Nam veluti pueris absinthia taetra medentes
Cum dare conantur, prius oras, pocida circum,
Contingunt mellis dulci flavoque liquore,
Ut puerorum aetas inprovida ludificetur
Labrorum tenus, interea perpotet amarum
Absintbi laticem, deceptaque non capiatur,
Sed potius tali pacto recreуla valescat…
Luc. lib. IV. 11–17.[1]
Собрание предлагаемых вашему вниманию писем имеет все основания считаться самым увлекательным произведением из тех, что выходили в свет за последнее время. Скажем более, никогда еще кисть одного и того же художника не рождала столь непохожие друг на друга и необыкновенные картины: добродетель, благодаря удивительной правдивости изображения, вызывает к себе уважение, а порок, описанный с ужасающей красочностью, навлекает на себя заслуженное презрение. Да и трудно назвать другой роман, где бы читателю встретились такие мерзкие отрицательные персонажи.
Когда собираются вместе герои, чьи характеры так разительно несхожи, когда герои эти постоянно сталкиваются друг с другом, читатель не будет обманут в своих ожиданиях и услышит рассказ об удивительнейших приключениях. Уверяем вас, ни одно повествование об имевших место событиях, ни одни воспоминания и даже ни один из романов не содержат в себе столь занимательных историй. Никакая другая книга, без сомнения, не сможет держать читателя в таком напряжении: в силу вдохновенного авторского искусства интерес растет от страницы к странице. Любители путешествий, бесспорно, также получат удовольствие от этой книги, ибо в романе с непревзойденной точностью описываются два кругосветных путешествия, проделанные в разных направлениях разлученными судьбой Сенвилем и Леонорой.
Никому из европейцев не удавалось до сих пор проникнуть в расположенное в центре Африки королевство Бутуа. И только автор романа смог добраться до этой варварской страны. Впрочем, роман здесь уступает место точным заметкам проницательного путешественника, который рассказывает исключительно о том, что он видел собственными глазами. Ну а если автор, после исполнения жестокой обязанности поведать правду о Бутуа, посчитал для себя возможным утешить читателя вымышленной историей Тамое, будем ли мы за это его осуждать? Одно обстоятельство, пожалуй, вызовет у нас горькое чувство — мы имеем в виду то, что добро и справедливость встречаются лишь в сказочных странах, тогда как в жизни все самое отвратительное пребывает в полнейшей гармонии с естественным порядком вещей.
Но как бы там ни было, сама противоположность двух упомянутых государств несомненно понравится читателю, и мы уверены в том, что он прочтет роман с живым интересом. Того же самого эффекта мы ожидаем и от описания отношений, складывающихся между различными героями по ходу действия. Несмотря на то что они удивительно непохожи друг на друга, автор умудряется искусно соединить их общей интригой.
Нравственные правила, коим следуют герои романа, отличаются таким же разнообразием, как и внешний облик персонажей. Автор позволил себе ввести в действие весьма порочных героев, но, конечно, с единственной целью показать, с каким превосходством и с какой удивительной легкостью доводы добродетели неизменно обращают в прах своевольные софизмы развращенного нечестия. Признаемся откровенно: нас не раз посещала мысль о том, что отдельные разговоры и сцены следовало бы слегка сгладить и завуалировать; но как сделать это, не повредив назначению романа? Если человек добродетельный прочтет об успехах какого-либо негодяя, если он узнает из романа о поступках, совершаемых порочными людьми, это заставит его ненавидеть порок еще сильнее, чем прежде. Так что не следует беспокоиться за людей порядочных; грешникам же подобные описания, разумеется, ничего нового не откроют. К тому же, что может быть хуже, чем смягчать краски? Если мы живописуем распутство подобно Кребийону, то заставляем читателя полюбить порок и, таким образом, далеко уклоняемся от той высокой нравственной цели, которую должен ставить перед собой каждый порядочный писатель.
К числу особенностей данного романа следует отнести и то, что он был написан в Бастилии. Страдая от деспотизма королевских министров, автор сумел предвидеть грядущую революцию, а это не может не придать всему произведению оттенок живейшей занимательности. Смеем надеяться, что наше издание разойдется мгновенно, ведь оно с полным правом привлечет к себе внимание читающей публики, гарантом чему служат чистейший язык, цветистый слог, неизменная верность автора самому себе, а также соединение в одном труде трех различных литературных жанров: комического, сентиментального и эротического. Поскольку имя автора пользуется заслуженной известностью, а его книги быстро раскупаются, едва ли будет удовлетворен спрос хотя бы одних парижан, так что мы уже расстраиваемся из-за незначительности нашего тиража. Впрочем, в утешение тем, кому не удастся приобрести эту книгу, скажем: чуточку терпения, господа, второй тираж уже печатается.
Вместе с тем мы нисколько не сомневаемся, что найдутся хулители, которые подвергнут нас критике, поскольку
Ну, и что же из того? Тем хуже для неучей, неспособных уразуметь основную идею романа. Рабы обычая и предрассудка, они лишь подтвердят свою полную зависимость от общепринятых мнений и, следовательно, никогда не удостоятся лицезреть чистый свет, излучаемый факелом философии.
Автор считает своим долгом предупредить читателя, что он передал издателю рукопись романа сразу же после своего освобождения из Бастилии, вследствие чего он не смог внести в текст изменения, которые отражают происшедшие в обществе перемены. Роман, написанный семь лет тому назад и не напечатанный из-за упомянутого обстоятельства, не может претендовать на злободневность.
Автор просит читателя вспомнить о той эпохе, когда создавался роман, и тогда перед ним откроется нечто необычайное. Он также призывает читателя не судить книгу до тех пор, пока она не будет прочитана им от начала до конца. Суждение о таких книгах не должно основываться на поверхностном восприятии того или иного персонажа, той или иной философской системы. Беспристрастный и справедливый читатель никогда не выскажет своего мнения о романе, не прочитав его целиком.
Париж, 3 июня 1778 года
Мой дорогой Валькур, вчера вечером я с Эжени ужинал у твоей богини… А что делал ты?.. Что случилось? Это ревность?.. Досада?.. Или же страх?.. Отсутствие твое было для нас совершеннейшей загадкой, тем более что Алина не могла или не пожелала давать никаких объяснений и делала вид, что ничего особенного не происходит. Лишь к концу вечера нам стало понятно, в чем причина происходящего. Я уже собирался заговорить с Алиной о тебе, но, взглянув в ее светящиеся любовью и добродетелью лазурные глаза, понял, что спрашивать напрямик неуместно… Я промолчал, но не отказался от попыток разузнать о причинах такой таинственности. Некоторое время спустя, заметив, что Алина осталась одна, я подошел к ней поближе. Тихо вздохнув, девушка лишь слегка мне кивнула. Попытки Эжени поговорить с нею также не увенчались успехом, и мы больше не настаивали на своем. Но вот до меня донесся похожий на стон горький вздох госпожи де Бламон. Я очень дружен с этой прелестной дамой. Какая из женщин может сравниться с ней в живости ума и нежности сердца, в изысканности манер и любезности? Редко, очень редко встретишь столь проницательную и в то же время такую милую особу. В большинстве случаев, как я успел заметить, образованные светские дамы отличаются суровостью, вернее сказать, какой-то изысканной холодностью, которая делает невозможной непринужденную беседу с ними. Создается впечатление, что свои дарования они выказывают лишь в семье, а в свете не находится достойных собеседников, до которых эти дамы могли бы снизойти и перед которыми не поленились бы блеснуть сокровищами своего ума.
Как же отличается от подобных дам очаровательная мать твоей Алины! По правде говоря, я не удивлюсь, если эта женщина, несмотря на свои тридцать шесть лет, окажется еще способной на сильные чувства.
Что касается господина де Бламона, недостойного супруга сей достойнейшей женщины, то это человек резкий, упрямый, угрюмый и грубый. Он держался столь напыщенно, что можно было подумать, будто сидишь рядом с коронованной особой. Обрушившись на терпимость, глава семьи какое-то время расписывал перед нами прелести пыток и как бы между прочим с явным удовольствием начал рассказывать нам об одном несчастном: по милости де Бламона и его собратьев по ремеслу завтра утром он будет колесован. Де Бламон утверждал, что человек по природе зол и, следовательно, его любыми средствами следует удерживать в цепях закона. Страх должен быть главной опорой монархии, тогда суд, куда будут стекаться доносы со всех мест, предстанет образцом политической мудрости. Затем хозяин дома стал занимать нас беседой о своем недавно приобретенном поместье, о неоспоримости своих прав; особенно много он говорил о намерении завести там зверинец, в котором он сам, ручаюсь тебе, окажется самой зловредной бестией.
Незадолго до начала ужина к нашему обществу присоединился некий низкорослый, но широкий в плечах господин. Туловище его было облачено в суконный камзол оливкового цвета, отделанный сверху донизу роскошным золотым позументом, ширина которого достигала восьми дюймов. Судя по рисунку, шитье это вполне могло бы украсить мантию короля Хлодвига. Огромные ноги коротышки с уродливой формы ступнями были к тому же обуты в туфли с невероятно высокими каблуками. Не отличалась изяществом и его талия: сколько я ни старался ее разглядеть, у меня ничего не вышло — взгляд мой неизменно упирался в огромный живот. Как вам описать его голову? Я видел лишь парик и галстук. Время от времени откуда-то из пространства, ограниченного названными предметами, исходил противный высокий звук, позволявший подозревать, что он рождается скорее в глотке старого попугая, нежели в горле человека. Так вот, это забавное создание, которое я описал с величайшей точностью, приказало доложить о себе как о господине Дольбуре.
И тут, к несчастью для вошедшего, Алина бросила в сторону Эжени бутон алой розы. Этому цветку суждено было полностью нарушить те сложные законы равновесия, к которым пришлось прибегнуть низкорослому господину для того, чтобы осчастливить нас своим приветственным поклоном. Перепуганный попавшим в него цветком, Дольбур кубарем покатился нам под ноги. Столь неожиданное происшествие, приведшее в движение огромную массу жира, вызвало еще и определенный беспорядок в изысканных деталях наряда этого господина: галстук полетел в одну сторону, парик — в другую. Моя игривая Эжени при виде этого несчастного субъекта, растянувшегося на полу и лишенного главных своих украшений, не смогла сдержать приступа смеха, так что ее пришлось увести в соседнюю комнату, где она едва не лишилась чувств… Алина молчала; президент заметно гневался; госпожа де Бламон, прикусив себе губы чуть не до крови, чтобы удержаться от смеха, рассыпалась перед Дольбуром в любезностях… Наконец двое слуг подняли на ноги коротышку, походившего на перевернутую черепаху и неспособного продолжать свой путь без посторонней помощи. Но вот на голову гостя водружается парик, мастерски завязывается галстук, моя Эжени возвращается из соседней комнаты, а подоспевшее как нельзя кстати приглашение к обеденному столу ставит все на свои места: досадное происшествие забыто и присутствующие заняты только едой.
Подчеркнутая любезность президента по отношению к незадачливому коротышке; торжественное объявление о том, что Дольбур владеет годовой рентой в сто тысяч экю (о чем, кстати говоря, я мог смело держать пари по одному его внешнему виду); крайняя подавленность Алины; нервозность госпожи де Бламон, прилагавшей немалые усилия, чтобы хоть как-то вовлечь свою дочь в беседу и соблюсти видимость приличий, иначе ее уныние просто бросалось бы в глаза гостям, — все это убеждало меня в том, что в лице презренного откупщика налогов мне встретился твой соперник, и соперник, между прочим, опаснейший, ведь президент им прямо-таки очарован.
Мой друг, какая неподходящая пара! Разве можно соединить это смехотворное существо с девятнадцатилетней девушкой, с этой красавицей, не уступающей грациям, цветущей, словно Геба, и еще более прекрасной, чем Флора? Неужели кто-то осмелится принести нежнейшую, деликатнейшую душу и искрометную живость ума в жертву олицетворению скудомыслия? Как же удастся соединить несоединимое: трепетное и в высшей степени чувствительное сердце со столь грубой материей, с этой заплывшей жиром плотью? Какое ужасное преступление, Валькур! Девушка, преисполненная талантами, вынуждена сочетаться с тварью, поражающей безмерною тупостью… Нет, нет, не может быть… Промысл Божий — если только Господь внемлет страданиям смертных — этого никогда не допустит… Стоило мне поделиться с Эжени своими подозрениями о готовящемся преступлении, как она сразу же вспыхнула от негодования и ее прежняя беззаботная веселость сменилась глубочайшим возмущением. Игривая, кокетливая, подчас даже ветреная, моя подруга, тем не менее, ради дружбы готова пожертвовать самой своею жизнью. Розовые щечки ее побледнели, в еще недавно светившихся радостью глазах теперь, когда открылось несчастье ее подруги, заблестели слезы. Не в силах оставаться далее в этом доме, она уговорила матушку побыстрее откланяться. Топнув ножкой, Эжени на прощание сказала, что, если это злодеяние попытаются совершить, она сделает все, чтобы помешать неравному браку. Все мои попытки добиться подтверждения нашим общим догадкам пропали напрасно. Алина упорствовала в своем молчании… Что же касается госпожи де Бламон, то, когда ее расспрашивали, она лишь тяжко вздыхала. Итак, мы откланялись.
Ты сам видишь, мой дорогой Валькур, какой оборот приняли дела. В создавшихся обстоятельствах я как истинный друг считаю своим долгом по возможности больше разузнать о дальнейшем развитии событий. Будь также уверен в дружбе и всяческой помощи со стороны Эжени, ведь то счастье, которое ожидает меня с нею, не станет действительно полным до тех пор, пока на пути твоей любви к Алине не исчезнут последние препятствия.
6 июня
К каким словам мне теперь прибегнуть? Чем смягчить удар, который я вынуждена Вам нанести? Я в полнейшем смятении, разум отказывается мне служить, и только щемящее чувство боли напоминает, что я еще существую… Зачем я Вас увидела, зачем Ваши милые черты запали мне в душу? Неужели мы рождены на погибель друг другу? Увы, какими мимолетными оказались мгновения нашего счастья! Великий Боже, кто знает? Кто знает, какие сроки нам отпущены? Друг мой, судьба обрекает нас на разлуку… Итак, слова суровой правды наконец сказаны; я даже смогла написать их на бумаге, и притом не расстаться с жизнью!.. Пусть же Ваше мужество будет достойно моего! Отец приказал прервать все отношения с Вами и разговаривал со мною как властелин, любые повеления коего требуют беспрекословного подчинения. У него попросили моей руки, он счел представившуюся партию вполне подходящей, и этого ему оказалось достаточно. Мое согласие нисколько отца не интересует, ведь он преследует только личную выгоду, так что я со всеми своими чувствами должна быть на вечные времена принесена в жертву его прихотям. Не подозревайте ни в чем и не вините в нашем горе госпожу де Бламон: она сделала все от нее зависящее, чтобы помешать этому замыслу, употребила все свое красноречие, да и теперь еще старается что-то придумать. Вы знаете, как она любит меня, и, кроме того, Вам хорошо известно, с какой нежностью она относится к Вам. Мы долго плакали вместе… Этот изверг видел наши слезы, но ничуть не смягчился. О мой друг! Мне кажется, что, привыкнув осуждать других людей, человек неизбежно становится безжалостным и жестоким.
«Это приличная партия, сударыня, — в ярости кричал он матери, — и я не потерплю, чтобы моя дочь отвергла предложение Дольбура, с кем я дружу вот уже четверть века! У него сто тысяч экю годовой ренты! Попробуйте опровергнуть столь весомый аргумент с помощью ваших смехотворных доводов! Разве в наше время кто-нибудь еще выходит замуж по любви?.. Напротив, все делают это лишь по соображениям выгоды: только ее законы ныне связывают людей узами Гименея. Ха-ха, что значит любовь в сравнении с богатством! Разве любовь прибавляет нам уважения в глазах сограждан? На самом деле, сударыня, оно зависит лишь от состояния, а без уважения в обществе не проживешь и дня. К тому же, что именно в моем друге Дольбуре вызывает у вашей дочери отвращение? (О Валькур, увидели бы Вы хоть раз этого Дольбура!) Вы, вероятно, считаете, что мой друг относится к числу тех модных вертопрахов, которые, проведав о богатстве молодой девушки, умеют ей внушить, будто бы сгорают от любви, а затем женятся, забирают приданое и тут же исчезают? Или вас влекут к себе таланты и острота ума? Вот как! Допустим, некто способен сочинить несколько комедий, ряд эпиграмм, пускай он даже прочтет всего Гомера и всего Вергилия, так что же, он, по-вашему, обладает теми качествами, которые необходимы для того, чтобы составить счастье нашей дочери?»
Вы понимаете, друг мой, в кого направлен этот сарказм? Впрочем, жестокосердный отец, боясь, как бы слова его не были поняты нами превратно, тотчас же в ярости добавил:
«Прошу вас, сударыня, немедленно написать господину де Валькуру, что я весьма польщен его визитами, однако же он несказанно меня обяжет, если прекратит их. Я не собираюсь отдавать дочь замуж за человека, не имеющего никакого состояния».
«Но благородство его рода, — возразила мать, — ведь он знатнее меня!»
«Я это хорошо знаю, сударыня. Мы вновь сталкиваемся с тщеславием благородных девиц, для которых имеет смысл только знатность рода. Неужели вы желаете для нашей дочери тех преимуществ, что приобрел я, женившись на вас? Выйти замуж за дворянскую грамоту!.. Объясните, как мне распорядиться с той грамотой, которую вы вручили мне в качестве приданого?.. Я предпочел бы просто двадцать пять тысяч франков в год. Генеалогии похожи на написанные фосфором стихи, что светятся только в темноте; вы знамениты, поскольку невозможно оспорить легенды о вашем родоначальнике: о нем можно вдоволь разглагольствовать, ибо до него никто никогда не доберется. Я знаю, что Валькур принадлежит к знатному роду, а кроме того, обладает в ваших глазах еще одним немалым достоинством — страстью к литературе; однако меня данное соображение нисколько не трогает… Мне нужны деньги, а у Валькура в кармане нет ни единого су. Итак, приговор ему вынесен и я вам советую побыстрее обо всем поставить Валькура в известность».
С этими словами отец удалился, оставив нас с матерью в слезах.
Но, мой милый друг, надежда еще не окончательно покинула мое сердце, и я пролью несколько капель живительного бальзама на Ваши свежие раны. Моя мать, достойная бесконечного уважения, продолжает испытывать к Вам самые лучшие чувства. Она попросила меня написать Вам, что ни в коей мере не желает видеть Вас в отчаянии. Она твердо намерена не складывать оружие и сейчас стремится выиграть время, а оно в нашем положении значит очень много. Итак, Вам пока придется подчиниться приказу отца и больше у нас не появляться, однако Вы можете нам писать и, пожалуйста, не забывайте делать это как можно чаще. Летом из-за одного очень важного дела отец вынужден будет безвыездно оставаться в Париже. Я думаю, матушке удастся его уговорить, чтобы он разрешил нам с нею отправиться на лето в ее небольшое поместье Вертфёй, расположенное поблизости от Орлеана.[2] Поместье это — единственная ценность, которую она смогла принести моему отцу, за что он, как Вы уже знаете, жестоко ее упрекает. Матушка уговаривает президента не торопить события, она стремится убедить его в том, что сама подготовит меня к замужеству и сумеет пересилить мое отвращение к жениху. Главное, говорит она, оставить дочь в покое на некоторое время, чтобы она смогла провести несколько безмятежных месяцев в Вертфёе. Если ей только удастся вырвать у отца согласие, то, мой друг, дело наполовину уже сделано. В такие ужасные, переломные моменты жизни время решает все: выиграешь его — достигнешь успеха.
Прощайте, же и не беспокойтесь о будущем. Пишите мне, думайте обо мне, любите меня… Если бы только Вы были рядом со мною в каждое мгновение моей жизни, подобно тому как Вы постоянно присутствуете в моем сердце! Мой милый друг, чтобы разлучить нас навечно, требуется не так уж много усилий, однако я утешаюсь в несчастье тем, что твердо знаю одно: никакая сила, ни божественная, ни тем более человеческая, не заставит меня отказаться от нашей любви.
7 июня
Итак, я прочитал Ваше страшное письмо… Внезапно обрушившийся удар вполне мог оборвать мою жизнь, и лишь любовь к Вам даровала мне силы пережить это потрясение. О моя Алина! Как Вам удалось столь искусно нанести этот удар? Вы приговариваете меня к смерти, но при всем том хотите, чтобы я жил! Вы отнимаете надежду и тут же возвращаете ее! Нет, я не умру… В глубине души я слышу какой-то слабый голос… Таинственный голос побуждает меня оставаться среди живых и предвещает, что счастливые мгновения не навсегда исчезли для меня. Нет, я не в силах объяснить эти движения души, но охотно им покоряюсь…
Расстаться с Вами, Алина!.. Вдали от Ваших восхитительных глаз смогу ли я еще когда-либо испытать пьянящее душу отрадное чувство любви? Неужели это Вы требуете от меня такой жертвы?.. Ах, чем я заслужил такую судьбу?.. Я должен отказаться от страстной мечты когда-нибудь обладать Вами! Но нет, ничего такого Вы мне не сказали!
