив слезу, стала искренне благодарить «за все, что вы сделали для мужа», за мою «согретую любовью доброту», «за честность и обязательность».

– Его коллеги, – заметила она, – люди хорошие, но совершенно не приспособлены к практическим делам – вечно все забывают, путают. Им ничего нельзя доверить. Мне сказали, что все прошло замечательно во многом благодаря вам.

Напоследок, «на память о муже», она подарила мне маленький бюст Шопена, отметив, что у меня есть некоторое сходство с обликом великого Фредерика.

– Сядьте поближе, среди родни, мне будет приятно, – закончила вдова.

Я так и сделал, стараясь держать в поле зрения «моего Матвея».

Гости расселись. Говорили пока шепотом.

Ведущий церемонию Владимир Михайлович («наш Гузий») предложил начать поминальный обед. Он взял со стола одну из бутылок французского коньяка, которую Соколов месяц назад привез из Москвы, где, как выяснилось потом, купил ее в «магазине заказов» за 25 рублей. Коньяк разлили всем понемногу – на пробу, дегустационную норму.

Первое слово взял мой подопечный. Я ожидал услышать очередную речь о том, «как он прекрасно знал…», но ошибся. Матвей поднялся, правда, из-за анатомического своеобразия тела – большое туловище на коротких ногах – стал чуть ниже, чем был, пока сидел. В его наполненных искренней скорбью глазах блеснула слезинка:

– Мой старенький папа, узнав о случившейся трагедии, сказал: «Он умер не потому, что упал, а упал, потому что умер!» – слезы полились из глаз Матвея, он рухнул на стул, обмяк, заметно потеряв в росте.

Выпили. Напиток произвел впечатление, которое стало основанием для последующих поминальных речей.

Как выяснилось, усопший любил и прекрасно знал французскую музыку, глубоко разбирался в полифонии Цезара Франка, блестяще проанализировал в одной из статей драматургию «Фауста» Гуно…

В момент, когда «докладчик стал развивать названную тему», меня незаметно позвала подруга вдовы:

– Пройдите, пожалуйста, на кухню, там вас ждут, – шепнула она, и я тихонечко покинул стол, так и не узнав особенностей драматургии названной оперы.


***

По данным Роскачества,

каждая третья бутылка

коньяка в России – подделка.

http://vestirama.ru/


Действительно, на кухне меня ждал «наш Гузий».

Как выяснилось, французского коньяка было катастрофически мало – всего две бутылки. А тут такой успех! Даже женщины не думают обращаться к собственно женским напиткам и с удовольствием пьют французский коньяк. В этой ситуации Гузий нашел, как он сказал, нетрадиционное решение:

– Возьмете бутылку нашего коньяка, добавите туда пакетик чая и будете ее усиленно трясти ровно пять минут, затем перельете содержимое в бутылку из-под французского. Вот три бутылки. Должно хватить, но на всякий случай изготовьте еще парочку на другой основе, – Владимир Михайлович показал в сторону водки. – Тут нужно использовать четыре пакетика чая, чуть-чуть ванили, гвоздику и ложку сахару.

– Столовую? – я уточнил, желая избегнуть ошибки.

– Чайную, – ответил Гузий с улыбкой и укоризненным покачиванием головы. – Да, переливать будете через ситечко, чтобы ваниль и гвоздика не попали в бутылку с французским коньяком.

Владимир Михайлович вернулся к столу, а я приступил к выполнению ответственного задания. Начал с превращения «нашего коньяка» во «французский». Зарядил три бутылки пакетиками азербайджанского чая и стал по очереди трясти. Тут подоспела первая пустая бутылка из-под французского коньяка. Перелил заготовленный продукт и приступил к изготовлению «французского коньяка» на водочной основе. Водка называлась «Московская особая». Бутылочка с зеленой этикеткой была только-только из холодильника. Неоднократно премированный продукт удивил тонким, отличным от коньячной продукции запахом, вызвавшим сильное чувство голода. Я не смог удержаться, прервал производственный процесс, взял немного селедочки, уже подготовленной к подаче на стол, кусочек черного хлеба и… отдал дань патриотическому чувству. Сырья для изготовления «французской продукции» стало чуть меньше, но зато на душе сделалось хорошо, опять подумал о Маргарите. Через пару минут последняя бутылка водки была испорчена превращением во «французский коньяк». Осталось трясти отечественные бутылки и ждать очередного появления импортной тары.

Наконец все было кончено. Я вернулся в зал и занял свое место у стола. Мероприятие завершалось. Как я заметил, гости начали понемногу расходиться. К моему ужасу, Матвея тоже не было за столом.

Вдова, увидев меня, подозвала, еще раз поблагодарила, усадила рядом и принялась наполнять тарелку остатком траурных яств – «пока все не съели педагоги». Улучив момент, я стал справляться по поводу Матвея. Меня успокоили. Не уходил, наверное, по своему обыкновению где-то в другой комнате прилег вздремнуть. Испытывая странное чувство опоздавшего гостя, который наконец дорвался до еды, когда все уже наелись, стараясь не привлекать внимания, начал поглощать поминальную пищу, впрочем, весьма искусно приготовленную подругами вдовы. Вечер между тем вяло завершался. Гузий разлил остатки «французского коньяка». Гости выпили напоследок – не чокаясь.

– А ведь умеют все-таки французы коньяк делать! – сказал Владимир Михайлович, с благодарностью посмотрев в мою сторону.

Остальные выпившие охотно поддержали.

Через пять минут с едой было покончено и я отправился на поиски Матвея, попросив позволения у хозяйки. Комнат было три. Значит, нужно было осмотреть оставшиеся две – спальню и кабинет покойного. Вдова любезно вызвалась меня сопровождать и посоветовала начать со спальни. Уверенная в успехе она открыла дверь и включила свет.

В комнате царил образцовый порядок. Матвея не было.

Пошли в кабинет. «Там есть кушетка», – сообщила вдова. Включили свет.

Письменный стол стоял у окна, бумаги и книги лежали на нем так, как будто профессор только что закончил работу, навел порядок и покинул кабинет. К столу было пододвинуто кресло с высокой спинкой. Рядом стоящая кушетка была пуста.

Нам оставалось осмотреть подсобные помещения. Но в ванной, туалете, прихожей Матвея не было. Его пальто и боты («Беллочка заказали их сделать знакомому ассирийцу») были на месте. Мне стало совсем нехорошо. А тут еще кто-то предположил, что он по рассеянности мог уйти, надев чужие ботинки. Я в отчаянии схватился за голову!

– Не надо так расстраиваться, может быть, он уже дома, – попыталась успокоить меня подруга вдовы, – давайте позвоним Беллочке.

– Нет! – почти закричал я в ответ и стал проводить опознание обуви.

Всем оставшимся хватило.

– Ведь не мог же он уйти босым и без пальто? – задала риторический вопрос подруга вдовы, но сразу усомнилась в нем. – Ведь он тапочки надел домашние, их нет на месте…

Лучше бы она этого не говорила! Я в чем был выскочил на лестницу, бегом спустился, добежал до трамвайной остановки. Матвея не было! Пришлось вернуться.

Как я понял, без меня поиск продолжился, но результата не дал. Усмирив эмоциональную бурю, я принялся систематически осматривать все пространство квартиры, заглядывая даже в те щели, куда с комплекцией моего подопечного залезть невозможно. Начал с прихожей, потом были туалет, ванная, кухня, гостиная, спальня и, наконец, еще раз вошел в кабинет покойного. Тут, еще не включив свет, услышал сладкое посапывание со свистом. Люстра осветила помещение. Я пошел на свист. Дошел до стола, заглянул за высокую спинку кресла. Матвей был тут – согнувшись и опустив голову на стол, он мирно спал. Будить его не стал, вышел из кабинета и успокоил женщин:

– Они почивают в кресле покойного, – сказал, испытывая лишь досаду. Захотелось выпить. Но «французский коньяк» закончился. Попросил у женщин «их вино». Они с готовностью поддержали:

– Да, да, выпейте обязательно. Вы так сегодня устали и переволновались.

Вино было теплым и кислым. Надо было будить Матвея и уходить.

На выходе меня перехватил Владимир Михайлович:

– Я должен вас похвалить. Оставаясь в тени, вы во многом обеспечили проведение мероприятия на соответствующем уровне. Вы настоящий концертмейстер. Завтра я обязательно доложу руководству о том, что коллектив в вас не ошибся. Вам можно доверить концертмейстерскую работу.


***

Безотчетная склонность мужчин

ломать ветки и палки указывает

на проблемы с потенцией.

Проф. З. Фрейд


А завтрашний день был пятницей. Надеясь на вполне заслуженные отгулы, явился к заведующему в положенное время. Тот обрадовался и похвалил за активное участие в траурных мероприятиях. Сказал, что я вполне заслужил отгулы, но внезапно возникла проблема. Оказалось, что некому сегодня поиграть на репетиции симфонического оркестра:

– Это недолго, – обнадежил флейтист, – они готовят первую симфонию Дмитрия Дмитриевича Шостаковича, а в ней есть фортепианный фрагмент, который вам и предстоит сыграть. Они начнут репетицию с музыки великого советского симфониста, поэтому посидите часик, поиграете и можете быть свободным. С Климовичем я договорился.

Перспектива участия в репетиции симфонического оркестра меня, мягко говоря, не воодушевила. Дирижер студенческого оркестра профессор Моисей Климович был заведующим кафедрой струнных инструментов, лет сорока пяти, властным, грозным и голосистым, а в истерике – крикливым. Он держал жесткую дисциплину и не позволял оркестрантам халтурить. Рычаги воздействия у него были. Халтурщикам снижали баллы на экзамене по специальности. С ним старались не связываться – было бесполезно, хотя народ в оркестре был в целом весьма скандальный. Климович позволял себе издеваться, хамить, всячески унижать оркестрантов, а они терпели, ибо слишком многое в их судьбе зависело от его решения. Правда, хамил он артистически и любил делать это на публике: чем больше людей, тем охотней он хамил. Обычно к нему на репетиции ходила наш старший концертмейстер – немка Марта. Работа с Климовичем была ей чем-то вроде расплаты за холокост.

– А как же Марта? – робко спрашиваю заведующего, надеясь на изменение решения.

– Марта Генриховна сегодня участвует в шефском концерте кафедры духовых инструментов. Ее некому подменить, кроме вас, – строго ответил флейтист и встал, давая понять, что вопрос решен окончательно. – Поторопитесь, репетиция вот-вот начнется.

Стало досадно, и не только из-за обманутых надежд – мучило очень нехорошее предчувствие. Но делать нечего. Не испытывая творческого подъема, побрел в репетиционный зал. Директор оркестра Валя Фадеев был моим хорошим знакомым. Он выдал ноты:

– Рояль впервые будет задействован лишь во второй части. Пока мы будем репетировать первую, у тебя есть время присмотреться. Но никуда не отлучайся – Моисей этого не любит.

Я послушно сел к роялю, который был задвинут в самый дальний угол аудитории, волнуясь, стал смотреть свою партию – быстрый темп второй части, надо признать, огорчил.

Вдруг дверь распахнулась. Климович, держа под мышкой дирижерскую палочку, неожиданным для своих габаритов легким шагом артистически преодолел расстояние от входа до дирижерского «постамента» и взлетел на него. Партитура симфонии лежала на пюпитре. Один из контрабасистов угодливо прикрыл за ним дверь.

– Все на месте? – грозно спросил Моисей директора оркестра.

Тот утвердительно затряс головой.

– Начинаем с Шостаковича, – Климович лихим движением кавалериста выхватил палочку из подмышки и, приняв классическую дирижерскую позу, памятником замер на дирижерском помосте. Глаза его горели мистическим огнем. Он походил на своего библейского тезку, только был лыс и брит. Добившись внимания оркестра, Моисей точным жестом показал вступление.

По первым же тактам стало понятно, что он отличный дирижер, и это несколько успокоило. Симфонию Шостаковича я, конечно, слушал раньше, но давно, поэтому без помощи дирижера по памяти вряд ли смог бы вступить вовремя. Но Моисей показывал замечательно четко и ясно. Попривыкнув к обстановке, я стал глазами разучивать свой фрагмент из второй части. Но тут произошла история. Трубач отыграл свою мелодию, и за дело принялся солирующий кларнет. Кларнетист, как мне показалось, вступил правильно, но Моисей остановил оркестр:

– Негодяй! – заорал он на кларнетиста. – Если ты не умеешь считать, смотри на меня, я тебе показываю вступление! Рисуй «очки»10, ничтожество!

Кларнетист покраснел, сделал карандашом пометку в нотах и что-то стал лепетать, извиняясь, но Моисей даже не удостоил его взглядом:

– Еще раз симфонию сначала! – прокричал маэстро и показал вступление.

Оркестр «врезал» Шостаковича сначала.

На сей раз кларнетист вступил абсолютно точно и уверенно стал играть соло. Но когда оставалось совсем чуть-чуть, гроза разыгралась вновь. Моисей остановил симфонию и снова налетел на несчастного кларнетиста:

– Ты еще вдобавок и слепой! Посмотри, в конце такта стоит нота «фа-диез». А что ты, скотина, сыграл. Пошел вон! Собирай свои манатки, и чтобы я тебя больше не видел в моем оркестре!

Дирижер стал в картинную позу: одну руку завел под бок, а другую вытянул вперед и палочкой указал кларнетисту на дверь.

Кларнетист встал. Желая успокоиться, он принялся не торопясь упаковывать кларнет в футляр, затем повернулся к двери и побрел на выход. От стыда его лицо покраснело, лишь оттопыренные уши оставались почему-то бледными. Этот факт не остался без внимания дирижера.

– Эй ты, халтурщик лопоухий. Тебя что, из мамы за уши доставали?

Оркестранты ехидно заулыбались, угодливо подыгрывая дирижеру. Кларнетист замер, потом медленно повернулся лицом к Климовичу и тихим голосом, заикаясь, молвил:

– Я… не помню, как со мной… это было, но вас точно доставали… за волосы, – с этими словами «забывчивый кларнетист» покинул аудиторию.

Климович побагровел, потом, зарычав, об колено с треском сломал дирижерскую палочку и бросил ее об пол. После этого он застыл на помосте, свирепо вращая глазами.

Скрипач услужливо поднял половинку палочки – ту, что с острым концом, – и положил на пюпитр Климовичу.

Тот, громко топая ногами, устремился к выходу, громоподобно хлопнув дверью.

Оркестранты, привыкшие, кажется, к подобным ситуациям, отнеслись к событию лишь как к незапланированному перерыву – они сидели, шутили, но на всякий случай обходили тему поведения дирижера. Директор оркестра начал сколачивать группу – «извиняться». В нее вошли концертмейстер оркестра, старший по группе духовиков и удачно сыгравший только что «соло» трубач. Сформированная делегация покинула зал. Я стал активно разучивать свою партию из второй части. Оркестранты продолжили разговоры, поглядывая на меня с осуждением – дескать, мешаешь, надоел.

Прошло минут пятнадцать.

В зал усталой походкой вошел Климович. Делегаты победно шли за ним с довольными лицами. Все оркестранты без дополнительного предупреждения заняли свои места и прекратили разговоры. Дирижер встал на помост. Тихим бесстрастным голосом он объявил:

– Шостаковича без кларнета-соло репетировать бессмысленно. Приготовьте, пожалуйста, симфонию Моцарта, – Климович аккуратно убрал с пюпитра партитуру Шостаковича. Под ней, как выяснилось, уже лежали подготовленные заранее ноты моцартовской симфонии.

Стало ясно, что мне можно уходить, что я и сделал, стараясь не привлекать внимания, – добрался до двери и улизнул под вступительные аккорды «Парижской симфонии» Вольфганга Амадея. Тихонечко закрывая дверь, последний раз посмотрел на дирижера. Он дирижировал – без палочки!


***

Et tu, Brute?

Gaius Iulius Caesar11


Вторник. И опять я в кабинете заведующего.

Он посмотрел на часы и похвалил за пунктуальность.

– Сегодня вам опять придется подменять концертмейстера – заболела барышня. Но это недолго. Там будет всего лишь один студент, с которым нужно прорепетировать сонатину Людвига ван Бетховена. Надеюсь, вам известно это имя? – флейтист иронически посмотрел на меня. Я постарался увидеть в вопросе лишь шутку и охотно замотал головой, – ну и прекрасно. Вот ноты, поиграйте пока в аудитории номер 416. Через час профессор подойдет и начнет урок.

Профессора звали Яков Израилевич. Он слыл придирчивым занудой, поэтому, вняв совету флейтиста-заведующего, я сел готовиться.

Фортепианная «Сонатина Бетховена» была кем-то переложена для трубы и фортепиано. Ноты были немецкими, и я так и не понял, кто это сделал. За час успел сыграть сонатину четыре раза, и как мне показалось, добился весьма уверенного исполнения.

Ровно в назначенный час в класс вошел, скорее, вплыл, как корабль в гавань, профессор. Его подобострастно сопровождал трубач, мой недавний коллега по земляным работам. Он, то забегал вперед, услужливо готовя беспрепятственное движение профессора к рабочему месту, то вежливо, когда путь был свободен, пропускал его вперед. Я, дабы соответствовать ситуации, встал и представился. «Корабль» неспешно подплыл к роялю и протянул мне в знак приветствия руку – так патриарх, благословляя, подает ее для поцелуя. Я нерешительно изобразил нечто подобное рукопожатию. «Пароход» медленно, тихим голосом, посапывая, с иронией поглядывая в мою сторону, пропыхтел:

– Заведующий сказал, что вы способны подменить нашего концертмейстера и вот так сходу сыграть в ансамбле с солистом сонатину Людвига ван Бетховена (слово «Бетховен» он произнес, меняя «е» на «э», то есть – «Бэтховэн»). Вы действительно это сможете сделать?

– Да, – говорю, – уже прорепетировал, думаю, что смогу.

– Ну, хорошо, извольте продемонстрировать ваши уникальные возможности, – «Корабль» пришвартовался к роялю. Услужливый трубач моментально поднес опору под профессорскую задницу, и тот, громко выдохнув, опустился в мягкое кресло, выдохнувшее в свою очередь.

Трубач занял лидирующее положение у рояля. Как горнист, чуть задрал трубу вверх, направив ее в угол, где потолок соединяется со стенами, как мне потом сказали – «для лучшего акустического звучания инструмента». «Грянули» сонатину. «Пароход» сидел рядом со мной и смотрел в ноты, пыхтел, дирижировал правой рукой перед моим носом. Когда подошло время, он слюняво перевернул страницу. Ноты упали с пюпитра. Я их поймал, продолжая играть одной рукой. Но трубач остановился. «Пароход», попыхтев, заметил:

– Хорошо, что остановились, ибо, – тут профессор сделал театральную паузу, – мне не нравится ваш подход к интерпретации произведения, – он встал со стула, прошелся вокруг рояля, и, заняв удобное для произнесения речи положение, сделав артистичный жест и замерев с вытянутой рукой, изрек:

– Это же Бэтховэн!

Я вопросительно смотрел на него, не понимая, что нужно делать. Тогда профессор тихим голосом, опустив руку, пояснил:

– Бэтховэна нужно играть громко!

Начали играть сначала. Попытался играть погромче. Но… на сей раз нам не удалось доиграть даже первую страницу.

Профессор стал придираться к «мелочам», которых обнаружил величайшее множество. Причем все погрешности, как выяснилось, были только у меня. Трубач лишь иллюстрировал, угодливо похихикивая.

Время шло, я вынужден был выслушивать замечания, которые могли обидеть даже школьника. «Пароход» не кричал, не грубил – он тихим голосом издевался. Наконец, после двух часов «дэтальной работы» над текстом он попросил сыграть первую часть сонатины сначала до конца без остановок.

Опасаясь продолжения урока, я постарался «соответствовать высоким требованиям». Профессор слушал, прикрыв глаза, даже страницы на сей раз не перелистывал. Сыграв первую часть, мы остановились, в ожидания «профессорского вердикта». «Пароход» сделал долгую-долгую паузу и пропыхтел:

– Стало лучше. Я услышал много хорошего, – он встал, прошелся по классу, подошел к окну, послушал шум дождя. Потом вдруг повернулся. Лицо его излучало вдохновение, и весь он был, казалось, полон божественного энтузиазма:

– Поймите, Бэтховэна так, как вы, играть нельзя! Бэтховэну нужно целиком отдаваться, отдаваться как женщина, которая думает, что у нее с мужчиной в последний раз!

Профессор стоял в позе Наполеона. Трубач сиял ярче своей трубы.

– Урок окончен, – «Корабль» медленно отправился к выходу, трубач едва успел открыть дверь класса, пропустив его вперед, и, суетливо подскакивая к нему то с одной стороны, то с другой, что-то обсуждая, пошел вслед за ним в направлении буфета. Дверь они не закрыли. Я остался сидеть за роялем, почувствовав жуткую усталость. Это была усталость особого рода, не «посткладбищенская», а до сего дня мне неизвестная – нравственная, от унижений. Усталость была – до тошноты!

Посидев минут двадцать, я наконец нашел силы встать и уйти из класса.

В коридоре стоял трубач и, собрав вокруг себя группу духовиков, с увлечением рассказывал о прошедшем уроке. Публика с восторгом слушала повествование о моем унижении. Я постарался пройти незамеченным. Краем уха услышал обрывок восторженной речи трубача: «…и все замечания были по делу!»

Покинув рекреацию, в которой духовики «разминали аппарат» перед занятиями, пошел переговорить с Геннадием.

Предстояло пройти большое расстояние по коридорам, спуститься с четвертого этажа в читальный зал, который располагался в полуподвальном помещении. Казалось, я еще не успел покинуть аудиторию, а весть о том, как нужно играть «Бэтховэна», уже стала достоянием всего коллектива. При виде меня народ понимающе улыбался, а стоило остановиться – сыпались рассказы о том, как «отдаются в последний раз».

Одна из моих знакомых, разговаривая с подружками, заметила меня издалека и нарочито громким голосом, закатив глаза, сообщила слушательницам о том, что они с мужем всю ночь играли Бэтховэна – громко-громко! Те понимающе захихикали.

Наконец добрался до читального зала.

Геннадий встретил меня стихами:

– «Бедный, бедный концертмейстер,

Всеми предан и унижен…»

Он, как оказалось, тоже «был в курсе». По своему обыкновению, посоветовал мне не расстраиваться:

– Это у них на кафедре в порядке вещей. Они и на экзаменах обсуждают только игру концертмейстеров. Солисты-духовики, если послушать этих субчиков, играют идеально. Во всем всегда виноват концертмейстер, а результатами своей работы они любуются.

Но я был безутешен:

– Гена, но Толик? Мы ведь с ним одну яму копали на кладбище! Как он мог участвовать в этом?

– Да что с них взять, ведь с утра мундштук сосут. Все они там – педерасты!


***

Всякий богач либо мошенник,

либо наследник мошенника.

Св. Иероним Стридонский


Наступили горячие денечки зачетной недели. Приходилось совмещать свои занятия и зачеты с концертмейстерской работой. Ожидал, что ее будет много – в последний момент нужно было репетировать с гобоистами, наверстывая пропущенные занятия.

Во вторник я аккуратно пришел в консерваторию в назначенное время, но как оказалось – зря. Вместо музыки, которая неслась обычно из каждого класса, стояла тишина. Первое, что пришло в голову – опять смерть, опять трагедия. Но нет – коллектив обсуждал «вопиющий поступок» одного из студентов.

Оказывается, предприимчивый юноша втихаря завербовался работать на Север и уехал «по неизвестному адресу». Все бы ничего, но перед отъездом, никому ничего не сказав, стал занимать «деньги до завтра». Занимал у всех, кто был в тот момент в консерватории. Разговаривал с каждым отдельно, хитро обставив дело так, что никто ничего не заподозрил. При этом «юный Остап» проявил удивительную осведомленность об актуальном материальном положении «клиентов» и просил именно столько денег, сколько ему мог дать «до завтра» каждый конкретный заимодатель. И пострадали все, что было в некотором роде даже утешающим фактором, позволившим легче пережить материальные потери. Правда, мой подопечный Матвей был безутешен. Он стоял в холле первого этажа у парадной лестницы и каждому входившему в институт рассказывал историю своей утраты:

– Вчера Беллочка, отправляя меня на работу, сказала: «Матвей, вот тебе рубль и не в чем себе не отказывай». Я пришел в институт, позанимался с тремя студентами и отправился в буфет, дабы выполнить рекомендацию Беллочки. Но на лестнице, когда до буфета оставалось уже совсем немного, встретил Павлика. Он попросил взаймы «до завтра», потому что их ему срочно было нужно, а завтра в девять утра мой рубель12, как он пообещал, будет меня ждать. Я быстро сообразил, что студентов у меня больше не будет и можно уже пойти покушать дома, а завтра, получив от Беллочки еще один рубель, я смогу ни в чем себе не отказать в двойном объеме. И я вручил ему мой рубель. Сегодня прихожу на работу, а тут меня ждет совсем другая картина: ни денег, ни Павлика.

Компанию безутешному Матвею составили студентки – «наши красавицы». Они, не привыкшие тратиться на мужчин, возмущались больше остальных. Одна из них, отличница, написала письмо родителям Павлика, текст которого громко зачитывала в холле. К письму пострадавшая общественность отнеслась благожелательно. Особенно понравилась заключительная фраза: «Вы меня, конечно, извините, но Ваш сын поступил как аферист!».

Походив по коридорам, наслушавшись историй по случаю «потерянных грошей», которые были в целом одинаковыми, лишь отличающиеся по интенсивности эмоционального наполнения, но при этом эмоция была одна и та же – негодование с досадой, – я пошел искать Геннадия. Мой просвещенный друг, оставив свое обычное место в читальном зале, сидел на подоконнике и с удовольствием рассказывал историю Павлика как анекдот – смеясь. Он относил себя к разряду «среднепострадавших», ибо одолжил Павлику всего три рубля, которые были у него «не последними», ибо в другом кармане «случайно» завалялась пятерка.

В институте решительно делать было нечего. Никто не занимался, и стоило самому сесть за рояль, как на звук в класс входила еще одна «жертва Павлика» и начинала петь свою печальную песню. Спустившись вниз и прослушав еще раз рассказ «моего Матвея», который стоял на том же месте в позе талмудиста, продолжая повторять одно и то же, добавляя к утреннему варианту лишь одну фразу: «как после всего этого можно верить людям?», я покинул здание консерватории.


***

Finita la commedia13


На другой день начались зачетные прослушивания духовиков. Пришел раньше установленного времени, ожидая, что мои подопечные гобоисты придут поиграть со мной перед выступлением. Но им было некогда – вчера завалили зачет, по уже известной нам причине, и сегодня пытались с другой группой ликвидировать последствия «постыдного бегства Павлика».

Поиграв свою партию, наконец, дождался старшекурсника Мишу.

Он подготовил к выступлению концерт для гобоя Богуслава Мартину.

Я предложил проиграть хотя бы самые трудные эпизоды, но Михаил торопился как всегда «на халтуру, а халтура – святое дело!».

Пошли сразу на сцену.

Солист играл наизусть. Судя по всему, он послушал грамзапись концерта, поэтому, в отличие от меня, ориентировался в музыке хорошо. Но не так чтобы очень, как выяснилось. Музыка была сложной, малоизвестной – Мартину был, как говорили, «современным композитором», утешало лишь то, что темп первой части концерта небыстрый, что дало возможность как-то приспособиться к обстановке. До финала, за исполнение которого я особенно опасался, так и не дошли. Комиссия остановила нас после второй части.

Когда вышли в коридор, Миша меня благодарил, жал руку (так принято), заметив, что все прошло хорошо, лишь в одном месте мы серьезно потеряли друг друга, но потом «ты меня поймал!».

Я, откровенно говоря, «тупо» играл свою партию, не отвлекаясь на солиста, и не понял – где мы разошлись и как я его поймал, – но виду не подал, лишь скромно покачал головой, дескать, «это моя работа».

Не дождавшись объявления результатов, Миша убежал выполнять «святое дело».

К этому времени стали подходить остальные гобоисты, продолжая обсуждать свои «успехи» на прошедшем зачете. Общее мнение было таким – «и зачем нам все это надо?». Репетировать они наотрез отказались, дескать, надо отдохнуть, чем и занялись в фойе концертного зала, ожидая очереди своего выступления.

Я же пошел повторять свою партию.

Когда наша очередь подошла, меня позвали.

В целом все прошло не блестяще, но без особых срывов. Репертуар был классическим – что называется, у всех на слуху. Комиссия решила казнить нас «уравниловкой»: всем поставили по четверке, лишь особо отличившийся Михаил получил 4+ и рекомендацию включить столь удачно исполненный концерт в программу государственного экзамена.

Сдав сессию, я приступил к выполнению уже давно созревшего замысла побега. Было ясно, что желающих занять мое место много. Поэтому, как только засияет в институте «столичная звезда», а это произойдет в следующем полугодии, меня будут сживать. Не дожидаясь скандалов, на которые я уже вдоволь насмотрелся, дабы не слушать умные разговоры о профессиональном несоответствии занимаемой должности, решил, упреждая неприятности, проявить инициативу: пошел к проректору с заявлением об уходе. Подавая заявление, на словах пояснил:

– Прошу, если есть возможность, освободить меня от работы, поскольку преподаватель по специальности назначил мне на экзамен очень сложную программу и требует усиленных занятий. Боюсь, что пострадает моя концертмейстерская работа – студенты могут не получить должной поддержки. А у них новый педагог, новые требования.

Проректор с пониманием и, как мне показалось, с некоторой долей уважения выслушал мою речь. Сказал, что искренне огорчен, поскольку о моей работе коллектив отзывается хорошо. Но раз так складываются обстоятельства, то он попытается помочь и подыщет на мое место другого пианиста. Попросил оставить заявление, пообещав подписать его, когда решится вопрос с заменой.

На следующий день приказ был подписан.


Краснодар, август 2020.

(обратно) (обратно)

Физика и лирика

Дмитрий ИГНАТОВ. Он. Она. Осень


Рассказ


Виктор отбил заголовок парой пустых строк и закрыл крышку ноутбука, полностью перепоручив муки творчества писательской нейросети. Теперь хитрая программа продолжила сочинительство без него, используя метод свободных ассоциаций и изученный ранее его персональный писательский стиль.

Сначала писатель с недоверием относился к машинному творчеству, представляя, что из хаотичного набора слов в своём словаре компьютер сможет соорудить в лучшем случае какое-нибудь шизофреническое псевдофилософское эссе вроде тех, которыми регулярно грешат неудачники с литературных сайтов. Но после нескольких пробных текстов нейросеть научилась писать довольно складные рассказы с сюжетными поворотами и интригами. В какой-то момент Виктор решил рискнуть и отправил такую рукопись издателю. Его удивлению не было предела, когда текст, в котором человек не написал фактически ни одной связной строчки, был принят к печати.

Устоять перед соблазном оказалось слишком сложно, поэтому и следующий «свой» рассказ Виктор «написал» точно так же. После третьего машинного «шедевра» обманывать стало легче. Однажды писатель дополнительно скормил компьютеру немного Чехова, а потом с нескрываемым злорадством читал в редакторской колонке литературного альманаха, что у него появился «неповторимый стиль: иронический и немного грустный».

Надо сказать, что ноутбук у писателя был не из новых, но хозяин не предъявлял к нему особых требований, поэтому компьютер долгие годы исправно служил пишущей машинкой. Теперь же устаревший аппарат с заметным скрипом проворачивал инструкции нейронного движка. Он быстро накидывал описания мест и интерьеров, потом тщательно подбирал слова, лакируя стиль, и надолго зависал, обдумывая диалоги персонажей. Вероятно, более современная машина справилась бы с задачей в разы быстрее. Зато так у Виктора создавалась полноценная иллюзия сложного творческого процесса, а свободное время, которое у него образовалось в избытке, он с удовольствием проводил бездельничая.

Писатель сунул ноги в сильно поношенные, но удобные теннисные туфли, набросил на себя вытертую на рукавах ветровку и вышел из дома. Небольшой загородный коттедж с заострённой на готический манер крышей когда-то считался в его семье летней резиденцией. Сюда, как тогда говорили – «на дачу», отец вывозил всех в середине мая и почти до самого конца августа. Мать пыталась разводить какие-то цветы, но тень окружающего леса так и не позволила ей развернуться в полную силу своих творческих планов. Теперь он стал ещё гуще и темнее, а из-за множества накренившихся и упавших стволов казался каким-то неопрятным. Впрочем, это совершенно не мешало прогуливаться по хорошо вытоптанным дорожкам и тропинкам.

Это место всегда ассоциировалось у Виктора с воспоминаниями из детства. Самыми светлыми и счастливыми моментами – наверное, как и у всех. В отличие от тесной городской квартиры, где долгое время болели и скончались оба его старика. Поэтому когда после смерти родителей перед Виктором встал вопрос, где оставаться жить, выбор для него был очевиден.

Жизнь скучающего на природе писателя прельщала его как внешним антуражем, так и собственным искренним желанием сбежать наконец от городской суеты. К тому времени Виктор уже приобрёл достаточную популярность, издатель с удовольствием брал в печать его сборники и романы, а авторские гонорары, когда-то помогавшие стареющим родителям, теперь с лихвой покрывали все его скромные потребности.

Погрузившись в свои невесёлые воспоминания, писатель углубился в лес. Сухая листва шуршала под ногами и делала его раздумья ещё более тоскливыми. Интересно, но в последнее время он почти разучился размышлять на отстранённые темы и совсем перестал фантазировать. Выдуманные истории казались Виктору какими-то пустыми и бесполезными; возможно, кроме того, что они хорошо продавались. Когда-то давно желание излить мысли на бумагу шло изнутри, било ключом, вырывалось наружу. Чуть позже его сменило желание заработать на жизнь, и Виктор мог днями просиживать за клавиатурой, совершенно не выходя из дома. Теперь же заниматься писательством по старинке у него не было ни желания, ни потребности. Он стал полностью свободен и мог наконец просто прогуляться по лесу, как сейчас. Писатель не помнил, куда именно ведёт дорожка, на которую он свернул, поэтому просто пошёл вперёд.

Он вышел на берег реки. Лес здесь обрывался почти у самой воды узкой полоской полудикого пляжа, а ряд из нескольких старых деревянных скамеек, поставленных кем-то давным-давно, создавал впечатление небольшой набережной, протянувшейся вдоль воды. Виктор присел на лавочку и провел рукой по шершавым доскам с отшелушивающейся краской. Он помнил это место. Они с отцом приходили и купались тут по полдня, а иногда пропускали обед. Мама ругалась на них, когда они приходили назад мокрые, но довольные, с всклокоченными волосами и улыбающимися лицами. Писатель грустно вздохнул. Неужели ему больше не о чем думать? Почему внутри не осталось ничего, кроме воспоминаний? Кажется, этот момент наступил слишком рано.

Виктор сидел, задумчиво глядя на воду, но неожиданно от этого тоскливого размышления его отвлёк чей-то кашель. Он обернулся и увидел в десятке шагов девушку с фотоаппаратом. Она увлеченно нацеливала объектив на какие-то одной ей ведомые листочки, ветки, кроны деревьев и довольно часто щелкала затвором. Писатель мысленно нашёл её интерес странным и отвернулся, решив, что это, вероятно, кто-то из периодически приезжающих туристов, спешащих бездумно запечатлеть каждый понравившийся вид, чтобы потом запостить кадр в социальных сетях.

Впрочем, денёк выдался и правда довольно приятным и красивым. Солнце ярко золотило красноватые кроны и серебрило мелкую рябь на воде. И эта девушка с рыжими крашеными волосами, в каком-то смешном оранжевом шарфе тоже казалась какой-то осенней и странным образом весьма уместной, словно специально вписанной в окружающий пейзаж. Писателю вдруг захотелось ещё раз на неё посмотреть. Он осторожно и чуть нерешительно обернулся, но девушки уже не было видно.


***

Наталья проснулась ранним утром. Она лежала на раскладушке прямо так, как и уснула прошлым вечером, не снимая верхней одежды, укрывшись колючим верблюжьим одеялом. В доме было пусто и холодно. Двухконтурный бойлер вчера так и не захотел заработать, а старенький электро-масляный обогреватель явно не справлялся с кубатурой помещения.

Девушка потянулась, поправила высокий и толстый как бублик ворот своего вязаного свитера в бежевые и коричневые полоски, вдоль которых росли ёлки и скакали олени, отключила от удлинителя обогреватель и вместо него включила пузатый электрический чайник. Разровняв пальцами свои спутавшиеся за ночь огненно-рыжие волосы, она связала их резинкой в хвост и принялась с обезьяньим проворством копаться в небольшом рюкзачке.

Прежние жильцы не побеспокоились о том, чтобы оставить хоть какую-то мебель. Поэтому и электрочайник, и рюкзачок, и небольшой кофр для зеркального фотоаппарата располагались прямо на полу рядом с раскладушкой. Зато в этом совершенно неуютном доме можно было оценить геометрию пространства и ощутить какую-то особую визуальную магию конструктивной пустоты, требующей, чтобы её заполнили.

Вчера Наталья потратила почти два часа, запечатлевая отдельные, как ей казалось, интересные детали. Неровности досок, фрагменты несущих балок, отдельные царапинки и выбоинки, нарушающие целостные текстуры стен, пола и потолка. Вероятно, всё это будет сокрыто под новой отделкой вскоре после того, как она примет решение об окончательном переезде, и эта информация надолго, а возможно, и навсегда окажется потеряна. Истинный облик помещения скроется под типовыми и безликими обоями, стеновыми панелями, напольным покрытием и потолочной плиткой. Пройдёт год или два, пока новые поверхности окажутся вновь естественным образом «зафактурены». И в каком-то смысле это будет уже совсем другое пространство.

Чайник забурлил и щёлкнул, изрыгая в холодный воздух струйку горячего пара. Девушка налила кипяток в крышку от термоса и всыпала из пакетика растворимый кофе. Не лучший вариант, но за неимением другого вполне подходящий. Отказать себе в утренней чашечке кофе она никак не могла. Девушка неторопливо отпила слишком горячий, слишком сладкий и слишком ненатуральный напиток и прикрыла глаза от удовольствия.

Окончательно проснувшись, она ещё раз окинула взглядом пустой дом, обмотала шею длинным оранжевым шарфом, перекинула через плечо кофр с проверенной зеркалкой и уверенным шагом вышла в осенний лес.

В чуть обжигающей нос утренней прохладе ощущалось скорое приближение зимы. Лес уже начал местами обнажаться, словно когтями царапая чистое голубое небо острыми чёрными ветками. Но золото не опавшей до конца листвы всё ещё горело яркими красками, словно отдавая сейчас весь тот солнечный свет, который впитало за лето.

Наталья вынула зеркалку из кофра, открыла объектив и со щелчком включила фотоаппарат, отозвавшийся легким приветственным писком. Теперь девушка была готова к своей фотоохоте. Она начала снимать довольно рано: ещё в школе дедушка подарил ей небольшой, но довольно хороший фотоаппарат. С тех пор она практически не помнит случая, чтобы расставалась с объективом. Желание снимать всё подряд – начиная со своего завтрака, отражения в зеркале и заканчивая собственными вытянутыми в кадр ногами – быстро прошло. Наталья решила заняться фотографией всерьёз и стала разборчивее в выборе объектов для съёмки.

Сначала она, как, возможно, и многие, представляла себя фотохудожником, создающим в своих оригинальных фотосетах уникальные образы. Процесс выглядел со стороны весьма эстетичным и привлекательным и к тому же сулил неплохой доход. Но на десятый раз Наталью уже буквально тошнило от очередной тупой курицы с надутыми губами, желающей запечатлеть себя в образе лесной нимфы. Глядя на свою новую клиентку, девушка вновь и вновь ловила себя на мысли, что ничего путного из этой болотной кикиморы всё равно не получится.

И в один прекрасный день она просто не пришла на съёмку. Проходив в подавленном состоянии два или три дня, девушка от нечего делать пересмотрела весь свой архив, а потом взяла и выложила его целиком в Сеть для платного скачивания. Снова всё подряд: свой завтрак, вытянутые ноги в кадре, верхушки деревьев, виды из окна… Каково же было её удивление, когда в течение нескольких минут уже была продана первая фотография. Очень старый кадр с шишкой, лежащей на пеньке, который она сняла ещё будучи школьницей на свой первый подаренный дедушкой фотоаппарат. Девушка была воодушевлена и снова взялась за камеру.

Быстро поняв все прелести цифровой торговли и почувствовав вкус успеха, Наталья принялась за дело с удвоенной силой. Изучая статистику скачиваний, девушка определила, что больше всего дохода ей приносят пейзажная съемка и зарисовки природы. Всевозможные макропланы с листиками, ягодками и жучками превосходно раскупались для оформления сайтов и журналов, обширные пейзажи охотно брали редакторы глянцевых изданий и рекламщики для своей полиграфии, а фото, заполненные травой, листвой или камешками, с удовольствием использовали для текстур разработчики компьютерных игр.

