Фельдшер-как выжить в древней Руси (fb2)

Фельдшер-как выжить в древней Руси 538K - Людмила Вовченко (скачать epub) (скачать mobi) (скачать fb2)


Фельдшер-как выжить в древней Руси

Глава 1

ГЛАВА 1.


Где Людмила надеялась, что умрёт красиво, а очнулась — в шкуре варёного пирожка

Людмила Андреевна Колосова всегда считала себя женщиной практичной.

Слишком практичной, по мнению бывшего жениха, который ушёл к фитнес-тренеру, заявив, что «жизнь со скорой — это токсичные отношения втроём». Люда не обиделась. Она вообще редко обижалась — было некогда. Когда ты фельдшер, ты чаще всего в дороге, в крови, в адреналине, и сто раз подумаешь, прежде чем тратить эмоции на кого-то, кто не знает разницы между гипогликемией и литрами крови наружу.

Семья у неё была странной: мать — учитель биологии, отец — учитель истории, и дома обсуждали не погоду и сериалы, а:

— Людочка, — говорила мама над тарелкой борща, — ты помнишь, что плесень может спасти жизнь? Пенициллин — это ведь…

— Мама… — Люда закатывала глаза. — У меня сегодня было два инфаркта, одна черепно-мозговая и дед, застрявший попой в качелях. Я хочу просто поесть.

— История повторяется, — вздыхал отец. — В Древней Руси князья гибли из-за родовых ссор, а у нас — из-за качелей.

Она смеялась. Она умела смеяться — громко, звонко, так, что на базе скорой к ней бежали коллеги «подзарядиться оптимизмом».

И всё бы было хорошо, если бы не один ночной вызов.

* * *

Они ехали быстро. Слишком быстро. Водитель — Артём, парень из тех, кто умел управлять «ГАЗелью» так, будто это хищный зверь, созданный для рывков и аварийных манёвров.

— Адрес такой-то, мужчина, предположительно инсульт! — крикнул диспетчер через рацию. — Работать быстро!

Люда поправила укладку под медицинской шапочкой, поправила перчатки, проверила укладки с лекарствами и привычно выдохнула:

— Ну что, пацаны. Готовимся спасать мир. Всем по героизму — за мой счёт.

Она не помнила удара.

Только звук. Хруст металла. Чей-то вскрик. Боль — короткая, как выключатель.

А потом — тишина.

* * *

Когда она очнулась, первое, что почувствовала — запах. Не больницы, не бензина, не антисептика.

Запах дыма, кислого молока, прелых трав, шерсти и… коз?

— М-да… — хрипло выдохнула Люда. — Кажется, кабаны решили открыть клинику.

Она попыталась подняться — и замерла.

Это было не её тело.

Живот упёрся в колени, будто она легла на собственную авоську с картошкой.

Грудь… Господи. Где её нормальные аккуратные формы? Это было… много. Слишком много.

А кожа. Она провела рукой по лицу и едва не застонала:

— Да что ж за дерматологический апокалипсис здесь случился?..

Пальцы наткнулись на прыщ. Второй. Третий. Лоб — как лунный ландшафт.

— Так, Люда… Ты медик… Ты профессионал… — зашептала она. — Прыщи бывают. У подростков. У беременных. У… демонов, наверное. Но почему НА ТЕБЕ?

Интересно. Может, это ад? Ад, где нет косметологов.

Она взглянула на волосы.

Тёмная косма свисала к плечу, спутанная, засаленная, пахнущая так, будто её варили вместе с капустой.

— Всё. Понятно. Я не умерла. Я на кухне у бабушкиной соседки, которая не признаёт шампунь.

Она огляделась. Изба. Тяжёлая резная кровать. На стене — вышитые обереги. В углу — сундук, тоже резной, знакомый по картинкам из учебника отца. Из печи тянуло теплом и треском поленьев.

— Либо это очень дорогой квест… — пробормотала она, — либо меня выбросило в историческую реконструкцию. Только, интересно, где актёры с айфонами?

Дверь скрипнула. Вошла девочка лет семи, с огромными серыми глазами и косой, перевязанной красной шерстяной тесьмой.

— Мамка… — девочка подошла ближе. — Ты жива?

Люда едва не сказала: Какая мамка, я же бездетная!

Но слова застряли. Ведь ребёнок смотрел на неё так, будто потеряет душу, если услышит неправильный ответ.

— Конечно… жива, — Люда попыталась улыбнуться. — А ты кто у нас?

— Пелагея, мамка. Ты ж забыла? — девочка нахмурилась. — Тебя же лихо хвата́ло, ты кричала, билась, а потом три дня спала без памяти. Бабы наши знахарские думали — всё, в Навь ушла.

Навь. Люда знала это слово. Из отцовских рассказов.

Древняя Русь.

Не реконструкция.

Не сон.

И, скорее всего, не психиатрическая больница, хотя шанс оставался.

Она сглотнула:

— Пелагея. Хорошо. Поняла. А… где твой отец?

— Помирать пошёл, — просто сказала девочка. — Княжеские люди с драки принесли. Ты сорок дней назад в голос выла, кляла судьбу и землю, а потом велела всех прогнать.

Люда закрыла глаза.

Ну да. Прекрасно. Она — в теле властной, неприятной барыни, которую боялись и ненавидели.

Она вдохнула.

Справится ли фельдшер, привыкший латать людей в XXI веке…

с деревней, где лечат заговором и копчёным луком?

Люда открыла глаза и твёрдо сказала:

— Пелагея. Принеси… зеркало.

— Зерка́ло? — девочка перекрестилась. — Мамка, оно ж сила тёмная! Небось опять бесы в тебя войдут!

— Детка, — устало сказала Люда, — поверь. Бесы во мне уже, причём, кажется, дерматологического профиля. Неси.

* * *

Когда перед ней поставили тусклую медную пластину, Люда поняла две вещи:

1. Её новая жизнь будет чудовищно сложной.

2. Она не сдастся.


Да, она толстая, прыщавая, лохматая, как печёный боров в яблоках.

Да, в деревне её не любят.

Да, у этой «Миланы» была репутация почти ведьминская.

Но Люда умела одно: выживать и вытаскивать людей с того света.

А значит…

Она улыбнулась своему чудовищному отражению:

— Ну что, Милана… раз уж мы обе в одном теле…

Давай научим эту землю медицинской помощи, которую она не видела.

Пелагея удивлённо моргнула.

А Людмила-Милана поднялась, пошатываясь, и велела:

— Принеси воды. Грелку. Чистой холстины. И, если найдётся, — мёд.

У нас, доченька, много работы.

И, возможно…

Новая жизнь начинается именно так.

С запахом дыма.

С тяжёлым телом.

С прыщами вселенского масштаба.

И с шансом переписать собственную судьбу.

Глава 2

Глава 2

…в которой барыня Милана обнаруживает, что быть грязной — это диагноз, а не судьба

Сознание возвращалось медленно, как будто кто-то разворачивал его, слой за слоем, как старую холщовую тряпицу. Сначала — запах. Такой густой, что им можно было намазать хлеб: дым из печей, конский пот, кислые салазки капустного рассола, овечья шерсть, перегар… и что-то ещё, острое, ударяющее в мозг, словно нашатырь, только натуральный, деревенский — чистая моча. Никакой романтики древней Руси тут не наблюдалось.

Потом — ощущение тела.

— Господи… и чей это хлев? — прошипела Людмила, а точнее, уже Милана, потому что голос был ниже, грубее и звучал так, словно через него всю ночь дули северные ветра.

Она попыталась вдохнуть глубже и обнаружила, что грудь перетянута жестким сарафаном, а под ним — рубаха из грубого льна, шершавого, как наждачка для кожи. Тело чесалось. То есть не чесалось — оно оралo, будто на нём танцевал хор из блох, клопов и семейства вшей.

— Только не говорите, что это моё тело… — умоляюще произнесла она и, не дожидаясь утешений, глянула на свои руки.

Толстые.

Пухлые.

Ногти обломанные.

Пальцы в заусенцах, под ногтями — тёмная, въевшаяся, будто вечная, земля.

Людмила, ухоженная, аккуратная медсестра XXI века, которая знала толк в скрабах, ламинировании волос и маникюре без единой зазубринки, хотела воем выть от ужаса и несправедливости мироздания.

— Значит, всё-таки не кома… — мрачно заключила она. — Кома так жестоко не шутит.

Снаружи раздалось:

— Баарыня! Баарыня, вы ли это? Аль опять лихоманка шибла?

Голос — женский, дребезжащий, привычный к крику. Дверь, тяжёлая, неструганная, распахнулась, и в проеме появилась ключница Домна, женщина лет пятидесяти, сухая, как высушенный в печи судак, с цепким взглядом человека, который знает, где у кого что спрятано, и как это незаметно прибрать.

Домна глянула на Милану и перекрестилась, и почему-то не от страха, а скорее от облегчения:

— Слава Господу, очнулись… А уж мы думали, что вы, барыня, вконец преставились!

Милана попыталась изобразить достоинство, но вышло только сипло:

— Домна… где я? И почему я… такая?

Ключница всхлипнула оскорблённо:

— Какая есть, барыня. Господь дал — не нам менять. А вы и прежде не молоды были, не тонки, но зато голос грозный, и деньги, и покойничек-воевода любил вас…

Милана перестала слушать после слов «не молоды были». Она приподнялась на локтях, пытаясь вспомнить хоть что-то из жизни прежней хозяйки тела.

Сквозь туман проскользнули обрывки:

Большой дом.

Плотные сундуки с резными замками.

Полки, доверху забитые «диковинами»: заграничные ножи, странные травы, кости морских зверей, бутылочки с яркими жидкостями, которые старые бабы звали «ведьмиными слезами».

И люди в деревне, которые боялись барыню Милану, но ещё больше её ненавидели.

— Ну супер, — пробормотала Людмила-Милана. — Попала, так попала. Не просто в прошлое, а в тело местной… Бабы-Яги на минималках.

Домна, будто услышав мысли, кивнула:

— Да, барыня, грозны вы были. И ведьмыны бабы вас сторонятся, хоть и служат. Травы-то ваши чудные, помогают… иной раз.

«Травы», мысленно хмыкнула Людмила.

Фельдшер, понимающий фармакологию, в мире без антисептиков, антибиотиков и лабораторий.

Это не наказание. Это — приговор с расширенными полномочиями.

Она откинула одеяло, и её охватил новый этап ужаса.

— Уважаемая Вселенная… — медленно сказала Милана. — Мыться. Срочно. В идеале — сжечь одежду и меня заодно, а потом собрать обратно из пепла.

Домна оскорбилась:

— Баарыня! До баньки вас доведём! Уже и воду носим. А госпоженька Пелагея вон, ждёт у порога…

Милана вздрогнула.

Дочь.

Пелагея.

Чужой ребенок, но теперь — её.

— Зови её, — тихо сказала Милана.

В проеме показалось худенькое личико. Большие серые глаза, испуганные и умные. Девочка осторожно вошла, прижимая к груди тряпичную куклу.

— Матушка? — прошептала она так, будто боялась быть ударенной.

И внутри Миланы что-то сместилось, словно сердце нашло новый центр тяжести.

Её не любви боятся. Её — ожидают угрозы.

— Пелагея… — Медсестра Людмила знала, как разговаривают с напуганными детьми, и тело Миланы было ей не помехой. Она медленно протянула руку. — Иди ко мне, солнышко.

Девочка шагнула. Осторожно. Будто переходила по льду. Прикоснулась к материнской руке — и не дрогнула, но взгляд стал влажным.

— Вы не кричите… сегодня.

— И не буду, — пообещала Милана. — Хватит с нас всех криков.

Домна ойкнула, перекрестилась снова:

— Ох, матушка, не дай Бог, вы характер переменили! Деревня ж привыкла, что вы гроза…

Милана тяжело поднялась, чувствуя, как ноют колени.

Толстая, неуклюжая барыня, которую ненавидят.

Это нужно менять. Но сначала…

— Домна. Банька. И если кто-то попробует мне подлить в воду ещё эту вашу траву-перекрутку, после которой волосы сваливаются в колтуны, я найду способ лечения, от которого не помогут и молитвы.

Домна сглотнула:

— Поняла, барыня…

* * *

Баня оказалась полутемной, пахнущей берёзовыми вениками, мхом и старой копотью. Пар был густым, как туман над болотами. Когда Милана сняла рубаху, она впервые увидела себя целиком.

И поняла, что крикать будет, но только внутренне.

Живот, как добротная подушка.

Бёдра — две мельничные жернова.

Грудь… ну, грудь была отличная, даже фантастическая, но на этом плюсы заканчивались.

Волосы — запутанные, жирные, в пахучей корке из дыма и жира.

— Ох, милая XXI век… — Милана подняла веник. — Ты бы сейчас увидел, что такое ад для женщины.

И она начала войну за чистоту.

Скребла, мыла, полоскала.

Три раза.

Домна за дверью крестилась, слушая, как барыня шипит, ругается шёпотом и требует, чтобы Вселенная вернула ей шампунь с кератином.

Но через час Милана вышла — красная, упаренная, но людская. Волосы всё ещё требовали капитальной реконструкции, но пахли уже не горелым хлевом, а берёзой и мёдом.

Пелагея глядела на мать, будто виделa чудо.

— Матушка… вы красивая.

И Милана ХОТЕЛА усмехнуться. Хотела сказать что-то колкое. Но вместо этого:

— Спасибо, Пелагея. Будем красивыми дальше. Ты мне поможешь, а?

Девочка кивнула так серьёзно, что Милана поняла: вот он, первый союзник.

* * *

Когда Милана вернулась в горницу, на столе уже лежала шкатулка. Домна объяснила:

— Сундук прежней барыни. Там ваши чудные стеклянницы и травы, и заморские порошки. Вы ж любили колдовать… ну… лечить. Оно одно к одному.

Милана открыла крышку — и сердце фельдшера вздрогнуло.

Пузырьки.

Сушёные травы.

Странные мази.

Стеклянные колбы с пробками.

И самое главное — записные дощечки, покрытые резами. Рецепты.

— Ну здравствуй, древняя фармакопея, — тихо сказала Милана. — Посмотрим, что мы можем вместе.

Она ещё не знала, что завтра ей придут за помощью.

Что в деревне вспыхнет горячка.

Что ей придётся спасать людей, используя и знания XXI века, и старинные, пугающие методы.

Но сегодня у неё была баня, дочь, и шкатулка возможностей.

И это — уже победа.


Новая барыня выходит «на люди», пугает всю округу и приобретает врагов быстрее, чем теряет прыщи

Милана решила идти пешком: во-первых, новая жизнь — новые мышцы, а во-вторых, кто вообще в здравом уме полезет на верховое животное, когда ещё вчера ты ездила только на реанимобиле? Вот именно.

Боярыня, на которую она теперь похожа, шла не как боярыня, а как человек, который впервые получил в руки собственное тело из теста. Она старалась держать спину, но походка получалась такая, будто подол юбки пытался её задушить.

Деревня открылась через пятнадцать минут пути. Странное, немного потустороннее ощущение: будто декорации к историческому фильму построили всерьёз, со вкусом и, главное, с запахами.

Запахи были разные: дым печей, тёплое молоко, мокрая земля, чеснок, кислое тесто, прелая трава, лошади, люди. Настоящая, густая жизнь, от которой кружилась голова.

— Боярыня… Боярыня идёт! — раздалось впереди.

— Наша… вернулась… — перешёптывались женщины, наблюдая за ней из-за плетней.

Милане вдруг стало неловко. Она ещё не понимала, что для них значит «вернулась». Вернулась откуда? С того света? Из столицы? Или откуда, куда прежняя хозяйка уезжала? Но сейчас ей было не до этого.

Она направилась к огромной избе, стоявшей чуть отдельно от остальных. Два пристроя, двускатная крыша, над входом — охапка засушенных трав. Крыльцо широкое, крепкое, явно скамья для тех, кто приходит лечиться.

— Это и есть ваше логово, уважаемые ведьмы… — пробормотала Милана и толкнула дверь.

В нос ударил аромат… Ну нет. Это был не аромат. Это был концентрат всего, что может расти, сохнуть, бродить, пахнуть, вонять, пылиться, капать, гнить и оживать заново.

Сотни баночек, мотков, связок, пузырьков, черепков. Полки от пола до потолка. Стол, заставленный ступками, пучками, коробочками.

И тишина.

А потом:

— ОЙ!! НЕ ТРОГАЙТЕ ЭТО!!!

Милана дёрнулась. Слишком поздно. Локтем она задела банку, банка упала, раскололась, содержимое зелёным фонтаном расплескалось у неё по рукаву, по груди, по волосам и, кажется, даже по душе.

Из-за перегородки выскочили две женщины, одна с ковшом, другая с кочергой.

— Ты что наделала⁈ Это же мазь от бессонницы! — завопила одна.

— Да какая теперь бессоница, гляди — болотница стоит! — в ужасе прошептала вторая.

— Это… случайно, — выдавила Милана, чувствуя, как липкая жижа стекает по виску.

— Это прежняя боярыня была строгая, но аккуратная! — обвиняюще выпалила травница. — А ты что? Первый день — и уже вся изба вверх дном!

— Я… нервничаю, — призналась Милана. — И когда я нервничаю, я… ну… роняю вещи. Такое бывает.

— Бывало, — строго кивнула вторая. — С той боярыней тоже. Как понервничает — так кого-нибудь казнит.

Милана решила, что сейчас эффективнее всего будет не шевелиться.

— А смыть это можно? — осторожно спросила она.

— Можно, — хмуро ответила травница. — В бане. Только ты сначала травы не трогай. Мы сами соберём. А потом иди, умойся, а то люди в деревне в обмороки падать начнут.

Когда Милана вышла из избы, она уже понимала главное:

служба фельдшера была проще. Там хотя бы зелёным становились больные, а не медработники.

Её проводили до бани — под контролем, как особо опасного пациента. В бане пахло хвойным веником, мёдом и чем-то ещё, лечебным, терпким.

Она взглянула на своё отражение в баке с водой.

— Мама… — выдохнула она. — Я Шрек. Шрек, причём версия «до таблеток от прыщей».

Пелагея, которую привели посмотреть на чудо-маму, стояла в дверях, вцепившись в косяк.

— Матушка? — дрожащим голосом спросила девочка.

— Нет. Лесной демон. Беги, дитя. Шучу. Иди сюда, я живая, — Милана попыталась улыбнуться, но зубы были тоже зелёные.

Пелагея медленно, осторожно приблизилась.

— Тебя порча взяла? — прошептала она.

— Нет, дитя. Меня… мазь взяла. Неудачно. Очень неудачно.

Пауза.

— А та ведьма, что мазь варила, — мстительно сказала Пелагея, — будет долго хромать. Потому что баба Улита её кочергой по спине ею же оттаскает. Мы это видели.

Милана поняла, что дочь не так проста. И, кажется, умеет ненавидеть. Прежняя хозяйка тела воспитала эту черту. Приятное наследство, ничего не скажешь.

— Ладно, — вздохнула Милана. — Раз мы здесь надолго, то нужно правила. Первое: мы никого без нужды не бьём. Даже ведьм. Даже кочергами.

— Даже если они зелёное варят? — недоверчиво спросила девочка.

— Даже если зелёное варят, — с твёрдостью ответила Милана. — Второе: учишь меня всему, что тут знать должна. Кто враг, кто друг, кого лечить, кого бояться и где прячут мёд. Без мёда я тебе не мать.

Девочка медленно, но впервые искренне улыбнулась.

— Мёд за печью. Во втором горшке. Я покажу.

И тут Милана поняла:

Если жизнь даёт тебе зелёную кожу — требуй мёда.

Они мылись долго. Смех Пелагеи звенел под потолком, как детский колокольчик. Зеленое сошло не до конца, волосы отливали болотом, но хотя бы лицо снова было человеческим, а не гоблинским.

Выходя из бани, Милана подумала:

«Ничего. Я тебя умою, Милана. Я тебя вылечу. Клянусь врачебной клятвой, молоком за печью и твоими новыми зелёными волосами».

* * *

Баня становится полем боя, а доверие — тёплой водой

Пар ударил в лицо так, будто кто-то пригоршней кинул в неё кипяток. Милана — ещё утром Людмила, ухоженная, стройная и вполне уверенная в своих знаниях санитарных норм — стояла посреди просторной бревенчатой бани, зелёная с головы до пят, как капуста, над которой колдовал слишком вдохновлённый повар.

Пелагея, прижав к груди деревянное ведёрко, таращилась на мать так, будто та явилась неведомым чудищем из страшной сказки.

— Мамка… ты… это… ты хто? — наконец спросила она тихо, словно боялась, что ответ укутает её тоже в зелёный цвет.

— Тролль, доча, — устало сообщила Милана, поддевая с себя зелёные пряди, сползающие с волос. — Тихий домашний тролль, только что выползший из болота старших медсестёр.

— Тро… кто? — Пелагея захлопала глазами.

— Большая зелёная беда, — пояснила она, — не переживай, безобидная. Хотя, если кто-нибудь снова подкрадётся ко мне с настойками, не ручаюсь. Может, и укушу. Профилактически.

Пелагея осторожно сделала шаг ближе, ещё один, потом сунула ведёрко на пол и вдруг обняла Милану за талию.

— Мамка, не плачь. Хорошо? Ты просто… ты просто стала зелёная. Бывает.

Милана хмыкнула. Ей, бывшему фельдшеру, пережившему ночные смены, реанимацию, людей, способных орать на всю приёмную за недолитый физраствор, — ей хотелось смеяться. Но почему-то вместо смеха горло перехватило. Она коснулась макушки дочери пальцами, ещё зелёными у основания ногтей.

— Я не плачу, — сказала она тихо. — Я… обдумываю, как мы будем объяснять это остальным. Если кто спросит — скажем, что зелёность от печали. Или от большой любви. Или… от неправильного сбора трав.

— От колдовства! — шёпотом, но с горячим блеском в глазах, подсказала Пелагея.

Милана фыркнула.

— Если это колдовство, доча, то оно, по-моему, испортилось в пути.

Пелагея прыснула от смеха, и только тогда натянутое внутри Миланы что-то ослабло. Она впервые за день почувствовала: ребёнок не просто смотрит на неё, как на случайную тень в доме. Девочка пытается поверить. И это — нечто огромное.

— Ладно, — сказала Милана, — давай будем превращать меня обратно. Иначе меня завтра попытаются коптить, как редкостного лесного духа. Солью натирать начнут.

— Это больно? — девочка округлила глаза.

— Только для гордости, — вздохнула Милана.

Они вдвоём начали отмывать зелёный ужас. Пелагея подливала воду из бадьи, Милана тёрла кожу, и зелёные ручейки стекали вниз, в деревянный пол, как будто уносили с собой не только цвет, но и часть той чужой миланиной жизни, которой она не была хозяйкой.

— Мамка… — сказала Пелагея вдруг, тихо, — а ты правда… вернулась? Ты со мной теперь?

Милана замерла. Внутри что-то шевельнулось болезненно. «Со мной». Слово тёплое. Слово нужное. Слово, за которое кто угодно мог бы сломать судьбу.

Она наклонилась, поцеловала дочь в лоб, тоже чуть зелёный.

— Да, Пелагея. Я с тобой. И никто тебя больше не оставит. Даже если я иногда буду… слегка зелёной.

Девочка кивнула серьёзно, как взрослые кивают перед важным решением.

— Тогда и я буду с тобой. Даже если ты будешь… тролль.

Милана закашлялась от смеха.

— По рукам, доча. Если я тролль — ты мой главный специалист по анти-тролльему уходу.

* * *

Через час она вышла из бани. Больше не болотная. Бледная, местами розовая от старательного оттирания, волосы мокрые, лицо живое, усталое, но — своё. Её. Людмилины черты в теле Миланы — впервые без ощущения чужого.

Пелагея шла рядом, гордая, будто лично справилась с нашествием нечистой силы.

Служанки, увидев хозяйку, перекрестились так дружно, что воздух затрещал.

— Барыня… — выдохнула одна. — Так вы жива!

— Ещё как, — милостиво сообщила Милана. — Если кто спросит — скажите, что я победила болотного духа, и тот дал мне здоровье и новый характер. Иначе мне придётся объяснять правду, а она куда страшнее.

Служанка торопливо закивала.

Пелагея подняла голову, глядя на мать так, будто впервые в жизни рядом с ней шла не гроза и кара, а женщина. Живая. Комичная. Своя.

Милана выдохнула. Где-то под рёбрами развернулось маленькое — но настоящее — чувство: она сможет. Здесь. Дышать. Лечить. Жить. Даже если иногда — зелёная.

Глава 3

ГЛАВА 3

Милана проснулась раньше солнца. Не потому, что привыкла к петухам — в её прошлом мире петухи существовали разве что на картинках у фермеров-блогеров, — а потому, что Пелагея сопела у неё под боком, прижимаясь, словно боялась, что мать снова исчезнет туда, откуда вернулась. И от этого сопения у Миланы то сводило сердце, то начиналась паника: а если я снова что-нибудь перепутаю?

Но утро не собиралось ждать её страхов. За окном глухо мычали коровы, где-то гремела деревянная ступа, и запах дымка пробирался в горницу: деревня уже жила.

— Пелагея, родная, — Милана осторожно коснулась её плеча. — Встаём. Сегодня у нас великий день чистоты. Баню разогреть, бельё высушить, дом убрать… короче, мама сошла с ума.

Девочка сонно моргнула, но уголки губ дрогнули.

— Опять ты смешная… бывало ты так не смеялась.

Вот и ещё один гвоздь в гроб прежней хозяйки этого тела, подумала Милана. Та была грозой всей округи, а тут — женщина, способная расплакаться из-за грязных полов и отсутствия мыла.

Милана накинула платок, стараясь скрыть последствия вчерашнего контакта со склянкой знахарок. Зелёный. Лицо — зелёное. Волосы — зелёные. Прекрасно. Я — лягушка-царевна, только поцелуй меня кто-нибудь, и я превращусь в нормальную женщину. Хотя лучше не надо.


Баня уже дымилась, камни потрескивали. Женщины собрались кучкой — настороженные, шепчущиеся: барыня вдруг решила всех мыть. До этого их гоняли в речку, где, по уверениям местных, вода «сама всё лечит», а по уверениям Миланы — «сама всё заражает».

— Матушки, — Милана подняла руки, будто прося мира, — я не кусаюсь. Сначала — дети, потом — вы. Мытьём никого не убьём, наоборот, живыми оставим.

Какая-то старуха, кутающая внука в холстину, буркнула:

— Речка от дедов была, и все живы…

— Деды — да, — вздохнула Милана. — А вы посмотрите на туберкулёз дальше по деревне. Хотите так же? Нет? Тогда идём. Я добрая, но у меня есть ковш, а ковш — аргумент.

Смех прошёл по толпе. Напряжение спало.

Пелагея таскала вёдра, стараясь не отставать. Акулина же стояла у двери, смотрела так, будто Милана сейчас создаст чудо и превратит баню в храм.

— Акулина, будешь правой рукой, — бросила Милана. — Запоминай. Нам ещё мир спасать, хотя бы местный.

Та покраснела и закивала так усердно, что выбилась прядь волос.

Женщины входили, дети визжали, пар поднимался к потолку — и деревня словно начинала дышать по-новому.

После бани Милана пошла к отдельной избёнке, куда прежняя хозяйка никого не пускала. На полках — склянки, мешочки, коренья, грибы, травы, что-то похожее на человеческие зубы (очевидно, лучше не спрашивать).

Пелагея замялась у двери.

— Мам… ты опять что-то взорвёшь?

— Нет, — Милана вдохнула. — Сегодня я умная. Я просто найду мёд, травы, укроп, лук… сделаем людям лекарство. И, если Боги милостивы, я больше не стану зелёной.

Акулина просочилась за ними как тень.

— Барыня… вы будто знаете, что к чему… вы так уверенно берёте всё…

— Ага, — фыркнула Милана. — Училась много лет. Правда, тогда не было урока «как не перепутать мазь для геморроя с мазью для волос». Жизнь — боль, Акулина. Иногда буквально.


Под вечер, когда двор выскоблили, бельё свисало на верёвках, а баня остывала, к усадьбе пришла женщина. Слезы по лицу, руки трясутся.

— Милостивая барыня… сын… дружинный… вернулся… всего трясёт, жара такая, что подойти страшно…

Милана резко посерьёзнела.

— Грудь хрипит? Голова болит? Раны есть?

— Есть… бок порублен… очи мутны…

Сепсис? Лихорадка? Инфекция в ране. Чёрт. У меня аспирина нет. Пенициллина нет. Но есть мёд, лук, уксус слабый, травы… и Бог надежды.

— Так, слушай внимательно, — Милана говорила чётко, как на вызове скорой. — Меняешь тряпки холодные каждые полчаса, напоишь его водой с малиной, натрёшь грудь и спину тёплым луком с мёдом. Утром я приду. Никому не давай лезть с грязными руками к ране.

Женщина поклонилась так низко, что Милана едва удержалась, чтобы не поднять её за плечи.

Пелагея тихо спросила:

— Мама… а он поправится?

— Мы сделаем всё, что можем, — ответила Милана. — Остальное не в наших руках. Но шанс есть. И это главное.

Когда они возвращались в дом, Акулина вдруг сказала:

— Барыня… вы странная… но со странностью вашей люди жить хотят. Может, это и есть чудо?

Милана усмехнулась.

— Нет, Акулина. Это называется гигиена и медицина. Но чудо — тоже подойдёт.

Пелагея взяла её за руку. Маленькие пальцы — тёплые, доверчивые.

И впервые с попадания Милана подумала:

Может, здесь можно жить. Может, у меня правда есть шанс всё исправить. Себя. Их. Этот маленький мир.


Ночь в новой жизни наступила не резко, а мягко, шагами по половицам, будто кто-то осторожно закрывал шторы на небе. В избе пахло сушёными травами, дымком от печи и свежим льном. Милана — бывшая Людмила — лежала на широкой деревянной постели, где матрас был набит не синтетикой, а сухими травами. Кто-то заботливо переложил под настил веточки лаванды: аромат тянулся тёплой, сухой нотой, успокаивал, почти убаюкивал.

Пелагея уже сопела рядом, уткнувшись носом в материнское плечо. Девочка так устала за день удивляться новой маме — румяной, шумной, чумовой, — что заснула, не дослушав сказку. А Милана рассказывала о Золушке — и удивлялась, что голос её дрожал. Что в горле комок. Что в этой сказке слишком много о ней самой: о службе, забегах, бессонницах, грязи, чужой крови и о вечном «держитесь, сейчас мы вам помогём». Она не успела ни нарядов, ни бала, ни принца. А тут — бах, и куда-то вывалилась, прямо из скорой помощи в русскую деревню XVII века, где мулов заменяют мужики, а понятие «стерильность» звучит как колдовство.

— И вот, — шептала она уже еле слышно, — туфелька остаётся, и принц носится по всему королевству, ищет свою девицу… а Золушка просто хочет нормально поесть, поспать и чтобы никто не умирал у неё на руках, слышишь, Пелагеечка?..

Девочка сонно шевельнулась, обняла её крепче, будто всю жизнь так делала.

Милана замолкла. Лежала, слушала ночные шорохи и впервые за сутки позволила себе почувствовать страх. Да, она смеялась, сыпала шутками, устраивала банный переворот, заставила народ отмываться и стирать бельё, почти организовала санитарный переворот. Но внутри — там, где пульсирует настоящая, непоказная правда, — там было жутко.

Она потерла лицо ладонью. Прыщи на коже болезненно откликнулись. Воеводская вдова, гроза всех вокруг, а внутри — медик из XXI века, которая знает слово «сепсис» и понимает, что мужчина с раной и жаром может не дожить до утра, если не вмешаться.

«Так. План. Дышим, не паникуем. Завтра — поход к больному. Не забыть спиртовую настойку. Если тут нет спирта, проще всего взять самогон. И кипячёную воду. Лук, мёд… малина сушёная наверняка есть. Прополис? Если б пчельник был, ух… надо выяснить.»

Мысли текли ниткой, уверенной, рабочей, настоящей. Она снова чувствовала себя собой.

«Первая задача — чистота. Если я ничего больше не смогу изменить, то хотя бы люди перестанут умирать от грязи. Плесень, ножи, руки… Мытьё, кипячение. Объяснять по сто раз. Да, буду ведьмой. Да, будут шептаться. Но пускай живут.»

Она осторожно подвинулась, чтобы не разбудить дочь. Пелагея приоткрыла глаза, улыбнулась во сне, пробормотала:

— Ты смешная стала, маменька… будто светлая.

У Миланы защипало глаза. Она прижала девочку ближе, тихо, неслышно, почти беззвучно пообещав:

— Я тебе жизнь вытащу, Пелагея. И себе тоже.

Сон ещё не шёл, а мысли не отпускали. В голове вертелась Акулина — молодая знахарка, которая смотрела на неё сегодня так, будто не знала, креститься ей или учиться. С ней нужно поговорить. Она может стать руками, глазами, памятью — тем, чего нет у Миланы в новом мире. Девчонка цепкая. Чует науку.

Если её научить основам… как бинты кипятить, как настои делать, как дезинфекцию проводить, как различать жар воспаления и жар лихорадки… может, тогда эта деревня станет не рассадником погибших, а местом, где можно доживать старость, не крича от боли в гниющих ранах.

Зелёная краска на волосах слегка зудела. Милана фыркнула сквозь тёмный смешок:

— Принцесса-лягушка, мать вашу. Вот бы сейчас хоть шампунь, не говоря о хлоргексидине…

Она представила, как выглядела днём: огуречный оттенок кожи, перепуганные глаза, дочка, которая, кажется, впервые смеялась от души. Людмила — фельдшер из скорой помощи — всегда спасала людей. Милана — вдова-воеводша — должна учиться спасать их здесь. Иначе всё это не имеет смысла.

«Значит так. Завтра: Акулина, проверка трав, кипячение воды, самогон для дезинфекции. Повязки — лён, чистый. Мыло — найти, сварить, чёрт побери. Зола. Щёлок. Да, можно. И ещё: спросить про баню. Надо строить общую. А не как тут: кто куда… здорово, конечно, что мышцы подтянутся, но кишечные инфекции никто не отменял.»

За окном ухнула сова. Где-то вдалеке выла собака. Тишина не была мёртвой — она была живая, деревенская, сытая, ночная. Милана вдыхала её, как лекарство. Потому что впервые за долгое-долгое время никто не умирал у неё на руках. И это уже стоило любого попадания.

Она закрыла глаза. Перед сном, машинально, будто проводя внутренний осмотр после смены, прошептала:

— Дыхание ровное, сознание ясное, перспективы… пугающе хорошие. Людмила или Милана, выберись. У тебя дочь, и у тебя новая жизнь. И если ты уж попала в эту сказку — сделай её такой, чтобы никто не считал её проклятием.

Пелагея вздохнула, прижалась крепче. И Милана, внезапно, впервые за весь день, позволила себе уснуть не от усталости, а от того, что верила: завтра будет шанс. И это — гораздо больше, чем ей оставалось там, за миг до аварии.


«Чистота — мать здоровья, а баня — начало всех реформ»


Утро началось с того, что Милана, проснувшись, поняла две вещи.

Во-первых: постель больше не пахнет пылью, старым пером и чем-то смутно похожим на давно забытый носок из студенческой общаги. Теперь от неё тянуло лавандой, сухими травами и теплом. Она сама вчера, уставшая и счастливая, как ребёнок после цирка, нашла подпол, набила холщовые мешочки душицей, зверобоем и мятой, и переложила постель. Даже Пелагея спала, уткнувшись в плечо, словно в первый раз за много месяцев чувствовала себя спокойно.

Во-вторых: она — пахнет не лавандой.

Она пахнет… скажем так, как будто умерла, воскресла и решила больше никогда не мыться.

Милана зарылась лицом в подушку и простонала:

— Господи, я в Средневековье. С антисептиками проблема, с душем — беда, с дезодорантом — молчу. Да я же теперь официальный спонсор развития биологического оружия…

Пелагея шевельнулась, не открывая глаз:

— Матушка… вы опять странно говорите…

— Привыкай, Пелагеюшка, — вздохнула Милана. — У мамы… профессиональная деформация.

* * *

После утреннего хлеба, парного молока и мыслей о том, что кофе она теперь увидит только во сне, Милана велела собираться. Сегодня — великий день: генеральная мойка женщин и детей.

Впервые в жизни этой деревни.

— Все в баню. Добровольно. Или я сама приведу, — спокойно сказала Милана, надевая чистый, вчера выстиранный сарафан.

Служанки и дворовые переглянулись. До них доходило страшное: барыня не шутит.

* * *

Баня топилась с рассвета, пахла смолой, влажным деревом и травами, которые Милана сама закинула в чан с кипятком. Пелагея вертелась рядом, помогала подносить вёдра, и поглядывала на мать очень внимательно — как будто пыталась понять новую, другую маму, что вернулась к ней из небытия.

Когда вошла первая женщина — толстые руки, усталые глаза — Милана улыбнулась ей, показывая:

— Мыться — не грех. Грех — болеть да деток заражать.

Женщина перекрестилась. Вторая — тоже. Третья — прыснула смехом:

— Ай, барыня, слыхано ли! Чтоб всё село в бане! Да ещё и с травами! Что завтра будет? Чудо?

— Завтра будет перестройка канализации, — мило ответила Милана. — Я хочу туалет в конкретном месте, а не в каждом кусте. Иначе грибы у нас так и не пойдут.

— Какие грибы? — ужаснулась бабка.

— Съедобные. А не те, что рождаются от запаха ваших… трудов, — отрезала она.

* * *

Первые полчаса в бане стояла робкая тишина. Потом — смех, потому что кто-то мыло впервые увидел, кто-то визжал, что щиплет глаза, а одна бабка, глядя на чистую воду, сказала:

— Так вот какая она, водица-то! Я уж позабыла!

Милана мыла сама: у кого-то волосы, у кого-то спину, проверяла родинки, слушала дыхание, заставляла кашляющих пить горячую воду с мёдом.

— Матушка Милана, — робко спросила Акулина, подавая полотенце, — так оно правда — отваром полоскать горло помогает?

— Акулина, — Милана посмотрела на неё с неожиданной нежностью, — если я буду делать из тебя помощницу, ты однажды станешь лучшей знахаркой на этой земле.

Глаза девицы расширились, как у котёнка, впервые увидевшего печёную рыбу:

— А можно? Можно учиться?