Мои страдания лишь обостряют охватившую меня тревогу, порождают ужасные призраки, и только оброненные Вами вскользь слова утешения гонят эти химеры прочь из моего сознания. Вы говорите, что надо выиграть время. Время!.. О Небо! Разве Вы не знаете, как тягостно оно тянется вдали от любимой? Когда еще я услышу Ваш голос, когда еще я смогу насладиться Вашим взглядом? С равным успехом Вы могли бы дать приказ оставаться живым человеку, разлученному со своей душою. Я был готов к этому роковому удару: меня предупредил Детервиль. Но я не предполагал, что дело зашло настолько далеко, и, главное, не думал, что Ваш отец запретит нам видеться. Кто же раскрыл ему нашу тайну? Увы, разве способны влюбленные утаить свои чувства? Ему достаточно было перехватить несколько взглядов, и наша страсть стала для него очевидной…
Ну, что же мне, несчастному, делать? Как долго продлится наша разлука? Что же теперь со мною будет? Если бы мне до губительного расставания удалось хотя бы раз повидаться с Вами! Если бы мне довелось еще раз сказать Вам, как я Вас люблю… Мне кажется, что я Вам никогда об этом не говорил. Да, да, никогда я не раскрывал с такой силой свои чувства… Да и как бы мне это удалось? Разве обычные человеческие слова способны были поведать о том божественном пламени, которое горело в моем сердце? Быть на краю гибели из-за поглощающей все душевные силы страстной любви, цепенеть от одного воспоминания о Ваших глазах и излучаемом ими свете… Мое сердце трепетало, но какими красками можно было описать охватившее его чувство? Любые речи были бы бледнее этих чувств… И вот теперь я оплакиваю упущенные ранее возможности, мою неловкость при встречах с Вами. С горькими слезами придется вспоминать мне об этих сладостных мимолетных мгновениях! Алина, Алина, неужели Вы верите в то, что я смогу жить вдали от Вас? Ведь Вы будете заливаться слезами, душа Ваша погрузится в пучину отчаяния, но я уже не в силах буду развеять тоску Алины! Только бы расстроился этот ужасный брак! Ваши слова я расцениваю как клятвенное обещание, которому не суждено сбыться. Это чудовище приносит Вас в жертву! И ради чего? Ради своего честолюбия, алчности!.. И он еще осмеливается прибегать к софизмам, чтобы подкрепить ими свои ужасные теории!.. Любовь, говорит он, не приносит счастья тем, кого связывают узы Гименея. Но чего стоят эти узы, если они не осенены крылами любви! Грязная, корыстная сделка, позорный торг именами и состояниями… Соединяют судьбы двоих, тогда как души их отдаются на произвол горестного отчаяния. И куда потом уходит столь вожделенное богатство? Может быть, его стараются умножать для детей (они при таких браках появляются на свет лишь по случаю или по какому-то расчету)? Но нет, богатство проматывается; чтобы приобрести его, удачливому жениху потребовалось немного времени, расставание с деньгами происходит еще быстрее. Испытывая неодолимое стремление ослабить опостылевшие узы брака, супруги неминуемо приближаются к зияющей пропасти, куда им рано или поздно суждено низвергнуться. Состояния, ради которых и заключаются браки по принуждению, как видим, скоро улетучиваются, брачные узы или ослабевают, или окончательно разрываются. Где же теперь вы собираетесь искать ожидавшиеся счастье и выгоды?
Впрочем, тешить себя иллюзией, будто бы Ваш отец способен прислушаться к доводам разума, все равно что надеяться повернуть вспять течение реки. Даже если не принимать во внимание предрассудки судейского сословия (а они, конечно же, бесчеловечны и гнусны), Ваш отец (простите мне эти слова) отличается еще и ограниченным умом и бесчувственным сердцем. Для подобных субъектов сами их заблуждения представляют немалую ценность, и они ни за что не откажутся от них.
Но с каким достоинством в этом положении повела себя почитаемая мною госпожа де Бламон! Как мудро она все рассудила! А ее любовь к Вам! Вы должны обожать свою нежную мать, ведь в Ваших жилах течет только ее кровь, и, право, невозможно представить, что туда проникла хотя бы капелька крови этого жестокосердного человека…
Алина, моя нежная, небесная возлюбленная, иногда мне кажется, что Ваша несравненная мать зачала во чреве от дуновения божества… Разве мифы Греции ничего не говорят нам о подобном рождении героев? Неужели и общепринятая вера не позволяет так думать? Но для этого, могут мне возразить, необходимо чудо… Великий Боже! Если законы природы и уступили бы место чуду, то лишь для одной моей Алины! Разве не настоящее чудо она сама?
Позвольте мне оставаться с этой мыслью, моя божественная подруга, она меня утешает. Вы действительно дитя бога? Не правда ли, Алина? Более того, Вы сами — подлинная богиня! Природа весной возвращается к жизни потому, что Вы повелеваете ей сделать это. Вы очищаете от скверны все, к чему ни притронетесь, Вы вдыхаете душу в то, что Вас окружает! Добродетель существует только рядом с Вами, ведь вдали от Вас она прозябает во мраке. Но стоит лишь ей осветиться лучом Вашей красоты, и вот добродетель уже завоевывает людские сердца, очаровывая их. Никогда она не царствовала в моем сердце так властно, как при встречах с Вами… О моя дорогая! Разве могут столь благородные чувства вновь родиться в моей душе вдали от Вас? Кто укрепит мой дух в отпущенные мне годы? В разлуке с Вами я скоро поблекну, подобно цветку, увядающему вдали от небесного светила, лучи которого позволяют распускаться нежным лепесткам… Моя Алина! Отныне для меня нет больше счастья на этой земле…
Единственное, что мне оставлено, — это писать Вам… Неужели Вы мне это позволите? Можно будет писать… Увы! Утешение, пусть и бесспорное, но вовсе не того жаждет мое сердце… Как далеко это от того, что мне сейчас нужно…
Но когда же вы с матерью отправитесь в путешествие? Ведь до той поры я Вас не увижу! Впервые за те три года, что мы знакомы, я проведу долгое время — все лето — вдали от Вас? Вот пример жестокости, достойной дикаря!.. Ваш отец бесчеловечен! Постарайтесь смягчить его ужасное, роковое повеление… О, если мне хотя бы однажды удалось повидаться с Вами! Лишь один час… Ах! Мне хватило бы его на целый год жизни… Этот бесценный час принес бы мне столько сладостных чувств, что моя душа наслаждалась бы ими вечно… Дорогая сударыня, нежнейшая мать моей Алины, припадая к Вашим стопам, умоляю Вас во имя всего святого: окажите мне эту милость! Взываю к Вашей снисходительности и деятельному человеколюбию — Вы всегда ими отличались. Ведь Ваша доброта и врожденная отзывчивость не могут не пробудить в Вашей душе сочувствия к моей горькой участи. Ах! Вряд ли Вам когда-нибудь придется облегчать страдания, причиняющие более острую боль… Пусть на мою голову обрушатся любые удары судьбы, лишь бы только они не лишали меня возможности с любовью взирать на мою Алину. Итак, Алина, я жду Вашего ответа, как смертник — своего последнего часа… Когда я думаю о подстерегающем меня печальном конце, мне становится страшно. Но один час, всего один час, Алина… Неужели Вы никогда меня не любили? Хотя бы на время отдалите от себя этого человека, чтобы он не смог поехать с Вами в Вертфёй. Я не смею предлагать Вам отказаться от готовящегося брака. Нет, Алина, я не отважусь взять на себя такую смелость, ведь иногда простой совет воспринимается как оскорбление; опасаюсь, что здесь как раз такой случай. Да, я дерзаю верить Вам, поскольку люблю Вас, поскольку Вы сказали мне, что я Вам не безразличен, и Вы вряд ли захотите разбить сердце своего друга.
9 июня
Мой друг, благодарю Вас за то, что Вы, пусть скрепя сердце и проклиная судьбу, все же решили следовать моим советам. Не принимайте этот упрек близко к сердцу: если бы Вы охотно и легко со мною расстались, я вряд ли была бы Вам за это признательна. Мой дорогой Валькур, пусть смягчатся Ваши страдания, ведь я, можете быть в том уверены, их полностью разделяю! Я не знаю, о чем договорились мои родители, но господин Дольбур с того памятного ужина более не появляется в нашем доме, а взгляд отца мне кажется менее суровым. Не подумайте только, будто он полностью отказался от своих прежних планов. Я слишком горячо люблю Вас, мой Валькур, чтобы посеять в Вашем сердце надежду, которая может погибнуть прежде чем она принесет хотя бы слабое утешение. Однако грядущий брак кажется уже не таким близким, как я того опасалась ранее. В нашем положении, повторю эти слова еще раз, добиться отсрочки — значит выиграть дело.
Путешествие в Вертфёй определенно состоится. Отец согласился на то, чтобы мы с матушкой провели в этом поместье конец весны, лето и начало осени, сам же он из-за своих дел вынужден будет пробыть все лето в Париже. Итак, нас на какое-то время оставляют в одиночестве. Не скрою от Вас, мой милый друг, что одним из условий нашего отъезда является требование, чтобы Вы не появлялись в поместье. Какая жестокость! Судите теперь сами, возможно ли мне было уделить Вам хотя бы один час, о чем Вы с такой настойчивостью просили!
Моя матушка пожелала выяснить, почему отец так внезапно изменил свое мнение о Вас.
На это последовал ответ:
«Когда мне представляли Валькура, я никак не ожидал, что он осмелится иметь виды на мою дочь. Если бы этот молодой человек оставался добрым знакомым, другом семьи, то я с величайшей радостью продолжал бы принимать его у себя в доме. Но взаимная привязанность Валькура и Алины не укрылась от моей проницательности. Столь досадное открытие заставило меня поторопиться, ведь я должен был подыскать другого, более достойного зятя, что лишило бы неимущего соблазнителя возможности совратить мою дочь с пути истинного. Итак, я решил выдать Алину за господина Дольбура, человека чрезвычайно богатого и, кроме того, моего старинного друга».
Крайне довольная тем, что ей в конце концов удалось добиться от отца хоть каких-то объяснений, моя матушка, открыто не оспаривая его решений, захотела обстоятельнее узнать о причинах неприязненного к Вам отношения. Малое состояние тотчас же было приведено отцом в качестве основного и совершенно неопровержимого довода. По его словам, Вам нельзя отказать в целом ряде достоинств (надменный президент, казалось, был крайне недоволен тем, что ему пришлось сделать эту необходимую оговорку). Вот почему он тотчас же обратился к Вашим недостаткам, важнейшие из которых, по его язвительному замечанию, — отсутствие честолюбия, поразительное равнодушие к приобретению богатств, а также роковое, по его мнению, решение оставить службу в столь молодом возрасте. Моя мать в противовес сказанному начала превозносить Ваши таланты и главным образом победившую все прочее склонность к литературе, ради усиленных занятий которой Вы уединились и живете вдали от светской суеты. Но здесь президент, смертельный враг того, что называется изящными искусствами, вспылил с новой силой.
«Сударыня, разве весь этот вздор дает хоть что-нибудь для счастливой жизни? — запальчиво заявил он тогда моей матери. — Где и когда вы видели, чтобы искусство или даже наука сделали кого-нибудь состоятельным? Что касается меня, то я ничего подобного не встречал… Времена теперь переменились: преуспеть в обществе, добиться своего с помощью научной теории, какого-нибудь силлогизма, сонета или мадригала более невозможно. Горации уже не находят себе Меценатов, а Декарты не встречаются с Христинами. Необходимы деньги, сударыня, одни лишь деньги. Только с их помощью приобретаются выгодные должности и положение в обществе, а ваш дорогой Валькур не имеет состояния. Молодой, с живым умом и не без некоторых достоинств (спешу сообщить Вам, мой милый друг, что признание за Вами хоть каких-то достоинств сопровождалось со стороны президента изрядной долей иронии), — почему же он до сих пор ни в чем не преуспел? Ведь вход в храм Фортуны ныне доступен каждому, главное — не дать теснящейся толпе оттереть вас от заветной двери, к которой каждый стремится добраться раньше других. Если бы Валькур того захотел, он, в свои тридцать лет, с его внешностью, с именем, со связями, на какие ему можно положиться, давно бы уже стал самое малое бригадным генералом».
Простите меня, мой друг, но разве брошенные моим отцом упреки не лишены оснований? Не думайте, впрочем, что я готова с ними согласиться. Моя душа всегда будет хранить верность Вам, и ничто не сможет изменить моего к Вам отношения, и уж тем более не ничтожные предрассудки толпы! Но не Вы ли повторяли сотни раз, мой Валькур, что каждый человек обязан заслужить всеобщее уважение. Если же свет столь несправедлив, что обращает внимание лишь на внешние знаки отличия, то человек мудрый, понимая невозможность жизни без уважения к нему со стороны сограждан, должен сделать все от него зависящее, чтобы добиться признания у них.
И не примешиваются ли какая-то брезгливость и мизантропия к той беспечности, в которой Вас упрекают? Я хочу, чтобы Вы разъяснили мне это, но только не старайтесь оправдываться, не забывайте о том, что я остаюсь Вашим лучшим другом.
12 июня
Да, моя Алина, я провинился перед Вами, и Вы дали мне это почувствовать. Самое приятное доказательство любви — доверие, и до сих пор я Вам в нем отказывал. За время нашего знакомства я ничего не говорил о выпавших на мою долю несчастьях. Это объясняется рядом причин; думаю, Вы сочтете их достаточно вескими, чтобы оправдать мою скрытность. Я не хотел утомлять Вас рассказами, интересными одному мне; кроме того, от них изрядно пострадало бы мое тщеславие. Перед возлюбленной всегда хочется предстать с лучшей стороны, и потому мы умалчиваем о том, что нам не может польстить. Если бы судьба связала меня с какой-либо другой женщиной, то я, вероятно, не отличался бы подобной щепетильностью. Но, с тех пор как я тешу себя надеждой, что вызвал в душе Вашей ответное чувство, я стал придерживаться весьма строгих нравственных принципов. Я сгорал от стыда за себя: жалкий раб, так мало сделавший для Вас, имеет дерзость припадать к стопам несравненной Алины. Ведь я лишь в ничтожно малой степени обладал теми качествами, что позволили бы мне заслужить Вашу любовь! И так мне хотелось, чтобы Вы сочли меня достойным Вас, что я вовсе не стремился рассеять Ваше заблуждение.
Теперь, когда Вы требуете признаний в тех моих поступках, о каких я с великой охотой предпочел бы умолчать, пеняйте же на себя! Кое-что в моей истории заставит Вас относиться ко мне с презрением, однако же мое чистосердечие и покорность, надеюсь, искупят в Ваших глазах те неблаговидные дела, сознаться в которых меня принуждает истина. Все свои ошибки я совершил до моей первой встречи с Вами.
Увы! Но это мое единственное оправдание. С той счастливой поры я служу одной лишь добродетельной любви, да и как бы я осмелился запятнать себя развратом, когда в сердце моем безраздельно царит Ваш образ?
История Валькура
Поскольку обстоятельства моего появления на свет Вам известны, я не буду долго рассказывать о годах детства. Поведаю лишь о заблуждениях, к которым привели меня иллюзии, связанные с благородным происхождением, ведь мы слишком часто гордимся своей знатностью, хотя и безосновательно: благо это следует приписать только случаю.
По матери я был связан родственными узами почти со всеми вельможами королевства, а по отцу — с высшей знатью провинции Лангедок. Родившись в Париже и живя в роскоши и довольстве, я с раннего возраста свыкся с мыслью о том, будто природа и судьба соревнуются в оказании мне всевозможных знаков внимания. Я думал так потому, что мне постоянно внушали подобные глупости, смешные предрассудки, но из-за них я сделался надменным, деспотичным и гневливым. Ни в чем, как мне казалось тогда, я не должен был встречать противодействия, сама вселенная существует лишь для того, чтобы потакать моим прихотям, а уж от меня только зависит выбор причуд и способ их удовлетворения. Расскажу Вам об одном происшествии времен моего детства, чтобы Вы убедились в опасности тех нравственных правил, что нелепым образом подчинили себе мою душу.
Я родился и вырос при дворе некоего славного принца, к дому которого моя мать имела честь принадлежать. Принц этот был примерно одного со мною возраста, поэтому меня стремились воспитывать вместе с ним: завязавши с детства знакомство с таким вельможей, в зрелые годы, как правило, надеются на поддержку с его стороны. И вот однажды, среди отроческих забав, мы с принцем не поделили какую-то игрушку и я, преисполненный минутного тщеславия, не желая с благоразумием вглядываться в будущее, бросился на него с кулаками. Несмотря на то что права принца подкреплялись знатностью его титула и несомненным превосходством в общественном положении, я грубой силой сломил сопротивление своего товарища. Ничто не могло остановить драчуна, и, только прибегнув к не менее грубому насилию, слуги наконец оттащили меня от соперника.
Приблизительно тогда же мой отец получил назначение по дипломатической линии, мать последовала за ним, а меня отправили к бабушке в Лангедок. Слепая любовь ко мне этой старушки способствовала укреплению всех моих недостатков.
Через пару лет я возвратился в Париж, чтобы продолжить обучение. Мной тогда руководил твердый и непреклонный наставник, вероятно как нельзя кстати подходивший для своего дела. К несчастью, я оставался при нем недолго. Объявляется война; меня торопятся определить в действующую армию, нисколько не думая о завершении моего образования. Итак, я отправляюсь служить в свой полк в том возрасте, когда, следуя естественному порядку вещей, должно только записываться в академию.
Если бы мы, наконец, осознали всю порочность обычаев, принятых в нашем обществе! Ведь главное вовсе не в том, чтобы офицеры были как можно моложе, а в том, чтобы они как можно лучше несли свою службу. Не преодолев этот распространенный предрассудок, не приходится надеяться, что военные — граждане, несомненно государству весьма полезные, — сами по себе приобретут желаемое совершенство. Сейчас же заботятся исключительно о раннем поступлении молодого человека на службу и совершенно не думают о том, что требуется ему, чтобы быть достойным офицерского чина. Разве трудно понять, что приобрести искомые качества юные соискатели могут только после того, как им будет дана возможность путем длительного и многостороннего образования получить необходимые знания и навыки.
Начались военные действия. Смею утверждать, что в бою я показал себя неплохо. Природная пылкость нрава, а также полученная по наследству горячность в избытке наделили меня энергической силой, без которой нельзя достичь жестокой доблести, зачастую именуемой мужеством. Впрочем, я всегда твердо полагал, что мужество совершенно несправедливо считается единственной добродетелью, необходимой нам, дворянам.
В предпоследней кампании этой войны мой полк был разбит наголову. Оставшихся в живых офицеров перевели в один из гарнизонных городов Нормандии; именно там и начались мои злоключения.
Мне только что исполнилось двадцать два года. До сих пор я без устали трудился под звездою Марса, нисколько не задумываясь о делах сердечных, и даже не подозревал, каким чувствительным может оказаться мое сердце. И вот, Аделаида де Сенваль, дочь отставного офицера, жившего на покое в городе, где стоял наш полк, убедила меня в том, что душа моя с легкостью способна загореться любовным пламенем. И если этот божественный огонь до сих пор щадил бедного Валькура, то только из-за отсутствия особы, способной обратить на себя его внимание. Я не стану описывать Аделаиду, ибо любовь пробуждается во мне только от определенного вида женской красоты и лишь одни и те же черты могут глубоко поразить мою душу, а очарование Аделаиды было лишь слабым отблеском такой добродетельной красоты, что я боготворю в Вашем лице, моя Алина. Итак, я ее полюбил — мне было просто предопределено обожать ту, которая немного походила на Вас. Впрочем, такое оправдание — уловка вполне законная — навлекает на меня справедливое подозрение в непостоянстве.
Всякий офицер, очутившись в гарнизонном городке, в силу укоренившегося обычая, обзаводится любовницей. К несчастью, любовница эта выступает в качестве какого-то идола, которому поклоняются исключительно от безделья. Отношения с ней поддерживают из тщеславия, и стоит лишь трубе протрубить сбор — прощай любимая! Поначалу я искренне верил, будто бы наша с Аделаидой любовь вовсе не походит на обычную гарнизонную интрижку. Речи мои показались ей убедительными: от меня потребовали поклясться в верности, и я произнес требуемую клятву. Аделаида пожелала получить письменное подтверждение — я дал письменные заверения в серьезности моих чувств, причем без долгих раздумий. Защитившись таким образом от упреков собственной совести, Аделаида наконец уступила моим домогательствам. Возможно, девица эта продолжала считать себя добродетельной, поскольку могла теперь оправдать свою слабость всеми мыслимыми способами. В итоге я склонил ее к преступной связи, хотя ранее это и не входило в мои планы.