Постепенно в электронной коллекции Натальи были все мыслимые и немыслимые кадры весенней и летней тематики. По крайней мере, почти всё, что можно было собрать в длительных прогулках по городским паркам, скверам и дворам. К осени девушка решила подготовиться более обстоятельно, и в её голове родилась мысль о переезде на природу. Поиск подходящего места продлился недолго. Отфильтровав предложения на сайте недвижимости по цене, она буквально сразу наткнулась на дом, в который моментально влюбилась. Широкий, с треугольной крышей, огромными витражными окнами под самый потолок, двумя просторными комнатами-студиями на первом этаже и импровизированном втором ярусе под крышей, а главное – совершенно пустой, без отпечатка жизни предыдущих жильцов.

В тот же вечер Наталья необдуманно внесла залог, а уже на следующий день, забрав заветные ключи, поехала осматривать будущее место своего обитания. Ни старый автоматический бойлер, отказавшийся работать, ни полное отсутствие каких-либо светильников не расстроили восторженную покупательницу. Она уже мечтательно представляла, как всё обустроит тут под прибежище одинокого фотохудожника.

Пока же девушка просто занималась любимым делом, снова и снова нажимая на кнопку затвора и каждый раз думая, что никогда не смогла бы сделать такой звенящий и яркий кадр в проклятом пыльном городе. Двигаясь по лесной дорожке и часто сворачивая с неё в поисках интересного вида, она постепенно углубилась в лес и неожиданно для самой себя вышла к реке. Запечатлев вид на воду и противоположный берег, сняв засыпанную пожелтевшей листвой деревянную лавку и макроплан с одиноким листиком, лежащим на старых растрескавшихся досках, она сконцентрировалась на ветках огромной разросшейся ивы. Её вытянутые листья красиво свисали на фоне воды, чудесно размывающейся солнечными бликами в короткофокусном объективе.

Сделав несколько кадров, Наталья вдруг ощутила чьё-то присутствие и обернулась. На одной из скамеек, стоящих вдоль воды на манер небольшой импровизированной набережной, сидел человек. Он показался ей каким-то странным и немного отрешённым. По крайней мере, он сидел совершенно неподвижно, задумчиво глядя на воду, вероятно, полностью погружённый в собственные мысли. Девушка машинально подняла фотоаппарат, посмотрела на человека в прицел видоискателя и уже было занесла палец над кнопкой, но остановилась. Слишком ярко вспомнились ей вдруг привередливые «красавицы» с накаченными губами, даже заставив её поморщиться. К тому же, как разумно рассудила девушка, оправдывая своё решение, такое фото вряд ли кто купит. Без указания имени модели, задействованной в съёмке, коммерческое использование будет затруднено. Покупатели в Сети не рискуют связываться с фотографиями, на которых запечатлены случайные люди.

Она ещё раз придирчиво взглянула на иву, огляделась по сторонам и пошла вглубь леса, где виднелись ярко-алые кроны осин.


***

Каждое утро Виктора было похоже на предыдущее. Позавтракав на скорую руку, он позвонил издателю, выслушал избыточно восторженные новости о том, как прекрасно продаются его книги, статистику платных скачиваний электронных версий и сомнительные измышления о возвращении интереса читателей к печатному слову. Потом писатель какое-то время ещё повалялся на диване, щёлкая кнопкой пульта и бессмысленно переключая каналы. Подошёл к книжным полкам с классикой, долго пересматривал корешки, но так и не решил, что бы мог перечитать. За полдня он так и не притронулся к своему ноутбуку, где уже, вероятно, во всю развивался сюжет «его» нового рассказа. В итоге Виктор не придумал ничего лучше, как одеться и ещё раз пройтись по лесу к берегу реки.

День выдался не по-осеннему тёплым. Солнце заметно пригревало. Река, играя яркими искорками, так и манила, словно приглашая окунуться в себя с головой. Писатель осторожно подошёл, стараясь не съехать вниз по топкому илистому берегу, и опустил руку в воду. Она была ледяной, прозрачной и совершенно пустой. Летом здесь кишела жизнь, внутри бегали мальки, с берега в ряску хлопались пухлые лягушки, над водой летали стрекозы, а теперь же не было видно ни единой водомерки. Жизнь засыпала, ощущая приближение холодов.

Виктор подошёл к скамейке, на которой сидел вчера, и только сейчас обратил внимание на то, каким толстым ковром из жёлтой опавшей листвы покрыто всё пространство вокруг. Он сделал пару шагов по этому пушистому шуршащему покрывалу и вдруг, подчиняясь какому-то ребяческому чувству, лёг на него, раскинув руки в стороны, и закрыл глаза. В его сознании вспыхивали и улетали отрывочные воспоминания о детстве, летних днях, проведённых на этой реке, и вдруг появился образ вчерашней девушки с фотоаппаратом.

– Вам плохо? – внезапно прозвучал сверху приятный женский голос.

Писатель открыл глаза и увидел ту самую девушку, о которой только что думал. Она была точно такой же, как и вчера: огненно рыжая, чуть растрёпанная, в нелепом оранжевом шарфе. Её лицо было слегка взволнованным, а зеленоватые глаза смотрели прямо на Виктора.

– Нет, мне хорошо, – ответил писатель и, заметив фотоаппарат на шее девушки, добавил, – только не надо снимать.

– Почему вы решили, что я буду вас снимать?

– Ну, вы же, судя по всему, фотограф.

– Да… Но я не снимаю людей.

– Почему?

– Ну… Это не важно, – девушка чуть замялась, а потом вдруг спросила, – можно к вам?

– Пожалуйста… Если вы считаете, что это уместно, – ответил писатель и даже чуть пододвинулся.

– Ну, вы же считаете, – Наталья легла в листву буквально в двадцати сантиметрах от Виктора. – Хм…А тут и правда очень интересный ракурс.

– Я смотрю, что вас сложно поставить в неудобное положение… – заметил писатель, наблюдая, как девушка фотографирует снизу вверх оранжевые кроны деревьев, обрамляющие небольшой клочок голубого неба.

– Да, мне вполне удобно, – не отвлекаясь от процесса, ответила она. – Учитывая, что последние пару суток я сплю примерно в таких же условиях.

– У вас нет дома?

– Нет, дом у меня есть. В нём нет отопления… Кстати, – девушка повернула голову набок и посмотрела на Виктора, – вы случайно не инженер?

– Нет, я писатель, – ответил он, всё так же глядя вверх на кроны деревьев.

– А… Я вас узнала… Вы писатель… Тот самый…

– Да, я тот самый писатель.

– Жаль…

– Непривычно такое слышать, – Виктор, наконец, посмотрел на девушку. – Обычно читатели сразу хотят взять автограф или сделать селфи.

– Ну, я же не читатель. Я вас не читаю, – улыбнулась она.

– Обидно.

– Не расстраивайтесь, в последнее время я не читаю не только вас, но и других писателей.

– Это немного утешает. Так, а что с вашим отоплением?

– Что-то с котлом… Но разве вы, писатель, в этом что-то понимаете?

– Совсем немного. Но достаточно, чтобы в моём доме отопление работало, – Виктор снова отвернулся.

– Думаю, этого достаточно. Не хотите мне помочь?

– Уверены, что вам не следует поискать настоящего профессионала?

– Ау-у-у! Профессионал! – наигранно громко прокричала девушка, а потом снова обратилась к Виктору. – Кажется, поблизости их нет. Придётся всё-таки прибегнуть к вашей неквалифицированной помощи.

– Хорошо, – ответил писатель, поднимаясь с земли и отряхивая с себя листву. – Но вы можете об этом пожалеть…

– Даже не сомневаюсь в этом. Пойдёмте!

Оба пошли по дорожке среди осеннего леса и довольно быстро скрылись за деревьями.


***

Виктор и Наталья вошли в пустой дом. Помещение, лишённое отделки и какой-либо мебели, показалось писателю безжизненным, а воздух внутри почти не отличался от уличного.

– И здесь вы живёте? – оглядываясь по сторонам, спросил он, как показалось Наталье, с лёгким пренебрежением.

– Да. Уже два дня, – ответила девушка и внимательно посмотрела на Виктора.

– Понятно… – задумчиво протянул он.

– Считаете, что это был плохой выбор?

– Нет… Почему же? Вовсе нет. Дело не в этом…

– А в чём же?

– Просто когда я вас вчера увидел, ваше лицо мне показалось очень знакомым. Словно воспоминание из детства… – писатель сделал несколько шагов вверх по лестнице на второй уровень и ещё раз оглядел помещение с этой высоты. – Я сейчас живу в доме родителей, недалеко отсюда. Он не такой просторный, но чем-то напоминает… Вот и решил, что было бы забавно, окажись мы старыми соседями.

– Да, это было бы интересным сюжетом. Встреча старых соседей… – согласилась девушка. – Но нет.

– Да, было бы… – задумчиво произнёс Виктор.

– Но ведь мы можем стать хорошими новыми соседями? – Наталья улыбнулась и вопросительно посмотрела на писателя.

– Думаю, что да, – кивнул он. – Так, а где ваш бойлер?

– Да вот! – девушка указала на массивный блестящий корпус, закреплённый на стене.

– Посмотрим… – Виктор нажал единственную плоскую кнопку, чуть утопленную в поверхность, и на передней панели зажёгся сенсорный дисплей.

Какое-то время аппарат пошумел, а потом издал пронзительный и протяжный писк и замолчал. На дисплее горела лишь загадочная надпись «Е1».

– Вот так он всё время и делает, – грустно проговорила Наталья.

– Это же «Глобал Автоматикс», – констатировал писатель, изучая металлическую бирку на боку корпуса, – у них 25 лет гарантии… Почему не пробовали звонить в поддержку?

– Связь тут очень плохая. А Интернет тем более не тянет.

– И инструкция, конечно, не сохранилась… – пробормотал Виктор. – У меня похожая модель. «Е1» – это код ошибки, говорящий о разгерметизации. Бойлер продувает все трубы и пытается понять, есть ли утечка, поэтому в инструкции было написано, что при первом включении надо закрыть все краны.

– У вас хорошая память. Но у меня и кранов-то пока нет…

– А гаечный ключ?

– Вроде был…

– Давайте. Попробуем всё пересоединить…

Наталья какое-то время копалась в картонных коробках, сваленных под лестницей, и наконец достала оттуда блестящий гаечный ключ. Писатель взял инструмент и молча принялся за работу.

– Я вот всё думаю о том, что вы сказали, – вдруг проговорила девушка, наблюдая, как Виктор сосредоточенно откручивает гайки, – что видели меня в детстве. Это странно… Не находите?

– Ничего странного, – ответил он, не отвлекаясь от дела,. – Воспоминания из детства мне приятны. Вы тоже показались мне приятной и симпатичной. Тёплые воспоминания и тёплое ощущение от милой девушки. Вероятно, это удачно совпало. Как неожиданное ощущение дежавю.

– Вы флиртуете?

– Нет. Подержите, пожалуйста, эту шайбу-прокладку.

– Просто вы так легко говорите о том, что чувствуете, – проговорила девушка, крутя в руках чёрный резиновый кругляш.

– Я же писатель. Это часть моей профессии: понимать и объяснять человеческие чувства, превращая их в слова.

– Вы, писатели, вечно всё придумываете… То, чего нет.

– Да, а вы, фотографы, просто снимаете то, что есть. Давайте шайбу.

– Я называю это оцифровкой реальности, – сказала Наталья, передавая Виктору деталь. – Какой бы образ я не снимала, он навсегда остаётся в моём компьютере.

– Интересная мысль. В таком случае мои тексты – это оцифрованная фантазия.

– Логично.

– И то и другое, в конечном итоге, просто последовательность нулей и единиц, – задумчиво проговорил писатель. – И мы считаем достаточно важным тратить на это свою жизнь.

– А вы пессимист…

– Нет. Был бы я пессимистом, то не считал бы, что сейчас ваш бойлер должен заработать, – сказал Виктор и шлёпнул по кнопке на передней панели.

Аппарат включился, выдав на сенсорном дисплее показатели температуры и кнопки для управления. Наталья наигранно зааплодировала. В трубах зашумела вода, наполняя систему отопления. Постепенно по дому начало растекаться тепло.

– А вы, оказывается, мастер не только слова, но и дела.

– В основном, конечно, мастер слова, – ответил писатель и, как ему показалось, немного покраснел.

Девушка нажала на кнопку электрочайника, и тот со всё нарастающим шумом начал торопливо нагревать воду.

– Теперь я просто обязана предложить вам чашечку кофе, – сказала она, высыпая содержимое пакетика в открученную крышку термоса. – Правда, это не совсем чашка… И не совсем кофе… Но больше у меня ничего нет. Обещаю, что в следующий раз подготовлюсь лучше.

– Спасибо, – сказал Виктор, беря из рук Натальи импровизированную чашку и отпивая горячий напиток.

– Паршивый, да? – настороженно спросила девушка.

– Самый вкусный паршивый кофе, который я пил на этой неделе, и я… – писатель вдруг замолчал, задумчиво уставившись куда-то в пустоту.

– Что с вами? – чуть взволнованно спросила девушка. – Настолько плохо?

– Нет… Просто… Ещё одно странное ощущение.

– Снова дежавю?

– Нет, другое… Я вдруг ощутил, как всё сегодня было странно и необычно. Наша встреча. Этот пустой дом. Вы в этом осеннем шарфе. Всё выглядит каким-то нереалистичным…

– Ой, перестаньте! – рассмеялась девушка. – Просто вы явно давно не выходили из своего дома. И вообще, одичали тут…

– Возможно, но… Вот вы сказали об оцифровке реальности… Что, если не только наши фантазии и то, что мы видим вокруг, но и мы сами можем быть оцифрованы? Что, если мы уже являемся чьей-то оцифрованной фантазией? Последовательностью нулей и единиц…

– Кажется, вам нужно смотреть поменьше фантастики на ночь, – заботливо проговорила Наталья. – Пожалуй, я провожу вас.

– Считаете, что я не вполне адекватен?

– Да. Переутомились от непривычной работы, – девушка внезапно взяла Виктора под руку и вывела из дома. – Срочно на свежий воздух!


***

Сумерки начали сгущаться над лесом. В лучах заходящего солнца, которое вот-вот готово было скрыться за горизонтом, золотые кроны казались вишнёво-красными. Между деревьями растеклась налетевшая с реки ночная прохлада. Ещё немного и тёплый яркий день плавно перейдёт в холодную и сырую осеннюю ночь.

Виктор и Наталья неторопливо шли по лесу вдоль берега. Она держала его под руку, словно они знали друг друга уже очень давно, а не познакомились только сегодня.

– Я бы хотел вам признаться, – прервал затянувшуюся паузу писатель.

– Неужели в любви? – игриво спросила Наталья.

– Нет… Намного хуже.

– О, господи! Что может быть хуже?! Вы уверены, что готовы доверить такие серьёзные тайны малознакомой девушке?

– Почему бы нет?

– Вы рисковый человек!

– Вы всё равно никому не расскажете… И вам никто не поверит…

– Ну, говорите уже! – задёргала девушка писателя за рукав. – Я же обожаю чужие секреты! Не томите, интриган!

Виктор сделал паузу, тяжело вздохнул, а потом проговорил:

– Дело в том, что последний десяток моих книг на самом деле написал не я.

– То есть? Как это? – удивилась девушка и вдруг рассмеялась. – У вас имеется персональный литературный негр, которого вы держите в подвале? Угадала? Вы опять всё сочиняете! Хотели меня разыграть?

– Вовсе нет, – грустно ответил писатель. – Мой приятель, программист, поставил мне на компьютер самообучающуюся программу… Нейросеть. Она умеет читать тексты, которые ей даёшь, а потом начинает сочинять сама. Получается очень складно и неплохо. Так я делаю уже последний год. И ни издатель, ни читатели даже не догадываются, что это написал не я. Сам же я давно не пишу ни строчки…

– Это очень забавно, – неожиданно спокойно отреагировала девушка. – Выходит, теперь вы не просто талантливый писатель, но и талантливый мошенник!

– Находите это забавным?

– Довольно-таки… А ещё мне это напомнило историю, которую я читала на прошлой неделе. Точно таким же образом поступал художник-импрессионист. Критики восхищались, как точно в своих работах он передаёт всю гамму человеческих чувств. А картины за него рисовал компьютер. Когда же обман раскрылся, то по иронии его картины только выросли в цене…

– Действительно забавно, – задумчиво проговорил писатель и посмотрел на девушку. – Думаете, мне стоит поступить так же?

– Кто знает… – она улыбнулась и пожала плечами. – В любом случае я не вижу в этом ничего особо постыдного. Люди платят за цифровые копии, покупают подписку на тупые онлайн-сериалы. Почему бы им не читать книги, написанные нейросетью? И вы сами говорили, что всё это всего лишь последовательности нулей и единиц…

– Но разве в таком «творчестве» есть настоящая ценность?

– Настоящая? А разве в этом мире есть ещё что-то настоящее?!

– Вы… Я… Этот вечер…

– Неужели?! – девушка резко отдёрнула руку и сделала шаг в сторону. – А знаете, почему я перестала фотографировать людей?! Люди постоянно лгут! Когда пишут, когда говорят… Друг другу, самим себе, всем… Даже когда смотрят в мой объектив!

– Думаете, я обманываю вас в чём-то?

– Думаю, вы просто всё выдумываете… – уже спокойнее и с какой-то безысходной грустью в голосе сказала Наталья и отвернулась.

Она стояла в своём нелепом свитере с ёлочками и оленями, скачущими на бежевых и коричневых полосках, в намотанном на шею легкомысленном оранжевом шарфе, и задумчиво смотрела на воду, в которой своими огненными красками горел закат. Почти тем же взглядом, каким вчера на ту же воду смотрел Виктор.

– Что ж, я не давал себе обещания не фотографировать людей… – проговорил писатель и, достав смартфон, вдруг сфотографировал Наталью в лучах заходящего солнца.

– Зачем вам это? – чуть нахмурившись, спросила девушка и тем не менее в последний момент повернулась к камере наиболее выгодным образом и чуть улыбнулась.

– Мы же, писатели, всё выдумываем… А так у меня будет доказательство вашего существования, – усмехнулся Виктор. – Привяжу в списке контактов к номеру телефона, который вы мне сейчас дадите.

– А вы нахал… Не хотите для начала хотя бы узнать моё имя?

– Это не важно, – ответил Виктор, продолжая копаться в телефоне. – Я уже записал вас как «Соседка». Других соседок у меня тут всё равно нет. Давайте номер…

– Ну, записывайте… Плюс восемь… Двести тридцать три… – начала диктовать Наталья, чуть наклонившись и заглядывая в экран. – А что, если у вас тут появится ещё одна соседка?

– Не менее симпатичная? – от отводя взгляд от экрана, без видимых эмоций спросил писатель.

– Ну, допустим.

– Я запишу её как «Соседка 2».

– Вот это обидно.

– Не расстраивайтесь. Как минимум для моей телефонной книжки вы навсегда останетесь номером один.

– Какой же вы всё-таки мерзкий тип! – заметила девушка и, чуть прищурившись, посмотрела на писателя.

– Я непременно вспомню об этом и включу в счёт, когда в следующий раз буду оказывать свою неквалифицированную помощь, – улыбнулся Виктор.

– И весьма расчетливый мерзкий тип, – добавила Наталья.

– Вот моя визитка. Там так и написано, – писатель вдруг вытащил из кармана немного потрёпанную карточку и протянул собеседнице.

– Зачем вы их носите по лесу? – спросила она, забирая потёртую визитку из рук писателя.

– Случайно завалялась.

– А я думала, на случай встречи с симпатичными соседками.

– Хороший вариант. Учту на будущее. Там и номер, и имя…

– Я всё равно запишу вас как «Тот самый писатель», – улыбнулась Наталья и снова взяла Виктора под руку. – Кстати, насчёт вашей неквалифицированной помощи… В конце недели мне должны доставить мебель. Кому-то нужно будет её собрать.

– Предполагаю, что мне? – озвучил он девушке почти риторический вопрос.

– А вы проницательный человек… Писатели и правда видят людей насквозь. Не то что мы, поверхностные фотографы, – чуть язвительно заметила она.

– Значит, мы с вами увидимся уже в конце недели?

– Нет… Вы что, и правда решили сегодня меня обидеть? – девушка вопросительно посмотрела на писателя. – Я вам настолько не понравилась?

– Напротив, – смутился Виктор. – Понравились…

– Ну, так зачем же нам ждать до конца недели? Почему бы не увидеться прямо завтра? Встретимся здесь… Можете сидеть на этой лавочке. Ну, или, как вы любите, зарыться в листву. Только не очень глубоко, чтобы я могла вас найти…

– Я, в общем-то, не против… – пробормотал писатель, явно не ожидавший такого решительного поворота.

– Ещё бы вы были против! Когда сами чуть ли не силком выудили у меня мой номер телефона и всучили свою визитку!

– Значит, до завтра?

– Да, до завтра.

– А может, мы поцелуемся на прощанье? – набравшись наглости, вдруг спросил Виктор.

– Вот вы нахал… Такие вещи нужно делать, а не говорить, – засмеялась девушка и внимательно посмотрела в его глаза. – И вообще… Сейчас ещё слишком рано. И уже слишком поздно. Поэтому мы просто пойдём по домам.

– Вы правы, – согласился с Натальей писатель. – До завтра…

Он уже хотел было развернуться и уйти, но она вдруг проговорила:

– Знаете что пришло мне в голову… А может, мы и правда были с вами знакомы в детстве? Ваш дом был вон там, за тем поворотом справа в конце длинной кленовой аллеи. Вы приезжали почти на всё лето и целыми днями купались с папой в реке. А меня только на месяц оставляли здесь у бабушки. Я подолгу бегала по лесу, играла в какие-то прятки, воображала себе какие-то приключения, а потом, когда уже начинало темнеть, бежала домой и бабушка готовила вкусный пирог с вишней…

– Возможно, – писатель пожал плечами и слегка улыбнулся.

– Мы ведь можем просто взять и выдумать эту историю? И она будет существовать. Ведь выдуманные истории ничем не хуже настоящих. Правда?..


***

Виктор проснулся, когда за окном во всю светило солнце. Впервые за месяц писатель прекрасно выспался и теперь был совершенно бодр и даже весел. Он отдёрнул пыльную штору, открыл настежь окно и впустил в дом прохладный воздух осеннего леса. Откуда-то сверху на подоконник с еле заметным шорохом плавно опустился осенний лист. Виктор улыбнулся и не стал его убирать.

Взгляд писателя вдруг упал на картонную коробку под столом, перетянутую скотчем. Он вспомнил, что было там. Поискав ножницы, но так и не найдя их, отодрал скотч руками и извлёк из коробки старую пишущую машинку. Друзья как-то подарили её Виктору на какой-то праздник. Это был скорее символический и шуточный, нежели практический подарок. Тем не менее сейчас писатель поставил древний агрегат на стол, вставил чистый лист бумаги, поправил перекрученную ленту и, задумчиво посмотрев в окно, начал печатать.

Поначалу он часто спотыкался, чертыхался, что с непривычки путает или не достаточно сильно пропечатывает буквы, но потом процесс всецело поглотил его. Стрекотание пишущей машинки, вылетая из открытого окна, казалось, словно дрожало в прозрачном и прохладном осеннем воздухе и далеко расходилось по лесу.

Наталья сидела на скамейке одна. Несколько раз она порывалась взять мобильный телефон и позвонить, но дисплей останавливал её надписью «Нет сети». Девушка прислушалась к звукам в лесной тишине и слегка улыбнулась. Откуда-то сзади раздался весёлый детский крик. Она обернулась и увидела прогуливающуюся чуть поодаль семью. Очевидно, горожане, решившие в последние тёплые деньки осени выбраться на пикник.

Оставив родителей позади и вырвавшись на свободу, в осенней листве играла девочка лет десяти. Она весело хватала своими ручонками ворох жёлтых листьев, что есть силы подбрасывала их в воздух над своей головой и заливисто смеялась. Наталье было даже слегка удивительно, что современные дети ещё способны на подобное первозданное веселье. Не ожидая этого от самой себя, девушка вдруг взяла фотоаппарат и, взглянув на играющего ребёнка через видоискатель, сделала несколько снимков.

Впрочем, прыгать в листве девочке быстро надоело. Она стала что-то искать в карманах курточки и достала смартфон. Всё ещё глядя на это через свой фотоаппарат, Наталья вдруг погрустнела, но тут произошло нечто совершенно неожиданное. Девочка внезапно подняла с земли небольшую сосновую шишку, положила на пенёк и сфотографировала.


***

Виктор машинально проверил последний абзац текста, добавил пару пустых строк, напечатал дату и удовлетворённо закрыл крышку ноутбука. На этот раз получилось просто прекрасно: он, она, осень… Определённо, так хорошо он не писал ещё никогда. Читатели будут в восторге. Эх, знали бы они… Писатель улыбнулся, а потом набросил на себя старую ветровку и вышел прогуляться по осеннему лесу.

(обратно) (обратно)

Человек на земле и на море

Евгений РАЗУМОВ. Катерина. Дневник. Мирей Матье. Улыбка Парацельса. Пустующие «объекты».


Рассказы


Катерина


– Кать, вот ты говоришь: пальто, пальто… Тебе бы на осень – купил. А мне оно на что?.. Шестой десяток. Дохожу и в старом.

Он посмотрел на ее округлые формы, румяные щеки и ярко накрашенные глаза.

– Дом есть. Хлеб на столе – тоже. Молоко покупаем. Так?.. Так. Вон 8 марта недавно было. Все как у людей, Кать. Шампанское. Брют называется. Кислое-кислое!.. А конфеты?.. Конфеты, Кать, не наши – импортные. У соседей-то, поди, наши были. Рублей по сто кило.

Ему показалось, что она улыбнулась воспоминаниям.

– А если подумать, Кать, то в Крыму сейчас, наверное, жарковато будет. Ну его – этот Крым!.. Мне в деревне больше нравится. У бабки Симы. Вот попомни мои слова: будет, Кать, и на нашей улице праздник! Будет!.. Аккурат в деревне. Где родился. Приеду на машине. В ДК. Ну, в Дом культуры. А там – шары всякие уже висят. Меня дожидаются.

«Кто тебе, – спросят, – помог?» А я и скажу прямо со сцены: «Катя».

Он погладил ее русую косу с голубым бантом. Оправил подол цветастого сарафана.

– Ты только верь, Катя!.. Верь, что твои деньги пойдут туда, куда нужно. Не на выпивку или там на куртку «аляску». Где мы с тобой и где эта ихняя Аляска?.. Не на Крым с его винами и прочими плотскими утехами. Вина-то, Кать, и здесь – хоть упейся!.. И не на пылесос какой для влажной уборки. Этакую-то уборку мы может сделать и сами мокрой тряпочкой. На книгу пойдут деньги. На книгу, Кать! В твердой обложке. С золотыми буквами. Помнишь, как хорошо было, когда мы с тобой встретились?.. Я сразу тебя приглядел в этом магазине. Там всё кошки были, а ты одна такая стояла. Русская. С косой. И сарафан тебе впору был – добротный такой, немаркий, с цветочками.

Он помусолил указательный палец и стер с ее лица какое-то серое пятнышко.

«Наверное, муха-шкодница», – почесал он свое темечко и поставил копилку на прежнее место. Около телевизора. Туда, где книжная полка вот уже второй год ждет его «Избранное».


Дневник


После работы Кнопкин писал стихи, а по выходным – прозу. Иногда, сидя в кресле, он плакал над собственными сочинениями и приговаривал: «Ай да Кнопкин, ай да сукин сын!..»

В такие минуты ему хотелось целовать в лоб девушек, получать Нобелевскую премию и гладить персидского кота. Увы, под рукой из вышеперечисленного имелся только черный персидский кот Бонифаций.

А еще в такие минуты блаженства Кнопкину хотелось войти в двери литературы не только двумя томами ПСС (полного собрания сочинений), но и своим собственным рукописным дневником, который бы потом, после смерти Кнопкина, издали отдельным томом в ледериновом переплете.

«Ледериновый переплет – это хорошо, – утирал слезу Кнопкин. – Это – почти Вечность».

Как-то вечером, вытерев холостяцким платочком очередные слезы, Кнопкин подошел к гипсовой копилке в виде кошки. Белой-белой. С голубыми глазами. Покрутив в руках гипсовую подругу Бонифация и попутно как бы ее взвесив, Кнопкин грохнул копилку о ручку двери.

Собрав десятирублевики и гипсовые осколки, а заодно вымыв пол, Кнопкин пересчитал деньги.

– На общую тетрадь для дневника хватит, – буркнул будущий гений. – Еще и на шариковую ручку останется.

…Жизнь шла своим чередом: Кнопкин ходил на работу, а потом писал стихи, лежал на диване, а потом писал прозу… Почти каждый день. Он стал реже плакать над своими сочинениями и думать про Нобелевскую премию. Почему? Ответ прост – у него теперь был свой дневник.

Поначалу дневник прислушивался буквально к каждому слову Кнопкина. Бывало, чихнет Кнопкин в кухне, а дневник благоговейно шепчет ему из комнаты: «Будь здоров!» Затем между ними пробежала черная кошка. (Нет, не Бонифаций. Он – кот, к тому же персидский и очень умный.) Кнопкин стал запирать дневник на ключ в ящике письменного стола. На день.

Почему? Ответ прост – в дневнике стали появляться посторонние записи.

– По-твоему, я это писал?!. – тыкал в строку Кнопкин, раскрыв ту или иную страницу дневника. – А что это?.. Кто перечеркнул мою фразу – «Опускаются руки. Я – не Гоголь, но тоже готов сжечь вторую часть “Мертвых душ”? Увы-увы»?.. Кто перечеркнул?..

Дневник молчал.

Кнопкин вертел в руках шариковую ручку и думал, думал, думал…

Ему уже не хотелось гладить кота, было лень ехать в Стокгольм, чтобы получать там Нобелевскую премию… Даже целование девушек, тем более в лоб, как-то отошло на второй план. Он просто устал. Устал от жизни, от работы, от якобы занятий якобы литературой. Наверное, он разуверился не только в себе, но и в Гоголе.

И наоборот: в него поверил дневник. Дневник зажил своею жизнью – отличной от жизни хозяина. Дневник, эта бумажная душа, хотел быть дневником гения. Он подсовывал Кнопкину какие-то обрывки каких-то сочинений каких-то других гениев. Чтобы Кнопкин взбодрился, осознал свое величие, вырос в собственных глазах…


***

«Рукописи не горят?.. Посмотрим, посмотрим…»

Седой человек сидел на пеньке возле небольшого ручья. Он чиркал спичками, подкладывал бересту и сухой мох. Он рвал и комкал какие-то страницы. То, что называлось Природой, бесстрастно смотрело на дым от небольшого костра, на пляшущие в огне буковки.

– Ишь чего захотел – в ледериновом переплете!.. – шептал огнепоклонник. – Это из-за тебя я принес в жертву кошку?!. Белую-белую. С голубыми глазами.


Мирей Матье


Кнопкин начал писать рассказы под воздействием невесомости.

Однажды он шел в магазин. За булкой. А может, за булкой с маслом.

Ничто не предвещало перехода от Кнопкина-до к Кнопкину-после.

И тут с Кнопкина слетела шляпа. Казалось бы – ничего странного. Бывает. Бывает, но не с Кнопкиным. Тот сразу почувствовал – знак. Знак, так сказать, свыше.

И точно – шляпа почему-то не упала на асфальт или там, например, в лужу, а повисла на дереве. На одной из веток, с которой любой вороне уже должен был виден продуктовый магазин, где Кнопкина ждала его булка.

«Ага», – подумал Кнопкин, инстинктивно прижав к груди полиэтиленовый пакет с портретом Мирей Матье. (Получалось, он как бы обнял эту певицу.)

Но Мирей Матье на дерево улетать не стала. Наоборот, она как бы прижалась своей спиной к груди Кнопкина. Наверное, так делают все музы.

Надо сказать, что у Кнопкина музой была эта француженка.

А еще надо сказать, что и до шляпы на дереве Кнопкин писал разное. Ну, там стихи в стенгазету или заметки в многотиражку. Например, о том, что его завод стоит на месте. Точнее – крепко стоял, стоит и стоять будет своими заводскими ногами на родной земле. Примерно так. Но то была, как говорится, проза жизни. А тут – знак: фетровая шляпа на дереве.

Кнопкин хотел было уже выпустить из объятий свою Мирей Матье, как налетел ветер (показалось Кнопкину) и тоже перенес его на дерево. На березу. Вместе с Мирей Матье.

Странная получилась картина: на одной ветке – шляпа, на другой – Кнопкин, обнимающий прижавшуюся к нему (а как же – высоко!) француженку.

В общем, прохожие вызвали пожарную машину. Оттуда спросили: не нужно ли вызвать еще и машину из психушки. Прохожие ответили: дескать, нет. Он, мол, и сам слезет. Дескать, тут произошла какая-то природная аномалия.

Конечно, пакет немного порвался, когда его и Кнопкина пожарные снимали с дерева. Но булка, если что, не выпадет. (Чего нельзя сказать о пачке масла.)

Теперь Кнопкин пишет рассказы, ест булку без масла и придерживает на ходу шляпу. Это не страшно. Пугает другое. С ветки березы он увидел, что земля действительно какая-то круглая, что не все на ней так уж крепко стоит своими ногами. Даже родной завод.

В многотиражку Кнопкин писать перестал. Даже стенгазету обходит стороной. Мечтает издать книгу. А на обложку взять Мирей Матье. Только не такую рваную, как на полиэтиленовом пакете.


Улыбка Парацельса


1

Завершался 58-й год полета. Греку (на скафандре было греческое имя) предстояло вернуться на Землю.

Но Земля была не одна. «Какую из двух выбрать?» – пронеслось в гермошлеме. Палец правой руки почему-то нажал на левую кнопку.

Несмотря на пятидесятивосьмилетнюю ржавчину (а говорили – платина не ржавеет!), кнопка скрипнула и произвела щелчок.


2

Подошвы из рифленого вольфрама опустились на Землю. Раздался гул. Земля оказалась полой. Но тут изнутри планеты кто-то протянул веревочную лестницу, и ее конец повис в воздухе.

«Гравитация исчезла, – подумал гермошлем и уточнил: – Там исчезла». (Похоже, за 58 лет гермошлем разучился думать.)

Вольфрамовые ботинки (на случай приземления на Венере) сосчитали тридцать три ступеньки. Руки египетских жрецов подхватили скафандр и под заунывное пение понесли каким-то гранитным коридором, вдоль стен которого горели люминесцентные лампы.

– Тогда еще не было таких ламп! – попытался возразить скафандр, чья трехслойная перчатка (хлопок, кевлар, суперрезина) все еще хранила на указательном пальце следы космической ржавчины.

– Были, – улыбнулся Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм, именовавший себя Парацельсом, и ласково погладил грека по его гермошлему.

В руках Парацельса из ниоткуда возник матовый шар, который не просто излучал свет, но заставлял египетские лампы пульсировать в такт заунывной мелодии. (Это было похоже на вскармливание грудного младенца материнским молоком.)

Коридор закончился. По обе стороны появившегося пространства стали мелькать громадные ниши, заполненные всевозможными артефактами, подтверждающими былое величие цивилизации Земли. Причем все артефакты представали здесь в своем первозданном виде.

– Да, подлинники, – кивнул человек в белом фартуке поверх щегольского редингота.

В одной руке он держал крошечный золотой циркуль, в другой – не менее миниатюрный золотой наугольник.

– Вот, делаем второй Ватикан. Так сказать, копию первого, – пояснил он. – Конечно, в свободное от работы время.

Гермошлем наморщил стеклянный лоб: «Ватикан. Циркуль. Редингот. Откуда я знаю эти слова?..»

– Знание слов – это еще не судьба, – улыбнулся незнакомец. – Встреча с ними – вот краеугольный камень планиды избранного.


3

Гермошлем буквально раскалывался. Ботинки знобило, и они постукивали задниками своих вольфрамовых подошв по базальту саркофага.

«Зачем они меня сюда положили? – думал гермошлем. – Чтобы я внутри этого саркофага слушал голоса Вселенной? Но я наслушался их на орбите. Чтобы изготовить из меня мумию? Но что мне делать без знания языка перед лицом Осириса?..»


4

– Я все вам объясню, – сказал человек в рединготе и посмотрел поверх скафандра на матовый шар Парацельса. Шар стал послушно пульсировать. Парацельс ласково погладил человека в рединготе по голове.

– Тридцать шесть градусов! – доложил египетский жрец в набедренной, очень напоминавшей фартук, повязке.

– Нет, слишком горяч, – произнес Парацельс. – Подождем еще градуса три-четыре.

Жрец стряхнул ртутный термометр. («Термометров тогда не было!» – попытался приподнять свой гермошлем остывающий скафандр.) Человек в рединготе ласково погладил гермошлем по наморщенному стеклу, покрытому изнутри капельками пота.

– Почему, если ваша Земля полая, меня несли по гранитному коридору? – спросило стекло. – И почему, если здесь есть гравитация, ваша веревочная лестница уходила в небо?..

– Я уже умер, – сказал Парацельс, – и не обязан отвечать каждому.


Пустующие «объекты»


Всякий раз Штрипкин ежился, проходя мимо пугала. К сорока годам ему, Штрипкину, даже стало казаться, что пугало – это особая форма жизни на Земле, что у них, у пугал, есть своя цивилизация, которая совпадает с нашей только в периметре огорода.

Вот и сегодня, когда из-за очередного забора в сутуловатую спину Штрипкина уставилось очередное пугало, Штрипкин поежился, запахнул полосатую пижаму и прошагал в своих шлепанцах дальше.

Между тем за забором что-то зашуршало, и один голос (как бы из оцинкованного ведра) продребезжал:

– Во, зашастали, черти полосатые!..

– Лунатик давешный, – прошамкал другой голос (как бы из глиняной крынки).

Штрипкин обернулся и уперся намыленным помазком и опасной бритвой в штакетник. Пахло малиной, ветошью, а еще махоркой от правого (если смотреть отсюда) кармана пиджака.

Трубка, просунутая в одну из дырок ржавого ведра, попыхивала самосадом. Две другие дырки изучали Штрипкина, сличая его пижаму со своим еще довоенного кроя пиджаком.

Крынка была повязана когда-то белой в горошек косынкой и щурилась маленькими трещинками из-под «чела».

«Выключил ли я воду в ванной?» – как всегда, подумал Штрипкин, но голос бабушки дохнул сквозь штакетник:

– На-ко вот пирожка с малиной…

– «Монаха»?.. Сделаю. Полетит, непременно полетит, – продребезжал оттуда же дед.

Похоже, и в ноосфере голоса, души предков жмутся к земле, подыскивая здесь для себя пустующие «объекты».

(обратно)

Василий КОСТЕРИН. Библиотека нераспечатанных бандеролей


Памяти моего учителя немецкого языка

Евгения Дмитриевича Зайцева


Ума не приложу, на кой ляд

человечеству такая прорва книг.

Кнут Гамсун


Отец и сын жгли книги. В общем-то, в этом действе – ничего нового. Книги, свитки, рукописи – бумажные и даже бесценные кожаные – жгли и до Рождества Христова, и в Средневековье. А совсем недавно один ефрейтор, провозгласивший себя вождём нации, устраивал языческие костры из творений своих идейных противников: Генриха Манна, Зигмунда Фрейда, Эриха Марии Ремарка… Теперь вот Писатель перерабатывает в золу и пепел собственные книги. Тут тоже как бы ничего особенного. Гоголь предал огню второй том удивительных «Мёртвых душ». И сколько их было, таких писателей?! Бумага хорошо горит. Паче всего в истории мировой литературы. Между прочим, в выражении «предать огню» есть послевкусие предательства. По отношению к кому? К себе? К творчеству? К дару Божию? Последнее, пожалуй, наиболее точно выражает суть огненного представления. А те, кто бросал в печь свои выстраданные творения, они тоже стали мёртвыми душами?

Однако здесь и сейчас – под холодноватым солнцем раннего мая – происходило совсем другое: на костре превращали в ничто уже законченные, признанные, даже прославленные, изданные немалыми тиражами книги самого сжигателя. Они возвышались во дворе пологим ребристым холмом. И прибывали каждый Божий день. Пришлось позвать на помощь сына.

Пламя стремилось в небо, но обрывалось где-то на трёхметровой высоте. С вершины пылающей книжной горы срывались только самые проворные языки, редкие искры, иссиня-чёрные хлопья и вьюнки дыма. Они-то и уносили души книг в небеса. А может, на суд Божий.

Костёр разгорался, сын умело, по-крестьянски орудовал кочергой, а старый Писатель равнодушно наблюдал.

Не так-то просто и легко сжечь, почитай, тысячу книг. Сначала разложили костёр из дров. Когда поленья разгорелись, подбросили несколько лопат каменного угля. И только потом уже стали кидать книги.