— Не просто можно. Нужно.

Пелагея сияла. Она ещё никогда не видела, чтобы мать говорила с людьми так ласково. Ей хотелось держаться ближе, прикасаться, проверять: не уйдёт ли эта мама снова.

* * *

Когда банный переполох закончился, и чистые, румяные женщины ушли довольные, Милана почувствовала, что может, наконец, выдохнуть.

Но у ворот уже стояли двое.

Мужчина и женщина. На руках женщина держала мальчишку, лет десяти, горячего, как печь.

— Барыня… спасите. Наш Илья из дружины вернулся. Израненный. Горит. Бредит. Помоги, — шептала мать.

Илья.

Будто судьба сама выбрала имя.

Милана коснулась его лба. Глаза мальчика распахнулись — ярко-синие, невозможные, как та неоновая вывеска возле её подъезда в прошлом.

— Принесите кипячёную воду, чистую холстину, всё, что есть из мёда, лук, чеснок, и пусть кто-то принесёт самогон, — сказала она. — Я приду к вам завтра на рассвете. Сегодня — отвар малины, натирать грудь луковым соком с мёдом, ноги — гусиным жиром, если есть.

Женщина всхлипнула:

— Барыня… благодарствую…

— И ещё, — добавила Милана. — Завтра я заберу его к себе. Здесь он не поправится.

— Но… дом маленький… коза…

— Козу тоже заберёте, — смеялась Милана. — Без козы какое же лечение?

Пелагея дернула мать за рукав:

— Матушка, вы как волшебница.

Милана поцеловала дочь в макушку:

— Нет, Пелагеюшка. Я просто знаю, как не дать людям умирать от глупостей.

* * *

Вечером, укладывая Пелагею, она рассказывала ей сказку о Золушке. Но половину рассказа девочка смеялась, потому что вместо кареты Милана ляпнула: «И приехала она на реанимобиле, сирена орёт, тыква мигалками сверкает…»

— Мам, ты опять странно словечки говоришь.

— А я у тебя такая. Терпи.

Пелагея затихла, засопела, прижавшись к боку матери. Милана лежала, слушала, как дышит ребёнок, и впервые подумала:

"Похоже, комы нет. Не игра. Не сон.

Раз я чувствую счастье так остро — значит, я жива."

И если жива — значит, надо устроиться. Поднять баню. Лечить Илью. Сделать общественный туалет. Начать выращивать чеснок, календулу, ромашку. Найти, чёрт побери, способ получить хоть подобие пенициллина. Жить.

— Ну что ж, — прошептала она в темноту, — фельдшер я или где?

И уснула, обняв свою новую жизнь.

Глава 4

ГЛАВА 4


…в которой фельдшер из XXI века открывает первую деревенскую амбулаторию и берётся спасать дружинного Илью

Милана проснулась от того, что ей в нос уткнулась чья-то маленькая, тёплая пятка.

— Так, — прохрипела она, вынимая ступню из собственного лица. — Кажется, я всё-таки нужна этому миру. Как минимум — в качестве подушки.

Пелагея, не открывая глаз, всхлипнула, перевернулась и снова вцепилась в материнский рукав.

— Мамка… ты тут? Не уходи.

— Не уйду, — тихо ответила Милана, уставившись в тёмные балки потолка. — Раз уж меня сюда забросило, будете терпеть.

За окном кто-то уже бодро орал утренние песни — не соловей, а петух, причём с голосом завхоза, привыкшего будить студентов на зарядку. Где-то стучали топорами, лаяла собака, в сенях возилась Домна.

Милана осторожно высвободила руку, села на краю постели и вдохнула.

Запахи.

Раньше утро пахло кофе из автомата, резиной от шин скорой и дешёвой выпечкой из ночной пекарни на углу. Теперь — дымом, печёным хлебом, сырым деревом, сухими травами, которые она вчера сама запихивала в мешочки, и еле уловимой кислинкой — простынь, конечно, они выстырали, но о гладильной доске тут никто не слышал.

Она потерла лицо.

— Так, фельдшер. План на день: устроить первую в истории этой дыры амбулаторию, кого-нибудь не убить и, если получится, не вывалиться в навоз, — пробормотала она. — Ах да. И ребёнка вытащить из горячки. Мелочь, да?

— Мамка… — подала голос Пелагея, приподнимаясь на локте. — Ты опять с кем-то разговариваешь?

— С мозгами, доченька, — вздохнула Милана. — Они у меня, оказывается, есть. Их просто иногда сложно убедить работать.

Пелагея хихикнула, и это «хи-хи» было таким настоящим, лёгким, что Милана улыбнулась сама собой. Девочка уже не ждала удара за каждую фразу. Уже не прятала голову в плечи, когда мать поднималась с постели. Уже.

Она накинула сарафан, который вчера успели домыть до состояния «можно подойти ближе, чем на три сажени», завязала пояс, сунула ноги в лапти и, натягивая платок, крикнула в сторону двери:

— Домна! Мне нужна изба знахарская. Срочно. Живая, горячая, готовая к экспериментам.

— Господи, опять… — донёсся из сеней её ворчливый голос. — Как вы проснулись, баарыня, так у нас то баня, то стирка, то теперь изба… Всё ей мало.

— Мне мало грязи и болезней, — отрезала Милана. — А вас, Домна, я назначаю старшей по чистоте. Поздравляю, повышение.

— Ох, Матерь Божья, — простонала та, но в голосе слышалась гордая нотка.

* * *

Знахарская изба встретила Милану тем же, чем и вчера: запахом всей растительной, животной и половины минеральной жизни окружающего мира. Но теперь она уже не морщилась, а вдыхала, как фармацевт, попавший в склад с сырьём.

— Застрели меня кто-нибудь нашим древним ружьём, — пробормотала она. — Это же готовая лаборатория. Только вместо белых халатов — прялки, вместо центрифуги — Домна с кочергой.

Полки, от пола до потолка, были заставлены всем, чем только можно: связки кореньев, пучки трав, мешочки с семенами, глиняные горшки, стеклянные пузырьки с тёмными, мутными, светлыми жидкостями. На столе — ступки, ножи, какие-то костяные палочки, мёд в засахарившейся корке, пучок чеснока, сушёная малина, морщинистые яблоки.

И, конечно, те самые дощечки с резами — рецепты прежней Миланы.

— Ну что, коллеги, — сказала Милана, оглядывая всё это добро. — Сейчас мы будем наводить здесь порядок. Научный.

Из-за печки, как грибы из-под снега, показались две фигуры — знахарки Улита и Авдотья. Та самая Улита, чьей мазью она вчера окрасилась в тролля.

— Баарыня… — осторожно начала Авдотья. — Мы тут вам не мешаем? Мы ж по-прежнему… ну… работаем. Люди-то идут.

— Вот и хорошо, что идут, — кивнула Милана. — Будут идти ещё больше. Но с этого дня у нас здесь чистые тряпки отдельно, грязные отдельно, ножи не валяются, где попало, а лежат в одном месте. Вот тут, — она пальцем стукнула по свободной доске. — Понятно?

— А что им сделается, ножам-то? — возмутилась Улита. — Лежали тут тридцать лет, никому не мешали.

— Грязь на них сделается, — терпеливо пояснила Милана. — А потом этой грязью вы чужую кровь в рану затащите. И человек сгниёт изнутри, как репа в погребе. Вам трупы нужны?

Знахарки переглянулись, дружно перекрестились.

— Не нужны, — поспешно ответила Авдотья. — Нам живые надобны.

— Вот и я того же мнения, — удовлетворённо сказала Милана. — Поэтому слушаем сюда. Первое: вода. Всегда. Тёплая. Чистая. Да, я знаю, вы не верите в чистую воду, но чудеса случаются.

Она зачерпнула из бочки, понюхала, поморщилась.

— Эту выливаем. Наливаем новую. Кипятим. Всё, что касается ран, должно видеть кипяток чаще, чем вашу соседку Марфу.

— Марфа в бане редко бывает… — пробормотала Улита.

— Вот пусть воды боится, а мы нет, — отрезала Милана. — Второе. Тряпки. Холстина рваная есть?

— Есть, — отозвалась Авдотья. — Мы вон на том сундуке складывали. На тризны, на костры…

— С сего дня — не на костры, а на бинты, — заявила Милана. — Рвём, кипятим, сушим над печью. Всё, что чистое — сюда, — она обозначила пустой угол стола. — Всё, что грязное — вон туда, в кадку. И не дай Бог я увижу, что вы одной и той же тряпкой рану вытираете и потом руки.

Знахарки снова переглянулись.

— Так, баарыня… а разве не всё одно? Кровь человеческая, она ж… ну… святая.

— Святое — это когда в человеке внутри, — устало сказала Милана. — А когда она уже снаружи, да ещё с грязью и гноем, это не святость, это рассадник всякой дряни. Не спорьте, у меня за плечами столько ночных смен, что вам и не снилось.

— Чего смен? — не поняла Авдотья.

— Неважно, — отмахнулась Милана. — Считайте, что я двадцать лет бегала за смертью с кочергой. Теперь будем её встречать подготовленными.

В дверь просунулась рыжая голова Акулины.

— Баарыня… вы звали? — робко спросила она. — Я… если что, помогу.

— Вот, — удовлетворённо сказала Милана. — Наш будущий младший научный сотрудник. Заходи, Акулина. Сегодня у нас практика: будем спасать дружинного.

Глаза девицы загорелись.

— Того Илью? — прошептала она. — Который с обоза дружинного? Его все знают. Он… он хороший.

— Тем более будем спасать, — кивнула Милана. — А пока — слушай. Нам нужен отвар от жара, мазь для раны и питьё, чтобы не умер от жажды. Что у нас есть?

Акулина помялась, потом быстро, с жаром заговорила, будто боялась, что слова убежит раньше неё:

— От жара… ивовая кора есть. Горькая, но помогает. Ещё липовый цвет, малина сушёная. От раны… мы прикладывали подорожник, мёд тёплый, можжевеловую смолу… А питьё — вода с мёдом, с малиной.

— Умница, — кивнула Милана. — Про иву — особенно хорошо. Там внутри то, что в моём мире в таблетках давали. Будем делать отвар. Только не переусердствуйте, а то вместо жаропонижающего сделаем средство «забудь, как тебя зовут».

Она сама удивилась, как легко слетел с языка старый, привычный профессиональный юмор. Девицы хихикнули, Улита криво улыбнулась.

— А мёд… — продолжила Милана. — Мёд — наш лучший друг. Будем мазать рану им, смешанным с чесноком. Чеснок ты, Акулина, любишь?

— Люблю, — честно сказала та. — Только от него потом никто не любит меня.

— Ничего, в нашем деле это преимущество, — отмахнулась Милана. — И ещё что… укроп есть?

— Есть, — отозвалась Авдотья. — Мы его в квас кладём.

— А мы положим в отвар, — задумчиво сказала Милана. — Пускай мочу гонит. Лишний жар с потом уйдёт.

Она сама чувствовала, как внутри собирается, как сплетается в одну натянутую, но крепкую нить всё, чему её учили: фармакология, физио, бабушкины рецепты, ночные разговоры с врачами у кофейного автомата.

«Так, — мысленно перечисляла она. — Отвар коры ивы — по чуть-чуть, с мёдом, малиной. Мазь: мёд, растолчённый чеснок, чуть-чуть можжевеловой смолы, если найдётся чистая. Рану промыть кипячёной водой с солью. Не дать никому пихать туда сало, паутину и прочую красоту. Руки кипятком ошпарить. Инструменты — тоже. Да, местные подумают, что я сошла с ума. Пусть думают. Главное, чтобы ребёнок жил».

— А у тебя, баарыня, — подала голос Улита, — свои рецепты были. Вон на дощечках. Ты их помнишь?

Милана на секунду замялась. Внутри кольнуло: она-то, настоящая, их не помнила. Но тело помнило. Где-то на самом краю сознания всплыли обрывки: прежняя Милана сидит, хмурит толстые брови, режет коренья, шепчет что-то, помечает резами.

До неё донёсся шёпот Пелагеи, когда-то давно: «Мамка, а это от чего?», и грубый голос прежней хозяйки: «От мужиков дурных, чтоб к нам не лезли».

— Помню, — соврала Милана наполовину. — Но мы будем их… дополнять. Вы — травами, я — знаниями. Договор?

Знахарки кивнули. Никто из них не был глуп. Они видели: вчера эта новая-старая барыня загнала полдеревни в баню, никто не умер, наоборот — дети спали спокойно, женщины перестали чесаться до крови, старики утром жаловались только на погоду, а не на «жгучую боль в костях». Это тоже было чудом. Только другого, незнакомого толка.

— А теперь, — сказала Милана, — работать. Акулина, режь кору ивы мелко, как лук на пироги. Авдотья, кипяти воду, добавишь туда кору, липу, малину. Улита, мёд сюда, чеснок сюда. И кто-нибудь найдите мне самогон, ради всех святых. Нам нужен местный антисептик.

— Анти… чего? — не удержалась Акулина.

— То, чем мы будем гонять заразу, — пояснила Милана. — Ну, кроме кочерги, разумеется.

* * *

К полудню у неё было три больших глиняных горшка: один — с отваром от жара, второй — с тёплой, подсоленной кипячёной водой для промывания, третий — с густой, янтарной массой: мёд, в который она растолкла чеснок, чуть-чуть соли, пару капель можжевеловой смолы. Рядом — миска с тёмной жидкостью, от которой в нос било так, что глаза слезились: самогон, щедро принесённый каким-то дедом, явно уверенным, что барыня завела новую форму пьянства.

«В моём мире за такое лишили бы лицензии, — подумала Милана. — А здесь — наоборот, добавили бы опыта».

Она тщательно промыла руки в горячей воде с золой, как учили когда-то в старину варить щёлок, потом, не стесняясь, обожгла пальцы самогоном — хорошо, что терпеть привыкла. Осмотрела ножи, выбрала самый ровный, тоже обдала его кипятком, потом обмакнула в самогон.

— Ну вот, — пробормотала она, — хирургический набор на коленке готов. Пожалуйста, только без осложнений. Я морально не готова к вскрытию в стиле «Домна держит, Акулина молится».

— Баарыня… — робко подала голос Акулина. — Мы с вами пойдём? К Илье?

— Конечно, — кивнула Милана. — Ты — моя правая рука. Левая у меня всё равно всё роняет.

Она обернулась, чтобы взять горшок с отваром — и в этот момент левое плечо, подтверждая её слова, задело край стола. Горшок с тёплой водой опасно качнулся.

— Тихо! — взвизгнула она и бросилась его ловить.

Горшок, разумеется, не оценил героизма и полетел вниз, выливая кипяток на пол.

Милана, от неожиданности, подскочила, как ужаленная, отступила — и едва не наступила в эту же лужу.

— Вот, — сухо произнесла она. — Демонстрация моей моторики. Запоминайте, дети, так делать не надо.

Акулина с Пелагеей, которая тайком проскользнула в избу и теперь наблюдала за матерью, прыснули от смеха.

— Ничего, — буркнула Милана, — воду вскипятим ещё. Зато пол у нас теперь стерилен. И, возможно, без живности.

Домна, услышав грохот, влетела в избу, как ураган.

— Что опять разбили⁈ Да чтоб мне… — начала она и замерла, увидев, как барыня, поджав губы, аккуратно поднимает пустой горшок, а вокруг неё стекают ручейки воды.

— Горшок цел, — устало пояснила Милана. — Только пол теперь очень чистый. Пиши в летописи: «В лето такое-то Господь послал на нашу землю не дождь, а санитарную обработку».

Домна фыркнула, но в глазах её мелькнул смешок.

— Ладно, — проворчала она. — Ежели людей спасать идёте, то хоть полы вам помогу вытереть. А то поскользнётесь, и опять все будем думать, что вы померли.

* * *

Дом дружинного стоял ближе к опушке. Крепкий, высокий, с резными ставнями, засаженным огородом и неизменной кучей бревен у стены — запас на зиму. Воздух перед ним был тяжёлым, как бывает перед грозой: на лавочке сидели бабы, одна плакала, другая шептала молитву, третья сжимала в руках платок до белых костяшек.

Как только Милана показалась, на неё уставились сразу все.

— Баарыня… — поднялась навстречу мать Ильи. — Заходите… он… он жаром горит.

— Значит, будем тушить, — коротко сказала Милана и вошла в дом.

Внутри пахло потом, дымом, прелой соломой и… болезнью. Этот запах она знала слишком хорошо: он появлялся там, где человек долго лежал, не вставая, где рана не заживает, где в углу стоят тазики с отжатыми тряпками.

Илья лежал на лавке у стены, подложив под голову свёрнутую шубу. Щёки красные, лоб мокрый, губы пересохшие. Глаза открыты, но мутные, «стеклянные». Рука сжимала край одеяла, вторая — лежала на животе.

Милана подошла ближе, села рядом, коснулась его лба.

— Жар высокий, — пробормотала она. — Но не край. Дышит… — она наклонилась, прислушалась, — тяжело, но без хрипов. Уже хорошо.

Она осторожно приподняла одеяло. На боку, ближе к ребрам, под грязной, присохшей тряпкой, виднелся тусклый, воспалённый разрез. Не слишком глубокий, не колющий — рубанули саблей, как видно. Вокруг кожа покраснела, но гноя пока было немного. Это было поле боя, а не свалка после поражения.

— Кто это повязку делал? — спросила она, не оборачиваясь.

— Мы… — виновато ответила мать. — Баба Дарья приходила, сыром прикладывали. Потом сало. Потом паутину. Она ж кровь тянет…

«Сыр, сало, паутина, — мысленно перечислила Милана. — Набор юного микробиолога. Ещё бы навоз прилепили для комплекта».

— Понятно, — вслух сказала она. — Смотрите сюда, женщины. Я сейчас всё сниму. Не пугаться. Не орать. Не бежать за попом. Хорошо?

Они закивали, но, судя по выражениям лиц, не обещали.

Милана аккуратно отлепила тряпку. Илья дёрнулся, застонал. Мать всхлипнула.

— Дыши, парень, — тихо сказала Милана. — Это не самое страшное, что с тобой в жизни случится. Обещаю.

Рана под повязкой была воспалённой, но не гниющей насквозь. Края распухли, середина затянулась коркой, под которой наверняка сидела грязь. Она обмакнула чистую тряпку в подсолённую кипячёную воду, осторожно промокнула.

— Э-эх… — протянула она. — Не любишь ты, Илья, чистоту. Придётся полюбить.

Он всхлипнул, но не отодвинулся. Жар помогал: сил сопротивляться у него не было.

— Матушка… — прошептал он вдруг. — Я… я живой?

— Живой, — отозвалась Милана, даже не поднимая головы. — И будешь живой, если будешь слушаться. Воду пить будешь?

— Буду… — прошептал он.

— Вот и прекрасно. А то мне тут умершие не нужны, у меня своих проблем хватает.

Мать Ильи, не выдержав, опустилась на колени возле ног сына.

— Баарыня… а вы не… ну… не чарами?

Милана подняла глаза и спокойно ответила:

— Если вам так легче, считайте, что чарами. А по правде — чистой водой, мёдом, чесноком и отваром. И тем, что я знаю, как устроено человеческое тело. Мне одному врачу давно объяснили.

— Какой врач? — удивилась баба. — У нас тут только лекарь городской раз в год бывает.

— Мой, — сказала Милана. — Из другого… города.

Она вовремя прикусила язык, пока не ляпнула «века».

Она промыла рану, пока вода в миске не перестала быть розовой, промокнула сухой холстиной, затем взяла деревянную ложку, достала немного мёдово-чесночной мази. Пахло так, что слёзы выступали на глазах.

— Сейчас будет жарко, — предупредила она. — Но ты парень крепкий. Потерпишь.

Она густо намазала на свежую чистую тряпку мази, приложила к ране, аккуратно прижала.

Илья дернулся всем телом, но только застонал сквозь зубы. Мать схватила Милану за рукав.

— Может, не надо… он же…

— Надо, — твёрдо сказала Милана. — Мёд вытянет заразу, чеснок убьёт, что помельче. Пускай жжёт. Если жжёт — значит, жив.

— Откуда вы это знаете? — прошептала какая-то баба из угла.

— Я слишком много раз смотрела, как люди умирают от того, что этого не сделали, — коротко ответила она.

Она перевязала рану чистой холстиной, туго, но не так, чтобы перекрыть дыхание. Потом подняла взгляд на Акулину, которая стояла бледная, но не отводила глаз.

— Запомнила?

— Да, — хрипло ответила та. — Чистая вода. Соль. Мёд. Чеснок. Не трогать грязными руками. Не класть сало. Не класть паутину.

— Молодец, — кивнула Милана. — Будешь повторять это всем, кто сунет в рану куриную лапу.

Она взяла горшок с отваром, налила в кружку, остудила, подула.

— Теперь пить. Понемногу. Часто. Губы смочить. Языком пощупай. Да, горько. Зато будешь живой и некрасивый.

— Я и так… не очень… — выдохнул Илья, но губы уже шевельнулись в слабой улыбке.

— Это мы поправим, — буркнула Милана. — Я тут с одной зелёной мазью уже познакомилась. По сравнению с ней ты — красавец.

Пелагея, стоявшая в дверях, смотрела широко распахнутыми глазами. Для неё всё это было… чудом. Не таким, как в сказках, где волшебники машут руками, и люди взлетают. А другим: когда мать, которая ещё недавно кричала, била и швыряла в неё всё, что под руку попадётся, теперь спокойно и твёрдо прикасается к чужой ране, не брезгует, не морщится, шутит, заставляет всех не паниковать.

«Господи… — подумала девочка, сжимая в пальцах деревянную куклу. — Если ты есть… пожалуйста, не забирай её обратно. Я буду молиться, буду… всё что скажешь… только оставь мне эту маменьку. Она… светлая».

* * *

К тому времени, как Милана закончила все манипуляции, в избе стало тихо. Женщины перестали шептаться, мать Ильи уже не выла, а только иногда всхлипывала, поправляя сыну волосы. Акулина смотрела на барыню так, будто та только что спустила с небес новую книгу знаний.

— Так, — сказала Милана, выпрямляясь. Спина хрустнула, как старая доска, но она только поморщилась. — Дальше. Каждые полчаса — отвар. Понемножку. Губы не должны быть сухими. Лоб — прохладной тряпкой, но не ледяной. И особенно: никому не лезть к ране с руками. Хотите потрогать — идите трогайте собственные носы.

Бабы хихикнули, нервно, но уже более расслабленно.

— Баарыня… — робко подала голос мать Ильи. — А можно я вам что… принесу? Яиц, молока, платок новый… вы ж нам сына спасаете.

Милана махнула рукой.

— Принесёте мне лучше чистой холстины. Много. И мыло, если найдёте. А если нет — золу. Будем варить своё. Мне не подарки нужны. Мне нужна армия против грязи.

— Армия… — восхищённо повторила Акулина.

— Вот именно, — кивнула Милана. — Я вам всё ещё не говорила? У нас война. Не с соседями, не с князем. С гнилью, лихорадкой, вшами и вонью. И знаете что? Мы эту войну выиграем. Потому что у нас есть баня, мёд, чеснок и Домна с кочергой.

* * *

Когда они вышли из избы, воздух показался необычно свежим, почти прозрачным. Хотя пахло всё тем же: дым, земля, коровы, капуста. Но теперь в этом запахе не было того тяжёлого комка страха, который обычно висит над домом, где кто-то умирает.

— Баарыня… — робко начала Акулина, шагая рядом. — А он… вы правда думаете, что он поправится?

Милана задумалась. Внутри неё, на глубине, притаилась привычная осторожность: «Не обещай. Нельзя. Жизнь любит ломать обещания». Но рядом шла девица с глазами, полными надежды, а за их спинами мать Ильи смотрела им вслед так, будто держалась за них своей последней мыслью.

— Я думаю, что у него хороший шанс, — сказала она. — Если не увидит вокруг себя очередной кусок сала.

Акулина фыркнула.

— Я не дам, — пообещала она. — Я как увижу, сразу как крикну…

— Только не на больного, — остановила её Милана. — Крикни на тех, кто с салом. А Илье — тишина. Ему сейчас нужно спать.

Они шли к усадьбе, и Милана чувствовала, как внутри странным образом… легчает. Как после удачно отработанного вызова, когда пациент жив, стабилен, подключён к капельнице, и ты уже везёшь его в стационар, зная, что дальше — дело техники.

«Вот бы и здесь стационар, — мелькнула мысль. — Палата, капельница, антибиотики… Но у нас — знахарская изба, мёд и чеснок. Ну и я. Ладно. Будем выкручиваться».

У ворот их встретила Домна, скрестив руки на груди.

— Ну что, баарыня, — сурово спросила она. — Жив? Или опять деревню по покойнику в слёзы вводить?

— Жив, — устало, но довольным тоном ответила Милана. — И будет, если вы, Домна, наведёте у нас такой порядок, что даже мышь в грязь не свалится.

— Это ещё как? — прищурилась та.

— А так, — сказала Милана. — С этого дня грязные тряпки — в один угол, чистые — в другой. Помои не лить под окна, где дети играют. В избу с навоза — не входить, пока ноги не оботрёте. И… — она вдохнула, готовясь к главному, — и мы перестанем ходить в кусты кто куда. Мне нужен один нужник. Вон там, — она ткнула пальцем к дальнему углу двора. — И чтобы все ходили туда.

Домна поперхнулась воздухом.

— Баарыня… — выдавила она. — Вы что… совсем…?

— Совсем, — сладко улыбнулась Милана. — Это моя новая причуда. Хочешь, считай, что я сошла с ума. Но если хочешь дожить до внуков без гниющих ног — строй нужник.

Домна долго смотрела на неё, потом тяжко вздохнула.

— Ладно, — сказала она. — Вы ж у нас теперь… чудная. Но… справедливая. Так-то, гляди, и правда меньше смердеть будет.

— Вот видишь, — кивнула Милана. — А там, глядишь, и грибы пойдут, а не только мухи.

Пелагея, которая всё это время держалась за материнский подол, вдруг подняла голову.

— Мамка… — тихо сказала она. — А можно я буду с тобой в избе знахарской? Учиться. Я буду тихо, честно.

Милана посмотрела на неё, и внутри кольнуло. В её прежнем мире дети учились по учебникам, в школах, а потом забывали половину. Здесь Пелагея могла стать тем, кем захочет, если её не забьют раньше чужой волей.

— Можно, — мягко ответила она. — Но с условием.

— С каким? — насторожилась девочка.

— Не трогать зелёные мази, пока я не скажу, — серьёзно произнесла Милана. — Мне одной тролльей судьбы в доме достаточно.

Пелагея сначала удивлённо моргнула, потом рассмеялась — звонко, чисто, как колокольчик. И в этом смехе не было ни капли той зажатой, нервной хихиканья, к которой привыкла прежняя Милана. Это был смех ребёнка, который верит, что завтра будет лучше, чем вчера.

* * *

Вечером, когда солнце уже клонилось к лесу, а на дворе начали разжигать костры для ужина, к усадьбе подъехали двое всадников. Лошади запыхались, на сапогах — дорожная пыль, на плечах — плащи с чужими, не местными застёжками.

Домна, разносившая по двору вёдра, нахмурилась.

— Чьи такие? — проворчала она. — Не наши.

Милана, сидевшая на крыльце и перебирающая дощечки с рецептами, подняла голову. Пелагея, устроившаяся у её ног с куклой, тоже вытянула шею.

Всадники спрыгнули. Один — старший, с тяжёлым взглядом, второй — моложе, но с теми же чертами лица, что у Ильи: жёсткий подбородок, прямой нос, чуть насмешливый изгиб губ.

— Здесь ли живёт вдова воеводы Милана? — спросил старший, осматривая двор.

— Здесь, — ответила Милана, поднимаясь. Тело ноило, но любопытство взяло верх. — А вы кто будете?

— Мы люди воеводы Добрыни, — коротко сказал он. — Слышали, что его брат по ране лежит в вашей деревне. Пришли узнать, жив ли. Да передать, что сам воевода прибудет, как только дела в уезде справит.

«Вот и он, — подумала Милана. — Жених. По бумажкам судьбы. Точнее, его тень».

Вслух же она сказала спокойно:

— Брат ваш жив. Жар у него большой, но мы его ломаем. Рана чистая, повязка новая. Завтра утром ещё раз гляну. Передайте своему воеводе, что его брат в руках у женщины, которая знает, как человека не дать земле.

Младший всадник посмотрел на неё с интересом, в котором было всё: и недоверие, и скрытое уважение, и легкая насмешка.

— Баба, которая говорит, как лекарь, — протянул он. — Чудны дела в этом уезде.

— Привыкайте, — устало, но твёрдо отметила Милана. — У нас тут теперь много чего будет чудного. Баня, чистая вода, нужник, дети без гниющих ран. А если ваш воевода против — пусть сам приходит и спорит. Я люблю спорить. Особенно, когда права.

Домна за её спиной тихо охнула и перекрестилась. Пелагея задержала дыхание, глядя на мать с новой, почти восторженной гордостью.

Всадники переглянулись. Старший кивнул.

— Передадим, — сказал он. — И скажем, что у брата его появилась новая… защитница.

— Не защитница, — поправила Милана. — Фельдшер. Запомните это слово. Вы его ещё не раз услышите.

Когда они уехали, подняв на дороге пыль, которая в закатном свете казалась почти золотой, Милана опустилась обратно на ступеньку крыльца. Пелагея тут же прильнула к ней, обняла за руку.

— Матушка… — тихо сказала девочка. — А воевода… он злой?

Милана задумалась. В её прежнем мире злые воеводы назывались иначе — начальством, проверяющими, чиновниками. Но в каждом из них было одно общее: их можно было либо бояться, либо ставить на место профессионализмом.

— Не знаю, — честно ответила она. — Ещё не видела. Но… — она чуть сжала дочерину руку, — если он обидит тебя или наших больных, мы ему устроим такую санобработку, что он запомнит на всю жизнь.

Пелагея хихикнула, уткнулась носом ей в плечо.

— Ты у меня странная, мамка, — шепнула она. — Но… хорошая.

И Милана впервые за день позволила себе просто сидеть. Не думать ни о смерти, ни о плесени, ни о ранах. Только о том, что где-то в избе у леса мальчик дышит чуть ровнее. Что в бане больше нет зелёных троллей, кроме неё самой в воспоминаниях. Что у неё есть дочь, знахарская изба, куча работы и где-то там, на дороге, воевода Добрыня, который даже не подозревает, что его жизнь тоже скоро изменится.

И, возможно, в этот раз — к лучшему.

Глава 5

ГЛАВА 5


…в которой Милана ищет способ победить вонь, варит мыло, снова пугает пол-деревни и впервые слышит имя Добрыни вслух

Утро в этой деревне не наступало — оно врывалось, как начальник отдела кадров: внезапно, громко и с запахом пережёваного сена. Сначала заголосили петухи, потом залаяли собаки, потом кто-то за стеной начал шумно топить печь, и всё это сопровождалось ароматом дымка, молока, сырой шерсти и капусты, от которого Милана окончательно проснулась.

— Пелагея, солнышко, поднимайся, — пробормотала она, нащупывая ногой лапоть. — День будет долгий. И пахучий. Очень пахучий.

Пелагея зашевелилась, зевнула и, не открывая глаз, буркнула:

— Мамка… если ты опять людей мыть заставишь, они к нам ходить не будут…

— Будут, — уверенно возразила Милана. — Потому что я даю им выбор: баня или смерть. Это убедительно.

Девочка распахнула глаза, округлила их:

— Мамка! Так нельзя! Люди ж испугаются!

Милана невозмутимо поправила платок:

— Испугаются — значит, живые.

* * *

У знахарской избы уже толпились. Кто с котомкой, кто с курицей под мышкой, кто с узлом странных лекарственных трав, кто просто пришёл на всякий случай — если барыня нынче распределяет чудеса, то лучше не пропустить.

Улита и Авдотья стояли на крыльце, напряжённые, как перед княжьим судом. Акулина держала в руках глиняный горшок с чем-то бурым и пахнущим так, что Милана отступила на шаг.

— Что это? — подозрительно спросила она.

— Настой от лихоманки, — гордо сказала Улита. — На мухоморах, на молоке и на крови чёрного петуха.

— Поставь. На. Землю. — медленно произнесла Милана. — И отойди. Это не настой, это теракт.

Улита обиделась:

— Мы так лечим сто лет!

— Молодцы, — вздохнула Милана. — Но мне бы хотелось, чтобы ваши пациенты жили ещё хотя бы тридцать.

Пелагея прыснула, Акулина закашлялась от смеха, Авдотья перекрестилась.

* * *

Милана работала, не останавливаясь.

Проверила раны старому деду, который уверял, что «этот синяк ему от порчи ведьма дала», а оказалось — сено из воза вывалилось и по позвоночнику проехало.

Сделала отвар девчонке с кашлем и объяснила матери, что в бане с больным горлом не парятся.

Выдала мазь на прополисе женщине, у которой муж натёр ногу новыми лаптями и теперь считал, что «это зверь внутрь залез».

— Зверь — это твой муж, — сказала она, завязывая узелок. — Мазь смазывать утром и вечером, грязь не прикладывать, особенно навозную. А то я лично приду и покажу, как звери уходят. Черенком.

Ближе к полудню очередь поредела. Знахарская изба больше походила на рабочее место медика, а не на склад магии, и от этого Милана испытывала странное, тихое удовлетворение.

— Мамка, — тихо спросила Пелагея, заглядывая в горшок с репчатым луком, — а я правильно молилась сегодня? Я просила, чтобы ты не пропала… чтобы не закричала… чтобы добрая была.

Милана замерла. Медленно повернулась к дочери, присела, погладила её по волосам.

— Ты молись за здоровье своё и моё, — мягко сказала она. — А доброе я и сама постараюсь.

Пелагея кивнула и, прикусив губу, прошептала:

— А ещё… чтобы тот мальчик выжил. Илья.

— Илья, — повторила Милана. — Да. За него тоже можно.

* * *

В дом Ильи они пришли ближе к закату. Мать встретила у порога, глаза её блестели.

— Баарыня… он пил! Сам! На губы просил!

— Покажи, — только и сказала Милана.

Илья лежал ровнее, дышал глубже, на щеках выступил слабый румянец. Глаза мутные, но осмысленные. Она потрогала лоб — жар ещё был, но не таким огненным.

— Легче, — констатировала она. — Продолжать поить. Не перекармливать. Завтра попробуем яйцо, растёртое с мёдом.

Мать чуть не поклонилась до пола.

— Баарыня… не знаю, чем благодарить…

— Холстиной, — устало улыбнулась Милана. — Многою.

* * *

Вечером Милана сидела у крыльца. Ноги гудели, глаза щипало от дыма, но с души отлегло: Илья был лучше. А значит, её методы — работали.

— Мамка… — Пелагея ткнула её в бок. — Я слышала… люди говорили…

— Что я ведьма? — без удивления спросила Милана.

— Нет! — Пелагея гордо вздёрнула подбородок. — Что ты… чудница. И добру учишь.

Милана рассмеялась тихо:

— Ну, чудница — это уже прогресс.

Тут Домна вышла из ворот, хмурая, как гроза.

— Баарыня, слухи идут… что воевода Добрыня сам к нам едет. Узнал, что вы его брата лечите…

Милана медленно подняла голову:

— Добрыня?

Слово село на язык странно, будто сорняк на свежей грядке.

— Ну что ж, — сказала она. — Пусть едет. У меня для него тоже будет лечение. Специальное. От гордыни.

Пелагея прыснула:

— Мамка… ты ведь даже его не видела.

— Я видела всех мужчин, которые думают, что знают, как мне жить, — ответила Милана и поднялась. — Завтра будем варить мыло. Надо встретить воеводу чистыми. Хотя… — она задумалась. — Может, и грязными. Для воспитательного эффекта.

Домна охнула и перекрестилась.

Пелагея смеялась, прижимаясь к матери.

А в дальнем лесу, будто отозвавшись, каркнула ворона.


мыло атакует двор, мужики бунтуют против нужника, а Пелагея пытается договориться с Богом насчёт мамы

Утро следующего дня началось с вони.

Не с той привычной, деревенской — навоз, куры, квашня и пот, — а с какой-то новой, амбициозной, которая словно заявляла: «Я здесь главная, расступитесь».

— Домна, что горит? — хрипло спросила Милана, едва высунувшись во двор.

— Ничего не горит, — оскорблённо отозвалась та, стоя у большой кадки с тёмной жижей. — Это мы щёлок варим, как вы велели. С золой. Вы ж сами сказали: надо для вашей… того… мыльной затеи.

Милана потерла переносицу.

— Я сказала «щёлок», а не «призови всех духов вони», — проворчала она. — Но ладно. Сейчас будем колдовать.

Она подошла ближе. В кадке медленно побулькивало нечто серо-бурое, с подозрительным, мыльным налётом по краям. От него тянуло так, что даже куры, обычно бесстрашные перед лицом любой вони, держались на расстоянии.

— Так, — сказала Милана. — Слушайте меня внимательно. Щёлок — это у нас основа. Он делает жир… — она поискала глазами подходящее слово, — скользким. А нам нужно, чтобы грязь отлипала от кожи и от тряпок. Зола есть. Жир есть?

— Жир мы в погреб унесли, — отрапортовала Домна. — Сало старое, говяжий есть, свиной… жалко, правда…

— Ничего, — отрезала Милана. — Пожертвуем ради великой цели. Будет у нас мыло. И будем мы пахнуть не бог весть чем, а хотя бы чуть-чуть лучше, чем коровник весной.

— Я, может, коровник люблю, — фыркнула Домна, но в погреб пошла.

* * *

Знахарская изба в этот день превратилась в цех.

На стол выставили котёл, под которым тлели уголья. В котёл шёл жир — аккуратно нарезанный, будто на пирожки, — и щёлок, осторожно добавляемый ковшиками. Акулина мешала длинной палкой, высунув язык от усердия. Улита и Авдотья сидели по обе стороны, как две статуи сомнения.

— Баарыня, — не выдержала Авдотья, — а если оно бабам кожу сожжёт? Щёлок-то он злой…

— Поэтому мы и мешаем, — терпеливо пояснила Милана. — Нужно, чтобы жир с щёлоком сошлись в честное партнёрство. Если щёлока будет мало — получится жирная размазня. Если много — да, сожжёт. А нам нужен хороший союз.

— Как в браке, — глубокомысленно заметила Улита.