Обман чувств продолжался около полугода; наша любовь не иссякала от обилия наслаждений. Однажды, в исступленном порыве страсти мы даже решились было на бегство: не надеясь на то, что нам будет позволено соединиться в браке, мы думали тайно заключить наш союз в каком-нибудь укромном уголке земли… Благоразумие, впрочем, скоро восторжествовало: мне удалось убедить Аделаиду повременить с этим шагом, но с того рокового мгновения я осознал, что моя любовь пошла на убыль. У Аделаиды был брат — пехотный капитан; надеясь посвятить этого человека в наши планы, мы долго ждали его, но он так и не приехал. Между тем мой полк получил приказ выступить из города. Обливаясь слезами, мы попрощались друг с другом: Аделаида напомнила мне о прежних клятвах, я, не выпуская любимую из объятий, подтвердил их полностью, и мы расстались.
Зимой отец вызвал меня в Париж, и я поспешил подчиниться его воле. Отец завел речь о женитьбе: чувствуя, что силы начинают покидать его, он решил устроить мою судьбу, прежде чем уйти из этого мира. Подобные планы, удовольствия, да что Вам сказать: беспощадная длань судьбы с неумолимой силой влечет нас по жизни согласно своим законам, не обращая внимания на наши желания. Все это вытеснило Аделаиду из моего сердца. Впрочем, я ничего не утаил от родителей: к откровенности меня побуждало чувство чести. Решительный запрет отца даже думать о подобном браке позволил мне оправдать в собственных глазах мое непостоянство, и, так как сердце мое ни в коей мере не возражало, я уступил родительской воле без малейшего сопротивления, заглушив в себе слабые угрызения совести. Аделаида вскоре узнала о моем отступничестве. Печаль ее невозможно было описать словами, мое же сердце оставалось холодным и бесчувственным даже в те мгновения, когда в памяти ослепительными картинами вставали ее любовь, ее чувственность, ее великодушие и чистота — все то, что еще совсем недавно доставляло мне необычайное наслаждение.
Так протекают два года, для меня отмеченные чередой удовольствий, для Аделаиды — раскаянием и отчаянием.
Однажды я получил от нее письмо: она просила меня о единственной услуге — исходатайствовать ей место в монастыре кармелиток. План ее был таков: я дам ей знать сразу, как только преуспею в исполнении этой просьбы, а она, тайно покинув родительский дом, во цвете лет заживо замурует себя в могилу, которую я же и должен был для нее приготовить.
Замысел этот был, без сомнения, ужасен, и я имел все основания ему воспрепятствовать, однако выбрал для этого, как потом оказалось, негодные средства. Пребывая в совершенном хладнокровии, я ответил на письмо Аделаиды — плод ее тяжелых душевных мук — какими-то дерзкими шутками. Забыв о сострадании и сочувствии, я с наглостью предлагал Аделаиде излечиться от безумств любви в узах законного брака.
Более она мне уже не писала. Через три месяца до меня дошла весть о ее замужестве; освободившись таким образом от прежних обязательств, я помышлял лишь о том, как бы последовать примеру Аделаиды.
Но ряд трагических событий расстроил все мои планы. Само Небо, казалось, решило незамедлительно отомстить мне за те страдания, на какие я обрек несчастную Аделаиду. Мой отец внезапно умирает, мать вскоре следует в могилу за ним, и вот я в свои двадцать пять лет остаюсь совершенно одиноким, отданным на произвол всем на свете несчастьям, всем злоключениям, что имеют обыкновение случаться с молодыми людьми моего темперамента: вероломные друзья стремятся их погубить, а недостаточная житейская опытность не в силах тому воспрепятствовать. В довершение нравственного ослепления они очень часто принимают свалившуюся на их плечи самостоятельность в качестве величайшего блага, увы, совсем не думая о возможных последствиях! Ведь родительская власть, ограничивающая желания детей, вместе с тем поддерживает их существование подобно могучему старому тополю, по стволу которого плющ свободно пускает свои зеленые побеги. Но вот тополь падает, и молодое растение, лишившись опоры, тут же засыхает; то же самое происходит и с детьми, оставшимися без родительской поддержки. Итак, я потерял моих дорогих, бесценных родителей и помощи теперь ни от кого другого ожидать не приходилось. Скажу более, с их уходом для меня все пропало, все было уничтожено. Соблазнявшая мой ум пустая слава улетучилась быстрее тени, исчезающей от нашего взора вместе с лучами, что одни только и вызывают ее к жизни. Льстецы тотчас же оставили меня, выгодные места оказались переданы другим, прежние связи расстроились… Короче говоря, горькая истина сорвала с зеркала жизни обманчивое покрывало, что ранее удерживалось на нем моими юношескими заблуждениями, и я теперь смог увидеть в нем свое подлинное отражение.
Я не сразу осознал весь ужас постигшей меня утраты, для этого потребовалась страшная катастрофа, не заставившая себя, впрочем, долго ждать. Алина, Алина, позвольте мне теперь остановиться, я хочу, не сдерживаясь, отдаться слезам, что текут из глаз моих, стоит мне лишь вспомнить о дорогих родителях. О, если бы вечным раскаянием я сумел искупить перед ними свою невольную слабость. Некий роковой голос говорил мне тогда: «Ты свободен, о чем же теперь сожалеть?» Праведное Небо! Откуда могли проникнуть мне в душу столь бесчеловечные мысли? Какое лживое чувство мне их внушило? Разве в этом мире найдется друг, способный заменить нам мать или отца? Неужели посторонние люди станут о нас заботиться с таким живым и неподдельным участием? Кто простит нам наши грехи? Кто подаст совет? Кто укажет спасительный путь в том мрачном лабиринте, куда нас увлекает поток страстей? Увы, льстецы лишь приближают час нашей гибели, а вероломные друзья подло обманывают; повсюду нас поджидают только капканы, и ни один человек не протянет руку помощи, если нам случится оступиться на жизненном пути.
В делах моего отца надо было навести хотя бы относительный порядок, поскольку он, посвятив последние годы жизни дипломатической службе, вынужден был проживать вдали от родового поместья и нести бремя дополнительных расходов, отчего состояние его значительно уменьшилось. Прежде чем заняться устройством собственного дома, я должен был по возможности скорее выехать в Лангедок, чтобы на месте решить все хозяйственные проблемы. Мне хотелось, по крайней мере, узнать о размере причитающихся на мою долю доходов. Итак, получив отпуск, я не мешкая отправился в путь.
Проезжая через Лион, я был очарован великолепием этого города и решил провести там несколько недель. Совершенно случайно мне повстречались старинные приятели, вследствие чего мое намерение несколько поразвлечься окрепло, вытеснив из моей головы все прочие мысли. В дружеской компании я беззаботно наслаждался удовольствиями, которые в избытке предоставляет Лион — гордый соперник Парижа. Как-то вечером, выходя из театра, я услышал голос одного из своих друзей: громко окликнув меня по имени, он предложил поужинать у интенданта. Затем он скрылся в толпе, прежде чем я успел ему что-либо ответить.
Но вот какой-то офицер в белом мундире, тоже вышедший, как мне показалось, из театра вместе с остальной публикой, услышав мое имя, внезапно хватает меня за руку. С весьма надменным видом он громко спрашивает, не я ли тот самый Валькур, кого только что окликнули по имени.
Я был мало расположен отвечать спокойным тоном на вопрос, заданный с такой развязностью. С полным хладнокровием я в свою очередь поинтересовался у офицера, какая у него, собственно, необходимость знать это.
«Необходимость? Огромнейшая, сударь».
«Но все-таки?»
«Я должен отомстить за оскорбление, нанесенное человеком по имени Валькур одной достойной семье. Честь моей нежно любимой сестры требует смерти Валькура или, если так суждено, — моей гибели. Отвечайте же, либо я сочту вас последним мерзавцем».
«Я, кажется, начинаю понимать… Я знаю вас, ведь вы брат Аделаиды?»
«Да, я ее брат, и с того рокового мига, когда она нас покинула…»
«Что я слышу! Она умерла?»
«Да, жестокий негодяй, ты, поступив презренным образом, вонзил кинжал ей прямо в сердце. С тех пор я ищу случая пронзить тебе грудь или самому умереть от удара твоей шпаги. Пойдем, следуй за мной, желание отомстить не терпит промедления».
Пройдя сзади театра, мы добрались до Роны, перешли по мосту через реку и затем на противоположном берегу какое-то время следовали по тропинкам, проложенным гуляющими горожанами. Мы уже успели подготовиться к схватке, когда я, с заметным душевным волнением, движимый сильнейшим сочувствием к покинутой возлюбленной, задал моему сопернику такой вопрос:
«Сенваль, я исполнил ваше желание. Если судьба будет справедлива, то вскоре вы, видимо, одержите победу, ведь вина лежит целиком на мне, и я должен погибнуть… Но, перед тем как мы расстанемся навсегда, не откажите мне в одной любезности… Я хочу знать горестную историю этой достойной уважения девушки… Признаюсь, я обманул ее ожидания, но все-таки по-прежнему продолжаю ее любить».
«Неблагодарный, — отвечал мне Сенваль, — она умерла, не переставая боготворить тебя! Она молила Небо о том, чтобы твое преступление осталось безнаказанным! Аделаида рассказала отцу о грехе, к которому тебе удалось ее склонить. Необходимо было переубедить ее, заставить забыть прошлое в объятиях достойного супруга. И вот, уступая требованиям семьи, несчастная подчинилась… Но она не смогла принести ту жертву, которой противилось все ее естество. Каждый день, каждая минута приближали ее смертный час, и в конце концов сестра испустила дух в моих объятиях. С того рокового мгновения я искал тебя повсюду, Валькур. До Лиона я шел за тобой следом, но все еще не был уверен, что здесь мне посчастливится с тобой встретиться. Но вот, наконец, я достиг цели, так постарайся же поскорей доказать, что в придачу к дьявольскому искусству соблазнителя в тебе не примешивается трусость».
Мы скрестили шпаги; поединок продолжался недолго. Отважный Сенваль оказался недостаточно ловок, и, хотя доводы рассудка и справедливости были на его стороне, фортуна от меня не отвернулась. Первые удары шпагой подтвердили полное мое превосходство, так что злополучный Сенваль вскоре мертвым упал на землю. Убедившись в гибели противника, я сначала разразился слезами, затем кинулся обнимать окровавленное тело несчастного юноши: черты его лица, его голос совсем недавно вызывали у меня в памяти печальный образ покинутой Аделаиды. Господи, неужели ты так бесчеловечен? Где же тогда справедливость? Вся вина лежала только на мне… Не я ли один и был достоин смерти? В исступлении я поднялся с земли.
«Грязный убийца, — говорил я тогда самому себе, — иди, заверши свою ужасную победу, ведь ты не удовлетворился тем, что трусливой изменой погубил бедную Аделаиду, тебе надо было отнять жизнь и у ее брата. Страшный успех! Непереносимые муки совести! Давай же, торопись, присоедини в своем неистовстве к числу жертв и несчастного главу этой достойной семьи! Их отец еще жив… После смерти обожаемой дочери сын служил ему единственным утешением, но твоя жестокость, Валькур, отняла у него и эту последнюю радость, тебе осталось лишь пронзить ему сердце…»
Припадая к обагренному кровью телу, я пытался возвратить соперника к жизни; я хотел, чтобы дыхание снова наполнило грудь несчастного Сенваля, даже если для этого мне пришлось бы пожертвовать собственным существованием.
Времени, впрочем, оставалось мало… С помутившимся рассудком я поднялся на ноги и побежал неизвестно куда. Прохожие, сбежавшиеся на шум поединка, заметили мое бегство… Меня преследуют, настигают, задерживают и затем без промедления препровождают к коменданту города.
Господин де М*, занимавший тогда пост лионского коменданта, повел себя осмотрительно и сурово; к суровости его располагали мое замешательство, окровавленное платье, неоспоримая причастность к совершенному убийству и, кроме того, письмо, найденное в кармане господина де Сенваля (в письме Сенваль-отец приказывал сыну разыскать меня хоть на краю света).
«Каким бы трудным ни оказалось ваше дело, господин Валькур, — с достоинством обратился ко мне комендант, — я поступлю с вами точно так же, как если бы вместо вас передо мною стоял мой собственный сын. Пока вам придется провести какое-то время в крепости — завтра я препровожу вас туда лично. Я не пожалею усилий, чтобы по возможности скорее замять ваше щекотливое дело. Если в течение трех месяцев в Лионе ничего особенного не произойдет — вы будете освобождены. Однако, если события примут другой оборот и в силу каких-либо причин будет возбуждено судебное расследование или вдруг вмешается семья убитого, вы должны будете находиться в полном моем распоряжении, и тогда я всегда смогу доказать, что честно исполнял свой долг. Но не предавайтесь отчаянию: я сделаю все, что в моих силах, чтобы поскорее закрыть дело, и, надеюсь, вскоре вы будете пользоваться неограниченной свободой».

С этими словами комендант вышел, чтобы отдать приказания. Меня должны были препроводить в замок Пьер-ан-Сиз, где по распоряжению коменданта мне отвели отдельное помещение: таким образом он мог сохранить в тайне мое пребывание в руках властей, а я — разместиться в замке не без некоторого удобства.
Трудно описать, что происходило в моей душе, когда взору моему предстала зловещая крепость Пьер-ан-Сиз. Несмотря на любезную встречу, коей я был удостоен со стороны ее коменданта, весь ужас моего внезапно изменившегося положения обрушился на меня… Окружающие со страхом взирали на мое отчаяние: я испытал все известные средства, чтобы лишить себя жизни, свидетели этого не могли потом без содрогания вспоминать мои муки… Счастлив тот, кому удается в такого же рода обстоятельствах встретиться с мужем проницательным, со знатоком человеческого сердца! Благосклонная судьба послала мне тогда достойного друга — коменданта крепости, употребившего немалые усилия, чтобы вернуть мне душевный покой… Обращаясь к доводам разума, затрагивая чувствительные струны моего сердца, приводя различные убедительные примеры, этот мудрый человек возвратил меня к жизни, иначе, не имея поддержки, я определенно лишился бы ее.
А вы, презренные корыстолюбцы, вы, обладающие властью в таких же местах, как Пьер-ан-Сиз; вы, взирающие на вверенных вам несчастных как на бессловесных тварей, пригодных лишь для того, чтобы увеличивать ваши доходы! Каким мучениям вы их подвергали, с какой готовностью отправляли их на тот свет, если злодеяния ваши были щедро оплачены! Смотрите же внимательно на моего друга, оставшегося добродетельным даже в выпавшей ему волею судьбы роли тюремщика, и вы поймете тогда, что одна и та же должность одних толкает предаваться порокам, другим открывает возможность творить тысячу славных дел. Впрочем, для того чтобы это почувствовать, требуется разум и душа, тогда как разгневанная природа, сотворившая вас на несчастье смертным, наделила вас при рождении исключительно жадностью и глупостью.
Прошел месяц; о дуэли в городе не говорили ни слова. Слуги мои жили в гостинице, где я остановился по приезде в Лион. Следуя моим приказаниям, они даже не выходили на улицу, так что сохранялась полнейшая тайна. Наконец, предо мной предстал комендант города.
«Ничего не обнаружилось, — сказал он, — я приказал предать земле тело господина де Сенваля, и притом с максимальными предосторожностями. Косвенными путями я сообщил отцу о гибели сына, не объяснив причину, которая привела его к могиле. Бумаги де Сенваля, которые были при нем обнаружены, находятся у меня в руках, о них, разумеется, никто никогда не узнает, если меня к тому не принудят обстоятельства… Вот и все, что я смог для вас сделать… Я буду помогать вам и впредь… Сегодня ночью вы без лишнего шума покинете эту крепость, а затем и Лион… У первой заставы женевской дороги вас будут поджидать ваши люди, ваша карета и паспорт… Отправляйтесь туда пешком, не привлекая к себе внимания… Далее следуйте в Швейцарию или же в Савойю… Если вы испытываете ко мне доверие, послушайте меня: я рекомендую вам скрываться в тех краях до того времени, пока ваши парижские друзья не сообщат, какой оборот приняло это дело. Остается только помочь вам деньгами; мой кошелек в вашем распоряжении, пользуйтесь им как своим собственным…»
«О сударь, — отвечал я, — чем заслужил я подобные благодеяния?.. Что толкает вас приходить на помощь несчастным?»
С этими словами я бросился обнимать великодушного коменданта города, но тем не менее отказался принять от него деньги.
«Мое сердце, — ответил мне тогда господин де М*, — неизменно устремлялось на помощь людям, попадавшим в беду, как и вы. Я всегда оказывал им дружескую поддержку».
Алина, Вы легко можете себе представить, с какой искренней признательностью я выслушал речь коменданта. Охватившие меня чувства трудно передать словами.
Итак, попрощавшись с двумя верными друзьями, с которыми меня свела счастливая звезда, я направился к указанному мне месту. У заставы нахожу поджидающих моего прибытия слуг, бросаюсь, весь в слезах, в карету, называю конечной целью путешествия Женеву, и мы мчимся туда быстрее ветра. Дальнейшие заботы я предоставил моему камердинеру, а сам предался размышлениям.
Вы, разумеется, хорошо понимаете, насколько эта несчастная дуэль, хотя она и осталась без последствий, мне навредила. Я так и не сумел ознакомиться с финансовым положением моего имения, не смог вовремя вернуться на службу из отпуска, более того, не было ни малейшей возможности объяснить полковому командиру причины моего бегства, ведь я опасался, что тогда придется рассказать о событиях, побудивших меня покинуть Францию.
Управляющие отцовскими имениями между тем могли все разграбить, а военный министр определить на должность вместо меня другого офицера; но даже эти ужасные удары судьбы представлялись мне тогда не такими уж страшными: если бы я, несмотря ни на что, вновь появился в Париже, кто знает, не подстерегала ли меня там несравненно более зловещая участь?
По прибытии в Женеву я поспешил написать письмо Детервилю, единственному настоящему другу, который у меня остался. Ответ его как нельзя лучше согласовывался с советами господина де М*. Пока ничего не обнаружилось, сообщил он, однако нынешние законы карают дуэлянтов с крайней суровостью. Даже если мне придется потерять все состояние, в тысячу раз предпочтительнее покориться судьбе, нежели рисковать очутиться в заключении, возможно пожизненном. В Париже следует появиться только тогда, когда точно станет известно, что опасность миновала.
Совет этот казался достаточно мудрым, чтобы ему последовать без всяких сомнений. Я попросил Детервиля ежемесячно сообщать мне в Женеву о всех происшедших изменениях, сам же решил оставаться на месте до тех пор, пока не появятся весомые основания для моего возвращения. Я рассчитал часть слуг, предварительно взяв с них обещание хранить тайну, и затем в полном душевном спокойствии принялся ожидать решения моей дальнейшей судьбы. Именно во время моего горестного бездействия я пристрастился к литературе и изящным искусствам, и они вскоре вытеснили у меня из души суетные и пылкие увлечения молодости, обещавшие удовольствия значительно менее приятные и к тому же весьма опасные.
Тогда еще был жив Руссо. Он знал мою семью, и я нанес ему визит. Руссо принял меня любезно, с тем подлинным достоинством, которое всегда отличало людей гениальных, одаренных необыкновенными талантами. Он одобрил мои намерения, и его похвала убедила меня в необходимости отказаться от прежних занятий, с тем чтобы всецело отдаться литературе и философии. Руссо стал моим наставником, он научил меня распознавать истинную добродетель даже среди тех презренных философских систем, которые стремятся скрыть ее от человеческого взора…
«Друг мой, — сказал мне однажды Руссо, — когда лучи добродетели озарили человечество, люди не выдержали их величественного сияния и укрылись от столь яркого света за завесой суеверий и предрассудков. Таков наш мир; ныне святилище добродетели сохраняется неоскверненным лишь в тайниках сердца честного человека. Бичуй порок, будь справедлив, люби себе подобных, просвещай человечество, и ты почувствуешь, как добродетель воцарится в твоей душе. С нею тебе станут впредь не страшны ни спесь богатства, ни глупость деспотизма».
В разговорах с этим глубоким философом, истинным другом природы и человечества, я постепенно проникся страстью к литературе и искусствам, вскоре целиком захватившей меня. Ныне ради этой страсти я охотно готов пожертвовать всеми мирскими удовольствиями, исключая только любовь к Вам, Алина. Да, да, разве человек, испытав эту радость, сможет от нее когда-нибудь отказаться? Точно так же и тот, кто при взгляде на Алину не воспылает любовью, более недостоин называться человеком, ведь он, оставаясь равнодушным к Вашему очарованию, позорно унижает человеческую природу.
Между тем Детервиль в своих письмах не сообщал почти ничего нового. О дуэли не говорили, однако мое продолжительное отсутствие вызывало всеобщее изумление, многие позволяли себе строить весьма нелепые предположения, а некоторые не брезговали и гнусной клеветой. Детервиль узнал о том, что служебные дела мои совершенно расстроились, а рота моя почта наверняка будет передана другому офицеру, но все же мой друг с горячностью убеждал меня не покидать временное убежище. Я всеми силами старался предотвратить отставку: в письме к военному министру в качестве причины своей длительной заграничной поездки я указывал надежды на скорое получение весьма значительного наследства.