Если быть точным, то в огонь летели бандероли, туго завёрнутые в коричневатую бумагу и перевязанные кручёной бумажной бечёвкой. Посылки остались не вскрытыми. Сургучные печати являлись неоспоримым свидетельством.

Действительно, не распечатывать же каждую. Хотя сначала рвали обёрточную бумагу: вдруг в бандероли что-нибудь другое? Но скоро бросили это занятие.

Огонь мало привлекал Писателя: видя, не видел. А вот на воду любил смотреть: зеленовато-синее море; шорох волн в прибрежных скалах; зеркала фьордов, затенённые ресницами вековых елей; световые блики на неровном расплывчатом горизонте, там, где небо осторожно касается земли, словно боясь замочить подол, завораживали его. А огонь? За его захватывающей, но какой-то нахальной, цыганской пляской Писателю совсем не хотелось следить. Разве что иногда он отмечал для себя оранжевый язычок, котёнком подкрадывающийся к уже оплавленным по краям сургучным печатям.

Сын же, наоборот: к морю оставался почти совсем равнодушным (норвежец, называется!), но мог часами смотреть на огонь, даже не на огонь, а в огонь. Казалось, он мысленно углубляется в сердцевину пламени, в его горячечную переменчивую душу, хочет сродниться с ним и знает об огне бесконечно больше, чем отец, чем кто-либо на земле и на море. Упади сын в костёр, думалось Писателю, он бы сам с радостью превратился в огонь, растворился бы в нём, с лёгкостью и чувством освобождения покинув человеческое сообщество и ненужное тело. Стал бы неким одушевлённым умным огнём. «Брат мой, огонь», – слышалось иногда отцу сквозь жар и гул то желтовато-красной, то багровой стихии.

Всё человечество, пожалуй, легко разделить на тех, кого завораживает огонь, и тех, кто любит созерцать океан, море или даже пресную гладь речных просторов.

Интересно, что слово «огнепоклонник», хоть и неуклюже, но существует, а вот «водопоклонника» – нет. С чего бы это? Ведь они есть, – водопоклонники. Прославляют Нептуна-Посейдона, всяких там наяд, океанид, русалок…

Писателю вспоминается любимое произведение – «Записки из подполья» Достоевского. Когда-то давным-давно начинающий романист не расставался с этой повестью.

Да, неожиданный скачок: из подводного царства – в подполье.

Писатель слегка вздрагивает: опять раздаётся чертовски, даже адски надоевший велосипедный звонок у ворот…

С чего же всё начиналось?


В то раннее, свежее до мурашек, утро, в свете просыпающегося солнца, серо-коричневая обёрточная бумага казалась отполированной и оттого ещё более холодной.

У романиста оставалось множество почитателей во всём мире, и его не удивила очередная посылка. Скорее, привёл в некоторое недоумение обратный адрес. Отправитель – совершенно незнаком получателю. К тому же обитал где-то в крохотном городке на краю света. Писатель небрежно бросил бандероль на стол. Ножа для разрезания бумаг под рукой не оказалось, – опять внуки утащили. Что может прятаться в обёртке? Роман или пьеса какого-нибудь устаревшего сочинителя, вроде Ибсена или Бьёрнсона? Или напротив: новомодного писаки, для которого безостановочный бег фабулы важнее психологии?

На следующий день он получил ещё две бандероли. Опять: ничего необычного. Бывало и по три-четыре бандероли приходило, а писем – так и не счесть. Однако обратный адрес удивил: снова из того же Богом забытого городка. Любопытство победило старого романиста. Иссохшие старческие пальцы не сомневались – в бандероль упаковали книгу. Если б писатель почувствовал любой другой предмет, он сначала поискал бы нож. Но внутри – книга! Ноготь большого пальца легко нашёл в обёрточной бумаге зацепку и с нетерпением разорвал глянцевитую упаковку. Короткий треск, и из неровного надрыва и вправду выглянул томик, открылось даже заглавие внизу: Роман, – прочитал Писатель. Неужели ещё кто-нибудь решился написать сочинение с таким же названием? Было б странно… Между тем указательный палец сам собой отогнул верхний обрывок обёртки, а там стояло его, Писателя, собственное имя. Открыв книжечку, он узрел и дату – 1890. Да, сомнений не было: в руках он держал первое издание своего произведения, которое сделало его знаменитым на весь мир. Да, именно Роман и воссозданное в нём полуголодное детство принесли ему славу, Нобелевскую премию и обеспеченное существование. Пятый ребёнок в семье сапожного мастера, еле сводившего концы с концами, стал богачом, нуворишем, смог купить целое имение. Теперь, как у Льва Толстого, у него не было постоянных и изматывающих забот о хлебе насущном. Можно только читать, думать, сочинять. И с иронией пописывать о богачах. Может быть, иногда каяться в своём собственном богатстве, как это делал тот же Толстой. И заниматься благотворительностью?

Но кто и почему прислал теперь – через пятьдесят пять лет после первого издания – этот короткий роман? Да, в библиотеке Писателя не сохранилось его первое издание. Неужели кто-то проведал об этом и сделал подарок? Писатель полистал такую далёкую, но дорогую сердцу книжицу. И опять можно с уверенностью заметить: да, до него ещё никто не описывал полуголодную юность с такой психологической точностью и глубиной.

Писатель пытался разгадать смысл посылки, но тут из потрёпанных страниц выпало коротенькое письмецо на розоватой бумаге. В левом верхнем углу красовался голубой цветочек с голубыми листьями на голубом же стебле. От листка почти неуловимо веяло выдохшейся парфюмерией, вроде бы французской.

Получатель подкрутил седые усы, не глядя, взял со стола пенсне и, не водружая его на орлиный нос, чуть прищурившись, отставив руку, стал водить левым овальным стёклышком вдоль ровных заученных букв: «Я полюбила Вас с первых строк Вашей первой книги. Теперь же я глубоко разочарована. За Ваши фашистские убеждения, за Ваше сотрудничество с нацистами, в знак протеста, я возвращаю Вам Вашу книгу. Надеюсь, что в моей душе не останется и следа от Вашей писанины, а моя родная, любимая Норвегия Вас, обманщика и лицемера, осудит, благополучно позабудет, как дурной литературный сон! Фрёкен Йетта Нагель-Андерсен. P.S. Своё письмо к Вам я обнародую в нашем газетном листке. Надеюсь, многие Ваши почитатели последуют моему примеру».

В обратном адресе отправительница указала, видимо, имя отца. Или просто вписала фальшивое местожительство. Но это не важно.


Да-да! Именно так и начиналось. Сначала две-три посылки в день, потом десяток, а то и поболе. Пресса бросилась на новость, как настороженная собака на отварную кость. Об этой странной акции услышали в других странах, и Писателя забросали бандеролями со всех концов Скандинавии, Европы и даже Латинской Америки. Читатели возвращали любимому романисту его книги! Непрерывным потоком! Навсегда!

Вот это наказание! А точнее – казнь! «Эшафот души!» – сформулировал Писатель в себе. Или средневековое аутодафе? Только сжигаются не люди, а книги. Впрочем, почему не люди?! В романах масса действующих лиц. С некоторыми читатели сроднились душой, представляли их живыми, воспринимали как своих собеседников и даже друзей. И вот эти «герои» и «собеседники» горят синим пламенем. Они-то чем виноваты? Или всё же у них своя особая художественно-романная жизнь, и её не отнять?

Скоро посылки забили все подсобные помещения и дворовые пристройки. Прошёл слух, что участники норвежского антифашистского Сопротивления собирают книги Писателя и торжественно сжигают на площадях. Действительно, аутодафе. Книги записали в еретики. Неужели забыли почти вчерашние костры нацистов?

Тогда-то в имении и возникла идея сжечь всё, не глядя. Действительно, не складывать же их в имении штабелями, да и места не хватит. Только если построить амбар. Просторы усадьбы позволяют…

Другой вариант – публично покаяться в своих убеждениях – даже не приходил в голову, тем более не ложился на сердце Писателю. В этом случае, может быть, и простили бы, перестали присылать книги и угрожать публичным судом, открытым процессом.

Почтальоны сначала искренне сочувствовали земляку, только жаловались: битком набитые сумки оттягивали непривычные плечи. На велосипеде же приходилось делать до трёх рейсов от почты до имения. Однако скоро они стали вручать бандероли с нескрываемым злорадством и каким-то нетерпеливым притоптыванием, словно в такт пляшущим языкам пламени. А ведь кроме газет, наверное, ничего в жизни и не читали. «Смердяковы», – покачивает головой Писатель.

Младшая дочь не расставалась с ножницами. Марки были её страстью. Казалось, она, единственная в семье, радовалась лавине посылок. Особенно зарубежных. Она вырезала из обёртки прямоугольнички, а на каждом красовалось две-три марки. Дальше же отмачивала в блюдце с чуть тёплой водой, потом сушила при комнатной температуре, разложив на Aftenposten, гладила утюгом помятые, чтобы расправились. Между прочим, было время, когда газета выпрашивала интервью у Писателя.

Какой-то чудак или фанат из Швеции прислал целое собрание сочинений – шесть томов. Тяжеленная посылка была сверху донизу обклеена разноцветными марками. Настоящее пиршество для дочери. Правда, марки – одинаковые, разных – только четыре. Филателистка-любительница сохранила все, на случай обмена. Лишь одну надорванную выбросила. С лёгкой душой.

Сколько ещё недель, месяцев, может быть, лет будут приходить эти ненавистные книги? На слове «лет» Писатель содрогнулся. Впрочем, ненавистны не романы, о них Писатель думал с лёгкой гордостью. Выводили из себя аккуратно упакованные бандероли. Казалось, каждая отнимает целый день, или неделю, даже месяц жизни. А ведь и жить-то осталось всего ничего. В августе стукнет восемьдесят шесть лет – не шутка. Неужели полуголодное детство сделало его долгожителем?


Он сидит перед костром, который кажется ему морем на закате, кроваво-красные волны опаляют его своим дыханием. Вспоминает свою переписку с Гёббельсом, кружится в голове золотистая Нобелевская медаль – свой дар министру пропаганды. Приходит на память и нашумевшая встреча с Гитлером. Единственная беседа закончилась нервной размолвкой. Писатель влюблён в немецкую культуру, он искренне поддерживает нацизм, но только немецкий. Норвежский же фашизм его разочаровывает всё больше. Однако неслыханное дело: какой-то романист, пусть и знаменитый на весь мир, осмеливается просить Гитлера об избавлении страны от министра-президента Квислинга и Йозефа Тербовена – рейхскомиссара Норвегии. Это всё равно что требовать от фюрера освобождения Италии от Муссолини. Только для этого надо было б найти итальянского писателя. И тоже Нобелевского лауреата.

Вспоминается почему-то изречение Гейне: «Там, где сжигают книги, скоро начнут сжигать и людей». Людей, да… Но кто же знал, что всё обернётся расизмом, бесчисленными жертвами и зверствами!

– Так называемая «общественность», отец, во всех газетах требует открытого суда над тобой за сотрудничество с нацистами. Сейчас ведь в Норвегии самым популярным стало уродливое словечко «коллаборационизм». И выговорить-то непросто.

– Главная нелепость во всём этом то, что меня называют предателем. Кого я предал? Я всю жизнь любил Норвегию. Я стремился сделать всё для процветания Норвегии, ради её будущего.

Оба говорят громко, подчас кричат. Поневоле. Отец катастрофически теряет слух. Наследник маятником то склоняется к уху Писателя, то выпрямляется и, пригнув светловолосую голову, вновь охотно погружается взглядом в бушующий огонь. И бросает слова, словно из огня.

Между прочим, бумага горит по-особому, не так, как дрова. Да и пламя шумит совсем по-другому. Без потрескивания, без завывания. Обёрточная бумага сначала вздувается, пузырится, искажая старательным почерком написанный адрес, потом лопается на части; перед смертью украшает себя по краям пульсирующей ярко-пунцовой оторочкой. И скоро от неё остаётся только чёрный скорчившийся трупик. От малейшего прикосновения он разваливается в хлопья. Если же опять попадает в огонь, сереет и превращается в легчайший невесомый пепел, который приятно растереть между пальцами. Кожа принимает его, как муку мельчайшего помола – густую и чуть маслянистую.

– Я не боюсь, – продолжает разговор Писатель. – Мне есть что сказать любому судье. Даже на Страшном Суде. С тех пор, как пришла глухота, за неимением собеседников я всё чаще говорю с Богом.

Он обращается к сыну натужно сиплым и нарочито уверенным голосом, в котором сквозит лёгкое недовольство собой.

– Но тебе не простят некролог. Неслыханно! После самоубийства фюрера ты назвал его «борцом за права народов».

– Из чистого рыцарства, сынок, из чистого рыцарства. И потом: в моём возрасте не отрекаются. К тому же сейчас речь не обо мне, а о тебе. Твою службу в СС, твой Железный крест тоже не простят. Никто не посмотрит на то, что ты служил лишь в полку пропаганды. Я своё отжил, но тебе жить да жить.

– И всё же, отец, ещё ни одного писателя в мире так жестоко не наказывали его читатели-почитатели. И кто они?! Те же самые люди, которые десятилетиями носили тебя на руках. Ведь они-то отреклись от тебя! И от твоих героев, кстати.

– Они слабые люди, слабые сердца. На днях пришла очень милая девочка. Постучала у ворот. Я вышел, чтобы услышать: «Мама сказала, чтобы я вернула вам ваш Роман, потому что вы предатель!» Так заученно, но мило, с чувством, продекламировала это, как будто со школьной сцены. И бросила книгу мне в грудь. Не успел поймать. В полёте книжка раскрылась, две страницы – сто сорок шестая и сто сорок седьмая – покрылись замысловатыми пятнами нашей усадебной грязи. Поднял, буду хранить. Не подлежит сожжению. Сами-то ладно, они взрослые, хоть и слабые, но зачем детей в это дело втравливать и отравлять? Чистые души – ненавистью. Или зимой иду по дороге, а мне в спину летят снежки, гуртом летят, густо. И кидают молча, сосредоточенно, прицельно. Лиц не вижу, но, наверное, злобно. И опять дети. Бедные, бедные… Лучше уж что-нибудь кричали. Я заплакал от жалости к ним.

– Хорошо, что зимой, а летом могли бы и камнем запустить.

– Sic transit gloria mundi! Так проходит земная слава, дорогой мой. Отлетает, уносится, рассыпается вместе с детскими снежками в спину. Достоевский сказал бы, что они мстят мне за свою первую любовь ко мне. Помнишь Lise из Братьев Карамазовых. Вот они все вышли оттуда, из неё. Ещё раз скажу, что не боюсь суда читателей. Он мне стоил нескольких бессонных ночей. Тем более, не боюсь суда уголовного. Он ничтожен в сравнении со Страшным Судом. Пора вспомнить об этом последнем Суде. Только не о том сейчас думается…

– А о чём, если не секрет?

– Какие секреты! Просто я перебираю свои грехи… Как острые камни на берегу фьорда, в котором заблудился Гольфстрим.

– Грехи… – ворчит сын. – Эти отправители-отравители доказывают, что они почитатели не от слова «чтить», а от слова «почитать», полистать немного, на сон грядущий.

– Ты знаешь. Я всегда считал и не скрывал этого, – сменил тему Писатель, – что норвежская культура может приобрести мировое значение только в союзе и единстве с немецкой. Сейчас Европа радуется победе Америки над Германией, но попомни моё слово: англо-саксонский дух и американизм заведут человечество в тупик, злой дух наживы убьёт в Европе остатки живого культурного наследия. Америка отреклась от своих европейских корней, ей не дорога культура других народов, и отсюда – их самодовольство, пренебрежение, даже враждебность к нам. В Америке не было, нет и уже не может быть духовной элиты. «Страной торжествующей бездуховности» назвал её, кажется, Спенсер. А поскольку своей исторической традиционной культуры у них нет, они подменили её цивилизацией. Свобода в Америке – это свобода лишь для неё одной, для американского образа жизни – это вседозволенность, если опять вспомнить Достоевского. Влияние американизма пагубно скажется не только на культуре, но, в конечном счёте, и на мировой экономике. Не нацизм, а американизм приведёт мир к последнему акту трагедии. Уверен: если не ты, то твои дети станут свидетелями мировой катастрофы. Над Америкой – чёрное небо, сынок. Прости, я, кажется, начал пророчествовать в подражание Достоевскому, что мне вроде бы не свойственно…

Неслышно к шумному жаркому огню подходит жена Писателя. Останавливается у него за спиной. Мягко вступает в разговор:

– Хватит швырять книги, давайте дадим догореть костру, а из того, что осталось, и новых поступлений устроим необычную библиотеку. Аккуратно расставим по полкам невскрытые бандероли. – Она говорила с придыханием: то ли редкие порывы ветра, приносившие едкий дым, мешали набрать воздуха в лёгкие, то ли с трудом сдерживала внутренние слёзы. – Пройдут какие-нибудь двадцать-тридцать лет, отправители бандеролей или их потомки станут стыдиться нелепого и недостойного поступка. И каким уроком и упрёком станет такое собрание сочинений для читателей. Да! «Библиотека нераспечатанных бандеролей» – так мы её назовём. Она станет лучшим памятником тебе, мой дорогой. Мы выстроим её в форме некрополя. На фронтоне напишем золотыми буквами: Habent sua fata libelli – книги, как люди, имеют свою собственную судьбу, не подвластную ни писателям, ни читателям, ни тем более политическим режимам и правителям – факирам на час.

Верная супруга склоняется и целует мужа в макушку, покрытую редким седым пушком.

– И ещё она станет мемориалом жестокости читателей, – подхватывает сын.

– Это тут ни при чём! Для чего нам быть судимыми их совестью, – ласковым довольным тоном возражает мать. – Мы построим эту небывалую библиотеку – хранительницу нераспечатанных томов! Единственную в мире библиотеку, в которой невозможно читать. Одной из достопримечательностей собрания станет единственная не завёрнутая книга – та, которой бросила в тебя через забор та милая курносая девчушка. По наущению матери. И ещё: сотрудники библиотеки станут проводить здесь экскурсии. С уклоном в географию, например. По обратным адресам. Не сомневаюсь, что одни посетители станут поёживаться и краснеть, другие – уронят хотя бы одну невольную слезу. А выйдя из музея, зайдут в книжную лавку и купят твою книгу. Не для того, чтобы проверить, нет ли там фашизма, а просто: чтобы узнать тебя, твоих героев, твои мысли и твою любовь.

Она говорит с видимым радостным облегчением, словно находит выход из глухого безнадёжного тупика.

А два костра продолжают гореть. В обоих один и тот же «горючий материал». Только первый разожгли бывшие читатели из ненависти, а второй – сам Писатель, по необходимости.


Старый романист опять слепо глядит в огонь, как будто в нём горят не книги, а его грехи. Или прожитые годы? Каково это? В восемьдесят шесть лет (без малого) предстаёшь перед судом? Впервые в жизни! А на тебя выплёскивается ненависть соотечественников и презрение читателей со всего света. И даже под таким безжалостным и мучительным прессом ты не хочешь отречься. И даже не закрадывается предательская мысль: а почему бы и не…

Писатель ещё не знает, что всего через три недели последует домашний арест, а ещё через три долгих недели неопределённости его насильно увезут в больницу, где он будет штопать себе носки, латать свитер на локтях, зашивать суровыми нитками порвавшиеся калоши, а медсёстры демонстративно откажутся разговаривать с пациентом и будут обслуживать его в ледяном северном молчании.

Не знает, что его отправят в Осло, в психиатрическую лечебницу, где, несмотря на все протесты, будут подвергать современным методам психического воздействия.

Не знает, что отдадут под суд, который припишет ему «старческое слабоумие», но лишь затем, чтобы не сажать в тюрьму.

Не знает, что его жену, арестованную ещё раньше у него на глазах, приговорят к трём годам лагерей, заменив их позже на девять месяцев тюрьмы. За что же? За то, что она, бывшая актриса, читала произведения своего мужа на публике?

Не знает, что он в пух и прах рассорится с женой потому, что она, спасая супруга от наказания, слишком откровенно расскажет об их семейных отношениях «лечившему» мужа психиатру-фрейдисту.

Не знает, что он докажет свой здравый ум и негаснущий талант – начатым в жёлтом доме и законченным в доме престарелых – рассказом «По тропинкам, заросшим травой». Или можно и так перевести: «На заросших тропах памяти». А уж если совсем по-русски, то можно предложить поэтичное «Позарастали стёжки-дорожки…»

Не знает, что родная Норвегия накажет его по-другому: не тюрьмой или бессрочной психбольницей, а штрафом. Но «контрибуцию» назначит такую, что он будет разорён и останется нищим. Как в детстве, отрочестве и юности.

Не знает, что из одного дурно пахнущего дома – для умалишённых – его перевезут в другой, припахивающий клопами и застарелой плесенью, дом. Для престарелых. Но там (ура!) ему снова разрешат писать!!

Не знает, конечно, что жизнь ему спасёт mr Molotoff. Вячеслав Михайлович, родившийся в год выхода Романа, в отрочестве, будучи ещё Славиком Скрябиным, зачитывался книгами Писателя, а в конце войны мягко надавил на норвежское правительство в изгнании. А ведь горячие головы на родине Нобелевского лауреата предлагали расстрелять или даже повесить его. За убеждения, от которых он не захотел отступиться.

А как же три десятка покоривших мир произведений, в которых столько любви к крестьянам, к женщине, к Норвегии с её заснеженными горами и скалами, гостеприимными лесами и таинственными, загадочными долинами, с морями и глубокими полноводными реками, неисчислимыми озёрами и фьордами, уютными городками и ухоженными сёлами? Ведь этой щемящей любви с избытком хватило бы на всех Стокгольмских избранников вместе взятых? Но нет, о его шедеврах не было и речи. Всё забыто. Вот только русский Молотов не вычеркнул творения Писателя. Ни из души, ни из сердца, ни из памяти.


Пока же сын борется с некоторыми отсыревшими в ненужном пути бандеролями, разбивая их кочергой. Они совсем не хотят гореть, дымятся, сопротивляются, цепляются за жизнь в уютной обёртке. Вот наследник, родная душа, разворошил кучу дымящихся книг, опять плеснул в огонь полкружки керосина. Непокорные бандероли с потёками сургуча сдались на милость победителя, но пламя этого не оценило – никаких пленных! – вспыхнув, как при взрыве, оно осело и с лихорадочной жадностью приступило к уничтожению упорных сопротивников.

Вполне возможно, что рукописи не горят, но книги – пылают. Да ещё как! Уж кто-кто, а огонь поистине – ненасытимая утроба. Всего и надо-то – несколько порывов ветра. И пошло-поехало-понеслось…

Писатель задумывается на несколько мгновений. И тут же лёгкая дрожь проходит по телу. Резкий велосипедный звонок врывается в довольное урчание огня.

Опять почтальон настойчиво просит открыть калитку. Мог бы воспользоваться деревянным молотком, который висит под узким навесом над воротами. Но нет! Он будет хвалиться надоедливым звонком, потом лихорадочно вывалит бандероли у подножия бумажного холма, с блудливой усмешкой, по-лакейски, две-три подбросит в непотухающий костёр. И отбудет с горделивым, победным видом, выпрямив спину и цепко держась за высокий гнутый руль.

Среди посылок – не редкость заказные. Писателю приходится каждый раз, покряхтывая, вставать, расписываться неуверенной рукой в получении. И так без конца.

До Второго Пришествия. До Страшного Суда…

И вновь чуть вздрагивает старый, но всё ещё великий писатель.

Невдалеке раздаётся звучный треньк. Очередной почтальон, объезжая холодную и унылую майскую лужу, зачем-то заливисто сигналит.

Хоть бы уж скорей раздался последний звонок!


Не покидает сегодня романиста «подпольный человек». Писателю иногда кажется, что тот сидит рядом на ошкуренном вековом бревне, скрестив не достающие до земли ноги, и, закрываясь узкой нервной ладонью от огня, сочувственно посматривает на сгорбившегося старца. Писатель даже явственно слышит шёпот: «Дважды два – не обязательно четыре. Стоит захотеть, и станет пять». Голос глухой, словно обожжённый огнём и доносится как бы из пламени… Или из подполья? Из подполья сознания.

«Может быть, и сам я всю жизнь оставался подпольным человеком? – задаёт себе неожиданный вопрос уставший от жизни романист. – И сейчас рядом со мной двойник оттуда? Да и идея жены насчёт „библиотеки” выглядит какой-то подпольной: то ли музей, то ли захоронение. А название хорошее, даже загадочное – и интригует, и со смыслом…»


А книги горят. Горят книги!

Треплют огненными языками страницы, пламенеют, пылают, полыхают. Неугасимый, всесожигающий, огнедышащий костёр. Не зевай, огонь, пока дают!

Но не сгорают населяющие их герои и персонажи. Не боятся огня! Ведь и сами они родились в огне. В светлом огне вдохновения.

Уходят книги, и пока этому не видно конца. А как же «библиотека нераспечатанных бандеролей»? И что станется с той раскрывшейся на лету и запачканной книжкой невинной круглолицей девочки с солнечными веснушками?

Огонь не отвечает. Он безоглядно и прожорливо поглощает лёгкую добычу.


Москва – Сегед, 2018

(обратно)

Борис КОЛЕСОВ. Вальщик и кудесники


Вступление в тему


Не упомню, в каком году беседистый мужик – не рудой днепровский Панько, а конопушечный лесовик северодвинских краев – рассказывал о сказочных чудесах озера по прозванию Воже. О лесных ручьях в дремучей чащоре, о тихой речке Вожеге, несомнительно впадающей в тамошнее огромно водное вместилище.

В заведомо прошлые времена, не ушибленные еще всепроникающим Интернетом – что называется, при царе Косаре – в охотку толковал мне знакомец о тех приключившихся делах. Не шибко верилось в улыбчивые россказни, однако много месяцев подряд множились вологодские бухтины, кое-что из них втерлось в память безотказного слушателя. От других беседчиков тако же довелось прознать всяческие вещи о волшебной северной землице. Само собой, кроме изустно прочего, листал печатно-завлекательного немало, и образ густых зеленохвойных сосняков обозначился в записном литераторе объемистым сказом. Все ж таки допрежь всего дозвольте с истинным чувством поведать, как довелось мне собирать сочно вкусную вороненую ягоду в долгомошном лесу, как в постепенности полнилась корзина собирателя нежным черничным изобилием и скопом валились на меня сопутствующие думы. Ох, не уходят нисколь те пристрастные размышления!

Птахи-луговки туда не залетали. Причинность проста: вихорьки поречные вязнут в частоколе дрёма, высоченно темно-зеленого леса. В ельне достаток неотступной тишины, ровно птице и зверю сюда заказана дорога. По правде говоря, не слишком тут приветливо. Темновато, да и сырость обнимет тебя на манер сумрачного хлада в глубоком погребе. Но вот впереди светлеет. Частокол порядком изредился, и теперь покрытые мхом ели, вековечно молчаливые, стоят уже менее густо. Можно свободно словить на ладонь пару-другую шаловливых солнечных зайчиков. Речь не идет о берендеевом царстве. Здесь лишь он, ельник-черничник, что накрепко укоренился повдоль речного бережку. Вскоре изумрудно роскошная полянка в явной солидности, вполне успешно, проявляется за стволами, пахуче распаренными на солнце, беловатой смолой облитыми. Пользуйся ягодными сладковкусными угощеньями, гость дорогой!

Да ведь кто здесь нынче собирается стремглав убегать от кипрейного меда с просторных опушек? от густого ячменного пивка непременного деревенского приготовления? от пареной со пшеном репы из русской присадистой печи? от тех безыскусных, но прельстительных яств, что преподносит дрём? от того, чем богато здешнее лесоводство с его угодьями ягодными, а также землепашество на старых вырубках? Вширь и вдаль не наблюдается каких-либо упрямых отказников. Так что не удивительно, когда я, пристрастный путешественник, – туда сегодня, в срединное пиршественное изобилие, в столованье приветных угощений. С черничными полянами лес именно что негустой здесь, а хворост, гляжу, под ногами всё множится и множится. Прелый валежник сероватого мшистого колера неутомимо потрескивает, плодотворно подает голос: мол, сейчас будет гостю подаренье обильное и станет ивовая плетушка у него до изумительности полнехонька.

Иду неспешно, наблюдаю красоту, приуготовленную щедрой северной широтой. Ветки, лежащие на земле там и сям, как есть повсюду, подсказывают: их множественность – верный признак природного неслучайного богатейшества. Они, сколь глазу хватает, устилают подножия сосен и в обязательности покрыты мшистыми мягкими наростами, поэтому поляна, что передо мной открывается, выглядит сплошным изумрудным ковром.

Тут, любопытствующий путник, без околичностей гляди в оба. Помни, что споткнуться, зацепиться неловким сапогом за толстый сук, не всегда податливо трухлявый, затем грянуться оземь со всей своей взволнованной душой – пустяк, не раз и не два путешественником зафиксированный, хоть левым боком, хоть правым. Знай сторожись, однако дозволяй себе примечать кое-что до убедительности живописное. Прихотливо, с прелестным изяществом по ровному тутошнему лужку разбросаны осанистые травяные кочки. Когда покрутишь головой, враз подивишься – сошлись в правильный круг полуметровые папоротники. Их листья словно выпестованы искусным резчиком. Каждая веточка ни дать ни взять крылышко неведомой птицы. Кто насадил эти роскошные перья в столь привлекательном боровом краю!? Растропно соображай, полнись нелишней думкой, сборщик приверженно корзиночный! Что ж, посматриваю по сторонам, не упускаю момента приметить, что крупнехонько носаты комары и звенят не вот тебе с милостивой скромностью – очень увлеченно, с благодарной рьяностью. Уж что есть, то есть: оглушительно пахнет древесной прелью, также и грибным сообществом сыроежек, моховиков, готовых соблюдать очередность, чтобы очутиться в плетушке. Стараюсь не отвлекаться, гнусь двужильно, в охотку проявляя самозабвенность, для самого себя шибко нечаянную.

Поистине чудесной представляется путнику поляна. Поскольку с неожиданной милосердностью щедра, лишь кланяйся ей проворней, не ленись. Она вполне благорасположенно позволяет с дивной скоростью наполнять принесенную посудинку, загодя смастаченную из тонких гибких веточек. Без урожайной приветности не останешься, при всем том не лишне тут малость посторожиться – ишь, липнет к лицу белая паутинка! с какой настырностью лезет в слезное межресничье еле видимая мелочь мошкарная! Вот так обмахнешься кепкой, проморгаешься да и восхитишься вслух: здесь черничная обильность выше всяких ожиданий! То и верно, так как не каждый день выпадает тебе видеть воочью могучую силу дрёмного плодородия.

Над верховьями кочек, над моховыми блюдцами – везде и всюду ягодные кустики, отягощенные крупными шаровыми скоплениями. Тронешь солидную бусину, ан и дымный темно-серый налет пропадает, блестит смоляного колера антрацит. Работает догадливость, шебуршится, и подступает к задумавшейся голове соображение, оно представляется актуальным: самое время взять с собой какой плодонесущий росточек. Разумность вслед за тем диктует необходимое условие на тот предмет, что не след путешественнику, взволнованному очаровательной урожайностью, хватать всё подряд, выкапывать любые растения здесь. По великолепной плодовитости судя, черничному старателю следует иметь в виду прежде всего те растения, которые невозбранно разрослись и выглядят многих прочих крупнее. Так что можно тут разохотиться, посадить их возле дома как рассаду, чтобы дала она поросль из надежных самую способную, с непременным заглядом в новые лета.

Споро корзинку свою отставил, понагнулся ниже, стал усердно раскапывать корешки. Не без того, что попыхтел толику времени, затем аккуратно потянул за ветки с бисерными листочками. И обнаружилась незадача. Там внизу, в земле, крепко засело узловатое корневище, и тянулось оно, уверенно продолжалось вплоть до соседнего куста. Какие действия предпринять внимательному копателю? В смущении стою, поскольку не хочется прерывать соединенность, вдруг обнаружившуюся – жаль обрывать питательные струны ростков. Бессовестную разобщенность долой! нужно прихватить заодно то ягодное поселение, которое подале располагалось, но при всем том не пожелало дать препон теснородственному союзу! Переставил поскорей ивовую плетушку, чтоб не мешала трудовому процессу, и принялся ретиво подкапывать, тянуть за корешки второе зеленокудрое растение. Ты, значит, обремененно теперь стараешься, а нечто въедливо мешает – оттягивает беловатые струнки, не позволяет им покидать насиженное место. Да что же в нелепости своевольное здесь творится!?

То самое происходит – плодотворный жилистый корешек не сдается, с неистребимым упрямством цепляется за третий кусточек, чьи крупные бусины в отдалении с укоризной поглядывают на мятежного землекопа. Приходит на ум почесать затылок: никак выкомариваются тут некоторые упористые представители дрёмно-сосновой флоры. Их расчудесность обретает на кочкарной полянке усмешливо потаенную естественность, подсказывая: имеется у нас возможность поведать тебе, собиратель черничный, одну-другую вологодскую бухтину. Для той справедливой цели, чтобы прознал секреты землеустроительного здешнего подполья и поведал своим читателям – коли ты записной литератор – о дивных делах на российских северах.

Ладно, толику времени можно будет отыскать и для таковской работы. Пока что есть нужда поразмышлять, как решить задачу с желанной пересадкой черничного благолепия поближе к дому. Невмоготу отыскать решение как раз потому, что чувствую в душе жалость. Незадача взяла в оборот копателя? Станешь теперь с бедным сердцем, не в меру нынче сжимающимся, ходить по кругу наподобие слепой шахтерской лошади времен столетней давности? Нет никакого тебе выхода из беспощадно темного штрека, поскольку есть понимание – отчаянно держатся дружка за дружку черничные росточки. Беспокой их, не беспокой, а ведь сдаваться им не с руки. Теперь что ж, расправляйте веточки, кудрявьтесь привольней себе, коль вам естеством природно-северным сие предначертано. В конце размыслительного процесса присыпал все корешки рыхлым суглинком, полил их теплой водой из лужи и двинулся знакомой дорогой не куда-нибудь, но как раз домой. Сильно довольный, что не порушил черничного низкорослого братства, где видимо-невидимо завидно крупных плодов.

Желательно при всем том доложить любопытствующему народу: стояли ране по северной реке – зову ее Вожа – боры донельзя отличные. Щедрые хоть ягодами, хоть древостоем, которому каждый леспромхоз готов был от души порадоваться. Усердные топоры да шибко производительные бензопилы знатно поизредили широкошумные рощи, высоченные сосняки. Однако же и то верно: кое-где, приметил я, ухватистые пильщики вместе с бойкими рубщиками в ум приходят. Хозяйскую повадку наладили такую, чтоб не пустить в распыл достоинство российских лесов. Волшебное богатство нашей землицы… его ведь не грех и поберечь. И когда довелось мне послушать рассказы деревенские, полные народных поговорок, побеседовать с одним да с другим обитателем густого дрёма, то именно что «перо мое запросилось к бумаге» и расхрабрился ваш литератор вслед за подробными прибауточными речениями вполне себе письменно побухтеть. Когда у читателя есть желание, тогда сегодня сможет он узнать про ивовую расчудесную гостью, про иных кудесников, которые помогли вологодским лесорубам честь свою соблюсти и достаток нисколько не обронить.


Сказ о вожской красоте


Уж как лучше – бить баклуши либо гонять лодыря? Поди сообрази, однако умный враз смекнет: неизмеримо прекрасней пуститься во все тяжкие, потому и станет супротив баклуш и бездельников поплевыть в потолок. Раз на раз не приходится, вдруг таковское дело прибыльнеее тех, которые тяжкие.

Да что же за речь препожаловала? Не поймешь, кто здесь на отличку мудрый!


Что ж, вот вам бухтина. У нас-то из самейших самый не кто иной, как Павлуха Огнев, способный вальщик леса. Налиться зельем горячительным у него не получается хоть в обычный будень, хоть в плясовой праздник. Тако же слаб он в коленках, чтоб за столом нажраться баранины и чеснока до всеобщего изумления. Если когда поругаться всласть, крепко выразиться, то нет никакой особой сласти от парня и приободриться от него – не дождешься. Очень, право слово, скромный на употребительно праздничные развлечения.


Поверить в этакую неживую фигуру затруднительно, настолько невозможно, что и не берите в голову, копите денежку на памятник себе, из самейших самому недоверчивому. Нет большого желания? Тоже правильно. Поскольку пошли невиданные дела у Павлухи аккурат опосля мая, когда высока вода на реке и плавать на моторке не думай. Сполошняком идут бревна вниз по течению, досужей лодке просто не найдется места что у берега, что на стремнине. Вожа-Воженька на все сто могутно сплавная, ей привечать разных древорубов не привыкать, и куда как охотно вздувается она по воде полой, вбирая всяческую талость. Знай себе по ложкам и прочим низинам распускаются лужами глубокие снега, подпитывают речушки, те в свою очередность делятся изводью с более широкой речной стремниной. Ан и неотложная пора славному времечку: скрываются под веселой игрой пенистых волн песчаные мели. Ни порогов всем вам, боровые рубщики и вальщики, ни быстрых перекатов. И вот уже справно мчат в понизовья краснокорые бревна, поворачиваются с бока на бок, ровно толстые боровы, донельзя довольные резвой проворностью весеннего потока.


Сплавщикам не в новину, что удовлетворенные кабанчики – всё те же хвойного происхождения, напрочь сосновые поделки с лесных делянок. Именно там достойные мастера обрезают стволы соразмерно, копят всю долгую зиму на складах и затем пускают в потребную дорогу вместе с упористо календарной изводью. На таковские посылочки славного древесного рода заводские умельцы не могут нарадоваться: какой уж год неотступно пилят доски, очень приличные на погляд. Народ при устоявшемся порядке известно что – укрепляет свои финансы. Как обнаружится у кого наличности по факту соразмерной приличности, так починает он возводить нехилые хоромины, да с приступочками, да с надежными крылечками, если вполне разрешительны обстоятельные строительные пожелания. Оттого и приключилась однажды такая неудивительность с Павлухой, что подвинулся на бодрое делопроизводство, стал рубить себе новую избу.


Леспромхоз, где парень исправно валил спелость боровую, как раз по июню отправил на близкий лесозавод солидную кучу отменных заготовок, и значит: хватит нынче добра деревянного, хоть для плотников в местечке, хоть для столяров. Останется и для подельцев навроде Павлухи. Будет разный товар в довольство всем владельцам жилья повдоль реки, коль ожгла кого нужда соответственно построиться. В таком разе наш парень – как надоумленный застройщик – пришел к директору своему, к высоколобому директору леспромхоза, к завсегда занятому Беломору Юрьевичу. Подпишите, просит, сильно достоверную бумагу, чтобы мне раздобыть поскорее солидного соснового материала на лесозаводе и приступить к приспелому личному обустройству. При всем том глядит на свое начальство прямо, не краснеет от смущения, так как верит: тут знают, насколько хорошо валит Огнев лес, и потому нет резона в просьбе отказать. Была ли у Беломора Юрьевича повадка в обязательности выглядеть особым добряком? Такого порядка, возможно, и не наблюдалось. Но коль скоро молодой лесоруб смотрит прямо, ведет шибко вежливую линию, директор возражать не спешит, согласно кивает. Цепляет понимающие очки на нос и держит на лице очень не лишнее выражение: если проявилась просьба от посетителя Огнева, способного ловко валить спелость всяческих рощ, то… почему не поддернуть черные сатиновые нарукавнички, не пощелкать костяшками конторских счетов?


По прошествии необходимых минут административный начальник при внимательных очках приступает к детальному докладу: так, мол, и так, а только есть у меня семь толстобоких десятков. (Это именно про сосновых кабанчиков своих.) Оказались они сверхплановые. Пусть будут дополнительными к требуемой бумаге, и тогда мы станем считать их за премию, поскольку твоя хорошая работа на зимней лесосеке должна быть отмечена.


Павлуха на слово административное совсем не в обиде. Таковские бокастые боровы ему не лишние. Возрадовался, конечно, и благонравно выказал признательное «спасибо». Чтоб начать огульно, широкошумно распинаться в благодарностях, подобных нескромных началов за ним, сами знаете, раньше не водилось. Всё же по теперешней поре мог бы подать голос погромче. На предмет уважительную умность поярче обозначить. Однако постеснялся – не заторопился возникнуть буреломно перед дирекцией. Сам себе отдал приказ: стой смирно, вальщик, а уж когда премию дали, то и других ведь тоже не станут обижать. Зато в мыслях развернулся он весьма охотно. Ух ты! Из шибко толстых бревен изба получится на загляденье. Появится возможность сложить просторный коридор, тот, который обычно в деревне прозывают поветью. Там всякому инструменту на стенах вольная воля свободно разместиться. Еще и другая думка у него зашебуршилась: а неплохо где-нибудь в уголке пристроить конскую упряжь. В домашнем хозяйстве нынче пригодится приемистая лошадь. Почему – сразу непреклонно суровое нет? Летом дров привезешь преднамеренно, зимой покатаешь соседских ребятишек на санях, чем это плохо? Затем подошла догадка, для пропитания на северах вполне достойная, – не след тако же забывать о размещении в просторах нового жилища бочки с брусникой да бочки с грибами. Да и про пустые кадушки, надобные в хозяйстве, помнить завсегда полезно.