— Как в хорошем браке, — уточнила Милана. — Редком.

Пелагея стояла рядом, не отрывая глаз от котла. Для неё это было похоже на настоящее волшебство: тёмная жижа постепенно светлела, густела, по поверхности побежали пузыри.

— Мамка, — шепнула она. — А это… не грех? Мыло варить?

— Если это грех, — устало сказала Милана, — то пусть Господь сам придёт и объяснит, почему ему нравятся вши, чесотка и гниющие раны. Пока не пришёл — считаю, что мы с ним на одной стороне.

Пелагея задумалась. Потом тихо, почти не шевеля губами, прошептала:

— Господи… если ты есть… мамка ругается, но она добрая. Ты не обижайся. Она просто… не умеет по-другому.

Милана услышала краем сознания, и у неё под сердцем что-то сжалось.

«Вот так, — подумала она. — Ребёнок переводит мои медицинские термины на язык молитвы. Отличная у нас бригада: я — фельдшер, она — переговорщик с небесной администрацией».

* * *

Запах в избе сменился. Вонь щёлока отступила, её забил другой — тяжёлый, жирный, с едва уловимой, но приятной ноткой чистоты. Жир начал превращаться в густую, тягучую массу.

— Всё, — скомандовала Милана. — Снимаем.

Сняли. Перелили в деревянный ящик, выстланный тряпицами. Разровняли. Поверхность блестела, как свежий холодец. Знахарки переглянулись.

— И это… мыло? — скептически уточнила Улита.

— Это — будущая революция, — торжественно сказала Милана. — Сейчас постоит, застынет. Потом нарежем. И вы пойдёте по домам и будете руки людям этим мыть. И детей. И всё, что под руку попадётся.

— Мужиков тоже? — ехидно уточнила Авдотья.

— Мужиков — особенно, — отрезала Милана. — Может, раз в жизни поймут, что вода — это не только, чтобы в ней рыбу ловить.

* * *

Про мыло в деревне узнали быстрее, чем про появление чумы узнали бы в городе.

К полудню к знахарской избе уже вертелись бабы, делая вид, что они просто «мимо проходили».

— Это правда, что барыня жир переводит в какую-то белиберду? — шептались они.

— Это не белиберда, это… — начала было Акулина, но Милана махнула рукой:

— Пусть будет белиберда. Зато чистая.

Первый кусок они попробовали на себе.

Домна, скривившись, как будто ей предложили съесть сырую репу, сунула руки в таз, где лежал светлый, мягкий, ещё не до конца затвердевший кус, и начала тереть ладони.

— Щиплет! — тут же возмутилась она.

— Щиплет — значит, работает, — невозмутимо сказала Милана. — Давай, давай, не притворяйся. Я видела, как ты кипятком полы мыла и не пикнула.

Домна потёрла ещё. На руках появилась белая пена — пусть и не такая, как в рекламе шампуней XXI века, но всё же пена. Запах был… ну… не розы и не ландыши, но значительно лучше привычной смеси пота и дыма.

— Чудно… — удивлённо протянула она. — Смотрите-ка, и грязь отходит… И… скользко так.

— Это мыло, — удовлетворённо сказала Милана. — Запоминайте слово. Скоро вы его полюбите больше, чем кочергу.

* * *

К обеду в усадьбе вспыхнул второй фронт войны — фронт санитарно-строительный.

На дальнем углу двора трое мужиков орали так, что было слышно до леса. Староста, кузнец и дворовый Семён, каждое слово которого можно было смело записывать в отдельную книгу по ненормативной лексике.

— Я вам говорю, — размахивал руками староста, — куда это годится? Чтоб все в одно место ходили⁈ А ежели очередь? А ежели нужда великая⁈

— Тогда будете ждать, как все, — спокойно ответила Милана, опираясь на косяк крыльца. — На войне за удобство не отвечаю.

— На какой такой войне⁈ — взвыл кузнец.

— С вонью, — объяснила Милана. — И с лихорадками. И с червями, которые заводятся там, где люди гадят, где попало.

Мужики переглянулись. Аргумент про червей впечатлил не всех, но задел.

— Ну а ежели я хочу… — начал Семён и осёкся, поймав взгляд Миланы.

— Ежели хочешь гадить под домом, — мягко сказала она, — я тебя туда же и закопаю. Для удобства.

Пелагея прыснула, зажав рот ладонью. Несколько баб за её спиной тоже захихикали.

— Баарыня… — староста попытался вспомнить, что он всё-таки представитель власти в деревне, — мы люди привычные. Мы так от дедов жили…

— И от дедов болели, — отрезала Милана. — Понимаешь, староста, в чём беда привычки? Она не спрашивает, хочешь ты жить лучше или нет. Она говорит: «Так всегда было». А я так не хочу. И либо вы копаете нужник вот там, — она показала рукой в сторону дальнего забора, — либо я начну лечить вас от поноса в каждом дворе отдельно, с подробными истошными криками. Вы выбираете.

— Ты… — выдохнул кузнец, — ты страшная женщина, барыня.

— Я практичная, — поправила Милана. — Страшной я бы была, если бы пустила всё на самотёк.

Староста почесал затылок, посмотрел на баб, на мужиков, на кадку с мылом у избы, на чистые тряпки, высохшие на верёвке.

— Ладно, — сдался он. — Копать так копать. Семён, хватай лопату. Кузнец, помогай.

— А я чего? — возмутился Семён.

— А ты легче всех, — сухо заметила Домна. — Земля под тобой меньше страдать будет.

* * *

Пока мужики ругались и копали, Милана устроила ещё одну маленькую революцию — бумажную.

Ну, не совсем бумажную. Пергамент у неё был в дефиците, бумага — роскошь. Но дощечки с резами — вот их было сколько угодно.

Она сидела в тени на лавке у знахарской избы, держа на коленях гладкую дощечку. В руке — острый ножичек. Пелагея рядом сосредоточенно складывала из щепочек «домики».

— Мамка, ты что пишешь? — шёпотом спросила девочка.

— Историю, — ответила Милана.

— Про Золушку? — оживилась Пелагея.

— Нет, — усмехнулась она. — Про чеснок и мёд. И про то, что в рану нельзя пихать сало.

На дощечке появлялись кривоватые, но понятные знаки: «Рана — вода кипячёная. Соль. Холстина чистая. Мёд. Чеснок. Руки мыть. Никакого сала. Никакой паутины».

— А зачем? — не отставала Пелагея.

— Чтобы когда меня не будет рядом, — серьёзно сказала Милана, — вы знали, что делать. Ты, Акулина, Улита. Чтобы не спорили, не забывали. Чтобы можно было ткнуть носом любого, кто полезет в рану с грязью.

— А если тебя надолго не будет? — тихо спросила девочка.

Милана на секунду замерла.

— Тогда у вас будет эта дощечка, — мягко произнесла она. — И ещё много других. И ты будешь говорить: «Мама так делала. Значит, правильно».

Пелагея сжала её рукав.

— А можно, я тоже буду резы учить? — робко спросила она. — Чтобы… ну… тоже писать могла.

— Не просто можно, — сказала Милана. — Нужно. Мои знания всё равно в голове не поместятся. Нужны дополнительные склады.

* * *

К вечеру первое мыло остыло. Его можно было резать.

— Ну что, — сказала Милана, взяв нож. — Настал час.

Она провела лезвием по мягкой массе. Мыло послушно разделилось на бруски — кривоватые, разной толщины, но всё же бруски. На срезах они были мутно-жёлтыми, с мелкими вкраплениями золы.

— Фу, — честно сказала Пелагея, ткнув пальцем. — Оно некрасивое.

— Красота — понятие относительное, — заметила Милана. — Для меня сейчас красиво то, что этим можно будет смыть с людей хотя бы половину того, что на них налепилось за последние тридцать лет.

— Сало хоть не совсем зря пропало, — философски заключила Домна.

— Ещё скажете спасибо, — хмыкнула Милана.

Она отложила несколько кусков в сторону.

— Эти — в дом, для своих. Эти — знахаркам, чтобы мыли руки перед каждым больным. Эти — в баню. Остальные… будем выдавать за особые заслуги.

— Как награду? — удивилась Авдотья.

— Именно, — кивнула Милана. — Вот кто детей приведёт мытыми — тому кусок мыла. Кто перестанет гадить у забора — тому кусок мыла. Кто хотя бы раз в неделю согласится баню топить — тому два.

— А если мужики? — осторожно уточнила Улита.

— Мужикам сначала кусок мыла, потом по лбу, если не поймут, зачем оно, — невозмутимо сказала Милана.

* * *

Ночь опустилась плавно, как тёплое одеяло. Рабочий день выжег из Миланы все силы, оставив только тупую усталость в мышцах и лёгкий, но упругий стержень внутри — чувство, что день прожит не зря.

Она снова лежала на широкой деревянной постели, слушала, как сопит рядом Пелагея, как потрескивает уголь под золой в печи, как снаружи скребётся по стене какая-то мышь, раздражённая нарушением привычных маршрутов из-за стройки нужника.

«Так, — думала она, глядя в темноту. — Имеем: прототип амбулатории, почти настоящую баню, мыло, нужник в процессе, одну девочку, которая умеет молиться за меня, и одного мальчишку в лесу, который дышит лучше. Плюс воевода, которого я ещё не видела, но который уже посылает людей выяснить, чем тут занимается какая-то вдова. Жизнь определённо удалась».

— Господи… — шепнул вдруг рядом тоненький голосок.

Милана повернула голову. Пелагея не спала. Лежала, широко распахнув глаза, глядя куда-то в потолок.

— Ты ещё не договорила? — мягко спросила Милана.

— Я… — девочка замялась. — Я хочу, чтобы ты тут осталась. Не уходила. Ни в Навь, ни к кому. Ни к этому воеводе.

— К нему я точно никуда не собираюсь, — хмыкнула Милана. — Я, может, и вдова, но не настолько отчаянная.

— А он… — Пелагея прикусила губу, — он ведь может приказать?

— Мало ли кто что может, — ответила Милана. — Я тоже много чего могу. Например, отправить его в баню. И в нужник. Последовательно.

Пелагея прыснула, потом снова посерьёзнела.

— Я сказала Богу, — продолжила она тихо, — что если он оставит мне такую маменьку, я… буду слушаться. И травы учить. И не ворчать, когда ты опять всех мыть заставишь. Это… хорошая… торговля?

— Для начала — очень даже, — прошептала Милана и, не выдержав, притянула дочь ближе, прижав к себе. — Но, Пелагея… ты помни: даже если я когда-нибудь уйду, всё, чему ты научишься, уже не отнимешь. Это как… мыло. Даже если кусок смоется, чистота-то останется.

— Всё равно не уходи, — упрямо прошептала девочка.

Милана закрыла глаза. В груди болезненно кольнуло.

«Я и сама не собираюсь, — подумала она. — Мне тут работы лет на двадцать. И воеводу ещё раздражать и раздражать».

* * *

Утром в усадьбу заявился гонец.

Не такой, как люди Добрыни на лошадях, — этот был местный, заспанный, с кривыми ногами и глазами, чуть выкатившимися от важности поручения. В руках — дощечка, перевязанная тесьмой.

— Барыыня-а-а! — протянул он с порога. — От воеводы, от Добрыни… весточка!

Двор выдохнул. Бабы стали ближе, мужики перестали стучать лопатами, даже куры, казалось, перестали кудахтать.

Милана вышла на крыльцо, вытерев руки о фартук — только что вытаскивала из печи горшок с отваром.

— Давай, — сказала она.

Гонец церемонно протянул дощечку. На ней, поверх резов, была прикреплена маленькая сургучная печать — грубая, с выбитым знаком, который, наверное, знал каждый в округе. Ей он ни о чём не говорил, но вид был солидный.

Милана сорвала печать, провела пальцем по резам. Читала она медленнее, чем ей хотелось — всё-таки местные грамоты отличались от её прежних, — но смысл ухватила быстро.

Воевода Добрыня, значится, благодарит за помощь брату, желает здоровья, обещает приехать лично «когда ратные и хозяйственные дела отпустят», и очень вежливо, но жёстко интересуется, «каковы методами лечит его брата вдова воеводы Милана», ибо слухи доходят разные: кто говорит — травами, кто говорит — водой, кто шепчет — чарами.

Милана подняла глаза.

— Ну что, — задумчиво сказала она. — Он вежливый. Уже хорошо. Не написал: «Кто такая, почему ещё жива» — и на том спасибо.

— Баарыня… — шепнула Домна. — А вы ему что ответите?

Милана посмотрела на дощечку, на двор, где на верёвке висели тряпки, пахнущие мылом, на дальний угол, где уже торчали столбы под нужник, на Пелагею, стоящую у порога с выпрямленной спиной.

— Напишу, — сказала она медленно, — что лечу я его брата водой кипячёной, мёдом, чесноком, чистой холстиной и баней. А если его благородию это не по нраву — пусть приедет и посмотрит. Заодно помоется.

— Помоется… воевода… — прошептал гонец так, будто речь шла о чуде вселенского масштаба.

Милана усмехнулась.

— Ничего, — сказала она. — У нас тут теперь все равны перед мылом.

Она не знала ещё, что слова эти скоро облетят всю округу, что бабы будут шептаться у колодцев: «Слыхала? Вдовушка-то сказала: все равны перед мылом!», что кто-то будет злиться, кто-то смеяться, а кто-то — потихоньку гордиться.

Она только знала, что сегодня ей опять предстоит идти к Илье, менять повязку, варить новые отвары, учить Акулину, ругаться с мужиками, которые попытаются сэкономить на глубине нужника, и объяснять Домне, что мыло — не для того, чтобы его в печь бросать «для запаху».

А где-то там, в другом уезде, сидит воевода Добрыня, морщит лоб над резами на дощечке и думает: «Что за баба такая, которая требует, чтобы я мылся?». И чем дольше он думает, тем ближе он к тому моменту, когда приедет и встрянет в эту мыльную, травяную, шумную войну.

И Милана, фельдшер из XXI века, вдова воеводы из XVII, внезапно поймала себя на том, что ей… любопытно. Не страшно, не досадно, а именно любопытно.

— Ну что, — сказала она вполголоса, будто воевода уже был где-то рядом. — Приходите, гражданин Добрыня. У нас тут приём по живой очереди.

Глава 6

ГЛАВА 6

…в которой Илья вставляет Милане такой диагноз, что знахарки крестятся, Акулина спасает репутацию мыла, а Добрыня становится проблемой, о которой хочется думать именно в бане

Утро началось с драки за мыло.

Не метафорической драки, не выяснения, кто первый в баню, а самой настоящей, с воплями, отбиранием добычи зубами и размахиванием ухватом. Милана, выскочившая во двор, увидела двух баб — Федору и Теклю — которые тянули за один кривоватый брусок, будто это не мыло, а ключ от рая.

— Отдай, старая корга! — вопила Федора. — Я вчера трижды руки мыла, мне положено!

— А я, по-твоему, чужая⁈ — Текля отчаянно хватала мыло, не уступая ни пяди. — Я внука твоего из ямы вытаскивала, когда он туда как поросёнок полез!

Милана зажмурилась, вдохнула, подняла руку:

— Так! Хватит! Сейчас обе получите по куску, но при одном условии: если хоть раз я услышу от вас, что мыло вы используете, чтобы мужики им смолили телеги — я вас самих натру и проверю трение на практике.

Федора и Текля синхронно перекрестились, мыло выпустили, как горячий уголёк. Пелагея тихо пискнула:

— Мамка… они боятся…

— Умница, — сказала Милана. — Будем строить здравоохранение на страхе и гигиене.

* * *

Работы было столько, что Милана не заметила, как пролетело утро.

Приходили с царапинами, с головной болью, с опухшими ногами, с тревогами, которые лечатся не травами, а возможностью выговориться. Приходили, чтобы просто постоять рядом — будто надеялись, что воздух возле неё чище.

Акулина работала рядом, не отставая ни на шаг. Уже не просто передавала тряпки, а помогала, запоминала, осмысливала.

— Если рука у мужика опухла — мылом ему не поможет? — шепнула она, когда удалился очередной пациент.

— Мылом — только если он будет этой рукой людей трогать, — буркнула Милана. — Тут гной под кожей сидит. Лук сырой на ночь. Утром нагреть камушком. Дальше посмотрим.

Акулина кивала так, будто слова Миланы надо вырезать на каменной плите. Улита и Авдотья косились, но спорить не решались.

— Баарыня, — Авдотья не выдержала, — а вы точно не ведьма?

— Нет, — Милана посмотрела на свои руки, пахнущие луком, дымом и щёлоком. — Ведьма бы уже вас всех мышами обратила. Я — хуже. Я вас лечу.

Авдотья передёрнула плечами.

* * *

К полудню Домна прибежала с порога:

— Баарыня! Там Илья! Очнулся!

Сердце Миланы подпрыгнуло. Она бросила всё — и пошла.

В избе у Ильи пахло лекарствами, мёдом, влажной тряпкой и надеждой. Мальчик лежал с открытыми глазами, бледный, но живой.

— Баарыня… — прошептала мать. — Он с утра воду сам просил… и ел ложку каши.

Милана опустилась рядом, потрогала лоб. Тёплый. Не обжигающий.

— Илья, — мягко сказала она. — Ты меня слышишь?

Губы мальчика дрогнули. Он открыл глаза шире:

— Ты… чудница… ты меня… из темноты вернула.

Знахарки за её спиной перекрестились, Пелагея ахнула.

— Я тебя не из темноты, — поправила Милана. — Я тебя из дури и грязи вытянула. Разница большая.

Илья моргнул:

— А брат… он придёт?

Милана приподняла бровь:

— Добрыня? Придёт. Куда он денется. Ты что, ему нужен?

— Он… — мальчик с трудом повернул голову, — он самый… правильный… только гордый. Сильный. Ему бы твой мёд… и баню…

Милана оторопела. Потом выдохнула:

— Я подумаю над рецептом его лечения. Баня у меня универсальная.

Пелагея прыснула, мать Ильи прижала к горлу ладонь.

* * *

Когда они вернулись во двор, мыло уже разошлось в народ. И вместе с мылом — слухи.

— Баарыня, — шептали бабы, — вы ведь теперь почти святая. Не зря батюшка говорил: чистота — к Богу ближе.

— Милана святая? — фыркнула Домна. — Это вы у печи скажите, как она вчера на Семёна глянула. Вот там и Бог бы перекрестился.

Но говорили всё равно, и в голосах звучало уважение — такое новое, что Милана не знала, куда его девать.

Она села на лавку, устало вытянула ноги. Пелагея устроилась рядом, сунула ей в ладонь яблоко.

— Мамка… — девочка спросила осторожно, — а ты… Добрыню не боишься?

— Бояться? — Милана задумалась. — Нет. Я боюсь только одного: что он решит, будто знает, как мне жить. Вот тогда… тогда лечить буду уже его.

Пелагея кивнула так серьёзно, будто мама объявила план сражения с самим царём.

— А если он тебе скажет, что ты должна к нему… ну… замуж?

Милана поперхнулась яблоком.

— Тогда, Пелагея, я покажу ему наш нужник. И скажу: «Вот, воевода, твоё счастье. Тренируйся».

Пелагея упала на бок от смеха, каталась по лавке, а знахарки крестились, будто услышали ересь.

* * *

Но вечер принёс новую новость.

Мужики, копавшие нужник, вбежали во двор, шапки в руках, лица белые.

— Баарыня! Люди воеводы на тракте! Сами видели! Пять всадников! Щиты при них! И печать его на кафтанах!

Пелагея вцепилась в подол Миланы.

— Мамка…

— Спокойно, — сказала Милана и поднялась. — Мы чистые? Чистые. Мыло есть? Есть. Больной жив? Жив. Нужник почти выкопан? Почти — тоже результат.

— А что делать будем? — пискнул Семён.

Милана оглядела двор, людей, от которых впервые за десятилетия пахло не гнилью, а баней.

— Будем встречать, — сказала она. — Но не как просящие. А как люди, которые знают, что делают.

— А вы, барыня, — робко спросила Улита, — нарядитесь? Волосы причешете?

— Обязательно, — уверенно сказала Милана. — Чтобы воевода сразу понял, с кем имеет дело.

Она развернулась, направляясь к избе.

— Домна! Тащи травы! Акулина, грей воду! Пелагея — мыло неси! Срочно! Встречать гостей надо красиво. И чисто. Чтобы у них дух захватило.

— От красоты? — уточнила Пелагея.

— От страха, — поправила Милана.

* * *

Она ещё не знала, что приезд Добрыни станет началом такой эвакуации здравого смысла, что знахарки будут хором просить у Бога терпения, что Семён попытается спрятаться в нужнике, а Илья — впервые за долгое время — засмеётся до слёз.

Но знала одно: если воевода явится с гордыней, она вымоет из него спесь, как вчера — грязь из деревни. С мылом. Со всей нежностью.

И по расписанию.


Глава 6 (продолжение)

…в которой воевода Добрыня обнаруживает, что его брата лечит не ведьма, а санитарный ураган, и начинает подозревать, что попал не в деревню, а в поле боя за чистоту

В избе парило так, будто внутри решили сварить не только хозяйку, но и весь её прежний мир.

— Мамка… я тебя не вижу… — жалобно пискнула Пелагея.

— И слава Богу, — прохрипела Милана из облака пара. — Если увидишь — можешь второй раз креститься. Я сейчас безобразная.

— Ты и так была… зелёная, — осторожно напомнила дочь.

— Вот именно, — фыркнула Милана. — Больше в истории этой деревни не будет зелёных троллей. Сейчас мы тебя, Милана, произведём в ранг условно приличной вдовы.

Пар понемногу рассеивался. В большой лохани плескалась горячая вода, пахнущая берёзовыми листьями, душицей и чем-то ещё — терпким, тяжёлым, мыльным. На табуретке рядом лежал один из первых кусков их мыла, аккуратно отрезанный.

— Мамка, можно я тоже попробую? — Пелагея потянулась к мылу.

— Только так, чтобы глаза не трогать, — предупредила Милана. — Это мыло для тела. Для глаз у нас слёзы есть, бесплатные.

Она намылила руки, провела по волосам. Пена получилась скромная, но ощутимая. Волосы скрипнули под пальцами. В XXI веке она бы за такой результат косметолога на костре сожгла, но здесь это был прогресс.

«Ну здравствуй, шампунь эпохи щёлока, — подумала она. — Не ты, так никто».

Домна за дверью нетерпеливо переминалась:

— Баарыня, воевода не будет ждать, пока вы всю себя до костей отскоблите!

— Воевода подождёт, — отрезала Милана. — Он взрослый мальчик, должен уметь. Если его брат мог подождать, пока я из него сыр и паутину выковыриваю, то и он справится.

* * *

Когда Милана вышла из бани, мир стал резче. Воздух — прохладнее, ветер — ощутимее, запахи — яснее. Никакой паровой пелены, только дым от печей, хлеб, навоз, мокрая земля. И ещё — запах нового мыла, тонкой струйкой тянущийся от её волос и кожи.

Пелагея смотрела так, словно увидела перед собой новую мать. Чистый сарафан сидел на Милане всё так же плотно, как нательные доспехи, но в глазах было что-то другое — ясность, уверенность. Волосы, заплетённые Акулиной в косу, не блестели шелком, но хотя бы не слипались в колтуны.

— Мамка… ты красивая, — тихо сказала девочка.

— Это ты плохо видишь, — хмыкнула Милана. — Но ладно, пусть воевода сначала испугается меньше, чем мог бы.

Домна смерила её взглядом снизу вверх.

— Ну, — критически протянула она, — та прежняя барыня выглядела… по-страшней. В голосе правды мало было, милости — ещё меньше. С этой… — она махнула рукой, — хотя бы говорить не так мерзко.

— Это ты меня похвалила сейчас, да? — уточнила Милана.

— А то, — буркнула Домна и отвернулась, чтобы не показывать, что ей самой приятно от этой новизны.

* * *

Воевода приехал под вечер.

Сначала деревня услышала топот копыт. Потом — лязг железа, короткие команды. Потом — увидела.

По дороге от тракта к усадьбе двигались пятеро всадников, но один из них выделялся так, что остальные превращались в сопровождение. Высокий, широкоплечий, сидел в седле, будто врос в него. Плащ тёмный, на груди — стёганая защита, на боку — меч, на запястьях — следы от давних шрамов. Лицо… не красавец, но и не простец: резкие скулы, упрямый подбородок, тень небритости, глаза — тёмные, внимательные, тяжёлые.

«Ну точно не бухгалтер, — отметила про себя Милана. — Воевода как воевода».

Двор высыпал встречать. Бабы навели на лицах то, что считали улыбками, мужики приосанились, кто-то снял шапку заранее, кто-то наоборот держал, как щит. Пелагея спряталась за материнскую спину, но всё равно выглядывала.

— Вдова воеводы Милана где? — голос Добрыни был не громким, но такой, что тишина после него наступила сама.

— Здесь, — сказала Милана и вышла вперёд.

Он перевёл взгляд на неё. И замер.

Она была не такой, какой мог ожидать воевода, получивший десяток слухов: «ведьма», «чародейка», «злющая вдова», «чудница, что мылом людей мучает». Перед ним стояла крупная, тяжёлая женщина, в чистом, хоть и простом сарафане, с косой, перехваченной тёмной лентой, с лицом, на котором всё ещё виднелись следы прежних воспалений, но не грязи. И с глазами — очень живыми, внимательными, прямыми.

Он увидел сапоги с каплями ещё не до конца вытертой воды. Вдохнул — уловил незнакомый запах: древесный дым вперемешку с чем-то мыльным, травяным, чуть едким. Не от дешёвых духов, не от благовоний — от новшества.

«Свежее, — отметил он неожиданно. — Вдова свежая. Бывает».

— Воевода Добрыня, — представился он, хотя все и так знали. — Брат мой Илья… у вас? Его ли вы лечите?

— Его, — кивнула Милана. — Жив. Дышит. Ест. Ругается пока слабо, но это поправимо. Могу провести, сами увидите.

Воевода чуть дернул уголком губ. То ли от облегчения, то ли от раздражения её манерой.

— Вести меня не надо, — сказал он. — Я и дорогу до избы знаю. Мне хотелось сперва понять, кто вы такая.

— Я — вдова, которая не хочет лишних покойников, — спокойно ответила Милана. — И фельдшер.

— Кто? — не понял он.

— Лекарь полевой, — пояснила она. — Тот, кто с раненым рядом, когда совсем худо. Не в городе под крышей, а прямо там, где кровь. Я такой и осталась. Только кровь теперь не в моём мире, а в вашем.

Он прищурился.

— Вы говорите странно.

— Я вообще странная, — согласилась Милана. — Но помогают мои странности людям. Вам этого достаточно?

Во дворе кто-то тихо охнул. Знахарки переглянулись: так с воеводой ещё никто не разговаривал.

Добрыня медленно спрыгнул с лошади. Движения — точные, выверенные, как у человека, привыкшего к бою.

— Пойдёмте, — только и сказал он.

* * *

В избу Ильи он вошёл первым. Милана — следом. Остальные повисли у порога, как связка чеснока — никого явно не приглашали, но уйти от зрелища они тоже не могли.

Илья, услышав шаги, шевельнулся, приподнял голову. Щёки его уже не горели пунцовым, но были чуть розовыми. Глаза — ясные, хоть и подернутые слабостью.

— Брат… — выдохнул он. — Пришёл…

Добрыня сделал два шага и остановился у лавки. На миг в его лице исчезло всё: и воеводская суровость, и настороженность, и гордость. Осталась только человеческая боль — та самая, которую стараются не показывать никому.

— Глупый ты… — тихо сказал он. — Куда полез? Ради чего? А? Дружинник…

— Ради чести… — попытался улыбнуться Илья. — И… ради того, чтобы ты мной гордился.

— Я тобой и так горжусь, — отрезал Добрыня. — Но мог бы гордиться и живым.

Милана отвернулась на секунду, чтобы скрыть собственный ком в горле. Потом взяла себя в руки.

— Воевода, — сказала она строго, — если вы сейчас разревётесь, у него жар вернётся. Сильные эмоции пока вредны. Орать будете позже. На дворе. На старосту.

Добрыня медленно перевёл на неё взгляд.

— Вы учите меня, где мне орать? — спокойно уточнил он.

— Я вас учу, как брату вашему не сдохнуть от вашей же любви, — не менее спокойно ответила Милана. — Можете считать это дерзостью, можете — заботой. Мне всё равно. Я работаю.

Она подошла ближе, проверила повязку, пригладила холст. Потом, не задавая вопросов, взяла кружку, налила в неё отвар, подула, поднесла Илье.

— Пей, — мягко сказала. — Твой брат пришёл, так хоть не подведи его, не помирай раньше времени.

Илья осилил несколько глотков. Жар убывал потихоньку, но был ещё далеко от нормы.

Добрыня всмотрелся в повязку, в ровный узел, в чистоту краёв раны.

— Тут… — медленно произнёс он, — нет сала. Нет паутины. Нет… грязи.

— Наблюдательный, — одобрила Милана. — Да, тут чисто. Потому что мы это всё вымыли. И продолжим мыть.

Он приподнял бровь:

— Мылом? — в его голосе прозвучало такое сомнение, будто она только что сказала «с цветочной пыльцой единорогов».

— Мылом, — подтвердила она. — Вода, щёлок, жир. Слышали о таком?

— Щёлок — знаю, — сдержанно ответил он. — Им полы натирают. Женщины жалуются.

— Будут жаловаться меньше, когда перестанут чесаться, — парировала Милана.

Илья захохотал, хоть и слабо. Его смех прозвучал так неожиданно, что мать, сидевшая у ног лавки, всхлипнула.

— Она… — выдохнул он, глядя на брата, — она правда чудница, Добрыня. Но хорошая.

Добрыня промолчал. Только кивнул — и то так, будто признание это далось ему через силу.

* * *

Когда они вышли из избы, на дворе уже стемнело. Небо над деревней потемнело, лишь красная полоса у леса напоминала, что день был долгим. В воздухе висел запах дыма, простокваши и квашеной капусты. И ещё — тонкая, упрямая нотка мыла.

— Благодаря вам он жив, — глухо сказал Добрыня, не глядя на Милану.

— Благодаря мне ему всё ещё нужно пить, — поправила она. — И не давать соседским бабкам его лечить «по старинке». Если в ране снова окажется сыр, сало или медвежий жир — лично вас заставлю это есть. Живьём.

Он повернулся к ней резко:

— Вы со всеми так говорите?

— Только с теми, от кого зависит, будут ли жить люди, — спокойно ответила она. — Если хотите, могу начать шептать поклоны и просить благословения. Но тогда я буду… бесполезной.

Он всмотрелся в неё. В её лицо, далёкое от идеалов красоты. В усталые глаза. В мозолистые, крепкие руки, больше похожие на мужицкие, чем на дворянские. В осанку — не изящную, но устойчивую.

— В моём уезде, — медленно сказал он, — людей лечит лекарь. В городе. По приказу. А в деревнях — знахарки. По привычке. Вы — ни то, ни другое.

— Я — будущее, — неожиданно честно ответила Милана. — Хотите вы того или нет.

Он хмыкнул. Не по-доброму, но и не по-злому.

— Смелые слова, вдова.

— Только потому, что вы ещё не видели, как у нас теперь баня работает, — отозвалась она.

— Баня… — в голосе его мелькнула тень иронии. — Это та, куда вы женщин загоняете?

— С детьми. И мужиков буду, — пообещала Милана. — Вот вы у меня далеко не уйдёте. Увидите — сами захотите.

— С чего вы решили, что я захочу? — сухо уточнил он.

— Потому что вы не идиот, — ровно сказала Милана. — Вы воевода. Видели кровь, видели смерть, видели грязь. А я вам покажу, что бывает, когда грязи меньше. Сначала не поверите. Потом привыкнете. Потом будете думать, что это вы додумались.

Он приподнял бровь.

— Вы дерзкая.

— Я рациональная, — возразила она. — Смотрите.

Она шагнула к колодцу, зачерпнула из стоящего рядом ведра воды — мутноватой, с плавающими соринками.

— Вот этой водой вы пьёте. Детей поите. Раны промываете. — Она поставила ведро на землю. — А теперь представьте, что эта вода кипячёная. Чистая. Без вот этого всего, — она махнула рукой в сторону плавающей соломинки. — Что лучше?

— Чистая, — отозвался он, не задумываясь.

— Вот видите, — кивнула она. — Вы уже почти гений гигиены.

Где-то в стороне захихикала Пелагея. Добрыня перевёл взгляд на девочку.

— Это… ваша… — он помедлил, подбирая слово, — дочь?

— Моя, — ответила Мила-на. — Пелагея.

Девочка стояла, прижав к груди свою тряпичную куклу, но глаза у неё были ясные, нестрашливые. Она не пряталась, как раньше, за печью, не дрожала, ожидая крика. Она просто смотрела.

— Ты… — неожиданно мягко начал Добрыня, — не боишься?

Пелагея подумала. Потом честно ответила:

— Вас — ещё нет. Маму — раньше боялась. Теперь… не очень.

Милана чуть не закашлялась.

Добрыня хмыкнул:

— Что ж, честность в этом доме на вес золота, вижу.

— У нас всё на вес золота, — отрезала Милана. — Особенно чистая тряпка.

* * *

Добрыню разместили в отдельной горнице, как положено гостю его статуса. Он мог бы потребовать лучшую комнату, больше ухода, всё внимание вдовы — но не стал. Только велел покормить людей, напоить лошадей и поставить караул у дома брата.

— Думаете, я его украду? — не удержалась Милана.

— Думаю, что слишком много чудес за один месяц, — ответил он. — Вдова, которая гоняет мужиков копать нужник, варит мыло и лечит дружинных не паутиной. Я привык огораживаться от чудес.

— Не бойтесь, — пожала плечами Милана. — Я к вам в горницу с ведром мыла не ворвусь. Если только вы сами не придёте.

Он снова чуть заметно усмехнулся. Но ответить не успел: в этот момент к ним подлетела запыхавшаяся баба Федора.

— Баарыня! Воевода! Там… Семён… он в нужник… ну… провалился!

Милана закрыла глаза.

— Господи, — сказала она в пространство. — Я просила знак, что я всё делаю правильно, но не настолько же наглядно.

Добрыня удивлённо приподнял бровь:

— Повторите?

— Ничего, — устало отмахнулась она. — Пойдёмте, воевода. Познакомлю вас с нашей новейшей инженерной мыслью. Она, правда, ещё сыровата. В прямом смысле.

* * *

Нужник стоял в дальнем углу двора, как и было приказано. Столбы врыты, перекладины на месте, сверху — сколоченная в спешке будка без двери. Внизу — ров, который мужики выкопали, бурча и возмущаясь. Земля вокруг была вспахана их ботинками, а посреди этого грандиозного сооружения сидел, по шею в грязи, дворовый Семён.

— Я говорил, что надо глубже! — орал он, потрясая кулаком. — Я говорил, что сгниёт всё и провалится! И вот! Меня сожрало!

— Тебя не сожрало, — холодно заметила Милана, — тебя просто догнала собственная жизнь.

Кругом стояли, давясь смехом, мужики и бабы. Только Домна пыталась изобразить сострадание, но уголки её губ предательски подрагивали.

Добрыня оглядел картину.

— Это… — медленно произнёс он, — и есть ваш… нужник?

— Он самый, — гордо сказала Милана. — Вернее, первый блин комом. В лице Семёна.

Воевода посмотрел на неё так, будто не был уверен, шутит она или нет. Потом перевёл взгляд на Семёна.

— Почему не укрепили края? — спокойно спросил он. — Почему не подбили досками? Земля сырая, осыплется — любому понятно.

Староста заёрзал:

— Ну… мы думали… оно и так…

— Вы думать начали только когда уже копали, — отрезал Добрыня. — Ладно. Вытаскивайте его.

Мужики бросились за жердями, верёвками. Семёна, ругающегося так, что краска слетала с перекладин, вытаскивали всем миром. Он был покрыт… всем, ради чего, собственно, этот нужник и строился. Вонь шла такая, что даже собаки попятились.

— Так, — сказала Милана. — Всё. У меня новый пациент.

— Я здоров! — возопил Семён. — Я… я сам дойду!

— Ты зараза на двух ногах, — отрезала она. — Шаг влево, шаг вправо — и я тебе лично устрою баню изнутри. Домна, тащи мыло. Акулина, воды. Пелагея, не подходи ближе, чем на десять шагов, если дорожишь своим носом.

Добрыня стоял, скрестив руки, и смотрел, как вдова воеводы командует всем двором, не спрашивая позволения, как мужики, привыкшие плевать под ноги и пить из одной кружки на всех, беспрекословно несут воду, как бабы сами тянут кадку к бане, как вся деревня, ругаясь и шутя, начинает спасать одного из самых ленивых своих обитателей от собственного «геройства».

— Вы даже это обращаете в войну с грязью, — тихо сказал он, почти восхищённо.

— У меня нет роскоши выбирать, где воевать, — ответила Милана. — Любая щель — фронт. Хотите — присоединяйтесь. Хотите — стойте и наблюдайте. Только не мешайте.

Он помолчал. Потом неожиданно кивнул:

— Ладно. Скажу своим, чтобы мыли руки мылом. Перед братом. И сами.

Она посмотрела на него так, будто он объявил о мире с соседним княжеством.

— Скажете… и сделаете? — уточнила.

— Воевода я или кто? — сухо произнёс он.

— Это мы ещё выясним, — пробормотала Милана и направилась к бане, где уже вовсю визжал Семён, которого Домна с Акулиной терли новым мылом так, будто пытались стереть прошлую жизнь.

* * *

К ночи деревня была вымотана. Вроде бы всё, как всегда: те же печи, те же куры, те же лайки собак. Но что-то в воздухе поменялось. Пахло не только дымом и навозом, но и свежей древесиной от укреплённого нужника, мылом от рук, баней.

И ещё — чужим присутствием.

Воевода Добрыня не ушёл в ночь. Его люди заняли места у ворот, у избы брата, у плетня. Он сам сидел на лавке у стены дома, как человек, который привык спать в седле и на голой земле, а потому не капризничал.

Милана видела его через окно. Его профиль, резкий, с тенью упрямства. Его руки, лежащие на коленях — руки человека, привыкшего держать меч, а не ложку. Его взгляд — тяжёлый, направленный в темноту, будто он пытался разглядеть там что-то своё.

— Мамка… — шёпотом позвала Пелагея. — Он не злой.