Однако мои упования на его снисходительность оказались тщетны: на мое место был назначен другой офицер.
Итак, дорогая Алина, теперь Вы узнали, почему мне приходится прозябать в безвестности и бедности, породивших упреки, которые господин де Бламон высказал в мой адрес. Хотя я и вынужден их принять, упреки эти незаслуженные и крайне несправедливые: президент и не подозревает об истинных причинах такого состояния моих дел. Неужели же ко всем моим несчастьям добавится и то, что я лишусь Вашего уважения или уважения Вашего отца? Надеюсь, что я сохраню, по крайней мере, первое.
Когда истекли два года моего добровольного изгнания, я посчитал возможным снова посетить свои земли и отправился в Лангедок. Но, увы, что же я там увидал! Развалившиеся дома, нарушения моих прав на владение, запущенные поля, фермы без арендаторов — короче говоря, повсюду царили беспорядок, нищета и полнейшее расстройство. С четырех поместий, в прежние времена ежегодно дававших по пятьдесят тысяч ливров ренты каждое, мне с величайшими усилиями удалось собрать две тысячи экю. Тем не менее пришлось удовольствоваться малым, и я, наконец, осмелился появиться в обществе. Я приехал в Париж без малейшего риска, ибо с каждым днем становилось все более очевидно, что за дуэль я не понесу никакого наказания. Однако эта ужасная катастрофа изменила всю мою жизнь, и сердце мое при мыслях об этом всякий раз истекает кровью. К тому же должность моя была для меня потеряна, земли лежали в запустении… Друзья разбежались прочь… О, как же я несчастен! Неужели после стольких ударов судьбы я еще осмеливаюсь домогаться моей обожаемой богини?.. Алина, лучше забудьте обо мне, оставьте меня, презирайте… Отныне считайте Валькура наглецом, недостойным обращаться к любимой с теми мольбами, какими он осмелился осквернить Ваш слух. Но если Вы вдруг пожелаете протянуть мне руку помощи, если Вы ответите хоть какой-то взаимностью на чувство, иссушающее мою душу, то прошу, не судите о моей страсти по ошибкам молодости и не бойтесь столкнуться с непостоянством в сердце, горящем пламенем искренней любви. Перестать любить Вас так же невозможно, как и нельзя было не дать зародиться этой страсти; моя душа переполнена воспоминаниями о Вашем чарующем облике, и ей не дано уже от них освободиться… Меня скорее тысячу раз лишат жизни, нежели заставят отказаться от любви к Алине. Жду Вашего решения и надеюсь на прощение…
Алина, Алина, милосердие Ваше значит для меня все.
15 июня
О мой друг! Какие трогательные признания! Как дорого мне Ваше постоянство! Разве я Вас покинула? Бросила? Как Вы жестоки! Ах, чем более Вы становитесь несчастны, тем сильнее сердце мое наполняется к Вам любовью, тем большую нежность я к Вам испытываю! Друг мой, именно меня Небеса избрали облегчить ваши страдания, моей рукой Господь освободит Вас от них… О Валькур, Вы стали мне только дороже после того, как я узнала о Ваших несчастьях! Это не значит, что Вы ни в чем не повинны, но Вы признаетесь в своих проступках с такой откровенностью, что я просто не вправе Вас упрекать. Да, Вы поддались слабости, были непостоянны, пожалуй, оказались даже соблазнителем; но с каким благородным мужеством Вы повели себя тогда, когда рок столкнул Вас в глубочайшую пропасть, из которой, я обещаю Вам это, Вы будете спасены моею нежностью и заботами моей матушки. Нет, я не питаю ревности к Аделаиде, напротив, я ее искренне оплакиваю: судьба этой девушки задела самые чувствительные струны моего сердца. Но хотя у меня уже нет оснований опасаться Вашей прежней любви, я неизменно испытываю чувство гордости каждый раз, как вспоминаю о своей власти над Вами.
Прочитав Ваше письмо, матушка залилась слезами. Она Вас обнимает. Теперь она знает обо всем случившемся с Вами, и это нисколько, смею заверить, не повредило Вашей репутации. Она теперь еще больше полна решимости изыскать пути, ведущие к нашему счастью. А уж ее словам можно верить: участь Ваша теперь в надежных руках.
Кратко расскажу об основной новости: мы уезжаем. Пишите нам с первых же дней следующего месяца.
Письма, впрочем, должны быть составлены так, чтобы их можно было читать вслух. Однако, я дарую Вам право время от времени помещать в конверт кратенькую записочку, предназначенную для меня, где Вы сможете свободно говорить о чувстве, что столь обольщает нас обоих. Матушка знает о Ваших намерениях и одобряет их, так что она в полной тайне передаст эти записочки мне. Если у Вас возникнет желание сказать мне что-либо совсем личное, обращайтесь к Жюли, моей горничной. Она служит мне с раннего детства и любит Вас, ведь Вы, как она рассуждает, когда-нибудь станете и ее господином. Так ли уж это невероятно, мой друг? Не знаю, но иногда меня посещают светлые мечты, и, навевая сладостные иллюзии, они утешают меня, примиряют с горькой действительностью.
Мы берем с собой Фолишона.[3] Разве я могу не любить эту собачонку, ведь ее выдрессировали Вы. Очаровательный песик обожает Вас до такой степени, что, стоит назвать Ваше имя, как он сразу начинает вертеть мордочкой из стороны в сторону и весь прямо светится от радостной надежды увидеть Вас. А когда выясняется, что он ошибся и Вас нет нигде поблизости, Фолишон забирается ко мне на колени и засыпает там, недовольно ворча, я же осыпаю его тысячами поцелуев.
Париж, 17 июня
Если что-нибудь и облегчит страдания души такого достойного и чувствительного человека, как ты, мой дорогой Валькур, так это весть о том, что фортуна улыбнулась людям, близким твоему благородному сердцу. Осмелюсь поэтому сообщить тебе о нашей с Эжени свадьбе. Трудности, разделявшие нас до сего времени, ныне преодолены, и через двадцать четыре часа можешь считать меня счастливейшим из супругов. Не решаюсь говорить, что я счастливейший из людей, ибо для полного блаженства мне недостает твоего благополучия. До тех пор пока мой лучший друг мучается и страдает, я не вправе называть себя вполне счастливым. Впрочем, я уповаю на отсрочку замужества Алины: госпоже де Бламон удалось убедить своего супруга повременить с заключением брака. Она к тебе благоволит, ее дочь тебя обожает, так что я возлагаю немалые надежды на чувства этих двух обаятельных женщин: они принесут тебе ту меру блаженства, о которой теперь ты не смеешь даже мечтать. Как ты знаешь, я вместе с моей Эжени и ее матерью также отправляюсь в Вертфёй. Суди сам, чем нам там заниматься, как не приближать всеми доступными средствами твое счастье. Будь уверен в том, мой дорогой Валькур. Но я призываю тебя быть мужественным и терпеливым. Переубедить судебного крючка, вбившего себе в голову какой-нибудь план, — задача не из легких. Что касается меня, то я бы посоветовал тебе немного присмотреться к этому Дольбуру. Если я хоть чуть-чуть научился разбираться в людях, то считаю, что этот невежественный субъект бесспорно окажется запятнанным каким-нибудь гнусным пороком. Вывести его на свет — вот что охладило бы, пожалуй, энтузиазм нашего дорогого президента. Я прекрасно понимаю, что советую применять отнюдь не безукоризненные методы борьбы, и ты из-за своей болезненной щепетильности при иных обстоятельствах с ними вряд ли бы примирился. Но, друг мой, в твоем положении приходится прибегать к любым средствам, а предлагаемые мною шаги сродни военной хитрости. Давай-ка взвесим, если тебе будет угодно, данный способ на весах справедливости. Предположим, Дольбур подвержен некоему страшному пороку, который неизбежно сделает несчастной его супругу. Не должен ли ты в таком случае решиться на все, дабы предотвратить этот чудовищный брак?
Прощай; заботы накануне свадьбы не позволяют мне продолжить нашу с тобой беседу. О мой друг, когда же я, наконец, приму участие в твоих свадебных хлопотах? Итак, можешь смело располагать мною, если, разумеется, ты считаешь, что я способен помочь успеху твоих дел. Эжени со своей стороны всегда готова прийти тебе на помощь. Впрочем, я думаю, что вы с Алиной уже обеспечили себе переписку и приняли все меры предосторожности. Когда любовь столь сильна, как у вас, обычно не упускают ни малейшей возможности облегчить друг другу страдания.
Париж, 19 июня
Я так обрадовался твоей свадьбе, словно разговор шел о моей собственной. Прими же самые искренние поздравления, тем более что вряд ли можно подыскать другую женщину, чей прелестный характер находился бы с твоим в столь полной гармонии. Конечно, лишь в подобных союзах можно обрести земное блаженство. Увы, ведь и я сам повстречался именно с той, что могла бы сделать мою жизнь счастливою… Но какие непреодолимые трудности, мой друг! Ах, я не обольщаюсь надеждой, что мне удастся когда-либо с ними справиться… И потом… Поведать ли тебе это? Сознаюсь, но меня волнует один щекотливый вопрос. Переживания мои ты, пожалуй, воспримешь как ребячество. Алина обладает блестящим состоянием, тогда как твой друг продолжает прозябать в жалкой бедности. Все это, мой дорогой, вынуждает меня быть осторожным: вдруг кому-нибудь взбредёт в голову, будто мои чувства объясняются лишь одним страстным желанием заключить, как выражаются в свете, выгодную сделку. Что, если такие слухи распространятся в обществе, если эта ужасная мысль в минуты спокойного размышления всплывет в сознании моей Алины? О мой милый Детервиль! Тогда мне навеки придется скрыться от ее взора… Ах, теперь я страстно желаю обладать тем, что всегда являлось для меня предметом презрения! Положение, богатство — все, что способно сделать меня достойным в глазах возлюбленной и ее семьи, — как бы я хотел иметь эти блага!
Скажу более: допустим, затруднения наши наконец будут преодолены и я добьюсь того, что могу назвать единственным счастьем в жизни (я иногда позволяю себе выражать свои самые сокровенные чаяния высоким слогом). Но тогда в будущем чувство раскаяния неизбежно омрачит мою радость! Ведь я пойду под венец без достойного моей невесты состояния. И когда рассеется рожденный чередой обманчивых удовольствий мираж счастья, она, возможно, в один прекрасный день раскается в своем выборе. Не вправе ли я опасаться такого поворота событий? Мой друг, не говори ничего Алине о моих терзаниях, ибо она не простит мне того, что я позволил им отравить мне душу.
Что же касается секретных розысков насчет Дольбура, то я категорически против них, поскольку не могу избавиться от ощущения, что любые подобные действия содержат в себе изрядную долю вероломства, и этому противится мое честное сердце. Выбор Алины должен определяться исключительно личными качествами жениха. Вот почему для меня была бы унизительной победа, одержанная лишь благодаря порокам соперника. Если Дольбур своею развращенностью способен повредить Алине, то ее мать первой обнаружит гнусность этого человека и сумеет решительно воспрепятствовать браку. Тогда все станет на свои места: мать сделает то, что должна была сделать, а я воздержусь от недостойных поступков.
Навряд ли я стану утруждать тебя своими хлопотами во время вашего свадебного путешествия в Вертфёй: способы переписки с Алиной уже найдены, Впрочем, прими самую искреннюю благодарность за предложенную помощь. О, как я завидую твоему счастью, мой друг; ты постоянно будешь видеть Алину, в любой момент ты сможешь заглянуть ей в глаза, ты будешь дышать тем же воздухом, что и она, ты будешь наслаждаться игрой ее лица. Это прелестные изменения: ее восхитительное личико каждый час принимает новое выражение… Ты, вероятно, уже успел заметить, что любое зародившееся в ее душе чувство, всякая высказанная кем-либо реплика, состояние окружающего воздуха, очередное поданное блюдо — все это моментально находит отклик в душе Алины. В каждое следующее мгновение она хороша по-другому; я никогда не встречал лица такого прелестного и столь искренне отражающего чувства. Признаюсь, стоит влюбиться, чтобы посвятить всю свою жизнь изучению тончайших оттенков нежнейшего сердца, любой порыв которого сразу же преображает весь облик твоей избранницы. Друг мой, любовь в этих занятиях находит источник новой силы, ибо любое изменение в лице возлюбленной дает тысячу поводов к усилению страсти.
Прощай, ведь я тебя отвлекаю, похищаю мгновения твоего блаженства; так наслаждайся же, наслаждайся, счастливый друг мой!.. Я не собираюсь поливать цветущие розы твоего супружества горькими слезами несчастной любви; отныне я посвящаю все свои мысли и молитвы исключительно благополучию друга… Ах! Поверь же тому, что твою радость разделяет самый искренний и самый доброжелательный друг в мире!
Париж, 1 июля
Мне думается, мой дорогой Дольбур, твои успехи как жениха к настоящему времени нельзя признать блестящими. И какого дьявола я теперь должен рисковать и везти тебя в Вертфёй? Особенно после того как ты столь успешно провалил дело в городе! Судя по всему, невеста тебя терпеть не может… Впрочем, какое это имеет значение? Как ты знаешь, наши с тобой принципы остаются незыблемыми уже долгие годы и нам глубоко безразличны сердечные чувства жен, только бы их деньги и сами они находились в полной власти супруга. Если бы ты при знакомстве с невестой повел себя лучше, это вряд ли сыграло бы существенную роль: боюсь, что нам в любом случае пришлось бы брать крепость приступом. Я приду к тебе на помощь, едва ты начнешь проламывать в стене брешь; когда ты предпримешь решительное наступление, мои вспомогательные войска послужат тебе надежным подкреплением. Всякий раз, когда желают захватить город штурмом, прежде всего стремятся заполучить в свои руки господствующие высоты и затем, утвердившись на позициях, дающих ощутимые преимущества, обрушиваются на врага, нисколько не страшась сопротивления его:
Из-за своего идиотского прямодушия ты не способен ничего в том уразуметь. В денежных делах ты — кто будет спорить? — пройдоха, но у тебя все делается как-то чересчур примитивно: дверца о двух створках не желает открываться, а ты никак не придумаешь способа преодолеть эту простую преграду. Я повторял сотни раз, друг мой, что только искусство судьи учит приемам, пригодным для того, чтобы обманывать людей, вводить их в заблуждение. Посмотри хотя бы на множество различных уловок, с помощью которых мы можем прихоти ради погубить совершенно безвинного. А изрядное количество подлогов, лжесвидетельств, формальных причин отказать в справедливом иске? А коварные махинации, тайные ловушки? Всем этим мы искусно пользуемся в соответствующих ситуациях. Как видишь, таким образом достигается совершенство в ремесле обмана, в науке управлять событиями так, чтобы вести их кратчайшим путем к преследуемым нами целям. Я вдоволь бы посмеялся над твоими надеждами на успех, если тебе пришлось бы в одиночку предпринять великое дело — выступить в защиту своих интересов в суде. Ты, конечно, возьмешься за него с воодушевлением, бесхитростно, без коварной загадочности, изысканных оборотов[4] — маневров, ловко скрывающих истинные цели! Да тебе моментально откажут в твоем смехотворном иске! Мой любезный Дольбур, ныне в обществе прокладывают себе путь исключительно с помощью лжи и притворства. Вот почему рекомендуется совершенствоваться только в одном — искусстве вводить в заблуждение своих ближних, ибо счастье теперь украшает лишь того, кто лучше других выучился ремеслу обмана. На самом деле виновницы всему этому — женщины: они уже давно стремятся превзойти нас лукавством, так что поневоле приходится становиться еще более лицемерным. Неразумые создания! Сколь приятно помериться с ними силой! Спор с ними рождает воспоминания о ягненке в зубах у льва… Я могу дать им шесть очков вперед, оставаясь уверен в последующем выигрыше. Ну что же, военные действия начинаются: амазонки вооружаются, дикари готовятся сломить их сопротивление. Посмотрим, кого увенчает лаврами богиня победы. Впрочем, занятия такого рода никак не должны мешать нашим развлечениям. Надо уметь вести сразу несколько интриг. Мечтать о еще неизведанных радостях следует, когда находишься во власти испытанных наслаждений… Сегодня вечером я ожидаю тебя у наших богинь. Поистине, долгое время нам не удавалось придумать ничего более разумного.
Вертфёй, 15 июля
Ну вот, Валькур, мы и поселились в имении; распорядок нашей жизни, протекающей в условиях восхитительной свободы, вполне установился. Однако же без Вас, милый мой друг, жизнь эту нельзя назвать привлекательной, ведь все мы уже успели по Вас соскучиться, причем особенно сильно томится мое сердце.
Позвольте рассказать Вам, как мы здесь проводим время. Я знаю, что такие описания доставляют Вам удовольствие. При чтении этих строк мой образ предстанет перед Вашим внутренним взором явственней, так что наша разлука не будет уже переживаться столь остро.
Прежде всего Вы должны мысленно перенестись в Вертфёй, поближе к нашему дому, отличающемуся не столько внешним великолепием, сколько исключительным порядком и удобством. Расположено поместье в пяти льё от Орлеана, на берегу Луары.
Раскинувшийся по соседству тенистый лес зовет к прогулкам; по окружающим наше поместье свежим зеленым пастбищам бродят стада тучных животных и их забавно прыгающих детенышей; удивительное множество соловьев радостно заливается в благоуханных садах и рощах, прорезанных каналами кристально чистой воды. Девять месяцев в году здесь радуют глаз разнообразнейшие цветы. А что сказать о богатстве плодов и дичи? А прозрачный и чистый воздух, которым мы дышим?.. Все это, друг мой, делает Вертфёй местом, достойным (даже если такая цель и кажется незначительной) украсить собой долины земного рая. Здесь мне жить в тысячу раз приятнее, чем в любом из хваленых поместий господина де Бламона, навевающих уныние своим однообразием и правильностью.
Встаем мы всегда около девяти часов утра. Если погода не пасмурная, то завтрак подается в саду под кустом сирени. Когда мы туда подходим, стол уже накрыт. Каждый угощается тем, что ему нравится, а моя матушка заботится, чтобы любой из присутствующих смог выбрать себе любимое блюдо, ведь ей известны вкусы каждого из нас. Завтрак, наше первое дневное занятие, продолжается до десяти часов утра. Затем мы расстаемся ненадолго, чтобы в прохладных комнатах переждать жару за чтением книг. Вместе мы собираемся вновь около трех часов пополудни, когда для нас уже готов превосходный обед, причем весьма обильный, поскольку за стол с горячими блюдами мы усаживаемся лишь один раз в сутки.
В пять часов вечера, чтобы вдоволь нагуляться, мы берем шляпы и трости: один Господь ведает, в какие места заведет нас прогулка на этот раз! Путешествовать у нас заведено пешком, и к тому же весьма далеко, разумеется, если погода хорошая. Каких-либо иных целей мы не преследуем, главное — бродить побольше. Мы называем это искать приключения. Детервиль — единственный мужчина в нашей женской компании. Обыкновенно мы уходим далеко от дома, что приносит нам новые развлечения, на поиски которых мы и отправляемся.
Впрочем, госпожа де Сенневаль — ее скорее примешь за старшую сестру Эжени, чем за ее мать, — называет эти путешествия безрассудством, a моя дорогая, добрейшая матушка, госпожа де Бламон, кстати самая озорная в нашем обществе, с серьезнейшим видом утверждает, будто бы самое худшее из того, что с нами может случиться, так это встреча с рыцарями Круглого стола, посетившими Галлию в поисках славы, с Говеном, сенешалем Кеем и храбрым Ланселотом Озерным. Следовательно, мы можем оставаться спокойны, ведь упомянутые достойные люди, признанные защитники слабого пола, никогда не причинят женщине зла.
С наступлением сумерек мы возвращаемся домой, как Вы можете себе вообразить, в совершенном изнеможении. Пока мы отдыхаем на диванах, нам предлагают фрукты, мороженое, сладкую воду, несколько сортов испанских вин и, наконец, бисквиты, которыми мы и подкрепляемся, после чего начинается вечер декламации. Лучшие декламаторы — Детервиль или же моя матушка — берут в руки какие-нибудь недавно вышедшие сочинения и читают их вслух до полуночи, когда мы отправляемся на покой, с тем чтобы возобновить силы, необходимые для завтрашних занятий. Подобный распорядок дня позволяет почти не наблюдать за течением времени, хотя для меня оно, мой дорогой друг, тянется бесконечно долго, ведь я принуждена жить вдали от Вас. Остальные, впрочем, полагают, будто бы приехали в Вертфёй только вчера.
Итак, мы отправляемся искать приключения, и я вынуждена Вас покинуть… Ну а если, милый мой друг, некий великан… например Феррат, сущее Божье наказание отважному рыцарю Валентину… Да, допустим, этот неучтивый тип задумает похитить Алину?.. Готовы ли Вы вооружиться с ног до головы, дабы сразиться с вероломным гигантом? Да? Но вдруг Алина уже стала супругой этого великана?