Нет препонов ватаге обнаруженно запальчивых соображений, ладится преподношение свежего понимания касательно медного самовара: он ведь бабкин сердечный подарок и старинной, вестимо, работы. Зальешь туда воды и можешь подогревать ее нисколько не электричеством. А лучше всего угли для него хранить где? В глиняной корчаге. И оттого беспеременно стоять она должна возле кадушек, у стены, как раз под лошадиной упряжью. Если же насчет крыльца что размыслить, тогда положено ему быть не бревенчатым, а дощатым. Нельзя тебе, Павлуха, заиметь суровое право, чтобы дать отставку красиво излаженной пристроечке.


Пусть поветь станется определенно просторной, но крылечку надобно тако же строительно взрачную честь оказать. Ушел уже было молодой лесоруб, ан вдруг возвернулся. И уже не смущаясь, пошагал встречь Беломору Юрьевичу. Дескать, добрый вы человек, и наверняка не откажете дать еще одну записочку на лесозавод. Они там известные мастера касательно хитро пригожих поделок всяких. Хочется, чтоб напилили мне полную долю нарядно казистых дощечек для обшития входной пристроечки.


Тот и зачирикал, застрочил важным почерком. Отодвинул в побочную сторонку конторские счеты, привыкшие лишь щелкать костяшками лихо. Само собой, теперь Огнев шибко рад по всей своей программно строительной громозде. Он опосля под крепкую избу отобрал те сосновые кабанчики, что прозывались в леспромхозе баланами и были себе свеженькими, при непробиваемо толстом, исключительно здоровом шкурье – вовсе не при гнилой позапрошлогодней трухе. Отличались они и длиной: все, как один, прислонялись к строгой соразмерности, к выверенно постоянным четырем метрам от начала до конца. Из таковских – не промахнешься! – сложишь избяной ровный низ и некособокое венечное завершие.


Каковским образом их в деревню, к насущной постройке поближе, доставить? Здесь он покумекал и, улыбчиво, ничуть не горюя, подговорил давнего знакомца-шофера с лесовозно грузоподъемным автомобилем. Когда сговорившаяся пара добралась до места, что располагалось неподалече от приветной околицы, сразу же, как водится, была устроена посиделочка – июньскими веселыми песнями содруги отметили успешное свое предприятие, так как приключилось лето вовсе не слезно-дождливое. Огласил, значит, Павлуха напевное творение, и второе, и третье, но дальше возникла нужда новое раздумье свершить. Сызнова покумекал лесоруб, догадка пришла не откладывать путешествие в долгий ящик, и засобирался парень молодой на завод, где баланы разделывались рамочными пилами на потребные доски.


День и ночь спорилась там толково механизированная работа. И если что громоздилось на широком дворе – лишь уемистые штабеля, неуклонные свидетельства ухватистой машинной победительности. Где находился звонко многошумный завод? Знамо дело, не в соседской деревушке. Как есть, в способном городском поселении районной масштабности, и туда – на северах в обычии – предполагалось плыть именно что на лодке. Дорога вдоль по Воже-Воженьке известно какая. Нынче свободных водных проходов сколь тебе угодно. Двигай при полной своей силе и заинтересованности что по бурливой стремнине, что по тихим закраинам.


Пройдет моторка, пролетит соколиной птицей, поскольку промышленному по реке сплаву обозначился неумолимый в пространстве предел. И будьте уверены – сие надолго сложилось, по всенепременно упрямой вологодской мерке. Если точнее выразиться, жди-пожди, когда подберется к осени могучее многоводье, каковое завсегда неизбежно по причине обильно капризных дождей перед зимним рекоставом.


Павлуха, значит, прыг в лодку. Ослобоненно закачалась она, бойкому вальщику однако теряться не с руки. Укрепился, дернул за шнур движка: получай, скоростной речной транспорт, соответственное ускорение! Всё ж таки мотору нет охоты взять и поторопиться враз, хотя чихать не отказывается – звуки подает. Приходится тогда парню опять и снова утруждаться. Кладет он поклоны бензиновому агрегату, дотошливо копается в двигательном устройстве, стартеру честь в обязательности отдает. Ищи, нетерпеливый путник, неисправность заведенным порядком! А он что же? Старается. Даже голову перестает поднимать.


Зачем ее, бедовую, вздергивать да напрочь знакомые окрестности обозревать? Если что нужно сию минуту, то всего лишь разрулить без лишних затруднений на стремнину. Огневу – досужий спех, но покамест выходит, на посторонний взгляд, чистый смех. И внезапно подходит к незадачливому парню мужичок в распахнутой ватной телогрейке, донельзя драной и долгой не по размеру. Помазанная уж вся, как есть. И маслицем солидольным снабженная, и древесной трухой облагодетельствованная. Глиной белой да красной одаренная и сияньем дыр по нутряной вате чудаковато награжденная. Поглядеть на объявившегося модника – только реготать, то бишь покатываться да ржать. Не ошибешься, когда кинешься держаться за бока, помирать по случаю чрезвычайно потешному.


На макушке зацепилась клетчатая кепчонка, до явной древности престарая, с полуоторванным козырьком. Сам из себя гость дорогой представляет, вне всякой сомнительности, кособокость форменную. Точно угостили его увесистым поленом по худющей и долгой спине. И вот стоит он, посильно прямит хребтовую свою жердочку, сипит охрипши: подвези! Огневу нисколь не жаль проявить понимающее внимание. Куда только наладился сей мужичок? На резонный вопрос у беседчика случился заготовленный ответ: до первого речного поворота! там и сойду, милостивец ты мой долгожданный, спаситель распрекрасный!


Вальщику, в непременности вожскому, в зеленом бору мастерством каждодневно увлеченному, зачем здесь торкаться в записные спасатели? Но с другой стороны, почему не походить малый срок милостивой подпоркой, чтобы оказать добросовестное вспомоществование бедолаге? Пускай себе продвигается лодочным транспортом вдоль по ненаглядной Воже-Воженьке туда, куда пожелает. Нынче поимеет чувствительную возможность налюбоваться ивовыми берегами, наполниться светлыми думками. Без промедления Огнев в сердечную охотку высказывается: на лавку садись вон! для пассажиров приуготовлена и, небось, заждалась гостей с прошлого июня! поудобней располагайся, жди, покуда не даст стартер отправления надежного!


Тот и расположился, и притих со всем своим удовольствием. Чихательно громкие звуки мотора поуменьшились – с настойчиво ровным гулом вспенил струю за кормой лодки. Раз надобно показывать скорость, Павлухин транспорт отпрыгнул подале от изумрудно тинистого уреза реки, рванулся отмеривать щебнистую косу за косой, оставляя позади прибрежные мелководья. Одним словом, разводил вдоль Вожи-Воженьки безотказно волнистые усы. Когда тарахтит движок, дымок пускает над водной гладью, ему нет-нет да и захочется пофырчать рассерженной лесной кошкой. Однако послушности нежелательно утерять, и тянет он лодку исполнительно, ведет аккурат к заказанному повороту.


Моторист посвистывал поначалу, потом решил вежливо помалкивать, выказывая свою в обычности скромность поведения. Всё ж таки у него досужий интерес к пассажиру не пропадает, даже растет потихоньку. К приспелой минуте вырос несоразмерно – прямо вам береговой кручи много выше. И с таковской верхотуры, чуть ли не вконец горной, подтачивать начинает душу наблюдательного вальщика. Как раз по вопросно жгучей нужде: с каковских краев тут взялся мужичок в длиннополой телогрейке? где раньше носили его черти, коль ничуть не похож на здешних деревенских проживальщиков? Сильный интерес отшиб молодому лодочнику всю безглагольную молчанку, склонился он к пассажиру и, перебивая тарахтенье движка, поставил вопрос ребром: бродяга ты либо не бродяга, но имечко-то носишь какое?


Ответ, видать, давно был приготовлен на предмет того, чтоб прозвучала вполне ответственная речь. Сразу пассажир в полный, развесело твердый голос врезал:

– Балан.

Никак пустился он шутействовать, и теперь мотористу помирать от смеха? С трудом сдержался, не грохнул в свою очередность и даже не прыснул, напротив мужественно перетерпел лукавую подвижку мужичка-лесовичка, хитромудрого балагура, а просто сделал озабоченный вид и выставил вопрос:

– Чтоб мне было понятно, давай поточней. Как то есть ты говоришь?


У того бедовый глаз щурится:

– Это нынче тебе дано узнать, и тогда не лишним станет быстрей сообразить. Прозвание мое истинно что Балан!

Павлухе уже и смеяться нет охоты. Заморгал, глаза на потолке лба очутились, язык заклинило, всякая мысль – чтоб шибко дельная – вмиг пропала. Однако постарался взять себя в руки. Вознамерился показать, что шутку оценил, поэтому проморгался и позволил себе улыбнуться, поскольку имечко попутчика – одна скалозубная смехота. На поверку выходит: Бревном кличут лесного побродяжку в легкомысленной кепочке.


Подрастерял лодочный моторист желание продолжать свои улыбки: никоим образом не станется у местного человечества обидное явление, чтоб человека в близкой округе намеренно Баланом величали. Всё это, что ни говори, глядится делом обидным. Но если разобраться, то бишь подумать покрепче, бревна в леспромхозе всё ж таки давали работникам заработок, и тогда тебе, вальщик, отчего не уважить беседчика с имечком редкостным? Вот черт! В голове у Павлухи обосновалась путаница. И пока он ее пытался для несомненного толка разобрать, возле речного поворота вдруг подпрыгнул пассажир. Что дале свершает?


Зыркнул на парня, потерявшего нужную нить разговора, да с белыми глазами дерет кепочный козырек, бросает оторванное в струи прохладного потока. Неуж держит сердце на Огнева как на упрямо политичного вальщика, которому честь лесосеки дороже всего на свете? Кто его, Балана этого, ведает, однако видит Павлуха – неладное почало твориться на реке. На том скорбном месте, где упало брошенное мужичком, незапиночно текучая вода поначалу помутнела, затем в глубине забулькало, ровно семейно дружные лягушки порешили устроить хоровое кваканье.


Приметность для парня объяснимо неспорная. Квакушки на северах ни на грош не молчаливые. Оно по весне у них завсегда так бывает, подобным же образом в летнее начало готовы звучно приветствовать и лунные теплые вечера. Но касательно сегодняшнего серебряного месяца если, то какого рожна им голос подавать? Подними голову – откроется как раз пустое небо, поскольку до вечернего часа еще далеко. Прими во внимание: появилось опосля громкого булька не лунное свечение – нечто похожее на почерневший топляк, облепленный синеватыми да зеленоватыми водорослями. Подвсплыл он могутно, и в настоящую пору находится точнёхонько перед носом лодки: ой, моторист, поспешай проморгаться и выключить свой движок, приехали! иначе получишь способную дыру в лодке, и булькай потом в речном омуте, когда бесславно зазеваешься!


Сидит Павлуха, головой крутит: нынешний умный человек рассудит как на таковские чудеса? не вижу, не слышу, не понимаю? знать ничего не желаю? Можно бы наладить ход мыслей и в эту сторону, недолго бойкому вальщику нос повыше задрать. Однако впервой ему видеть спутника, столь рьяно кепочкой козырявшего, длиннополой телогреечкой из ряда вон выходящего. Потому невозможно себя впопыхах убедить: не вижу, не слышу, вот и вся недолга! В озадаченности старается Огнев на мужичка-лесовичка не смотреть, а только вслух пытается размышлять: налетит моя алюминиевая посудина сейчас на бревно! ой, наберу воды по самые борта!


Сам потихоньку заключает про себя, что сучковато мощный топляк тут не случайный. Дела с бревнами у мужичка-лесовичка, видать, не простые, и лодочнику лучше не умничать, а просто взять и поусердней толкать, отпихивать опасную преграду веслом. Иначе как плыть дальше? Балан кепочку без козырька усмешливо на макушку вздергивает, всё же усилиям моториста не супротивничает. Глядь – поглядь, он уже на крутом ивовом берегу. Что крикнул на прощанье, поди разбери, когда всплывший топляк без передыху крутится в воде и не шибко слушается Павлуху. Кажись, предлагал очень крепким, отчаянно успешным вальщикам побольше уважать здешний лес. Куда советчика в телогрейке понесло сквозным ветром, не распознать, не поиметь уемистую догадку.


Хоть всей лесосекой соображай, откуда взялся лесовичок, толку не будет. Ведь сгинул, умчался, упорхнул лепестом легким в ту гору, где раку только свистеть. На таковский шалопутный улет Огнев если подивился, то самую малость. Уцелевший речной транспорт повел дальше, на лесозавод, и вдариться в особое глубокомыслие не удосужился. Бревна леспромхозу не помеха, заработок пильщикам и рубщикам – тако же, и потому краснокорому сосновому бору – завсегда почет. Что касаемо расхристанного Балана, то не помешало бы ему поуважительней относиться к своей одёве: глядится мужичок, который по натуральному имени Бревно, истинно так – навроде топляка сучковатого, ни на что не способного, никому не нужного.


Пошуровал парень поосновательней веслом. Проверил, как оно теперь насчет покладисто продолжающейся дороги, затем дал полный газ. Лодка махом единым встала на стремнину, бодро приподняла нос и пошла, пошла разводить длинные по Воже-Воженьке усы. Ходко сплавляется моторка, ажно дрожит от удовольствия резать межень речную. Приспела минутка для хваткого транспортного управителя в спокойствии продвижения посматривать себе повдоль ивовых берегов да между очередными поворотами припоминать непростого пассажира. Ишь, он какой ловкач! Помогли ему дорогу свершить, и что? Даже не поблагодарил, бродяга этот, обремененного перевозчика. Лесовичок лишь дал понять, что не повезло тому с баланами.


Кажись, намекнул кое-что насчет лесосеки. Одновременно выказал и личное внимание к лодочнику. Не иначе, обрисовался наказ от мужичка: будь, мотористый лесоруб, поаккуратней в своем любимом деле.

– А я от природы разве на отличку беззаботный какой? – сказал сам себе Павлуха. – Если только припозднился, и то напористое бревно, которое топляком подвсплыло, не враз довелось мне приметить.

Именно таковским порядком прошло с полчаса. Но, может быть, и добавка в точный счет попросилась.


Всякое дело до случая, однако живописный порядок на берегу – вот он: уткнулся безотказный речной транспорт в песок, вслед за тем встала перед упористым путешественником победительно высокая череда штабелей. Уж сколь богато их здесь! И желтоватых, которые приспело новенькие, и сероватых, что с прошлого лета потребно сушатся на вольных ветрах. Окраина справного поселения расстаралась, отдала заводским спецам не один квадратный метр, даже не сотню, а в желаемую величину, что поболе солидного гектара.


Как ступил вальщик на здешний берег, как в досточтимости глянул на хозяйственное производство, так немедленно восхитился. А почему – нет, когда цепные бревнотаски волокут подаренья из речного затона одно за другим? И поодаль звенят лихие пилы, наддают жару многоделанью, досочному, сортовому?

– Ишь, каковские тут изобильности! – избяной застройщик не промедлил оценить возможное штабельное пособление: не иначе, тутошние мастера готовы отвалить просителю древорубского звания все требуемые сосновые кубометры без долгих размышлений.


В чем тут исключительная прелесть? Не развернешься с малой долей досок, не разбежишься вкруг каркасных стоек, зато привлекательная удвоенность даст размашистому строителю восхитительную волю. Так зашьешь крыльцо – с покатистым козырьком, с уверенно стойкими приступочками – всем соседям на удивление. Мысль у парня истинно что несомнительная: когда едет, к примеру, кто на велосипеде, то у него может наблюдаться одна разлюбезная скорость, но вдруг двое дружка за дружкой располагаются в седлах, тогда настолько любомудро получится у них быстро крутить педали – борзая подпитка поимеется для особой резвости.


Возле таковских штабелей не грех будет заикнуться насчет двойной размерности груза для проворного вальщика. Бодрому гостю пособляйте, разворотливые заводчане, за ради мастеровито-деловой прекрасности. Единым духом он достает записочку от Беломора Юрьевича, подступает к здешним досочным пильщикам, просит подмоги, а что сверх того? Как раз то, что парень, прибывший в лодке по Воже-Воженьке, не против даже утроенной силы в отгрузке. Добросердечно при том улыбается, поскольку смекалка у него работает, и она подсказывает: утроенность завсегда повесомей удвоенности.


Но разве местным спецам в долгожданное счастье бодрый вальщик с его письменным преподношением от директора леспромхоза? Нет, у них свой резон, и по неотступно плановой причине шарахаются они в сторону, не дают лесорубу того, что ему надобно для возведения просторно прочного дома. Об чем в конторе трещат наперебой? Именно что о своих важных до неотложности хлопотах: у нас, мол, и другие серьезные заботы случаются. Ведь не хватит, коли не побережешься, скоро штабелей, чтоб отоваривать просителей без особо вдумчивого разбора. Пусть отваливают вновь прибывшие и не загораживают в помещениях необходимо существенные проходы. Хоть широкие, хоть узкие. Для заводской пользы повсеместные.


Справному работнику лесосеки уходить несолоно хлебавши? Понуро голову опускать, когда тут некоторым к спеху в комнатах стучать на пишущих машинках, в первоочередности оформлять отпускные накладные непонятным гостям из далекого далека? У Павлухи за морозную зиму голос огрубел на шибко интенсивных порубках, и он не замедлил подать его в солидно звучную силу:

– Что за штуки вологодским древорубам преподносите? У меня законная бумага от Беломора Юрьевича. Когда нет у вас программы для удвоенности, тогда на одинарность прошу признать мое право. Давайте вальщику положенные кубометры, чтобы разойтись по-хорошему. Потом творите всякие прочие документы. При комнатах просторно конторских, при ваших сквозных меж помещений проходах.


Тут некоторые впали в пользительно углубленные размышления, поскольку возникло настойчивое желание сплавить звучно авторитетного древоруба. Как раз по-скромному, на тот случай всенепременный, чтобы разрядить обстановку и продолжать успокоенно-свободный труд на молодцевато пишущих машинках. Там и сям голоса проявились: а пускай парень получит крошечную толику! почему не отовариться ему по-быстрому, коль на лодке приехамши со своей лесосеки? Однако непреклонно высокое – по местным меркам – начальство выперло из кабинета всех досужих разговорщиков. Подите, мол, погуляйте, охолоньте на свежем воздухе.


Тогда командиры средне-мастеровитого производства потопали, смолкнув, прочь. И в свою очередь набольший умелец, ответственный кудесник пиловочного участка, выказал несогласие Огневу, принявшему осанисто дюжую позу:

– Потише, парень! Переговоров тебе не будет. Дуй, стало быть, горой и не встревай в наш производственный процесс.

Вспомнил вальщик, как мужичок по прозванию Балан поднимался на береговую крутизну. И как давал оттуда непрошенные советы. И как из глаз пропал, напрочь исчез лесовичок, будто не был только что лодочным гостем. Вслед за тем взяла Павлуху досада: дуй горой – что за присказка? верхотуры опять суют человеку непонятно по какой причинности! хуже горькой редьки справному лесорубу подобные усмешливые беседчики!


Решил незваный гость показать характер, помахал записочкой от Беломора Юрьевича, опосля набрал воздуху и выдал шумнее прежнего:

– Ишь, каковские у них здесь отчаянные строгости! При видимом достатке высоченных штабелей заворачивать вожского поклонистого просителя! Вот бюрократы солидолом смазанные!

Не то чтобы сановитый начальник опечалился, оказавшись административным волокитчиком, однако не застеснялся, просто-напросто уделил ноль внимания поношениям обиженного вологодского застройщика. Видить, слыхом не слыхивал насчет путешествующего по Воже-реке мужика Балана. Поразмыслив, он вот что свершил – почал вести доверительные переговоры.


Дескать, надобно звучному парню взять в рассуждение: на лесозаводе считать умеют истинно что неплохо. Есть в одном из тихо-мирных помещений устройство для вычислений электронных, и вот настолько оно дотошно принялось тут за дело – недавно в конторе с результатом ознакомились, удивились, озаботились. Короче говоря, ахнули! Вскоре по здешней реке все сосновые леса будут повырубленными. Как есть в следующем году, аккурат к женскому дню, к незабвенному во все последние времена 8 марта. Так что на сегодняшний час баланы признаются в цехах очень ценными. Не подлежащими разбазариванию. А коли не верит успешный лесоруб из команды Беломора Юрьевича, то пусть в таком разе поспешает, сам садится и делает подсчеты с помощью неподкупных электронов.


Хоть стой, хоть падай, а лишь то приключилось – и нежданно, и негаданно парень очутился в горькой раздосадованности. Без обрезных, хорошо просушенных, на все сто годных для крыльца досок возвернуться? Да ведь сараюшкой глянется изба, коль сразу к двери подсунуть ступеньки от укоризненной тверди земной. У порядочного строителя поруганье казистому дому получится, не иначе. Тогда набычился расстроенный Павлуха. И пошел он без промедления по всем в округе горожанам бить поклоны, чтобы перекупить у какого посадского хозяина кубометры, до страсти нужные для строительства. Что скрывать, втридорога обошлись просителю потребные доски. С вожской лесосеки гость возьми и посмейся над досужими своими причудами, однако утроенность в смысле уплывших из кармана денег обозначилась куда как явственно.


Загадаешь иной разок предприятие, потом благополучно всё наперекосяк пойдет, наладишься в причинности отваливать к прежнему трезвому состоянию, ан обнаружишь: шибануло твой кошелек по мере в точности насмешливо несуразной. Ловка все ж таки жизнь, легка на подъем, чтоб каверзничать обидно. Ладно, пускай так станется, как вышло, и почал Павлуха грузить свое любезное беремя надежных досок в лодку. При устойчивой на лице нерадости, при твердом желании достойно свершить домашнюю стройку. И что заводские? Ни с того, ни с сего на берегу обозначились они – пришли доброхотно провожать вальщика, поскольку записочку от директора леспромхоза помнили и держали ее за солидный в непреложности документ.


Какая радость обрисовалась на лице лодочника? Вестимо, не появилось там ничего шибко приятного для береговых наблюдателей.

– Нечего заниматься тут провожаниями! – нахмурился он. – Кому как, а мне по теперешней поре нет надобности в вашем уважении. Поправляйте, подтягивайте нарукавнички в ваших кабинетах, вам баланы дороже, чем справный работник с той лесосеки, где заправляет делами Беломор Юрьевич.

– Ты погоди. Не шуми, ровно буря, – отвечают заводские. – Возьми вот подарок твоему начальнику. Эта вычислительная машинка мала, но электроны у нее бегают по экрану куда как рьяно. С ними легко вызнать ресурсы на лесных делянках. На конторских счетах не в пример трудней таковское дело. И пусть он больше не спешит посылать нам записочки. Да будет ему известно, по всей Воже-реке с древесиной нынче приключились жестокий дефицит и упрямая нехватка, прямо до ужаса незабвенная.


Поднавалили парню многоречиво стяжательных доводов. Насчет того, что есть для директора древорубского толковое подаренье, и сгодится оно для гостя лодочного, промежду прочим, невозбранно. То бишь намекнули Огневу касательно дальнейших приездов: пусть больше не заявляются те, которые с излишками шумными в молодом голосе. На тот обиняк спорщику не смолчать как можно? И был в его ответе, взысканно последовательном, верный кубометр горечи. По цене затеянного – препожалованного кабинетчиками – словесного выверта.

– Ладно. Тогда сказать и я тако же не против. Вы… ну, просто бесподобные умники. Отменные до сверхуспешности. И все выражения у вас чересчур занозистые. Это я вам точно говорю, вальщик вожского леспромхоза.


Считалочку электрическую все ж таки не поленился взять. Поди, руководящий круг лесосечного хозяйства издавна раскидывал в мечтательных планах иметь этакое, всечасно неглупое, чтоб кнопочку нажать – наши в дамках, с благосклонно увесистыми премиальными, само собой. А если выпадет нужда виноватиться перед областью с ее строгими верховными водителями, то ведь не станет лишним оправдательный документ. Для таковских забот завсегда окажутся пособниками электроны заводского подаренья. Вот и вертится в Огневской голове мысль: мы, завзятые лесорубы, чай, разные хлопоты администрации примечаем! когда я простой вальщик, то все равно имею право кумекать, хоть вширь, хоть вглубь! ведь сильно тощают порубки повдоль Воженьки нашей!


Как выгрузил Павлуха свои драгоценные кубометры, так побыстрей встал перед Беломором Юрьевичем сочувственным столбом. Протягивает машинку с хитрыми электронами. Высказывается с неотложно подробной обстоятельностью – разоблачает заводские намеки, а директор понимающе помаргивает, поправляет очки на внимательном носу, творит встречный доклад:

– То верно, что на Воже-реке нынче с вековыми сосновыми лесами не очень чтобы густо. Но есть все ж таки у меня прочное управленческое соображение. На соседней Вожеге для береговых порубок кое-что покамест отыщется. Выкрутимся. И будет возможность встретить Новый год с хорошими премиями. Потом с восхищенной душой отметим женщин 8 марта каким-никаким рублем. Как оно полагается вдохновлять, поддерживать коллектив в порядочных леспромхозах.


Что вдобавок пообещал? Посодействовать, чтобы в сельмаг завезли шанелистые духи, шелковые китайские халаты, пуховики курточного образца. Поразмыслив, поскреб потылицу и заявил: сверх того попросим добавку! пусть подбросят заодно немецкие чулки капроновского качества, чтоб в носке потребительной отличались долговременно веской живучестью! Хоть масляными красками, хоть углем, неважно чем, но встает, вырисовывается слово за слово перед озабоченным вальщиком панорама торговых полок, широкая до чертиков. Набирает красочную силу речь докладчика, и никуда не деться посетителю, должен Павлуха душой откликнуться на заверения представителя администрации: при всех единовременных затруднениях не отбиться завсегда ответственным работницам леспромхоза от гостинцев, задуманных дирекцией.


Беломор Юрьевич вдохновенно меж тем вещает: есть уже надежная договоренность с матушкой Вологдой! областная столица, повседневная прелестница и благодетельница, знает толк в торговом дефиците, даже в смачных благовониях! Ведает ли вальщик, какое там изобильно руководящее начальство? Настолько причинно глазастое, просто выше всяких похвал! Павлуха, конечно, готов поддержать авторитетное мнение Беломора Юрьевича.

– Имею такое понятие, что делают там для нашенских лесорубов достаточно приличную погоду. Галантерейную до страсти. Вплоть до обворожительно пригожих пуховиков.

– Правильную выказываешь политику, когда согласен, что вологодская областная администрация ждет от нас активной работы в нужном направлении. Как допрежь новогодних застолий, так и в том же порядке опосля празднично благополучного 8 марта. Потому я поддерживаю глубину твоих разумных рассуждений.

– Был бы лес, – бодро заявил Павлуха. – А уж валить его именно что в две руки у меня по всей должности не задержится. Будет вполне ухватисто. Долго ли умеючи?!


Гордо, по прошествии сей счастливой минуты, пошел он восвояси, поскольку заждалась приветная стройка сбочь старого дома. Ей прозябать нет интереса, лишь разгон подавай и мастеровитую укладку толстых бревен в лапу. Без мудрого взаимодействия и слаженной скорости любому зодчеству скучно: желается повседневно иметь ровный темп, чтоб завершие в пустых разговорах не рассыпалось, но как раз всяческой ладной работой утверждалось. Когда вальщик, охочий до теплой и особо красавистой постройки, без лишней болтовни творит задуманный итог, то директору леспромхоза ничего не остается, как присесть к своему беспокойно административному столу и приниматься за сочинительство письма в солидный адрес. Ведь в непременности надобно получить инструкции пособного формата. Без них трудно управляться с машинными электронами, чтобы начать беспрекословно спорый подсчет ресурсов, необходимо запасных оплотов и дальнейшего безошибочного направления действий.


Директорская женка в свою очередность не из тех, кому лень пошевелиться. Почала подбираться к ниткам и катушкам, к иголкам и тесемкам. Дошло до нее: беззаботность нынче напрочь не надобна, потому как много лучше заняться шитьем, напевая приличествующую к случаю мелодию. Нежно у нее выходит, негромко, в меру положенной сердечности. Внимать если, то заслушаешься – песня звучит не разухабистая, сообразно гладкая. Другая бы шибанула, позабыв о сочувственной дружественности. Звоном в голове отозваться слушателю, только бы и осталось на сей весьма примечательный час. Когда исполнительная песенность как есть из тех, что бьет тебе по затылку, то ведь в черепушке грохотанье и пертурбации. Не заметишь, поди, особой красоты в приключившемся моменте. Нет, нынешняя мелодичность – никого не зашибает, гладит мужнину макушку, словно мягкой рукой. Оттого полнится тот душевной прелестью и прочувственно кивает, одобрительно улыбается. Пусть не лишняя сегодня музыкальность жены, но с какой всё ж таки стати бросилась песельница в шитье?


Здесь такой секрет. Электронная машинка не конторские счеты: ей, старательно мудроватой, другая обстановка потребна. Сатиновые нарукавнички совсем ни к чему, но без чего не обойтись, так в непременности – без облачения специального поверх рубашки. Умная супружница Беломора Юрьевича совершенно точно знала: сегодняшней мужниной учености не лишней станет уважительность к белому халату, каковская бывает у докторских профессоров. И не след с подобной зоркой точностью спорить! По домашнему распорядку – отныне и впредь – солидному администратору будет обеспечена незамедлительная успешность. Оно и понятно, ведь когда пойдет дело на лад? Ровно тогда, если одет соответствующим образом. Если не простофиля касательно важных инструкций, и математических расчетов, и тонких электронов. Да уж, прочувствовала белошвейка, где как раз первое место, коль сложилась она, сильно приметная важность насчет строгой леспромхозовской необходимости, несгибаемой производительности.


Чем отличалась сотворенная небезразличной сподвижницей одежка? Само собой, была она легкой, чтоб не сильно утруждались плечи, но кроме того и в меру фасонистой. Фигура Беломора Юрьевича получила свежую объемность. Когда имеется к величавости добавка, то нет причины для какой усердной супротивности. Да и то сказать, халат с хлястиком поперек спины, да с широкими лацканами на груди, да с костяными пуговичками для застежки, да с накладными карманами по бокам – это каждому руководителю в обязательности сильно глянется.

– Жаль тесемок не хватает, – сообщала проворная мастерица. – Неплохо все вышло, ан получше б стало при подшитых полах. Сверх того хотелось бы приладить к глубоким карманам уемистые клапаны-крышечки.

При всем том обмысливала дальнейшее свое действо: «Спервоначалу пусть побудут крышечки в отсутствии. Потом неискоренимо объявятся. Не избежать им верной службы. Угнездятся и слева, и справа. Чай, добавят убедительному силуэту нашенского директора обеспеченной солидарности. В отношении дотошных электронов. На теперешнюю минуту чтоб основательному человеку и без модного халата? Ни в коем разе. Ни-ни! Это непозволительное обнаруживать легкомыслие».


Оглядывая вальяжную фигуру в аккуратном наряде, она сызнова стала выговаривать супружнику:

– Прямо даже смешно, если планомерный, досточтимо признанный средь лесорубов руководитель – нате вам! брюки в полном порядке, они завсегда наглаженные, а пиджак вдруг одинокий, без присутствия белого халата поверх костюмной пары! Мы с тобой союз непростой, а как себе полагает семья, которая чтит многократную издавна заветность? Коль приоденется леспромхозовское начальство в согласии с полотняным шитьем современного покроя, то и пускай отныне идет пар от ловкости шустрого счетного приспособления. Дозволяется ему самозабвенно складывать, вычитать и в квадратную степень возводить во все рабочие денёчки недели. Хотя бы оно из всех электрических признается за самое электронное, не будет вреда, когда будет скрупулезно поддерживать усилия администратора, форменный стиль его одежки, тако же проницательно щепетильное вспомоществование его жены».


Вот и свершилась терпеливая жданка по всей программе. Беломор Юрьевич, изучив пришедшие деловитой почтой инструкции, по всем параграфам вникся в пособные книжки, надел крахмалистый халат. После чего подвинулся кнопки нажимать, входя в расчеты, что были до упора нужны. Ух, ты, паря, каковская развернулась катавасия: от директорского кабинета – да к сосновым делянкам! конторское делопроизводство полетело что твоя беспокойно резвая птица-тройка! пошел соблюдаться праздник практического исполнения руководящих указаний! Что касаемо Павлухи, он в свободные минутки сруб подле старой избы ставил со всем усердием. Искал возможности, чтоб с утреннего часа до темного времени суток не покладать мозолистых ладоней, как раз прикладывал их то к острому топору, то к звонкой пиле. Сполнял задуманное мастерски. К примеру, фундамент у него сложился по вдумчиво своенравному порядку. Парень береговой кручи за километр не обходил – именно там надыбал себе четыре здоровенных валуна, чьи гранитные бока обещали постройке могучую неколебимость.


Притаранил каменюки где катаньем, где волоком, а местами самоходным с горочки спуском. Фундамент у застройщика был врыт в деревенский суглинок по самые – по гранитные! – маковки, накрепко, чтоб не упорхнул куда в капризной крутолобости. И лишь опосля столь надежного расположения порешился Огнев возложить на них тщательно ошкуренные бревна сруба. Первый-то ряд, что споднизу одомашнивается, он охотно признал за избяного угодника, по необходимости особо ценного. Поскольку тот упористо держал на себе сосновую всю постройку, прозываясь не иначе, как закладом. Именно под него, прямо на каменные маковки, полагалось по вологодскому обычаю, не жадничая, покласть дань – в кажинный угол разместить. Только тогда желанному дому будет справедливое оправдание перед землей-матушкой и станет бревенчатый сруб высится на деревенской улице с краю зеленой рощи вечно.


Что за подаренье? Один кто не отстанет, в дотошности проявит спрос: неуж дань лешему за то, что позволит взять баланы с хорошего соснового участка? Или знак внимания домовому, которому пожелается вселиться под новенькую крышу? А, может, подношение иной обитательнице дрёмных лесов, какой-нито ивовой бабушке? Извините, но Павлухе недосуг озадачиваться всякими там пожилыми особами. Если про что твердо ведает – есть все ж таки старозаветное правило, когда неплохо подсунуть медную копеечку под угол новостроительства. На то вероятное обстоятельство, если ни с того, ни с сего обнаружатся огорчительные намеренности, если повалят неприятности в домашнем хозяйстве: сени, глядишь, щелясто рассохнутся; кадушки почнут кататься не к месту, все больше под ноги, чтоб ты грохнулся об пол вдругорядь; а еще внезапно лошадиная упряжь не увисит на гвозде в стене – что ни день свалится, упадет и упадет мусором. Так что лучше, мастер топора, найти медного цвета денежку да сунуть ее туда, велено куда по меркам деревенским.


Вальщик залениться не промысливал – ветренно просвистал в сельмаг: как не отхватить себе там металлических монет обширную горсть? Купюру бумажную не преминул выложить с размаху на прилавок. Мне разменять ее извольте полностью, напрочь, под весь капитал! С перезвоном в карманах затем сотворил деяние, которое требовалось для домового блага, истинно что не промахнулся – вбухал по два подаренья под кажинный угол. От всей души задвинул, поскольку возмечталось подкрепить дань вальяжной щедростью. Павлуха уважал деревенскую молву, оттого пожелал как есть нехило прислониться к оправдательно старинному резону, возвысить скромную судьбу дома. Хорошо бы простоять тебе, изба премированного лесоруба, не один – два затвердевше прочных вологодских срока. Небось, гнилья в баланах у застройщика ни капли не отыщешь! Из вожских угодий привезены бревенчатые заготовки, теперь им рассыпаться вскорости трухой? Это уж какой шабашник позволит, вовсе не Огнев, не справный самодел с мозолисто ухватистыми руками и неглупо устроенной головой.


Топором, значит, парень помахивает. Укладывает ряд за другим рядом. Взмахи у Павлухи – могучие, в известную плотницкую хитрость – ударом опускаются нисколько не мимо цели, соответственно сталь острая впивается в нужное место объемистого сруба и отзывается роща за тыном сильно звонким деревянным перестуком. Споро идет бойкое работанье, не стопорится дело, а знай себе продвигается туда, где намечено приподняться в немалую высоту крыше, размашисто широкой, в непромокаемости надежной. Таковскую поделку не уронить мощному по зимней поре северному ветру. Даже исключительно редким – нагрянувшим внезапно – ураганам с ходу никогда не удастся раскатать кладку: некрушимо будет стоять новостройка. В лапу она рубленая, и бревнышко здесь очень цепко держится иным бревнышком. Обитать в лесном краю да не понимать, каким должен быть для общего семейства дом, – это уж ни в какие ворота не пролезет, верно?


Пусть правильный десяток разов ты – аккурат сбоку всяких леших, но в совершенности точно: если мастер прирожденный, то станет крепиться намертво твоя стройка. Будет истинно так, чтоб деревянным узорочьем привольно украшалась вдоль оконных наличников, стройным коньком над крышей непременно глядела в зеленое марево соснового дрёма. В естественности Огнев лихо владеет топором. При всем том правиле, что издавна обучен деликатному обращению с инструментом. Даром, что дородный молодец, силушкой не обижен, а ведь есть у него и такая повадка – быть внимательно сторожким в лесу. Завсегда имеет понятие, как пройти по боровым тропкам в тихие, порой иные, но чаще всего довольно удачливые охоты. Опять же при надобности к местечковому соседу готов прошествовать со значением: не заведено у молодца такого нравного шага, чтоб сдуру задеть богатырским плечом, сокрушить стойку ворот. Нет, зазря не потревожит он удобно спокойное хозяйское проживание односельчанина. И на собственном подворье, и когда в гостях у кого, больше по душе парню чтить мирное домоуправление, оттого всем известен его характер: наблюдается у Павлухи привязанность к вологодскому чину да ладу. Можно быть уверенным, не заторопится сей завзятый древоруб внести какую поперечину в красовитый уклад поселения здешнего. Нынче вот норовит отличиться вплоть до благорасположения от родных, от деревни, от всего лесосечного товарищества.


Повдоль улицы что думают проживатели о его хлопотливой затее? Наверное, каждый по-разному, однако скорее всего так: ладно, крепи свою постройку, коль удумал пофорсить. Если с дальним прицелом стучишь топором, то и пусть, потому что старательность мастерская никому не во вред. Давай, затейник, упражняйся в плотницком искусстве. Допустимо при твоих, вовсе не преклонных годах, даже и шутейно-молодое коленце выкинуть, когда столь много веселого смысла в завитушечках на всех оконных наличниках. Станет дом, что сбочь старой избы, поживей глядет хоть на сосновый бор, хоть на густой темно-зеленый ельник и медленную лесную речку. Все в деревне вместе с новостройкой не откажутся взбодриться, в повседневности обитания северного приподниматься бойким духом.


Ан тут запиночка обрисовалась. Не то, чтоб душа в пятки упала у прыткого застройщика, однако приключилась действительность – не по сердцу пришлось, когда внезапно объявился у тына придирчиво поперечный зритель. Незнакомый – пришлая заноза! – дедок уселся на кучу досок, знатно сокращенную по ходу сноровистого строительства. Никуда не торопится, не уходит, а покашливать покашливает: согласен, мол! не выдумать мне синь-пороха! не заняться пламенем столбчатым, не разразиться в заполошности криком! но вот не откажусь от удовольствия здесь поглядывать на простофилю да похмыкивать! Видит Павлуха, что дедок-моргунок не понапрасну объявился. Имеется у него на то неглупая причинность, и в полной силе он искоса посматривать на стены дома, что борзо вырастает сбочь старой избы, и потихоньку озвучивать своевольно привередливую спорность.


Сидит гость незваный упроченно, голос подает неумолчно, глазами парня жучит, ровно из-за леса, из-за гор прибыл с твердым наказом испортить строительную успешность в северном поселении. Вдруг левый прищуривает, вдруг иной, то бишь остаточно правый, но всё едино с многозначением: беда с этими работниками лесосеки! с их баланами! До времени вальщик терпел дедовы ехидности, заядло у тына обозначаемые. Но когда их настырная обидность допекает неумеренно, тогда остается Огневу что? Лишь взять и позволить себе запальчивую ответность:

– Да ты именно кто, чтоб наводить возле стройки тень на березовый плетень?! Знать не ведаю указчика с подковырками, которые с боку припека и напрочь бесполезные. Не было и нет в нашенском леспромхозе дремучих дедков, что забавы ради готовы без передыху моргать, неустанно хмыкать, выказывая молодым лесорубам всесветную неодобрительность.