— Пока не злой, — поправила Милана. — Посмотрим, что будет, когда я его в баню позову.

— Ты… правда позовёшь? — девочка округлила глаза.

— Обязательно, — устало улыбнулась Милана. — Ничто так не уравнивает людей, как горячая вода и тазик. Даже воевод.

— А если он не пойдёт? — не унималась Пелагея.

— Тогда я буду лечить дальше его брата, его людей и его землю так, как считаю нужным, — сказала она. — А он пусть сидит и думает, почему вокруг него всё меняется без его приказа.

Она погладила дочь по волосам.

— Спи. Завтра опять день тяжёлый.

— Ты не уйдёшь к нему? — вдруг тихо спросила Пелагея. — Ну… замуж?

Милана прыснула так неожиданно, что чуть не закашлялась.

— Я, Пелагея, замуж сейчас могу выйти только за баню, мыло и этот нужник, — хрипло сказала она. — Это мои три главных любовника. И все трое требуют внимания.

Девочка захихикала, уткнулась ей в плечо.

— Тогда… я Бога ещё попрошу, чтобы ты к нам невестой не ушла, — сонно пробормотала она. — Мне маменька нужнее…

Милана закрыла глаза. Слова дочери легли в сердце тяжёлым, но тёплым грузом.

«Я не собираюсь ни к кому „невестой“, — подумала она, глядя в потолок. — Я вообще сюда не просилась. Но раз уж попала — буду жить по-своему. А ты, воевода, терпеть. Уж извини».

За окном ухнула сова, где-то пересвистнулись стражники. В избе Ильи тихо, но ровно дышал подросток, которого она вытащила из жаркого провала. В бане, оплакивая достоинство, сопел уснувший после всех мучений Семён. В дальнем углу двора стоял новый, укреплённый нужник, как памятник её упрямству.

И где-то совсем рядом, за стеной, молча сидел воевода Добрыня, ещё не знающий, что в его жизни начался новый вид войны — с женщиной, которая не боится ни крови, ни грязи, ни его глубокого голоса.

И, возможно, это была самая трудная кампания в его судьбе. Но Милана уже знала: в этой войне главные оружия — мыло, кипяток, чеснок и чувство юмора. И она готова.

Глава 7

Глава 7


…в которой воевода пытается навести порядок, но попадает в очередь к фельдшеру, Илья требует справку о чудесном выздоровлении, а вода становится вопросом государственной важности

Добрыня не любил деревни.

Города он тоже не особенно жаловал, но там были стены, ворота, податные, дружинные и хоть какая-то иллюзия порядка. В деревне же всё было слишком живое, разлетающееся, как пух одуванчика: дети, куры, бабки, которые знали всё обо всех, но при этом умудрялись каждый день удивляться. И уж точно он не любил деревни, где командует женщина.

Тем не менее утром он проснулся в чужой горнице в этом вот гнезде мыла, бань и нужников с удивительным чувством: ночью он не проснулся ни разу. Не вскакивал от шороха, не тянулся к мечу, не слушал, как дышат люди вокруг. Просто спал. Как в детстве, когда ещё верил, что всё вокруг крепче его плеч.

Он сел на краю лавки, провёл рукой по лицу, хмыкнул: щетина кололась, как всегда к утру, но в горле не першило, в голове не гудело. В горнице пахло не только дымом и старым деревом, но и чем-то травяным, чуть сладким — видимо, в подполе прежняя хозяйка тоже сушила свои диковины.

«Вдова, — подумал он. — Как она вообще живёт одна среди этого безумия?»

Ответить на этот вопрос не успел: в дверь без стука сунулась рыжая голова Акулины.

— Воевода… то есть… ваша… — она попыталась подобрать слово и сдалась: — Барыня сказала, что вы, коли живы, чтоб к брату шли. Она уже там.

Добрыня поджал губы.

«Барыня сказала, — повторил он мысленно. — Угу. Это в её манере».

Он натянул сапоги, прихватил пояс, но меч оставил висеть на стене. В доме вдовы, которая без зазрения совести грозится варить его людей в бане, размахивать железом казалось лишним. Хотя очень хотелось.

* * *

В избе у Ильи было тепло, но не душно. Окно — маленькое, с пузырчатым стеклом, — было чуть приоткрыто, оттуда тянуло свежим воздухом. Раньше по деревенской логике его наверняка заткнули бы тряпкой «чтоб не простыл», но здесь явно действовал другой устав.

Милана сидела на лавке рядом с Ильёй, опершись локтем о колено. В руках у неё была кружка, от которой пахло мёдом и травами. Илья, бледный, но живой, морщился, но пил.

— Не морщись, — сказала она. — Ты же у нас герой, дружинный. Что скажет враг, если узнает, что ты от отвара скривился?

— Враг… — просипел Илья, — пусть сам попробует.

Добрыня остановился у порога, не сразу выдав своё присутствие. Сцена была настолько… домашней, что ему не хотелось её ломать. Вдова воеводы, которую он ожидал увидеть либо рыдающей, либо затворницей, вела себя как опытный воевода: коротко отдаёт приказы, следит за раной, шутит, когда нужно, молчит, когда лучше помолчать.

— Дыши, — велела она, прикладывая ладонь к груди Ильи. — Глубоко. Ещё. Не в полный мех, но и не по собачьи.

— Это как… по собачьи? — хрипло спросил мальчик.

— Это когда часто и глупо, — отрезала она. — Ты же не пес дворовый, ты человек. Дыши по-человечески.

— С утра по-человечески дышать сложно, — буркнул Илья, но вдох сделал правильно.

Добрыня не удержался:

— У вас все пациенты имеют право на возражения?

— Конечно, — спокойно ответила она, даже не оборачиваясь. — Главное — чтобы возражали живыми.

Она подняла голову.

— Ну что, воевода, убедились, что я его ещё не прикончила?

Он шагнул внутрь, наклонил голову в знак приветствия брату:

— Ты выглядишь хуже, чем после учений.

— Зато чувствую себя лучше, чем после ваших похлёбок, — немедленно нашёлся Илья. — Она мне даёт что-то с мёдом. И не кричит.

Мать Ильи всхлипнула в углу, перекрестилась.

— Вы, — Добрыня повернулся к Милане, — лечите его отваром и… мёдом?

— Ещё водой, луком, чесноком и тем, что называю «чистыми руками», — сухо ответила она. — Очень страшная магия. Мне даже порой снится, как бактерии падают в обморок.

— Кто падает? — не понял он.

— Неважно, — отмахнулась. — В вашем языке нет такого слова. Но есть такие существа. Мелкие. Злые. Любят грязь. Мы с ними сейчас в войне.

— А вы уверены, что это не бесы? — осторожно вмешалась мать Ильи. — Батюшка говорил…

— Батюшка молодец, — кивнула Милана. — Любого невидимого врага удобнее назвать бесом. Но мне так скучнее. Я предпочитаю думать, что это мерзкие маленькие существа, которые боятся мыла и кипятка. А бесы, если есть, пускай думают, что я про них.

— Она странно говорит, брат, — шепнул Илья, но в глазах его плясали смешинки.

— Она говорит так, будто знает, о чём речь, — мрачно ответил Добрыня. — И мне это не нравится.

— Вам, воевода, много что не нравится, — вмешалась Милана. — Но мне тоже кое-что в этом мире в первый момент не понравилось. Например, отсутствие нормального колодца.

Он прищурился:

— Колодца?

— Колодца, — повторила она. — Ваша деревня пьёт воду, в которой чёрт ногу сломит, а потом вы удивляетесь, почему люди поносят до смерти. Вы, конечно, можете считать это Божьей карой, но мне как-то ближе мысль, что это просто грязь.

Мать Ильи вздохнула:

— Вода от дедов была…

— И инфекции от дедов, — жестко отрезала Милана. — Не в обиду дедам, но мне их наследие не очень нравится.

Добрыня замолчал. Потом сказал:

— В моих землях колодцы копают по старинке, где удобнее. Где влага ближе.

— А надо там, где чище, — не отступила она. — И глубже. Я вчера видела ваш общий колодец. Если вы не хотите, чтобы ваш брат вернулся к этому лежанию, я бы начала с воды.

Он был не из тех, кого легко пристыдить. Но мысль о том, что его дружинный лежит с жаром из-за воды, которую он, воевода, не удосмотрел, неприятно кольнула.

— Что вы предлагаете? — сухо спросил он.

Милана радостно ощетинилась: с ней говорили по существу.

— Во-первых, — загнула палец, — не черпать воду вместе с илом и половиной лягушек, которые там зимуют. Во-вторых, вырыть ещё один колодец выше по склону. В-третьих, перестать полоскать в колодце тряпки после мытья. В-четвёртых, кипятить воду, прежде чем давать больным.

— Кипятить всю? — ужаснулась мать Ильи.

— Всю — не успеете. Но хотя бы ту, что идёт в рот ушлым людям, — спокойно сказала она. — Я же не требую записывать на каждой кружке: «не пить». Начнём с простого.

Добрыня смотрел на неё, прикидывая. Колодец — это не мыло. Здесь уже надо людей, время, силы, объяснения, почему вдруг прежнего мало.

— Люди скажут, — осторожно заметил он, — что вы опять против привычек. И что старая вода их до сих пор не убила.

— До тех пор, — холодно отрезала Милана, — пока не убила. Я таких видела многое количество: «меня мухомор не берёт» — говорил один, пока не съел лишний гриб. Так что давайте не будем проверять на Боге чувство юмора.

Илья хмыкнул и тут же закашлялся.

— Не смеши пациента, — машинально одёрнула его Милана.

— Вы… — Добрыня помедлил, — странная.

— Вы повторяетесь, — заметила она. — Но да. Я странная. Зато у меня пациенты живут. Не все. Но больше, чем могли бы.

Он поднял голову:

— Допустим. Допустим, я прикажу старосте копать новый колодец. А вы… велите кипятить воду. Что дальше?

— Дальше люди перестанут умирать от поноса и лихорадки, — просто сказала она. — Нужник, мыло, баня и колодец — четыре всадника моей санитарной революции. Без одного из них всё равно будет пахнуть.

Снаружи кто-то фыркнул. Это была, разумеется, Домна.

* * *

Днём Милана пыталась забыть о том, что у неё во дворе воевода. Получалось плохо. Стоило выйти в скотный двор, как взгляд цеплялся за фигуру у плетня: высокий силуэт, упёртые плечи, тяжёлый взгляд, подмечающий всё. Не из тех мужиков, что проходят мимо и видят только свою телегу.

Он не вмешивался. Просто смотрел. За тем, как она ругалась на девок за немытые руки. Как делила мыло на маленькие кусочки, выдавая их «по заслугам». Как заставляла Акулину и Пелагею записывать на дощечках самые важные вещи: «руки мыть», «тряпки кипятить», «в рану не пихать сыр».

— А если они не читать не могут? — удивилась как-то Пелагея.

— Тогда ты им вслух читать будешь, — ответила Милана. — По сто раз. Пока у них в голове эти слова не резами станут.

Знахарки слушали, делали вид, что ворчат, но ловили каждое новое слово. Для них это была магия. Не та, что с заговором и дымом, а другая — где вместо «наговариваю» говоришь «кипячу».

— Баарыня, — вечером осторожно сказала Улита, — я попробовала ваше мыло на своём внуке. Он раньше чесался — аж до крови. А нынче… спит. Не скребётся.

Милана позволила себе маленькую, усталую улыбку:

— Потому что вы вымыли из него половину тех самых маленьких гадов, о которых я говорю. Им, видите ли, не нравится, когда их лишают дома.

— Это всё… ваши знания? — недоверчиво пробормотала Авдотья. — Не колдовство?

— Если вас успокоит, можете считать это колдовством, — пожала плечами она. — Но мне так скучнее.

Добрыня стоял неподалёку, прислонившись к столбу крыльца. Ему нравилось — хотя он не собирался в этом себе признаваться — как она объясняет простые вещи сложными словами и сложные вещи — простыми. Его люди тоже крутились рядом, слушали: дружинный с рассечённой бровью, которому она сказала, что если он ещё раз полезет без шлема, она его будет лечить лопатой; дворовый паренёк с занозой в ладони; старый кузнец со своим вечным кашлем.

Она всех принимала одинаково: и тех, кто низко кланялся, и тех, кто ворчал, что «раньше без мыла жили».

— Раньше и в навозной жиже по колено ходили, — парировала она. — Хочешь — ходи и дальше. Но ко мне потом не приходи, я не ныряю.

* * *

Ближе к полудню Милана обнаружила, что хочет пить.

Не просто «деревянный рот» от трав и дыма, а нормальную, человеческую кружку чего-нибудь тёплого. В её бывшей жизни это был кофе — чёрный, пахучий, ресуспендирующий душу. Здесь… здесь у неё был отвар шиповника и мечта о кофе как о легендарном животном.

Она вышла к колодцу.

Старый, скособоченный сруб, верёвка, немного перекрученная, вёдра, на которых отпечатались годы. Вода — мутная, с плавающими нитями травы и щепками. Вокруг — мокрая земля, истоптанная ногами, заляпанная.

— Вот ты, враг номер четыре, — сказала она, глядя вниз. — Да здравствуют все, кто в тебя плюёт.

— Ты с ним тоже разговариваешь? — раздался сзади голос Добрыни.

— Разговариваю со всеми, кто влияет на смертность, — не оборачиваясь, ответила Милана. — Иногда и с собой.

Он подошёл ближе, заглянул в колодец. Лоб его нахмурился сам собой.

— Мутная, — констатировал он. — И правда.

— Всё, что вы видите, — только то, что сверху, — сказала она. — А что там по стенкам — вам лучше не знать.

— Я много чего видел, — коротко ответил он. — Но то, что воду надо копать, знаю не хуже вас.

— Отлично, — усмехнулась. — Тогда вы не будете против, если я скажу старосте, что это ваш приказ.

Он слегка качнул головой:

— Чтобы на меня ругались, а не на вас?

— Чтобы на меня тоже, — хмыкнула. — Я всё равно в этом списке первая. Но если жители будут знать, что за мой бред ещё и воевода отвечает, сопротивление будет не таким отчаянным.

— Вы не боитесь ставить меня с собой в один ряд? — в голосе его мелькнуло что-то вроде насмешки.

— Боюсь, — честно призналась она. — Но если выбирать между вашим недовольством и ещё пятью Ильями в лихорадке — я выберу ваше недовольство. Оно менее громкое.

Он… усмехнулся. Совсем чуть-чуть. Но для тех, кто видел его обычно на войне, это был почти праздник.

— Ладно, вдова, — сказал он. — Прикажу старосте искать место под новый колодец. Ты, видно, уже пустила тут корни.

— Скорее трубы, — поправила Милана. — Но в такой глуши и корни сойдёт.

* * *

День полз к вечеру, а дела не уменьшались.

Кто-то порезал руку косой; кто-то пришёл с «сердечной слабостью», которая оказалась банальной ленью и желанием, чтобы мужик сам натаскал воды; кто-то явился с жалобой, что «после бани голова ломит» — выяснилось, что эта голова не привыкла к тому, что её больше не давит грязь.

— Это как у нас было, — рассказывала Милана Пелагее. — Придёт, бывало, бабка, скажет: «у меня давление». А у неё давление не от крови, а от того, что внуки на голову садятся. Тут так же.

Пелагея слушала, открыв рот. Для неё каждое слово матери было легендой о далёкой чужой земле, где есть странные словеса, неизвестные звери «бактерии» и магические напитки «кофе».

— Мамка, а кофе тоже лечит? — однажды спросила она.

— Кофе лечит тех, кто его пьёт, — серьёзно ответила Милана. — И то не всегда. Но если его тут нет, значит, будем лечиться травой.

— А если я Бога попрошу… — задумчиво произнесла Пелагея, — может, он тебе кофе даст?

— Если Бог даст мне кофе в этой деревне, — мрачно сказала Милана, — я построю ему тут отдельную баню.

* * *

Добрыня за день узнал о деревне больше, чем за все годы, что числилась за ним по бумагам.

Он увидел, как живут дворовые: кто ночью стережёт скот, кто днём таскает воду, кто спит прямо на возу. Увидел, как бабки делят между собой новости и советы: кому-то травку от живота, кому-то заговор от «злого глаза». Увидел, как мужики пытаются сделать вид, что мыло — пустяк, а сами тайком трогают свежевываренные бруски.

Он увидел, главное, что в центре всего этого — не староста, не ключница, а эта странная вдова. Не потому, что она громче всех кричит (хотя и это тоже), а потому что к ней идут.

— Ты видишь, что творится? — тихо сказал вечером его товарищ, дружинник Степан, потирая шею, где доблестно вытер мылом вчерашний пот. — Эти бабы готовы за неё в драку лезть. А раньше боялись как огня.

— Раньше боялись, — согласился Добрыня. — Теперь привыкают. И всё равно немного боятся.

— Она… — Степан помялся, — она меня заставила руки мыть каждый раз, как я к Илье подхожу. Я сначала думал, что это… обида для дружинного. А потом… ну… руки чистые. Привык.

Добрыня кивнул, глядя, как во дворе кто-то несёт ведро с горячей водой в сторону знахарской избы. Вечерний свет ложился на лица бледным золотом, и всё казалось почти мирным.

— Скажи мне, Степан, — негромко спросил он, — она тебе кажется ведьмой?

Степан почесал затылок.

— Ведьмы, которых я видел, больше любили наговоры, чем тряпки и кипяток, — философски заметил он. — Если это ведьма… то очень странная. С мылом.

— Странная ведьма с мылом, — повторил Добрыня. — Хорошее название для бабы, которая переворачивает деревню.

* * *

Вечером Милана села записывать.

На лавке у стола — дощечки. Рядом — нож. На них уже были резы: отвар ивы, отвар липы, мёд, чеснок, правила для тряпок. Теперь она выводила: «вода — кипятить; колодец — новый; не ходить к старому по нужде» и хмыкала сама себе.

— Мамка, — Пелагея устроилась рядом, поджав под себя ноги. — А зачем писать, если ты и так помнишь?

— Потому что я не вечная, — спокойно ответила Милана. — А ты, Акулина, Улита — будете. И когда вам кто-нибудь скажет: «Мы всегда так делали», вы ткнёте его этой дощечкой в лоб и скажете: «А вот так тоже всегда можно, только мы раньше не знали».

— А если он лоб крепкий? — озабоченно спросила девочка.

— Тем лучше, — усмехнулась она. — Лучше стукнется, чем загниёт.

За дверью поскрипели половицы. На пороге возникла тень.

— Входите уже, — не поднимая головы, сказала Милана. — Я всё равно знаю, что вы подслушиваете.

— Я не подслушиваю, — возразил Добрыня. — Я проверяю, не собираетесь ли вы ночью кого-нибудь сварить в котле.

— Котёл занят мылом, — отрезала она. — Людей я предпочитаю лечить. Пока.

Он сделал пару шагов, оглядел избу. Она оказалась не такой, как он себе рисовал. Меньше и проще. Ни тебе ковров по стенам, ни резных сундуков с драгоценностями. Зато в углу — аккуратные стопки холстины, на полке — глиняные горшки с травами, на другом стуле — сложенные дощечки.

— Вы… — он кивнул на них, — пишете правила?

— Пишу то, что хочу, чтобы пережило меня, — ответила она. — И, возможно, вас тоже.

— Вы сильно рассчитываете на долгую жизнь, — сухо заметил он.

— Я вообще на многое рассчитывала, — пожала плечами. — Но вышло, как вышло. Так что пусть хоть мои резы останутся.

Он помолчал, глядя, как её крупные пальцы уверенно выводят линии.

— Вы не боитесь… — начал он и осёкся.

— Чего? — подняла она голову. — Что люди скажут, будто я знания коплю, как ведьма чёрные книжки? Скажут. Кто-нибудь. Обязательно. Но пусть лучше меня боятся как ведьму, которая не даёт им умереть, чем как ведьму, которая наводит порчу.

— Слова… — тихо сказал он, — имеют вес.

— Тряпки тоже, — возразила она. — Особенно если они грязные. Но я предпочитаю взвешивать свои силы на весах здравого смысла. У вас, воевода, меч, у меня — нож и кипяток. Вы к своим врагам с клинком, я — с тряпкой. Каждый сходит с ума по-своему.

Он не удержался и усмехнулся уже явно.

— Вы бывали при дворе? — вдруг спросил он. — Или в городах больших? Я не встречал таких баб в деревнях.

«Я вообще не отсюда», — едва не вырвалось у неё. Но вслух она сказала:

— Я бывала в местах, где кровь льётся так же, как у вас на войне, только там враг невидимый. Люди приходили к нам на руках у родных, а уходили сами. Иногда. Не все. Но те, кого удавалось вытащить, — они потом говорили «спасибо». Я к этому привыкла.

— Они… платили? — по привычке уточнил он.

— Иногда. Но чаще платили тем, что не умирали, — сказала она. — Это самый хороший расчёт. Здесь у меня такого много. У меня уже один мальчик в лесу дышит. Один Семён пахнет не навозом, а мылом. Десяток баб не чешутся. И одна дочь впервые за много лет спит по ночам, не ожидая крика. Считаю, я в плюсе.

Он перевёл взгляд на Пелагею. Та смотрела на мать, как на княгиню, а не как на женщину, которой боялись.

— Ты, — неожиданно мягко обратился он к девочке, — как думаешь? Твоя мать… кто?

Пелагея задумалась. Потом ответила честно:

— Раньше была грозой. А теперь… как баня.

— Как? — не понял он.

— Сначала страшно, жарко и мыло в глаза щиплет, — серьёзно пояснила девочка. — А потом — хорошо.

Милана закашлялась, чуть не уронив нож.

Добрыня хмыкнул. Глухо. Но на этот раз в нём было меньше железа и больше… живого.

— Ладно, баня, — сказал он. — Завтра я прикажу старосте созвать мужиков. Будем смотреть место под колодец. Хочу видеть, как вы будете отнимать у них привычку пить грязь.

— С удовольствием, — отозвалась она. — Вы их к колодцу приведёте, а я к кипятку.

* * *

Ночью Милане снова долго не спалось.

Пелагея спала рядом, уткнувшись носом ей в плечо, как маленький щенок. Из угла доносился тихий треск печи, снаружи шуршала ночная жизнь: мыши, птицы, стражники, шепчущиеся меж собой.

Она лежала, уставившись в темноту, и думала о воде. О колодце. О том, как в её прежнем мире открываешь кран — и не думаешь, сколько за этим стоит труб, очистных, людей. Здесь каждое ведро — труд. И каждая кружка мутной воды — риск.

«Инфекции водные, — вспоминала она чужой голос, лекционный, с кафедры. — Холера, дизентерия, тиф». Тогда это были слова. Теперь — лица.

«Так, — говорила она себе. — Ты хотела тихо отработать, дожить до пенсии? Не выйдет. Тебя выкинули сюда, в деревню, где вода — бог весь что. Значит, будешь делать то, что умеешь: начинать с малого. С рук. С тряпок. С мыла. С колодца».

Где-то в соседней горнице, она почти была уверена, не спал и воевода. Он тоже слушал звуки ночи. И думал, возможно, о том же, только по-своему: о том, как держать людей живыми, как кормить дружину, как не дать соседнему уезду откусить кусок земли.

«Мы с тобой похожи, воевода, — подумала она неожиданно. — Ты мечом, я тряпкой. Только ты привык, что тебя слушаются по приказу, а я — по доверию. Посмотрим, кто кого переучит».

Она перевернулась на бок, прижала Пелагею ближе.

— Спи, — прошептала. — Завтра будем добивать эту деревню мылом и кипятком. А потом… потом, гляди, и до ярмарок доберёмся.

Сон подкрался не сразу, но когда накрыл, был тяжёлым, как хорошая перина, и тёплым, как банный пар. А где-то на краю этого сна стоял колодец — новый, крепкий, глубокий. И вокруг него — люди с чистыми руками. И почему-то воевода, который держал в руках мыло, как меч.

И Милана, фельдшер XXI века и вдова XVII, впервые подумала: если уж ей суждено провести здесь жизнь, она устроит этим людям такие санитарные реформы, что о них будут шептаться по дворам не хуже, чем о колдовстве.

А заодно… у неё будет смысл. Очень чёткий, понятный: вытащить из грязи всё, что можно вытащить. И пусть Бог, если он есть, сам решает, кого вознаградить за это, а кого наказать. Она своё решение уже приняла.

Глава 8

Глава 8.


Деревня обсуждает мыло чаще, чем грехи, Добрыня получает неожиданное отцовство, а Милана заносит в медицинские записи пункт «лечение истерии общим стыдом»

Утро началось не с петухов.

Утро началось с вопля:

— Барыня! Там Марфа в слёзы! Говорит — воевода дитя ей сделал!

Милана, держась за голову, не сразу поняла, кто такой воевода, почему он должен был кому-то что-то делать, и главное — зачем об этом кричать на весь двор в час, когда нормальные люди ещё спят, а ненормальные варят щёлок.

Пелагея проснулась первой: широко распахнутые глаза, лицо серьёзное, как у маленькой судьи.

— Мамка… — шепнула она. — А воевода мог сделать?

— Пелагея, доча, — устало выдохнула Милана, — воевода пока сделал только одно: атмосферный шум и ощущение, что мне нужен кофе. Остальное — под вопросом.

За дверью уже толпились: Домна, Акулина, Улита и ещё три бабы, которых Милана видела ровно два раза — когда они приходили за мылом и когда приходили ворчать, что мыло «слишком скользкое».

— Так! — Милана вышла на крыльцо. — Что тут случилось и почему оно случилось до завтрака?

Вышла Марфа.

Марфа — девица лет девятнадцати, красивая, но хитрая, как ласка в курятнике. Глаза мокрые, губы дрожат, руки на животе сложены так, будто она уже на сносях.

— Барыня… — всхлипнула она. — Воевода… Добрыня наш… он… обещал взять меня в жёны, а я… дитя ношу его…

Тишина стала такой плотной, что если бы её положить в кадку — из неё вышло бы мыло.

Милана закрыла глаза, открыла, посмотрела на небо, мысленно попросила у Вселенной объяснений, почему она работает фельдшером в эпоху, где нет тестов на беременность, но есть деревенская фантазия.

— Марфа, — начала она осторожно, — кто-то видел, как Добрыня был с тобой?

Марфа округлила глаза:

— Это ж не для глаз такое дело! Но Бог видит!

— Бог многое видит, — кивнула Милana. — Вопрос: видели ли это свидетели понестерковее?

Слышно было, как несколько баб пытаются понять новое слово «понестерковее», и одна шепчет другой: «Это, знать, какие почище понятых».

— Я! — внезапно подняла руку Улита. — Я Марфу на улице видела! Воеводины люди мимо воза её прошли, и она так… глядела!

— Глядеть не запрещено законом, — пробормотала Милана. — Иначе вся деревня давно должна штрафы платить.

Пелагея притянула мать за рукав и шёпотом спросила:

— Мамка, а как узнать, что она правда беременная?

— Вот сейчас и увидим, — мрачно заверила Милана. — Наукой и позором.

* * *

Добрыня появился внезапно, как плохое объяснение поступков.

— Что здесь? — спросил он, и стало очевидно, что ночевал он плохо: тёмные круги под глазами, плечи напряжены.

Марфа тут же взвыла:

— Воевода! Я дитя твоё ношу! Не дай мне погибнуть в стыде!

Тишина. Лица — вытянутые. У Домны брови ушли на уровень крыши.

Добрыня медленно повернул голову к Милане:

— Это… что за бесовщина?

— Это, — ответила Милана, — социально-медицинский случай. Сейчас разберёмся.

Она встала рядом с Марфой, приложила ладонь к её животу (который был подозрительно плоским).

— Марфа, когда ты почувствовала, что ждёшь ребёнка?

— Ночью, — всхлипнула та. — Я спала, и мне приснилось, что дитя толкнуло!

— Угу, — Милана кивнула. — Наверное, гороха наелась.

— Я не ела горох, — возмутилась Марфа.

— Тем хуже, — пробормотала фельдшер. — Горох хотя бы объяснил бы ситуацию.

Затем — голосом строгой медсестры из приёмного отделения скорой помощи, которую невозможно запутать словами «мне стало плохо от луны» — Милана сказала:

— Марфа, если ты действительно беременна, я должна это проверить. Ты согласна?

Марфа замерла.

— Проверить… как?

— По науке, — сухо ответила Милана. — И сильно стыдиться будет только тот, кто врёт.

Марфа сглотнула.

— А если… а если оно ещё маленькое? Не прощупается?

— Марфа, — Милана положила ей руку на плечо. — Если оно настолько маленькое, что его нельзя ощутить, то и кричать на всю деревню было рано.

Толпа зашумела:

— И то верно…

— А мы уж думали…

— Воеводе теперь что делать?

Добрыня кашлянул:

— Я ребёнка не делал.

— Это выясним, — сказала Милана. — Если ребёнок есть — он не спрячется. Если ребёнка нет — будем лечить… воспаление фантазии.

* * *

Осмотр прошёл быстро. Марфа оказалась скандальной, но не беременной. И когда Милана объявила результат, деревня облегчённо выдохнула.

Ну, кроме Марфы.

— Она мне чрево простудила! Холодом проверяла! — вопила Марфа. — Я ж теперь точно вяну!

— Вянет у тебя не чрево, — устало сказала Милана. — А совесть. Хочешь — смажу мёдом, поможет.

Домна прыснула в кулак.

Добрыня повернулся к Марфе:

— Ложь — грех. Ты хотела опозорить меня и вдову, которая лечит моего брата?

— Я… я думала… — Марфа замялась.

— Не думать надо было, — жёстко бросил воевода. — А жить честно.

— Ладно! — взвилась Марфа. — Сама ведьма виновата! Мужики все на неё глядят! Как тут не подумать худое⁈

Тишина.

Добрыня перевёл взгляд на Милану.

Милана подняла бровь:

— Ну? Видели? Я, оказывается, источник массовой истерии. Я так и запишу: «Эффект побочный: мужики временно теряют честь по причине бань, мыла и чистых рук».

Пелагея шепнула:

— Мамка… а что такое «честь»?

— Это как чистые ноги, только у души, — ответила Милана.

* * *

Марфу отправили домой «лечить совесть отваром правды», и деревня начала обсуждать происшедшее с той скоростью, с какой обычно обсуждали урожай, грозы и, в последние недели, мыло.

— А ведь правда, красавица, — шептались бабы. — Воевода глядит на неё, как на… как на квас в жару.

— Не, он глядит так, будто она ему новую кольчугу дала.

— А я считаю, он побаивается. И правильно делает — мыло-то сила великая.

* * *

Когда суета рассеялась, Добрыня подошёл к Милане.

— Вы знали, что она врёт? — спросил он.

— Девица с настоящим страхом за дитя не кричит до утра на всю округу, — ответила Милана. — Она шепчет. Плачет тихо. Прячется. Я таких видела много. А Марфа пришла как торговка на ярмарке: смотри, товар есть, бери, пока не разобрали.

Воевода стиснул зубы. Он был разъярён, но это был гнев холодного человека, который запомнит и вернёт, когда придёт время.

— И что прикажете делать, знахарка? — спросил он.

— Ничего, — ответила она. — Пусть люди смеются. Смех лечит лучше заговоров.

— А вы, — его голос стал ниже, — вы не боитесь слухов?

— Я боюсь грязных рук у тех, кто рожает и лечит, — спокойно сказала Милана. — А слухи… слухи я переживу. Мне хуже говорили. У меня вообще репутация была: «женщина, которая раз пять на дежурстве кого-то из смерти вытянула, а потом пошла пить чай, будто только мусор вынесла».

Добрыня качнул головой:

— Вы странная.

— Это мы уже выяснили, — отрезала она. — Лучше расскажите, что вы думаете делать с водой.

— Воду копаем, — буркнул воевода. — Староста нашёл место выше по склону. Завтра мужиков соберу. И, как ты говорила, — он криво усмехнулся, — не дам никому тряпки в колодце полоскать.

— Я в вас верю, — сказала Милана.

Он посмотрел пристально, не так, как мужчина, а как человек, который пытается понять другую реальность:

— Ты правда думаешь, что мир меняется из-за… мыла?

— Мир меняется из-за того, что кто-то перестаёт умирать, — ответила она. — А мыло — просто первый кирпич в этой стене.

* * *

К вечеру Илья уже сидел на лавке у порога, укутавшись шалью.

— Баарыня, — сказал он, — а можно я завтра помогу? Ну хоть посмотрю, как колодец копают?

— Можно, — ответила Милана. — Только обещай держаться подальше от ям. У нас уже один Семён был. Второго нужник не выдержит.

Семён, проходивший мимо, покраснел и уронил ведро.

* * *

Ночью Пелагея тихо сказала:

— Мамка… а Добрыня на тебя глядел… глядел…

— Как? — Милана зевнула.

— Как кот на тёплое молоко, — объяснила девочка.

— Это нервное, — отмахнулась Милана. — Мужики иногда путают раздражение с интересом. Пройдёт.

Но сон к ней пришёл не сразу. Она долго лежала, глядя в потолок, вспоминая, как деревня сегодня смеялась. Как не плакала. Как люди впервые не боялись её.

И как Добрыня, воевода, смотрел на неё так, будто впервые видел женщину, от которой зависят жизни.

* * *

И если судьбе было угодно, чтобы фельдшер XXI века стала санитарным чудом XVII-го, то, возможно, судьба ещё не сказала своего последнего слова.

А мыло, кипяток и чистая вода были лишь началом.


Утро решило, что петухи — это слишком банально.

Поэтому первым во дворе прозвучал визг, который мог бы поднять из могилы не только предков, но и совесть некоторых живущих:

— Ба-а-а-а-арыня-а-а! Ох, люди добрые, погибаю! Воевода меня опозорил, дитя нá меня посадил!!!

Милана в первый момент решила, что ей снится кошмар: она стоит в коридоре роддома, где бабка из третьей палаты кричит, что врач «не так посмотрел», и требует заведующую. Потом запах дыма, половицы под спиной и сопение Пелагеи рядом убедили: кошмар — не сон, а реальность, и зовут его «деревенские сплетни уровня бог».

— Мамка, — Пелагея подняла растрёпленную голову, — это снова Семёна в нужнике заело?

— Если бы, — простонала Милана. — Семён — добрый и понятный ужас. А это… что-то новое.

За дверью уже топтались. Домна на завывания только подзаводилась:

— Ох-ох-ох, ба-а-рыня, да вставайте же! Тут такое!.. Марфа орёт, что воевода… ну… того… ей наследника сделал!

«Наследника», — устало отметила Милана. — Хорошо хоть не «антихриста». Уже прогресс'.

Она натянула сарафан, сунула ноги в лапти, поправила платок, чтобы не пугать народ остатками вчерашней причёски, и вышла на крыльцо.

Картина маслом, тире «Апокалипсис в отдельно взятой деревне».

Посреди двора — Марфа. Девица лет девятнадцати, статная, белолицая, грудь как два добротных каравая, губы пухлые, взгляд хитрый. Сейчас губы дрожат, глаза мокрые, руки сложены на животе так, будто под ними уже целый хор младенцев, а не пустой желудок после вчерашней каши.

Вокруг — бабы, как воробьи вокруг свежего зерна. Одни ахают, другие шепчутся, третьи уже мысленно примеряют на себя роль «родственниц воеводской невесты». Чуть дальше маячат мужики, делая вид, что случайно тут проходили, но уши навострили — хоть в руки бери, как рожки у зайца.

— Матушка Милана, — затараторила Домна, — она всю ночь ревела, а нынче с петухами прибежала! Говорит — воевода её… ну… того… обидел! И дитя у неё его!

— Обидел… дитя… — повторила Милана, прикрывая глаза рукой. — Угу. А что, у нас стало возможно забеременеть от строгого взгляда?

Марфа всхлипнула ещё громче:

— Барыня, ты ж у нас… ведунья! Ты должна заступиться! Он мне обещал! Сказал: «Будешь моей»! А теперь вон ходит, будто меня по греху и не знает!

«С каждым словом становится веселее», — подумала Милана.

— Так, — сказала она вслух, — давайте без «ведуний», я медик. Марфа, подойди-ка.

Марфа подлетела, как на крыльях. Толпа придвинулась следом, как прилив.

— Воевода тебе когда это сказал — в трезвом уму? — уточнила Милана.

— Он… он на меня глядел! — возмутилась Марфа. — Ласково! Это же знак! А ещё… руку подал, когда я чуть не упала!

— То есть, — медленно переспросила Милана, — он посмотрел и подал руку. Всё?

— И… — Марфа сбилась, но быстро нашла опору, — и пожалел! Сказал: «Надо бы тебе… в добрые руки». Сам сказал!

Из толпы кто-то фыркнул:

— В добрые руки, а не в свои!

— Тьфу ты, девка…

Бабы зашумели, но Милана подняла ладонь:

— Тихо. Сейчас не базар. Сейчас у нас… — она хмуро сощурилась, пытаясь подобрать слово поприличнее, — разбор клинического случая.

Пелагея подпрыгнула:

— Мамка, это как? Как когда ты в больнице была?

— Почти, — буркнула Милана. — Только больница была чище.

* * *

Воевода появился, как и положено приличному источнику скандала, чуть позже.

Сначала во дворе раздался топот тяжёлых сапог, потом — тень заслонила половину света. Добрыня шагнул на середину круга, оглядел собравшихся, задержал взгляд на Марфе.

Та тут же взвыла:

— Воевода! Ты чего молчишь⁈ Я ж дитя ношу твоё! Не дашь признания — на том свете свидеться будем!

«Какая она всё-таки поэтичная, — подумала Милана. — „На том свете свидеться“… В нашей реанимации такие фразы назывались бы „угрозы в адрес врача“».

Добрыня посмотрел на Марфу, как смотрят на подозрительный гриб: вроде бы съедобный, но интуиция шепчет — не трогай.

— Я с тобой, девка, — медленно сказал он, — разговаривал два раза. Один раз спросил, где отец Ильи. Второй — велел отойти от дороги. Руку подавал, да. Чтобы под телегу не попала. Где тут дитё?

— В чреве! — с торжеством вопила Марфа, поглаживая свой абсолютно плоский живот. — Ты, воевода, не отказывайся! Бог видит!

— Бог-то видит, — вздохнула Милана, — но давайте всё-таки проверим, есть ли там кому на него жаловаться.