Мой друг, не знаю почему, но сегодня вечером грусть не тяготит меня с прежней силой, и всё моя матушка — какая она добрая!.. Как сильна ее любовь! Как умеет она меня утешить!.. С непередаваемой нежностью она вселяет в мое сердце отрадную мысль: «Когда-нибудь ты соединишься с тем, кого любишь». И эти слова несколько смягчают горечь нашей разлуки.
Вчера матушка мне сказала: «Если отец ваш откажет вам в праве наследования, то он, по крайней мере, не сумеет отнять у вас мое скромное поместье: оно принадлежит вам с полным правом. Лишить вас Вертфёя никто не может, вот почему здесь поддерживается такой порядок, вот почему я так заботливо ухаживаю за моим поместьем. Когда меня более не будет с тобой, я думаю, что Вертфёй не раз тебе обо мне напомнит…» Я пришла в ужасное волнение, ведь сама мысль о таком заставляет трепетать мое сердце, и, бросившись в объятия матери, я отвечала: «Матушка, не говорите так со мною больше, иначе я умру от отчаяния…» Обливаясь слезами, мы поклялись во взаимной любви до гроба… Ну вот, веселость меня оставила — непросто было подробно рассказать Вам обо всех этих событиях… Прощайте, любите меня, не забывайте нам писать.

Париж, 20 июля
Пишу Вам в страшном беспокойстве, наспех: любое промедление задержит отправку письма. С большим нетерпением я буду ожидать известия, что письмо Вами получено. В Вашем послании жизнь в поместье изображена восхитительно; одна мысль о вашем счастье вселяет в меня утешение. Зато продолжительные лесные прогулки меня сильно встревожили, поэтому я и решил тут же Вам написать.
Я думаю точно так же, как и госпожа Сенневаль: вы поступаете опрометчиво, и я умоляю Вас отказаться от прогулок в лес. Если же Вы привыкли находить в них развлечение, то Вам стоит обзавестись, по крайней мере, несколькими спутниками мужского пола. Не ходите без сопровождающих. Разумеется, я вполне полагаюсь на доблесть моего дорогого Детервиля, но Вы сами написали мне о том, что в одиночку он не сможет отразить нападение вооруженной банды… Алина, наши враги очень могущественны, и я вовсе не склонен верить их обещаниям оставить нас в покое. Лживые слова этих лиц внушают скорее страх, чем чувство безопасности, которого никак не могут гарантировать их обещания. Покончим же скорее с этими безрассудствами. Я умоляю об этом госпожу де Бламон, которую я прошу принять искренние заверения в моей почтительной преданности.
Вертфёй, 25 июля
Сударь, я получила Ваше срочное письмо и посмеялась от всей души над нелепыми страхами, которые Вы в нем рисуете. Успокойтесь: наши прогулки не представляют ни малейшей опасности. Самое худшее, чего следует бояться, так это то, что кого-нибудь из нас обесчестят или похитят, но до столь печального развития событий, мы надеемся, дело никогда не дойдет — порукой тому защита со стороны храброго Детервиля. Даже в одиночку он, можете не сомневаться, справится с дюжиной бандитов. Детервиль не допустит похищения ни своей жены, ни какой-либо из двух подруг Валькура. Что касается лиц, раздающих обещания, то я склоняюсь к большему, в сравнении с Вашим, доверию к их словам. Нынешним летом нас поклялись не беспокоить, и я полагаюсь на данную мне клятву, а доверие, будь оно обоснованным или нет, согревает и возвышает душу. Итак, не лишайте меня этого удовольствия.
К нам только что прибыл один из Ваших знакомых, неизменно проявляющий к Вам живейший интерес. Я говорю о графе де Боле, решившем погостить у нас в поместье несколько дней. Благодаря нашему давнему знакомству, соседству земель и своему влиянию в округе, он имел бесспорное право воспользоваться моим гостеприимством. Когда я смотрю на этого храброго и достойного воина, под началом которого первое время протекала Ваша служба, то не могу не испытывать к нему глубокого уважения. По-моему, кроме него, во Франции не осталось больше людей, столь преданных благородным идеалам старинного рыцарства. Его одежда, черты лица, манера выражать свои мысли — все проявляет в нем благочестивого последователя тех законов, что сегодня предаются позорному забвению, тех самых драгоценных законов, что уступили ныне место дерзости и порокам…
Но что это за прелестная головка показалась над моим плечом? Наблюдали ли Вы когда-нибудь подобные проказы? Едва лишь успевают заметить, как я беру в руки письменный прибор, и вот, пожалуйста, рядом тут же появляется это личико… А ответом на мое замечание, что нехорошо подглядывать и читать чужие письма, служит звонкий смех:
«Но, мамочка, эта переписка касается прежде всего меня, ведь вы сами мне это говорили».
«Мадемуазель, я изменила свое решение! Позвольте мне хотя бы один раз разделить ваше удовольствие».
«Но, мамочка…»
(Смех прекращается… Странные создания, однако же, эти влюбленные девицы!)
«Послушайте, мадемуазель, давайте сменим роли: ваш отец желает, чтобы я написала письмо господину Дольбуру; вот и принимайтесь за работу».
«Господину Дольбуру?»
«Именно ему».
«Но что может быть общего между этим человеком и мною?»
«Неужели ничего? Разве не Дольбур должен стать моим зятем?»
«О, вы слишком любите вашу Алину, чтобы пожертвовать ею таким образом».
«Допустим, но ваш отец?»
«Вы сумеете настоять на своем».
«Не уверена».
«Значит, я должна погибнуть?»
«Давайте я на английский манер обниму вас еще раз перед скорой смертью… А сейчас позвольте мне закончить письмо».
И вот слезы льются на бумагу, на которой я Вам пишу. Вы видите, я вынуждена переменить страницу, тогда как плутовка смеется и плачет одновременно, покрывая меня поцелуями… Наконец, она села поодаль и я могу продолжить письмо.
Здесь у нас разыгрываются картины подлинного счастья: Эжени (мы теперь обязаны называть ее госпожой Детервиль) страстно влюблена в своего мужа, а он ее просто обожает. Мой дорогой Валькур, я думаю, что счастью взаимной любви лучше всего отдаваться в деревне, в этом убежище покоя и невинности. И даже просто созерцая подобные чувства, испытываешь подлинное наслаждение… Но в Париже, в этом вместилище разврата, где дурные люди принимают облик образцов добродетели, где непристойное считается восхитительным, вероломство — искусством жить, клевета — проявлением величия духа, законы природы вовсе никому не известны, естественные движения души безжалостно втаптываются в грязь, ими пренебрегают, через них переступают как через ненужный хлам. Колкости там в большей цене, чем искренность, ведь чтобы издеваться, достаточно коверкать язык, тогда как для любви требуется чистое сердце. Из-за вседозволенности чувства притупляются, разврат портит нравы, и в результате на подлинное чувство сил уже не хватает. Муж, сохраняющий верность своей жене в течение месяца, в Париже становится объектом насмешек. О, мне так ненавистен порок, что я не в силах более даже писать о нем. Я думаю, что возненавижу и Вас, если Вы не сумеете сохранить любовь к Алине и через двадцать лет! Прощайте, помните о нашем уговоре, оставайтесь благоразумным, и дело пойдет на лад.
Вертфёй, 6 августа
Граф только что нас покинул, и мы возвращаемся к прежнему образу жизни, который временно пришлось приспосабливать к присутствию гостя. Господин де Боле гуляет мало, и, несмотря на то что он умолял нас не беспокоиться и не менять ради него прежних привычек, мы целыми днями оставались в его обществе.
Пусть Вас не тревожит первая фраза моего письма, повторяю еще раз, наши прогулки не таят в себе ни малейшей опасности, а коль скоро появилось бы хоть малейшее основание для страха, мы сразу же их прекратили бы.
На днях матушка поделилась с графом де Боле нашими общими планами относительно моего будущего. Он их горячо одобрил, и лицо его при этом было столь открытым и честным, что не возникало никаких сомнений в совершенной искренности этого ответа. Уж, во всяком случае, это не обычные светские любезности. Впрочем, граф не стал скрывать, что он сам твердо уверен в непреклонности президента и невозможности уговорить его отказаться от задуманного им брака. Когда речь зашла о Дольбуре, граф заметил, что тот связан с президентом узами давней задушевной дружбы, при этом он странно улыбнулся, что внушило мне понятное опасение. Складывается впечатление, что эта дружба таит в себе нечто недостойное и что такое странное товарищество скрепляется пороком. Какими бы хрупкими ни должны были бы быть такого рода связи, разорвать их, возможно, труднее, чем союзы, основанные на добродетели. Все это меня очень беспокоит, и я с душевным волнением ожидаю возможных последствий матушкиной откровенности. До меня дошли слухи, что близкая дружба президента и Дольбура подкрепляется наличием общих любовниц… Такая вот получается неприглядная картина… Все это мне поведали тайно от матушки, так что сохраняйте сказанное в секрете. Но Дольбур? Неужели он имеет любовницу? И кто же это несчастное создание? Правда, когда имеют дело с богачом… Мой друг, у него есть любовница! Но если это так, почему же он хочет на мне жениться? Что Вы думаете о таких вот нравах? Зачем тогда вообще брать себе жену? Разве женщина подобна мебели, приобретаемой за деньги?.. Впрочем, я понимаю, жену они держат в комнате, как безвкусные фарфоровые статуэтки на каминной доске, — это всего лишь дань общественным условностям. И я должна стать жертвой таких обычаев! И мне суждено разорвать столь дорогие мне узы любви, чтобы сделаться женой этого человека! Можете Вы представить Вашу бедную Алину, если по воле Неба ей выпадет на долю столь мрачное существование?
Детервиль рассказал мне о том, что у него возникло желание разузнать все тайные подробности об образе жизни нашего финансиста, но Ваша щепетильность помешала ему. Я могу ее только приветствовать, ведь и моя честь требует сохранения тайны: если мы установим, что существующий между моим отцом и Дольбуром союз порочен, то никому, даже Детервилю, не удастся обвинить в безнравственности только одного Дольбура. Едва лишь грехи последнего будут выставлены на всеобщее обозрение, как мой отец тотчас же подвергнется осуждению. Что может дать предложенный Детервилем образ действий? Моя мать и так несчастная женщина, и, право же, мне было бы крайне огорчительно, если бы уже первые разоблачения усугубили ужас ее положения. Разумеется, она относится к своему мужу без сердечной симпатии, и дело тут вовсе не в существенной разнице в их возрасте. Да разве можно вообще любить господина де Бламона после всех его деяний! Однако, положение его супруги таково, что вне зависимости от ее отношения к мужу, ей все равно приходится делить с ним в глазах общества ответственность за его поступки и пороки. Обесчестив свое имя какими-либо гнусностями, муж в равной мере порочит и имя жены, ее достоинство втаптывается в грязь, и муки бесчестия, возможно, терзают ее не меньше, чем муки любви… Хотя я, верно, не права: ни одно чувство не способно сравниться с любовью и, значит, ее волнения имеют огромную власть над нашим сердцем. Не знаю, что со мной… Вся моя радость куда-то улетучилась, и душа переполнилась какими-то мрачными предчувствиями. Отец пообещал нас этим летом не беспокоить, но вдруг он не сдержит своего обещания? Вдруг он прибудет в Вертфёй со своим любезным другом Дольбуром? Эжени уже высказывала свои опасения по этому поводу, и я вся дрожу от страха. О мой дорогой Валькур, я поделилась моими страхами с матушкой и сказала ей, что, как только Дольбур ступит ногою в наш дом, я убегу. Пусть он даже не надеется встретиться здесь со мною, ведь один вид его вызывает во мне непреодолимое отвращение. Так успокойте же меня, Валькур, отгоните прочь печальные мысли, что постоянно тревожат мой покой. Я никак не могу от них избавиться… Но Вам ли меня утешить? Вы и сами, должно быть, тоже дрожите от страха…
Париж, 14 августа
Мне вселять в Вас бодрость?.. Мне? Вы правы, я тоже трепещу от страха. Нрав человека, о котором идет речь, заставляет ожидать наихудшего. Теперь Вы наслаждаетесь обещанной им безопасностью, но она, возможно, призвана просто притупить Вашу бдительность: на самом же деле Вас хотят заманить в западню. Когда отец убедится в Вашем-совершенном одиночестве и в том, что я не отваживаюсь нарушить это одиночество, кто знает, не появится ли он в Вертфёе вместе со своим Дольбуром? Судя по всему, от Вас пока не добиваются немедленного согласия, пока не требуют столь ненавистной клятвы: Вам дали время подумать и подготовить себя к замужеству. Если же они снова попробуют прибегнуть к принуждению, то можете не сомневаться: обожаемая Вами мать, к которой, кстати говоря, мы относимся с одинаковою нежностью, встанет на Вашу сторону с такой горячностью, что ей конечно же удастся добиться очередной отсрочки. Увы! Успокаивая Вас, я, тем не менее, продолжаю содрогаться от ужаса, ведь мне приходится бороться с теми же самыми опасениями, что терзают и Ваше сердце. Я утешаю Алину, но кто избавит от страданий Валькура?
Предлагаемые Детервилем розыски, разумеется, встретили с моей стороны противодействие. Узнав же Ваше мнение, я буду противиться им с еще большей силой. Страдая от прегрешений тех людей, кому нас подчинила природа, мы все же должны сохранять к ним уважение. Если бы госпожа де Бламон, подобно нам с Вами, оказалась заинтересована узнать о Дольбуре все, то, смею думать, она уже давно предприняла бы соответствующие меры. Однако следует признать, что положение сложилось крайне сложное. Если тайный сговор действительно существует, то госпожа де Бламон, скорее всего, не сможет его обнаружить, а если и обнаружит, все равно ее удел — хранить полнейшее молчание. Я, впрочем, не утверждаю, что она должна в данном случае бездействовать. Как поступить? Что делать? Господи, что же, наконец, придумать? Но, несмотря ни на что, со мною остается Ваша любовь, Алина, и я надеюсь, что никто другой никогда более не воцарится в Вашем сердце. О, какое отрадное утешение! Без него я давно лишился бы жизни! Так храните в целости свое чувство: оно одно делает меня счастливым! От Вас, и только от Вас, Алина, зависит моя участь. Лишь душевная твердость и мужественное постоянство позволят нам преодолеть любые препятствия. Когда-нибудь мы одержим верх. Но если Вы покоритесь обстоятельствам, если преследования сломят Вашу волю, если несчастье окажется сильнее Вас, Алина, Вы обречете меня на смерть и я приму ее как избавление от злейших страданий.
Вертфёй, 26 августа
Как ты верно предчувствовал, мой дорогой осторожный Валькур, наши продолжительные прогулки, столь любезные сердцу госпожи де Бламон и столь же тобой не одобряемые, и впрямь завершились печальным образом. Впрочем, не беспокойся, общее число проживающих в Вертфёе отнюдь не уменьшилось и никто не подвергся нападению. У нас появилась новая гостья, причем весьма необычная. Прежде чем пугаться, выслушай, пожалуйста, мой рассказ, ведь я знаю, что твое разгоряченное, пылкое воображение поспешно нарисует перед собой вместо действительно случившихся событий какие-нибудь ужасные фантомы.
Дни пошли на убыль; чтобы прогулки длились как прежде, нам теперь приходится раньше садиться за стол. Вчера, несмотря на сильную жару, мы вышли из дома в половине четвертого. Мы хотели немного пройтись по лесу, а затем заглянуть в одну прелестную деревушку, где у твоей Алины живет добрая подружка Колетт, которая всегда угощает нас восхитительным молоком… Короче говоря, мы решили попить молока у Колетт. Но нам следовало поторапливаться: идти через лес после того, как опустятся сумерки, желания никто не испытывал. Около семи часов вечера темнота, коей мы так опасались, должна была раскинуть над лесом свое мрачное покрывало. От Вертфёя до дома, где живет Колетт, два льё, так что мы не должны были терять ни минуты. Пока мы шли туда, все обстояло самым прекрасным образом, и к половине шестого мы добрались до милой молочницы. Пьем молоко; о приеме, оказанном Алине, ты догадываешься, ведь твоя любимая всегда приходит к молочнице с карманами, набитыми всевозможными безделушками, прихваченными ею намеренно, чтобы доставить Колетт удовольствие. Стрелки часов, однако, доходят до цифры шесть, и необходимо возвращаться домой как можно скорее. Женщины неохотно покинули дом Колетт, причитая, что им не хватило времени даже на то, чтобы как следует отдышаться от тяжелого пути; что Детервиль якобы еще более труслив, чем они; кроме того, я выслушал множество других язвительных замечаний, впрочем меня нисколько не смутивших. Если я и был чем-то обеспокоен, то исключительно безопасностью моих дорогих спутниц, да они и сами это прекрасно понимали. Итак, я настоял на своем, и мы отправились в обратный путь.
Едва лишь мы успели ступить на лесную тропинку, ведущую к аллеям вертфёйского парка, как до нас донеслись пронзительные женские крики. Они раздавались со стороны просеки, проложенной по диагонали к тропинке и исчезавшей в глубине леса. Мы остановились как вкопанные… Опустилась темнота; растерянность мгновенно сменилась испугом, наши героини настолько перетрусили, что одна из них — это была Эжени — без чувств упала прямо в мои объятия. Остальные женщины, у которых от страха подкосились ноги, спрятались под деревьями.
Если я и хотел, чтобы ночь не застала нас в пути, то лишь потому, что предвидел, к каким последствиям приведет даже самое незначительное происшествие, случись оно во время столь поздней прогулки по лесным тропам. Я пришел в крайнее замешательство: требовалось успокоить женщин, выяснить, в чем дело, и защитить моих спутниц, коль скоро в этом возникнет нужда, причем первые два задания казались мне куда более сложными, чем последнее. Я ободрил, как сумел, моих дам и затем, не теряя ни секунды, с шумом продравшись сквозь заросли, стремительно бросился к тому месту, откуда слышались крики. Найти его оказалось не так уж и легко, ведь несчастная, чей громкий плач раздавался в лесу, сбилась с пути и, по-видимому, заблудилась в густом подлеске. Мои оклики не находили ответа; страдания женщины были столь велики, что она совсем меня не слышала… Но вот крики становятся слышнее. Свернув с тропинки, я устремился в подлесок и наконец заметил у подножия высокого дуба, на куче папоротника, молодую женщину, совсем недавно разрешившуюся от бремени. Жестокая боль и жалкий вид несчастного младенца довели мать до отчаяния: она то рыдала, то громко кричала. Мое появление со шпагой в руке, как ты понимаешь, сильно ее испугало. Но я, обнаружив, что передо мной лежит женщина, тотчас же убрал шпагу и накрыл незнакомку своим плащом. Склонившись над молодой матерью, я ласково заговорил с ней и сумел быстро ее успокоить.
«Прошу прощения, сударыня, — сказал я, — сейчас не время вести долгие беседы, следует подумать о том, как бы поскорее оказать вам помощь. Я должен возвратиться к дамам, ожидающим меня неподалеку отсюда: их изрядно напугали ваши крики. Приближается ночь, и я не могу оставить ни вас, ни их без защиты. В вашем положении нельзя находиться в лесу; я предлагаю вам идти за мною. Берите младенца, обопритесь на мою руку — и в путь!»
«Кем бы вы ни были, сударь, — отвечала незнакомка, — я благодарю вас за столь любезное предложение, но, к сожалению, я не могу им воспользоваться. Я шла в деревню Берсёй, укажите мне дорогу туда; как только я доберусь до Берсёя, мне окажут необходимую помощь».
«Я никогда не слышал о деревне с таким названием, хотя мне часто приходилось бывать в этих краях. И поэтому я повторяю свое предложение. Право же, вам лучше согласиться, иначе я вынужден буду оставить вас здесь».
Молодая мать, осыпая ребенка поцелуями, подняла его с земли.
«Несчастное создание! — то и дело восклицала она; укрыв младенца подолом юбки, она прижала его к своей груди и запричитала: — Плод материнского стыда и бесчестия! Могла ли я предположить, что с самого рождения ты окажешься без крыши над головой?»
Поддерживая под локоть страдалицу, с трудом передвигавшую ноги, я постарался побыстрее вернуться назад к моим дамам. И в каком состоянии я их застал! Дочери, обняв своих матерей, пытались их успокоить, хотя и сами дрожали от страха. Как ты догадываешься, все с нетерпением ожидали моего возвращения. Увидев мое спокойствие, а также особу женского пола, наши дамы преодолели свой страх и бросились мне навстречу. Я рассказал им вкратце о том, как отыскал страдалицу, которая теперь, в крайнем смущении, выказывала нам все то почтение, на какое только была способна. Дамы с заботой и лаской осматривали ребенка. Госпожа де Бламон хотела дать молодой матери возможность отдохнуть непродолжительное время. Должен сказать, что к этому ее побуждало не одно лишь человеколюбие, но и стремление узнать об обстоятельствах, заставивших молодую женщину одну идти через лес. Но я настоял на скорейшем возвращении домой, ведь ночной мрак все более и более сгущался, а до Вертфёя оставалось около трех четвертей льё. Дамы со мной согласились. Алина пожелала нести на руках младенца, с тем чтобы облегчить страдания незнакомки, которая продолжала опираться на мою руку. Эжени поддерживала наших матушек. С величайшей поспешностью мы вышли из леса.