Моргун стянул с белой головы картуз с чернокрапчатым берестяным околышем, привстал и поклонился, будто кого древнее себя заприметил:

– Здравствуй, мастер способного топора! Пришел к плотнику я не по принуждению, не по скудоумной беспричинности. У тутошней густеги, да будет известно, воля собственная, и коль в роще грибки, ягодки, стройные ростки знают и почитают меня как истинно своего, то можешь звать гостя, хоть Берендеем, хоть Березаем. Ты главное сообрази, что не из елового пня он вышел – из рощи сильно изреженной. Трудно ей живется из-за разгула бензиново быстрых пил, и вольная воля всем рощным обитателям озвучить вопрос, чтоб на слух и на погляд усердному деревенскому проживателю: нисколько не лишний ты здесь иль причинно, до изрядной страсти, бесполезный человек?

Огневу – длинно объяснительные речения диковинны.

Ан было, как ни суди, пророчество Балана. Тогда… что ж… под угор лети колесиком либо сиволапым пешим ходом повдоль вожско-прибрежного бугра продвигайся на предмет возведения мощного фундамента – для домостроителя объявится невезуха всё равно. И в обязательности подобьет она ловкие клинья под мечтательное предприятие.


Всё же вальщик задачу свою не желает посчитать незадачей. Инструмент не откладывает в стороннюю сторонку, поскольку не усматривает покамест неподъемных обременений. Допустим, прикупил кипу досок с переплатой. Ну, и что, кручиниться по этакому поводу? Беды, если разобраться, большой не видно. Пережить затруднительность в один прием не удалось, а ты яви неуступчивый настрой. Когда один заход, второй, третий – вот и нашелся продавец, и объявился у лодочного посетителя нужный материал. Если на лесозаводе упрямо артачились, то и пусть себе: застройщику, что прибыл по Воже-Воженьке, больше никуда плавать-то не нужно, верно? Сам себе Павлуха усмешливо промысливает: «Нынче сплавным походам – достославное до свиданьице! Следует пришлым дедкам под руку мне поменьше кашлять, хмыкать, неутешно моргать да рощные вопросики вставлять».


Какого громадного разора – гляди, не гляди – высмотреть по сию пору невозможно, и потому Павлуха имеет свободу посмеиваться на того, кто расположился поверх кипы досок в нежданности для хозяина. Свертывать стукотню спешки нет, вполне можно возвышать ране возвышаемое, чтоб скорее свершить постройку. Картузному деду тем временем уже не сидится: берется похаживать вкруг да около. Чувствует себя на усадьбе лесоруба не чужестранником, а – ничуть не лишней особой, что издавна причислена к зеленой гривке возле поселения. Проворность его в доподлинной явности не утишается. Юркие ноги переставляются в непрестанном труде: то подскочит он сюда, то напротив туда подбежит. Имеет немалую охоту и языком прищелкивать, и в очевидности подпоясочку лыковую подтягивать.


Если на минуту-другую отвлечься, то как раз ему невмочь: созидательно, вишь, ладит свое занятие молодой плотник. Однако и помощь ему пригодится. Дедок-моргунок ни с того ни с сего взял себе в голову: есть нужда кое-об-чём немедля строителю доложить. По этакой причине подбежал к неошкуренному балану, ловко ногтем отколупнул кусок пробочно-коричневой коры, прислоненно понюхал и согласно закивал: ничего бревно! крепок смоляной дух! подобающая древесина, не убавит она здоровья новой домине!

– Можно признать обнародованно. Даже за цельный век не сгнить срубу. Возмечталось тебе, вальщик, избяной срок продлить? Тогда не будет препонов, когда про нужды нашенские не возьмешься позабывать. К примеру, подплясать застройщику не воспрещается нам, коль рощную задумчивость не отвергнешь.

Дедок готов показать свой коренной характер. Разоблачается пиджачно, то бишь скидывает верхнюю одежку лихо и как раз на кучу досок, после чего пускается откалывать коленца, не отказывая себе в удовольствии неуёмно ухать и крякать. Сапоги у него невысоки и разбиты всмятку на кочкарных лесных тропинках, при всем том они топают отменно – ровно при упористых железных подковках, не поддающихся износу.


Плечи плясуна приподнимаются, опускаются, играют: не сидится им понизу бедовой головушки, поскольку имеется желание виться на стороне в парении, свободном и нескрываемо веселом. Коленца легких ног выкидываются опять-таки сами по себе. С той затейливостью, когда выказывается всезабвенность на пару с неугомонностью. А уж руки… они летают, куда им хочется, и хлопают ладони то по смятой в гармошку обувке, то по груди и белому затылку деда, то по досочной горке, то по сырой земле. Балаганная штука вырисовывается. Самого себя перепляс! Будто рощные грибки, ягодки, тонкие ростки, поднимающиеся на месте порубок, всякие там моргунки – то ли вылезшие из старых еловых пней, то ли еще откуда – позволяют себе от души попраздновать. Павлуха в естественности дивится, но считает, что должным порядком позаботиться о шустром собеседнике не помешает.


Поднимает сочувствующий зритель облачение деда, чья пляска хоть кого тронет за живую струнку, починает отряхивать от щепочных соринок и при сём что наблюдает значительного? Моторист лодочный, как известно, Вожу-Воженьку проведал досконально, и поразить его хоть корягами, хоть баланами уже трудно: недавний водно-путешествующий странник, вологжанин старательно способный, успел кое-что примечательное в ум взять. Когда же случается день, чтоб любопытству парня есть возможность разгуляться, то вот получай в руки одежку бойкого моргунка и чеши потылицу в изумлении! Выходит именно то: пиджачок сверху донизу легкий и как есть разительно ветхий, из дерюжки смастаченный. Материал, почитай, с незапамятности здесь употреблен. В согласии с давними временами явственно поистерся, даже кое-где пополз вдоль швов, и поперек, и наискосяк, и теперь находится он весь в разнообразной послабленности.


Парень от неожиданности готов обронить пиджачок. При всей готовности не роняет, бодрится, внушает себе в сердитости объявившихся чувств: не стой тут истуканом! глянь-ка туда, где березовые листочки заплатками! пожалуй что крепки они, их не отодрать в секунду! Задорно продолжает подпрыгивать дед, и надо бы изыскательному наблюдателю вслух высказаться вразумительно, ан язык будто занемел – в беззвучности воздвигается Огнев возле своих досок, смотрит во все глаза на танцевательного искусника. У того зреет понимание: не воспрещается и дале до без конца откалывать зашибительные коленца перед молодым лесорубом. У плясуна, кажется, было намерение продлить веселья час, всё же заневолилось перевести дух. Не успел Павлуха оглянуться, пришлый гость уже сидит – и красный, и распаренный, и притихше перестаюший ухать. Картуз где? При деле, то бишь дозволено ему нынче обмахивать лицо моргунка в обязательности приятного проветривания.


Если гомонить, шумливо крякать не к спеху, то почему бы в отдохновительную минуту не проздравить молодца? Имеется причина для похвального слова:

– Молчишь, плотник-строитель? Думаю, ведома тебе собственная правота. Что ж, неплохое место выбрал для нынешней поделки. Аккурат возле нового дома таится выкрутасная водожилина. Я проверил. В точности вызнал. И теперь ставлю тебя в счастливую известность.

Был бы Огнев не бензопильный удалец, тогда имел бы надежду потрудиться в каком землеустроительном пособлении северным деревням и тогда в непременности знатоки просветили бы работника много ране. Как раз насчет извилистой влаги, что имела обыкновение струиться не в одних лишь ручьях – тако же в земле, под сосняками и березовыми рощами. Сегодня всё ж таки может быть и благодарным: выпал подходящий час, чтоб о невидимо чистых и сильных водожилинах, без которых дрёмным селам жизнь не в жизнь, зашел согласный разговор у беседчиков.


По мере удачливости у вальщика идет верная полоса: кажись, танцевательно крякающий искусник сейчас в том настроении, чтоб на заведомую одобрительность не поскупиться. Безо всякого Якова учуял, мол, парень с лесосеки доподлинно правильную выгоду. Похвала куда как приятна: застройщик не промахнулся. Сие можно держать простому лесорубу в заслугах, пускай о подобном исходе голову не ломал. А то ведь поди сообрази, об чём толкует моргунок из березовой рощи, где все ростки и все ягодки не дураки касательно подпочвенных глубин.

– У меня, значит, возле дома кроется клад? Вровень с речкой Вожей? – Случилось то, что Павлуха не утерпел, возник вполне вопросительно. Позабыв о своей горделивости и приведя глаза в ненасытное изумление.

После чего проявил вежливую скромность, в озабоченной заинтересованности подал деду пиджачок, осыпанный заплатами, всеми этими листочками, хоть поувядшими, ан удержимо прочными.

– О речке, столь деревенскими проживателями любимой, разговора не веду, – заявил тот. – Должен ты понимать. Не взыщешь особливость взыскивать, потому как водяная жила имеет завсегда медленный подземный ход. И ничего до невозможности своевольного в ней нет. Копнешь? Ну, так возьмет и побежит, забурчит споднизу ручеек. Ставь колодец да черпай при нужде чистую прохладную водичку.


Вот уж не первый раз дивится Огнев на гостя. Оно так не может не выйти, если нипочем не отказываются борзо спориться дедовы ничуть не пустые странности. Честь по чести готов парень признаться: полезно их послушать, и пусть бы в очередность нашлось им любопытное продолжение, всем этим – что называется – укладистым чудесам в решете. Поди заслушаешься, когда только бы оборваться подобным известиям, ан следом преподносится новая диковинка. Ведь что дошло до плотника-строителя? Шустрый рощный моргунок подпрыгивал тут, возле усадебного тына, не зазря. Не то, чтоб от неча делать. Он по доброте душевной порешил сапогами своими, что сильно всмятку, проведать здешнюю землицу, вызнать подпочвенную водяную струю и приободрить усердного хозяина. Ладно тебе, танцевательно картузный от березок посланец! Спасибо, уважил вальщика, вознамерившегося обзавестись приличной – с высоким крыльцом и резными наличниками – красавито способной избой. За Павлухой дело не постоит. В том смысле, что в громкой четкости поторопится он выказать свою благодарность.


Признательным речениям для провозглашения долгие часы не нужны, посему обозначился парень мигом. И здесь обрисовалась непонятная картина: заново плясать на радостях никто не кинулся, а только высокочувствительные слова рощному знатоку запонадобилось пустить мимо вместительных ушей и пуще прежнего продвинуться в сторону поучительных подсказок:

– Молодцу дрёмному каждому полезно знать о плодотворности местного обитания. На северах всегда живительным станет, когда досточтимо проведаешь, где хорошо стоять поселению иль где уготована ему участь незавидная. К примеру, самое худое у нас местечко истинно что по соседству. Имечко ему какое у деревенских? Камень! Так прозывается ничуть не дальняя гранитная гряда. Там вода вся беглая, далеко вглубь путь держит. Колодец, допустим, вздумаешь отрыть, ан готовься в неуклонности умаяться: камни придется ворочать предолго. Небось, несладким, порой даже пустым окажется занятие.


Когда Павлуха проведал кое-что, пристало ему по таковской поре находиться в согласованном единодушии, и обеими руками он прям-таки подписался:

– Куда как горько!

В нравной супротивности лесосечный вальщик, приветно расположенный, нисколько не дерет горластого козла, услужливо как раз подпевает. Совершенно созвучно, в приличную охотку. Беседчику того и надо. Не устает в поучительности разливаться:

– Наилучшее место для дрёмного поселения какое? Веретье, где кустистой густеги, вестимо, поменьше, чем в старом бору. В нашенских краях, когда заберешься на песчаный холмочек подале от болота, то и рад. В завидности оно и подходяще, и пригоже, и покладистей. Сильно благосклонным глядится веретье северное: комаров не густо, воздух пользительней, мглистой мокредыни в нём заметно меньше. И бесперечь правым тот будет, кого охота возьмет сердечно чтить поблизости, под горкой, водяную жилу. Иначе придется супружнице что ни день шествовать с коромыслом на дальний колодец.

Тут пошел рощный пришелец повествовать про нелегкую женскую долю: солидная, мол, с ведрами дорога спокон века уступает в желанности прогулке той, которую возможно свершить в нескольких шагах. У родной избы, что называется, под боком. Хорошо ли, когда урочно трудное путешествие хозяйке дома пообрывает плечи, когда пустится она всякий раз выказывать недовольство?

– Пускай супругой пока не обзавелся, – загордился молодой лесоруб. – Всё ж у меня колодец не сбежит в другой край деревни. Взял на заметку подпочвенный ручей, для порядку водозабор обеспечу, и достаточно близкий, и ответственно свежий. Запросто!


Не ходит застройщик в непременных женихах? Не беда, лишь бы в дальнейших своих днях не подкачал в осуществлении задуманного порядка. Когда всё по мере надобности получится на усадьбе, тогда – пообещал колодезный подмигивающий дока – у многообразных рощных обитателей уважение к сходной незамедлительности, а также приятствие к ремесленному искусству здешнего хозяина, шибко возрастут. Выходит, изъявил дедок сиюминутную готовность, чтобы своим поучениям дать отставку? Не совсем, вишь, так очутилось. После одобрительных речений он хитренько подморгнул Павлухе: «Позволь, парень, подкинуть добавочную толику. Кое-что складывается очень хорошо – бревенчатый сруб заметно подрос у топорных дел мастера. Да ведь есть и нечто иное. Вестимо, довольно плохое. Я это к тому проговариваю, что не удастся тебе, приверженному деревенскому проживателю, утвердиться на местном веретье». Огневу не верится, усмехается на бедовую неудачу. Руки, мол, не откажутся верно сработать, голова не закружится даже на той высоте, куда – есть большое хотение! – красависто поднять крышу приневолилось. Скоро дом запохожется на все сто! Нет ничего легче сподвигнуть прочное завершие со всеми там стропилами, пусть они длиньше обычных метра на полтора.


В свою очередность кивнул вальщик пришлому наблюдателю:

– Ты много пригодного догадал тут мне высказать, занимательного и весьма полезного, когда всякое лыко в строку, да ведь промахнулся в конце благотворительных концов. Ан и ладно, подскажи: почему не осилить стройку, хоть имеется у меня строгое мнение в обязательности ей свершиться?

Тот вздыхает, морщит нос, посматривая по сторонам, промежду прочим дает намеками понять о слухах, идущих по Воже-реке. Интересный сплав Балана с бойким лодочным мотористом истинно что был на деле, не иначе. А раз так, пристрастные слова от путешествующего спутника тогда прозвучали не вовсе пустые.

– Теперь имеешь право ждать. Вскорости грянет. Ахнут некоторые события, и придется, молодой лесоруб, поскрести затылок неверующий.

Павлуха, плотницкого искусства бодрый сотворитель, в досадливости отвертывается: не надобны мне подобные предостережения! нет нужды откладывать много дале послушный топор! Впрочем, в покое оставляет его, крутит сметливой головой, берет свой копательный инструмент – сей момент ямина желанная здесь появится, и будет позволено водожилине забулькать вдосталь, именно что в общительности неотложной.


Вслед за тем, как побуровил он благовестной лопатой, сразу же забил с под суглинка родник. И забегали песчинки, и запрыгали посередь звонкой струи. Огнев поспешает к нему с железной кружкой, которой недавно уснащал обеденное – по распорядку дня – чаепитие. Студеную водичку в оживленности оглядывая, наклоняется, черпает добычную влагу, выпрямляет спину, чтоб за ради большой удачи достался рощному гостю первый, празднично сладкий, глоток. В компанейство разве можно не пригласить несомнительного знатока стародавних северных обычностей? Глядь – беседчика нет нигде. Вот какие пироги с кашей обозначились! Кажись, не будет поблизости хмыкающего деда, и не поднести ему благодарственно полную кружечку от нынешнего водного изобилия.


Свербится в голове парня дума неотлучная: «Прощевай, до свидания тебе, моргунок, из рощи выходец! Убегай к своим друзьям, подберезовым грибкам да брусничным ягодкам. Вести с тобой охладительные споры там, небось, молодые деревца не бросятся». Потихоньку сам себе плотник-строитель выкладывает соображения. Насчет того, что всё к лучшему оно. Ветренное местное веретье в тягость явственную и пиджачку с листочками-заплатками, и берестяному чернокрапчатому картузу. Нисколько здесь не климат дедку, коль старые кости к тому поведению тянутся, чтоб кашлять да хмыкать. Затем принимается лесосечный вальщик возле сруба продвигаться, где складно, в лапу, бревна уложены. Кругом ходит, вперед и прицеленно как раз назад, не ленится щагать в оборотку туда и сюда. Поскребышом во лбу догадка, досужая и до невозможности подлинная. Нет, не определить вслед за рощным гостем, что пришла беда огромная, а то верно, насколько не шибко приглядной смотрится постройка. Стоит дом как-то некрасиво, нисколько не чересчур низок он, однако при всем при том не слишком высок – этакий получается мухомористо размашистый, и есть нужда приподнять венец.


Ничего теперь не попишешь, промашка вышла у зодчего. До поры до времени ладилось дело, на сегодняшний час крутобоко встал вопрос. Желаешь или не желаешь, а топай по хорошо известному адресу, то есть не куда попало – только прямиком к хозяйственному Беломору Юрьевичу. Пусть войдет в незавидное положение лесоруба, спустившегося с мечтательных высот на озадаченную землю. Вдруг что сможет расщедриться директор и не откажет дополнительно выдать круглого бревна… потребную долечку. Понятна затруднительность путника: идти ведь не хочется до жути, потому как срамно. Не рассчитал ведь, не вызнал заранее потребность неотложную. Обмишулился, ровно какой упористый недоучка. Однако время не стоит, день-другой споро катит, Огнев уже все недоделки подчистил: наличники, что были покамест в точности на живую нитку, приколотил намертво! полы из толстенных досок настелил, стянул так, чтоб изничтожились щели! тяжелую входную дверь навесил аккуратно, без перекоса, как есть плотно! лишь с крышей у него сложился непорядок.


По дотошно рощному распорядку, видать, изумрудно расторопные обитатели дали наказ деду-моргунку по новой приглядывать за новостройкой. Он у тына то здесь, то – не в пример подале – там вдруг объявится, вроде как поджидает каких неожиданных событий. И будто бы совсем не в глубокую тайность ему расстроенные думы вальщика. Знай себе похмыкивает: дескать, смотреть на мухоморно размашистую избу нынче можно, только вот любоваться тут нечем. Одна смехота вырисовывается. Кто же так дом вершит? Изворотлив ты лодырничать, мастер, касательно крыши, утвердительно пригожей. Тогда Павлуха в сердцах схватил топор, в колоду вогнал его возле певуче веселой водожилины и, пылая стыдливым жаром, пуская в разлет освободившиеся руки, пошагал по строго прямому направлению. Туда, где располагалась досточтимая контора с директорским кабинетом. После долгих своих неуверенностей добрался-таки сызнова до Беломора Юрьевича? Ан и не так вышло, поскольку вскоре остановился, почал торить тропку в непререкаемой обратности.


Сам себе проговаривал:

– Нет уж, торопыгой быть не годится. В таковском предприятии не стоит гнать лошадей!

Непроторенная ведь у молодого лесоруба дорожка позорная. И если он как раз вспять порешил двинуться, то – будьте уверены! – чтил именно продуманные шаги, ни что иное. Догадал застопорить прямой ход почему? А потому: не умилостивишь начальство, коль неподготовленным заявишься. Со щетиной, густой в подбородке и на щеках. С обувкой, порядочно вымазанной жидкой глиной. В непотребном виде нынче подгребать – значит, не выказать признательное уважение кабинету, во все рабочие дни безотказно прилежному. Возвернувшись, проситель-вальщик действенно побрился остро наточенной бритвой, переобулся, натянул праздничные хромовые сапоги, прошелся по ним щеточкой. Чтоб они засияли блеском, в значительности вальяжным. Одновременно почтительным к основательно дельной конторе.


Лишь тогда, при взбодренном параде, наладился продвигаться к Беломору Юрьевичу, имевшему законное право неотступно распоряжаться драгоценными баланами. И что же усматривает Павлуха, постучав и войдя в заветную дверь? Директор, как водится, на своем месте, повседневно рабочем, оснащенном просторным столом и крепким стулом. Никуда начальственное лицо не сбегло, даже когда – в допустимости! – дошли до конторы известия касательно неказистой постройки лесоруба Огнева, которой потребовалось оказать незапланированную административную поддержку. Кто как, а недавно премированный работник не отказался бы поиметь от руководителя леспромхоза приличную долю понимания и к ней дополнительный десяток новеньких бревен для устройства домового завершия – венца благообразного, на все сто взрачной крыши. Однако вот какая штука вышла. Торкнулся проситель в помещение, опосля чего встал озадаченным столбом. Ведь похаживает Беломор Юрьевич вкруг начальственно-дубового стола, но если что делает, то глубоко непонятное: рукавом белого халата вытирает почему-то глаза. Теперь прибывшему плотнику-строителю не мешает поразмышлять: нисколько не гнал он рысистых лошадей, ан заявился, по всему судя, не ко времени.


Пошли дружка за дружкой спешные догадки. Одна другой чудней почему-то. Всё больше насчет возможных домашних треволнений директора. Когда имеешь жену в несомнительности проникновенно хозяйственную, то могла она придти и строго повелеть супругу: с обедом у меня запарка, поэтому, ответственный член семьи, получи беремя луковых репок! и чтоб здесь, на дубовой столешнице, репки были скоренько почищены и кружочками нарезаны! не только мне полагается трудиться за ради винегрета! Конечно, позволительна также иная случайность. Вдруг что сбегла от уважаемого администратора его шустрая половина с каким-нибудь не шибко старым заменителем. Или того хуже – высокая область надумала поглубже вникнуть в производственные показатели местной конторы, после чего прислала извещение об укоризненной отставке руководителя. Само собой, вспомнился вальщику путешествующий по Воже-реке Балан с его нареканиями. Ажно вспотел Павлуха: «Не иначе, беда пришла, открыв без стеснения леспромхозовские ворота. Ты от мухоморного непотребства в знакомый кабинет за подмогой притопал. И в сильно пронырливое непотребство – в нечаянном неведении – ввалился ни за что, ни про что!»

Во все глаза глядит на Беломора Юрьевича, и в недоумении складывается у парня обширная вопросительность:

– Да тут? Каковское дело приключилось? Скажите поскорее, а то ведь не знаю, как понимать!


Напрочь огорченный хозяин кабинета дает отдых белым рукавам халата. Приступает, вздыхая, к объяснительным подробностям:

– Электронная машинка подключена, как видишь, к проводной сети питания, поскольку с утра бесперебойно трудится. Мигает лампочками и выдает результаты подсчета, коль надобно мне прознать все варианты. Сей момент наступил, когда стало в окончательности ясно: нет леспромхозу никакого спасу по всем статьям! теперь положено впредь и навсегда смириться! нашенское древесно-заготовительное предприятие подошло к пределу, оставшись без финансовой подпитки!

– Минуточку! – в растерянности возвысил голос Павлуха. – Вчера еще финансы были. Куда ж они, чертяки, провалились?

– Сами по себе споро извелись. Ведь нет нынче сосны повдоль речных берегов, хоть поблизости, хоть где в отдаленной густеге.

Что тут сказать, положен был крепкий лесоруб на обе свои мускулисто бугристые лопатки. Струхнул или не струхнул беседистый молодец, поведать о сем он здесь не заторопился, но в достоверности что случилось? Неподдельно объемистая горечь объявилась в его понуром облике. Прям-таки оборвалось сердце напереди широкой спины, потому как деревенским застройщикам нипочем не высмотреть с нынешнего дня премиально отборных баланов.


Когда чувства расстроились, то попробуй тут деликатно держать рот на замке. Павлуха ото всей своей взволнованной души доложил:

– А по Вожеге!? Там не один зелен березняк, но и сосновые завсегда имелись угодья. Не могли они улететь за тридевять земель! Или ухнуть в подгорную водожилину, глубокую и особо могучую!

Беломор Юрьевич горестно закачал головой – будто сегодня уже не дородный администратор при кабинетном дубовом столе, а тонкий осиновый подрост, трепещущий под напором сиверка.

– Верно прицениваешься к обстановке. Был на той реке удобный древостой. Всё так, да только техника у нас появилась на диво ухватистая. Подчищает она хвойные боры споро, мощно. И если кое-что осталось на сей час, то лишь окрест Вожеги пенёк возле пенька.

Известив Огнева о подобной многочисленности, он сызнова порешил возить белым рукавом халата по лицу, где сырость обозначилась в новой изобильности. Баланный проситель, глядя на столь волнующую картину, кумекает вполне основательно: назревает предположение верное у меня! не жалеет, видно, директор, что вымокнет одежка! ой, вряд ли ему надобен теперь чистый белый халат! сильно уважая электроны, он и не думает нынче представать перед народом в почтенной востребованности! По таковской именно причине парень мысленно сообщает себе несладкую правду. Она ведь, нужно согласиться, рода крапивного, очень жгучего касаемо дохода, когда потребного финанса нет, хоть в доподлинности тресни. Можно понять руководящего человека. Ему в истинности ничего не поделать, коли наблюдается лишь закономерность бедовая.


Огнев не из тех, кому легко удается выдавить слезу, он в достаточной степени компанейский, однако среди молодцов лесосеки записных плакальщиков не водилось до сих пор. Так что стоит он компанейски опечаленный, ресницами хлопать не отказывается и силу характера старательно умножает – крепится с показом горьких чувств. Нахмурены у него брови, глаза смотрят угрюмо, поскольку очень сочувствуют они мокрым директорским рукавам. И размысливается неудачливому застройщику макаром далеко не радостным: торчать столбом подле дубового стола неимущего директора? так, чтобы пребывать в кабинете до без конца? резонов особых ждать не приходится!

Не заленилась, прошибла Павлуху донельзя грустная сметка: «Лучше принять всё к несгибаемо скорбному сведению и потихоньку, без нетерпеливых пробежек, по нахоженной дорожке, шагать. Продвигаться не куда-нибудь в соседское местообитание, а восвояси, то бишь к возводимой своей постройке, напоминающей покамест размашистый мухоморный гриб».


Подгреб он домой, сел посреди усадьбы на кучу баланных опилок. Стал думу размысливать, однако ничего путного не придумал, от того в сердцах плюнул на щепки, что привольно здесь полеживали, прямо-таки безмятежно. Ведать не ведали они: товарищеской добавки от усердности лесорубского топора отныне им не будет. Вздыхает Павлуха, а старая изба, само собой, неподалеку. Та самая, которая древне мшистая и с углами покосившимися. На сию несчастливую минуту зайти, что ли? Огнев – к двери, а в повети на кадушечной крышке угнездился уже гость, рощный моргунок в неожиданной доподлинности.

– Что, плотник? Заявился отдыхать на лежанке? Тужить примешься, молодецкую голову по дороге утеряв?

– Не столь тутошний переулок длинен, чтоб ее уступчиво посеять.

– Брёл всё же потерянно. Выходит, времени хватило на глупое растеряйство.

Ответных слов, убедительных в твердости, не нашел парень. Лишь рукой махнул: отстань, мол, вредный дедок!


Не то, чтобы растерялся вконец, однако сумление в покрасневшем лбу и щеках обнаружилось – присел почти что без сил на другую кадушку. Рядом с рощным пришельцем. Тот свои привычки не отставил, покашлял и в заключение хмыкнул:

– Присоседился и знай держи плотницкую марку, не к спеху тебе горевать. Советую взыскать свое. Возьми и раскатай бревенчатую избушку, скрипуче ветхую, старую до невозможности. Низ у нее, как водится, трухлявый, что нисколько не удивительно, так как сумела пережить всякого за долгий век. Но когда приглядишься, увидишь потребное. Несколько рядов по верхотуре не шибко темные, они смолистого здоровья не утратили. Значит, ревниво стойкие и сгодятся для несомнительного возвышения твоей стройки.

Павлуха не скромничает в отстраненности, сходственно задумывается. И преисполнившись понимающей одобрительности, в свой черед хмыкает: не лишний голос тут подан! ишь, какой напоминательно способный гость открылся в повети!


Бревна, которым довелось лежать ближе к застрехе, и верно – к нынешнему дню прогнить не поспели. Им там жилось послаще нежели понизу обитавшим, сырость вбиравшим да любую плесень привечавшим. Самый час к ним наверх обратиться: послужи старозаветность в присоединенной твердости! дай замысленному венцу приподняться повыше! Вот парень сноровисто и встрепенулся, проявил характер. У него сказано и потому сделано по фактической необходимости – мигом отправил на порог к молодой соседке родную матушку. В приюте не будет ведь отказа, и станет он, есть уверенность, в обеспеченности приличным. Сиротствующая девушка пусть проживала одиноко, всё ж таки дом свой держала в опрятности. Всегда было у нее тепло и сухо, веничек употреблялся в тщательной повседневности. Всем бросалось в глаза, как неупущенно подметала девушка, как прибиралась в обихоженной аккуратности. А уж что до ласкового словца, припасенного для Павлухинской матери, – это имелось в неспорной верности, в заведенной издавна обычности. Так что пошла ветхая изба на слом, и никто не поспешил ретивого плотника-строителя укорачивать.

– Перечить переезду? Большой нужды не вижу, – сказала сыну матушка. – У чисто обитавшей Еленочки можно, думаю, пожить. Лишь бы наш новый дом не утерял поступательности. В продвижении к успешному завершию по нужному порядку.


То и правильно: всё не под сизо-дождливом облачком перемогаться. Поди у добронравной хозяйки самовар во всякий час греется, а к ночи ближе предложит она матрас удобный и широкое теплое, собственноручно пошитое из лоскутков, одеяло. Рощный гость на соседские виды кашлять не двинулся, он пошел помогать упарившемуся парню. Выяснилось, моргунку в охотку топором помахать, с усердием поплотничать, хоть годами был нисколько не ровня лесорубу. Вместе они – поберегись! – избушку раскатывали в завидной ловкости. Раз, два, помощник бревно вагой подцепил да вниз его и сковырнул, пускай легкокрыло порхает вплоть до земли: это у деда, между прочим, запросто! шурует без видимого устатку, в два оживленных счета! Молодой подельник, на пришельца поглядывая, в совместности орудует толстой еловой жердиной. Пыль привстает исправно; парень, у которого наметился радостный подъем духа, сопровождает полеты бревен с верхотуры пожеланиями разного рода.

– Тебе, забористо гладкому, до скорого свиданьица!

– Ты, не к месту рыхло почерневший, отправляйся подале, в сторонке можешь погулять!


Дедок если и покашливает, на сей момент являет одобрительность подмигивающую. Вага ему старую кровь бодрит, разгонно спроваживает какие ни есть застои, хоть в руках, хоть в ногах. Оттого по сердцу моргунку проговаривать складушки по ходу веселого дела. Иной раз признается:

– Зелена сосна да бел березняк вам не пустяк. Даром никто из них не гордится, оно деревням во все месяцы сгодится.

В другой раз выдаст новое:

– Высок дом ставить? Дайте срок, будет прок!

А за Огневским тыном, за околицей поселения, в зримой отдалённости волнуется лесная грива. То взбурлит, качнется потопно, то вдруг пойдут по ней шумные листвяные волны. Чудится парню, будто доносятся от потаённых логов, от густеги, взбирающейся по речным крутоярам, многозначные воздыхания. Кажись, пристало дрёму глянуть на местный народ и пожалеть неразумных древорубов, оставшихся без леспромхоза в одночасье. Неуж есть у здешних зарослей такое намерение, чтобы дать теперь какой совет людям вологодчины?


Послушать – хоть лесосечному вальщику, хоть прочим деревенским проживателям – не возбраняется. Многие в поселении сбочь могутного дрёма готовы посочувствовать Беломору Юрьевичу. Который не ждал, не гадал, ан очутился теперь в печальной конторе, как говорится, на бобах. У Павлухи стоит во лбу неотступная дума: «Неплохо бы и даже очень пользительно распознать, о чём по нынешней поре силятся прошуметь березовые рощи на пару с хвойными борами». Не ошибешься, когда промыслишь – на отличку силен холодный сиверок! Упористо лохматит он кроны близких деревьев. Качаются, ровно заведенные, гибкие ветки. Мнится плотнику-строителю, что к новому дому тянутся неспроста они – дюже хочется дать подсказку: ты, мол, не уставай слушать, парень! поусердней всё ж таки внимай! постарайся понять нашенское желание! Если Огневу сегодня вдариться в какую возразительность, то ведь нет никакого спора. Конечно, примериться надобно, и потому целит он ухо в ту сторону, откуда ветра напор не в пример мощней и громче.


Пусть не чужой Павлуха вологодским березам – земляки! уж не отнять! – всё ж лепет тонких листочков у тех сарафанистых красавиц, что присоседились к усадебному тыну, нет… не разобрать ему. Вот кажется: через минуту сумеет ухватить рощное речение, однако в растерянности лишь потылицу чешет. Догони тут желанный смысл! Мелькнет догадка печной искоркой да сразу и потухнет. Пеплом-пылинкой уносётся в небо. Комариный звон единственно различается в голове. Здесь потеряешься, коль у тебя мокро вспотевшие виски и подваливает через нежданную музыку навязчиво странное видение: будто бы летят, наседают от листвяной густеги привязчивые насекомые, и видны все они хорошо – до трепыхания жилистых крылышек и пошевеливания крохотных тонких ножек. Подпевают нежданной мелодии те настойчивые посвистывания сиверка, которому нет препона. Знай себе перепархивает через гранитные камни веретья, пристрастно расчесывает зеленые косы рощной гривы.


Дедок – прозванием не то Берендей, не то Березай – помалкивает. Пускай, мол, парень слушает летучий шум, а по мне если, то вспомоществование окажу напарнику стуком топора, скрипом послушной длинномерной жердины. Молодой строитель и сам не просит подмоги в боровом неумолчном просвещении, в понимании порывистых листвяных воздыханий.

«Лесные словеса, доносимые ветром, в лад гудят, – соображает он. – Жаль, не сразу возьмешь их в толк. А времени стоять в задумчивости нет у меня. Под рукой ведь работа подрастить дом».

Моргунок видит – сызнова у настороженного молодца наблюдать можно прилежность. Согласно покашливает: правильно утруждаешься! надобно, чтоб рубаха твоя взопрела нынче безо всякого увиливания! мы с тобой потом по душам поговорим еще! покамест пусть высказывается наша стройка!

– И-эх! – разоряется бойкая вага. – Даём спех!

– Ух! Ах! – по степени умения откликается выразительный топор. – Даём сильный мах! Рубим в точку! Бьем не впотьмах!

Долго ли, коротко ли, однако новина срубная встала вознесенно, приподнялась уже совсем не мухомористо, именно – по чёткому желанию застройщика. И теперь, когда подходящие бревна уложены, опять нисколько нет отдохновению. Приспел час в несколько приемов затащить наверх толстенную балку. Чтоб покоилась там по насущной мере огромности. Как раз в силу необходимой избяной устойчивости.


Самый что ни есть недостаток тот, когда нет потолочной балки, прозываемой обязательно матицей. Без нее, на особицу твердой заступницы, достославному жилью перекосяк. Сие не понять невозможно. Как на справной женщине семья денно и нощно хранится, так весь домовой верх держится на балке, на матице несгибаемой: и в просторности гладкий потолок, и даже чердачное – шалашиком – помещение. Плотники завсегда шибко довольны, что имеется в явном присутствии таковская вековечно крупнотелая, бревенчатая неодолимость. То и замечательно, и очень распрекрасно в смысле упористого мастерства! Станет отныне дом во все погоды любезно крепким, до страсти нужным убежищем. Будет у хозяина правота уважать его, хранить добрые стены и поддерживать чистоту не абы как, а вот так – в непременности без глупой лености, с почтением ничуть не сомневающимся.

– Коль пристало крепить ладную постройку, – просительно Павлуха обращается к рощному деду. – Давай, расторопный гость! Подбегай с пеньковым канатом к той балке, что мной загодя приготовлена. Пора нам тут постараться в удвоенности. Иль время тебе отказаться, уйти?

Тот слушать не хочет, своим порядком хмыкает:

– Восвояси идти никогда не поздно мне!


На пару вмиг приподняли они тесаный край здоровенной балки. Подзадоривая друг друга, провозглашая дружные уханья, поднатужившись, повели ее на предназначенное место. Только что стоял рощный помощник здесь, а смотрит Огнев – трудолюбивый гость в азартной ретивости уже там, где установочному ходу быть рассчитано. Что есть у подельщика, то есть: подстегнуто быстрый, на диво ловкий он. Ты мигнул – пиджачок с березовыми заплатками еще рядом; ты нос почесал – резвый плясун уже много дале. Не успел повернуться – чернокрапчатый картуз мелькнул в пробежке по бревну, взмахнул на матицу. Будто легкая здесь белка, которой в обычность посиживать на вершине сосны, богатой шишками. Форсит или не форсит дедок, но тебе, лесосечный вальщик, остается лишь крякнуть: не словчить ведь таковским разительным образом. Ни в коем разе, коль не привык по деревьям скакать. Ну, ин ладно! Когда тут лесной житель, ему это запросто – иметь подобную моду, чтоб гонять наперегонки с какими ласками либо куницами, хоть в удовольствие, хоть в показную птичью летучесть.


Подельщик наверху гнездится, сидит помахивает острым топором, Павлуху досужим разговором пытает. Стукнет обухом по бревну, вроде как деловитую поправку дает, при всем том шлет допросительный вопрос:

– Гляжу, у вас лихо ездят повдоль деревни. Что за шофер удалой?

Пока парень туда-сюда крутит головой, ему готова уже безотвязно докучная задачка:

– Эй, споро надо соображать! Кто на машине-то?

Вдругорядь стук тяжелого топора. Не утишается вопросительность дотошно пришлого деда, третий заход у него:

– Курей, смотрю, он разогнал от всего сердца. Знаком тебе?

Вальщик не прочь вглядеться туда, где ревет грузовик мотором. Понимает: помощник тут непростой, в доподлинности ждет гость добросовестного ответа. Кто ж гоняет столь безбашенно по улице? Трет Огнев потылицу, но беседчик не отстает, у него четверик понесся:

– Машина всех собак переполошила. Вот же случай! Не боись, коли там начальство, и говори как есть.


Речения у подельщика куда какие серьезные, не отмахнешься от них за милу душу. Неудобственно всё ж таки лесосечному работнику, не шибко больших годов, выкладывать свои подозрения касательно безостановочно рычащего автомобиля. В леспромхозе порой приключаются незадачи, так что же взять нынче и перед пришлым моргунком принизить здешнюю древорубскую авторитетность? Лучше подняться повыше на постройку, чтобы там сказать: не будем торопиться, погодим корить нашенских быстрых шоферов! Когда встал рядом с посетителем рощным, понял что и здесь допекает неловкость: странность валит за странностью, пребывать несподручно как понизу, так и много выше. Ведь это Беломор Юрьевич, управляя могутным лесовозом, крутит баранку, безнадежной песней пропащую песню догоняет. Пришла беда, но ручьем слезы лить административному руководителю теперь невмочь, оттого лихость выказывает, глотку дерет в отпетой отчаянности, допрежь от него никогда не виданной. У грузовика рессоры хорошие, досточтимо исправные, а кочек на дороге хватает, и ничего чрезвычайно изумительного не усмотришь, когда в машинной кабине очки у директора скачут на макушку без передыху. Бензинистый транспорт, напрягаясь мотором, шпарит по лужам. С одного бока переваливается на другой, гремит всеми железками. Грязь взлетает из-под широких колес именно так, что попробуй кто встать неподалеку, на обочине, – уж доведется тогда хлебнуть глинистого лиха. И если увидеть кой-чего завлекательного, то придется утруждать свою утиралочку в долгой бесперечности.


Вслушиваться дедку в песенную неукротимость не к спеху, он свою мелодию ладит. Опять принимается покашливать, охота ему тако же на Павлуху оборачиваться да вопросительно помаргивать:

– Куда же он, шофер неуступчивый, докатится при столь громком разе?

Молодой подельщик поспешил вскинуть голову. Концы деревенской улицы обсмотрел, степенно помикитил и в подробностях доложил:

– Где приметно стоит на веретье гранитный край, туда не может не добраться. Но дальше, как известно, нет никакой дороги. А когда в рощу бесшабашно катить, там сквозь поднявшиеся ивовые кусты, через тесно сплетенную густегу, в свой черед не продерешься, верно?

Воспрепятствовать суждению наблюдательного парня заведомой нужды нет, и по такой поре последовало ему замечание:

– Думается, пусть нынешним днем не отчаивается, не веселится. Поскромней всё ж таки лучше накатывать повдоль улицы. Едешь тише, вот и подале будешь. Тако же то хорошо, что не расшибешься.

Огнев древорубский гонор не собирается терять. В огорчении от ожидаемых несчастий леспромхоза препятствует гостевому разумлению:

– Имеет право, чтоб видеть сегодняшнюю безнадегу, жать на педаль газа, отпето горло драть. У него, понять нужно, песельное веселье несладкое, оно от неколебимой заброшенности. Прикрывают завтра и лесосеку, и всё наше хозяйство, поскольку исхудели мы тут знатно. Так что в результативности жуткий упадок, заработков предвидится круглый ноль.