Толпа загудела, как улей. Кто-то шепнул:

— Это ж грех…

— А если она правда…

— А если и нет, так узнаем…

— Марфа, — мягко, но так, что спорить не хотелось, сказала Милана, — если ты беременна, это видно не только Богу. Я повитуху у вас смотрела? Смотрела. Знаю, как дети сюда приходят и как из живота в мир выходят. Так что сейчас делаем так: ты идёшь со мной в избу. Без толпы, без лишних глаз. Я смотрю. Если там дитё — будем думать, что делать дальше. Если там пусто — будем лечить язык и гордыню.

— Я… я не пойду! — резко отпрянула Марфа. — Ты что, ведьма! Ты слово скажешь — оно и выскочит!

— Марфа, — голос Миланы стал ледяным, — если оно у тебя от одного моего слова выскочит, значит, это не дитё, а горох.

Домна прыснула в кулак. Несколько баб прыснули вслух. Со стороны старой бани кто-то хрюкнул так натурально, что курица поблизости обиделась и кудахтая-кудахтая убежала.

Добрыня стоял недвижимо. В нём чувствовалось напряжение — такое, как в дружине перед боем. Он молчал, и это спокойное молчание тревожило сильнее крика.

— Девка, — наконец сказал он, — если ты берёменна, тебе нечего бояться. Пусть повитуха посмотрит. Если не берёменна — молись, чтобы тебя только бабий шёпот покарал.

Марфа заёрзала. Глаза забегали. Похоже, она рассчитывала на эффект неожиданности, на то, что воевода вспыхнет, признает «всё, что скажешь», а вдова-барыня упадёт в обморок от стыда. Но вместо этого на неё смотрели десятки глаз, в которых отражались не грех и ужас, а… интерес и лёгкое, очень лёгкое предвкушение зрелища.

«Коллективный стыд — тоже лекарство», — с профессиональной отстранённостью отметила Милана.

— Ладно! — взвилась Марфа, вытирая несуществующие слёзы. — Пошли, коли вам всем невтерпёж!

* * *

В избе, куда они зашли втроём — Милана, Марфа и Домна в качестве «наблюдателя от общественности», — пахло травами, дымком и вчерашним отваром шиповника.

— Снимай фартук, — коротко велела Милана. — И не надо на меня так смотреть, я не палач.

— А что… что ты будешь делать? — подозрительно спросила Марфа.

— Смотреть и щупать, — честно ответила Милана. — То, чем повитухи занимаются ещё с тех пор, как твоя прапрабабка решила, что богата не только коровами.

Марфа немного побледнела, но фартук развязала. Живот её оказался таким же, каким виделся через сарафан: мягкий, молоденький, но не беременный. Милана, как профессионал, даже пожалела — хорошая матка пропадает на такую дурь.

«Впрочем, ещё не вечер, — подумала она. — Если её не пристыдить как следует, в следующий раз сама полезет к кому-нибудь… или под кого-нибудь».

— Больно не будет, — сказала Милана, пододвигаясь. — Но неприятно для твоей фантазии.

Марфа вздрогнула, когда пальцы легли на кожу.

Милана работала так же, как работала бы с пациенткой в XXI веке — только без УЗИ и тестов. Осмотр, лёгкое нажатие, проверка чувствительности, оценка тонуса. Опыт повитух здесь вполне совпадал с опытом акушеров из её «того» мира: тело женщины мало меняется за века.

Через пару минут она отстранилась.

— И? — нетерпеливо дёрнулась Марфа.

— И, — Милана выпрямилась, — там пусто. Если кто у тебя внутри и живёт, то исключительно жаба, которая тебя за язык кусает. Ни срок, ни признаки, ни… — она махнула рукой, — ничего. Даже прежней беременности не было. Матка девичья. Поздравляю.

Марфа побледнела так, что следующий шаг был вопросом времени: то ли она упадёт в обморок, то ли кинется с кулаками.

— Ты… ты врёшь! — зашипела она. — Ты меня ненавидишь! Потому что воевода не на тебя смотрит!

— Воевода пока ни на кого не смотрит, — спокойно сказала Милана. — Он на брата смотрит. Остальное ты нарисовала себе сама.

— А если… — Марфа уже хваталась за любую соломинку, — оно ещё маленькое⁈ Только… только зачалось! А ты его не чувствуешь!

— Если оно зачалось ночью, — устало пояснила Милана, — то сейчас оно меньше мака. И кричать о нём на весь двор — всё равно что кричать: «Смотрите, у меня мысль появилась!», — и требовать преданного признания, что мысль — гениальна. Понимаешь?

Марфа не поняла. Но Домна — поняла. И очень тихо, но отчётливо фыркнула.

— И что теперь? — дрогнув, спросила Марфа.

— Теперь, — сказала Милана, — ты идёшь во двор и говоришь всем, что погорячилась, перепутала страх с правдой, а желание выйти замуж — с реальным положением. И будешь молиться, чтобы на этом всё закончилось.

— Я так не могу! — взвыла Марфа. — Меня же засмеют!

— А ты что думала? — подняла бровь Милана. — Что все поверят, воевода кинется тебя брать, а я стану молча смотреть? Нет, радость моя. Это тебе не сказка, где бедную клевещущую девицу наградят за инициативу. Тут у тебя будет лечение — общественным мнением.

Марфа вытерла слёзы ладонью:

— Я… я скажу, что ты меня напугала! Что дитя от твоих рук испуганное спряталось!

— И я скажу, — ровно ответила Милана, — что ты хочешь свалить на меня грех ложного доноса. И что, если ты ещё хоть раз так откроешь рот, я лично прослежу, чтобы от тебя все женихи шарахались, как от чумы. Вплоть до старых вдовцов с единственным зубом. Выбирай, Марфа. Лечиться или калечиться.

Марфа дрогнула.

«Ещё немного — и сломается, — спокойно констатировала в себе врачебная часть сознания. — Иначе пошла бы в отказ до конца».

— Ладно, — выдавила наконец девица, — скажу… что соврала.

— Не скажешь — скажу я, — отрезала Милана. — И будет хуже.

* * *

Во дворе её появление вызвало такой же эффект, как и утренний визг.

Марфа вышла, глаза красные, нос блестит. За спиной — Домна, как живая гарантия честности. Слева у крыльца — Милана, сложив руки на груди. Справа — Добрыня, застывший, как каменная стража у ворот.

Толпа замерла.

— Ну? — спокойно сказала барыня. — Скажи людям, что ты мне сказала.

Марфа сглотнула. Помялась. Попробовала ещё раз вызвать слёзы — вышло плохо.

— Я… — начала она, скосив глаза на воеводу, — я… это… перепутала. Мне приснилось. Будто дитя во чреве толкнуло. Воевода посмотрел… ласково… и я…

— И ты решила, — подсказала Милана, — что сон — это правда, а взгляд — предложение руки и сердца.

— Ну… — Марфа почти плакала, — я дурная… испугалась… одна я… а тут весть: воевода у нас… и я… подумала…

— Скажи полностью, — тихо, но зло подсказал Добрыня. — Что решила поймать меня за бороду.

Марфа вздрогнула.

— Я согрешила, — наконец выдохнула она. — Обманула всех. Нет у меня дитяти.

Толпа загудела, как пчелиный рой, в который кинули полено.

— Ох ты ж, Господи…

— А я уж думала…

— Девка… позор!

— Как смела такое на себя тащить!

— Воевода… каково ему, а?..

Милана не вмешивалась. Пусть лечится общественным стыдом. Главное, чтобы не перешло в побои — деревня иногда любила избавляться от греха через коллективную трёпку.

Добрыня поднял руку, требуя тишины.

— Люди, — сказал он, голос его был ровным, но в нём слышался металл, — вы меня знаете. Я не бегаю за девками по ночам. Кто дружинный мой — подтвердит. Брат мой лежал при смерти. Я ради него приехал. И ради него же остался. Я не позволю, чтобы имя моё использовали для таких… игр. Марфа согрешила. Она сама признала. Этого достаточно. Бить её или гнать из деревни я не стану. Но пусть каждый запомнит: кто лжёт так, что рушит чужую честь — тот сам свою теряет.

Бабы переглянулись. Мужики тоже. Решение воеводы было неожиданно мягким, но от того страшнее: все понимали — память о таком грехе в деревне не зарастёт, как колея на дороге.

— И ещё, — добавил он, бросив быстрый взгляд на Милану, — отныне кто захочет кричать на весь двор, будто носит плод чей-то, идёт сначала к повитухе. А не на людях орёт.

— И к лекарю, — беззлобно, но твёрдо вставила Милана. — Я тоже кое-что вижу.

— И к лекарю, — согласился воевода. — У нас тут теперь, как вижу, новый порядок. С мылом и проверками.

Толпа зашумела уже не так громко. В глазах многих мелькнуло: «Ну да, теперь не соврёшь, всё потрогают».

* * *

Когда народ разбрёлся, Марфа, ссутулившись, побрела к своему дому. За ней — перешёптывания, смешки, осуждающие вздохи. Милана почувствовала всё это телом, как лёгкий зуд на коже.

«В следующий раз десять раз подумает, прежде чем орать», — решила она. — «А вот кто её на это подпихнул — вопрос».

Она прищурилась. Как-то уж слишком уверенно Марфа заявила о своей «беременности». Для простой дурости было много наглости, для хитрости — не хватало ума. Кто-то мог шепнуть. Кто-то, кто видел, как воевода задерживает взгляд на вдове, и решил сыграть на этом.

«Ладно, — подумала она. — Это уже не моя специальность. Я по части гноя, кишок и дурных мыслей в собственных головах. А интриги… пусть воевода сам разбирается. Он к ним ближе».

* * *

День не дал вникуда уйти: будни продолжались.

Илья требовал каши и пытался вставать сам.

— Лежать, — шикнула на него Милана. — Ты ещё вчера с жаром лежал, а сегодня уже воевать собрался? Человек ты или блоха?

— Я дружинный, — гордо напомнил он.

— Дружинный с дырой в боку — это не дружинный, а дурной, — отрезала она. — Через неделю начнёшь выходить во двор, через две — до колодца, через месяц — попробуем лошадь. А уж потом беги и кричи, что ты страшный воин. Всё по расписанию. Я тебе его нарисую, хочешь?

— На дощечке? — оживился Илья. — Я люблю, как ты режешь.

— На дощечке, — кивнула она. — Напишем: «воевать — позже, жить — сейчас».

Мать Ильи, сидевшая на лавке, всхлипнула и шмыгнула носом.

— Баарыня, — шепнула она, — я не знаю, как вас благодарить…

— Холстиной, — привычно ответила Милана. — И тем, что в рану больше никто не полезет с паутиной. Вы уж проследите. А я сейчас — к колодцу.

* * *

Колодец стал новой священной точкой деревни.

Старый ещё стоял, мутный и привычный, как старый дед, который всем надоел, но без него «не по-людски». Рядом, чуть выше по склону, мужики уже третий день копали новый.

Сначала ругались.

— Зачем?

— А старому что?

— Деды пили — и ничего!

— Опять барыня выдумала…

Потом ругались меньше. Земля влажная, но не болотистая. Копать тяжело, но возможно. На краю ямы торчали колья для будущего сруба. Вокруг было сухо — не то, что возле старого колодца, где каждый шаг превращал землю в кашу.

Сегодня за работой наблюдал сам воевода. С руками, сцепленными за спиной, бровями сдвинутыми. Степан и ещё двое дружинных его подначивали мужиков:

— Давай-давай, а то барыня придёт — скажет, что ленивые. Она нас вчера Семёном пугала.

— А Семён чего? — зло отозвался тот из ямы. — Нормально искупался!

— И пахнешь до сих пор, как жертва прогресса, — не удержалась Милана, подойдя.

Мужики сняли шапки, кто-то крякнул, кто-то смущённо глянул на свои грязные руки — привычка, но внутренняя память о мыле уже шевелилась.

— Идёт дело? — спросила она.

— Идёт, — отозвался Добрыня. — Земля хорошая. До камня ещё не докопались, но влага есть. Староста говорит — оттуда жила под горой идёт.

— Отлично, — кивнула Милана. — Только помните: в этот колодец ни одной тряпки. Ни одной. Хотите полоскать — делайте себе корыто отдельно. Иначе я вас… — она прищурилась, — заставлю мыло жевать в профилактических целях.

Мужики нервно засмеялись.

— Баарыня… — осторожно заметил староста, — а старый колодец как? Засыпать? Грех, вроде, воду засыпать…

— Не засыпать, — отрезала она. — Закрыть. Крышкой, бревном, чём хотите. Но чтобы ни скотина не провалилась, ни дети не лазили, ни бабки не шептали, что «там вода целебная». А чтобы грех не был — батюшку позовём. Пусть помолится над новым колодцем. И скажет, что чистая вода Богу милее.

— Батюшку… — протянул кто-то, и в голосе было сомнение.

«Вот, — подумала Милана. — Следующий фронт».

* * *

Батюшка в деревне был — как дежурный терапевт: от головной боли, от греха, от непогоды и от того, что муж пьёт.

Откуда приехал, давно ли служит — никто толком не помнил. Маленький, кругленький, с добрыми глазами и животом, который рассказывал, что посты держать он умеет, но не слишком строго. Говорил мягко, любил детвору и немного побаивался знахарок, потому что они иногда знали больше его.

С появлением мыла и бани батюшка испытал лёгкий душевный кризис. Приходил, стоял у двери, крестился и шептал:

— Чистота — дело хорошее… но уж не чрезмерно ли?

Сегодня его позвали к колодцу.

— Отец Василий, — сказала Милана, когда он подошёл, запыхавшись, — вот. Новый колодец. Старый — мутный, грязный. Люди в нём и тряпки полощут, и руки моют, и… — она многозначительно посмотрела на мужиков, — другие дела творят недалеко. Я хочу, чтобы вы сказали людям: воду надо беречь. И чистоту тоже.

Батюшка почесал бороду.

— В Писании сказано: вода — дар Божий, — осторожно начал он.

— А ещё там сказано: не искушай, — невинно вставила Милана. — Так вот, мы искушаем судьбу, когда пьём грязь. Я, конечно, могу шептать им про «невидимых духов», но вам поверят лучше. Скажите, что чистая вода — это уважение к тому, кто её дал.

Батюшка посмотрел на неё внимательно.

— Ты, матушка, — медленно произнёс он, — странные слова говоришь. Но дело делаешь правильное. Людей умирает меньше.

— Мне бы хотелось, чтобы и вы это говорили, — серьёзно ответила она. — Иначе я одна не справлюсь. Я тут всего лишь… тряпка в руках Божьих, — она криво усмехнулась. — Грубая, но полезная.

Батюшка неожиданно улыбнулся:

— Хорошая ты тряпка, Милана. Ну, коли так… — он поднял крест, повернулся к выкапываемому колодцу. — Станем молиться.

Мужики сняли шапки, бабы перекрестились. Милана стояла рядом, чувствуя, как смешно и правильно всё это соединяется: молитва, лопаты, её будущие крики про кипячение и «не плюй в ведро, из которого пьёшь».

Добрыня чуть отступил в тень, наблюдая. Его лицо было непроницаемым, но в глазах мелькала задумчивость.

«Если уж её методами пользуются и батюшки, и мужики, — думал он, — значит, в этой странной вдове что-то есть. Вопрос только — что именно?»

* * *

Вечером деревня жила обычной жизнью: дети гоняли кур, собаки гоняли детей, бабы гоняли мужиков, чтобы те не валялись на соломе без дела.

Только в разговорах что-то изменилось.

— Ты слышала, Марфа-то… — шептали у колодца.

— Слышала. Мол, приснилось ей.

— Угу. Приснилось. До того приснилось, что весь двор разбудила.

— Надо же… а я думала, воевода…

— Воевода-то хоть раз бы с кем был замечен. А так — только на вдову глядит.

— И на мыло, — добавляли более наблюдательные. — Вчера сам кусок в руках вертел. Не мылся, правда, но думал крепко.

Милана, таская воду и проверяя, не снова ли кто-то решил полоскать наволочки в ведре, краем уха ловила эти шёпоты и отметала лишнее. Пусть говорят. Главное — чтобы руки мыли и в старый колодец не лезли.

Пелагея весь день ходила с важным видом: она лично пересказала трём подружкам, как Марфу «обследовали».

— Моя маменька, — гордо говорила она, — у нас теперь как лекарь царский. Кто соврёт — она сразу увидит. Её не обманешь.

— А она и тебя видит? — шептали девчонки.

— Меня лучше всех, — серьёзно отвечала Пелагея. — Раньше боялась. Теперь… теперь хочу, чтобы всегда видела.

* * *

Поздним вечером, когда Пелагея уже спала, а Домна ушла проверять, не залез ли кто в кладовую с солониной, Милана сидела у стола с очередной дощечкой.

Руки пахли потом, чесноком, травой, дымом. В голове шумел день. Она выводила резы:

«Не кричать на всю деревню, если живот пустой. Сначала — к лекарю. Ложь — болезнь. Лечится стыдом».

— Это ты о Марфе пишешь? — спросил голос за спиной.

Она вздрогнула, но не обернулась сразу.

— Да, — ответила. — Клинический случай. Ложная беременность на фоне хронического одиночества и недостатка внимания.

— Ты любишь давать этим… названия, — сказал Добрыня.

Он стоял в дверях, опираясь плечом о косяк. Без доспеха, в простой рубахе, но всё равно казался спорым и тяжёлым, как дуб.

— Название — это половина лечения, — пояснила она. — Пока болячка безымянна, все думают, что это «так судьба». А как только скажешь: «это, милок, не судьба, а, скажем, хроническая дурь», — уже первый шаг к выздоровлению.

— Думаешь, Марфе поможет? — скептически спросил он.

— Если не помочь ей, то другим, кто увидит, как это со стороны смотрится, — пожала плечами Милана. — Коллективная профилактика.

Он усмехнулся краем губ.

— Ты сегодня удержала меня от того, чтобы сделать глупость, — неожиданно сказал он.

Она подняла голову:

— Какую?

— В гневе я мог… — он помедлил, подбирая слово, — наказать беднее, чем ты. Криком. Приказом. Ссылкой. Или ударом. Но ты дала ей… — он чуть скривился, — осмотр. И стыд. Это хуже.

— Лучше, — поправила она. — Удар забудется. Ссылка — станет гордостью. А вот эта история будет ходить за ней, как хвост. Может, хоть другим наука.

Они помолчали.

— Ты не боишься, что завтра про тебя скажут, будто ты… ведьма, что видит всё, что под кожей? — тихо спросил он.

— Про меня уже говорят, — вздохнула она. — «Ведьма с мылом». А я… — она посмотрела на свои ладони, — я просто делаю то, что умею. У меня раньше тоже так было: приходишь к больному, он говорит: «меня сглазили», а ты ему — давление меряешь. Потом шепчешь: «Это не сглаз, дядя Коля, это гипертония». Он ругается, но таблетки пьёт. Тут то же самое, только вместо таблеток — чеснок с мёдом и баня.

— Ты всё время сравниваешь, — заметил он. — «Раньше», «у нас», «там». Такое чувство, будто жила в другом мире.

Милана на секунду замерла.

Вот он, вопрос, которого она ждала и которого не хотела. В его голосе не было обвинения, только чистое, опасное любопытство.

— Каждый лекарь живёт чуть в стороне, — наконец сказала она. — Мы видим жизнь… и смерть чаще других. Иногда кажется, будто это другой мир. Но он такой же. Люди кашляют одинаково. Плачут одинаково. Кричат одинаково. Просто слова разные.

Он всмотрелся в её лицо. В морщинку между бровями, в усталость под глазами, в то, как она держит нож — не как оружие, а как инструмент.

— Хорошо, — сказал он. — Не буду сейчас лезть к тебе в душу. Но помни: я привык знать, кто у меня в землях решает, жить людям или нет.

— Я не решаю, — тихо ответила она. — Я только прошу, чтобы им дали шанс. А решает… там, — она кивнула вверх.

Батюшке бы понравился этот жест, мелькнула ироничная мысль. Но Добрыня не улыбнулся. Лишь коротко кивнул, будто принял к сведению.

— Колодец, — сменил он тему. — Завтра утром староста вас ждёт. Хочет, чтобы вы сами посмотрели, где лучше ставить сруб. Уж больно вы ему в душу влезли со своим «грязь — не судьба».

Милана усмехнулась:

— Ну, если я залезла в душу старосте, значит, прогресс необратим. Завтра гляну. Только вы, воевода, тоже придите. Чтобы потом никто не говорил, что я сама себе колодцы копаю.

— Я приду, — коротко ответил он. — Я теперь, похоже, за твоё мыло и воду отвечаю так же, как ты — за моего брата.

«Вот и договорились», — подумала она.

Когда он ушёл, изба на мгновение показалась тише. Но только на мгновение: за стенами деревня жила. Храпел Семён. Шептались знахарки. Кто-то кашлял. Кто-то, возможно, молился.

Пелагея во сне шевельнулась и пробормотала:

— Мамка… только не уходи к воеводе… я тебя Богу уже заказала…

Милана улыбнулась в темноту. Наклонилась, поцеловала дочь в лоб.

— Никуда я не уйду, — шепнула. — Я ещё не всех вымыла.

Она легла, глядя в чёрный потолок, и впервые чётко увидела перед собой не просто отдельные дни, а дорогу.

Не очень длинную, но плотную.

Там был новый колодец. Баня. Нужник, который больше никого не съест. Мыло, как новая валюта доверия. И люди, которые будут меньше умирать от глупости.

А ещё — воевода, который пока раздражал, но уже не казался чужим зверем; Пелагея, которая молилась за неё; Илья, который выжил; и даже Марфа, которая, может быть, однажды перестанет кричать, а научится просто жить.

«Пятнадцать глав, — усмехнулась про себя часть её, которая привыкла считать истории, — не так много. Надо успеть. Надо не растечься мылом по деревне. Но и не торопиться так, чтобы люди не успели привыкнуть дышать».

Сон подкрался, как всегда в этой деревне, не резко, а тихими шагами по половицам. И когда он накрыл её, где-то на самом краю сознания мелькнула мысль:

«Ну что, фельдшер. Ты хотела сказку? Получай. Только сказка эта не про бал и туфельку. Она про мыло, воду и упрямую бабу, которая решила, что смерть — это не развлечение, а крайний случай».

И где-то в темноте, может быть, даже Бог усмехнулся: редко кто из его людей так яростно отстаивал право на жизнь при помощи кипятка и зелёнки.

Но если уж такая нашлась — грех было не посмотреть, что из этого выйдет.

Глава 9

Глава 9


…в которой новая вода становится святыней, простуды — полигоном для великих экспериментов, а воевода случайно оказывается под одеялом вместе с кастрюлей

Первый ковш из нового колодца вытащили под присмотром половины деревни, батюшки, воеводы, трёх кур, одного кота и двух ворон, которые сидели на ближайшей берёзе и явно ждали зрелища.

Мужики стояли кругом, как на военном совете. Староста держался за ворот кафтанa, будто его вот-вот назначат ответственным за всё, что пойдёт не так. Бабы толпились с другой стороны, расталкивая друг друга локтями и прижимая к себе детей.

— Осторожно, — серьёзно сказала Милана. — Если первый ковш будет слишком мутный, я обижусь и уйду в лес. К медведям. Они, по крайней мере, не ноют, что «деды так не делали».

Степан сморщился, но верёвку крутил аккуратно. Новое срубленное кольцо колодца выглядело бодро: свежий дуб, плотная сборка, вокруг — вычищенный круг земли, чтобы ни грязи, ни навоза, ни лягушки.

Вёдра коснулись воды с мягким всплеском. Все разом дёрнулись, будто ожидали, что оттуда вылезет нечисть и заявит права собственности.

— Тяни, — спокойно велел Добрыня.

Ковш подняли. Вода в нём была прозрачной — настолько, насколько могла быть в деревне XVII века: светлая, прохладная, без зелёных нитей и плавающей щепы. В ней отражалось небо, кусочек крыши и, если приглядеться, чрезвычайно подозрительное лицо Миланы.

— Вот, — удовлетворённо сказала она. — Бог не обидел. Дальше — дело рук человеческих и одного очень занудного фельдшера.

— Кто это? — шепнула Пелагея соседке.

— Это твоя маменька, — вздохнула Домна. — Сама про себя говорит.

Батюшка откашлялся, перекрестил новый колодец:

— Благослови, Господи, водицу сию, дабы служила она людям во здравие, а не во грех. И дабы не бросали в неё ни тряпий, ни… — он запнулся, идущий по кругу смешок подсказал, что все поняли, — ни того, что в лесу оставляют.

— Аминь, — громко сказала Милана. — Особенно последнему.

— Мы что, теперь к старому колодцу вообще не ходим? — нерешительно спросил кто-то из мужиков.

— Ходить можно, — милостиво ответила Милана. — Смотреть — тоже. Плакать рядом — сколько влезет. Но пить оттуда буду разве что вас самих, если снова туда полезете.

Мужики заулыбались, но староста всё равно спросил, как положено:

— Ну, воевода? Скажешь слово?

Добрыня помолчал. Посмотрел сначала на воду, потом на людей, потом — на Милану. Она стояла, сложив руки, как женщина, которая без колебаний ляжет поперёк бревна, если кто-то попытается мыть в новом колодце сапоги.

— Скажу, — медленно произнёс он. — Коли уж вы выкопали эту яму и налили туда чистой воды, будете теперь пить отсюда. Старый колодец отныне — запасной. А кто тряпку тут выполоскать посмеет — того лично заставлю неделю лошадей поить. Из ведра. Без ковша.

— Да ладно чего, воевода, — пробормотал Семён. — Не так страшно…

— Из ведра, — повторил Добрыня, прищурясь. — В котором до того ты сам ноги мыл.

Семён задохнулся:

— Вот это… да! Понял. Не буду!

* * *

Новая вода вошла в деревенский обиход удивительно быстро. Сначала осторожно: бабы приходили с двумя вёдрами — одно к старому, одно к новому, «чтоб не забыть вкус предков». Но через пару дней стали посматривать на мутную жижу у старого сруба с подозрением: то ли привыкли к светлой, то ли шёпоты про «невидимых гадов» сделали своё дело.

— Баарыня, — шептала Улита, — а правда… в старом колодце черти воду портят?

— Черти — это вы, когда туда тряпки полощете, — отрезала Милана. — А вода просто мстит.

Жизнь продолжалась. Вода — водой, а сопли сами себя не высморкают.

* * *

Первыми простудились дети.

Оно и неудивительно: бегают босиком по холодной земле, воду новой радости ради пробуют прямо из ведра, потом лезут в тень. Вечером приходят к матерям с красными носами, горячими ушками и глазёнками, в которых написано: «нам плохо, но если нас будут лечить вкусным мёдом, мы согласны».

В избу знахарок влетела женщина с двойней на руках — два одинаковых курносых лица, синхронно сопящих.

— Баарыня, матушка, выручай! — заголосила она. — Оба горят, оба чихают, ночами скрипят, как телега! Я уж им и грудь смолой тёрла, и лук на печь клала, и под образа ставила — не берёт ничто!

Милана, которая как раз объясняла Акулине, почему мазь для геморроя не надо хранить рядом с мазью от мозолей («один промах — и у человека новая вера в чудеса»), обернулась на крик:

— Так, спокойно. Им не сто лет, чтобы от простуды умирать. Посмотрим.

Она по очереди приложила ладонь к лбам мальцов. Жар — не жуткий, но устойчивый. Носы заложены, горло, скорее всего, красное, глаза слезятся. Классика жанра.

— Как зовут? — спросила, уже на автомате.

— Севастьян и Прокопий, — гордо отрапортовала мать.

— Прекрасно, — кивнула Милана. — Будем лечить святим способом. В смысле по-научному, но со святыми именами.

— Что ж с ними делать? — вздохнула та.

— По пунктам, — загнула пальцы Милана. — Первое: питьё. Отвар липы, мёд, малина. Если малины нет — шиповник. Тёплое, не кипяток. Второе: ноги в горячую воду. С солью. Третье: грудь, спина, ступни — натереть гусиным жиром, если есть, если нет — барсучьим, если и его нет — топлёным. Можно с горчицей. Четвёртое: в избе — не душегубку устраивать, чтобы потели как в адской печи, а воздух менять. Окно чуть приоткрыть. Рвануться, конечно, не умрут.

— Окно… зимой… — ужаснулась мать.

— Окно не настежь, а чуть, — терпеливо пояснила Милана. — И главное: никаких свежих булок с холодным молоком. Иначе я тебя накажу. Сначала вас двух лечить буду, потом их.

— А заговоры? — робко спросила Улита, которая стояла сзади, держа в руках пучок сушёного зверобоя.

— Заговоры… — Милана задумчиво посмотрела на мальчишек. Те кашлянули в унисон. — Заговоры можно. Только не вместо малины, а вместе. Ты им пока шепчи, что злые духи убежали, а я займусь злой слизью.

— Злой… чем? — переспросила Акулина.

— Соплями, Акулина, — вздохнула Милана. — Они тоже иногда, как духи, — не видно, откуда нападут, но результат налицо.

* * *

Через пару часов в избе стоял такой запах, что любое лекарство XVIII–XXI веков позавидовало бы плотности лечебного эффекта: липа, малина, мёд, лук, чеснок, смола, хвойный отвар, чуть-чуть горчицы. Дети сидели, укутанные, как маленькие варёные вареники, и хлюпали отвар из деревянных кружек, делая героический вид.

— Мамка, — тихо спросила Пелагея у Миланы, — а почему им можно мёд, а мне нет?

— Тебе тоже можно, — великодушно сказала Милана. — Но сначала поможешь Акулине растолочь шиповник. Лекарям сладко не бывает. Это закон.

Пелагея вздохнула, но пошла толочь. Щёки румяные, глаза блестят. Она уже знала: если мама говорит «закон», спорить бесполезно.

За ближайшие дни к простуженным детям добавились простуженные взрослые. Кто-то чесал горло, кто-то кашлял, как сломанная кузнечная меха, кто-то лишь нытьём пытался выпросить отвар, чтобы ночью «спалось как у купца».

— Баарыня, — приходил старый кузнец, у которого кашель был давно, злобный, как клоп под подушкой, — может, и мне твоего зелья?

— Тебе, дед, — вздохнула Милана, — не только зелье нужно. Тебе нужна новая печь, которая не чадит, и баня, и чтоб ты табаку меньше дымил. Но начнём с малого. Дышать умеешь?

— С годами забыл, — честно признался тот.

— Сейчас вспомним, — кивнула она.

* * *

— Мы будем… дышать над кастрюлёй, — объявила Милана, торжественно поставив на стол широкую глиняную миску с кипящей водой, в которую кинула хвойные веточки и щепотку соды. Соды не было — был зольный щёлок, но для неё это была почти детская игра.

— Чего делать⁈ — возопил кузнец. — Ты что, ведьма⁈

— Самая добропорядочная, — уверила его. — Накрываюсь полотенцем, дышу паром. Ты — рядом. Вместе. Если я переживу, и ты переживёшь.

— А если я умру? — хрипло уточнил старик.

— Тогда напишем на могиле: «Бог забрал, не дыши над кастрюлей», — безжалостно отрезала она. — Давай, дед. Рот приоткрыл — носом вдох, ртом выдох. Не перепутай, а то будет сквозняк.

Картина: крупная, тяжёлая вдова воеводы и высохший, как старая осина, кузнец сидят бок о бок, накрывшись холстиной, и сопят над миской, как два заговорённых самовара. Из-под полотна понятно только одно: мир больше никогда не будет прежним.

— Мне кажется, я сейчас сварюсь, — хрипел кузнец.

— Это уходит твоя лень, — спокойно говорила Милана. — Дыши. Вон как бронхи шуршат. Открываются.

За дверью толпились зрители. Пелагея стояла на цыпочках.

— Мамка… сама… под полотном… — шептала она с благоговением. — Вот это да.

— Воевода! — пискнула Акулина, дёрнув её за рукав. — Смотрите! Вон!

У крыльца стоял Добрыня. Оперевшись плечом о столб, он молча наблюдал за тем, как его вдовствующая «коллега по командованию» парит над миской деревенского кузнеца.

— Вы что делаете? — наконец не выдержал он.

Милана откинула полотнище, взъерошенная, красная, глаза блестят, как у человека, который изобрёл новый способ самоуничтожения.

— Вдыхаем здравый смысл, — весело сказала она. — И вы сейчас тоже будете.

— Я? — он недоверчиво дёрнул бровью. — Я здоров.

В этот момент судьба решила вмешаться. Добрыня кашлянул. Раз. Второй. Третий. Глухо, глубоко — как человек, который последние ночи проводит на сквозняке, ходит по сырой земле и мало думает о шарфах.

— Ага, — сказала Милана. — Звук знакомый. «Я здоров, просто у меня лёгкие ржавеют».

Он нахмурился:

— Побочный кашель.

— Побочная глупость, — поправила она. — Снимайте плащ. Сейчас будем делать из воеводы человека.

— Я не стану сидеть под тряпкой! — возмутился он.

— Тогда будете сидеть под землёй, — невозмутимо заявила она. — Выбирайте. Я вас уважаю, воевода, но бронхи у вас спрашивать не будут, насколько вы суровы. Им всё равно. Им нужна теплая вода и травы.

Кузнец, отошедший от паровой атаки, неожиданно поддержал:

— Воевода… она дело делает. Я прям чувствую, что внутри… — он закашлялся, но уже легче, — как будто кто печь раскочегарил как надо.

Толпа зашепталась:

— Ну, воевода…

— Нехорошо, если люди дышат, а он нет…

Взгляд Добрыни стал таким, что некоторые шептуны поспешили перейти в разряд зрителей-немых. Но против логики, подкреплённой кашлем, спорить трудно.

— Ладно, — процедил он. — Один раз.

— Два, — поправила Милана. — Иначе не подействует.

— Ты… — начал он.

— Вы, — автоматически поправила она. — Но «ты» тоже сойдёт. Под полотенцем мы все равны.

* * *

Через пять минут во дворе был аншлаг.

Воевода Добрыня, гроза уездов, сидел над миской с хвойным отваром, накрывшись холстиной, и дышал, как учили. Рядом с ним — всё та же тряпка, под которой недавно сопел кузнец. Милана стояла рядом, время от времени приподнимая край ткани:

— Вдох — носом, воевода. Нет, вы сейчас просто шипите, как испорченная меха. Нужно глубже. Во-от так.

— Я сейчас не бронхи, я тебя чем-нибудь выверну, — сипло угрожал он, но слушался.

— Выражайтесь литературно, — сладко улыбалась она. — Тут дети.

Смех стелился по двору. В нём не было злости. Скорее — облегчение: если уж сам воевода дышит над кастрюлей, то и деревне можно не стесняться.

После процедуры он вылез из-под полотнища такой, будто его обвесили ведром воды и прихлопнули подушкой. Лицо красное, волосы прилипли ко лбу, глаза блестят.

— Как? — холодно спросила Милана.

— Как после хорошей бани, — честно признался он. — Только ещё не бил никого.

— Подождём, — успокоила она. — Начнёте — уж точно не меня. Я ваш лечащий врач. На меня ругаться можно только в пределах приличия.

* * *

Простуды, как водится, не закончились на двух мальчишках и одном воеводе. Чем больше людей узнавали, что можно не умирать от «обычного кашля», тем больше приходили.

Милана превратила знахарскую избу в подобие амбулатории.

У дверей — лавка, на которой сидели «ожидающие приёма»: старуха с вечно больной поясницей, подросток с ссадиной, молодуха с глухим кашлем, дворовый парень, который просто пришёл посмотреть и был пойман за руку («если пришёл, значит, не занят. Если не занят — будет помогать»).

— Акулина, — распоряжалась Милана, — ты записываешь, кто за чем пришёл. Не для княжеской казны, не переживай. Для моей головы. Чтобы я не перепутала, кому мёд, а кому луковицу в известное место.

— В какое? — заинтересовалась Пелагея.

— В рот, Пелагея. Сначала всегда в рот, — отрезала она.

На стене появилась дощечка «от зимних хворей»:

«Липа. Малина. Мёд. Горячие ноги. Тёплая грудь. Воздух. Не бояться сквозняков — бояться грязи».

— Баарыня, — с сомнением протянула Авдотья, — а правда… окно открывать не вредно?

— Вредно душегубку устраивать, — мрачно сказала Милана. — Когда в избе хоть топор вешай. Люди и без хворей потом задыхаются. Я вам говорю: воздух — это не враг. Враг — грязь и глупость. Запишите себе где-нибудь, раз уж досок не хватает.

Домна шептала Пелагее:

— Видишь, видишь, твоя матушка… она как буря. У нас раньше никакого ветру в избе не было, а теперь — сама сквозняк.

* * *

Однажды в «амбулаторию» явилась бабка, крепкая, как старый корень, с воспалённым горлом и огненным характером.

— Баарыня! — пророкотала она. — Лечи! Я уже всё перепробовала: и спиртом полоскаю, и горячим пивом, и малиной. Батюшка говорит — это мне за грехи. А я не против искупить, но не так же, чтоб говорить не могла!

— А вам кому говорить-то надо? — прищурилась Милана.

— Как кому? — бабка возмутилась. — Деревне! Если я замолчу, кто новости-то будет носить⁈

— Срочный случай, — серьёзно сказала Милана. — Если слуховая система деревни отключится, вся наша профилактика к чёрту. Садитесь.

Она дала старухе полоскание солью и тёплой водой, отвар шалфея, велела помолчать хотя бы день.

— Я?.. Помолчать?.. — бабка явно сочла это хуже хлистов.

— Да, — кивнула Милана. — Лечебная тишина. Если выдержите сутки — плюс к здоровью. Если нет — я вас лично завяжу полотенцем.

— Ведьма, — уважительно пробурчала старуха. — Но лечит!

* * *

Среди всего этого хаоса, паров, отваров, соплей и смеха, Милана вдруг поймала себя на том, что… счастлива.

Абсурдно, дико, неправильно, но счастлива.

Никто не гонит её на третью ночную смену. Не орёт в спину, что «это ж вы нам неправильно лекарство вкололи». Не требует отчёты в трёх экземплярах. Вместо этого — очередь из живых, очень живых людей, которые смотрят на неё с надеждой и верой.

И каждый день — маленькая победа: кто-то не умер, кто-то перестал кашлять, кто-то впервые в жизни вымыл руки до локтей.

— Ты улыбаешься, — заметила как-то вечером Пелагея, когда они вместе вешали над печью новые связки мяты, душицы и шалфея.

— Мне показалось, — отшутилась Милана.