«Никаких расспросов до тех пор, пока мы не окажемся дома, — сказал я, обращаясь к госпоже де Бламон, которая все порывалась разузнать историю девушки, — иначе мы слишком задержимся в пути. К тому же эта юная особа чрезмерно устала и неспособна теперь удовлетворить наше любопытство. Мы должны скорее добраться домой — только там мы сможем ей хоть чем-то помочь».
Все согласились с моим предложением. Вскоре мы достигли поместья — кстати, как раз вовремя. Бедная девица, хотя я ей и помогал как умел, совсем выбилась из сил. Видя это, госпожа де Бламон заявила, что незнакомка вполне могла умереть, если бы не отказалась от своего плана отправиться в деревню Берсёй, местонахождение которой тогда мне было совершенно неизвестно. Как выяснилось, эта деревня расположена в шести льё от того места, где я обнаружил девицу. Хозяйка дома сразу же поместила несчастную мать с младенцем в одной из лучших комнат. Затем ее накормили бульоном, а через два часа подали гренок в бургундском вине. Наконец ее укладывают в постель и оставляют в покое.
В этот вечер незнакомку никто ни о чем не расспрашивал, поскольку не хотели ее тревожить. Каждый строил всевозможные догадки о причинах ее несчастий и настаивал на своей версии. Но никто так и не сумел приблизиться к истине, а она, как в дальнейшем обнаружилось, куда больше касалась всех собравшихся в Вертфёе, чем можно было предположить ранее (события реальной жизни с роковой неизбежностью оказываются запутаннее, чем обычно их представляет себе наш разум).
Сегодня утром, когда молодая женщина пробудится ото сна, мы поднимемся наверх и обо всем ее расспросим, если повивальная бабка, за которой послали тотчас же после нашего прибытия в Вертфёй, найдет состояние роженицы вполне удовлетворительным, чтобы отвечать на наши вопросы. Рассказ ее читай в следующем письме: госпожа де Бламон меня уже торопит, ведь посыльный скоро отправляется в путь.
Обнимаю тебя на прощание.
Вертфёй, 28 августа
Поскольку вчера посыльный не уехал, я смог сегодня продолжить рассказ о наших приключениях. Мой Друг, история эта заставит тебя глубоко задуматься; что же касается живущих в Вертфёе, то нас терзают тягостные подозрения! По воле рока нам удалось ухватиться за начальное звено той цепи, конец которой, случись кому-либо до него добраться, позволит получить ответ на важнейший вопрос, к чему мы все, собственно, и стремимся. Однако, пока ничего нельзя утверждать окончательно, следовательно, я ограничусь только рассказом о фактах, известных к настоящему часу. Тебе, так же как и нам, придется строить догадки, теряться в подозрениях и, вероятно, самому расследовать это дело, если ты этого захочешь.
Приглашенная нами вчера утром повивальная бабка, осмотрев найденную в лесу молодую особу, сообщила, что ночью больная спала беспокойно и у нее небольшая лихорадка; впрочем, для рожениц подобные осложнения — явления обыкновенные. Если мы того желаем, сказала она в заключение, то можем пройти в комнату и расспросить обо всем девицу, готовую ответить на любые вопросы. К больной поднялись лишь трое: госпожа де Сенневаль, госпожа де Бламон и я. Мы не взяли с собой Алину, дабы не оскорблять ее целомудрия. Счастлива душа, чьи желания неизменно покоряются требованиям чести! Запрет нисколько не огорчил Алину, а ее любопытство уступило чувству стыдливости. Эжени осталась вместе с Алиной. Обменявшись любезностями, мы приблизились к постели нашей гостьи. Мой дорогой Валькур, я передаю тебе слово в слово рассказ этой особы, столь много повидавшей на своем веку.
История Софи
«Сударыня, меня зовут Софи, — начала незнакомка, обращаясь к госпоже де Бламон. — О моем появлении на свет ничего определенного вам я сообщить не могу, ведь я знаю только отца, а он никогда не распространялся об обстоятельствах моего рождения. Выросла я в деревне Берсёй, в доме Изабо, жены виноградаря. Когда вы меня нашли, я как раз к ней и направлялась: она была моей кормилицей. Едва лишь я научилась понимать человеческую речь, Изабо поведала мне, что живу я у нее на пансионе и что она вовсе не приходится мне матерью. До тринадцати лет я жила совершенно уединенно, и лишь один господин, приезжавший в Берсёй из Парижа, изредка наведывался к нам. Именно он, как уверяла Изабо, привез меня к ней в дом. Однажды кормилица сказала мне по секрету, что этот человек и есть мой родной отец. История моего детства проста и не очень интересна. Однако настал тот роковой час, когда меня забрали из мирного убежища невинности, для того чтобы против моей воли ввергнуть в пучину гнусного разврата.
Мне вот-вот должно было исполниться тринадцать лет, когда господин, о котором идет речь, нанес свой последний визит в наш дом. Вместе с ним приехал его друг, мужчина примерно того же возраста, то есть около пятидесяти лет. Заставив Изабо выйти из комнаты, они оба какое-то время пристально меня разглядывали, причем друг моего предполагаемого отца рассыпался в многочисленных похвалах в мой адрес. По его мнению, я была просто очаровательна, достойна кисти художника… Увы, подобного рода речи мне тогда пришлось услышать впервые, и я даже не подозревала, что дары, коими меня так щедро наделила природа, станут причиною моей гибели: именно они сделали меня несчастной! Предпринятое друзьями обследование сопровождалось нежными ласками, при всей их невинности задевавшими мою стыдливость. Затем эти господа начали шепотом переговариваться друг с другом. Я заметила на их лицах довольные улыбки. Как? Разве можно предаваться радости, замышляя в душе злодейство? Разве озаряются весельем лица негодяев, собирающихся лишить жизни невинного человека? Вот они — печальные результаты растленных нравов! Могла ли я тогда предвидеть грядущие бедствия? Какими горькими оказались для меня плоды их преступного сговора! Изабо пригласили войти.
“Мы забираем у вас юную воспитанницу, — обратился к ней господин Делькур (так назвался мой предполагаемый отец). — Она понравилась господину де Мирвилю, — продолжал он, указав на второго гостя, — и он отвезет ее к своей жене, а та будет заботиться о ней как о родной дочери”.
Изабо запричитала, заключила меня в объятия, и мы обе заплакали, словно ожидая от этой разлуки одних лишь бед…
“Ах, сударь! — сказала Изабо, повернувшись к господину де Мирвилю. — Перед вами сама воплощенная невинность, и мне не в чем ее упрекнуть. Сударь, я вручаю вам в руки ее судьбу, и мне будет очень горько, если с нею случится какое-нибудь несчастье”.
“О каком несчастье может идти речь? — прервал кормилицу Мирвиль. — Я забираю у вас Софи как раз затем, чтобы сделать ее счастливой”.
Изабо. Лишь бы только Господь помог ей сохранить целомудрие!
Мирвиль. Поразительная мудрость, однако же, у нашей доброй кормилицы! Правильно говорят, что добродетель есть только в деревне.
Изабо (обращаясь к господину Делькуру). На сколько я помню, в последний раз вы сами говорили о том, что девочка будет оставаться здесь до тех пор, пока не примет первого причастия.
Делькур. Причастие?
Изабо. Да, сударь.
Делькур. Вот как? А разве его еще не было?
Изабо. Нет, сударь, она пока недостаточно наставлена в католической вере. Господин кюре отложил ее причащение до следующего года.
Господин де Мирвиль. Тьфу, пропасть! Мы не в состоянии так долго ждать, ведь я дал обещание жене, что завтра девочка уже будет у нас… Да я и сам этого желаю… Но разве эта безделица так уж труднодоступна?
Делькур. Она доступна каждому, а у нас это сделать еще легче, чем здесь. Изабо, неужели вы думаете, будто в столице Франции испытывают недостаток в наставниках юных девиц, особенно если сравнивать Париж с деревушкой Берсёй?..
Делькур (поворачиваясь ко мне). Софи, разве ты воспротивишься собственному счастью? Когда речь идет о его достижении… малейшая задержка…
“Ах, сударь, — простодушно прервала я его, — едва лишь вы заговорили о счастье, как я сразу подумала, сделайте уж лучше счастливой Изабо, а я, если вы позволите, навсегда останусь здесь”.
И, захлебываясь слезами, я бросилась обнимать мою нежную матушку.
“Ну, будет, милое дитя, будет, — сказала Изабо, прижимая меня к груди. — Спасибо тебе за добрые слова, но ты не принадлежишь мне. Подчиняйся тому, в чьей власти ты находишься по закону, но храни в неприкосновенности свою невинность. Если же ты впадешь в немилость, то вспомни свою добрую матушку Изабо: у нее для тебя всегда приготовлен, по крайней мере, кусок хлеба. Тебе, правда, придется добывать его в поте лица, но зато он будет заработан честным трудом, и на него не упадут слезы сожаления и раскаяния…”
“Ты прекрасная женщина, Изабо, однако прекратим эти излияния, — сказал Делькур, вырывая меня из объятий кормилицы. — Потоки слез… какими бы патетическими они ни казались, лишь задерживают наши удовольствия. Поехали!..”
Меня уводят. Мы усаживаемся в берлину, несемся быстрее ветра и в тот же вечер прибываем в Париж.
Если бы я была чуть опытней, то все увиденное, услышанное и испытанное в дороге еще до приезда в Париж убедило бы меня в том, что в столице меня ждет судьба отнюдь не горничной госпожи де Мирвиль. Короче говоря, о моем берсёйском целомудрии, хранить которое с таким жаром призывала моя добрая кормилица, никто больше и не вспоминал. В карете я сидела возле господина де Мирвиля. Он вел себя так, что у меня не осталось ни малейших сомнений в гнусности его намерений. Полумрак потворствовал затеям соседа, моя невинность его только распаляла, господин Делькур откровенно развлекался, наблюдая за происходящим, так что действия Мирвиля дошли до крайней степени непристойности. Я заливалась слезами…
“Проклятая девчонка! — вскричал Мирвиль. — Ведь все шло превосходно… Я подумал, что еще до Парижа… Как противно мне это хныканье…”
“Хе-хе, вот оказия! — отвечал Делькур. — Разве храбрый воин отступит перед криками отчаяния, свидетельствующими о его победе?.. Когда мы недавно ездили за твоей дочерью, туда, к Шартру, испугался ли я подобно тебе? Между прочим, там, так же как и сегодня, не обошлось без слез. Но, несмотря ни на что, я имел честь стать твоим зятем до прибытия в Париж”.
“Но такие уж вы, судейские, — возразил господин де Мирвиль, — слезы всегда вас только возбуждают. Вы походите на гончих псов, которые не прекратят охоты, пока не загонят зверя до смерти. Только коллеги Бартоло могут похвалиться таким жестокосердием. Вот почему вас с полным на то основанием обвиняют, что вы проглатываете жертву живьем и затем наслаждаетесь, ощущая, как она трепещет под вашими зубами”.
“Действительно, — сказал Делькур, — у финансистов, как полагают, сердце гораздо чувствительней.
“Клянусь честью, что это так, — отвечал Мирвиль. — Мы ведь никого не лишаем жизни. Да, мы умеем ощипать курочку, но чтобы резать ей горло… Наша репутация, в сравнении с вашей, — это репутация агнцев: любой по справедливости назовет нас добрыми господами”.
Такие вот плоские шутки отпускались во время путешествия. Кроме того, делались некие предложения, смысл которых до меня не доходил совершенно, ведь мне никогда не приходилось слышать таких гнусностей. Дорога казалась сплошной пыткой: непристойности, мерзкие действия, то и дело предпринимаемые Мирвилем, продолжались до самого Парижа. Наконец, мы приехали.
Мы вышли из кареты перед каким-то домом, находившимся в пригороде, но тогда я, впрочем, не знала, где именно. Теперь, испытав там немало горестей, я могу вам сказать, что он стоял у заставы Гобеленов.
Итак, около десяти часов вечера мы вышли из кареты и очутились во дворе этого дома. Берлина отсылается прочь, а мы поднимаемся в комнату, где уже были сделаны все необходимые приготовления к ужину. В комнате нас встречали две особы: старуха и какая-то девушка моего возраста. Вместе с ними мы и сели за стол. За ужином выяснилось, что Роза (так звали девушку) — любовница господина Делькура и что мне уготована та же роль при господине де Мирвиле. Старуха исполняла обязанности ключницы, о чем мне не преминули рассказать за столом; кроме того, я узнала, что должна отныне жить вместе с упомянутой молодой особой, оказавшейся, как стало известно, дочерью господина де Мирвиля. Из его разговора с Делькуром я поняла, что это та самая привезенная из-под Шартра девушка, о которой шла речь по дороге. Сударыня, теперь вы видите, что эти два господина обменялись собственными дочерьми, используя их как любовниц, причем ни та, ни другая несчастная даже не знали имен тех, кто были супругами их отцов и кто дал им жизнь.
Позвольте мне умолчать о непристойных подробностях ужина, а также об ужасной ночи, что за ним последовала. Для постыдных действий предназначалась иная зала, гораздо меньшая, зато обставленная изящной мебелью. Роза и господин Делькур остались с нами. Роза, по сути дела, не оказывала ему ни малейшего сопротивления: ее пример старались использовать, чтобы сломить мою непокорность. Мне объяснили, что упрямиться бесполезно, иначе грубая сила быстро заставит одуматься непреклонную. Сударыня, как вам рассказать о происшедшем? Я трепетала от страха, плакала… Но ничто не остановило этих чудовищ, и моя невинность была осквернена.
Около трех часов утра друзья разошлись по комнатам, дабы провести там остаток ночи; нам пришлось сопровождать своих хозяев.
Господин де Мирвиль открыто сказал, какая судьба ожидает меня в этом доме.
“Не строй себе иллюзий относительно будущего, — решительно заявил он, — отныне ты моя содержанка. Ты должна смириться со своей участью и избавиться от каких бы то ни было радужных надежд. Тебе не следует рассчитывать на блестящую судьбу, а здешний образ жизни, не скрою, не отличается особенным весельем или разнообразием. Наше общественное положение накладывает на нас определенные ограничения, и мы просто вынуждены держать вас взаперти. Рядом с Розой ты видела старуху — она обязана наблюдать за вами обеими и, кроме того, отвечать за ваше поведение. Предупреждаю тебя: малейшая шалость, или попытка к бегству, или неповиновение будут жестоко наказаны. Со мной ты обязана вести себя почтительно и любезно. Существующая между нами разница в возрасте не оставляет надежд на взаимную любовь, да она мне вовсе и не требуется. Однако то добро, что я собираюсь для тебя сделать, позволяет рассчитывать на твою полную покорность, как если бы ты была моей законной женой. Тебя будут кормить и одевать. В месяц будешь получать по сто франков на разные прихоти. Согласен, сумма достаточно скромная. Но к чему излишества в том месте, где тебя удерживают силой? Между прочим, у меня накопилось и немало других обременительных расходов. Ты ведь не единственная моя содержанка. По этой причине я не смогу встречаться с тобой чаще трех раз в неделю, остальное время живи себе спокойно, развлекайся с Розой или со старой Дюбуа. Каждая из них отличается качествами, которые помогут тебе рассеять скуку. Отбрось прочь сомнения, моя крошка, и скоро ты почувствуешь себя счастливой".
Закончив свою многословную речь, господин де Мирвиль улегся на кровать и приказал мне разделить с ним ложе.
Сударыня, позвольте опустить здесь занавес, ведь и того, что уже было сказано, вполне достаточно. Вы видите, какая злая судьба выпала на мою долю. Несчастья мои казались тем страшнее, что я никак не умела от них защититься. Единственный человек, на чью помощь я могла бы рассчитывать, мой родной отец, обладающий всей полнотой власти надо мною, принудил меня подчиниться необходимости и к тому же сам преподал мне уроки разврата.
Днем, когда эти господа нас покинули, я поближе познакомилась с экономкой и моей товаркой. Судьба Розы ничем не отличалась от моей, только что подруга была на полгода старше. Как и я, она ранее проживала в деревне на воспитании у своей кормилицы; ее привезли в Париж всего три дня тому назад. По характеру же мы с Розой нисколько не походили друг на друга, что и помешало впоследствии нашему сближению. Ветреная, бессердечная, бесстыдная, лишенная каких бы то ни было нравственных принципов, она беспрестанно оскорбляла мою врожденную стыдливость и целомудрие. Добродетельному человеку трудно ужиться с живым воплощением порока, но мне не приходилось тогда выбирать: нас соединяли узы несчастья, но не дружбы.
Дюбуа обладала всеми недостатками своего звания и возраста. Высокомерная, сварливая, злобная, она явно отдавала предпочтение моей подруге. Вы прекрасно понимаете, что и с Дюбуа меня ничто не могло связывать. Оставаясь в том доме, я проводила в своей комнате за чтением книг столько времени, сколько мне удавалось освободить от общения с моими соседками. Читать я любила, так что легко могла заполнить этим занятием свободное время. Между прочим, господин де Мирвиль отдал приказание снабжать меня книгами в меру моих потребностей.
Жизнь наша была заключена в железные рамки строгого распорядка. Прекрасный сад служил местом приятных прогулок, однако за ограду мы никогда не выходили. Двое друзей с завидной регулярностью встречались в этом домике три раза в неделю, мы вместе с ними ужинали, а затем они в течение трех часов предавались любовным утехам, причем на глазах друг у друга. После того мужчины расходились по своим покоям, а мы следовали за ними. Остаток ночи все спали».
«Какая распущенность! — прервала рассказ госпожа де Бламон. — Уму непостижимо! Отцы — на глазах у дочерей!»
«Любезная подруга, — остановила ее госпожа де Сенневаль, — не будем тратить время на осуждение этого ужаса, возможно, несчастная девушка расскажет нам и не о таких злодействах».
«Что вы имеете в виду? Разве мы уже не знаем о главном? — встрепенулась госпожа де Бламон. — Мадемуазель, — продолжала, несколько покраснев, эта поистине добродетельная и достойная уважения женщина, — не знаю, как лучше выразиться, но не случалось ли порой чего-нибудь еще более страшного?»
Софи, по всей видимости, не поняла заданного ей вопроса. Тогда госпожа де Бламон поручила мне тихо объяснить ей смысл сказанного.
«Что-то похожее на ревность руководило поведением друзей, вероятно, это была единственная преграда, удерживавшая их от того, на что вы намекнули, сударыня, — продолжала Софи, — лишь такое чувство хоть как-то объясняет их некоторую сдержанность… Добродетель, разумеется, никогда не будет управлять подобными душами. Я понимаю, осуждать своего ближнего дурно, особенно без веских на то оснований, но все эти странности, бесстыдные поступки, полностью уверили меня в крайней распущенности двух названных субъектов. Если же говорить о сдержанности, или скромности, проявленных ими в том вопросе, о котором мы сейчас рассуждаем, то они, по моему глубокому убеждению, объясняются чувством, победившим даже их склонность к разврату. Я имею в виду ревность, ведь в ревности такие люди не знают себе равных».
«Вряд ли можно предполагать ревность у людей, ведущих такой распутный образ жизни, о каком вы нам подробно рассказали», — возразила госпожа де Сенневаль.
«Особенно если вспомнить, что у господина де Мирвиля были другие содержанки», — добавила госпожа де Бламон.
«Тем не менее я уверена, что это была именно ревность, — настаивала Софи. — Вероятно, я встретилась с тем случаем, когда при столкновении двух бурных страстей победа остается за более сильной из них. Совершенно очевидно, что каждый из друзей старался сберечь собственное достояние. Желание это, порожденное взаимным недоверием, никогда не оставляло их в покое и не позволяло им решиться на самый ужасный поступок… Моя распутная подруга, я знаю, только посмеялась бы над этими опасениями, но мне казалось тогда, что лучше умереть, чем согласиться терпеть все эти мерзости».
«Рассказывайте дальше, пожалуйста, — сказала госпожа де Бламон, — и не обижайтесь на то, что участие, какое я к вам испытываю, заставляет меня столь подробно расспрашивать о вашей судьбе».
«До события, когда мне, в конце концов, выпало счастье попасть под ваше покровительство, — продолжала Софи, обращаясь к госпоже де Бламон, — со мной, честно говоря, ничего нового не приключилось. Пока я жила в упомянутом доме, деньги мне выплачивались с завидной аккуратностью, поскольку же расходы мои были незначительны, то я постоянно делала сбережения: когда-нибудь, думалось мне тогда, я вручу кругленькую сумму доброй матушке Изабо — воспоминания о ней никогда не покидали меня. Я осмелилась поделиться этими планами с господином де Мирвилем, не сомневаясь в том, что он их одобрит и, возможно, подскажет наилучший способ осуществить столь благородный замысел. Святая наивность! У кого я рассчитывала встретить сочувствие? Разве ведомо оно порочному сердцу закоренелого развратника?