Вестимо, у рощного пришельца в чести благолепное лесное спокойствие, где птахам в обычности вольно посвистывать да пощелкивать. Всяческое грохотанье там нисколько не приветствуется, оттого моторный рев и бряканье железок вдоль деревенской улицы моргунку уж очень не по душе – не может уступить Павлухе, не отстаёт, желает брови супить, плечьми ёжить, супротивное слово молвить:

– То и гляжу, что больно радостно певческому шофёру!

– Однако я должен высказаться по прежнему распорядку. Силько переживает Беломор Юрьевич. Именно таковский у нашего директора верный характер. Если при всем при том гоняет в бесшабашности на сильномощном грузовике, то пускай себе. По мне когда – оно и ладно. Так ему, наверное, удобней, чтоб на особицу вникать в тягомотную трудность, обмысливать насчет будущих дней. Кое-кому возможно было бы войти в сочувствие, или как?

– Ишь, ты, каковское спорованье у нас пошло! Мне быть в согласии? Всё ж таки орать ему подперло разгульно, и то представляется непонятным. Пусть бы потише твое начальство размышляло да поприличней.


Кому бы и промолчать по услужливой мере, но лесосечному молодцу, образцовому работнику, покорно смыкать уста не совсем гоже, и он сызнова пускается в упористую возразительность: дескать, удвойте свою понимающую старательность! простота сущая – найти Беломору Юрьевичу оправдание! он же из бойцов генерала, что фашистов бил и стал маршалом заслуженным! директор леспромхоза на прошлой войне в шоферской должности лихо доставлял на передовую снаряды, потому и ране, и ныне очень почитаем!

Дедок, который до поры все больше хмыкал, на сей раз позволил себе крякнуть. Эх, мать честная! Кто здесь выступает супротив заслуженных маршалов и боевито усердных шоферов?

– Главное, вальщик, сам не вдарься в какой загул. Располагайся на матице при основательном топоре усидчиво. И верь: всё пойдет по уму, по здравому рассудку. Когда в голосе твоего начальника горе горькое… что ж, присутственно тогда откликнемся. К слову сказать, моя должность тоже не простая. Зови меня хоть Берендеем, хоть Березаем, а ведь лесной заступник я березам по всей Вологодчине.


Когда он обязательный покровитель, смекнул Павлуха, тогда имеет свой подход к любому белоствольному деревцу. Тако же и к малому росточку, к тростиночке в желтых перышках, и – к подростковой заботливой мамаше в листвяном сарафане, донельзя объемистом, завидно пышнозеленом.

«Оно верно, что повырубили здешний лесной окоём. Но при здравом рассуждении беда, подсказывает дедок, не вовсе окончательная. Есть у него благодетельная возможность. Именно такая, чтоб уговорить рощу за околицей и дале послужить деревенским проживателям.»

– Небось, Беломору Юрьевичу известно, – обдуманно кашлянул пришлый гость. – Должен ведать, что лучшие дрова как раз не сосновые, не осиновые.

– Березовые! – вскинулся молодой подельщик, сидя на матице. – Они самые жаркие.

– Вот и выходит: шибко здесь горевать не стоит, а стоит их не упускать из достопочтенной, всемерно дотошливой директорской памяти.


О печном благолепии любой на Вологодчине скажет цельную речь и ни разу не поперхнется. Раз так оно, то в силах огорченный водитель дать отставку своему громкоголосому лесовозу. Ныне подсказана убедительная догадка, чтобы нечаянному песельнику встрепенуться и начальственно мозгой тужиться. На тот необходимый предмет, когда возьми да направь безотказных пильщиков с рубщиками в гривасто зеленошумную рощу. Та, к счастью, неподалеку, истинно что по соседству. Поскольку добраться туда незатруднительно, не одним березовым духом она поделится – тако же и добрыми дровами. Продавай их с умом, таровато по разным городам и весям, тогда у леспромхоза появится возможность быть с полной мерой прибытков. Заполучить нужные адреса потребителей – дело немудрёное, двунадесятое, как говорится. Но только и здесь рассудить пользительно. К примеру, воззришься окрест, ан тут, поблизости, распродажа полешек вряд ли пойдет бойко. Беломору Юрьевичу лучше будет глянуть в безлесные дали. Бери в увлеченную заметку хотя бы Сальские степи, где березовых обширных уделов никакое не изобилье. А погреться у горячей каменки в зимние вьюжные погоды человек не прочь – тот в особенности, кто непоседливый равнинный обитатель, которому длинные версты не в диковинку и в радость уютное убежище с очагом, где потрескивают способные, исключительно жаркие чурбаки.


На сей раз вальщик в спорованье не встревает, а промысливает: «Погоревал Беломор Юрьевич, и теперь как раз хватит. Не пристало административному руководству долго недужиться, впустую крутить баранку обочь кудрявой опушки. Когда не зазря дадена вычислительная машинка с юркими электронами, то невредно ее включить в работу и поскорее сделать расчет добычливой лесосеке. Проявится в цифрах неглупая выгодность? Гони составами вожскую сарафанистую красоту в ту необъемную степь. Небось, озолотится леспромхоз на благотворности обогревательно сокровенных процессов – не то, чтобы вдруг скукожиться, навсегда захиреть». Распознав разумный проход к оченно расчудесным доходам, скатился рассудительный лесоруб с верхотуры своей избяной постройки. Ноги – в ничуть не дырявые руки, и в единый миг он уже несется вдогон за отчаянным грузовиком, что знай себе могуче ревет мотором, напуганных собак разгоняя по закоулкам.

– Стой, невозможный шофер! Для тебя другая работа нашлась!


Тот, по всей видимости, не рад зычному подсказчику, не спешит застопорить колеса, воротит раскрасневшийся в кабине образ показательно в стороннюю сторонку. Отвечать не отвечает, обиженно сопит, вцепившись в крутящийся руль, и не слушает быстрого молодца. А тому охота непременно греметь сапогами наперегонки с полнозвучными шавками, бобиками, полканами и тузиками. Понятно, именно с того непослушность шоферская, что уверовало начальственное лицо: все производственные процессы нынче закончились и новых ни в деревне, ни в листвяных прибрежьях Вожи-Воженьки боле не предвидится. Ан шустрый застройщик в упрямстве не тушуется, в беге не запаздывает, держит перед глазами свой новый сруб – возвышающийся с помощью не то Берендея, не то Березая – и надеется на успешность переговоров с водителем лесовоза. Рощный дедок уж не зазря смышленые внушения сегодня выкладывает. Вовсе не попросту на верхотуре домовой посиживает, топором постукивает, покашливает хитро. Так что смысл есть Огневу, чтобы раз и за другим разом догонять автомобиль. С порывисто рьяным сердцем командует парень, и не услышать его нельзя:

– Нет, погоди Беломор Юрьевич! Успеешь еще лужи взбаламутить. Имеется для нас дело похлеще!


Когда неотступно летит парень вослед моторной ретивости, водителю волей-неволей приходится глаза поближе к догоняльщику повернуть, дать по тормозам и с требовательной громкостью озадачиться головоломкой:

– Похлеще чего?

Бегун скорость тако же придержал, настоятельно выпалил:

– Дело назревает шибчей, чтоб отчаянные песни распевать в утерянности положительного настроя.

Встал шибкозвучный лесовоз, напрочь остановил свое продвижение по уличным лужам, больше не буровит дорогу протекторами могутно широких шин. Павлухе передышка по душе, ему послушная оказия не что иное, как лыко в согласную строку. Незамедлительно запрыгивает в кабину: ой, не хочется поиметь такой случай, чтобы сильно деятельный шофёр сызнова помчал из края в край веретья, где собачьего лая несоизмеримое излишество! Докладает неугомонный вальщик:

– Надевай свои круглые стеклышки на нос, любезный директор! На макушке им делать истинно что нечего. Наступила пора поутишиться и споро двигать в серьезную нашенскую контору.


У того нет желания отправляться по указанному адресу, для приличности укрепляет однако очки в приключившемся разговоре. Поправив их, в расстроенных чувствах уже не сопит – вздыхает: туда ехать зачем, стоит ли внезапно менять маршрут? там всё при полном исчезновении достоинства и гордости! наблюдается лишь скука, руководству впору выть голодным серым волком! в потерянности всякой чести сегодня лучше просто гонять на лесовозе по улице! После столь решительных высказываний удрученный шофер готов сызнова отправить очки на макушку, продолжать безнадежные песнопенья под моторные завывания грузовика. Да только вид у приставучего парня нисколько не горестный, скорее беспечально бодрый, и водителю сия странность непонятна. Он, отчаянных мелодий не зачиная, снимает руки с рулевой баранки, утишивает ревностный двигатель, поскольку неплохо бы прояснить обстановку:

– Контора ему понадобилась. Что за спешка, Огнев?

– Беломор Юрьевич! Там в кабинете на гвоздике висит белый халат. Есть нужда, чтоб одежку эту надеть, сделать обстоятельный расчет с помощью быстрых электронов. Кое-кто у нас позабыл про жарко трескучие березовые дрова, а ведь заготавливай кубометр за налаженным кубометром и продавай хоть куда. Администрация получит подобающую поддержку. Поплывет деньга в бухгалтерию, затем – в карманы ватников, которые завсегда впору лесорубам. Попадет она и в те, что накладные, с клапанами, и завлекательно красуются на белом халате. Не миновать им всем полниться: именно что держи карман шире, уважаемый директор!


Достопримечательному начальнику никуда не деться. Окромя того, чтоб круче повернуть разобиженное лицо к Огневу, сильней засопеть, озадачившись нежданным наполнением карманов. Поразмыслив, оценил резоны и не отказался изменить для своего транспорта маршрут продвижения. С адресом согласился, поехал вместе с Павлухой в самую что ни есть конторскую смертную скуку. По деревне теперь грузовик идет у водителя много тише, без пылкой натуги. Он покидает вольный избяной строй, благотворительно пофыркивая. Нисколько не пугает квочек возле сарайчиков, заодно поуспокоились полканы и тузики. Тем временем молодой лесоруб не смолкает, по добросовестному побуждению держит разъяснительную речь перед безбурным шофером. В подробностях выкладывает сведения про зимние вьюги в Сальских степях: пусть руководящий администратор вникнет поглубже в конструкцию изобильного дровяного предприятия, прибавив своему настрою весомую толику жизненной расторопности. У того мысль зашевелилась, неотложно взбойчила, подвинулась войти в рабочее состояние. Просвет в ближайшем будущем заприметил он. Баранку закрутил в отрадности, дал ходу задремавшему было грузовику, оповестил всю округу широко известной военной песней: «Три танкиста, три веселых друга. Экипаж машины боевой…»

Рощный дедок поглядел на дела новейшего часа, поизумлялся: это что же за слова мелодию Беломора Юрьевича сопровождают?! кажись, годятся они для горькой минуты, но в равной степени и для внезапной радости, чтоб шуми привольно, когда намечается праздник!


Кряхтя, слез он с верхотуры избяной, отряхнул пиджачок с березовыми заплатками, сам себе доложил:

– Вы там как хотите. Пойте взахлеб, пляшите вразнос, в удовлетворенном довольстве гулянку справляйте. Однако у меня иная забота. Косточки хрустят не в лад многостуканью топорному. Уважительный передых им потребен.

В заведении у моргунка, охочего похмыкивать и покашливать, было то самое: коли никто не пожелает ему «будь здрав», он расстарается проявить личное участие и в нужную минуту соизволит оказать особливую себе дееспособность. Потому сейчас подивился на голосисто певческую пригожесть и, пожелав своим старым косточкам поправки, потопал не куда-нибудь, но как раз в рощу. Записочку всё же оставил вальщику-застройщику. На тот случай, когда судьба скрутит древорубов не во здравие. Шагая потихоньку, укорял досужую хворость, пока не добрался до заветной опушки. Там покрутился в середке редкого подроста, и не пришлась ему по душе обнаруженная светлота – прозрачность листвяного полога. Похмыкал, как у него было принято, потом наладился подале углубляться в березовую гривку. В окончании похода по маятному валежнику очутился в тишайшей глухомани. Тамошние березы встретили его в достоверности дружелюбно, то бишь сплелись гибкими ветвями, сотворили бесперечь мягкую постель. Он и улегся в нее, прямодушно радуясь предстоящему отдохновению. Все ж таки не сторонний какой – свойский из года в год, справно хозяйствующий; и если натрудился на стройке у Павлухи, то заимел право спокойно полеживать в роще. Вот, значит, вежды у него потихоньку смеживаются, наступает желанная дремота. Кроны деревьев, больших и малых, шевелят листвой, нашептывают, ровно что мурлычат в старании обязательно убаюкать Сиверок присущую – в законности мирную и правомочно березовую – песенку напевает, посвистывает, не ленится. Дед тогда превзошел суставную немочь, перестал кряхтеть и, засунув ладонь под щеку, заснул в сладкой успокоенности.


С погляденья сыт не будешь, но коль разок встретился пиджачок с листвяными заплатками лесосечному работнику, и посмотреть можно и не зазорно скумекать: сей хваткий моргунок людям завсегда готов оказать подмогу. Потому как не вихляющийся безвыгодный михрютка в роще – труженик истинно большой, и его не зря почитают в березовых гривках. Так Павлуха себе порешил, а воспрянувший Беломор Юрьевич тем временем в белый халат облачился, расположился естественным образом в своем кабинете. Для той хлопотливости, чтобы квадратные кнопки нажимать на быстровычислительной электронной машинке. Она хоть арифмометром не прозванивает, всё ж таки важные цифры одну за другой намечает, высвечивает на экране вполне ответственно. Что именно в немедленности выдает? Как раз вкуснеющего порядка древорубный совет – давайте без лишних разговоров заготавливать дрова и везти их ускоренным транспортом в Сальскую степь. Нельзя откладывать это предприятие, поторапливаться надобно. Впереди, мол, вьюжная зима, жаркие полешки степнякам будут нужны позарез.


Нет лучше веселья, чем сердечно преогромная радость, и потому директор леспромхоза радужно возликовал. Духом отрадным переполнился напрочь, вскинулся без превратных рассуждений, ровно боевой армейский конь военных времен. К своему дубовому столу мигом призвал подчиненных. Из тех, которые вседневно посмекалистей, которые толково руководят бригадами вальщиков. Дал он им неугомонную команду – похрабрей пилить! половчей рубить! проворней грузить березовое добро по вагонам! Так что незамедлительно лесосечные молодцы расстарались, и на юга двинулись дровишки многотонными составами, двумя товарняками с высокими верхами. Глядишь, уже неделя за неделей катят и катят новые северные подаренья в сильно ветреные края. Нам нельзя иначе, приговаривает Беломор Юрьевич, ведь там домашнее тепло без передыху выдувается в тот час, когда морозная стужа похаживает в междуречьях, когда она посмеивается на плодородные поля, где защитные тополиные полосы глядятся чересчур хилыми. И что свершает административный глава предприятия впоследствии? Самолично двинулся по рельсовому направлению железной дороги. Охота ему теперь доподлинно вызнать, каким боком повернется распродажа в хлеборобских тех местах, что слывут зерновыми пшеничными фабриками. Если спрос приуготовится подрасти, можно развернуться куда как хорошо. Пока что хватает березовых рощ вдоль по Воженьке-реке, и вальщики не возражают подналечь пуще прежнего.


Лишь заявился он в размерности степные, сразу окинул взором просторы и явилось ему на ум: ничего тут не высмотришь, когда горизонты слишком неоглядные. Но всяческие догадки бойчат знай себе, одолевают. Одна из них прям-таки диктует, доводит до сведения, что березовые полешки идут нарасхват, дале пойдут много успешней, потому как повсюду не устают им радоваться. Пыль столбом поднимают ретивые потребители – не то, чтоб носы воротить от прибывающих вагонов с тороватыми верхами. Жаркие дрова непрестанно куют монету за монетой, оно и выходит по-промышленному ладно, поскольку достаток с дорогим звоном сыплется в карманы расторопных северян. До сей поры степняки всё больше за угольком охотились, чтоб наперекор вздорным буранам жизнь обустраивать. Ценили возможность забросить пару совков в железную печурку и затем греться в гордости преодоления невзгод. Оно получалось у них, конечно, приободренно, вполне обходительно, ан времена как повернулись? Черное топливо стало влетать в суровую копеечку. Хорошо, почали прибывать составы с березовым антрацитом, с чурочками, которые одна к одной были аккуратно уложены. Притом оказались духмяно приятственны и для обогрева не в пример дешевле иных горючих веществ. Любой вологодец поддержит здравое мнение: когда огонь занимается, весьма приятно дверцу печную приоткрыть, приподнято полюбоваться на игру искорок, подивиться перегуду полешек, охваченных по-доброму целесообразным, языкастым пламенем.


В точности подобным образом сложился у Беломора Юрьевича строй мудрых мыслей, а если почали они дополняться новыми соображениями, то… ой, ничуть не пустодомными тут они, смышлено свежие, оказались. Разве сладкоречивая музыка, что заполняет дровяную топку не льется во все уголки жилища? Не согревает остуженную пургами душу и не навевает мечтательно красивые думы? Когда ты в причинности шибко наблюдательный, имеешь право приметить: до звучных аккордов с настроением, волнительно приятственным, южные граждане в своей степной повсеместности охочие. Что ни строение прилично честного хозяина – то и гитара на стене, с шелковым ремнем и с розовым бантом. А то вдруг – мандолина при теплом лаковым блеске. Заметишь иной раз скрипку темного елового дерева и при ней по соседству будет ухоженно ладный смычок. Когда вдругорядь узреешь балалайку, набирайся, прозорливый человек, того понимания, что в достоверности прозвучит она тебе вполне завлекательно. Потому как не для пустой красы имеется в домовом устроении здешнем. Северного местопроживания гость видя таковское дело, разливанно великими восхищениями себя не утруждает: ему значительные доходы одни лишь заполошно мнятся. И в горячей надобности немедля он к сальским обитателям – с резонным предложением. Что же особенного в его реченье им для раздумий обозначается?


Там – директорская настырность, глубокозначительно продуманная дерзость, всякой финансово монетной серьезности немалая мера. Не поехать ли вам, человеки добрые, на Вологодчину? В лесной знаменитый край? Оченно в северных местах древорубы заценились. Нынче объявилась надежда бесперебойно снабжать степи ладными березовыми полешками на предмет получать от того в руки гарантированный достаток! Многие южные люди и подвинулись размышлять, поглядывая на свои музыкальные инструменты. В конце концов, есть возможность взять их с собой: гитары и балалайки никаким путешествиям не препятствие. Если Беломор Юрьевич обещает солидную дополнительную денежку, оно выйдет в точности неплохо. Только непонятно: с какой стати курящие пользуются почетом в леспромхозе? вдруг что некурящие тако же работниками окажутся досточтимо на «ять»? Северный гость, который по должности несомненный промышленный администратор, сразу вспомнил свое редкое имечко, порешил в подробностях изъясниться. Папиросы «Беломор» древорубству, мол, никакой не указ, они сами по себе. И если что, каждый заимеет право называть меня, главного в хозяйстве, попросту Юрьевичем. Буду, учтите, потому вам начальник, что в истинности руководитель. Я – на все сто верно – прозываюсь Беломором, и что? Вовсе не оттого по сию пору хожу в администраторах. Имечко имею непростое, да только в честь обильно глубокого, многославного Белого моря оно дано. Ведь испокон долгих веков исправно кормит обширное водное вместилище северян, не отказывается потчевать и рыбьим мясом, и рыбьи жиром для работной бодрости и вседневного здоровья.

– Некурящие мне, пожалуй, в первую очередь подойдут, – выложил директор тем, кто к его реченьям прислушивался. – Спросите, почему? Нет опасности, что подожгут ненароком кормилицу, порушат нашу замечательную березовую рощу, если соберутся древорубы посидеть пяток минут, устроить обязательный вдруг передых.


Здесь вопросы разом кончились. И принялись южак за южаком собираться в дорогу. Вскорости многие из степняков двинулись на Вожу-реку по железке с ее могуче быстрыми паровозами. Расписание известное, направление в сторонку не увиливает, поезд идет себе и день, и другой. Горизонты подбегают к окошкам, поля сменяются перелесками, сосновые гривки постепенно множатся. И вот вам – почти полный укорот видимости, поскольку пообочь полотна с рельсами один лишь загущенный дрём. Тем часом гитара звучит переборами, утишивая взволнованность народа по-коренному степного, и подбадривает себя один игрун: малогодность это разве, когда получаешь возможность подзаработать деньжонок? когда спокойно снабжаешь юга российские завсегда умело горящими дровяными подареньями? В соседнем вагонном купе слева мандолина шибко не перечет, а лишь добавляет согласных аккордов. Справа тоже не отмалчиваются, пробуждается там довольный басок. Ему, разглядывающему недалекие стройные стволы деревьев, приходит охотка сообщить пользительное. И гудит, докладает он именно то, что жаркие поленья, знамо дело, сгодятся – не миновать попользоваться ими в непременности на предмет домашнего сугрева на зимних сальских равнинах. Веселая балалайка внезапно рассыпается поодаль неуступчивым треньканьем. Есть удовлетворенная воля ничуть не тихому запеванью: ужо завтра доберемся до вологодской рощи! с березами не промахнемся! С инструментами таковскими – сопроводительно музыкальными, в славности ладными, в честной справности напевными – настроение в поезде не падает, наоборот поднимается. За станцией поспешает новая станция, и не успевают путешественники оглянуться, как подступает пора им выгружаться.


Настал верный час, повдоль деревни приезжие в довольстве расселились, и какое потом приключение соизволилось? Пошло страдное работанье, без лишних разговоров и возразительно пламенных споров нажали совместные дроворубы – грём знай бежать по вожским, изумрудно прибрежным, угодьям. Вслед за тем основательно запыхтела вся рельсовая железка: стуча колесами, поехали товарняк за товарняком по той дороге, что лежала встречь сальским просторам. Как раз туда, где в размашисто южных степях от дровишек, трескуче горящих, наблюдалась повсеместная людская радость. В тамошних местах кажинный, почитай, хозяин с удовольствием провожал глазами проследование вагонного добра, норовил при случае напомнить о собственной нужде, по годам уж слишком сурово-зимней. Дескать, будьте кроткими такими доброхотами, чтоб и нам к щедрой вашей кулебяке присоседиться. На северах нет укорота березовым отгрузкам, никому из вологжан покамест в голову не входит утруждаться в каких возразительных прекословиях. Что здесь судить-рядить?! Берите сколько возмечтаете, раз уж так лежит сердце к нашенскому товару. Посмеиваются – плата умеренная, а вашим запечным сверчкам способней станется: знай себе распевай, когда запахнет рощным, в обильности настойчивым, духом.


Что ж, есть в речах проверенная правда. Много на Руси деревень и поселков, где по утрам дружно дымят печные трубы и варится то, что людям угодно. В Подмосковье, примерно, щи да каша. Да крахмальный кисель с аппетитными добавками. На черноземной Белгородчине – свекольные борщи и компоты яблочные либо вишневые. Разносится по Сальским степям заманчивый запах вкусной вареной баранины. Уж чего-чего, ан овечьих гуртов тут не перечесть. И тогда выходит: работнику, каждоденно любому животу, ароматной похлебки, мясного припаса повдоль травяной равнины хватает до упора. Душевно заботливая настроенность у Беломора Юрьевича получает ли в таком разе подкрепление? Ей свобода в удовлетворенности подрастать. Ему невредно в своем кабинете и посиживать, и вкруг дубового стола весело похаживать. Опять же не упускает он случая, чтобы подписывать докладующие бумаги в размилую Вологду. Там на его производительные сообщения кладут ублаготворенные резолюции: в меру посильности выправляются вожские рубщики, что совсем нынче не пагубно! Так что получает сверху «добро» хитромудрый леспромхоз. Через банковскую денежную службу двинулись встречь ему никакие не жалкие подаяния – истинно что изобилующие отчисления, всякие убедительные проценты. Беспрестанный вожский руководитель, ты знай себе успевай выписывать премиальные деревенским рубщикам и пильщикам, а также приезжим издалека старателям.


Не секрет, новичкам – тем, что со своего степу объявились – заготовительно лесной труд поначалу мстился пусть и в подъем, однако не вовсе легкий. Через толику времени всё ж таки приноровились, втянулись и в заведенный порядок, и в капризные погоды, и в упористую кочкарность рощных делянок. Опосля того, как пошабашит бригада обязательное дроворубство, уже не вот вам напрочь роняются руки. Глядишь, кой-где песни вдруг аккуратно, с мелодичной правильностью играются. Даже и то возможно, чтобы сплясать по мере веселья и дополнительной – весьма немалой – из кассы копейки. Гитары, мандолины, балалайки наяривают, если не кажинные сутки, то вполне законно к точному концу рабочей недели. Это уж есть, в непременном заведении у сальских попечителей. Один за другим вдарят по струнам, тогда оркестр или не оркестр, но певчих птиц не слыхать в деревне: заглушает молодцеватая музыка все звуки сторонние. Хоть вовсе не залетай никто из дремной листвяной загущенности. Пощебетать свиристелям порой и хотелось поближе к смородинкам огородным, да ведь иной парочке друг дружке посвистеть не враз получается. Хорошо то, плохо ли, а только некоторые всполошенные птахи подались от ягод прочь. Улетели подальше, переселились за ради покоя в осинники возле дальнего болота. Лесосечные старатели – в единогласии однако: нажимают, чтобы производительность усердно кипела и развеселая музыка не отставала. Павлуха вместе со всеми рубщиками валит деревья, прям-таки возгорается, справляя деятельное работанье. Даром что его фамилия как раз огневая, нисколько не скучная и не ленивая.

Когда есть у кого желание прознать, о чем парень держит во лбу присутственную мысль, тогда пожалуйста: личный интерес у него! В естественности свойства такого, что надобно к зиме снабдить домовую крышу надежно плотным шифером. Чай, в нем присутствует негорючий асбест, а также увесистая имеется крепость. Потому не помешает ничто ему глянуться получше обыкновенной сосновой дранки, которая со временем темнеет. От беспомощности избе в защите отказывает, превращаясь в гнилую труху. Вот, значит, ходит молодой застройщик, помаргивает повдоль рощных тропок. Думку поворачивает одним боком, затем другим: «Стропила крышные, как у нас водилось раньше, не под железом были. Деревянная их прикрывала щепа, гвоздиками пришитая. Красоты большой от нее разве дождешься, коль завсегда карасья рыбья чешуйчатость бросается в глаза? Нынче приспел год новейший, уже с электронами, донельзя быстрыми. И сегодня пусть дом смотрится поближе к соответствию». А что касаемо деда, ревнителя березовых вологодских рощ, то приключилось нежданное. Нашел Павлуха стариковскую записочку. Удосужился прочитать при уважении к древнезаветной грамотке всю до последней буквицы, хоть и вкривь была процарапана та берестяная памятка. Поди призадумаешься, когда приметишь в милосердном послании тычок, намек на возможное бедованье: «Если туго придется, зови тогда на подмогу бабку Ивашку. В ивовой густеге повдоль речки Вожи проживает она. Только покликать ее надобно пошибче. Глуховата бабка на правое ухо». На сей счет можно, само собой, поразмышлять. Однако есть ли большая нужда немедленно топать в те сырые урманы? Надрываться там голосисто? На прочные шиферные листы нынешний рубщик способен заработать без каких-либо советов от глуховатой старушенции.


Не грех приметить: нынче у завзятых пильщиков дела пошли звончей некуда. Ты лишь не ленись – вали, дроворубно мастеровитый хлопотун, заботчик неотказный, подряд все те белокорые стволы, что вседневно потребны. Тако же при здешном раскладе не след тебе ходить мимо богатеющей кассы бесцельно. Надейся на уёмистую зарплату и щедрую премию, на свою упроченную удачу, поскольку ничуть не журавль она – верная синица в руке! Ан вдруг приятственная птаха умчалась, ровно тут значилась в непоседливо улетных журавлях. Промахнулся зарабатывальщик, что ли? Он, представьте себе, не заторопился прошмыгнуть в сторонку от леспромхозовской бухгалтерии, да ведь настал нежданный срок – отшили Павлуху как есть крепко. Засуетился, пошагал он по конторским кабинетам: какие здесь новости у вас? подавайте всенепременно получку! Торкнулся в дверь к Беломору Юрьевичу. Тот уважил отличного вальщика, усадил на свое место за высокопрочным дубовым столом, ан выдать денежку всё-таки в расстройстве дум отшатнулся, враз поник и принялся ронять огорчительно слезные капельки из-под умных очков. Удержаться ему стало невмочь, и вот одна за другой падали они, падали в печальной равномерности, и не стыдился главный администратор леспромхоза. Их не промокал культурным платочком, а только приговаривал: ишь, какая бесцеремонная, по-бойкому дерзкая, машинка электронная! ни грошика не начислила натрудившимся работникам! не приветила даже заслуженного директора Беломора! словно я ей сильно курящий на безответственном дровяном складе!


Павлуха к случившейся минуте в понимание пришел: ему сидеть в руководящем кресле было не то, чтоб нельзя, а всё ж таки годилось до крайности мало. Насестно взъерошенным кочетом приподнялся над столом, выказав почтительное чувство неловкости, и с честной откровенностью уширил глаза, заторопился осведомиться: опять с порубками приключилось что? Правильный вопрос задал, потому как беспокойная петрушка обозначилась в конторе. Леспромхоз, прежде ухватисто добычливый, на сей час напрочь прогорел. Новина приехала – благополучие явилось, и вот сколько есть закончилось. Оно произошло по той простой причинности, что с могучей усердностью повырубили спелый березняк во всех поречных рошах. Ныне один лишь тонкий подрост на корню остался. Тот самый, который в смысле ядреных полешек не что иное, как безоговорочный хворост, то бишь усмешливый для разворотливо толкового производства ноль: черенки для копательных лопат обещает всего-навсего. Каково? Лет через десять получится, дескать, кое-что дроворубам отрадное. Запереживаешь в неожиданности, зарыдаешь тут, душу отпустив на покаяние. Да уж, она такова, бедовая жизнь директорская! События знай себе поспешают развиваться. Под неотложную погрузку вагоны подкатили на станцию, за них платить надобно железной дороге, по-строгому требовательной, чуть что накручивающей непреложные штрафы.


(продолжение следует)

(обратно)

Иван МАРКОВСКИЙ. Охотник


Рассказ


Он вёл свой снегоход «Буран» по совершенно гладкому льду. В ночи, в свете фары казалось, что это не лед, а полая вода. Временами ощущение полости, полыньи было настолько ярким, что он невольно зажмуривал глаза и сцеплял зубы, как бы чувствуя уже свое погружение в ледяную воду. Но его проносило, опять проносило… И по глади, по которой без задержки неслись в свете фары навстречу ему снежинки, он мог надеяться, что снежники скользят по льду.

Это был первый, самый свежий, самый молодой лёд, дней трех-четырех от роду. Он не был в изломанных льдинах и торосах, нагроможденных друг на друга, как часто бывает: в нынешнем году эту сторону Обского моря сковало в совершенно тихую ночь, таких ночей было две или три. И следом поднявшийся ветер уже не мог поломать льда, наворочать торосов. И снежинки, как тысячи маленьких конькобежцев, неслись теперь по гладкому льду без задержки. Лёд продувался во все стороны, чистый, как зеркало. Чище, чем на любом стадионе, огромный, во все стороны распростертый каток, с ярким зрительным ощущеньем, эффектом, что льда нет, а зияют сплошные полости воды, полости…

Он рисковал. О, как он рисковал. Он знал это с самого начала, когда пробил лёд недалеко от берега пешнёй и определил его толщину – сантиметров восемь. Хорошо знал, что в той стороне, куда он собирается, море становится шире и такой толщины льда может не быть. Взгляд его, днем напряженно смотрящий в ту сторону, проглядывал, может быть, километров шесть-десять, видя, что море встало. Но до нужного ему места, после десяти километров, было еще километров сорок, о которых он не имел никакого понятия, кроме надежды, что море за эти три морозные ночи стало и там… Ничего, кроме этой слабой надежды. Но чем чаще, чем напряженнее он смотрел в ту сторону, в сторону своей «слабой надежды», тем желание его становилось сильнее, оттесняя куда-то на задний план всякое здравомыслие. И борьба между желанием и опасностью закончилась в его душе тем, что он залил в снегоход полный бак бензина, положил про запас в багажник еще канистру на десять литров и, вопреки уже всякому здравому смыслу, вывел снегоход на лёд в самом конце светового дня, направляя его в сторону уже появившейся в небе полярной звезды. Он знал, что теперь эта звезда будет сопровождать его, как бы маня, до самого конца пути. Он знал этот маршрут. Много раз видел над собой эту карту звездного неба. Но никогда еще в своей жизни он не рисковал так явно. Никогда еще с таким вызовом не ставил на эту «карту» свою жизнь.

Но если с берега днём, когда он смотрел вдаль, ему виделось, что лёд лежит всюду, то в ночи на совершенно чистом, голом льду было ощущение, что «Буран» идет в полынью. Фара своим светом то и дело выхватывала абсолютно темную гладь… И душа, и тело его словно погружались в ледяную воду: дух захватывало, сердце замирало… Ощущенье полой воды на гладком льду, в ночи, в свете фары было настолько ярким, а кругом такая темень, на любом метре его пути таившая смертельную опасность, что, помимо воли, сердце его билось взволнованно; так взволнованно и напряженно, что в какую-то минуту ему показалось, что двигатель снегохода начинает давать сбои… Он не выдержал и остановился, глуша двигатель, давая остыть и снегоходу, и себе.

В наступившей сразу тишине и в окружившей его полной темени поднял голову к Небу. Он не молился, не просил… Он не знал наизусть ни одной молитвы. Но когда бы он ни смотрел на звездное небо, ему всегда казалось, что Небо видит его. В этом безмолвном состоянии, в этом обоюдном взгляде с Небом и состояла всегда вся его молитва.


Он посмотрел на Небо. Небо смотрело на него. В Небе всё было незыблемо и спокойно. Спокойнее стало и в его сердце. «Всё в порядке», – сказал он и дернул ручку пускателя – мотор мерно заработал, свет зажегшейся фары прорезал тьму, высвечивая под ним темную гладь льда, как Бездну… И он вновь направил свой снегоход в эту бездну…

Он не выдержал ощущения ледяной бездны еще раз, где-то уже в конце пути. Ощущение бездны, полой воды, усиленное часовым напряжением, было настолько ярким, настолько очевидным, оттененным остальным льдом, что в нём не было уже никакого сомнения: «Всё!..» И, не выдержав больше этого ощущения, этого добровольного погружения в ледяную воду… он сжал ручки тормоза и закрыл глаза… Снегоход повело юзом, потащило, закружило. «Буран» шел кругами над бездной… беспорядочно выхватывая светом фары куски этой бездны. Седок удержался за рулем, снегоход остановил свое беспорядочное кружение и замер на льду, мотор мерно работал.

– Трус!.. Ха-ха-ха!.. какой трус… Трус! Трус! Трус!.. – кричал он, хохоча на всю Бездну. – Трус!.. – и, сжав руль, резко дал газ, словно собирался поставить снегоход на дыбы. «Буран» затрясся, буксуя гусеницей, и сорвался, чуть не сбросив на лед седока.

Тормозить было рискованно, стоять, останавливаться на тонком льду – рискованно. Но трогаться так было рискованно вдвойне. Но он этого не заметил. «Трус!» – давил сквозь сжатые зубы с тем же чувством, надавливая на ручку газа. Сбив пыл, он сбросил газ.

Он находился где-то уже у места, по спидометру можно было проехать ещё с километр. Но почти физическое ощущение, что он «проехал», заставило его повернуть и направить «Буран» к берегу. Берег обозначился торосами и снегом. Въехав рулевой лыжей на торос, «Буран» словно вставал на дыбы, луч фары пошёл вверх, выхватывая из темноты стволы прибрежных деревьев. А между деревьями и торосами ещё что-то знакомое – флагшток знакомого ему пирсика.

Знакомого и зимой и летом. Сердце его ликующе, радостно забилось, словно на этом обледенелом, занесенном снегом пирсике его встречали с фанфарами и на флагштоке в его честь был поднят флаг. Но ни на флагштоке, ни на пирсике – нигде ничего и никого не было. И все это пустое, продуваемое со всех сторон место не выражало собой ничего радостного, ничего жилого и живого. Но человек, сидевший на снегоходе, в том же радостном состоянии подвел снегоход к самому берегу. Нырнул в какой-то прогал между деревьями и повел «Буран» по снегу и бездорожью, казалось, прямо на деревья. Но деревья словно расступались – и смыкались за ним, заманивая ночного путника всё глубже и глубже в лес…

Углубившись в лес метров на триста от берега, он остановил «Буран» и заглушил двигатель. Вслушивался, всматриваясь куда-то вперёд. И где-то впереди отчетливо послышался лай, а между деревьями мелькнул огонёк и пропал. Путник поводил вправо, влево головой – и огонёк снова мелькнул между деревьев.

– Всё, приехали, – сказал он своему снегоходу, – жди меня тут. – И, оставив «Буран», он пошел в ту сторону, откуда был лай и мелькал огонёк.

Скоро за деревьями показались довольно большие по очертаньям строения с присутствием в них электрического света. «Осколок города» – так он называл это поселение с десятком трехэтажных домов и с асфальтированными дорожками между ними. Осколок города встретил прибывшего разбитыми дверями подъездов, одна из которых и поглотила своим темным зевом путника. Дальше на лестничной площадке был свет. Но вошедший словно и не хотел света. Он быстро прошёл по лестнице вверх и, остановившись перед одной из дверей, негромко, как-то даже таинственно постучал.

– Кто там?.. – послышался из-за двери приглушенный женский голос.

– Это я… – ответил негромко приезжий, называя следом за «я» женское имя. Дверь тут же открылась – он быстро вошёл. И дверь столь же быстро закрылась.

– Ты?.. Откуда?..– воскликнула полушепотом женщина, не скрывая удивления и хлынувшей из глаз радости.

– Из пучины… Из морской пучины, как Одиссей… Пенелопа моя… – сказал он, с трудом раскрывая рот, вокруг которого его борода и усы превратились в одну заиндевелую ледяную корку. – Как торосы… – смеялся он, отдирая с усов ледышки.

– Ты морем, что ли?.. Пешком?..

– На «Буране».

– С ума сошёл. Передали по радио – вчера двое пеших под лёд ушли, а ты на «Буране…» Совсем ты, что ли?..

– Позади… все позади, – сказал, отмахиваясь куда-то назад рукой, принимая в свои руки ту, что стояла перед ним.

– Какой ты холодный… Ой!..

– И голодный, голодный!..

– Не мог подождать, когда лед окрепнет.

– Не мог.

– Правда, что ли?

– Правда-правда!

Какая женщина может долго сердиться, если рисковали из-за неё… Таких женщин на земле нет.

– Тебя кто-нибудь видел?

– Нет, кажется, нет…

– Ну и хорошо, а то будут болтать что попало. Холодный!..

– Голодный.

– Пойдем на кухню. Тише… разбудишь парня…


Рано утром он уезжал обратно. Она провожала его у той же двери, у которой встречала.

– Подожди… – она словно что-то хотела сказать. Но лишь перебирала, поправляла на его груди шарф, тянула за борт стеганки. – С тобой ничего не случится?..

– Ничего.

– А вдруг… лёд тонкий…

– Уж коли ночью прошёл, днём – как на крыльях.

– Когда теперь будешь?..

– Как только, так сразу.

– Тебе весело.

– А тебе?

– Не совсем… Ну, ладно, иди… Подожди… Ты правда меня любишь?

– Я не могу отвечать, когда меня об этом спрашивают.

– А почему сам никогда не говоришь?

– Скоро я скажу тебе об этом много-много раз, целую гору!..

– Я буду ждать…


«Буран» стоял на том же месте, где он его оставил. Он завел его и вывел в море. Только миновав при свете дня по дороге обратно две открытые полыньи, над которыми в морозном воздухе клубился пар… и когда вывел «Буран» со льда на берег, уже видя в деревьях свою избушку, по-настоящему осознал, как он рисковал… О, как он рисковал. А стоило ли?..

Он задал себе этот вопрос. Но вместо мысленного процесса – «за» и «против», вместо логического ответа, вдруг как бы увидел, ощутил перед собой ту, от которой он недавно уехал. Она заполняла его воображение и чувство, такая, какую он её только что оставил: грустная, теплая и нежная. И это видение, ощущение – грустного, теплого и нежного – распирало его грудь радостью. В этом распирающем грудь состоянии радости, ощущении нежности и тепла он заглушил «Буран» и дружески хлопнул его рукою по рулю.

Вообще-то он не любил подобной техники, не чувствовал к ней душевного расположения за то, что никогда не мог на нее до конца положиться, предсказать ее поведение.