— Нет, — упрямо сказала девочка. — Ты такая… будто тебе хорошо. Ты раньше… когда была грозой… — она замялась, подбирая слова, — ты не такая была.

— Раньше я сама была больна, — тихо призналась Милана. — Злая, усталая. А сейчас… меня лечите вы. Мылом, смехом и тем, что верите в меня.

Пелагея обняла её за талию:

— Я Бога просила, чтобы ты мягче стала. Он, наверное, сначала не понял как, а потом… вот так сделал.

— Вот так, — хмыкнула Милана. — Через кастрюлю и нужник. У Бога чувство юмора на высоте.

* * *

К исходу седмицы осенние простуды стали… управляемыми. Люди уже знали, что, если горло болит — не надо сразу бежать к кладбищу за родственниками, можно сначала дойти до знахарской избы.

Именно в этот момент, когда всё вроде бы шло по её плану, судьба, как обычно, решила добавить остроты.

Первым это заметил Степан.

— Воевода, — сказал он однажды вечером, когда они с Добрыней сидели у ворот, — из города гонец.

— С чем? — коротко спросил воевода.

— С грамотой. От приказной избы, — Степан понизил голос. — Печать тяжелая. Похоже, сверху что-то пронюхали.

Добрыня взял свернутый в трубку пергамент, повертел в руках, ощутил вес воска.

— Кто привёз?

— Парень из приказных, — ответил Степан. — Молчит, как карп. Сказал только: «срочно воеводе в руки». А бабки уже шепчутся, что это из-за нашей ведьмы мыльной.

Добрыня нахмурился ещё сильнее.

«Из города… — подумал он. — Быстро зашевелились».

Он не стал раскрывать грамоту при Степане. Подождал, пока стемнеет окончательно, пока сядет в своей горнице, пока стража займёт места у ворот. Только тогда вскрыл печать.

Глаза пробежали по строчкам, написанным ровной, сухой рукой приказного дьяка.

«…дошли до нас речи, что в вашем уезде заведена баба, зовущая себя лекаркой, мыло варящая и людей в баню загоняющая, и мужиков, и баб. И что от дел её пошли новые обычаи, опасные для порядка и веры…»

Добрыня сжал зубы.

Дальше было хуже.

«…Повелевается тебе, воевода, разузнать, не есть ли в том ведовство или ересь, и не заводятся ли секты иные под видом чистоты. А ежели сыщется правда, ведомость немедля прислать…»

Он положил грамоту на стол, очень аккуратно. Потом ещё раз прочитал последнюю фразу.

«…а бабу ту, если найдётся за ней худое, связать, ко граду доставить для сыску».

За стеной кто-то кашлянул. Наверное, Семён. Где-то на дворе завизжала свинья. В дальнем углу зашуршала мышь. Мир вокруг остался тем же, но что-то в воздухе сдвинулось.

«Вот и приехали, — мрачно подумал он. — Мыло, баня, новый колодец… Всё хорошо, пока тихо. Но в приказных сидят люди, которые боятся не грязи, а любого отличия».

Мысленно он увидел Милану. Как она стоит у колодца, распахнув руки, ругается, смеётся, заставляет его дружинных мыть ладони, парит его самого над кастрюлей, отчитывает старосту примерно тем же тоном, что он — своих воинов.

— Баба… — тихо сказал он в пустоту. — Ты мне тут людей из ямы вытаскиваешь, а сверху тебя уже в другой яме видят.

Он поднялся, взял грамоту, сунул за пазуху.

Утром надо будет говорить. С ней. С батюшкой. Со старостой. Решать, как отвечать приказной избе.

Пока же он вышел во двор.

Ночь была свежей, звёзды — как крупная соль, рассыпанная по чёрному хлебу неба. У колодца кто-то стоял. Он невольно напрягся, сунул руку к ножу.

Но то была Милана.

Она набирала воду. Одна. Без свидетелей. Наклонилась, зачерпнула, посмотрела на отражение.

— Ну что, чудо санитарное, — услышал он её тихий шёпот, — дореволюцию устроила? А дальше что? Тебя же когда-нибудь за это по шапке хлопнут. Не в первый раз.

Он шагнул ближе.

— Не спишь, — констатировал.

— Я же дежурная, воевода, — усмехнулась она. — Фельдшер никогда не спит, он лишь иногда теряет сознание от усталости.

— От усталости, — сухо повторил он. — Не от страха?

— Страх — роскошь, — отмахнулась она. — Пока мне нужно думать, как не дать твоим людям умереть, бояться некогда.

Он посмотрел на неё долго и тяжело. Потом вдруг сказал:

— Из города грамота пришла.

— С чем? — быстро спросила она.

— С вопросом, — ответил он. — Не ведьма ли ты.

Она замерла. На секунду всего. Потом хмыкнула:

— Ну, по сравнению с теми, кто там сидит, я наверняка ведьма. Я хотя бы моюсь.

— Это уже повод, — мрачно заметил он. — Они боятся нового хуже морового поветрия.

— А я боюсь старого хуже дифтерии, — парировала она. — Ну что, воевода, будем считать, что у нас общий диагноз: «страх реформ».

Он не улыбнулся.

— Они велели… разузнать, — честно сказал он. — И, если… — он сжал кулак, — если найдётся «худое», тебя связать и отправить.

— Приказчики всегда были люди с богатой фантазией, — пожала плечами она. — А ты?

— А я, — сказал он медленно, — пока вижу, что от твоего мыла и бань люди живут. А от их бумаг — только портят глаза.

Милана дёрнула уголком губ:

— Значит, у нас с тобой временный союз. Ты — воюешь с соседями, я — с грязью. А вместе — будем отбиваться от бумажных врагов.

— Ты слишком легко к этому относишься, — нахмурился он. — Там, в городе, за меньшие вещи на костёр отправляли.

— Я слишком много трупов видела, — устало ответила она. — Меня трудно напугать обещанием ещё одного. Но, если честно… — она посмотрела ему прямо в глаза, — я не очень хочу, чтобы Пелагея снова осталась одна. Так что давай попробуем эту историю разрулить.

— Разрулить? — переспросил он.

— Ну… вывернуться, — перевела. — Ты мне — силу и имя. Я тебе — живых людей. Посмотрим, чья магия сильнее: моя с кастрюлей или их с печатью.

Он помолчал.

— Завтра, — сказал наконец, — я соберу старосту, батюшку, знахарок. Будем решать, что в ответ писать. А ты… — он чуть прищурился, — ты постарайся не устраивать новых революций. Хотя бы день.

— Один день без реформ? — притворно ужаснулась она. — Ладно. Попробую. Но ничего не обещаю.

Он хмыкнул. На этот раз — по-настоящему.

— Поспи, санитарный ураган, — буркнул он. — Завтра тебе предстоит сражаться уже не только с соплями.

Когда он ушёл, Милана ещё немного постояла у колодца. Вода в ведре отражала её лицо и звёзды. Лицо — усталое, не юное, местами помятое, но живое. Звёзды — далёкие, равнодушные.

— Ну что, Вселенная, — тихо сказала она. — Ты, конечно, молодец: отправить фельдшера в XVII век и дать ему в руки мыло. Но, может, ещё и немного удачи добавишь? Чтобы меня тут не сожгли, а то твоя шутка станет слишком мрачной.

Вода, разумеется, ничего не ответила. Зато из избы донеслось сонное сопение Пелагеи.

И этого было достаточно, чтобы Милана, вздохнув, пошла спать — зная, что утро принесёт новую войну. На этот раз — с теми, кто не любит перемен.

А простуды, мыло и колодец были только репетицией перед настоящим боем.

Глава 10

Глава 10

…в которой искры летят не от кузнеца, а между воеводой и фельдшером, деревня впервые видит ревность в доспехах, а Милана ставит диагноз «чувства — тихое воспаление, лечить наблюдением»

Утро пришло в деревню не тихо — оно пришло, как обычно, с шумом, криками, водой, курицами и ощущением, что кто-то опять что-то уронил.

В этот раз «кто-то» оказался самой Миланой.

Она пыталась достать с полки котёл — и достала.

С полки, с соседней полки, со стены и с половины трав, которые Акулина вчера так любовно развешивала.

— Мамка… — осторожно сказала Пелагея, выглядывая из-за сундука, — а почему котёл летит дважды?

— Потому что я нервничаю, — мрачно ответила Милана. — А когда я нервничаю — гравитация сдаётся.

Тут в дверь постучали.

Нет, не постучали. ПостУЧАЛИ. Будто кто-то был уверен, что иначе дверь сама от стыда откроется и впустит.

Милана вздохнула:

— Это либо Домна с паникующей новостью, либо Добрыня, который пришёл дышать над паром.

Дверь распахнулась.

Это был Добрыня.

Высоченный, в темной рубахе, волосы слегка влажные, будто умывался ледяной водой, в руке — пергамент. Тот самый, вчерашний. С печатью. Глаза серьёзные, но уже без той мрачной тяжести, что была ночью.

— Барыня, — сказал он спокойно.

— Воевода, — ответила она таким же спокойным тоном, но где-то внутри у неё проскочило: «ой».

Пелагея отступила за печь. Девочка была умной: когда взрослые делают лица «мы не ругаемся, мы просто разговариваем», это обычно означает: сейчас кто-то будет шуметь.

— Я хочу поговорить, — сказал он.

— Я тоже, — Милана сложила руки на груди. — Начинайте. Или я начну. Но предупреждаю: если вы пришли снова меня парить, у меня котёл в руках.

Он чуть улыбнулся — на долю мгновения. Искра.

Настоящая. Легкая. Опасная. Быстрая.

— Не парить, — сказал он. — В этот раз… слушать.

* * *

Они вышли во двор. Милана — с котлом (мало ли), Добрыня — с пергаментом.

Солнце только поднималось, трава ещё была мокрой, воздух острым. Деревня уже жила, но тихо, не вмешиваясь: все знали, что если воевода и барыня идут рядом, лучше не мешать, иначе попадёшь под обстрел словесный, а он страшнее стрел.

— Ты понимаешь, — начал он, — что приказная изба не оставит нас в покое?

— Привыкла, — фыркнула Милана. — В моей жизни такие избы назывались «проверкой». Они приходили в самый неподходящий момент. Всегда.

— Это не проверка, — серьёзно сказал он. — Это… угроза.

— Понимаю, — кивнула она. — Но раз уж меня не сожгли за пятнадцать кастрюль, пять бань и один нужник — значит, шанс есть.

Он остановился.

— Вот это мне в тебе и непонятно.

— Что именно? — Милана наклонила голову.

Он смотрел на неё долго.

— Ты не боишься.

— Я боюсь, — честно ответила она. — Очень. Просто… если я дам этому страху рулить — деревня будет задыхаться. И ты тоже.

И опять — искра.

Совсем маленькая, как вспышка угля в печке. Но была.

— Ты странная, — тихо сказал он.

— Я знаю, — Милана устало усмехнулась. — Но странность — мой главный талант. Она спасает людей.

— И сводит с ума окружающих, — пробормотал он.

Она подошла ближе — всего на шаг, но этого оказалось достаточно, чтобы воздух между ними стал плотнее.

— Воевода, — сказала она мягко, — давай решим главное. Ты на чьей стороне? На стороне приказной избы… или чистых рук?

Он вдохнул. Глубоко.

А потом сказал:

— На твоей.

И тут не искра — тут целая молния прошла между ними.

* * *

Но момент, конечно же, был испорчен.

Потому что в этот миг, когда они стояли так близко, что Пелагея тихо пискнула за печкой, а баба Домна за забором прикусила язык от напряжения, во двор влетела Акулина:

— Баарыня! Воевода! Там… там такое!.. Такое…

— Акулина, — простонала Милана. — Что в этот раз? Кто уронил что? Кто кашляет? Кто умер? Кто женится? Кто опять решил, что беременный?

— Нет, хуже! — выпалила та. — В деревне новый слух: будто вы оба… того… ну… смотрите друг на друга!

Тишина.

Добрыня моргнул.

Милана медленно опустила котёл.

— Мы… — Милана начала спокойно, но голос предательски дрогнул, — смотрим друг на друга, чтобы… выяснить… как жить дальше.

— А говорят, — торопливо вставила Акулина, — что вы друг к другу чувством воспылали!

Добрыня чуть поперхнулся воздухом.

— Кто говорит? — процедил он.

— Все, — честно ответила Акулина.

Милана зажмурилась.

— Конечно. Конечно, деревня. Логика ясна: раз я лечу людей — значит, я ведьма. Раз ты ко мне ходишь — значит, я тебя околдовала. Раз ты не умер — значит, я уже жена. Всё просто.

— Я не говорил, что не умер, — буркнул он. — Иногда, когда ты кричишь на меня, я вполне мог бы.

Она повернулась:

— Воевода, вы в порядке?

— Нет, — сказал он. — Но это не твоё лечение. Это ты сама.

Искра снова.

Маленькая, но тёплая.

Он слегка отвернулся, будто сам испугался своих слов.

* * *

— А что нам делать? — спросила Акулина, которая была человеком прямолинейным.

Милана вздохнула:

— Что-что. Работать. Лечить. А про чувства пусть деревня думает. Им же надо чем-то жить между простудами.

— А вы… правда… — Акулина сделала руками неясный жест.

— Акулина! — вскрикнула Милана. — Я вдова! У меня дочь! У меня травы, кастрюли, мыло и полдеревни больных!

Акулина поняла.

— Значит… вы ещё подумаете?

Милана закрыла лицо руками:

— Господи, Вселенная, если ты меня слышишь — дай мне сил. И валерьянки. На бочке.

Добрыня медленно сказал:

— Я тоже подумаю.

Она чуть повернулась к нему:

— О чём?

— О том, как не убить деревню, — сухо заявил он. — И как… — он запнулся, — как отвести от нас подозрения.

«От нас».

Два слова.

И в них — больше искры, чем в часе разговора.

* * *

Но судьба решила, что искр сегодня мало.

В тот же день староста примчался бегом:

— Баарыня! Воевода! К нам из соседнего селения бабы идут! Говорят — слышали, что тут лечат без смерти!

— Без смерти? — Милана пробормотала. — Вот это маркетинг. Надо на табличке написать: «Мы лечим и не убиваем».

Добрыня кашлянул:

— Прими их. Но аккуратно. Чем больше людей, тем быстрее приказные услышат.

— Я знаю, — кивнула она. — Но если они пришли с детьми — я не могу послать их обратно.

Он посмотрел на неё долго.

Слишком долго.

Слишком мягко, как для сурового человека.

— Именно поэтому, — сказал он тихо, — я и на твоей стороне.

* * *

Когда женщины пришли — с детьми, в узелках, с тревогой в глазах — Милана снова стала собой: фельдшером, бурей, силой природы.

Травы.

Тёртый чеснок.

Отвары.

Горячие ноги.

Чистая вода.

И смех.

Милана работала быстро, точно, с десятком шуток на минуту.

— Баарыня, — сказала одна молодая мать, — а правда… вы с воеводой…

Милана впихнула ей кружку отвара:

— Прежде чем спрашивать о мужиках — лечи горло. Меньше будешь говорить, меньше будешь фантазировать.

* * *

Вечером Добрыня заглянул в избу.

Тихо.

Без стука.

Она сидела за столом, разводя щелок, волосы выбились из-под платка, пламя лампы освещало профиль.

Он хотел сказать что-то про приказных.

Но сказал другое:

— Усталa?

Она подняла глаза.

— Я всегда устала. Но это приятная усталость.

Он подошёл.

Чуть ближе, чем стоило бы.

Достаточно близко, чтобы она почувствовала тепло.

— Я смотрю на тебя, — сказал он хрипло, — и думаю: как ты всё это делаешь?

— Медленно, громко и с угрозами, — сказала она.

Он улыбнулся.

— Нет, — покачал головой. — Ты делаешь это… как будто так и должно быть.

Её дыхание сбилось.

Он поймал этот миг.

Понял.

Но ничего не сделал — только тихо, едва слышно сказал:

— Деревня шепчет. Но пусть шепчет, если ты не против.

— Я против, — честно сказала она. — Но… — она вздохнула, — если шепчут — значит, живы.

Он отвернулся — но в глазах мелькнул тот самый свет: опасный, живой, теплый.

— До завтра, барыня, — сказал он.

— До завтра, воевода.

Искра прожгла воздух.

Но ни он, ни она не притронулись друг к другу.

Пока.

* * *

Если хочешь, следующая глава (Глава 11) может сделать:

больше флирта,

больше юмора над «слухами»,

конфликт с приказной избой,

новые пациенты,

ревность Добрыни (тонкую, незаметную, смешную),

подготовку к большому событию (по твоему выбору).

Скажешь только одно слово:

Пиши

— и я начну.

Глава 11

ГЛАВА 11


Милана проснулась от того, что кто-то осторожно тянул у неё из-за спины тёплую холстину. Осторожно — так осторожно, как вытаскивают рыбу из сети, пытаясь не расплескать воду. Она приоткрыла глаза и увидела Пелагею, которая, высунув язык от усердия, буквально выскребала из сундука свежую рубаху.

— Маменька, вставай… — прошептала девочка. — Сегодня Добрыня опять к нам придёт.

Милана зарылась лицом в подушку.

— Господи. Только не сегодня… Я пока не морально готова к ещё одному заходу его… сурового лица.

— А он, — заговорщицки сообщила Пелагея, — вчера, когда ты ушла в хлев, в корыто шагнул и чуть в навоз не сел.

— Пелагея! — ахнула Милана. — Ты мне раньше такого не говорила! Я бы это в копилку… хм… воеводских подвигов записала.

— Он запретил рассказывать, — шепнула девочка с блеском в глазах. — А я подумала: ты же мамка… мамке всё можно.

Милана прыснула смехом, растёрла лицо ладонями и поднялась. День начинался. И, судя по вчерашней физиономии Добрыни, он обещал развлечения. Воевода вчера после процедур с Ильёй настолько растерялся, что забыл надеть рукавицу и пытался держать котёл голыми руками. Хорошо, Улита вовремя в ухо ему крикнула — иначе пришлось бы лечить ещё одного.

— Ну что, Пелагеюшка. Где там моя новая рубаха? Не люблю ходить перед воеводами в виде печёного карася.

* * *

У избы уже шумели. Знахарки толкались локтями, Домна ругалась, Степан пытался удержать козу, которая решила уйти в самостоятельное плавание. И только Добрыня стоял у ворот — одно сплошное напряжение в шесть футов ростом. Огромный, крепкий, суровый. И… сегодня почему-то слегка помятый. Настолько, что волосы на виске стояли торчком, будто он о забор потерялся.

— Добрыня… — начала было Милана, но воевода вдруг резко дернулся, словно его буравчиком ткнули.

— Я… то есть… мы… — он кашлянул, пытаясь вернуть себе достоинство. — Я проверить… то есть… как Илья. Состояние. Закрепление успеха.

— Господи, — вздохнула Милана, — резчик слов, а не воевода.

— Что? — не понял он.

— Ничего, — отмахнулась она. — Проходите. Только аккуратно. Здесь сегодня высокое содержание хаоса в воздухе.

Он шагнул… и, как по заказу, наступил на грабли. Они взвились в воздухе, щёлкнули его по плечу, а он издал звук, который никак не вязался с образом сурового человека, — нечто между «ух!» и «ой-матерь-божья».

Милана покрылась мурашками удовольствия.

— Всё хорошо? — спросила она сладчайшим голосом.

— Я это… — Добрыня резко выпрямился, стукнул кулаком по груди. — Проверка рефлексов. Полезно. Для… армии.

— Конечно. Для армии, — кивнула она. — Грабли — главное оружие.

Знахарки давились смехом. Домна крестилась. А Пелагея стояла, как маленькое солнышко, сияла и смотрела на мать и воеводу так, будто она читала… взрослую сказку.

* * *

Илья действительно пошёл на поправку. Лихорадка почти ушла, цвет кожи стал крепче, дыхание — глубже. Когда Милана меняла повязку, парень открыл глаза и прошептал:

— Барыня… я не умер? Это… точно не рай?

— Какой рай, Илюшка, — фыркнула она. — Если бы ты был в раю, у тебя бы чистая рубаха была. А так — земная грязь, земная боль, земная лихорадка. Привыкай.

Добрыня стоял в дверях, крепко сжав руки за спиной. Наблюдал. Не вмешивался. Только время от времени моргал слишком часто, будто боялся что-то пропустить.

— Рана чистая, — сказала Милана. — Ты достал своё счастье. А теперь — лежи и дыши.

— Она… — Илья повернул голову к брату. — Она ругается… как вы.

Добрыня вытянулся.

— Я… не ругаюсь.

— Да ладно, — отозвался Илья. — Ты как буря. А барыня — как маленькая буря.

Милана хмыкнула:

— Мне нравится этот диагноз.

* * *

После осмотра Милана вышла во двор, и Добрыня немедленно шагнул за ней. Но, кажется, не с самого удачного захода — он зацепился сапогом за ведро. Ведро перевернулось. Коза испугалась. Знахарки визгнули. Степан убежал.

А доблестный воевода стоял, глядя на ведро, будто оно только что оскорбило его по отцовской линии.

— С вами всё… нормально? — спросила Милана, изо всех сил стараясь не рассмеяться.

— Я… это… — Добрыня поправил пояс, который, похоже, съехал у него от шока. — Просто… отвлекли.

— Кто?

Он открыл рот… закрыл… снова открыл… и выдал:

— Солнце.

— Солнце? — переспросила Милана.

— Оно… яркое сегодня.

Милана не выдержала. Хохотнула так, что Пелагея свалилась со ступеньки, смеясь вместе с ней.

Воевода попытался сделать вид, что всё под контролем, глубоко вдохнул… а потом, чтобы выглядеть важным, подошёл к скамье, сел… и сел мимо. Просто. Мимо.

— Да что ж ты будешь делать! — рявкнула Улита, — воевода, вас будто перекрутило сегодня!

Милана вскинула бровь.

— Вы точно здоровы?

Добрыня покраснел так сильно, будто его окунули в банку с малиной.

— Абсолютно.

— Тогда… — она наклонилась ближе, чтобы поправить ему ворот. — Дышите глубже. А то мне кажется, что вы вот-вот упадёте.

Он не дышал. Вообще.

Он смотрел на неё так, будто его огрели той самой кочергой, которой вчера угрожала Улита.

— Вы… — начал он хрипло, — вы… это…

— Я — это я, — улыбнулась Милана. — И ничего особенного не сделала.

А он всё равно сидел, будто в его мозгах пытались одновременно работать все мысли, но ни одна не справлялась.

* * *

Ситуация резко изменилась, когда возле ворот раздался визг:

— Баарыыыняаа! Ой, грех великий! Ой, срам небесный! Ой, батюшкиии!

Вбежала девица лет шестнадцати, с грудью, которую она явно подложила чем-то прямо под рубаху, чтобы казаться взрослее. Волосы растрёпанные, глаза — слезящиеся, на лице драматизм мирового масштаба.

— Баарыня! — выкрикнула она. — Это… это… я… от него!

— От кого? — насупилась Милана.

Девица ткнула дрожащим пальцем в сторону Добрыни.

Он выронил ковш, который держал.

— М-меня? — прохрипел он.

— Да! — драматично крикнула девица. — От вас! Я… беременная!

Во дворе зависла тишина. Такая, что слышно было, как Пелагея шепчет: «Матушка, она… что речь несёт?»

Милана медленно повернулась к Добрыне.

— Добрыня… — сказала она ласково и ужасающе. — И с какой же стороны?

Он открыл рот. Ничего не вышло.

Закрыл.

Открыл снова.

— Я… я… я её впервые вижу! — взревел он, так что куры упали с насеста.

Девица запричитала ещё громче:

— Ой, как же так! Как же так, воевода! Я ж всю ночь слёзы лила, молила Богородицу…

— Стоп! — подняла руку Милана. — Девица. Имя.

— Прасковья! — выпалила та.

— Беременна.

— Да!

— От Добрыни.

— Да-а-а-а!!

Милана достала из-за пояса деревянную ложку и, как жезл власти, подняла её.

— Хорошо. Пойдёмте в баню. Сейчас мы проверим. Если беременность есть — она есть. Если нет — ну… у кого-то сегодня будет приключение.

Добрыня побледнел.

— Что вы делаете? — прошептал он.

— Мою работу, — сказала Милана. — Я, между прочим, медик. И прекрасно знаю, как проверять такие вещи. Там в запасе знахарки кое-что хранят… очень достоверное.

— Что⁈ — Прасковья ахнула. — А… а обязательно?

— Обязательно, — отрезала Милана. — Иначе это будет не лечение, а театр.

Прасковья сглотнула. Добрыня выглядел так, будто молился об исчезновении. Пелагея сияла, как гроздь малины.

И только знахарки вслух обсуждали:

— Вот бы раньше такое было… — шепнула Улита. — Столько девок по пустому батьков бейли…

Милана улыбнулась.

— Добрыня. Идите с нами. Чтобы не возникало новых сплетен.

Он кивнул. Медленно. Как человек, который бы охотнее пошёл в горящий лес.

Глава 12

ГЛАВА 12


Баня встретила их жаром, паром и подозрительной тишиной. Тишина эта была из той породы, которая обычно возникает перед тем, как грянет что-то грандиозное — вроде схватки двух ведьм или падения потолка. Милана сама остановилась на пороге, наслаждаясь моментом, когда вся деревня, казалось, задержала дыхание.

Прасковья стояла в центре — дрожащая, бледная, держась за надутый живот, как кошка, набравшая под подол чужие котята. Добрыня замер у двери, плечами загородив половину света. Вид у него был такой, будто он хотел бы сейчас быть везде, только не здесь: в лесу, на поле битвы, в яме с волками — но не в бане, на процедуре по разоблачению лжебеременности.

— Ну что, Прасковья, — сказала Милана ровно, — начнём.

— Баарыня… — заскулила девица. — Может… может, как-то… и так поверите?

— Нет, — Милана была категорически нежна. — Наука требует фактов. Снимай сарафан.

Резкий вдох пронёсся по бане, как ветер. Добрыня вскинул руку:

— Подождите! Это… не обязательно видеть же…

— А обязательно. — Милана ткнула его ложкой, как учебной указкой. — Воевода, вы тут главный свидетель чистоты процесса. Не переживайте, вы не умрёте.

— Это ещё вопрос… — пробормотал он.

Пелагея стояла сбоку, глаза блестели от возбуждения. Акулина перешёптывалась с Улитой, уже делая ставки.

— Я говорила, что она врет, — шепнула Улита. — Такая животина за неделю не растёт.

— А может, глиной подпёрла? — задумчиво ответила Акулина.

Милана хлопнула ладонью по воздуху.

— Тишина! Мы сейчас совершаем медицинский осмотр, а не ярмарку.

Прасковья всхлипнула, поёрзала, и… с живота тихо слетел мешочек. Самый обычный, холщовый. Простой, непритязательный — и катился по полу так красноречиво, что даже домовой бы заплакал от стыда.

Добрыня застыл. Моргнул. Потом ещё раз.

— Это что… — хрипло выдохнул он.

— Это, — Милана наклонилась, подняла мешочек, — ваш внебрачный наследник. Уж извините, но он, кажется, из проса.

Она вытряхнула мешочек — по полу с шелестом покатились зёрна.

Знахарки ахнули. Добрыня уткнулся лбом в ладонь. Пелагея прыснула смехом.

Прасковья рыдала драматически.

— Но я… я так надеялась! Думала… может… он женится…

— Девица, — сказала Милана мягко, — если хочешь, чтобы мужчина на тебе женился, выбирай методы чуть умнее. Просо — не лучший аргумент.

— А что делать? — приревела Прасковья. — Я его люблю!

Добрыня подпрыгнул от неожиданности.

— Меня⁈ Люб… что⁈ Да я… мы… я ж тебя даже не знаю!

— А я знаю! — выдала Прасковья. — Вы как прошли мимо меня позавчера — я чуть в обморок не упала! Это знак!

— Это не знак, — терпеливо пояснила Милана. — Это давление низкое.

Прасковья всхлипнула, зажала лицо руками. Добрыня дёрнулся, будто хотел подойти, но передумал. В итоге он только кашлянул:

— Ну… э-э… не падай. И… просо забери.

Прасковья с рыданиями собрала зёрна, прижимая мешочек так, будто там лежала её судьба. Её вывели знахарки под причитания: «Ох, дурында… сколько себя помню — всегда дурында…»

Когда дверь за девицей закрылась, в бане наступила тишина.

Милана выдохнула.

— Так. С этим разобрались.

Добрыня смотрел на неё так, будто она сейчас сотворила чудо — маленькое, земное, но чудо. Он открыл рот:

— Спасибо.

— За что? — удивилась Милана.

— За то, что… ну… не дала меня женить.

Милана хмыкнула.

— Да пожалуйста. Лично я не хочу видеть вас в роли мужа Прасковьи. Слишком драматичный союз получился бы. Она бы кричала, вы бы молчали, и оба бы мучились.

Пелагея прыснула.

Добрыня покраснел.

— Я… — он мотнул головой, пытаясь вернуть себе суровость, — я хотел тебя… то есть… вам… сказать… что вы… э-э…

— Что я? — Милана скрестила руки.

Он моргнул. Один раз. Два. Словно мысли у него упали, рассыпались и убежали под лавку.

— Что вы… — он судорожно сглотнул. — Умная.

— Спасибо. Очень развёрнутая похвала.

— И… — он попытался собрать остатки храбрости, — красивая.

Милана аж подпрыгнула.

Пелагея сделала круглые глаза.

Знахарки переглянулись и перекрестились — на всякий случай.

— Добрыня, — сказала Милана тихо, — вы опять граблями ударились?

— Нет! — выдохнул он слишком быстро. — То есть… возможно. Но я… правда… это… вижу.

Милана прикусила губу, чтобы не улыбнуться шире, чем положено приличной вдове.

— Благодарю, воевода, — сказала она мягко. — Но поймите: я вдова. И мне… ещё много чего в голове надо разобрать.

— Я не тороплю, — поспешно ответил он, потрясённый собственным героизмом. — Я вообще не тороплю. Я… э… стою.

— Да, — кивнула она, — именно это вы и делаете. Стоите.

Он ещё постоял. Потом неловко поклонился, ушибившись спиной о притолоку.

Ушла бы и Милана — но не успела. Пелагея вцепилась в её руку:

— Мама! Он же… он же на тебя смотрел, будто ты волшебница!

— Я и есть, — фыркнула Милана. — Санитарная фея. Иди, Пелагеюшка, расскажи Улите, что у воеводы сегодня день великих подвигов.

* * *

К вечеру деревня жужжала как улей. Просят, шушукаются, обмениваются свежими пересудами:

«Воеводу чуть не женили!»

«Просо у неё в животе, представляешь?»

«А барыня Милана — не женщина, а чудо!»

«Слышала, как она на него смотрела?»

«Слышала, как он на неё?»

Домна бегала кругами, проводя ревизию слухов.

— Баарыня! — влетела она в горницу. — Народ говорит, что вас с Добрыней Бог сам свёл для… э-э… совместного дела!

— Конечно свёл, — вздохнула Милана, зашнуровывая мешочки с травами. — Лечение Ильи — это очень совместное дело. Вот Бог и решил: пусть эти двое попрыгают.

— Говорят… — Домна придвинулась ближе, — что он на вас смотрел, будто на медовик на ярмарке.

Милана чуть не подавилась воздухом.

— Домна. Иди. Проверь козу. Кажется, ей тоже интересно.

Домна убежала, оставив после себя вихрь смешков.

* * *

Пелагея перед сном спряталась под одеяло и шепнула:

— Маменька… а ты бы… могла его полюбить?

Милана замерла.

Потом легла рядом, обняла дочь, уткнулась носом в её волосики, пахнущие дымом и сушёной мятой.

— Пелагея… — тихо сказала она, — любовь — штука сложная. Иногда она приходит тихо. Иногда громко. А иногда — как Добрыня: падая на ведро и забывая, что хотел сказать.

Пелагея звукно хрюкнула смехом.

— Но… — добавила Милана, — мне сейчас главное — ты. И деревня. И люди, которых надо лечить. А Добрыня… пусть пока просто… ходит мимо и путается в ногах.

Девочка довольно прижалась ближе.

— А я буду смотреть, — сказала она серьёзно. — Чтобы если что — вовремя под ноги ему подставить грабли.

Милана рассмеялась так тихо, чтобы не разбудить дом.

— Ты — мой ребёнок, — сказала она. — Лучший.

И ночь накрыла их мягко, как тёплая вода, а где-то в глубине усадьбы грохнуло: Добрыня во тьме снова налетел на то самое ведро.

Глава 13

Глава 13


…в которой приказная изба присылает грозу на колёсах, деревня учится стоять за своё мыло, а воевода и фельдшер почти признаются, но им мешают все — от козы до дьяка

Утро в деревне началось с колёс.

Не с петуха, не с Домниного «бааарыня, просыпайсь, мир опять не справился без тебя», а с тяжёлого, глухого грохота по дороге. Такой — будто кто-то катил к ним саму судьбу, причём судьба была на телеге, в шкуре, с печатью и в дурном настроении.

Милана сначала решила, что ей снится городской автобус. Потом вспомнила, где она. И что автобусы сюда не добираются.

— Мамка… — Пелагея приподняла голову с подушки. — Там по дороге… как во время ярмарки, только злое.

— Это к нам приехало «ой всё», — мрачно сказала Милана, садясь на постели. — Помнишь, я говорила, что мыло не пройдёт незамеченным? Вот оно и не прошло.

Домна ворвалась в горницу без стука, как всегда, когда новости слишком горячие, чтобы ждать «войдите».

— Баарыня! Там… это… из города! Два воза, люди в кафтанах, печати на груди, рожи кислые, как капуста в плохую осень! Говорят: «Где воевода? Где знахарка с мылом?»

— Знахарка с мылом, — пробормотала Милана. — Прекрасно. Так и запишем: должность официальная, почти государственная.

Пелагея вцепилась ей в рукав:

— Мамка, их… заберут?

Милана вдохнула поглубже. Сердце колотилось не хуже, чем после ночного вызова в кардиологию, когда одновременно звенят три монитора.

— Никого пока не заберут, — сказала она без тени сомнения. — Потому что мы не дадим. Одевайся. Нам предстоит спектакль.

* * *

У ворот уже собралась половина деревни. Вторая половина выглядывала из-за плетней, делая вид, что случайно оказалась рядом, «по грибки да по травки».

Во дворе стоял воз с ладно сбитым верхом, рядом — второй, попроще. На первом — сундуки, кожаные мешки, солидный сундучок с железными углами. На ступеньке воза сидел человек в богатом кафтане, с бледным лицом, натянутым, как пергамент на раме. Глаза — острые, прищуренные, как у ястреба, который привык смотреть сверху вниз и не любит, когда кто-то машет перед ним руками.

— Дьяк, — негромко сказал Добрыня, стоявший рядом со старостой. — Московский. Или из ближайшего приказа.

— Слышно, что не наш, — кивнул староста. — Уж больно слова катает, как жвачку.

Дьяк тем временем осматривал деревню с видом человека, который приехал проверить не людей, а крыс: сколько, откуда и не слишком ли размножились.

— Сие и есть вотчинная деревня воеводы Добрыни? — протянул он. — И где ж ваша знахарка, которая тут новый обычай завела?

— Лекарь, — автоматически поправила Милана, выступая вперёд. — И обычай старый: чистыми руками в рот не лезть.

Несколько баб прыснули. У дьяка дёрнулся угол рта — то ли от раздражения, то ли от того, что слово «рот» прозвучало неподходяще приземлённо для его вкуса.

— Ты и есть, стало быть, вдова Милана? — холодно уточнил он.

— Она самая, — кивнула. — Знахарка, вдова, хозяйка бани, мучительница соплей и гнусавых голосов.

— И насмехаться умеет, — заметил дьяк. — А я вот с указом приехал.

Он достал из сундучка свёрнутый пергамент с красной печатью, развернул. Голоса вокруг притихли. Даже куры куда-то делись.

— По велению столь-то и столь-то… — протянул он напевно, — дошли до приказной избы вести, что в уезде таком-то некая вдова, звать Милана, завела себе школу, где учит людей баням и мылу, вводит обычаи новые, мужиков и баб обнажает, воду тратит, прежние хворобы отменяет и гнев Божий навлекает…

— Прежние хворобы отменяет, — шепнула Улита соседке. — Надо ж… как это звучит.

— А что, — серьёзно ответила та, — мне нравится. Пусть отменяет дальше.

Дьяк метнул на них взгляд, от которого у нормальных людей пересыхало во рту. Селяне сглотнули, но не разошлись.

— Также донесено, — продолжил он, — что сие деяние сопровождается странными словами, мол, вода чистая лучше грязной, воздух нужен, руки мыть полезно.

Он поднял глаза.

— Это твои речи?

— А чьи ж ещё, — пожаловала плечами Милана. — Я много чего говорю. Ещё говорю, что не надо врать, что беременна от воеводы, если у тебя под рубахой мешочек с просом. Вам это донесли?

Толпа сдавленно заржала. Добрыня резко отвёл взгляд, чтобы не выдать, что он тоже вспоминает тот эпизод.

Дьяк провёл пальцами по краю пергамента.

— Освящённая власть не любит… новшеств, — сказал он. — Новшества вводят смуту. Народ начинает думать, что можно жить иначе, чем деды.

— Деды до вас как-то жили, — заметила Милана. — До приказной избы. До бумаг. До печатей.

— И дохли, — хмыкнул кто-то из мужиков.

Дьяк повернулся на звук, но не нашёл виновника. Народ искренне умеет делать невинные лица.

— Я здесь, — продолжил он, — чтобы разузнать, не происходит ли под видом «лечения» распространение ереси. Бани, мыло, новые порядки…

— Ещё у нас новый нужник, — радостно вставил Семён и тут же поймал на себе убийственный взгляд Миланы. — Ну… чего уж скрывать, барыня…

Дьяк скривился.

— Нужник, говоришь… — в голосе его смешались отвращение и любопытство. — И что вы туда… делаете?

— Всё, что делали до этого по углам, — честно сказала Милана. — Только теперь не в колодец стекает.

— Колодец… — дьяк облизнул губы, словно готовясь произнести приговор. — Вот о колодце и поговорим. И о бане. И о твоём… мыле.

* * *

Они собрались в большом дворе: дьяк, пара его писцов, Добрыня, батюшка, староста, Милана с Пелагеей, парой знахарок и котом, который заявил, что будет свидетелем.