“Тебе следует отвыкнуть от деревенских привычек, — сурово сказал мне господин де Мирвиль, — Изабо получила слишком много за оказанные тебе незначительные услуги, так что ты ничего ей не должна”.
“Но чувство благодарности, сударь, разве оно не согревает душу, разве не приятны для нас его проявления?”
“Прекрасно, прекрасно, но твоя благодарность на самом деле — пустая химера. Я никогда не видел, чтобы она приносила какую-либо пользу; мне же по душе лишь те чувства, от которых можно получить доход, так что не говори больше об этом. А коль скоро у тебя скопилось слишком много денег, я решил отныне приостановить свои выплаты”.
Получив, таким образом, решительный отказ у одного, я задумала прибегнуть к совету другого и сообщила о моем замысле господину Делькуру. Делькур встретил меня с наглой суровостью. Он сказал, что на месте господина де Мирвиля не заплатил бы мне ни единого су, ведь я только и помышляю о том, чтобы швырять деньги на ветер. Мне пришлось отказаться от этого доброго дела, так как у меня не было средств его осуществить.
Сударыня, прежде чем поведать вам о событиях, повлекших за собой ужасную катастрофу, я хочу вам рассказать о том, какое нам было уготовано отцовское воспитание. Наказывали нас очень часто, причем наши отцы уступали друг другу свои родительские права, прося друг друга не жалеть усилий, если их дочери в чем-либо провинятся. По всей видимости, нас стремились сделать покорными и боязливыми, с тем чтобы держать в беспрекословном повиновении. Вы, разумеется, прекрасно понимаете, что эти развратники частенько и с явной охотой злоупотребляли своими родительскими правами. Господин де Мирвиль отличался особой жестокостью: подчиняясь малейшему капризу своего прихотливого воображения, он наказывал меня с крайней свирепостью. И хотя все это происходило в присутствии господина Делькура, тот отнюдь не торопился меня защитить, ведь и он столь же часто расправлялся с дочерью де Мирвиля, не встречая со стороны ее отца никакого отпора. Сударыня, я должна поведать вам и о другом постигшем меня несчастье. Природа насмеялась над моими лучшими побуждениями, ведь я, грешная, согласилась участвовать в тех мерзостях, к которым склоняли нас преступные отцы, во многом движимая дочерними чувствами и обязанностями. Но беды мои не ограничились одной лишь поруганной невинностью: в чреве своем я зачала плод постыдной связи. И как раз тогда подруга по заточению, пресытившись затворнической жизнью, рассказала мне о том, что она замышляет побег.
“Я хочу бежать отсюда, — заявила она. — Мне удалось переманить на свою сторону сына садовника; он стал моим любовником и предложил мне свободу. Ты также можешь последовать этому примеру, решайся же… Хотя тебе все-таки следует дождаться родов. Но я неизменно буду думать о твоем освобождении, постараюсь подыскать тебе друга, и тот увезет тебя отсюда, так что потом, если пожелаешь, мы снова будем вместе”.
Совет взять себе нового любовника меня, разумеется, не вдохновил, но я страстно стремилась вырваться на свободу: тогда я могла бы жить честно, о чем подруга моя, по всей видимости, и не помышляла. Итак, я решила принять ее предложение.
Посовещавшись, мы договорились повременить с моим бегством и осуществить этот план после моих родов. Я умоляла подругу помнить о нашем уговоре, чтобы к назначенному времени все было готово. Но, несмотря на ее расторопность, подготовка побега потребовала времени, и только за два месяца до срока, когда я должна была разрешиться от бремени, нам удалось завершить все необходимые приготовления.
Наконец наступил благоприятный для нашего побега час. Незадолго до того дня, когда мне выпало счастье повстречаться с вами, Роза поднялась в свою комнату, с тем чтобы взять деньги, на которые сын садовника намеревался снять в городе комнату. Молодой человек явно торопился: ему хотелось поскорее бежать из нашего дома. Подруге же моей требовалось какое-то время на сборы, поэтому она попросила меня занять ее любовника хотя бы на несколько минут. О, роковой миг, принесший мне великое горе! Или, быть может, счастье? Ведь мне, в конце концов, удалось вырваться из этой пучины разврата. По воле судьбы со мной произошло то, чего Розе удавалось избегать в течение трех лет: господин де Мирвиль, войдя в дом, застал меня в обществе молодого человека, которого я не успела отослать прочь. Юноша, впрочем, проворно скрылся, но его исчезновение не прошло незамеченным. Приступ ярости господина де Мирвиля не поддается описанию. Сначала он безжалостно исполосовал меня своей тростью, и беременность, естественно, во внимание не принималась. Затем он, хотя виновность моя еще не была доказана, обрушил на меня поток грязных оскорблений. Схватив меня за волосы, Мирвиль грозил растоптать ногами нашего будущего ребенка, который, как утверждал этот негодяй, свидетельствует лишь о его позоре. Если бы в комнату не вбежала Дюбуа, то я, верно, была бы забита до смерти. Она спасла мне жизнь. Ярость Мирвиля, между тем, несколько утихла.
“Ей еще предстоит жестокое наказание, — заявил он. — Затворите все двери! Сюда никто не должен проникнуть, а эта шлюха пускай побыстрее подымается к себе в комнату!”
Роза, слышавшая наш разговор, поостереглась вмешиваться в беседу. Довольная тем, что благодаря случившемуся недоразумению ей посчастливилось избежать заслуженной кары, она молча наблюдала за тем, как вся ярость Мирвиля обрушилась на мою невинную голову. Тиран без промедления последовал наверх за мной. По нездоровому блеску глаз Мирвиля я догадывалась о чудовищных замыслах, волновавших тогда его душу. Предчувствуя худшее, я вся тряслась от страха. Лицо его, возбужденного до последней степени, нервически подергивалось, так что его физиономия приобрела еще более мерзкий вид, чем всегда. Сударыня, какими словами описать те новые гнусности, что вытворял Мирвиль над своей несчастной жертвой? Нет, я не буду о них рассказывать все, дабы не оскорблять вашу природную стыдливость… Он приказал мне полностью раздеться… Упав перед ним на колени, я стократно клялась в моей невиновности, пыталась смягчить его сердце, говорила о несчастном плоде нашей позорной любовной связи. Бедное дитя шевелилось во чреве: казалось, ребенок также хотел пасть ниц перед своим отцом, по-видимому, и он молил Мирвиля о пощаде… Но ничто не могло поколебать жестокосердного Мирвиля, по его словам все более и более убеждавшегося в моей неверности. Любое возражение принималось им за обман. Он якобы видел любовника, так что в измене сомневаться уже не приходится и никакие оправдания мне теперь не помогут. Наконец он принялся за осуществление задуманного: варварские путы на мне лишили меня последней возможности сопротивляться.
Мирвиль поступил со мной постыдно и бесчестно, подобно тому как школьные учителя-педанты обращаются со своими учениками. Но с какой жестокостью! С какой безмерной суровостью! Сердце мое замерло. Связанная веревками, я потеряла равновесие. Глаза мои закрылись, и я не знаю, чем завершился приступ его ярости… Когда ко мне вернулось сознание, я увидела себя в руках Дюбуа. Меряя комнату огромными шагами, палач мой торопил старуху скорее покончить с лечением.
К тому его побуждало отнюдь не сострадание: просто он хотел побыстрее от меня отделаться…
“Ну что, — вскричал он, — все в порядке?”
Я между тем почувствовала, что лежу на полу раздетая.
“Оденьте же, оденьте ее, сударыня, и пусть она отсюда исчезнет…
Отобрав у меня ключи от комнаты и все свои подарки, Мирвиль вручил мне два экю.
“Держи, — сказал он мне, — этого более чем достаточно для того, чтобы подыскать себе место у какой-нибудь сводницы, которых так много в нашем городе. После того что ты позволила себе проделать со мной, тебя с радостью примут в любом публичном доме”.
“О сударь, — отвечала ему я тогда (не стерпев последнего унижения, я разрыдалась), — в жизни мне довелось совершить лишь одну ошибку, и то по вашей вине. Судите о моем раскаянии по бедам, которые я перенесла, и не оскорбляйте меня в моем несчастье”.
Сердце тирана не знает сострадания, развратный злодей всегда останется глух к стенаниям оскорбленной невинности. Не успела я закончить свою речь, — как Мирвиль, схватив меня за руку, быстро двинулся к черному ходу. И вот я оказалась за какой-то оградой, неподалеку от захлопнувшихся за мной ворот нашего сада. Сударыня, вы, с вашим чувствительным сердцем, прекрасно понимаете, что пришлось мне тогда испытать: поздним вечером я бродила по городу, мне совершенно неизвестному. Беременная, безжалостно избитая, вся израненная, я с трудом передвигала ноги, у меня даже не хватало слез, чтобы оплакивать свою несчастную судьбу!
Не зная, куда деваться, я вернулась к порогу единственного известного мне дома… Добравшись до него по своим кровавым следам, я решилась провести остаток ночи под его окнами.
“Жестокий дикарь, он, по крайней мере, не польстится на воздух, которым я имею несчастье еще дышать… Он не лишит меня убежища, в котором трудно отказать даже скотине… Небо, надеюсь, сжалится надо мной, и я смогу спокойно испустить здесь свой дух”, — думала я. Заслышав неподалеку чьи-то шаги, я посчитала было себя погибшей… А вдруг отец решил меня отыскать, чтобы довести преступление до конца, и лишить свою дочь жизни, которую она проклинает? Или его грязная душа, охваченная раскаянием в конце концов открылась чувству сострадания?
Но как бы там ни обстояло дело в действительности, я все-таки осталась незамеченной. На рассвете, очнувшись от тяжкого забытья, я без промедления двинулась в путь, с тем чтобы поскорей добраться до дома моей дорогой Изабо. Там я надеялась найти себе убежище, ведь кормилица обещала всегда оказывать мне гостеприимство.
Итак, я шла… На четвертый день пути силы меня оставили: тело ломило от перенесенных побоев, страх сковывал душу, и, кроме того, ребенок, шевелящийся в моем чреве, причинял немалое беспокойство. Опасаясь того, что скромных двух экю не достанет на дорогу до Берсёя, я почти ничего не ела. И вот, когда цель была уже близка, я заблудилась и телесные страдания вынудили меня остановиться. Казалось, наступил мой последний час. Вот тогда-то, к счастью, мне довелось встретиться с этим господином, — сказала Софи, повернувшись лицом ко мне. — И каким бы ужасным ни представлялось вам мое положение, я считаю, что Господь наконец смилостивился надо мной, ведь благодаря Провидению, — продолжала она, устремив взгляд на госпожу де Бламон, — эта сострадательная дама пришла мне на помощь, и я надеюсь, что благодаря ее доброте мне вскоре удастся увидеть женщину, которую я называю своей матерью.
Я молодая и, смею думать, неглупая. Если мне и пришлось грешить, Господь тому свидетель, что все произошло против моей воли. Я сумею загладить свою вину перед Господом: остаток дней я проведу в слезах, оплакивая прежние прегрешения и стану помогать моей дорогой Изабо вести хозяйство, правда, у меня уже не будет того достатка, какой я имела, живя в разврате, зато жизнь в деревне потечет спокойно, и я не буду мучиться угрызениями совести».
Присутствующие, слушая рассказ Софи, не могли удержаться от слез. Девушка также потеряла самообладание и потому попросила нас на какое-то время оставить ее одну. Покинув ее, мы снова начали строить различные предположения. Однако посыльный отправляется в путь, так что я вынужден расстаться с тобой, мой дорогой Валькур. Впрочем, уверяю тебя в том, что я считаю своей первейшей заботой сообщить тебе о всех последствиях этой удивительной встречи.
Вертфёй, 30 августа, вечер
Софи так и не осмелилась показать сиделке следы кровавых ран на ее теле. 28-го числа, ночью, самочувствие больной резко ухудшилось, и мы потребовали осмотреть ее. Сиделка по просьбе девушки приступила к делу и постаралась облегчить страдания несчастной.
Однако положение ее оказалось настолько опасным, а побои — такими тяжелыми, что сиделка помочь ничем уже не могла. Едва лишь госпожа де Бламон узнала о результатах осмотра, тотчас же послали за Домиником, хирургом из Орлеана. С Доминика взяли обещание хранить тайну и лишь затем ввели в комнату больной. После тщательного обследования врач сообщил нам следующее: ребенок появился на свет семимесячным и, хотя пока еще жив, надежд выходить его мало. Преждевременные роды, вне всякого сомнения, объясняются злоключениями, выпавшими на долю Софи. В области крестца хирург обнаружил следы сильнейшего удара; кроме того, он насчитал на теле бедной девушки двадцать одну рану — тоже от ударов — на руках, плечах и в других местах. Каждую из них необходимо немедленно перевязать. Следы второго приступа ярости жестокосердного господина де Мирвиля также производят ужасное впечатление. Однако варварское орудие, к которому Мирвиль прибег в этом случае, было несравненно более гибким, так что нанесенные им раны относительно неопасны. От второй экзекуции пострадала лишь кожа больной: впрочем, ярость Мирвиля и здесь не знала пределов. В настоящее время главное — излечить последствия первого избиения.
Изложив суть болезни, Доминик прописал кровопускание из вены голени, полнейшее спокойствие и кое-какие отвары. В течение суток хирург наблюдал за состоянием Софи: он покинул Вертфёй только после того, как наступили первые признаки улучшения. Отдав указания сиделке, Доминик пообещал вернуться в начале будущей недели. По словам хирурга, возраст и натура пациентки обещают благополучный исход. Вместе с тем он велел нам забрать ребенка у матери, что мы и сделали. К несчастью, бедное дитя вскоре скончалось, так что наши хлопоты отныне всецело посвящены Софи. Если бы несчастная мать узнала об этой потере, я думаю, она сошла бы в могилу. Вот почему от нее тщательно скрывают смерть ребенка, ибо, несмотря на общее улучшение самочувствия, больная не готова еще к одному испытанию. Мой друг, теперь ты все знаешь о событиях 28 августа.
Вчера, 29 августа, госпожа де Бламон обратилась ко мне с просьбой отправиться в деревню Берсёй. Необходимо было проверить на месте истинность рассказа Софи. С рекомендательным письмом от госпожи де Бламон я поехал в Берсёй и прежде всего посетил дом кюре. Это человек лет пятидесяти, и его внешний вид произвел на меня самое благоприятное впечатление. Приняли меня очень тепло, я даже получил приглашение отужинать вместе с хозяином. До вечера мы успели сходить в дом Изабо, которая, как теперь выяснилось, была описана Софи с величайшею точностью. Священник и кормилица сохранили о девушке прекрасные воспоминания, причем первый не забыл и о преподанных им девушке уроках христианской нравственности.
Когда Изабо узнала о том, что ее воспитанница жива, любит ее и мечтает о встрече, она сначала заплакала от радости. Но я вынужден был рассказать о болезни Софи, так что радость крестьянки тут же сменилась печалью. Впрочем, я не особенно вдавался в подробности: госпожа де Бламон просила меня не распространяться о злоключениях Софи, да я и сам отлично понимал, что многое нужно хранить в тайне. Мы убедились, что Софи нас нисколько не обманула. Достойнейший священник и кормилица получили приглашение посетить Вертфёй сразу же, как только пославшая меня дама их о том попросит. Однако встреча пока откладывается: из-за своей болезни Софи сейчас не может принять столь дорогих ее сердцу гостей. Когда я ужинал в доме священника, человека, как оказалось, весьма здравомыслящего, случай, которому мы обязаны нашим знакомством, навел меня на разговор об испорченности нравов. По мнению хозяина дома, только по одной этой причине люди каждодневно совершают ужаснейшие преступления.
«Сударь! — говорил мне почтенный служитель Церкви, охваченный энтузиазмом искренней добродетели. — Я вижу, как в свет постоянно выбрасываются целые кипы нелепейших сочинений, в частности недавно появилось огромное число чудовищных проектов искоренения нищенства во Франции. Чувство, которое движет авторами всех этих безнравственных проектов, вызывает во мне возмущение: богач, глядя на печальную картину жизни умирающих с голоду бедняков, переполняется презрением к прозябающим в нищете. Сколотив себе состояние, он, как правило, помышляет лишь об удовлетворении своих низменных желаний; иногда он, движимый лицемерием и показным благочестием, все-таки вынужден оказывать нищенствующим мизерную помощь.
Разумеется, богач хотел бы уклониться от исполнения такого печального долга, да он и вовсе не желал бы встречаться с этим явлением, а ведь созерцание нищеты, смягчая человеческое сердце, изгоняет оттуда саму мысль о недостойных удовольствиях. Значит, долой с глаз зрелище людских бедствий! Гнетущая мысль о страданиях, выпадающих на долю человека в этой юдоли скорби, заставляет внимательней всмотреться в лицо ближнего, а это, вольно или невольно, сбивает спесь с надменного богача, возомнившего себя стоящим выше всех прочих смертных. Вот, сударь, теперь вам известна единственная причина, вызвавшая в свет упомянутые мною жалкие сочинения. Не сомневайтесь, они продиктованы исключительно алчностью, высокомерием и бесчеловечностью… Во Франции ныне не желают видеть бедняков. Отлично! Так пусть же исправляются нравы — и тогда успех обеспечен! Главное, оградить юношество от тлетворного разврата и изгнать тягу к роскоши. О, эта пагубная страсть к роскоши, отнимающая у богача все его состояние, приводит в расстройство его дела, но нищие не испытывают при этом ни малейшего облегчения… Из-за своего нелепого стремления вознестись выше всех прочих богач рано или поздно неминуемо будет низвергнут в пучину бедствий… Сударь, литераторы просто обязаны представить правительству тщательно продуманные проекты борьбы с роскошью, и если им будет сопутствовать успех, то столь желанная в Париже программа уничтожения нищеты скоро претворится в жизнь. Тогда крестьянские сыны не потянутся в мастерские по производству безделок, не усядутся на запятки великолепных карет, а их отцы, лишившиеся лучших работников из-за охватившей вельмож губительной страсти к роскоши, уже не станут со своими домочадцами просить милостыню. Ныне же у дверей величественного дворца отец видит своего надменного сына, наряженного в расшитую галунами ливрею. Попавший в беду крестьянин скромно просит о помощи, но неблагодарный и заносчивый отпрыск, не желая признавать отца, безжалостно гонит от себя несчастного. Итак, сокращайте налоги, окружайте почетом и всячески поощряйте земледелие,[5] в особенности же оберегайте достойных землепашцев от наглых судейских, облаченных в нелепые черные мантии. Эти подлецы оставили отцовский плуг ради того, чтобы, используя возникающие между гражданами споры, безнаказанно обогащаться в городе. Это гнусный род людей, порождение ехидны, столько же бесполезный, сколько презренный; добрые законы должны были удерживать вас поблизости от родительского дома, ну а если вам угодно его покинуть, то лучше отправляйтесь-ка прямо на публичные работы. Пользы от вас на них, разумеется, будет немного, но таким образом вы принесете отчизне хоть малую толику выгоды, вместо того чтобы вредить ей, восседая в прокурорских камерах и судейских палатах: ваши должностные преступления, взятки, грабежи и скандальные мошенничества постепенно подрывают самые основы государства. Вы не желаете видеть нищенствующих во Франции, зачем же тогда непосильными налогами разорять несчастного землепашца? Зачем подстегивать алчность откупщиков? Неужели ради того, чтобы нашить больше золота на свои камзолы или напялить на пустую голову еще более пышные парики? Перестаньте творить зло — и нищие, тяжкое следствие вышеописанных злоупотреблений, не оскорбят взоры сограждан своим видом. Вам не следует изгонять бедняков за пределы государства якобы из сострадания, мучить бесчеловечными унижениями, вы не должны бросать их, как трупы, в смрадные и отвратительные казематы… Подумайте о том, что они такие же люди, как и вы, что над ними, как и над вами, светит то же солнце, что и они имеют право на кусок хлеба… Вы не желаете видеть нищих! Но почему тогда в Париж стекается золото со всех французских провинций? Где свобода торговли? Разделите же общественное богатство равномерно между всеми гражданами, чтобы ничей взор уже не оскорбляли картины вызывающего блаженства одних, в то время как другие умирают от голода в грязных лохмотьях. В силу какой необходимости маленькая кучка людей не знает, куда девать скопившееся у нее золото, между тем как остальные не в состоянии удовлетворить даже свои естественные потребности? Почему во Франции насчитывается только два или три прекрасных города, а прочие приведены бедностью к упадку и разорению?.. Вы уподобляетесь несмышленым детям, которые, взяв в руки колоду карт, силятся возвести из них замок. И что же потом происходит? Карточный замок рушится. Вы поступаете точно так же. Ваш современный Вавилон исчезнет с лица земли подобно городу Семирамиды, о нем забудут, как забыли о процветающих городах Греции, ведь и они погибли из-за неумеренной роскоши. Что касается государства, то оно, истощив силы на украшение нового Содома, будет похоронено под позолоченными руинами вместе со своей столицей».[6]
Разумеется, я мог бы и поспорить с кюре, ведь ты прекрасно знаешь о том, что мои взгляды отличаются от изложенных выше, особенно насчет роскоши, которую ты также, между прочим, иной раз горячо порицаешь. Но у меня оставалось мало времени: женщины в Вертфёе, вероятно, уже начали беспокоиться. Я поспешил расстаться с этим достойным священником, пообещав ему побеседовать с ним о занимавших нас предметах когда-нибудь в другой раз, в более благоприятной обстановке. Кроме того, я взял с него слово не откладывать визит к госпоже де Бламон и приехать в Вертфёй сразу же, как только за ним и Изабо пришлют экипаж.