Подобная техника не была для него продолжением его рук и ног, и он не мог чувствовать ее и управлять ею, как, например, лыжами. Техника выходила из повиновения и ломалась всегда в самый неподходящий момент. И он чаще называл ее «волчья сыть – железа кусок!» Но в этот раз он дружественно провел по ярко-оранжевому пластику рукой и сказал: «Молодец!..» Прошёл к грубо срубленному, приземистому домику, этакой «избушке на курьих ножках», и потрепал по загривку вылезшую из конуры и повизгивающую навстречу ему лайку. Собака потёрлась о его ногу и отошла к своей будке.

Охотник вошёл в домик и сразу же присел у остывшей печи, сложенной незатейливо, под «галанку», с одним дымоходным изгибом. В печи еще были угли, тут же лежали сухие дрова. Он пошурудил в печи тонким поленом, выкатывая из золы еще красные угли и, собрав их в кучку, положил сверху дрова, прикрыл дверцу. Под плитой тут же загудело. Он прикрыл вьюшку, уменьшая тягу в печи, поставил на плиту чайник и лёг на топчан, заложив руки под голову.

Он любил возвращаться в этот лесной угол, в свой охотничий домик, «балок», куда бы ни уходил: в ближнее село или в большой Город. И как бы ни было в большом Городе светлее, веселее и ярче, но только вернувшись сюда и оказавшись в одиночестве, он чувствовал себя на своём месте, чувствовал себя в себе, чувствовал окружающую его природу, звезды, Небо… чувствовал в полном объеме своей души. А Город – величие уличных фонарей, за которыми никогда не видно звезд, не видать Неба… Это была его философия. Он не считал ее ни правильной, ни неправильной. Так чувствовал, и всё.

Чайник вовсю кипел… Лежавший на топчане встал, взял с грубой деревянной полочки, прибитой к стене рядом с печью, железную банку и сыпнул из нее в закопченную кружку заварку черного чая; залил кипятком и поставил кружку с краю плиты подпариться. Снял со стены веточку пахучей душницы и добавил в кружку…

«Душа в заветной лире…» Свою душу он чувствовал сейчас в кружке с чаем. Чай он любил пить не торопясь, душевно… Для него это был своего рода ритуал, культ.

Покончив с чаепитием, сложил по мешочкам из целлофана сушки, конфеты, положил все в ведро, закрыл крышкой – от мышки-ворушки. Затем наклонился под топчан и достал оттуда ружье и подсумок с патронами. Ружье, в отличие от снегохода и другой техники, было именно продолжением его руки, его мозгового расчета. Эта штука с магазином на пять патронов беспрекословно слушалась его и не давала промаха, если он не давал маху сам.

Затянув на поясе подсумок с запасными магазинами, охотник взял ружье и вышел на улицу. Собака, сидевшая на цепи, радостно заскулила и запрыгала рядом. Но он не собирался идти на белку и только потрепал собаку по загривку. Взял из висевшего на стене мешка крупную мясистую кость и бросил ей.

Лыжи его стояли тут же, под дровяным навесом. Он положил их на снег и сунул ноги в унтах в дуги ременных креплений. Чтобы нога не выскальзывала обратно, притянул унты к ременным дугам резинками от экспандера. Собака обиженно заскулила ему вслед…

Заниматься своим суровым делом ему сегодня не очень хотелось. Это он чувствовал, но лежать весь день на топчане в темной избушке тоже не мог. В домике – после таких вот его отъездов и приездов – было особенно одиноко и тускло… Он знал – это пройдёт. Так было всегда, когда он возвращался из другого мира – от «Неё» или из «величия уличных фонарей» – сначала одиноко и тускло, потом проходило. Пройдёт…

В легкий морозец падал мягкий, пушистый снег. Лыжи скользили хорошо. Холодок и движения бодрили. Охотник все дальше углублялся в лес. Картина лесной зимней природы оттесняла в сторону грусть и, может, даже легкую зависть к людям, живущим где-то при ярком электрическом свете, в квартирах, обставленных мягкой мебелью, сидящим перед компьютерами и телевизорами… А в телевизорах мелькали еще более счастливые, те, что у всех на виду, в свете юпитеров, славы и богатства… И его тусклое оконце на том фоне славы и юпитеров, когда зимние дни были особенно короткими, иногда казалось ему особенно «тусклым…» Но стоило ему только выйти из своего домика и погрузиться в картину окружающей его природы, как все тусклое проходило. Пройдёт и сейчас…

Обходя колок густо растущего молодого сосняка, охотник увидел следы. Судя по ним, по свежеобкусанным макушкам молодых сосёнок, здесь только что были лоси. Охотник снял с плеча ружье и сменил магазин с дробью на магазин с пулями. Передёрнул затвор, засылая патрон в ствол… и дальше пошёл предельно осторожно, сначала заглядывал вперед, вытягиваясь из-за сосенок, потом делал несколько шагов вперед. Сделав очередных три-четыре шага, охотник замер, подаваясь телом назад: лоси были почти рядом. Они стояли чуть в стороне от соснового колка, на открывшейся небольшой полянке, метрах в пятидесяти от охотника, – самец и самка.

Охотник почувствовал, как вокруг его сердца сразу же сделалось тепло, тепло пошло по всему телу – в руки, в лицо… Тепло переходило в жар, горячность охотничьего азарта, готового, если ему позволить, перейти в торопливость, в суетливость движений и даже дрожь рук…

Он умел овладеть этим состоянием. Не торопился тут же вскидывать ружье – ждал, восстанавливая в своём сердце и кровообращении спокойствие, в голове – ясность, в движениях – уверенность. И через несколько секунд он уже был уверен: теперь не промахнётся.

Да, в том, что сейчас он попадет в одного из этих красивых сильных животных, уверенность была уже полная. В одного. Другой зверь ещё имел шанс уйти – один из ста или два из тысячи. Но у первого зверя шансов не было. Охотник уже чувствовал это очень отчётливо. Это была его жизнь, его промысел. Он имел на отстрел этих животных официальное разрешение, сдавал их мясо, шкуры, ему за это платили. И он не чувствовал в себе никакого смущения ни со стороны страха, ни со стороны совести. Только знал: сейчас начинается его работа, сначала ружьём, потом ножом. Позднее он пригонит сюда «Буран» с санями и вывезет уже разделанную тушу (или две). Оставался нерешённым только маленький-маленький вопрос: в кого стрелять первым – в самца или самку?.. Хотя и этого вопроса в его деле не должно быть: он должен стрелять в того, от которого можно быстрее перевести ружьё на другого… Но он почему-то допустил в себе этот вопрос: кого первым?.. И, как охотник, уже медлил.

А звери стояли на открытой поляночке, как на ладони. Самка повернулась к самцу и принялась лизать ему шею, а самец стоял самодовольно и горделиво. Самка, перестав лизать самца, тревожно оглядывалась по сторонам. А самец стоял все так же самодовольно и гордо, глядя в одном направлении поверх головы своей подруги. «Всё, как и у нас… у людей…», – подумал охотник. Он, наверно, и сам не заметил, как ружье в его руке изменило свое положение, опустилось прикладом на лыжу, стволом вверх.

В самке он словно увидел ту, от которой он только что вернулся, а в самце – то же самодовольство и самоуверенность мужской природы…

Ход дальнейших его мыслей и ощущений прервал внезапно прозвучавший выстрел. Выстрел был неожиданным не только для стоявших на полянке животных, но и для самого охотника. Он как-то неестественно дернулся головой вверх, шапка, отделившись от головы, упала на землю, и череп, хлопнув, как перезрелый арбуз, вскрылся в сторону Неба своим последним вопросом и недоуменьем: «Кажется, я нажал на спуск… Это всё… всё…» – ясно подумал охотник. Глаза его хоть и смотрели ещё в сторону животных, но уже не видели их.

Животные, при звуке выстрела вздрогнув телами и присев в ногах, сначала шарахнулись в разные стороны, затем соединились и бежали рядом, выбрасывая вперед свои высокие, сильные ноги. А тело охотника, упавшее в снег, ещё сгибалось и разгибалось в коленях, словно прилегший отдохнуть искал себе позу поудобнее…


В сгущающейся темени зимнего вечера, нарушая стылую тишину шумом работающего мотора, среди заснеженного поля и березовых колков торопился автобус. Автобус этот выходил из районного городка, обегал несколько сел и вновь возвращался в город. Многие пассажиры, оказавшись знакомыми, здоровались, переговаривались, обмениваясь новостями.

В проходе между сиденьями стояла женщина, рядом с ней мальчик лет десяти – мать и сын. Они стояли лицом к лицу. Мальчик смотрел в большие круглые глаза своей матери, и они безмолвно отвечали ему любовью и нежностью… Мальчик разглядывал свою мать и, сравнивая с другими женщинами в автобусе, находил, что его мать красивая. Женщина была одета в черную длиннополую шубу, приподнятую в стыке плеча и рукава. И эти приподнятые плечи напоминали мальчику крылья ангела и очень шли к ее большим голубым глазам… Глядя вместе с мальчиком в лицо женщины, это лицо можно было представить в светских салонах пушкинской эпохи. Слава Богу! Богата ещё женской красотой русская природа.

– Охотника в лесу нашли, говорят, сам себя застрелил, – сказал в автобусе кто-то кому-то.

Глаза мальчика с тревогой взглянули в лицо матери. Смятение мелькнуло в её глазах. Но смятение было недолгим. Она увидела Его, каким видела неделю назад, каким знала уже три года: «Нет, это не он, это кто-то другой… Он не мог убить себя сам». У неё была в этом полная уверенность. И мальчик, глядя на успокоившееся лицо матери, тоже стал успокаиваться…

Автобус бежал в окружающем его холоде, как мир в мире, теплый, уютный мир, параллельный темному морозному пространству, что мелькало за его окнами…


Смерть в лесу не привлекла к себе большого внимания. Нашла тело своего хозяина собака. Посаженная на цепь, устав ждать хозяина, она выкрутила голову из ошейника и побежала по следу… Найдя тело, уже запорошенное снегом, бегала целую неделю от домика до тела, от тела до домика, протоптав в снегу целую тропу. По этой тропе и привела затем охотегеря, заехавшего в избушку к охотнику. А егерь уже сообщил куда надо…

Об этой смерти не было объявлено по телевидению, не говорили по радио. Она прошла незаметно, как тысячи других незаметных смертей. Но кое-кто по этому поводу мнение свое высказал. Прокурор района, которому надлежало установить причину смерти и с этим дать делу соответствующий ход, подытожил случившееся так: «Сначала – уход от жизни, потом – уход из жизни». Женщина, последней видевшая Охотника живым, наоборот, никак не соглашалась, что погибший мог убить себя сам… «Нет… он любил… – она вздохнула и добавила, – жизнь». Опросили также и охотегеря, который знал Охотника, сам был охотник и поддерживал с погибшим дружеские отношения. Этот охотегерь сказал, что не надо было Охотнику, вернувшись от женщины, сразу браться за ружье и идти на охоту. На вопрос: «Почему? При чём здесь женщина?», – охотегерь ответил: «Говорят, и палка раз в году стреляет, не только ружьё. Ружьё – занятье суровое. А женщина в этом деле расслабляет…» Сколько людей, столько и мнений.

(обратно)

Александр САВЕЛЬЕВ. Разрушитель


Рассказ


В один из погожих летних дней конца пятидесятых годов прошлого столетия молодой мужчина с маленьким мальчиком шел по живописному столичному Чапаевскому переулку (называвшемуся в стародавние времена Гимназическим). Ему зачем-то надо было зайти в дом своих знакомых, и, не имея, наверное, альтернативы, он вынужден был взять с собой и маленького сына.

Визит этот оказался незабываемым для мальчишки. Ему было всего лишь года четыре, но впечатления от того посещения оказались для малыша настолько ярко-примечательными, что несколькими эпизодами оно запомнилось ему на всю жизнь.

Следует отметить, что семья этих визитеров проживала в ту пору в одноэтажном, деревянном, сооруженном еще в годы Великой Отечественной войны, бараке в районе Сокола, на улице, которая сейчас носит название Луиджи Лонго (а раньше именовалась 1-й Песчаной) и выходит к Новопесчаной улице, – к кинотеатру «Ленинград» и парку героев Первой мировой войны, где в свое время было Братское кладбище. А их знакомые жили по соседству, в большом сером кирпичном доме с лифтом, в отдельной трехкомнатной, если верно запомнилось, квартире, рядом уже с другим – многострадальным Чапаевским – парком. В двух шагах от того места сейчас вздыбился в небо современный, поглотивший более половины территории грандиозного когда-то парка отдыха Ленинградского района, небоскребный жилой комплекс «Триумф-Палас» (воздвигнутый будто бы – по горькой иронии судьбы – взамен снесенного в середине прошлого века у соседней 1-й Песчаной улицы храма Спаса Преображения при Братском кладбище).

Сейчас уже неизвестно, как познакомились главы их семей, но можно предполагать, что скорее всего на поприще авто- и мотолюбительства. У семьи мальчишки был мотоцикл М-72 с коляской, а у приятельской семьи имелась машина «Москвич-403», и они часто вместе ездили отдыхать за город, на лоно природы, ходили в гости друг к другу… Глава той семьи был постарше отца мальчугана (лет на десять) и, будучи ученым человеком, профессором, преподавал философию в Тимирязевской академии. В профессорской семье тоже был сын – Миша, лет на семь старше героя данных записок. Миша увлекался тогда авиамоделизмом, сам изготавливал красивые и отлично летающие модели самолетов – возможно, посещая какой-то детский, для школьников-подростков, рукодельный кружок, которых было множество в пору их счастливого детства.

И вот в тот день малыш оказался в профессорской квартире. В одной ее комнате – наверное, в кабинете философа – находился установленный на широком столе большущий сказочный аквариум с электрической подсветкой, завороживший тогда мальчишку разноцветными причудливыми рыбками, изумрудными водорослями, карминово-красными улитками и сверкающим кварцевыми искорками белым песчаным дном с диковинными морскими раковинами, интригующими своими розовато-эмалевыми углублениями, уходящими спиралью в таинственные недра пузатых шиповатых панцирей… Он долго разглядывал сей чудесный сосуд с его удивительным водным миром, потому что до этого момента видел лишь головастиков и лягушек в большой луже-промоине за своим бараком.

Будучи предоставлен самому себе, мальчишка, вдоволь насмотревшись аквариумной экзотики, прошел в другую комнату, где находились всевозможные модели Мишиных самолетов. В глаза мальчугану сразу бросился большой легкий планер с широкими, обклеенными папиросной бумагой крыльями. Малыш схватил его и вышел на раскрытый балкон. Тут же, недолго думая, он поднял этот белоснежный шедевр над головой, размахнулся и… пустил по ветру, как бумажного голубя… с высоты этажа, кажется, шестого (или седьмого). Тот величаво и долго кружился в сияющем синем небе, а затем свалился на школьном дворе, за забором, к которому, кстати, был пристроен гараж профессора с их автомобилем. Мишка, с запозданием увидев сие вопиющее варварство, с воплем выскочил из квартиры и побежал во двор за своим детищем. Что было потом, пускателю планера уже почему-то не запомнилось…


В другой раз дело происходило за городом, на совместном выезде их семей на природу. Малыш к тому времени значительно повзрослел и был уже в возрасте лет десяти, а семья его, переселенная из барака, проживала в коммунальной квартире в Черемушках, а вместо мотоцикла у них появился автомобиль «Мосвич-401». Миша привез тогда с собой модель небольшого самолета, запускаемого в небо при помощи длинной – метров пяти – крепкой ленточной резины, которую растягивали, закрепив одним концом за какой-то выступающий над землей предмет, а другим – за специальный крючок снизу корпуса модели. Растянув резину до достаточной упругости, самолет отпускали и он, промчавшись над упомянутым выступом, выскакивал из резиновой петли и отрывался, высоко взмывая в небо. Корпус самолета, выполненный из цилиндрического деревянного отрезка диаметром примерно с черенок лопаты и длиной около трех-четырех десятков сантиметров, имел закругление спереди, сродни упомянутому черенку, а в хвостовой части сужался, как и подобает самолету. Естественно, изделие было оснащено крыльями и хвостовым оперением, выполненными из отшлифованных кусочков фанеры, филигранно вмонтированных в пазы корпуса.

Выйдя на опушку леса, на широкий простор прилегающего цветущего луга, Миша, не найдя подходящей выступающей коряги или пня, поручил запустить модель младшему товарищу, а сам взялся держать резину, зажав в руках ее конец на уровне груди. Самолет должен был взлететь ввысь задолго до подлета к нему – благодаря углу атаки своих крыльев, обеспечивающему подъемную силу, заставляющую изделие резко уходить вверх. Взяв самолет в руки, подросший пускатель бумажнокрылого планера начал отходить от своего старшего товарища, все больше растягивая ленту. Он уже еле держал вырывавшийся из рук самолет, а Мишка, опершись на выставленную ногу, чтобы самому устоять на месте от тянувшей его резины, покрикивал, приказывая отступать еще дальше. И вот, когда помощник не мог больше удерживать летательный снаряд и решил перехватить модель поудобнее, взявшись за её крылья, раздался короткий треск и те остались в руках разрушителя… А корпус, лишенный подъемной силы и теперь еще больше напоминающий лопатный черенок, просвистел пулей расстояние между испытателями и угодил прямо в грудь легкомысленному руководителю полета, который тут же скорчился от боли…

К счастью, тот запуск обошелся без значительных травм для авиамоделиста.


***

В качестве оправдательного эпилога следует сказать, что разрушитель авиамоделей во искупление своих детских грехов впоследствии окончил МАИ и лет десять отдал на созидательном поприще авиастроения (уже без каких-либо негативных последствий…).


Август 2020 г.

(обратно)

Иван ЖИЛКИН. Судьи – читатели и время…


Воспоминания


ГЛАВА 4

Братья


Старший брат Фадей считался у нас удачником и образцом. Меня прельщали его чёрные волосы, которые, приглаженные, отливали синевой, как вороново крыло, а также прельщали и смущали карие, весёлые, с постоянной насмешливой искоркой, глаза. Надо мной он посмеивался, давая мне смешные прозвища, но в то же время, кажется, зорко следил за мной и в меру собственного развития давал воспитательные советы. Слова его врезывались в меня, порой пугали, гипнотизировали, а иногда ставили в тупик.

Одно время, например, довольно долго, он, возвращаясь домой, говорил мне насмешливо и загадочно:

– Алмаз алмазом режется, а Иван чем? – и смотрел на меня весело, пытливо и выразительно.

Что-то вкладывалось в эту ежедневную насмешливую фразу, я не понимал и смешного в ней ничего не чувствовал, оттого с обидой дулся, а брат загадочно подмигивал.

Фадей вырастал высокий, в отца, но крепче и сильней его, стройный, с выпуклой грудью, широкими плечами, узкий в поясе – будущий гвардеец. Несмотря на попорченное оспой лицо, он, видимо, считал себя красавцем (да таким и другим казался, в особенности нам, семейным), а может быть, и никак себя не считал, а просто весело и самоуверенно глядел на жизнь.

В этом, пожалуй, и был его главный талант: весёлая самоуверенность. Мне нравилось, когда он о чём-то думал, с насмешливой искоркой в карих глазах глядел в пространство, как будто что-то высчитывал, примеривал и вперёд был уверен в успехе. Я не сомневался в его необыкновенных способностях и был несколько озадачен, когда позднее в его выпускном аттестате увидел, что он окончил уездное училище с тройками по всем предметам. Я тогда ещё не понимал, что уверенность в себе иногда с успехом заменяет таланты, доводит до крайней степени развития все крохи имеющихся способностей и сама по себе является талантом, самым, может быть, завидным для нас, лишенных её.

После уездного училища он попал в подвал к нашему «богатому» дяде Ивану Ивановичу Батухину, чтобы научиться лить сальные свечи. Мне было тогда года четыре, и я помню об этом только потому, что меня как-то послали к нему отнести бельё, а там в доме была оспа, я схватил её в жестокой форме и пролежал слепой недели три. Об этом надо бы рассказать поподробнее, так как это невесёлое событие очень повлияло на всю мою жизнь, но речь сейчас не обо мне, и, авось, удастся упомянуть об этом попозже.

В подвале у властного, горячего дяди Фадею что-то не поладилось, и свечником он не сделался. Вскоре он загорелся желанием выделывать мыло. Какой-то мастер брался обучить его за небольшие деньги. Но тут почему-то воспротивились отец и мать. Я помню тревожное и огорчённое лицо Фадея, когда он горячо и тщетно убеждал отца. Обычно молчаливый и спокойный отец возражал сильно и нетерпеливо. Я не помню их спора – вероятно, не всё тогда понимал. Но мне запомнилось, что я очень сочувствовал брату (как дети часто с особой остротой сочувствуют, если их огорчает какое-либо большое неисполненное желание), мне странно было видеть, что его весёлое лицо погасло, что отец взволнован и чем-то мучается, а брат перемогает себя, чтобы не выйти из уважительного тона. И покорился он отцу, опечаленный. Всё это ясно было мне до болезненной остроты, и любопытна эта способность детей глубоко и тонко видеть главные пружины у взрослых, без понимания внешнего, случайного, словесной сути того или иного спора.

Далее брат Фадей оказался в магазине у братьев Буровых и стал торговать железным товаром. Здесь его весёлая самоуверенность пришлась ко двору и он быстро пошёл в гору. Даже сдержанный отец иногда похвалялся, что Фадей с восемнадцати лет сделался старшим приказчиком и доверенным у Буровых. Хозяева брали его в Нижний на ярмарку за товаром или посылали одного для многочисленных закупок. Товар этот (замки, щеколды, шпингалеты, крючки, гвозди, листовое и типовое железо, изделия из белой жести и т.д.) он грузил на «косоушку», отправлял вниз по Волге, а сам возвращался вперёд пароходом.

Однажды такое судно с товаром от шторма или от столкновения со встречным пароходом затонуло, и потрясённые хозяева отправили Фадея изымать товар со дна реки. Он выполнил задачу с успехом. Приплыл он с попорченным товаром на большой барже. Мне запомнилась эта баржа. Я тогда, видимо, сильно подражал Фадею, поднимал плечи, как он, держался прямо и переступал ногами пружинно и форсисто. Такой копией Фадея явился я на баржу, где грудами, краснея ржавчиной, лежал выловленный железный товар. На плоской огромной палубе стояла наподобие хорошенькой избушки светлая чистенькая каюта. Из неё, победительно сияя насмешливой улыбкой и щуря от солнца насмешливые глаза, вышел высокий, прямой и статный брат, а рядом искательно топтались низенький водолив и его молодая жена.

– Как похож! Вылитый братец, только беленький! – льстиво встретили они меня.

А я почему-то надулся. Что-то не понравилась мне эта сценка, которую схватил мой детский взгляд: и льстивая, притворная улыбка водолива, и ласковые глаза его молодой жены, устремлённые больше снизу вверх на Фадея, чем на меня, и победительный прищур брата. И всё остальное на барже погасло в памяти, а вот это ощущение чего-то неловкого, почти стыдного, осталось. Привожу это для того, чтобы ещё раз подчеркнуть, как бывает тонко и чутко восприятие детей, удивительное при полном незнании жизни.

Отчасти от нашей тесноты, а главное, по требованию хозяев, так как купцы ревниво старались держать приказчиков при себе, брат больше жил в доме Буровых, чем у нас. Поэтому влияние его на меня было случайное и прерывистое. Изредка посылали меня с бельём к нему в дом Буровых на грязной Караванной улице, по которой, оправдывая её название, чаще других улиц тарахтели телеги, и, хотя сами мы спали все бок-о-бок на полу, меня всё же, помнится, приводила в смутное недоумение та тёмная, тесная и душная коморка при кухне, в которой спали в большом каменном доме купцов Буровых приказчики.

Судить, сравнивать и решать я, конечно, ещё не умел, но, кажется, моё ощущение, что у нас дома лучше, было правильно, – у нас, по крайней мере, было светло и чисто. Зато редкие приходы к нам и ночёвки брата Фадея были интересны и праздничны. Мы были сидни, он – бывалый. И он, весёлый, насмешливый, речистый, приносил нам из того широкого мира забавные рассказы. Память моя сохранила только смех наш и оживление, а рассказы испарились. Почему-то зацепился в памяти один только пустяк: брат рассказывал об аукционе в немецком «колонке» за Волгой и очень потешно показывал участников его в лицах, мешая ломаные русские слова с немецкими фразами. Наше удивление к Фадею возрастало ещё оттого, что он, видимо, прекрасно знал немецкий язык, кроме практики в жизни (при разъездах от купцов Буровых) он изучал немецкий язык по толстому самоучителю Олендорфа. Это был тот знаменитый самоучитель, как я после узнал, над которым потешались газеты, приводя из него упражнения такого рода: «Имеете ли вы гвозди и молотки вашего дяди? Нет, я не имею гвоздей и молотков моего дяди, но я имею корову и лошадь моей тётки».

С молодым форсом Фадей щеголял своим немецким языком, а когда много лет спустя я спросил его:

– Ты, кажется, хорошо знаешь немецкий язык?

Он с досадой ответил:

– Какое хорошо! Ничего не знаю.

И мудрено было чему-либо научиться при службе у Буровых, когда в лавку выходили на рассвете, а уходили глубокой ночью. Нелёгкая служба его около железа только с годами и частично стала выясняться мне. И, кажется, не мне одному, а и всем в семье жизнь его казалась лёгкой, когда он балагурил у нас и что-то затейливо мастерил.

Из его опытов с каким-то лобзиком для выпилки по дереву, рамками, чурочками, мне запомнился один случай. Оба они с братом Фёдором надумали делать клетки для птиц. Фёдор быстро и ловко смастерил обыкновенную хорошую клетку, всю в спицах, прозрачную насквозь. А Фадей неторопливо стругал какие-то палочки, делал на них зарубки, примеривал, пытливо глядел на них и складывал в кучку. Это продолжалось долго (отчасти оттого, что приходил он к нам не каждый вечер). Фёдор изготовил уже вторую клетку и перешёл к другому делу, а Фадей всё стругал палочки. Кучка росла, но клетки мы не видели. Над ним стали подсмеиваться, и я, поощрённый примером старших, обрадовался, что можно шутить над старшим братом.

– Э, не выходит! – приставал я. – Не выходит клетка!

Фадей помалкивал, загадочно щурил глаза и морщил губы, как будто неслышно насвистывал. К палочкам прибавлялись гладкие планки, ровненькие брусочки, – кучка росла. Потом Фадей принёс картон, краски, кисточки, клей. Резал картон, щурил глаза, неслышно посвистывал. Дальше начал складывать по нарезкам и зарубкам планки, брусочки, палочки. Вырастало что-то большое и хитрое. Потом примеривал он кусочки картона, клеил, красил. И вдруг получился нарядный двухэтажный дом, с окнами, с голубой крышей, с жёлтыми, под кирпич, стенами. Мы восхитились. Фадей насмешливо щурился и критически оглядывал своё произведение.

Кто-то из купцов купил этот дом за рубль, и кто-то, восхищённый, попросил Фадея смастерить другой.

Опять Фадей резал, строгал, делал зарубки. Работал молча и прилежно, более тщательно и уверенно, но, мерещилось мне, с меньшим увлечением и без насмешливой искорки в глазах. Дом вышел ещё лучше, больше и красивее, с балкончиками, с колоннами, хитрыми штучками внутри. Эта клетка, кажется, возвысилась в цене до двух рублей.

Наше недоверие, наши подсмеиванья давно уже сменились гордостью и восхищеньем, а я в особенности воспламенился и ждал от брата новых строительных чудес.

Однако, к моему удивлению, он больше ничего не мастерил, а затем повыбросил чурочки, клей и обрезки картона. А когда я спросил его:

– Что же ты ещё не сделаешь дом?

Он нахмурился и с досадой:

– Что же я, клеточником, что ли, буду?

А у меня надолго осталось особое ощущение. Это было, конечно, не вполне сознательно и неопределённо, но как будто я впервые почувствовал дыхание плана и системы. «Вот, – думал я время от времени и с годами углубляясь в эти думы, – можно делать просто, как Фёдор свои клетки, а можно как-то похитрее, по каким-то рисункам, по расчету, медленно, упорно и сложно».

Увлекался одно время Фадей поэзией. У него накопилось несколько тетрадей со стихами, переписанными крупным, чётким, уверенным почерком. Мне в этом почерке чудился весь Фадей, насмешливый, деловой, самоуверенный. Научившись читать, я эти тетради много раз перечитывал, как первую свою хрестоматию. Тут были стихи Пушкина, Кольцова, Беранже и кое-какая весёлая дребедень, отголоски развязных опереток, каким-то образом занесённых в нашу глушь. Был, между прочим, целиком переписан «Демон» Лермонтова. Но тут же брат проявил и свой протест против чар поэзии. Строки: «И на челе его высоком не отразилось ничего» он переделал: «И на морде его высокой не отразилось ничего», грубо ломая этим музыку стиха и не желая возводить в герои поганого беса. И сам читал он эти попорченные строки вслух с победительным насмешливым блеском в карих глазах.

Зачем же, однако, было переписывать такую стихотворную громаду? Видимо, земной, трезвый, бескрылый на крепких ногах Фадей соблазнился на короткое время стихами и поддался им, а потом с усмешкой, как от временной слабости, отступился от них. И, кажется, дальше он всё равнодушнее смотрел на книги. За все годы не помню его с книгой в руке. Не помню волнения или восхищения от какого-либо автора.

Не поднимался Фадей и над бытом. Он выстаивал всенощные бдения не шелохнувшись. «Как свеча стоит!» – говорили о нём той лестной фразой, которая, как почётная грамота, выделяла примерных по благочестию молодых людей.

Заработок его,– он получал что-то вроде двадцати рублей в месяц, большие деньги для тогдашнего уездного быта, – шли полностью к отцу. И в семье нашей стал чувствоваться достаток Лучше ели, лучше одевались и стали даже поговаривать о постройке нового дома. Мать стремилась одевать меня почему-то в шёлковую голубую рубашку, и эта рубашка, как голубое пятно, плывёт в моей памяти через все детские годы. Тут же и Боронец явился со своими сапогами на особой колодке. Отец, сам для себя считая греховным «наряжаться», был, однако, больше матери озабочен, чтобы сыновья его хорошо одевались. И странно было, что именно он уговаривал Фадея или Фёдора сшить «пеньжачную пару», сюртучок, бекешу, пальтецо или лисий тулупчик, а не они просили его об этом.


***

Тут глубокий овраг с бегущим и журчащим ручьём весь зарос мелким кудрявым лесом, и тут росли особые красивые лиловые цветы, которые попросту и называли – лазоревые цветы. Выше овраг уходил в лесистые, волнистые горы с прохладными пологими оврагами, где в изобилии цвели ландыши, наполняя воздух благоуханием. Сутягин ключ поэтому был излюбленной прогулкой для тех немногих горожан, у которых оставался досуг и вкус к таким невинным развлечениям. Когда мы к вечеру, набрав цветов, пропахнув дымом костра и опьянившись воздухом, с гомоном садились в лодку, с лесистого склона спустился человек и, выясняясь по мере приближения из сумеречной мглы, подошёл к нам.

– Возьмите меня до города, – сказал он, – я вам пятиалтынный дам.

Это был Фадей. Он казался изморенным, и, это меня поразило, из носа у него вытекла струйка крови и застыла, а он не замечал её и не вытирал. Он мельком взглянул на меня и больше не обращал внимания. А я как-то застыл, ничего не сказал и тоже почему-то старался не глядеть на него. Не знаю, все ли узнали в нём моего брата. Во всяком случае, многие его не знали. Посадить его в лодку, конечно, посадили бы и так, а пятиалтынный вдохновил эту голытьбу. Лодка выплыла на стрежень, и её плавно понесло вниз. Обыкновенно так и делали при прогулках: лодку пускали по течению, не гребли, пели, голосили, и Волга тихо и незаметно несла лодку вниз. Казалось даже, что лодка неподвижна, а медленно плывут и перемещаются берега. На этот раз присутствие взрослого стесняло босоногую компанию, говор шёл сдержанный, и двое, без надобности поскрипывая в лад уключинами, старательно гребли на передних и задних вёслах.

Я сидел на корме, покачивая в воде кормовое весло, и мальчуган с передних вёсел поощрительно командовал мне, стараясь быть солидным и загадочным при взрослом:

– Ты правь, слушай-ка, как тогда, помнишь! Прямо на месяц!

Лодка, покидая позади на берегах горы и леса, выплывала серединой Волги на широкую гладь. Здесь река раздвигалась полузаливом на правом берегу, и там полукругом уже блестели огоньки города и пристаней. А сверху, с чистого неба, усердно светил жёлтый месяц, и наискось от лодки к городу легла через тёмную водную гладь золотая дорожка. По этой дорожке поправлял я лодку, и лодка шла по идеальной прямой, а украдкой поглядывал на Фадея. Он сидел близко от меня, сбоку, у правого борта, и неподвижно глядел в темноту на правый берег. Месяц освещал ту его сторону, которой я не видел, а тут на тёмном профиле лишь поблёскивал его правый глаз, и мне мерещилась печаль или тоска в этом взгляде. Я томился странным оцепенением. Не то чтобы я стеснялся или робел заговорить с братом. Какие пустяки! Бояться Фадея, на которого я дома вешался и с которым спорил, смеялся и болтал, как с равным! Нет, тут было хуже. Я как будто вышел из привычной колеи и не мог вернуться в неё. Вот он сидит, близкий и далёкий, свой и чужой, а я, точно парализованный, не могу шевельнуть языком, не могу тронуть его рукой. Состояние, похожее на то, когда во сне надо крикнуть или побежать, а у тебя мучительная неподвижность.

Упоминаю об этом потому, что такое странное оцепенение я замечал далее у многих, а у меня шло оно через всю жизнь при встречах с некоторыми людьми. Какое-то невольное бездействие, как бы духовный паралич, точно твоя воля никнет на время непонятно и странно.

Лодка, лавируя среди судов, ткнулась в берег. Фадей вынул пятиалтынный, молча спрыгнул на берег и растворился в темноте.

Конечно, бывал Фадей иногда по-прежнему весёлый, балагурил, насмешливо подмигивал, но было это, как редкое солнышко в хмурый день. Часто и невесело он задумывался. А задумчивость в нашем мещанском быту порождала тревогу. В случаях самоубийств, которые особенно неожиданны при тихом и мирном течении жизни, обычны были такие разговоры:

– Чего же это грех такой, как это он положил на себя руки?

– А кто же его знает. Задумывался, задумывался… Давно замечали: молчит и всё о чём-то тоскует.

А другие, в особенности женщины, шли глубже:

– Он, бес-то, как начнёт мутить, начнёт тебе голову вертеть…

– Ну и доведёт, до чего ему надо! Верно, верно!

Фадей нехорошо задумывался. Вертикальная морщинка сдвигала его чёрные брови. Глаза рассеянно, как бы постоянным, неразрешимым и мучительным вопросом глядели в сторону. Потом, все уже видели, он зачем-то в одиночку бродил ночью по улицам или уходил надолго в лес – значит, и там о чём-то думал.

Встревоженным отцу и матери умудрённые опытом женщины уже, кажется, советовали снова полечить Фадея заговором.

Фадей нашёл для себя выход неожиданный и решительный. Об этом упомяну после, чтобы не очень выходить из порядка воспоминаний по времени.

Брата Фёдора природа немножко обидела. Он был значительно ниже Фадея ростом, с детства похварывал, казался бледным, томным, неподвижным. Зато природа вложила в него горячий дух, и он с детства решил сделаться сильным. Тут кстати подвернулся Суворов. Фёдор всосал его пример полностью. Стал же этот хилый малорослый человечек великим полководцем, а главное – выработал в себе такую выносливость, что был сильнее сильных, стариком переходил через ледяные Альпы, когда молодые и крепкие катились в пропасть.

Таким-то вот юным неугомонным Суворовым, претворяя слова в действие, жил среди нас Фёдор. Он, кажется, ни минуты не давал себе покою. Он постоянно подстёгивал себя, как подстёгивает нетерпеливый седок свою лошадь; она бежит усердно, но он понукает и хлещет её, заражает своим нетерпением, заставляет её вздрагивать, вздёргивать голову, напрягаться в беге. В лавке, помимо возни с товаром, Фёдор упражнялся гирями и всякими тяжестями, жонглировал топорищами, мелкими гирями (потому что, кроме силы, надо вырабатывать в себе и ловкость), причём достигал и в жонглировании порядочных результатов, лома в сарае вертелся на трапеции, висел на носках, на пятках и выделывал все обычные акробатические приёмы. В дальнейшем натянул канат, несколько недель или месяцев падал, ушибался, но добился того, что и по канату стал ходить сносно. Летом не только усердно, но сверхусердно помогал матери поливать садишко, потому что пустыми вёдрами по пути к речке он жонглировал, а при обратном ходе рысью выбегал с речки в калитку и на горку во двор, упражнялся полными вёдрами, стараясь для ловкости не расплескать ни капли.

И всё время он двигался несколько взвинченный, пружинный, вздёргивал голову точно с вызовом и вытягиваясь кверху, как бывает нередко с гордыми самолюбивыми людьми невысокого роста, которые стараются быть выше. Этим постоянным мученичеством он, вероятно, вредил своему здоровью (что в дальнейшие годы сказалось довольно печально), но тело своё он лепил по намеченному образцу. Когда мы купались на Волге, я любовался живыми буграми, которые ходили под белорозовой кожей по его рукам, плечам, груди, ногам. Грудь его стала крутой (при тонкой талии, как у черкеса, к чему он тоже стремился), да он ещё поминутно выпячивал грудь, чтобы не горбиться.

Плавал он красиво, быстро и сильно, высоко и гордо выставляя голову из воды. К моему любованию его плаванием, помнится, примешивалось, однако, чувство смутной досады, – должно быть, тень того отпора, который невольно чувствуют многие, когда кто-либо слишком выставляет себя перед ними или восхваляется.

Но я ошибался. Фёдор не восхвалялся и не гордился, а прикрывалось этим кичливым видом совсем другое.

Из подражания сначала, вероятно, Фадею Фёдор тоже завёл тетрадки со стихами. Между прочим, и у него был целиком переписан «Демон» Лермонтова. Почерк у него был мелкий, нетвёрдый, женственный, – тут, пожалуй, можно было видеть намёк на его подлинный характер. Но в стихах Фёдор пошёл дальше Фадея. Он не только переписывал, но с увлечением вслух читал их. В особенности часто и жарко читал он «Демона», видимо, увлечённый этим гордым отверженным духом, а так как главным слушателем его был я, то и я почти всего «Демона» по его чтению знал с ранних лет наизусть. Откуда-то добывал он книги, – положим, не часто,– и читал их взахлёб, не выпуская, впрочем, из рук какое-нибудь дело. О некоторых книгах приключенческого типа он так увлекательно рассказывал мне, что, научившись читать, я всячески стремился найти их. Помнится, один переводной роман я выспрашивал года два по всему городу, нашёл его, наконец, и, прочитав, несколько разочаровался, так как в передаче Фёдора краски и приключения были гораздо ярче.

Странно, что в нашем тихом, строгом и молчаливом доме раздавался такой смех, какого я, кажется, потом никогда не слыхивал. Это, когда Фёдор читал вслух Диккенса («Пиквикский клуб»), Гоголя, Джерома, Твена или других юмористов. Фёдор читал высоким звонким голосом и уже голосом всхлипывал и рыдал от смеха, а против него сидела с шитьём или вязаньем мать и качалась, обливалась слезами от смеха, счастливыми мокрыми глазами поглядывая на Фёдора. У печки дремал отец и при громком взрыве смеха встряхивался молча и неодобрительно, но слегка и осторожно качал головой и снова клонил голову в дремоте.

Тут же сидел и я без смеха. Какой-то был во мне отпор. Вероятно, многого при чтении я не понимал. Но помимо этого, смех их мне казался не совсем настоящим и не вполне оправданным. Фёдор, ещё не дочитав смешного места, уже задыхался от смеха, видимо, из доверия к смешному автору, а мать смеялась, смутно казалось мне, из доверия к сыну и от удовольствия, что он так хорошо смеётся.

А иногда они читали какую-нибудь чувствительную книгу и проливали другие слёзы – от жалости, от сочувствия, от сострадания. И опять я недоумевал. Меня в особенности удивляла мать, в жизни всегда ровная, спокойная, молчаливая, без улыбки и слёз. А здесь, от какой-то книги она волнуется, смеётся и плачет. Тогда, конечно, я ещё не мог поразмыслить над тем действительно любопытным фактом, что иногда сдержанные люди, которые редко смеются и слезинки не прольют в жизни, охотно смеются и плачут над книгой или в театре. Как будто чувства, связанные и запечатлённые в жизни гордостью, стыдом, приличием с неожиданной отрадой находят себе исход в искусстве, в этом дозволенном мире обманных чувств.