Дьяк уселся на лавку, как на трон. Писцы раскрыли дощечки, приготовив резцы: записывать всё, чтобы потом, в тишине приказной избы, превратить живой, шумный день в несколько сухих строк.

— Начнём с бани, — сказал дьяк. — Что это за обряд такой, когда народ без одежды собирается, парится и называет это благом?

— Это не обряд, — спокойно ответила Милана. — Это способ меньше вонять и меньше болеть. Пойдёмте, я покажу.

— Я не намерен… — начал он возмущённо.

— Тогда поверьте мне на слово, — перебила она. — Вы ведь доверяете словам в своих бумагах, не видя живьём ни людей, ни колодцев. Чем мои слова хуже? Я тут живу.

Добрыня чуть заметно дёрнул уголком губ: хорошо сказано. Батюшка откашлялся.

— Могу подтвердить, — сказал он. — Люди стали чище. На исповеди так же грешат, но реже кашляют.

— Я не о кашле, отец, — холодно сказал дьяк. — Я о том, что вся эта чистота может быть прикрытием. Кто поручится, что под видом бани не творится… соблазна? Мужики, бабы, голые тела…

Толпа зашевелилась. Мужики переглянулись. Бабы покраснели, но не от стыда — от возмущения.

— Мы, — неожиданно громко сказала Домна.

Все повернулись.

— Мы, — повторила она, выпрямившись. — Я, домовая старшая, знахарки наши, баба Авдотья, баба Улита, баба Матрёна… Мы бани смотрим. Мы там работаем. И если бы там кто хоть пальцем в сторону греха… мы бы ему те пальцы повыбивали.

— Это точно, — вполголоса подтвердил Семён, потирая плечо: вчера кочерга вновь доказала свою эффективность.

— В бане, — вмешалась Милана, — моются. Бабы отдельно, мужики отдельно. И если уж на то пошло, греха больше, когда человек ходит немытый и оскотинивается, чем когда он тело своё в чистоте держит. Бог ведь не грязь создавал.

Батюшка кивнул так энергично, что крест качнулся.

— В Писании, — подхватил он, — о чистоте много сказано. Про омовения, про очищения. Христос сам ученикам ноги мыл. А народ наш столько лет воду с грязью вместе любил, что чуть не решил, будто грязь святее.

Дьяк поморщился. Он привык, что батюшки тихи. А этот, видимо, в баню ходил.

— Ладно, — бросил он. — Баню оставим. Пока. Колодец.

К нему подвели. Новый сруб, чистая вода. Дьяк заглянул, щурясь, будто там сидела ересь и хихикала.

— Старый был здесь, — показал староста. — Там, внизу, болото пошло. Вода мутная стала. Люди болели. Барыня Милана сказала: «Копайте выше». Ну, мы и…

— В старом колодце, — вставила Милана, — полоскали тряпки, мыли руки, сливы шли. Теперь — нет. Теперь всё там, где надо. Удобства — в одном месте, вода — в другом. Видите, как удобно? Даже вам, из города, должно быть понятно.

Писцы что-то быстро процарапали в дощечках. Дьяк молчал.

— Вы уверены, что от этого польза, а не вред? — наконец спросил он.

— Меньше поносов, — сухо заметила Милана. — Меньше детей на руках у меня умирает. Раньше каждую неделю кто-то дох — а теперь… треть. Надеюсь, со временем будет ещё меньше. Это не заговор, дьяк. Это арифметика.

Толпа кивнула. Кто-то всхлипнул: людская память быстро населила её слова лицами.

— Ты… считаешь? — удивился дьяк.

— Да, — кивнула она. — Я считаю тех, кто приходит. И тех, кто не приходит больше. Я по ночам плохо сплю — так что мне есть время.

Тон, которым она это сказала, не напрашивался на жалость. Скорее, на уважение. Даже дьяк на миг отвёл глаза.

— И наконец… — он чуть тряхнул свитком, — мыло.

— И наконец, — спокойно сказала Милана, — мыло.

* * *

Мыло они варили при дьяке. Прямо во дворе, на открытом огне. Чтобы всё было ясно и прозрачно, как вода в новом колодце.

Котёл, зола, жир, вода. Милана объясняла громко, на весь двор:

— Вот тут у нас зольный щёлок. Его мы взяли из печи. Это не колдовство, это просто то, что остаётся после того, как вы своё полено сожгли. Вот тут — жир. Сало, что не пошло в еду. Мы его плавим… вот так, видите, выходит жидкость. Смешиваем с щёлоком. И получаем… — она размешала, и на поверхности начала образовываться мутная, но уже другая, густеющая масса, — штуку, которая снимает грязь с рук и не оставляет её на коже.

— А духи? — прищурился дьяк. — Где заговоры? Где чары?

— Духи, — Милана вздохнула, — в вашей голове, если вы их себе туда позвали. Тут чары простые: химия. Я могу вам нарисовать, что тут происходит, но досок жалко.

— Слишком учёно говоришь, — буркнул один из писцов.

— Я так всегда, — пожала плечами. — Привычка. Меня родители воспитывали: мать — про плесень, отец — про историю. Потом ещё люди… болеющие… добавили своё.

Дьяк посмотрел на неё внимательно, как гончая — на запах, который не может распознать.

— Откуда ты всё это знаешь? — спросил он.

Это был тот самый вопрос, которого она боялась и ждала одновременно. Не от деревни — от него. Голос приказной избы, бумажный волк, венчанный печатями.

Милана слегка улыбнулась.

— Скажем так, дьяк… у меня был очень хороший учитель. И очень тяжёлая… практика. А сюда меня уже готовой забросили.

— Кем? — резко.

Она подняла глаза к небу.

— Думаете, у вас в приказной избе мало странных чудес? Люди исчезают, появляются, судьбы переплетаются. Меня… — она чуть помедлила, — жизнь долго била. Потом… пожалела. И сюда швырнула, под ваши печати.

Это было и правдой, и нет. Но звучало так, что старые бабы заохали: «Ох, не то святое…»

Дьяк сморщился.

— Ты говоришь, как юродивая.

— Пусть так, — кивнула. — Главное, что мои больные после меня живут.

* * *

Разбор шёл долго. Дьяк допытывался, задавал вопросы, требовал свидетелей. Свидетели нашлись: целая очередь.

— У меня грудь болела — от бань полегчало.

— Ребёнок сыпью пошёл — барыня мазь намазала, как корове вымя, так и прошло.

— Мужик мой кашлял, как старый мех, — теперь только по делу.

— Я думала, сдохну от живота — теперь живу и в нужник хожу, как человек.

Каждое слово — как камень в стену защиты. Милана слушала, и у неё внутри что-то скручивалось: благодарность — тяжёлая, неудобная, но тёплая.

Дьяк записывал, морщился, иногда поджимал губы. Но не услышал главного — слова «ересь», «бес», «отступничество». Даже самые осторожные бабы говорили одно и то же:

— Странная она… но дар у неё. Бог дал.

Батюшка тихо добавлял:

— И раз Бог дал — нам грех мешать.

* * *

К вечеру дьяк ушёл в дом воеводы — «на совет». Милану не позвали. Это её немного обидело, но она понимала: пусть так. Пусть лучше мужчины перетирают бумагу без неё, а она в это время сделает что-то полезное.

Она пошла к бане. Там, между веников и кадок, можно было хоть немного прийти в себя. Она присела на лавку, опёрлась локтями на колени, уронила голову на руки.

— Мамка… — Пелагея тихо присела рядом. — А тебя… заберут?

— Попробуют — укушу, — устало сказала Милана. — Не знаю, дочь. Но… — она обняла девочку за плечи, — я ведь не одна. Видела, сколько за меня сегодня голосов было?

— Видела, — серьёзно кивнула Пелагея. — И я тоже. Если придут… я буду кричать, что ты моя мама.

— Это лучший адвокат, — улыбнулась Милана.

Они посидели в молчании. Потом девочка спросила:

— А воеводу заберут?

Милана чуть вздрогнула.

— С чего вдруг?

— Ну… он же тебя защищает. А если… его накажут за то, что он тебя не сдал?

Она помолчала. Вопрос тяжёлый. Правильный. Взрослый.

— Тогда, — сказала она наконец, — придётся защищать его. Как я умею. Я пару дьяков могу вылечить от глупости… если вовремя начну.

Пелагея хихикнула:

— Им тоже мыло, да?

— Им — клизму, — мрачно ответила Милана. — Но мыло тоже пригодится.

* * *

Добрыня нашёл её уже в сумерках. Без дьяка, без писцов, без свитка. Лицо усталое, но спокойное. Как у человека, который только что вытащил из болота повозку.

— Ну? — спросила она, не вставая с лавки. — Нас сожгут или пока оставят на медленном огне?

Он хмыкнул:

— Бумага… коварная штука. Там можно написать что угодно. Но… — он сел рядом, так близко, что их колени почти коснулись, — я им сказал, что без тебя здесь половина народу поляжет. А вторая половина поднимется — и пойдёт к приказной избе без меня. А мне здесь смута не нужна.

— То есть ты продал им мысль, что я — лучший способ смуту не допустить? — приподняла бровь.

— Угу, — кивнул. — И ещё сказал, что если они тронут мою лекарку, я лично поеду в город и расскажу, как у них в приказной избе грязь под лавками. Они этого боятся больше, чем ереси.

Милана тихо рассмеялась.

— И что?

— Они… — он чуть усмехнулся, — решили, что пока от тебя больше пользы, чем вреда. Пошлют запрос выше. Ответ придёт не скоро. До этого времени… — он посмотрел прямо ей в глаза, — ты будешь под моей защитой. Официально.

Она почувствовала, как внутри что-то сжалось и развернулось.

Официально.

Под защитой.

Словами XVII века это звучало как приговор и как обещание.

— А неофициально? — спросила она тихо.

Он замер. На секунду. На вдох. На расстояние между ними.

— Неофициально… — голос его стал низким, тёплым, непривычным даже для него самого, — неофициально я… хочу, чтобы ты была жива. И рядом.

И это было уже не про защиту. И не про приказную избу.

Милана почувствовала, как сердце стукнуло в груди так громко, что, казалось, его слышно по всей деревне.

— Добрыня… — начала она, но он вдруг неловко улыбнулся, словно сам испугался собственных слов.

— Не отвечай, — сказал торопливо. — Не сейчас. У тебя… — он кивнул в сторону баньки, — тут своих раненых хватает. Я… просто сказал. Чтобы ты знала. Если вдруг тебя потянет в глупость — чтобы ты понимала, кто рядом.

— А если меня потянет, — медленно произнесла она, — не в глупость, а… в сторону тебя?

Он завис. Совсем.

— Я… — выдохнул, — тогда… постараюсь не наступить на ведро.

И оба рассмеялись. Глухо, тихо, но с облегчением.

* * *

Но, как водится, долгих серьёзных разговоров судьба им не давала.

— Баарыня! — влетела Акулина. — Там у нас ребёнок… сыпью пошёл, весь горячий, мать ревёт, батюшка молится, бабка в погреб собралась, говорит: «я его там остужу»!

— Господи… — Милана вскочила. — Опять погреб. Сколько раз говорить, что дети — не квашеная капуста!

Она обернулась к Добрыне:

— Воевода, отдых отменяется. У нас очередной фронт.

— Иду, — кивнул он. — Ты — главный врач, я — санитар. Куда скажешь, туда побегу.

Она на секунду задержала на нём взгляд.

— Мне нравится, когда ты так говоришь, — призналась. — Ладно. Побежали. Люди сами себя без нас не вытащат.

* * *

Ребёнок оказался мальчишкой лет пяти. Красный, как варёный рак, с пятнами по всему телу и растерянной матерью, которая уже успела услышать от трёх соседок: «Это порча! Это бог наказал! Это от бани! Это от мыла!»

— Это от того, что вы всю зиму держали его в дыму и грязи, — мрачно сказала Милана. — А теперь весна, инфекция гуляет, как баба на ярмарке. Ищет, кому на шею сесть.

Она проверила дыхание, заглянула в горло, потрогала живот, расспросила, не было ли корей, оспы, скарлатины (слова были другие, болезни — те же).

— Ладно, — решила. — Не паника. Жить будет. Будем сбивать жар, поить, мазать. Чистая рубаха, чистая постель…— она осмотрела спальник мальчика, — ну, относительно. Работаем.

Работа потекла привычно. Уксусная вода, отвар, смена тряпок. Добрыня стоял у двери, в любом другом случае он был бы лишним, но сейчас его присутствие странным образом успокаивало мать: если даже воевода в доме, значит, всё под контролем.

— Ты всегда так, — прошептал он ей на ухо, когда они вдвоём выжимали тряпку над тазом. — Бегаешь между смертью и жизнью и смеёшься.

— Это я ещё тихо сегодня, — ответила. — У меня когда адреналин в крови, я могу песни петь.

— Не надо, — хрипло сказал он. — Я к твоим реформам привык, но к песням… ещё нет.

Он стоял ближе, чем следовало, помогал держать ребёнка, когда тот дёргался, менял воду, разжигал огонь. И каждый раз, когда их пальцы случайно касались, в воздухе между ними тонко потрескивало.

Мать мальчика всхлипывала:

— Батюшка говорит, что это Господь смотрит, выдержит ли он…

— Господь пусть смотрит, — отмахнулась Милана. — А мы своим делом займёмся. Господь руками людскими работает, вот он вам мои и дал. И воеводу — для тяжёлых случаев.

— Я… — Добрыня кашлянул, — да. Для тяжёлых.

— Например, когда рукавица на котле горит, — не удержалась она.

Он покраснел.

— Ты это всё запомнила?

— У меня клиническая память, — улыбнулась. — К сожалению для тебя.

* * *

Когда мальчонка заснул, жар немного спал, а мать, выжав слёзы, сознание, но не благодарность, уснула прямо на лавке, Милана выпрямилась и повернулась к Добрыне.

— Видишь? — тихо сказала. — Вот ради этого я и ругаюсь, и баню строю, и с дьяками спорю. Чтобы такие вот не уходили зря.

— Вижу, — так же тихо ответил он. — И потому… — он запнулся, — потому у меня нет права позволить, чтобы тебя забрали.

Она подняла ладонь.

— Только не называй это долгом, Добрыня. Я слышала слишком много про «рыцарский долг». Потом эти рыцари приходили и просили укол от боли в колене.

— Это… — он на секунду задержался, — не только долг.

Вот это «не только» прозвенело, как струна.

Он сделал шаг ближе. Она — не отступила. И между ними осталось меньше воздуха, чем нужно двум людям, которые считают себя разумными.

— Если… — он говорил медленно, как человек, привыкший командовать войском, а не собственным сердцем, — если всё… уляжется… если приказные отстанут… если ты не устанешь от нашей деревни, от моих людей, от меня… — он вздохнул, — я… попрошу тебя… остаться. Со мной.

Слово «жена» он не сказал. Но оно прозвучало между ними, тихо, как шепот.

У Миланы всё внутри улыбнулось и испугалось одновременно.

— Добрыня, — прошептала она, — я… в другой жизни… уже один раз не успела. Всё откладывала. «Потом», говорила. А потом… — она резко вдохнула, — не было «потом». Было стекло, сирена и… всё.

Он не всё понял в её словах, но почувствовал главное.

— Я не буду торопить, — сказал. — Но и забывать не дам. Я не умею забывать, когда решил.

— Воевода, — улыбнулась она, — вы меня прямо пугаете.

— Привыкай, — парировал он. — Ты — моя главная глупость. Очень… умная глупость.

Она тихо рассмеялась, внезапно чувствуя, как страх отступает.

— Если мы оба выживем, — сказала она, — можно будет поговорить об этом серьёзно.

— Значит, у меня есть цель, — кивнул он. — Выжить.

— Ну да, — фыркнула. — А я-то думала, до этого ты наугад воевал.

* * *

Поздним вечером, когда дьяк, наевшись, напившись, переписав часть своих сомнений в свитки и наконец заснув, храпя, как обычный смертный, Милана сидела на крыльце. Пелагея спала, прижав к груди тряпичную куклу. Деревня дышала ровно.

Она смотрела на звёзды и шептала сама себе:

— Итак, у нас: баня, мыло, колодец, нужник, несколько вытащенных с того света, один воевода с плохо скрываемыми чувствами и приказная изба, дышащая нам в затылок. Весело живём.

Сзади тихо скрипнула доска.

— Я уйду завтра, — сказал голос Добрыни. — Дьяка надо проводить до тракта. Но через пару дней вернусь.

— А я тут, — кивнула она, не оборачиваясь. — У меня дежурство бессрочное.

— Я… — он замялся, — не умею говорить красиво.

— И слава Богу, — вздохнула. — Я слишком хорошо знаю цену красивым словам. Скажи лучше… честно.

Он молчал несколько ударов сердца. Потом:

— Когда я ухожу… — произнёс он, — я теперь думаю, не как там в поле, а как ты здесь. С Пелагеей. С нашими… — он чуть улыбнулся, — соплями.

У неё защипало глаза.

— А когда ты приходишь, — сказала она, — я ругаюсь. Но внутри — выдыхаю.

— Значит, мы… — он сел рядом. — Дышим друг другом.

— Не начинай, — усмехнулась она. — Это уже почти поэтика.

— Я ухожу утром, — повторил он. — А ты… не переусердствуй. Не придумывай новых революций, пока я не вернусь.

— Нууу… — протянула она. — Маленькую — можно? Например, выучить полдеревни, что кашель — это не повод бежать к знахарке за заговором, а повод не пить ледяную воду.

— Маленькую, — согласился он. — Только не такой силы, как нужник.

— Ладно, — рассмеялась она. — Большие рефор­мы — после твоего возвращения. Жизнь у нас теперь общая, хочешь ты того или нет.

Он вздрогнул, посмотрел на неё.

— Общая, — повторил. — Звучит… страшно. И хорошо.

Она протянула руку. Неразумно близко. Неразумно смело. Он посмотрел на эту ладонь… и накрыл своей.

Не крепко, не властно, а осторожно. Как на раненого поглядеть. Или на чудо.

— Ладно, — хрипло сказал он. — Значит, договорились. Ты — меня лечишь. Я — вас защищаю. И оба… привыкать будем.

— К чему? — улыбнулась.

— К тому, — ответил он, — что, может быть, в этой странной жизни нам досталось кое-что хорошее. Друг в друге.

Коза, проходившая мимо, блеянула так громко, что момент не успел стать слащавым.

Милана фыркнула:

— Вот видишь. Даже коза за.

— Коза — мудрый зверь, — серьёзно ответил он. — Главное, чтобы дьяк не решил, что это крамола.

Они сидели, держась за руки, пока ночь окончательно не накрыла деревню.

Любовь — это не балы, не баллады и не поцелуи под луной. Иногда это — баня, мыло, новый колодец, ребёнок без жара и воевода, который спотыкается о ведро всякий раз, как видит тебя.

Иногда — именно так.

А история медленно поворачивала к своему завершению: с живыми, уставшими, смешными людьми, которые впервые за много лет начинали верить, что завтра может быть не хуже, чем вчера. И даже — чуть-чуть лучше.

Глава 14

Глава 14


Добрыня уехал на рассвете.

Без труб, без строя дружинных, без героических криков. Просто сел на коня, коротко кивнул старосте, молча — Пелагее (та тут же убежала за печь, чтобы не реветь при всех), и чуть дольше задержал взгляд на Милане.

— Не наступай на ведро, — сказала она вместо «береги себя».

— Буду целиться в грабли, — ответил он.

И уехал.

Сначала было тихо. Слишком тихо.

Милана ходила по двору, как заведённая: проверяла баню, мыла траву, выносила бельё, ругалась на козу, которая снова пыталась съесть веник, слушала, не кашляет ли где лишний ребёнок. Работа шла, как всегда, но что-то внутри было не на месте — как вывораченный карман.

— Мамка… — осторожно спросила Пелагея к обеду, — а воевода точно вернётся?

— Конечно, — отмахнулась Милана. — Это ж не грипп, это Добрыня. Пока всё вокруг не приведёт в порядок, не успокоится. Вот увидишь — объявится в самый неподходящий момент, когда я буду с котлом бороться.

— А если… — девочка сглотнула, — если с ним что-нибудь случится?

И вот тут укололо. В самой глубине. Там, где ещё совсем недавно было пусто.

— Тогда… — сказала она медленно, — мы сначала вылечим тех, кого он не успел, а потом… разберёмся. Но пока он живой, и я это знаю. У таких людей, как твой воевода, смерть должна очень постараться.

Пелагея кивнула, как будто ей выдали официальную справку.

* * *

День вроде бы был самым обычным.

С утра пришла Авдотья с вечной поясницей:

— Баарыня, чё-то ломит, будто я всю жизнь мешки таскала.

— А ты чем занималась? — уточнила Милана.

— Мешки таскала, — честно сказала та.

— Ну вот, диагноз поставили сами, мне делать нечего, — хмыкнула Милана. — Ладно, раз уж пришла — натрём, погреем, научим, как сидеть, а не падать.

Потом прибилась девчонка с ожогом — опрокинула на себя кашу. Потом пришлось разнимать двух баб у колодца, которые спорили, кто первый воду набирал. Потом с козой скандал продолжился: животное твёрдо считало, что веник — это её законный завтрак.

Жизнь. Обычная. Нормальная. Почти.

Почти — потому что где-то там, за куширями, тропами и тракторами (нет, тракторов не было, но Милане упорно казалось, что должны), ехал или уже ехал обратно один конкретный мужчина, который умел спотыкаться о ведра, но держать удар так, как мало кто.

Милана ловила себя на том, что слушает не только кашель и вздохи, но и… дорогу. Не стучат ли колёса. Не фыркают ли кони.

— Мама, ты за дьяком скучаешь? — спросила к вечеру Пелагея.

— За кем⁈ — задохнулась она.

— Ну… за городским. Его же воевода тоже провожает, — пояснила девочка. — Ты уши к дороге прикладываешь…

— Это я не уши, это профдеформация, — отрубила Милана. — Мы, медики, всё время прислушиваемся. Вдруг сирена.

— А у нас сирены нет, — рассудительно заметила Пелагея.

— Вот и беда, — вздохнула она.

* * *

Ночью всё началось.

Сначала — запах. Такой, от которого у нормального человека желудок делает сальто. Смесь гнили, прелости, несвежего мяса и чего-то ещё, гадко сладкого. Потом — стук в дверь, почти кулаками:

— Баарыня! Баарыня, вставай! Там… у кузни… Падучая хворь какая-то! Люди валятся!

Милана подскочила так, что Пелагея едва не улетела с постели.

— Как валятся? — уже на ходу требовала она, натягивая рубаху. — Кто валится? Сколько? Что делают?

— Они… — Домнин племянник, мальчишка с глазами по пол-лица, задыхался от беготни, — там… мясо… пировали… а теперь… тошнит, крутит, в глазах темно…

— Пищевое отравление, — коротко сказала Милана. — Могло быть и раньше, но мы были слишком заняты простудами. Ладно. Поднимаем всех, кто ходит. Пелагея, ты — к Акулине, тащи ведра, чистую воду, мёд, уголь древесный. Я — к кузне.

— Ночью? — пискнула девочка.

— Хворь не спит по ночам, — отрезала Милана. — Мы тоже.

* * *

У кузни творился натуральный ад. На земле — трое мужиков, ещё двое сидели, держась за животы, стонали. В углу — брошенная бадья, из которой тянуло мясным запахом, но таким, от которого даже собака отвернулась.

— Вот это да… — пробормотала она. — Кто вам это приготовил?

— Я… — виновато пискнула какая-то фигура в тени. Прасковья. Та самая. — Я думала… не пропадать же… мясу… немного потемнело, но я же обжарила…

— Ты его воскресила, а не обжарила, — мрачно заметила Милана. — И оно пришло мстить изнутри.

— Баарыня… мне плохо… — простонал один из валяющихся. — В животе… как черти пляшут…

— Это не черти, это бактерии, — сказала она. — Но рассуждать будем потом. Сейчас — по схеме.

Схема была простая, как молот кузнеца: промыть, напоить, вытянуть яд, не дать человеку усохнуть от обезвоживания. Только без капельниц. Зато с вёдрами, тряпками и человеческой силой.

— Воду — кипятить! — распоряжалась она. — Кто притащит сырой из колодца — сам её пить будет. Акулина, тащи щёлок, уголь. Уголь не из печи, а древесный, чистый. Пелагея, ты — считай пульс. Будешь моим маленьким монитором.

— Кем? — не поняла девочка.

— Пульс считай и громко говори, живой он или нет, — пояснила она. — Если живой — работаем. Если нет… — она на мгновение замолчала, — мы всё равно работаем, но уже по-другому.

Мужики стонали, некоторые вместе с содержимым желудка. Девки зажимали носы. Кто-то пытался молиться, но получалось только материться. Пахло… сильно.

— Домна! — крикнула она. — Неси чистые тряпки. Грязные сразу в сторону. Я не хочу, чтобы у нас тут был музей вчерашней еды.

Прасковья сидела в углу, белая, как простокваша. Руки дрожали.

— Это я… — шептала она. — Это я их… отравила… по глупости…

Милана устало бросила:

— Поздравляю. Ты только что прошла ускоренный курс по важности свежих продуктов. Жить все будут — ты будешь их лично отпаивать. Сначала выучишь, как пахнет свежий кусок, а как — труп.

— Баарыня… — пролепетала та. — А меня… накажут?

— Обязательно, — мрачно сказала она. — Заставят жить дальше и думать головой.

* * *

Ночь ушла куда-то сама по себе. Время превратилось в цепочку: вода — промыть — отдать — подержать — заставить глотать — вытереть — снова вода. Пелагея вела счёт: «этот дышит ровно», «у этого сердце стучит, как барабан», «этот ругается — значит, лучше».

— Мамка, — шепнула она где-то к рассвету, когда первый из «отравленных» распрямился, вытер рот и спросил, можно ли ему воды.

— Да?

— А ты… всегда так работала? Ночами? Без сна?

— Всегда, — сказала она. — Только раньше за это платили, а теперь… — она огляделась, — теперь платят тем, что живут.

— Это лучше, — уверенно сказала девочка.

Милана улыбнулась.

— Нам — да.

К утру стало ясно: никто не умрёт. Пляшущие в животах «черти» (то бишь организмы) получили по шапке кипятком, углём и насильственным питьём. Народ вымотало, но не добило.

— Ещё сутки — и будут ходить, — заключила она. — А ты, Прасковья, — повернулась к бледной как смерть девице, — три дня к горячему мяса не подходи. И вообще — пока я не проверю, что ты варишь.

— А… к Добрыне можно? — робко спросила та.

— К Добрыне можно только с чистой головой, а не с протухшим мясом, — отрезала Милана. — Он у нас теперь стратегический ресурс.

Мужики хохотнули. Прасковья зарделась и скорчила такую жалкую мину, что даже у Миланы дрогнуло сердце.

— Ладно, — смягчилась она. — Будешь ко мне ходить учиться. На повара. Хоть кому-то в этой деревне надо объяснить, что «пахнет не очень» — это не приговор «съедим, авось пронесёт».

— Не пронесло, — вздохнул один из лежащих, с тоскливым взглядом на миску, стоявшую в углу. — Совсем.

* * *

Днём деревня ходила как побитая, но живая. Знахарки рассказывали друг другу, как «внутри всё мыли водой», бабки обсуждали, что «бактерия» — слово страшное, значит, очень важное.

— Баарыня, — подступила Улита к Милане, — а оно нам надо — новое слово? Мы ж ещё старые не все выучили.

— Надо, — устало ответила та. — Чем больше страшных слов выучим, тем меньше страшных вещей будем принимать за волю Божью. Это — не судьба, это — гнилая каша.

— Так и запишем, — кивнула Улита. — «Не судьба, а каша».

* * *

К вечеру появился гонец.

Милана сразу поняла, что что-то не так: мальчишка на коне был из седла видно — бледный, глаза ввалились, губы пересохшие.

— Воевода… — прохрипел он, сваливаясь почти с коня. — Воевода… велел… сказать…

У неё в животе всё сжалось. Пальцы сами потянулись к его шее — проверить пульс.

— Живой, — машинально отметила. — Говори.

— Засада… — мальчишка закашлялся. — По дороге… на тракте… воеводу… ранило… но он… жив… велел… чтобы ты… — он глотнул воздух, — готовилась. Его везут.

И рухнул.

Милана даже не успела выругаться — подхватила, крикнула:

— Воду! Тряпки! Быстро! У нас горячая доставка пациента!

Бабы засуетились. Пелагея уже бежала к колодцу. А у Миланы перед глазами встала совершенно чёткая картинка: перевёрнутая реанимобиль, сирена, чужая кровь. И — темнота.

— Нет, — сказала она сама себе. — Не сейчас. Не повторяйся. Здесь не та дорога.

* * *

К вечеру Добрыню внесли.

Не на щите, слава всем богам. На самодельных носилках, из двух жердей и отрезанного забора. Лицо — серое, как утренний туман, губы сжаты. На боку — кровь, под повязкой, наскоро накинутой в пути. Дружинные, сжав зубы, держали жерди так, словно то было их собственное тело.

— Осторожно… — голос Миланы звучал странно ровно, как на автопилоте. — В дом не заносим. В избу знахарскую. Там свет, вода, место. И не топчемся ролями, тут я главная.

— Ты всегда главная, — хрипло заметил один из воинов, но послушался.

Пелагея стояла в дверях, белая, как потолочное известковое пятно. Глаза — огромные.

— Мамка… он… не умрёт? — прошептала она.

— Пока я тут — не имеет права, — жёстко сказала Милана. — Иди к Домне. Ты будешь передавать воду. Ты у меня сегодня — младший фельдшер.

Девочка вытянулась. Её дрожь спряталась под новым словом — «фельдшер».

* * *

Повязка была пропитана кровью. Когда её сняли, все, кто стоял рядом, выдохнули: рваная рана в боку, не самое удачное место, но не самое худшее. Главное — не кишки наружу.

— Ну и ну, воевода, — пробормотала она. — Ты, конечно, просил меня о глупости, но мог бы выбирать менее рискованные способы пообщаться.

— Я… — он попытался усмехнуться, но выдох вышел больше похожим на стон. — Ты же… любишь… сложных пациентов…

— Люблю живых, — отрезала она. — Дыши. Я буду больно делать, не обижайся.

— Я… не умею… обижаться, — просипел он.

— А зря, иногда полезно, — буркнула Милана.

Работала она быстро, точно. Кипячёная вода, самодельный спирт (тот самый, который на случай дезинфекции берегли, а не на праздники), чистые тряпки. Бабы за спиной шептались: «Ох, не вынесет…» — «Выносил не то, и это вынесет!» — «Гляди, как барыня руки моет…» — «Как в святую купель суёт!»

— Уйти, — тихо бросила она, не оборачиваясь.

— Баарыня?.. — не поняли.

— Всем. Уйти. Оставить только Акулину. И… — она вдохнула, — Пелагею. Остальные — на двор. Молиться, шептаться… что хотите. Но не тут.

Тон был такой, что возражать не хотелось. В избе стало просторнее. Тише. Только шум дыхания, потрескивание огня да шорох тряпок.

— Будем зашивать, воевода, — сказала она, проверяя глубину раны. — Спать не дам, лекарства у меня такие: грубые и разговорные.

— Я… славно… молчу, — выдавил он.

— Знаю. Но сегодня придётся поработать языком. Иначе сознание потеряешь, — ухмыльнулась она. — Тогда я тебя уже лечить буду, как мешок с мясом. А ты у нас всё-таки человек.

Он глотнул воздух и выдавил:

— Буду… стараться.

* * *

Игла была толстая, нитка — грубая, но крепкая. Милана благодарила всех богов за то, что руки у неё не дрожали — тренировала их десятками швов раньше, в другой жизни, в другом мире.

— Мамка… — тихо спросила Пелагея, подавшая ей новую нитку, — а ему… больно?

— Очень, — честно сказала она. — Но он крепкий. И кроме того, если выживет — сможет потом всем рассказывать, как мужественно терпел.

— Я… уже… запоминаю, — просипел Добрыня.

— Вот и отлично, — кивнула она. — Будешь примером. «Как воевода на игле висел».

Каждый стежок отдавался в его теле тяжёлым вдохом. Он не орал — вообще не издавал звуков, которые обычно издают мужчины при виде простой занозы, — только крепко стискивал зубы, так, что на скулах играли мышцы.

— Если хочешь, ругайся, — сказала она. — Можешь даже на меня.

— Не… могу… — он чуть повернул голову. — Ты… меня… держишь…

«Сейчас — да», — подумала она, но вслух сказала:

— Держу тебя за жизнь. А не за руку. Хотя… — она коснулась его пальцев, сжатых в кулак, — и за руку тоже.

Он на мгновение расслабил хватку, вобрал в ладонь её пальцы, сжал. И держался за это так же, как за воздух.

* * *

К концу процедуры рубаха Миланы была в крови. Лоб — в поту. Руки — усталые, но ровные. Она завязала последний узелок, провела ладонью по коже вокруг шва.

— Ну… — выдохнула. — Шитьё грубое, но держать будет. Как наши заборы. Главное — не рви.

— Я… не буду… прыгать… — усмехнулся он еле заметно.

— Не будешь, — согласилась. — Ближайшие дни ты у нас официально списан с поля. Лежишь тут, пьёшь, дышишь, ругаешься шёпотом.

— А ты? — спросил он, уже закрывая глаза.

— А я… — она посмотрела на Пелагею, которая стояла, как маленький солдатик, — я буду дежурить. У меня теперь в палате главный пациент.

Он хотел что-то сказать, но уснул. Не отключился, а именно уснул — организм сдавался не перед ранением, а перед усталостью.

— Живой, — тихо сказала Милана. — Череп твёрдый, как его характер.

Пелагея вздохнула с облегчением так громко, что, казалось, выдохом можно было зажечь лампу.

— Мамка… а ты… — девочка всмотрелась ей в лицо, — ты его… любишь?

Вот он. Вопрос, от которого не убежишь. Ни в другую эпоху, ни в другой корпус больницы, ни в другую деревню.

Милана опустилась на лавку. Села рядом с постелью, где лежал он — большой, серьёзный, нелепо-беззащитный сейчас, с повязкой на половину тела.

— Знаешь, Пелагея, — сказала она тихо, — когда-то я думала, что любовь — это про цветы, свидания и красивые слова. Потом… поняла, что для меня любовь — это когда я не хочу, чтобы человек умирал. Никогда. И готова сражаться со всем миром, чтобы он жил.

— Значит… любишь, — очень просто заключила девочка.

Милана улыбнулась.

— Похоже на то.

* * *

Следующие два дня стали для их маленькой «амбулатории» похожи на осадное положение.

Воеводу берегли, как святыню. Не потому, что боялись за власть, — потому что слишком хорошо почувствовали: если его не станет, чуть ли не полдеревни лишится опоры.

— Не шуметь, — шипела Домна на всех, кто пытался топать по двору.

— Не нюхать, — отгоняла Милана любопытных баб. — Он у нас не пирог. У него запах пока один — лекарством и потом.

— Не плакать, — велела Пелагее. — Если хочешь реветь — иди в баню. Там пар всё спрячет.

Пелагея один раз правда ушла в баню, захлопнула дверь, там раздалось некоторое шмыганье и сдавленный всхлип, а через пять минут она вышла, глаза — красные, но спина — ровная.

— Всё, — сказала. — Я готова быть старшей дочерью главного пациента.

Милана выдала ей платочек и звание: «Личный постовой».

— Следишь, чтобы он не вставал, — объяснила. — Мужики такие: только температура упала — сразу «я ничего, я встану, я пойду». Нет. Не встанет. Не пойдёт. Будешь кусаться, если что.

— Кусаться… можно, — задумчиво кивнула девочка. — Но лучше я буду на него ругаться твоими словами.

* * *

Добрыня приходил в сознание и уходил обратно в сон волнами.

Иногда бредил. О каком-то поле. О знамёнах. О чьей-то крови — чужой, не своей. Тогда Милана сжимала его плечо, говорила:

— Это было. Уже прошло. Сейчас ты у меня. Тут нет врагов — только идиоты и бактерии.

Он успокаивался.

Иногда просыпался и смотрел на неё так внимательно, будто впервые видел.

— Ты… — шептал, — правда… здесь?

— Нет, — шутливо отвечала. — Тебе кажется. На самом деле я — морок, который заставляет тебя пить отвары.

— Тогда… — губы его чуть дрогнули, — пусть… не исчезает.

В такие моменты она уже не смеялась.

* * *

На третий день он пришёл в сознание так, как приходят те, у кого организм решил: «Ладно. Жить будем далее».

— Жар ушёл, — констатировала Милана, меняя повязку. — Воспаление пока стережём. Но ты, друг мой, у нас живой.

— Я… — он сглотнул, голос стал менее шершавым, — тебе… должен.

— Ты мне должен, — кивнула она. — Нужник. Ещё один. Скамейки. И чтобы больше не подставлялся под стрелы. Но не это важно.

— А что… важно? — спросил он.

Она наклонилась. Совсем близко. До смешного. До того, что Пелагея на пороге прижала ладони к щекам.

— Важно, — мягко сказала Милана, — что я поняла одну вещь. Я не хочу, чтобы меня возвращали назад. Ни в мой век, ни в мой город, ни в мою старую жизнь. Потому что тогда… я потеряю тебя.

Он замолчал. Просто смотрел. В его глазах отражалось всё: баня, колодец, мыло, дом, её лицо, Пелагея, деревня — как будто он впервые целиком увидел свою жизнь.

— Значит… — выдохнул, — это… не просто дурацкая шутка судьбы?

— Нет, — сказала она. — Это очень серьёзная шутка.

Он вдруг, несмотря на боль, улыбнулся — по-настоящему, не своим коротким, сухим, как щелчок, усмешкам, а гибко, тепло.

— Тогда, — прошептал, — как только я встану… я пойду к батюшке. И… скажу, что… хочу, чтобы ты… была… — он запнулся, искал слово, — официально моей бедой.

У неё в горле завязался узел.

— А до того, — прошептала она в ответ, — я буду твоей неофициальной глупостью. И не дам тебе умереть, воевода. Даже если придётся ругаться с богами.

— Мне… подходит, — кивнул он.

Она всё-таки не удержалась: наклонилась и поцеловала его — не в губы, нет, — в лоб, чуть выше повязки, там, где кожа была горячей, живой и упрямой.