С пылом говорил Фёдор и обо всём ярком в жизни. О Степане Разине, Пугачёве, волжских атаманах, всяких лихих людях, хотя бы ловких ворах или проходимцах он рассказывал почти с одинаковым увлечением. Он, видимо, любовался всяким красочным действием, ловкостью, храбростью, дерзостью, силой и не входил в нравственную или общественную оценку. С увлечением он рассказывал иногда и о ближайших событиях или сценках в городе. Но тут меня смущала одна чёрточка: если и я был свидетелем вместе с ним при таком случае, то я замечал, что брат не совсем точно рассказывает. Начинает он правильно, но вдруг, воодушевившись, усиливает краски и прибавляет неожиданные подробности. И красноречивым, интересным, убедительным он делался именно тогда, когда пускался в эти отклонения, точно беллетрист (понял я после), которому надо только оттолкнуться от факта, чтобы перепорхнуть в мир вымысла и творческой свободы.

Но мои лёгкие сомнения, как дымок или туман в залитой солнцем долине, не мешали блеску, которым, казалось мне, искрились рассказы брата. Он взвинчивал и убеждал меня. Я только дивовался, как это ему счастливится встречать и подмечать каких-то забавных, удивительных, красочных людей. Он, например, всего год проучившись в уездном училище, чрезвычайно ярко, остро и занимательно рассказывал о тогдашних учителях. А я в своих учителях потом ничего такого не видел. Был ли я скован уважением к не совсем понятным взрослым людям или связан своей мелочной точностью к фактам, своими сомнениями, недоверием к себе и, бескрылый, не мог насладиться взлётом воображения, но я чувствовал с некоторой скукой и смутной досадой свою серость сравнительно с яркостью Фёдора.

Противоречив, однако, человек. Тот же Фёдор обливал меня холодной водой, если я вдруг с увлечением начинал говорить о ком или о чём-нибудь.

– Эка! – говорил он о человеке, который меня восхитил ласковым взглядом и тихой речью. – Поверил тихоне! Да это первый жулик в городе!

И, правда ли, нет ли, он приводил ошеломительные для меня факты из нечистой жизни этого тихони.

Он как бы боялся за меня с моим ротозейством и ревниво предостерегал ото всяких ловушек и обманов в жизни. Его слова, кажется, не проходили для меня даром. В другом месте, подальше, мне, может быть, придётся упомянуть о некоторых предостережениях брата, которые вовремя пригодились мне на скользком пути.

Легенды и басни о всяких лихих людях с их проделками, о чём он с увлечением повествовал, не мешали ему относиться к себе сурово. И за мной он следил строго, с гневом обрывал за легкомысленное слово или оплошный поступок. И, замечал я после, ему трудно было в лавке с его правилами, потому что в торговле маленький или большой обман неизбежны, как скольжение вниз по покатой плоскости. Оттого, вероятно, его скудная торговля так и оставалась из года в год скудной.

Кстати, ни брат, ни отец упорно не хотели брать в свою лавку мальчика или приказчика, – придерживались этого и тогда, когда дела пошли лучше. Причины были для меня не совсем ясны. У отца по-своему было, видимо, отвращение к пользованию чужим трудом, к той первоначальной эксплуатации человека, которая помогает первым шагом к обогащению. У Фёдора помимо этого (а у него был уже и социальный оттенок в этом нехотении) сказался, может быть, и личный опыт, личное отвращение. Ему пришлось побыть в мальчиках у купца Удалова. Подневольная жизнь в виде маленького раба на побегушках, конечно, не очень ему понравилась. И хотя его вскоре взяли обратно домой, досадная память осталась надолго. Не хотел он, должно быть, и около себя в своей лавке видеть чужого подневольного мальчика.

Любопытно, что купец Удалов много лет спустя, хотя и в пьяном виде, с умилением вспоминал о Фёдоре. Что-то случилось с этим купцом – обида, горе или попросту уездная тоска, но вдруг налетел на него небывалый запой и до тех пор крутил его в хмельном вихре, пока не развеялся весь его щеголеватый магазин с блестящими медными тазами, самоварами, гармониками, перочинными ножичками, фарфоровой посудой и всякими другими стальными, медными, серебряными, стеклянными утехами быта и пока его большой каменный двухэтажный дом на Московской улице, быстро оголившись от богатой купеческой обстановки, не пошёл с молотка в чужие руки. В этом доме перед концом его зачем-то пришлось мне побывать, и в оголённой, как-то сразу одичалой и нечистой комнате, опухший, со сваленной полуседой бородой на воспалённом лице, купец Удалов говорил мне сиплым, нежным голосом:

– Помню Федю, до сих пор помню! Ах, какой мальчик был! Тихий, старательный! Как я жалел, когда его взяли от меня!

На трудную службу мальчиком Фёдор, кажется, сам напросился. Он возмечтал сделаться наборщиком и был отдан в типографию. Но тут родители и он узнали о свинцовом отравлении, устрашились, и этот его жизненный путь быстро оборвался. С тех пор остался он дома.

Я не замечал и не удивлялся тому, что Фёдор всегда вечерами сидит дома, что у него нет приятелей, что он никуда не ходит и у него никто не бывает. Наш полумонастырский домашний быт долго мне казался таким же естественным, как естественна вода для рыбы, и сам я только в дальнейшем стал постепенно и осторожно выбираться из этого тихого плена.

Длинные осенние и зимние вечера Фёдор наполнял ручными поделками. Он тростил тяжи, то есть делал петли на концах толстой верёвки, раздвигая тугие свивы верёвки большим рогом и вкладывая туда расплетённые концы верёвки. Осенью он шил вместе с матерью из жёлтого сукна башлыки для новобранцев. Зимой оба они вязали из цветного гаруса шарфы. Круглый год Фёдор плёл сетки от мошек, сети и бредни с мотнёй для рыбной ловли. Что-то он делал ещё с хомутинами, с супонями, поршнями, бахилами, улучшая крестьянский товар для лавки.

Отец дремал, оправданный длинным трудовым днём. А чем оправдана была моя праздность? И почему её допускали? Из года в год сидел я тут рядом с ними ничего не делая, и никто из них не думал принудить меня к работе, пристыдить или упрекнуть. То ли полагали, что всё от Бога, и уж каким человек растёт, таким и будет, то ли молчаливо признали меня безнадёжным лентяем и раз и навсегда решили: «ну и пусть».

Правда, я выучился у Фёдора самому лёгкому мастерству – плести сетки и бредни, но и это нехитрое уменье не прикладывал к делу. И тем не менее это пустяшное уменье оказалось винтиком, на котором через несколько лет до некоторой степени повернулась моя жизнь; но об этом после.

Брат, если он не молчал, длительно погружённый в работу и думу, ограничивался тем, что ораторствовал, фантазировал и поучал меня в теоретическом и широком смысле, а я из вечера в вечер, разинув рот, слушал его и любовался им. Мне нравились его густые, мягкие каштановые волосы, высокий чистый лоб, нежные брови, голубые глаза. Даже и нос его с горбинкой мне нравился. Но для Фёдора нос его был чуть ли не главнейшим огорчением. Он часто подходил к зеркалу и поправлял свой несколько искривлённый нос. Толку от этого, конечно, не было, но у брата это исправительное движение вошло в привычку. Дома, в лавке, на улице он частенько зажимал нос пальцами и выравнивал его. Когда же над ним кто-то посмеялся или сам он осознал свою смешную привычку, он стал поправлять нос потихоньку, в сторонке, наедине с собой, и от этой привычки уже не мог отстать до конца жизни.

Нравился мне его гордый, пылкий вид. Фёдор легко вспыхивал и с трудом сдерживал себя, как всадник с трудом укрощает своего коня, поминутно становящегося на дыбы или норовящего сорваться с места. Жизненный заряд явно был заложен в нём первосортный и как будто ходил искрами по всему его телу. Некоторых вспышек его я побаивался, если даже и чувствовал себя неповинным. Было жутко, как робкому ученику около лейденской банки, когда он хмурил белый высокий лоб, а голубые глаза его темнели в гневном огне. Он, впрочем, сейчас же сдерживал себя, и бранных слов я от него не слышал. Зато вдохновительно было, когда в хорошем духе он с увлечением говорил о том и о сём (пожалуй, даже было всё равно о чём). Точно и меня вместе с ним поднимало и освежало горным ветром, когда еле прикоснувшись к фактам (к прочитанной книге, к историческому событию, к местному мелкому случаю), он взлетал, поблёскивая словами, сравнениями, обобщениями.

Мне казался он тогда таким милым, удивительным, гордым и сильным, что ему легко, думалось мне, покорить кого угодно и достичь всего, чего он ни пожелает. И с огорчением, с недоумением, с неохотой (почти не веря себе) подмечал я, что Фёдор совсем не тот, когда был при чужих людях. Он тускнел, робел, стеснительно молчал или говорил тихим, мягким, как бы извиняющимся голосом. И было просто жалостно глядеть, когда он (видимо, пересиливая и закаляя себя) изредка рисковал в Сапожниковом саду пройти по главной аллее, где на скамейках сидели сливки уездного города в виде купеческих жён и дочерей, чиновников казначейства, чиновников земской и городской управы, учителей реального училища и женской гимназии. Здесь он так сжимался, бледнел, в тщетной гордости стискивал губы и хмурил лоб и так его несло боком, что делалось жутко за него, точно под ним горела земля и он, объятый ужасом, не помня себя, проходил страшное место.

Я очень понимал этот ужас перед людьми, когда мерещатся их пронзительные насмешливые взгляды, но я-то что, я – никудышный, но как это – гордый, сильный, искромётный Фёдор страшится такой людской мелочи? Да, он не походил на Фадея. Тот сам умел глядеть на людей насмешливо и не боялся подойти к любому человеку, меняя, если надо, насмешливый взгляд на внимательный, серьёзный или почтительный. Я не сравнивал их, но как-то с годами накапливалось убеждение, что Фёдор способнее, горячее и «крылатее» Фадея. И всё же Фадей шел вперёд легко и уверенно, а Фёдор робел и сам первый склонялся пред Фадеем.

Гордые полёты Фёдор проделывал дома между своими стенами, под своим потолком, при восхищённых взглядах матери и младшего босоногого брата. Сила его слов для меня, кажется, заключалась главным образом в том, что о ком бы он ни рассказывал: о Суворове, о знаменитом учёном, о неутомимом путешественнике – он с таким волнением говорил о трудностях, которые они преодолевали, что мне без пояснений было понятно: на их месте Фёдор так же храбро и неутомимо добивался бы цели. Да в сущности и не в цели была суть, – увлекательны вот эти препятствия, которые надо весело преодолеть, увлекательно то развитие и те успехи, которых человек добивается шаг за шагом, ступенька за ступенькой. Иногда, увлекаясь, он так и говорил: «Я бы вот так! Я бы вот этак! Эх, хорошо!»

Когда я начал учиться, он не заставлял меня готовить уроки и не смел советовать, как надо заниматься толково и дисциплинированно, – он сразу брал выше:

– Я бы вот как: я бы кончил высшее техническое училище и пошёл бы в рабочие. Снизу!

И он упомянул о Хилкове, который будто бы начал кочегаром или машинистом, а кончил министром путей сообщения. И явно было, что Фёдору увлекательным казалось не то, что человек сделался министром, а то, что он на своих ногах прошёл эту громадную трудовую лестницу снизу доверху.

Иногда и я пылал вместе с ним, но пылал как слушатель и зритель. С его слов мне ярко рисовались эти люди необыкновенной энергии, – однако мне ни в малейшей степени не приходило в голову, что и я мог бы уподобиться таким героям. Роль праздного наблюдателя, видимо, прочно совпадала с моей натурой. Но Фёдор? О, Фёдор иное дело! Видя, как он лепит из себя акробата, силача, жонглёра, как он упорно, изо дня в день, с утра до вечера кипит над всякой работой, я не сомневался, что ему любая героическая роль – путешественника, учёного, инженера – по плечу. И я не задумывался над тем, почему же он сиднем сидит дома, почему не выплывет на большое плавание. Я долго не угадывал его ахиллесовой пяты. А она заключалась в том, что при всей своей кипучей энергии он чем-то походил на меня, а не Фадея.

Решительный и уверенный в себе человек ищет препятствий, находит и преодолевает их. Человек без уверенности в себе, хотя бы и очень одарённый, хотя бы и трудоспособный, ждёт случая. В этом была ахиллесова пята Фёдора. Он ждал случая. И тогда, конечно, его охватила бы радостным вихрем необыкновенная энергия. А пока он обильно мечтал и строил планы.

И всё же его нельзя было назвать праздным мечтателем. Покружившись воображением над фантастическими путешествиями и над маловероятно исполнимыми планами, он начал вырабатывать стройный, реальный и осуществимый план, основанный на случае, который закономерно и неизбежно подходил к нему. То была воинская повинность. Тогда служили в армии четыре года и во флоте семь лет. Фёдор решил проситься во флот. Волжан (с воды) охотно определяли во флот, в особенности таких, как брат, среднего роста, коробастых, ловких и сильных.

– А там сейчас же попрошусь в кругосветное плавание! – с блестящими глазами говорил Фёдор.

Значит, случай и план был наготове. Сам закономерный случай предоставлял великолепную возможность преодолевать трудности, изучая морское дело, испытать тысячу приключений, тропическую жару, арктический мороз, увидеть моря, океаны, необыкновенные страны. С волнением и жаром Фёдор об этом говорил, а ещё больше и жарче думал. Не раз видел я, как он, ковыряя кочедыком петлю для тяжа или подшивая и переворачивая жёлтый башлык, победоносно блестел голубыми глазами, неслышно шептал что-то, шевелил плечами, как бы распираемый внутренней силой, а иногда, отложив работу, потирал в немом восторге руки. Ясно было, что он переживал близкое кругосветное плавание.

Как сбылись эти мечты и планы, упомяну в дальнейшем.


(продолжение следует)

(обратно)

Татьяна ЛИВАНОВА. Грани круга


Автобиографическое повествование из серии «Деревенская проза»


…Я уезжаю, так судьба решила,

От вас, рабы вещей и денег, прочь…

Валерий Мутин «Навстречу дню»


Книгу посвящаю: моим далёким предкам, о которых,

к сожалению, не знаю ничего; любимым бабушке

с дедушкой – М.А. и М.А. Паршиным, дочери

Марии, внукам Михаилу и Владиславу Ливановым


От автора


Два года много разных заглавий подбирала я к повести, уклонённой к деревне, природе – истокам всего сущего. Надолго останавливалась на таких: Деревенские грани. Подъёмы на крыло. За гранью – грань. Другая грань… Но проходили дни и месяцы, один вариант названия сменял другой, и… снова шёл поиск. Хотелось заглавием выразить множественную суть повествования, охватившего более чем столетие из жизни шести поколений нашей семьи: конец XIX века и весь ХХ век, с захватом XXI-го – почти по 2020 год. То есть жизнь отдельно взятой обычной семьи и в царской России, затем – в СССР и в постсоветское непростое время, вернувшее страну к капитализму… Название «Грань за гранью» показалось мне наиболее приемлемым. Но, радуясь находке, я решила проверить в интернете, нет ли литературного произведения с таким же названием. Оказалось, есть, с 2016 года. Опять надо отправляться в поиск.

И вскоре осенило, 23 мая 2017-го: ГРАНИ КРУГА. То что надо! Новое. Звучное. Необычное и противоречивое, как сама жизнь. Разве у круга есть грани? Тогда это не круг, а многогранник. Но жизнь-то, сама жизнь, и есть круг, а в ней, в круге жизни – сколько кружков и кружочков, и спиральных витков! И на протяжении всей этой круговерти – ооо-ё-ёй сколько граней: прозрачных, светлых, тёмных, чёрных, горбатых, острых, хитро заточенных, выворачивающих, пронизывающих и – даже! – оздоровительных, исцеляющих… А ещё, в любой момент, в любой точке круга, память зубцами молний соединяет в нём мгновенья и, ограняя их, пронзительно режет хордой, диаметром, радиусом, высвечивает ранние и поздние грани, несбывшиеся и желанные, осуществлённые, пока жив, противоположные и противоречивые, пульсирующие и успокаивающие.

Вот так и остановилась на этом коротком заглавии книги. Хотя посещала мысль – разъяснением продлить вот так: ГРАНИ КРУГА, или Ускорение свободного падения…


Вступление: люблю!


Люблю… сосны с берёзами. Особенно бескрайний золотисто-янтарный, чистый до прозрачности сосновый лес. Снега-снега. Травы, былинки, цветы… Ранней весной – лютики, называемые маленькими и взрослыми в моём детстве подснежниками, на первых проталинках, ещё согбенные под не совсем растаявшим снегом. Чуть позднее – белая пена первоцвета. Потом душистые – до умопомрачения – упругие ландыши. Летом – скромные на песчаных взгорочках сосняка жестковатые гвоздики: о пяти зубчатых лепесточках ало-бордовые, душой раскрытые яркие цветы на тонких, как из «геометрических отрезков» скомпонованных, устойчивых стебельках. А розовая смолка, многоцветные иван-да-марьи, лилово-синие фиалки и совсем синяя вероника дубравная, колокольчики нескольких видов – голубые, иссиня-фиолетовые и чистейше фиолетовые! А гармоничные ромашки – от крупно-лепесткового «поповника» («любит – не любит») до меленькой разлапистой «аптечной», жёлтенький львиный зев, белая звездчатка, герани разные… Цветы неброские пестрят ковром – луговые и лесные.

Люблю дали необъятные, перекатные с горочки на горочку, с холма на холм… Рощи – корабельные сосновые, дубовые да берёзовые; осинники с трепещущими даже в штиль листиками, приречные кудрявые валы кустарника. И так – до дебрей Берендеева царства… Люблю, люблю! Люблю весь живой мир! Шепчу по утрам:

– Здравствуй, солнышко!

Вечерами:

– До свидания, светилушко!


Льётся, льётся бесконечное кружение, вьётся круг мой… Детство – с его радужными звонкими гранями восприятия огромного мира и себя в нём. Сверстники – это свои люди, равновеликие многими гранями, с тобой «на уровне». Но вот взрослые тебя воспринимают пока через мамку с папкой, дедушку с бабушкой: какова им честь, таково и тебе, сосунку, воздаётся. Прозрачная грань! А то – есть такое в круге – сближаются, до смыкания сближаются грани тяжёлые, неровные, острые, режут и колют по живому, и кружат, кружат так всю дорогу, то отдаляясь, то вплотную… Они стерегут, подстерегают во всём твоём круге… Да ведь и сам ты весь кружишься в возрастном полёте: вот уж сменились грани малышовые на подростковые, не успел оглянуться – ан и грани юности, свежей молодости засверкали, закружили в вихре. А вскоре опять новое: дети закружили тебя и ты – в них. И вот уже призмы граней на тебя и через тебя – сквозь широко раскрытые в мир глазёнки копий твоих. Взросление – вместе!.. Летит время, и едва ли заметишь новый поворот грани, с какой люди на тебя станут смотреть через чадушек твоих, по ним, «копеечкам» и – уже по их делам, и встанут дети, всё ещё манюсечки для тебя, рядом с тобой своей значимостью, нужностью.

Грани, грани… Грани круга – в кружении, в бесконечном кружении…


Глава 1

Юная моя бабушка

Картинка из жизни


– Нно-о-о, Варвара, скотина безрогая! – передёргивая вожжи, нет-нет да покрикивал дед-возница каждый раз на неспешную гнедую, когда возил молоденькую учительницу деревенской малокомплектной школы в посёлок стекольного завода за несколько вёрст. Антип Василич служил не только школьным сторожем, истопником и конюхом при справной, но своенравной лошадке местной породы, или вовсе «бепехе», то есть беспородной, но при этом тем более мудрой и себе на уме. Этот уже много поживший человек стал добровольным опекуном молоденькой вологжанки, «учительши», совершенно не приспособленной к деревенской жизни. Она, Маша, Манечка, Маруся, Мара, Марочка, Мария, всю жизнь оставалась благодарной за поистине семейную заботу о себе со стороны пришкольных деда и бабуси, тепло рассказывала мне о них. Особенно впечатляла и смешила меня дедова расхожая фраза-понукание, обращаемая к школьной гнедухе, и я частенько прокручиваю её в уме, хотя никогда ею не воспользовалась.

Картинка лениво бредущей в оглоблях сытой любимицы старика, оттого и не отвечающей на посыл, что – любимица, со скучающей от медленного передвижения пылкой молодой особой в небогатом экипаже и с пронизанным всеми ветрами и морозами Вологодчины седеньким дедком на кучерском месте неизменно встаёт перед глазами с тех самых пор, когда в далёком детстве я, затаив дыхание, слушала да и слушала бы непревзойдённую рассказчицу – свою бабушку. Слушала… И теперь, сквозь годы, слышу, как она бает (по-вологодски это означает: говорит, рассказывает) своим спокойным, неторопливым, но оживлённым, правильно поставленным голосом.


В путь – с начала века


Она, Мария Александровна Паршина (до замужества – Ёжкина), родилась в городе Вологде в 1900 году 27 марта. Была третьим ребёнком в семье приказчика Александра Ивановича Ёжкина и белошвейки Варвары Львовны (до замужества Осиповой). Корни родителей новорождённой Марии были крестьянско-рабочие, из северо-восточной европейской части великой России. Семья, хоть и не маленькая, жила не бедствуя. Мастерство белошвеек всегда высоко ценили и хорошо оплачивали. Заказчики у Варвары Львовны были не из бедных – господа, так их тогда называли. И в магазине, где приказчиком работал Александр Иванович, торговля шла бойко, а значит, был и заработок. Сыновья, подрастая, помогали отцу. Дочери тоже не сидели сложа руки: Лиза осваивала шитьё, а Марочка, любившая красиво выглядеть, зарабатывала на свои наряды репетиторством, подтягивая неуспевающих в учёбе девочек из богатых семей. Благо, сама она успевала в постижении наук превосходно.

Все шестеро кареглазых детей семьи Ёжкиных учились в гимназиях. Старшая из сестёр Елизавета, средняя Мария и младшая Александра – в женской, старший брат Виктор, средний (погодок с Марией) Николай и младший Валентин – в мужской. Учёба дала молодым людям прекрасную выправку и глубокие знания. Достаточно сказать, что братья впоследствии стали военными, а младшенькая, Александра Александровна Ёжкина (в замужестве Попова) – актрисой знаменитых в Ленинграде «Александринки» (Большого драматического театра), а затем ТЮЗа у не менее знаменитого режиссёра Александра Александровича Брянцева. Помню его, седенького-преседенького, когда ещё дошколёнком бывала с бабушкой на спектаклях тёти Ксаны (особенно меня впечатлила «Музыкантская команда»), где мы удостаивались посещения артистических уборных. Улыбчивый к ребёнку, но строгий и требовательный к труппе…

Тётю Ксану коллеги очень ценили за характерные роли: например, отменно перевоплощалась в бойких мальчишек. Худенькая черноглазая смуглянка, озорная! Она снималась и в фильмах: «Балтийское небо», «Поднятая целина». А сколько рассказов, смешных случаев, театральных баек привозила, приезжая каждым летом к нам с бабушкой в Кужеры… Увлекла меня идеей кукольных спектаклей у домашней новогодней ёлки – мы с ней и бабушкой ставили перед нашими гостями известные короткие сказки и придуманную самими «Историю про оленёнка». Главные роли в ней исполняли фаянсовые фигурки двух трогательных оленят с оленихой, привезённые мне в подарок из Ленинграда в один из приездов тёти Ксаны.

Идею мини-театра над ширмой подхватили мои одноклассницы Зина Листвина, Рая Бутенина, Флора Швецова, Галя Светлакова, Аля Аркатова, и мы несколько лет на «бис» и «браво!» выступали с вырезанными из картона и раскрашенными персонажами «Кошкина дома» и русских народных сказок на школьных вечерах, в поселковом клубе, детском саду, доме престарелых…

Старшая сестра бабушки Елизавета Александровна, бухгалтер по профессии, казалась мне холодноватой и чопорной и не была для меня такой близкой, как младшая – тётя Ксана, с которой мы были как подружки: хохотали, разыгрывали друг друга и окружающих, веселились, читали, купались, ходили по ягоды-грибы… Помню случай: как-то, вкусно пообедав, мы за разговорами не спешили расходиться. Бабушка, вечно спешащая по множеству дел, вдруг вопросила:

– Девчонки, не забыли волшебные слова?

– Мы, – смущённо замялись и замямлили с тётей Ксаной, – а мы…

И вдруг одновременно выпалили:

– А мы ещё не вышли из-за стола!

Вот хохоту было! И в память втесалось…


***

Интересным, по рассказам бабушки, было время её учёбы. Преподаватели – образованные, воспитанные люди; они умело передавали свои знания гимназисткам. Все предметы изучала прилежно. Познание мира и его основных законов Марию, или, как её называли близкие, Мару, Марочку, завораживало.

Однако один предмет, закон Божий, вызывал двоякое отношение: требованиями к учащимся и наблюдаемым ими в действительности. Ученицы, совсем по-детски, в жаркое время года утекали с церковной службы купаться в реке одного имени с городом – достаточно широкой, неленивой Вологде, – за что дома получали нагоняй «по полной». И хотя знала и сдавала на отлично этот предмет Мара, но в советские годы стала атеисткой, что не могло не сказаться и на мне.

Ей, педагогу, члену коммунистической партии, не положено было держать иконы в доме, отмечать православные праздники. На Пасху куличи мы с бабушкой и в семье наших родственников Паршиных, осевших в военные годы в Кужерах, – дедушкиного брата дяди Серёжи с женой тётей Фаней – не пекли. Даже куриные яйца не красили, как это было принято в домах у моих сверстников. Тем не менее тающие во рту сладкие «запретные» нарезки куличей отведывали благодаря доброте наших замечательных соседей по шестиквартирному дому: тёти Веры Никановой, тёти Тани Кульковой, тёти Клавы Батуевой, старичков Листвиных.

До сих пор частенько вспоминаю четверостишие из бабушкиного детства, удивлявшее меня несказанно. Вот, прочтите:

Сегодня праздник – воскресенье.

Нам лепёшек напекут.

И помажут, и покажут,

А покушать не дадут…

Удивляет? Бабушка на мой вопрос: «Почему же не дадут поесть?» – отвечала: «Так для гостей же припасали!..». В мою бытность всего приготовленного хватало и нам, домашним, и гостям. Видно, лучше жилось моему поколению!

…И всё-таки на Пасху яйца бабушка вкрутую варила. На них – некрашеных – я рисовала кисточкой акварельные картинки «под солнцем»: в основном скачущую всадницу в лугах (конечно же – себя в воплощении своей мечты!), и раздаривала соседям, дружественной детворе.

Бывало, в кругу школьных подружек мы задавались вопросами религии. Отчётливо помню, какой мудрый совет дала классе в седьмом Зине Листвиной её мама, простая рабочая стекольного завода тётя Ксения: дескать, дочка, если тебя спросят, есть ли Бог и веришь ли ты в Бога, отвечай, мол, не знаю. Зина была крещёная, я – нет. Но перед каждым экзаменом, выпускными в 11 классе школы или в двух вузах, которые я окончила, непременно осеняла себя крестным знамением. Ни разу не пришлось пересдавать! Школу я окончила с золотой медалью. А в вузах не стремилась к дипломам красным: главное – получить знания!


***

Крестили меня вместе с дочерью Машей в Москве, во Всесвятской церкви на Соколе, летом 1992 года, в числе не менее сотни таких же, как мы. В июне того года мы окончательно вернулись в Москву из Латвии, живя на два дома почти девять лет. Вернулись в смятении, но с облегчением. Тогда было в ходу массовое одновременное крещение. Насколько массовое, настолько и небрежное. По крайней мере, в наш МОМЕНТ. Мы стоим под сводами храма большим кругом. Батюшка читает молитву, а две послушницы щетками-ленивками протирают рядышком пол, вынуждая окрещаемых переступать, освобождать место для скольжения предметов труда (ну, чистый кёрунг!), отвлекаться от обряда. Зажгли в руках свечки – те только-только замерцали, как уже было предложено загасить, и служительницы храма молча собрали их. Наконец, под одну гребёнку все были обрызганы святой водой по кругу, получили выкупленные свидетельства «О крещении» и – восвояси…

Смутно и тяжело переживала душа период распада Союза, не к чему было даже прислониться, а не то чтобы опереться. Зато первенца дочери, а моего внука Мишу, черноглазого, с бровями-надломами вразлет, мы окрестили вовремя – в полугодовалом возрасте, 6 января 2005-го, в церкви Ильи Пророка города Старицы Тверской области. Кареглазого младшего внука Влада, 11-ти месяцев – в храме Святителя Чудотворца Николая в Ростове Великом 25 января 2015 года, в Татьянин день… Крёстный отец Миши как-то незаметно растворился в своей Твери, а с крёстным младшенького Валерием Смирновым и его женой Ларисой, приятелями семьи, празднуем годовщину крещения либо дни рождения Влада.

Наша с Машей крёстная – Вера Вячеславовна Крюкова, добрая соседка по московскому Бескудникову. Я с ней познакомилась, когда посапывали в колясочках её сынишка Саша, моя дочка Маша… Вера, родом из Казахстана, – умница-математик, выпускница МГУ имени М.В. Ломоносова, проворная, заботливая, очень домашняя и очень деятельная на работе. С мужем Сашей, москвичом, вырастили двоих сыновей. Почти родственные отношения с ними, замечательные встречи сохранились и при переезде их – на юго-запад Москвы, нашем – в Крылатское. Мы с Верой уже дважды бабушки, дети и внуки радуют и окрыляют, заботами да хлопотами прочно удерживают на плаву. Мало того: я – всё ещё не только памятью, но и в своём творчестве тянусь в родной мне посёлок к истокам своих крыльев и никогда-никогда не забуду эти родники…


***

В мою бытность в посёлке Кужеры (к этому, первичному, названию добавилось в 1938 году и второе, которое нанесено на географические карты – Красный Стекловар, одноимённое стекольному заводу; подробности о посёлке и о нас в нём – по ходу повествования) ни храма, ни даже часовенки не было. А значит – не было и одной из ипостасей жизни. Храм в честь апостола от семидесяти Онисима был закрыт в 20-х годах и переделан под клуб. В этом предназначении здание продержалось более полувека, пока его не сгрёб пожар. Пожары были не редкостным бедствием для сплошь «деревянного» посёлка и вплотную стоящих к нему сосновых боров. Но когда стали строить кирпичные дома, то они были в диковинку и даже не по сердцу нам, почти старшеклассникам: зачем холодными каменными строениями портить патриархальную теплоту древесных изб и многоквартирных домов, широко, без тесноты разбросанных там и сям по всем поселковым улицам и переулочкам – не город же!..


***

С лета 1968 и до 2005 года – 37 лет – я не была в Кужерах. Что увидела, приехав наконец-то? Славного своей продукцией и в нашей детской памяти стекольного завода давно уж нет: закрыли. На кирпичную и совсем в другом месте сменили к концу века нашу любимую двухэтажную бревенчатую школу, пустив её на дрова. И уже лет десять как Кужерская средняя школа стала девятилетней – ООШ. Богатейшие стройные сосновые леса сдали нуворишам на беспорядочную вырубку и вывоз. Стоит ли говорить о поредевших рядах однокашников, исчезновении множества до боли знакомых деревянных домов от пожаров и ветхости… Наш дом ещё жив, старинушка, но, шестиквартирный, заселен незнакомыми, увы, людьми. Только за милым крылечком и дверью в квартирку, где жили до 1957 года брат моего дедушки Сергей Андреевич с женой Фаиной Самуиловной, а после них семья Анисимовых, я крепко обнялась с её единственной главой из старой братии – тётей Фисой. Да и она вскоре уехала в Йошкар-Олу, получив там ветеранскую, за мужа, Юрия Михайловича, квартиру…

Но! Зато от самой Казани – через Зеленодольск, Волжск, через Сотнур – вьётся в Кужеры асфальтированная дорога, и, минуя перед посёлком мост через прекрасную Илеть (Элнет – по-марийски или Илнэт – по-татарски: река общей протяжённостью 204 км свои последние 34 версты, перед впадением в Волгу, завершает в Татарстане), а в самом посёлке – мосток через реченьку Кужерку, мимо озера уходит в гору на Кульбаш и Коркатово. Тут, повернув направо, путь – в Морки и далее на Шоруньжу, Параньгу, Уржум…, а если влево свернёшь, то на Октябрьский, Шелангер, Йошкар-Олу или Зеленодольск – Казань, а там куда пожелаешь, либо на Звенигово или Новочебоксарск, Чебоксары, Нижний Новгород, Владимир, Москву… Да – куда твоей душеньке угодно! А к моему третьему приезду, на девятом десятке отсутствия церкви в Кужерах, в 2010 году возвели часовню того же имени, что носил храм, и почти там же, где он стоял. Когда будет построен алтарь, тогда часовня перейдёт в статус церкви.

Ой… я перескочила на столетие вперёд и к тому же в географические места, о которых в начале ХХ века Ёжкины в Вологде, а Паршины в Твери и Петрограде даже не помышляли, не знали…


***

Так вот, когда Марочка с братишками и сёстрами убегали купаться на реку Вологду, то их мама или бабушка всякий раз напутствовали детей: «Утонете – домой не приходите!». Вот уж веселила меня из уст моей бабушки эта острастка, которой детвора тогдашняя боялась, как огня: «Как же мы старались не утонуть! – смеясь, рассказывала бабушка. – Ведь домой не пустят… Купались у бережка, далеко не заплывали».

Гимназисток во времена учёбы сестёр Ёжкиных держали в строгости, не то что в школе, где училась я, а тем более – в теперешней. Непреклонная начальница гимназии требовала от учениц дисциплины, знаний, строгой осанки, а посему с маху била неподтянутых девочек кулаком прямо в живот, дабы прямили стать. Такой способ помогал (?!) сохранять стройные фигурки до самой старости. Я непрестанно любовалась всегда прямой спиной и статностью старшей сестры бабушки – Елизаветы Александровны, или тёти Лизы, бывая у неё, седенькой и проворной, в гостях в Ленинграде.

Как ни высоки были требования к знаниям, но – не завышенные. Хватало времени на учёбу, на балы, выходы в театр. Здесь старшеклассницы, купив дешёвые билеты на галёрку, высматривали оттуда в партере молодых военных и в первом же антракте занимали покинутые ими кресла. Офицеры, возвратившись в зрительный зал, никогда не требовали освободить свои места. Недоуменно сопоставив обстановку согласно купленным билетам, не теряя выправки и с лёгкой улыбкой, они молча отправлялись… на галёрку. Таковы – воспитанность и благородство молодых людей. Бывало даже, от этаких «проделок» надменных на вид гимназисток завязывались добрые знакомства.


(продолжение следует)

(обратно) (обратно)

Знакомство с авторами

Ольга БЕЛОВА-ДАЛИНА





Ольга Белова-Далина. Москвичка, проживающая в Чехии. Выпускница Карлова университета в Праге. Преподаватель русского и английского языков. Была главным редактором альманаха «Пражский Парнас» Союза русскоязычных писателей в Чешской Республике (2015–2018), председателем Русского творческого союза в Чешской Республике (2016–2019). С 2019 г. – главный редактор литературного альманаха «Влтава».

Поэт. Автор-составитель сборника «История искусств. Краткий курс лекций для средних школ» (Москва, 1997, 2000), стихотворных сборников «Одинокая гостья» (Прага, 2011), «Серединогорье» (Прага, 2014), «От октября до октября» (Прага, 2017). Среди публикаций также статьи по педагогике и психологии искусства, подборки стихов, рассказы, сказки в литературно-художественных и научных изданиях России, Чехии, Финляндии.

Дважды победитель Пражского международного литературного фестиваля (2013, 2014 – первое место в номинации Поэзия).

Член Союза литераторов РФ, Русского творческого союза в Чехии.


Знакомство с автором


1. Расскажите, как Вы пришли к занятиям литературным творчеством. Какими были первые опыты?


Пишу с детства. Первый опыт? Синим карандашом печатными буквами – зарифмованное счастье по поводу неожиданной возможности остаться дома (вместо того, чтобы идти в детсад).


2. Кого можете назвать своими литературными учителями?


Их много.


3. В каких жанрах Вы пробовали себя?


Поэзия, малая проза, публицистика.


4. Как бы Вы могли обозначить сферу своих литературных интересов?


Поэзия.


5. Какого автора, на Ваш взгляд, следует изъять из школьной программы, а какого – включить в нее?


Не знакома с актуальной школьной программой по литературе в России.


6. Есть ли такой писатель, к творчеству которого Ваше отношение изменилось с годами кардинальным образом?


Наверное, нет такого, отношение к которому бы не изменилось.


7. Каковы Ваши предпочтения в других видах искусства (кино, музыка, живопись…)?


В музыке – классика, в живописи – предпочтений много: это и «старые» голландцы, и импрессионисты, и русская живопись начала XX века с её поисками и находками, etc.


8. Вы считаете литературу хобби или делом своей жизни?


Одним из дел…


9. Что считаете непременным условием настоящего творчества?


Восприимчивость.


10. Что кажется Вам неприемлемым в художественном творчестве?


Агрессивность.


11. Расскажите читателям «Паруса» какой-нибудь эпизод своей творческой биографии, который можно назвать значительным или о котором никто не знает.


Встреча с Яной Штробловой, выдающимся современным чешским поэтом и переводчиком, «голосом» которой «говорит» по-чешски Марина Цветаева. Мои переводы её поэзии на русский язык были очень высоко оценены автором.


12. Каким Вам видится идеальный литературный критик?


Честным.


13. Каким Вам видится будущее русской литературы?


Великим.


14. Есть ли у Вас рекомендации для студентов-филологов?


Не только филологам – быть любопытными.


15. Каковы Ваши пожелания читателям «Паруса»?


Пусть у них будет достаточно времени на чтение.

(обратно) (обратно)

Примечания

1

Наваждение, дословно с фр. – дьявольское внушение (прим. авт.).

(обратно)

2

Из речи генерального секретаря ЦК КПСС Л.И. Брежнева на Всесоюзном съезде профсоюзов, 1972 г. (прим. авт.).

(обратно)

3

Здесь автор отсылает к «Фаусту» Гёте, где Гретхен, возлюбленная Фауста, обладает всеми качествами любящей женской души (прим. ред.).

(обратно)

4

Чайковский П.И. Ария Лизы «У канавки» из оперы «Пиковая дама» (прим. авт.).

(обратно)

5

Дьявол играет на флейте – англ. (прим. авт.).

(обратно)

6

Первый могильщик (поет): «Лопата и кирка, кирка, / И саван бел, как снег; / Довольно яма глубока, / Чтоб гостю был ночлег». / (Выбрасывает еще череп.) Вильям Шекспир «Гамлет» (прим. авт.).

(обратно)

7

Очень громко – итал. (прим. авт.).

(обратно)

8

Мефистофель: – Она / Навек погибла! / Голос свыше: – Спасена! / В.И. Гете «Фауст».

(обратно)

9

«Не упускай из виду» – (фр.) название французского фильма 1976 г. с Пьером Ришаром в главной роли (прим. авт.).

(обратно)

10

Специфический знак, который ставит оркестрант в нотах для того, чтобы не забыть именно в данном месте посмотреть на дирижера (прим. авт.).

(обратно)

11

«И ты, Брут?» (лат.) – Гай Юлий Цезарь, 15 марта 44 года до н. э. (прим. авт.).

(обратно)

12

Рубель (белорусск.) – рубль (прим. авт.).

(обратно)

13

Финита ля комедия (лат.). Этой фразой заканчивается опера Р. Леонкавалло «Паяцы» (прим. авт.).

(обратно)

Оглавление

Цитата Художественное слово: поэзия Анжела БЕЦКО. Будет небо – будет и крыло Владислав ПЕНЬКОВ. Для ангелов и лебедей Ольга БЕЛОВА-ДАЛИНА. Коль скоро рифма так надиктовала Андрей ШЕНДАКОВ. Сквозь глубину текущих к небу рек… Тамара ПИРОГОВА. Я запомню, как осень сияла… Художественное слово: проза Евгений ЧЕКАНОВ. Уехать из Костромы Судовой журнал «Паруса» Николай СМИРНОВ. Судовой журнал «Паруса». Запись девятнадцатая: «Игра в лапту» Литературный процесс Татьяна ЛИВАНОВА. «Серебряная лира» – литературно-музыкальная студия и одноименный альманах София культуры Вячеслав АЛЕКСАНДРОВ. Введение в философию Православия (продолжение) Валерий ХРАМОВ. Записки концертмейстера Физика и лирика Дмитрий ИГНАТОВ. Он. Она. Осень Человек на земле и на море Евгений РАЗУМОВ. Катерина. Дневник. Мирей Матье. Улыбка Парацельса. Пустующие «объекты». Василий КОСТЕРИН. Библиотека нераспечатанных бандеролей Борис КОЛЕСОВ. Вальщик и кудесники Иван МАРКОВСКИЙ. Охотник Александр САВЕЛЬЕВ. Разрушитель Иван ЖИЛКИН. Судьи – читатели и время… Татьяна ЛИВАНОВА. Грани круга Знакомство с авторами Ольга БЕЛОВА-ДАЛИНА