— Спи, — сказала. — Мы ещё поругаемся. У нас впереди целая жизнь.

Пелагея на пороге шмыгнула носом, но улыбалась так широко, что казалось — вот-вот распахнёт окно, чтобы поделиться этой улыбкой с миром.

* * *

Вечером к знахарской избе подошёл батюшка. Постучался и вошёл, как человек, который понимает: он сейчас станет свидетелем чего-то важного.

— Слышал, — тихо сказал он, глядя на спящего Добрыню и сидящую рядом Милану, — что ты его с того света вытащила.

— Я его… просто держала за нитку, — устало улыбнулась она. — Назло всем.

— А он, — батюшка кивнул на лежащего, — тебя держит. Это видно.

Он помолчал, потом вдруг спросил:

— Ты… думаешь… долго ещё здесь будешь? В этом мире?

Вопрос пришёл с той глубины, о которой она старалась не думать. Про «попаданцев» никто, кроме неё, не знал, но иногда… иногда в глазах стариков мелькало такое, будто они чувствовали: это не совсем обычная баба.

Милана вздохнула.

— Если честно, батюшка… я не знаю. Я не хозяин этого билета. Но если мне дадут выбор… я останусь.

— Почему? — мягко.

Она посмотрела на воеводу. На Пелагею, заснувшую на лавке. На свои руки — в шрамах, трещинках, но сильные.

— Потому что здесь я нужнее, — сказала она просто. — Там, откуда я… — она замялась, — там без меня справятся. Там другие… такие, как я. А здесь… — она развела руками, — здесь мыло вызывает подозрение. Значит, работы у меня — до смерти.

Батюшка тихо усмехнулся.

— Значит, если Бог даст… — произнёс он, — я буду готов. Когда вы… — он выделил «вы» особо, — скажете, что хотите перед Ним стать вместе.

— Ох, батюшка… — Милана прикрыла глаза. — Это вы сейчас про то, о чём и думать страшно.

— Страшно — не страшно, — пожал он плечами, — а вдовой всю жизнь не будешь. Ты ж не про покой создана. Ты про жизнь.

Она молчала. Но где-то внутри… согрелось.

* * *

Ночью ей впервые за долгое время приснился не автобус, не сирена, не разорванные тела на каталках.

А баня. Смех. Вёдра. Пелагея с веником. Добрыня, который, спотыкаясь о ведро, всё равно идёт вперёд, потому что там — она.

Она проснулась от того, что кто-то сжал ей пальцы.

— Ты… — хрипло произнёс он, не открывая глаз, — не исчезла.

— Не дождёшься, — ответила она. — Я упрямая. Если уж привязалась, то всё.

И это был, наверное, первый раз, когда она сказала это не старому миру, не своей скорой помощи, не врачебному долгу — а человеку.

* * *

Утро встретило деревню запахом каши, дымом из бань и слухом, который расползался быстрее дыма:

— Говорят, барыня Милана с воеводой…

— Говорят, она его спасла…

— Говорят, он её теперь никому не отдаст…

— Говорят, батюшка хмыкнул и крест почесал…

— Говорят, свадьба будет…

— Говорят, — веско сказала Домна, расправляя чистые простыни, — что думать раньше времени — вредно. Но если так пойдёт — нам всех девок придётся мыть каждую неделю. На всякий случай.

Улита фыркнула:

— А чего? Пускай ко всем такое счастье липнет. Сначала мыло, потом воевода. Вон у барыньки как хорошо вышло.

* * *

Милана сперва пыталась отмахиваться. Головой понимала: до счастливых финалов ещё жить да жить, приказная изба не дремлет, мир всё ещё опасен и перекособочен.

Но когда вечером, уже более-менее окрепший, с самым нахальным видом из возможных, Добрыня потребовал:

— Принесите мне мыло. Я хочу, чтобы меня вымыла сама «еретичка»,

— она поняла, что этот мир, каким бы древним и диким ни казался, дал ей то, чего не дал родной: право быть слабой иногда. Рядом с тем, кто не боится её силы.

Она зачерпнула тёплой воды, намылила руки, подошла к его постели.

— Ты понимаешь, — сказала, глядя сверху вниз, — что после этого ты официально становишься моим пациентом до конца жизни?

— Понимаю, — кивнул он. — И согласен.

— И что я буду мыть тебе голову даже тогда, когда ты станешь старым, брюзгливым, седым стариком?

— Если ты будешь рядом, — ответил он, — можешь делать что угодно.

— Ну всё, — вздохнула она. — Диагноз: клиническая любовь. Лечить… наблюдением.

Она провела мокрыми пальцами по его волосам, вспенивая мыло, а он закрыл глаза и впервые в жизни позволил себе просто… быть.

Не воеводой. Не человеком, который решает, где кому стоит жить и умирать. Просто мужиком, которому досталась баба, способная устроить революцию из-за куска мыла и зимней простуды.

* * *

Где-то очень далеко, в другом веке, другой Людмиле, возможно, в этот момент снился странный сон: деревня, баня, воевода, который наступает на ведро и улыбается.

Но здесь, в Русском царстве, XVII века, всё было по-настоящему.

И история уверенно шла к своему завершению: оставалось ещё совсем немного — выстоять перед очередной бумажной бурей, продержать новый уклад, дать Пелагее детство без криков и дать себе право не только лечить, но и любить.

А это уже было посложнее любой операции.

Глава 15

Глава 15


…в которой вместо прощания с миром Милана получает деревенскую свадьбу, приказной указ и пожизненный диагноз «счастлива»

Прошло не то чтобы много времени, но достаточно, чтобы деревня привыкла к двум вещам: к мылу и к тому, что воевода Добрыня не бессмертен.

Мыло вошло в жизнь тихо, как кот в тёплую избу: сперва все шипели, шугали, называли «чёртовой скользью», а потом начали ругаться, если его нет. Дети научились различать «мыться» и «мочить руки», и теперь к бане выстраивались очереди не хуже, чем к податному столу перед праздниками.

Воевода же сперва лежал, потом сидел, потом ходил, потом пытался сделать вид, что ничего страшного и вообще «порожняк», а Милана, Домна, Пелагея и половина деревни дружно каждый раз загоняли его обратно.

— Вы мне не воевода сейчас, — отрезала Милана, когда он в третий раз попытался незаметно добраться до конюшни. — Вы мне — пациент. А пациенты у меня делятся на два вида: разумные и глупые. Разумные слушаются. Глупые потом лежат.

— Я привык командовать, — мрачно возражал он.

— Привыкай к новому, — невозмутимо отвечала она. — В этой деревне командую я. Бог, конечно, выше, но он занят, а я — рядом.

И он, как ни странно, слушался. Ворчал, лез на стены от безделья, придирался к узорам на полотенцах, но слушался.

* * *

В один из тёплых дней, когда по двору гулял запах свежеиспечённого хлеба, дым из бани тянул голубую нитку, а Пелагея с детьми играла в какую-то свою версию «врачей и больных» (где «больные» орали, а «врач» с серьёзным видом мазал их грязью, изображая целебную мазь), во двор вошёл посыльный.

Не гонец — посыльный. Худой, как струна, с глазами «я всё видел и всё запомнил», с небольшой торбой за плечами и печатью на груди.

— К воеводе, — сказал он, низко кланяясь. — От приказной избы.

Сердце у Миланы неприятно дернулось. Она как раз стояла у корыта, выжимая простыню, и на мгновение пальцы её ослабли так, что вода чихнула ей на сарафан.

«Ну вот, — успела подумать, — добрались. Старые грехи и свежие реформации прилетели одним свитком».

Добрыня вышел неспешно, но Милана видела по тому, как напряглись мышцы на его шее: он ждал не похвал.

Посыльный развернул свиток так торжественно, словно это был указ о конце света.

— По высочайшему… — начал, но Добрыня поднял руку.

— Читай ближе к делу.

Посыльный дёрнул щекой, кашлянул.

— «Доведено до нас, — протянул он, — что в вотчине воеводы Добрыни заведены новые порядки: бани частые, мыло варёное, нужник особый, люди от хворей меньше мрут, но о чистоте своей слишком много размышляют, и высказываются речи иные, чем деды знали…»

Толпа затаила дыхание. Даже куры перестали клевать.

— «Посему… — продолжал посыльный, — велено нам объявить: вдове Милане, известной своей странной мудростью, дозволяется держать баню, варить мыловаренную вещицу и помогать людям при хворях, ежели сему свидетельствуют священник местный и воевода Добрыня. О всяком великом новшестве — писать к нам, дабы рассмотреть. Ежели же от её дел произойдёт смута, мятеж или явная ересь — ответ держать воеводе. Дано, скреплено, прочитано».

Он захлопнул свиток. На минуту во дворе повисло оглушительное молчание. Потом Семён восхищённо выдохнул:

— То есть… если барыня нас вымоет, нас не сожгут?

— Пока, — мрачно уточнила Милана.

Добрыня взял свиток, пробежался глазами, губы его чуть тронула улыбка.

— Ну, лекарка, — сказал он негромко, но так, что все слышали. — Поздравляю. Отныне ты у нас признанная сумасшедшая. С печатью.

— То есть официально? — уточнила она.

— Официально, — кивнул он. — Если что случится — меня первого сдерут.

— А тебе не страшно? — спросила Милана.

Он задумчиво посмотрел сначала на неё, потом на баню, потом на колодец, потом на Пелагею, которая от волнения взялась за руку маленького «больного» и забыла, что он только что «умирал» в игре.

— Страшно, — честно сказал он. — Но я уже привык.

— К чему? — она прищурилась.

Добрыня улыбнулся — редко, но красиво.

— К тому, что с тобой всегда страшно. Но живо.

* * *

После прочтения указа жизнь не остановилась. Напротив — как будто получив бумажное разрешение быть немного людьми, а не только податными единицами, деревня зашевелилась активнее.

— Баарыня, — подошла к Милане Авдотья, — так, стало быть, теперь тебе за баню не прилетит?

— Если ты перестанешь там орать, как будто тебя режут, — отозвалась она, — то не прилетит никому.

— Это я лечусь, — важно сказала Авдотья. — Докладываю: спина уже как у девки.

— Глядя на твоё лицо, верится с трудом, — не удержалась от колкости Милана.

— Лицо — это судьба, — философски махнула рукой Авдотья. — А спина — ремесло.

Знахарки в свою очередь принялись устраивать «учёные собрания». Акулина с дощечкой и углём сидела у стола, старательно выводила: «чеснок от гнили», «лук от простуды», «уголь, когда брюхо шатает» — и украдкой улыбалась всякий раз, когда Милана поправляла:

— Не «брюхо шатает», а «рвето и крутит». Пиши так: «отравление». Звучит красивее, чем «Прасковья опять напекла».

Прасковья при этом старательно училась отличать свежее от несвежего. Иногда заглядывала к Добрыне, приносила ему похлёбку и с виноватым видом спрашивала:

— Ну… не пахнет… мёртвым?

— Пахнет… обычным, — отвечал он, кивая. — Жить можно.

— Значит, и есть можно, — радовалась та.

— В твоём случае это не всегда одно и то же, — шептала ей на ухо Милана.

* * *

А между всем этим бегом, кипением, лечением, сваркой мыла, вырезанием заноз и разборками у колодца происходило странное. Очень тихое, почти невидимое, но мощное, как весенний лёд на реке.

Любовь.

Она не падала, как молния. Не требовала сцен и клятв. Она уже обосновалась, как старый сундук — тяжёлый, надёжный, в углу сердца. И теперь требовала не доказательств, а оформления.

— Маменька, — как-то вечером сказала Пелагея, когда они втроём — она, Милана и Добрыня — сидели у печи: воевода на лавке, полуразвалившись с видом «я почти здоров», Милана напротив, с иглой в руках (штопала ему рубаху, ругаясь на каждую дырку), и Пелагея на полу, перебирая сухие травы, — а вы теперь… как будете?

— В смысле? — не поняла та.

— Ну… вы… всё… — девочка покраснела от собственной смелости. — Вы же… как… муж и жена почти. Только без батюшки.

Добрыня кашлянул, чуть не подавившись воздухом.

— Мы… — осторожно сказал он, — ещё не всё… обсудили.

— Я всё обсудила, — возразила Пелагея. — Я хочу, чтобы у меня был отец. Нормальный. Не тот, который был, а живой. И чтобы ты, маменька, не плакала. А если будешь — чтобы кто-то был, чтобы обнимать.

Милана посмотрела на неё так, будто впервые увидела не просто ребёнка, а маленького взрослого.

— А если я буду плакать от счастья, ты выдержишь? — спросила.

— Попробуем, — серьёзно ответила девочка.

— Я тоже… готов… — негромко вставил Добрыня. — Если… ты не против.

— Я против только одной вещи, — сказала Милана. — Чтобы меня забирали и куда-то увозили. В другой век. В другой город. В другой мир.

Она говорила как будто шутя, но в глазах стояла такая серьёзность, что у Пелагеи дрогнули губы.

— Никто тебя… — начал Добрыня.

— Вот именно, — перебила она мягко. — Никто. Потому что если кто-то попробует, я ухвачусь за этот мир зубами. За тебя. За Пелагею. За эту чёртову баню. За мыло. За козу, в конце концов.

— За козу, значит, тоже, — протянул он. — Почётно.

— Коза у нас как совесть, — фыркнула Милана. — Всегда появляется в самый неподходящий момент и делает «бе-е».

Будто в подтверждение, из-за угла явилась та самая коза, посмотрела на их троицу, фыркнула и… полезла жевать край пелёнки, развешенной на верёвке.

— Вот, — развела руками Милана. — Я же говорю: совесть.

Пелагея смеяться, обнимая мать за талию. Добрыня тоже улыбался — тем редким, настоящим своим смехом, в котором не было ни воеводской суровости, ни привычки всё контролировать. Только — человек.

* * *

О том, что свадьба всё-таки случится, деревня узнала раньше, чем сама Милана.

Потому что сначала Добрыня поговорил с батюшкой.

— Отец, — начал он, как на исповеди, — помнишь, ты всё говоришь: «некоторые грехи исправляются браком?»

— Бывает, — вздохнул священник. — А бывает, что браком грех только начинается.

— У меня… — воевода почесал шею, словно под доспехами зачесалось, — не грех. У меня… женщина.

— Знаю, — невозмутимо сказал батюшка. — Она у нас тут одна такая, остальные попроще.

— Я хочу… — Добрыня глубоко вдохнул, — чтобы она… была не просто лекаркой. Чтобы она была… моей женой. Официально. С крестом. Чтобы никто не сказал, что мы… бесчестим друг друга.

Батюшка долго молчал. Потом заявил:

— Я за. Но у меня одно условие.

— Какое? — насторожился воевода.

— Чтобы баню не бросали, — серьёзно сказал батюшка. — А то я уже привык ходить к ней за советом. Без неё сдохнем все, честное слово.

— Не бросим, — пообещал Добрыня.

— Тогда и я не брошу, — кивнул священник. — И венчать вас буду так, чтобы даже приказная изба испугалась притронуться.

Потом Добрыня поговорил со старостой.

— Мы… — сказал он, — с барыней… решили…

— Наконец-то, — перебил староста, даже не дослушав. — Я уж думал, вы оба глухие и слепые.

— Староста! — возмутился воевода.

— А что, — пожал плечами тот. — Мы давненько поняли, а вы всё тянете. Я вам скажу: лучшее лекарство для нашего села — когда вы вместе. Ты — ругаешься, она — ругается, и народ меньше пьёт.

И только потом Добрыня решился поговорить с самой Миланой.

* * *

Он сделал это, как подобает человеку, который умеет строить засаду, но не умеет строить разговоры о чувствах.

Выждал момент, когда Пелагея ушла к детям, знахарки — в лес за травами, Домна — на кухню (шуметь кастрюлями и лупить ложкой по тем, кто под ногами путается). Милана в этот момент сидела на крыльце, штопала чей-то чулок и напевала под нос какую-то городскую песенку, от которой у Домны волосы шевелились, хотя слов она не понимала.

Добрыня вышел, остановился на ступеньке.

— Можно… присяду? — спросил.

— Куда денусь, — отозвалась она. — Всё равно ты весишь больше, чем моё мнение.

Он сел. Немного ближе, чем требовали приличия, но ровно настолько, сколько уже успело стать нормой.

Сидели молча. Минуты две.

— Ты… — наконец начал он, — говорила, что не хочешь, чтобы тебя забрали.

— Говорила, — кивнула.

— А если никто не заберёт? Если… ты сама выберешь?

Он знал, что говорит не её словами, не веками, в которых она выросла, но по-другому не умел.

Она отложила чулок, посмотрела ему в лицо. Не вверх — прямо. Они были почти на одном уровне.

— Я уже выбрала, — сказала.

У него на миг перехватило дыхание.

— Кого? — глупо спросил он.

— Этот вопрос, — задумчиво протянула Милана, — мне напоминает мальчишку, который стоит в луже с ведром и спрашивает: «А где вода?» Тебя, Добрыня. Тебя и… — она оглянулась на дом, где тихо вздохнула во сне Пелагея, — всё, что с тобой связано.

Он опустил голову, чтобы она не увидела, как дрогнули губы. Но она и так видела — слишком уже хорошо знала его мимику.

— Тогда… — он сглотнул, будто проглатывал камень, — выходи за меня.

Сказал без лишних слов. Ровно. Как приказ. Только это был не приказ.

Она засмеялась, но глаза блестели.

— Ты понимаешь, что говоришь, воевода? — спросила. — Я — вдова, с ребёнком, с баней, с мылом, с вредным характером и слишком умной головой. Я буду спорить, ругаться, тащить тебя в баню, когда ты будешь старый и вонючий, лезть во все твои дела и считать, что знаю лучше.

— Знаю, — кивнул он.

— И всё равно… — она прищурилась, — хочешь?

— Хочу, — сказал он. — Потому что когда ты споришь — деревня живёт. Когда ты ругаешься — люди меньше умирают. Когда ты меня таскаешь в баню — … — он слегка улыбнулся, — я хотя бы уверен, что от меня не пахнет смертью.

Она вздохнула.

— Хорошо. Но с одним условием.

— Уже? — удивился он. — Ещё даже согласия не дал, а условия есть.

— Я — врач, — напомнила. — У нас это профессиональное: без условий никаких сделок.

Условие простое. Ты не смеешь называть мою работу глупостью. Никогда. Даже если не понимаешь, что я делаю. Даже если боишься. Даже если приказная изба будет смотреть на тебя волчьими глазами.

Добрыня посерьёзнел.

— Не назову, — сказал он. — Даже если она меня раздражать будет.

— Кто? — уточнила Милана. — Моя работа или приказная изба?

— Вся жизнь, — усмехнулся он.

Она протянула ему руку.

— Тогда у нас договор.

Он, не как воевода, а как простой мужик, взял её ладонь и прижал к губам.

— Договор, — повторил.

Где-то сзади возмущённо взвизгнула Домна:

— А ну! Кто мне тут на крыльце целуется без благословения батюшки⁈

Милана и Добрыня так синхронно отпрянули друг от друга, что коза, проходившая мимо, испугалась и прыгнула в сторону.

— Домна, — простонала Милана, — ты как всегда в нужное время и в нужном месте.

— А что, — гордо ответила та. — Я у вас как звон набатный: чтоб совесть не дремала. Ну так что, батюшку звать когда? У него кадило не простоит.

* * *

Свадьба получилась не то чтобы пышной — но громкой, живой и невероятно пахучей.

Пахло всем: свежим хлебом, медовухой, печёными корнеплодами, дымом от костров, праздничными рубахами, сушёными травами, которыми Милана в последний момент заставила всех опрыскаться «для профилактики», и лёгким запахом нового мыла — в честь торжества она сварила особую партию, «с лаврушкой».

— Это ж дорогое зелье, — шептал восторженно Семён, нюхая мыльный кусок. — С лавровым листом! Это ж чуть не царский запах!

Батюшка крестился так от души, будто хотел одновременно благословить и защитить от всей возможной глупости разом.

— Раб Божий Добрыня, — звучало под сводами маленькой, но светлой деревянной церквушки, — берёшь ли ты в жёны рабыню Божию Милану, вдову, лекарку, с юродством и мылом?

— Беру, — серьёзно сказал он.

— Раба Божья Милана, — кротко, но с лёгким интересом в глазах спросил батюшка, — соглашаешься ли ты стать супругой сего мужа, с его ранами, заботами, приказными, деревней и прочими приложениями?

— Соглашаюсь, — ответила она. — Но при одном условии.

Батюшка вздохнул:

— Ты одна у нас на всё село, кто умудряется условия в венчании ставить.

— Соглашаюсь, — повторила она мягко, — если Господь не против немного мыла и бани в придачу.

— Думаю, Он не против, — хмыкнул священник. — У Него там, говорят, тоже чисто.

Пелагея стояла рядом с Миланой, аккуратная, гордая, чуть прикусив губу, чтобы не плакать слишком заметно. Когда батюшка надел венец на голову её матери, девочка шепнула:

— Мамка… ты красивая.

— Это потому, что я вымылась, — шепнула в ответ та. — Запомни: чистота — половина успеха личной жизни.

— А вторая? — поинтересовалась Пелагея.

— Упрямство, — ответила Милана. — Без него замужем скучно.

Добрыня услышал краем уха, усмехнулся так, что свечи на миг дрогнули от его тихого смеха.

* * *

После венчания деревня праздновала так, как будто не просто свадьба случилась, а налоги отменили.

Столы ломились по-своему: каши, пироги, жареная рыба, солёные грибы, медовуха в глиняных кружках. Прасковья под бдительным взглядом Миланы бегала между печью и столом, подсовывая всем горячее и гордо повторяя:

— Всё свежее! Сегодня резали, сегодня варили! Никаких «авось пронесёт»!

— Смотри, — шепнула ей Милана, — если кого отравишь в день моей свадьбы — я тебя сама замуж за первого холостого овчарника выдам. Без разговоров.

— Я… аккуратно, — всхлипнула та и убежала проверять горшки.

Добрыня — уже без повязки, но с ещё осторожными движениями — сидел во главе стола, и к нему подходили: поздравлять, шутить, выражать своё «ну наконец-то».

— Думали, ты так и будешь ходить, как кулак, — сказал староста. — А теперь вон, баба у тебя — как кирпич: держит всё село.

— Спасибо за образ, — отозвался тот. — Буду считать, что я — печка, а она — кирпич.

— А я думала: ты — рана, а она — игла, — вмешалась Домна. — Сшила, вот и держишься.

— Домна, — устало сказал Добрыня, — иди лучше посмотри, чтобы коза на венцы не позарилась.

— Уже! — раздалось с заднего плана. Там коза как раз пыталась влезть на лавку, где стояли свадебные хлебы.

Пелагея носилась по двору так, будто это была её собственная свадьба. С одной стороны — ей, конечно, было страшно: новая жизнь, новый отец, новый порядок. С другой — впервые в жизни она видела, как её мама смеётся не устало, не сквозь зубы, а свободно. И ради этого можно выдержать хотя бы десяток танцев вокруг костра.

— Мамка! — подскочила она к Милане, когда та, уже слегка вспотев от поздравлений, пыталась добраться до куска пирога. — А теперь ты меня станешь ругать, как воевода?

— Нет, — ответила она. — Воевода будет ругать, как воевода. А я — как мама. Вместе будем. Тебе двойное счастье.

— Ой… — простонала девочка. — Я ж теперь как в нужнике: с двух сторон прижата.

— Зато не продует, — философски заметила Милана.

Добрыня подхватил её на руки, легко, по-привычке, как будто всегда так делал.

— Пелагея, — серьёзно сказал он, — если тебе иногда будет казаться, что мы много ругаемся, помни: мы не друг на друга, мы — за тебя и за всех.

— За меня… можно поменьше, — задумчиво протянула девочка. — Но если вы будете вместе напоминать мне умываться — я согласна.

— Слышь, — ткнула локтем Милана воеводу, — ребёнок у нас умный. Сразу видит, где главные риски.

* * *

К вечеру, когда песни уже звучали в хрип, кто-то завёл старую игру: «Горько!»

— Горько! — завопила толпа, сопровождающая всё происходящее с давно тренированным энтузиазмом.

Милана закатила глаза.

— Ненавижу этот момент, — честно сказала.

— Я тоже, — так же честно признался Добрыня. — Зато народ успокаивает.

— Как зелье, — вздохнула. — Горькое, но полезное.

Он наклонился. Неловко. Осторожно, потому что бок ещё напоминал о себе. Она тоже осторожно, чуть смущённо. Их губы встретились — не как в балах у столичных барышень, а как у людей, которые уже видели смерть, грязь, кровь, болезни и при этом всё равно остались живыми.

В этот торопливый, сбивчивый поцелуй почему-то вместилось всё: и скорые, и авария, и больница, и баня, и гусиный жир на груди больных, и мыло, и крик «горячо!», и Пелагеина рука, сжимающая материну юбку, и коза, которая в этот момент попыталась залезть под стол и опрокинула кадку с водой.

— Вот, — вытерев уголок губ, сказала Милана. — Даже козе понравилось. Пошла от зависти купаться.

— Она считает себя частью семьи, — серьёзно ответил Добрыня.

Толпа грохнула смехом, «горько» на время сменилось хохотом.

* * *

Ночь после свадьбы выдалась неожиданно тихой.

Не потому, что не было шуток или намёков (деревня своё отшепчет и отсмеётся) — а потому, что они с Добрыней, впервые с того момента, как жизнь закинула её в это время и это место, остались вдвоём.

По-настоящему вдвоём.

Дом стих. Пелагея заснула у Терёхиных, как большая, с гордым видом «я уже не маленькая», но при этом крепко прижимая к себе куклу «на всякий случай».

В спальне пахло лавандой, свежим льном, чистой кожей и… страхом. Не страхом смерти — страхом счастья. Он, как выяснилось, был куда более подленьким.

— Странно, — сказала Милана, сидя на краю широкой постели и стягивая венок, в который за день успела влюбиться. — Когда я в первый раз вышла на ночное дежурство, я так не боялась.

— Чего? — спросил он, стоя у окна и глядя на тьму.

— Жить, — ответила.

Он подошёл ближе. Не торопясь, но без лишних сомнений. Сел рядом.

— Я тоже, когда в первый раз в бой шёл, — признался, — меньше боялся, чем сейчас.

— А сейчас? — она повернула к нему голову.

— Сейчас… страшно хорошо, — сказал он. — И я не знаю, как с этим обращаться.

Она усмехнулась.

— Хорошо. Раз ты не знаешь, давай как на приёме у врача: честно жалуемся, честно лечимся.

— Я… — он на мгновение задумался, — привык, что всё держится на моих решениях. А тут… — взглянул на неё, — всё держится на твоём смехе. Если ты улыбаешься — деревня дышит. Если нет — все ходят тихо, как перед грозой.

— Я… привыкла, — откликнулась она, — что моя жизнь — это цепочка чужих бед. А тут… — она поймала его взгляд, — у меня появилась своя. С руками, ногами, вредным характером и привычкой наступать на грабли.

— На ведро, — поправил он.

— Не спорь с врачом, — строго сказала она. — Я лучше знаю, чем ты куда наступаешь.

Он рассмеялся, тихо, но искренне. Потом взял её руку и прижал к груди — там, где билось сердце, пережившее и битвы, и ранения, и одну очень странную женщину, свалившуюся на его голову вместе с мылом и баней.

— Слушай, — сказал, — оно стучит. Знаешь, зачем?

— Чтобы я не расслаблялась, — ответила она. — У меня диспансер на двоих: ты и я. Будем друг друга держать в тонусе.

Она склонилась к нему ближе, тихо шепнула:

— Знаешь… когда меня в тот мир швырнуло сюда, я подумала, что это наказание. А теперь понимаю: это была единственная возможность. Чтобы я наконец перестала жить только в белом халате… и смогла однажды надеть вот это…

Она тронула пальцами край своей свадебной рубахи.

— Ты красиво выглядишь, — сказал он просто.

— Потому что чистая, — фыркнула. — Запомни: никогда не спорь с женщиной, у которой в руках мыло. Она может приклеиться к твоей судьбе навсегда.

— Уже, — ответил он.

И обнял её.

* * *

Утро после свадьбы ничем не отличалось от других утр в этой деревне.

Куры требовали зерна. Коза пыталась выломать калитку. Кто-то уже ругался у колодца. У бани вилась пара баб, выясняющих, чья очередь была вчера и чья позавчера. Где-то кашлял ребёнок. Где-то ругался мужик.

Милана выскользнула из постели так осторожно, словно боялась разбудить не только Добрыню, но и само утро. Накинула рубаху, платок, вышла на крыльцо.

Ветер был свежий, бодрый, с запахом сырой земли и дыма из печей. Звёзды уже спрятались, но небо ещё не до конца стало дневным.

Она села на ступеньку, обняла руками колени.

«Ну вот, — подумала, — Людмила Андреевна Колосова, фельдшер скорой помощи XXI века, ты хотела умереть красиво. А вместо этого вышла замуж в XVII веке за воеводу, построила баню, сварила мыло, вывела деревню из грязи и шинкарей из уныния. Судьба у тебя с чувством юмора».

Она вдруг очень ясно почувствовала: да, дверь назад есть. Где-то. Тонкая, невидимая. Может быть, однажды ночью ей опять приснится сирена, свет фар, треск металла. Может быть, кто-то там, в том мире, до сих пор лежит в коме и ждет.

Но она поняла и другое: если дверь туда откроется сейчас — она не пойдёт. Потому что там её ждёт только продолжение старого долга. А здесь — новая жизнь. И люди, которые без неё пока не справятся.

И он, который никогда не признается, что без неё — тоже.

Дверь сделала щёлк — и открылась.

— Ты куда сбежала, лекарка? — спросил Добрыня, стоя на пороге, босой, с растрёпанными волосами, в рубахе с криво зашитым рукавом (её работа, да).

— От тебя, — лениво ответила она. — Надо же иногда отдыхать от твоего смирения.

Он вышел, сел рядом, ноги вытянул, как мальчишка.

— Думал… — сказал, — ты по старой привычке на вызов куда-то уехала.

— Уехала, — кивнула. — В новую жизнь. Смотри, вот она: баня, колодец, коза, ребёнок, мужик на крыльце. Симптомы налицо.

— Диагноз? — прищурился он.

Она облокотилась на его плечо.

— Диагноз: хроническое счастье. Течение волнообразное, обострения при каждом твоём ступоре на ведре.

— Прогноз? — не отставал он.

— Благоприятный, — усмехнулась. — При условии соблюдения режима: баня — раз в неделю, мыло — каждый день, поцелуи — по требованию врача.

— Часто буду болеть, — пообещал он.

— Я на это надеюсь, — ответила она.

За их спинами шуршала просыпающаяся деревня. Уже кто-то ругался на козу, кто-то загонял детей умываться, кто-то шёл к новому нужнику, гордо неся в руках кочан капусты «на подумать».

Пелагея выскочила из избы, растрёпанная, босая, радостная.

— Мамка! Воевода! — крикнула. — Вы что, уже работаете?

— Всегда, — хором ответили они.

Она подбежала, плюхнулась им между колен, обхватила обоих руками.

— Тогда я тоже буду работать, — объявила. — Я же… дочка фельдшера и воеводы. Мне положено.

— Положено, — согласилась Милана.

— Ещё как, — подтвердил Добрыня.

И в этот момент всем троим вдруг стало так спокойно, как бывает только тогда, когда понимаешь: ты наконец дома. Не в квартире, не в эпохе, не в прописке, а в том месте, где можно быть собой — со всеми своими шутками, шрамами, прыщами, страхами и любовью.

Даже если вокруг — XVII век, Русское царство, подозрительные дьяки, непонятные приказы и вечная коза под ногами.

Иногда, чтобы выжить, нужно не чудо. Нужны баня, мыло, чистая вода и человек, который скажет:

— Я с тобой.

И останется.

Глава 16 ЭПИЛОГ

Глава 16.


ЭПИЛОГ

(Десять лет спустя)

Вечер в Гремячево опускался мягко, как тёплая шерстяная шаль, которую заботливо вынимают из сундука только для родных. Солнце тянулось по крышам длинной золотой полосой, и казалось, что деревня дышит ровно, глубоко, размеренно — как человек, который наконец-то научился жить, а не выживать.

Милана стояла на крыльце новой усадьбы — большой, крепкой, ухоженной. Дом, который когда-то был запущенным склепом с древними сундуками и забитой печью, теперь превратился в место, где пахло хлебом, травами, свежим мылом и смехом.

Она держала на руках маленький свёрток.

Свёрток шумел.

— Ма-а-а-ам! — вытянул из себя свёрток голос. — Он меня за косу хватил!

— Я не хвател! — возмутился второй голос, но уже с пола. — Это она первая кинула в меня ложку!

— Она? — Милана приподняла бровь. — Или ты?

С пола поднялся младший сын — Фёдор. Семь лет. Карие глаза, взъерошенные волосы и выражение лица «мама, я не виноват, но расскажу всё так красиво, что ты засмеёшься».

За ним выползла старшая жертва — Оленка, младшая дочь Домны, которая давно стала частью их семьи.

— Он! — хором крикнули оба.

Пелагея вышла из бани — высокая, стройная, с тёмной косой до пояса, лицо крепкое, уверенное, прямое, как у матери, но в движениях — спокойное, степенное, почти княжеское.

— Матушка, — сказала она, перевязывая рукав своей холщовой рубахи, — если эти двое опять подерутся, я больше не буду их лечить мёдом. Пусть бегают липкие.

— Я не дралась! — огрызнулся Фёдор. — Это она…

Милана щёлкнула его по носу.

— Тихо. Вы оба.

Фёдор немедленно сел. Оленка сложила руки так, как будто собиралась молиться. Десять лет в доме Миланы научили их главному: если мать говорит «оба» — спасения нет никому.

— Пелагея, — усмехнулась Милана, — да ты у нас строгая.

— На кого ж я похожа, матушка? — ответила Пелагея, и в голосе её был такой же тёплый сарказм, как у Миланы когда-то. — У нас сегодня ещё трое малышей с кашлем. Я их напоила мятой, но если Фёдор не перестанет реветь, я дам ему отвар из чеснока. На вкус ужасен, зато молчит как мышь.

— Не смей! — завопил Фёдор, и Оленка прыснула со смеху.

Милана улыбнулась.

Эти дети.

Эта жизнь.

Эта деревня — переродившаяся на глазах.

Она огляделась вокруг.

Новая баня — большая, общая, с каменным подиумом.

Аптека — бывшая изба знахарок, теперь переделанная в настоящий лечебный дом: сушильня, столы, ступки, глиняные банки, чистые тряпки, кипячёная вода.

Толпа женщин — с чистыми волосами и мылом собственного варения в корзинах.

И вдалеке — мальчишки, гоняющие соломенный мяч.

В десять лет можно изменить деревню так, что даже путники ахают.

И всё это — дело рук Миланы.

И Добрыни.

Она услышала шаги.

Тяжёлые, уверенные, такие знакомые, что сердце отозвалось раньше мозга.

— Милана… — услышала она. — Я всё вижу. Опять они подрались?

— Дети дерутся, — сказала она спокойно. — Это нормально.

— Они не дети, они стихийное бедствие, — проворчал Добрыня, подходя ближе. — Старший где?

— На поле, помогает старосте, — ответила Пелагея. — И сказал передать, что вечером будет кушать в три раза больше. Он теперь богатырь.

Добрыня хмыкнул.

— Вырастил себе замену.

Милана повернулась к нему — и сердце всё равно лёгким движением ухнуло вниз, как в первый раз.

Добрыня за эти десять лет стал шире, спокойнее, сложнее. На висках чуть серебра, в глазах — глубина, которой раньше не было. Но стоило ей посмотреть на него чуть пристальнее — как он всё так же делал вид, что не смущён, а в руках начинал перебирать ремень или поправлять одежду.

— Ты с конём? — спросила она.

— С конём, — кивнул он. — И с подарком.

— С каким ещё подарком?

Он протянул ей деревянный ящик.

Аккуратный, гладкий, с выжженным узором трав и листьев.

Милана открыла крышку — и не смогла сдержать смешок и тихий вздох.

Внутри были —

чистые, идеально отструганные, блестящие медицинские инструменты, сделанные местным кузнецом по её собственным рисункам: маленькие щипцы, чистые ножи, тонкие крючки, даже нечто похожее на ранний скальпель.

— Я… я видел, что ты ими пользуешься, — сказал Добрыня, почесав затылок. — И решил… ну… должны быть хорошие. Ты же у нас… э-э… важная.

— Важная? — приподняла бровь она. — Добрыня. Это что, признание?

Он открыл рот…

Моргнул…

Краснеет…

Закрыл рот…

Подумал…

Снова открыл…

— Это… это… я… просто подумал… что… э-э…

Пелагея за спиной милостиво подсказала шёпотом:

— Папа, скажи, что любишь.

Добрыня подпрыгнул, будто его иглой ткнули.

— Пелагея! Ну что ты! Я же… я её… э-э… десять лет как люблю, разве это видно⁈

— Видно, — сказала Милана тихо.

Он замолчал.

Удивился.

А потом — впервые за много лет — обнял её не как воевода жену, не как мужчина женщину, а как человек человека: крепко, бережно, честно.

И Милана позволила себе прижаться.

Просто так.

Без страха.

Без сомнений.

Она прожила эту жизнь.

И она была прекрасной.

Выбежали дети — азартные, громкие, любимые.

Пелагея улыбалась, как взрослая хозяйка дома.

Домна кричала с крыльца, что суп остывает.

Знахарки тащили корзины трав.

Солнце тянулось к закату.

И Милана подумала:

«Если бы я знала, что смерть на вызове обернётся такой жизнью… я бы не поверила. Но сейчас… это чудо. И я в нём живу».

И Добрыня, притянув детей к себе, тихо шепнул ей:

— Милана… спасибо, что пришла в мою жизнь из того самого… твоего будущего.

Она улыбнулась.

— Я пришла не в твою жизнь, Добрыня.

Я пришла — в свою.

И деревня, наполненная светом, смехом и жизнью, дышала с ними в унисон.

КОНЕЦ


Оглавление

  • Глава 1
  • Глава 2
  • Глава 3
  • Глава 4
  • Глава 5
  • Глава 6
  • Глава 7
  • Глава 8
  • Глава 9
  • Глава 10
  • Глава 11
  • Глава 12
  • Глава 13
  • Глава 14
  • Глава 15
  • Глава 16 ЭПИЛОГ