Вернувшись назад, я узнал о смерти ребенка. Состояние Софи, впрочем, несколько улучшилось. Дамы позволили мне рассказать ей о моей беседе с ее кормилицей. Узнав эти новости, девушка поблагодарила меня за труды и в самых теплых выражениях высказала свою признательность. Девушка эта поистине очаровательное создание; грустно, что она не досталась какому-нибудь порядочному и степенному старому холостяку, раз уж ее печальная доля — быть содержанкой. Присущие ей кротость и рассудительность могли бы осчастливить любого мужчину! У Софи тоже есть основания быть довольной внезапной переменой ее судьбы: намерения госпожи де Бламон насчет этой девушки, судя по всему, самые добросердечные. Прежний образ жизни только оскорблял честь и достоинство Софи; в нынешнем же своем положении она может быть уверенной в том, что чистота ее души нисколько не пострадает.
Не успел я рассказать нашей больной всех подробностей моей встречи с матушкой Изабо, как она, дрожа от нетерпения, попросила о свидании с ней. Пришлось убеждать ее, что состояние здоровья не позволит ей встретиться с кормилицей немедленно и что следует подождать хотя бы несколько дней. Софи наконец согласилась. Со слезами на глазах она умоляла меня передать госпоже де Бламон свою искреннюю благодарность за оказанные благодеяния.
«Увы, сударь, — говорила она ласковым и нежным голосом, — разве способна такая несчастная девушка, как я, достойно отблагодарить госпожу де Бламон? Однако если обеты моей непорочной души будут услышаны в обители нашего Господа, если он дарует мне жизнь, то все оставшиеся мне дни я буду ежечасно возносить молитвы за счастье госпожи де Бламон и ее близких».
Руки мои скоро стали мокрыми от слез Софи; она не переставая просила извинить недостойную девушку за те труды, что мне пришлось предпринять ради нее. Мой друг, я невольно проникся к ней состраданием; ее злоключения разбередили мое сердце… Молоденькая девушка, одаренная ласковым голосом и прекраснейшими глазами, в которых светятся нежные чувства чистой души, невинное личико, ни одна черта которого не была запятнана ложью, так настрадалась, что невозможно не пожелать, чтобы и на ее долю выпало счастье! Алине рассказали о приключениях Софи (разумеется, лишь о тех, что не выходили за пределы приличий), и она прониклась к несчастной чувством необыкновенной дружбы. Ее приходится прямо-таки силой отрывать от изголовья постели больной; если бы ей позволили, она сама подносила бы Софи отвары и стерегла бы ее ночной покой. Послушай, Валькур! Кое-что здесь кажется мне весьма странным: трудно не заметить того, что между обеими девушками имеется ярко выраженное внешнее сходство. Да, совершенно очевидное сходство (это отметили также Эжени и госпожа Сенневаль, хотя, должен сказать, я обратил на него внимание гораздо раньше). Что касается госпожи де Бламон, то она с первого взгляда была потрясена этим обстоятельством. Когда я опишу тебе их общие черты, ты сможешь лучше представить себе и облик Софи. Прежде всего, у девушек одинаковые голоса и контуры лиц, схожий рисунок рта, да и всем своим видом они определенно похожи: как и Алина, Софи одарена от природы великолепными светло-каштановыми волосами с золотым отливом; у обеих белая шелковистая кожа с легким золотистым оттенком; помимо этого, они схожи и своим характером. Софи всей душой тянется к Алине, однако постоянно просит подругу не заботиться о ней с таким усердием; легко, впрочем, представить, как она будет раздосадована, если Алина уступит этим просьбам.
Приняв во внимание некоторые подробности в рассказе Софи, мы, то есть госпожа де Сенневаль, госпожа де Бламон и я, сделали кое-какие предположения: возможно, имена Мирвиль и Делькур вымышленные и за ними скрываются персонажи весьма небезразличные госпоже де Бламон… Пока приходится ограничиваться одними лишь догадками. Повторю для тебя вкратце основные доводы в пользу наших предположений.
Софи выросла в деревне, расположенной поблизости от имения, куда господин де Бламон наведывается ежегодно, чтобы повидаться со своей женой. Поразительно совпадают многие другие обстоятельства. Два друга весьма напоминают господ де Бламона и Дольбура, причем они того же самого возраста, что и наши герои. Рассказы Софи и ее кормилицы явно указывают на известных тебе людей, в частности на их общественное положение: один из них судья, другой — финансист. Здесь, я допускаю, можно выдвинуть слабое возражение — господин Делькур неоднократно наведывался к Изабо, но никто не утверждал, что он приезжал из Вертфёя. Каким же образом совместить сказанное с тем предположением, будто бы господин Делькур и господин де Бламон — на деле одно и то же лицо? Разве его не узнали бы в деревне, находящейся по соседству с имением жены? Возражение это, впрочем, опровергается совсем просто. Во-первых, наблюдая приезд господина Делькура в Берсёй, можно оставаться в полном неведении, откуда названное лицо отправилось в путь. По-видимому, он всегда приезжал в Берсёй из Парижа. Во-вторых, в Берсёе господ де Бламон знают только по имени, в лицо их там никто не видел. Итак, вполне вероятно, речь идет об одном и том же человеке. Да что там! Держу пари, что это и есть господин де Бламон! Если наши предположения подтвердятся, сам понимаешь, с каким мерзким субъектом придется нам вести дело. А какого злодея он осмелился предложить в мужья твоей Алине! Коль скоро Делькур в действительности Бламон, можешь не сомневаться, Мирвиль есть не кто иной, как Дольбур.
Госпожа де Бламон до сих пор не знает, как поступить в столь щекотливом положении. Убедить Софи направить жалобу на господина де Мирвиля — значит обвинить господина Делькура. Если же мы не обманулись в наших догадках, сам понимаешь, какие последствия повлечет за собой эта жалоба! Вот какие соображения останавливают госпожу де Бламон.
Кроме того, вряд ли следует пренебрегать новыми средствами избавиться от назойливости человека, претендующего стать зятем госпожи де Бламон: Дольбур явно недостоин стать им, окажись он виновным в тех низостях, которые мы сейчас расследуем. Представится ли госпоже де Бламон лучшая возможность? Не будет ли она потом, в течение всей жизни, раскаиваться в том, что упустила случай отделаться от недостойного жениха ее дочери, если, конечно же, за известными псевдонимами скрываются те, кого мы и подозреваем? Допустим, госпожа де Бламон не воспользуется этой возможностью, но тогда ее супруг, опираясь на свое законное право, одержит верх, и Алина попадет в руки к Дольбуру. Неужели, будучи в состоянии предотвратить столь мерзкое жертвоприношение, госпожа де Бламон предпочтет сидеть сложа руки? Да она скорее умрет от горя! Короче говоря, с помощью всех этих соображений, подкрепленных вескими доводами, мне в конце концов удалось убедить мать Алины направить жалобу в Орлеан. Жалоба, впрочем, составлена тайно, так что ее можно всегда отозвать. По просьбе госпожи де Бламон сегодня утром в Вертфёй прибыл судейский чиновник. Софи к тому времени почувствовала себя несколько лучше. Чиновник, пройдя в ее комнату, снял показания, записанные просто и без прикрас:
«Об оскорблении, нанесенном девице Софи.
Девица Софи забеременела от господина де Мирвиля, парижского финансиста. Помянутый субъект забрал ее из деревни Берсёй, приехав туда за нею со своим другом. Около трех лет она находилась на содержании господина де Мирвиля как его любовница, до тех пор пока он, несмотря на ее беременность, не обошелся с нею подло: выгнал ее из дома. И т. д.
и т. п.»
Все мы подписались под жалобой в качестве свидетелей, а Софи как истица. Доминик должен оформить документ в Орлеане с надлежащими формальностями, но пускать в дело не будет: жалоба останется без движения до времени, когда госпожа де Бламон посчитает нужным дать ей ход.
Если бы не мое влияние, подать жалобу вряд ли бы кто из них решился, поскольку ее и подписывали с явным нежеланием. Но я считал предпринятый шаг совершенно необходимым. Мягкий нрав Софи, конечно же, противился судебному преследованию обидчика.
Госпожа де Бламон, опасаясь подставить под удар некое лицо, которое, как она полагала, скрывается под вымышленным именем Делькур, отказалась поделиться с чиновником своими соображениями. Я посоветовал ей прибегнуть к обходному маневру: в жалобе господин Делькур не упоминается вовсе, так что она направлена исключительно против господина де Мирвиля.
Теперь, мой друг, ты понимаешь, почему мне пришлось предпринять эти действия: я готов на многое ради твоего счастья и благополучия. Поправь меня, если я в чем-нибудь ошибусь. Впрочем, я думаю, что на моем месте ты бы поступил точно так же, и это несмотря на твою болезненную совестливость. Надеюсь, ты одобришь все мои дальнейшие поступки.
А вот еще одно предложение, с необходимостью вытекающее из наших первоначальных планов. Оно, вероятно, несколько покоробит твое прямодушие, но, тем не менее, претворить его в жизнь представляется крайне важным.
«Сударыня, — сказал я, обратившись к госпоже де Бламон, едва лишь судейский нас оставил, — как мне теперь кажется, самое главное — узнать подлинных героев этого приключения».
«И куда может привести нас такое открытие?»
«Думаю, к тому же самому субъекту, на которого я посоветовал вам подать жалобу в суд. Вам следует запастись оружием против него, и случай вам предлагает это оружие».
«А вдруг эти двое окажутся совсем другими людьми, а не теми, кто нас интересует?»
«Тогда вы, по крайней мере, узнаете правду, а все прочее останется под секретом».
«Ну, а если это они?»
«Ваше положение ничуть не ухудшится… Жалоба Софи по-прежнему будет находиться под вашим контролем. Но, сударыня, если Мирвиль на самом деле Дольбур, разве вы отдадите ему в жены вашу дочь?»
«Одна эта мысль внушает мне отвращение, так что лучше не говорите об этом».
«Допустим, вы отстранитесь от расследования этой истории, тогда как Дольбур окажется тем самым злодеем, а ваш супруг достигнет поставленных целей… Представляете ли вы себе, какие угрызения совести ожидают вас в будущем?»
«Я сойду от них в могилу».
«Однако же их вполне можно избежать».
«Детервиль, я всецело вам доверяю, поступайте исключительно так, как считаете нужным, но при этом, заклинаю вас, соблюдайте крайнюю осторожность».
Я полагал, что расследование необходимо начать на месте преступления: ради интересующих нас сведений следует попробовать подкупить старуху Дюбуа. Убежден, что эта женщина могла бы рассказать о многом. Есть три человека, способные переманить верную надзирательницу на нашу сторону. Во-первых, готов подкупить ее лично я, во-вторых, этим делом мог бы заняться ты, и, в-третьих, ничто не препятствует отправить с таким поручением в Париж некоего Сен-Поля, старого лакея госпожи де Бламон, необыкновенно преданного своей хозяйке. Вряд ли во всей Франции сыщется более ловкий слуга, делающий честь всему лакейскому сословию.
Первый путь внушал мне понятные опасения; в том, что ты откажешься от такого поручения, я был совершенно уверен. В итоге мы остановились на третьем варианте; ты здесь не будешь никак замешан, ведь Сен-Поль вряд ли встретится с тобой в Париже.
Мы решили, что завтра Сен-Поль отправится в столицу с пятьюдесятью луидорами в кармане. Обратно он обязан возвратиться или вместе со старухой, или с ее исчерпывающими показаниями. Мы сообщим тебе все подробности нашего дела; Сен-Полю приказано держать связь только с нами. Впрочем, будь спокоен, ведь тайна обеспечена. Старайся, однако, оставаться в тени, пока наше расследование не подойдет к концу.
Добавлено в минуту отправления письма
Софи чувствует себя лучше. Алина сильно утомилась: вчера она страдала от легкой мигрени и ее пришлось уложить в постель. Эжени обещала заботиться о Софи как о себе самой. Госпожа де Бламон пребывает в сильном волнении. Все хозяйственные заботы пали, таким образом, на меня и на госпожу де Сенневаль.
Алина не разрешает мне запечатать письмо без того, чтобы не приписать внизу несколько строчек. Этим она хочет показать, что ее недомогание уже прошло.
Алина — Валькуру
P.S. Что за события! Какие подозрения! Какие догадки! Ах, если Господь пожелал открыть нам глаза таким способом, то он не оставит нас в неведении и в дальнейшем! Как бы я хотела, чтобы все завершилось благополучно и чтобы не пострадал человек, которому я обязана своим появлением на свет, ведь его спокойствие мне дороже, чем даже исполнение моих желаний. Я должна уважать отца на протяжении всей своей жизни. До свидания, не волнуйтесь, Вы всегда можете рассчитывать на Вашу нежную Алину, бесконечно любящую Вас.
Вертфёй, 3 сентября
Алина сегодня чувствует себя превосходно: она наслаждается душевным спокойствием своей подруги. Вчерашнее посещение Изабо доставило Софи величайшее счастье. Первым визит в сентябре нам нанес Доминик; поскольку его пациентка пребывала в добром здравии, врач не нашел никаких препятствий тому, чтобы отказать ей в удовольствии обнять бывшую кормилицу. Итак, вчера к берсёйскому кюре был отправлен экипаж с приглашением приехать и привезти Изабо в Вертфёй. Экипаж возвратился сюда достаточно быстро, так что наши деревенские друзья успели с нами отобедать.
Едва заслышав шум подъезжающей кареты, Софи хотела вскочить с постели, чтобы стремглав броситься в объятия доброй кормилицы, но мы ее удержали. Госпожа де Бламон, желая насладиться предстоящей трогательной сценой без лишних свидетелей, оставила кюре на какое-то время в обществе госпожи де Сенневаль. Мы ввели Изабо в комнату. Софи, несмотря на все наши предосторожности, все-таки нас опередила: услышав голос своей доброй матушки (именно так девушка называет Изабо), она опрометью кинулась ей навстречу и упала в ноги своей драгоценной кормилице.
Чувства, переполнявшие Софи, оказались столь сильными, что она потеряла сознание, и мы вынуждены были перенести ее обратно в постель. Несколько минут она лежала в обмороке, в то время как добрая крестьянка нежно ее обнимала. Наконец ласки Изабо пробудили Софи к жизни. И вот обе женщины уже целуют друг друга, обливаясь потоками слез, поначалу не позволявшими им произнести хотя бы одно слово.
«Ну, мое дорогое дитя, — сказала Изабо, — разве не говорила я тебе, когда ты пребывала еще в самом раннем возрасте, что ты будешь несчастна, если забудешь о благоразумии?»
Софи. Жестокие люди! Они обманули меня, и зачем только вы позволили им увести меня из дому?
Изабо. Была ли я вправе тебя удерживать? Но так ли безупречно твое поведение?
Софи. Вся вина лежит на человеке, совратившем несчастную девушку.
Изабо. Почему же ты не возвратилась домой? Ведь тебе прекрасно известно, что мои двери всегда открыты для невинных!
Софи. О моя добрая Изабо! Всегда любите вашу Софи! Я никогда не забывала ваших советов, они запечатлены в тайниках моего сердца.
Изабо. Бедное дитя!
Затем, обратившись ко мне, Изабо сказала в слезах:
«Сударь, не удивляйтесь тому, что я люблю эту девушку, ведь она стала мне как родная дочь, к тому же у меня нет своих детей. Но эти подлецы похитили ее, чтобы погубить!.. Вставай, Софи! Пойдем, у Изабо ты вновь обретешь счастливый покой; в моем доме всегда уважали добродетель и Господа».
Женщины снова — в который уже раз! — бросились друг другу в объятия, по-прежнему обливаясь слезами.
Госпожа де Бламон, начиная опасаться, что излишние переживания могут повредить дорогой ее сердцу больной, пригласила кюре войти в комнату. Когда он приблизился к постели Софи, девушка сразу же его узнала.
Она попросила священника дать ей благословение. В искренних выражениях она молила отпустить ей грехи и простить то дурное поведение, к которому ее принуждали похитители.
По словам Софи, наигорчайшие угрызения совести она испытывала оттого, что ей пришлось расстаться с духовным наставником, так и не исполнив христианский долг.
«Но разве кому-либо дозволено пренебрегать долгом христианина?» — в величайшем изумлении воскликнул кюре.
«Увы, сударь, — отвечала госпожа де Сенневаль, — эти погрязшие в грехах развратные вольнодумцы полностью отошли от христианской веры».
«Как только здоровье Софи улучшится, — вмешалась в разговор госпожа де Бламон, — она сразу же исполнит свой долг. Пока же, сударь, позвольте нам посоветоваться с вами о дальнейших действиях».
Усевшись возле изголовья больной, достойная восхищения госпожа де Бламон поделилась со священником и Изабо своими соображениями.
«Из-за целого ряда обстоятельств я не могу оставлять у себя в доме эту юную девушку так долго, как мне того хотелось бы, — сказала она. — Когда ее здоровье поправится, я пришлю ее к вам, Изабо; одно лишь терзает меня, как бы Софи не была вам в тягость».
«Софи! В тягость! Нет, нет, мое дитя никогда меня не обременит, все, что я имею, принадлежит Софи, и я должна сразу вас предупредить: я не приму ничего из того, что вы сейчас собираетесь мне предложить. Я сама у нее в долгу, поскольку не сумела оградить ее от насилия. Позвольте же мне рассчитаться с Софи по-родственному».
«Прекрасно! Изабо, я полностью с вами согласна, однако вы не откажете мне в праве позаботиться о судьбе вашей воспитанницы».
Затем, повернувшись к священнику, госпожа де Бламон вручила ему какие-то ценные бумаги.
«Вот, сударь, — сказала она, — прилагаемые при сем векселя на сорок тысяч франков; по ним можно истребовать в течение одного года начиная с этого дня. Я хочу, чтобы эта сумма рассматривалась как приданое Софи. Прошу вас, милостивый государь, подыскать за этот срок достойного супруга для девушки. Человек этот, помимо вашего одобрения, должен обладать всеми добродетелями, необходимыми для желаемого мной брака, и, кроме того, он обязан вызвать ответную любовь Софи. Что касается меня, то я всегда буду любить эту девушку как родная мать. Если же выбранный вами жених не придется Софи по нраву, то вам следует найти иную партию. Итак, основное требование к предполагаемым брачным узам заключается в том, чтобы наша дорогая девочка любила своего будущего супруга, а он в свою очередь любил ее. Желая счастья Софи, я бы не простила себе, если бы она соединила свою судьбу с человеком, который стал бы ее презирать из-за ошибки, в которой она неповинна. Супруг пусть будет предупрежден о несчастьях, выпавших на долю девушки, назначенной ему в жены. Вам, сударь, надлежит убедить мужа в совершеннейшей невиновности Софи, так что брак следует заключить только в том случае, если жених не будет укорять Софи за ее прошлое. Изабо, разумеется, сильно огорчится, если ее разлучат с любимой девочкой, — значит, вы должны вписать в брачный контракт и то условие, что молодые останутся жить в ее доме».
«Добавьте сюда, — радостно прервала хозяйку Изабо, — что все мое имущество принадлежит молодым. Сударыня, — продолжала молочница, — я не такая уж и бедная; я владею крупным земельным участком; работая на нем, молодые смогут добывать себе средства к существованию. Ну а с вашей милостивой помощью они, конечно же, будут людьми обеспеченными. При умелом ведении хозяйства дети их, пожалуй, станут богатыми».
Во время этого разговора Софи постоянно всхлипывала, держа госпожу де Бламон за руку, орошая ее слезами признательности, выразить которую словами бедная девушка просто была не в состоянии.
Кюре обещал все это сделать. Он рассыпался в благодарностях по адресу госпожи де Бламон. Та в ответ сказала, что не понимает, почему естественные поступки, доставляющие ей огромное удовольствие, вызывают такие хвалебные речи. Алина, бросившись к матери в объятия, осыпала ее поцелуями…
Наблюдая эту картину, где с одной стороны были поруганная невинность и самая искренняя признательность, а с другой — дочерняя нежность, жалость и добропорядочность, я ощутил, как в моей душе рождаются ответные чувства, такие тонкие, такие сострадательные.
Мой друг, если и существует небесное блаженство, то оно, конечно, сводится именно к подобным ощущениям.
Но вот свидание завершилось: нервные потрясения сильно утомили Софи и сиделка попросила нас оставить больную в покое. Общество отправилось обедать. Добрая Изабо намеревалась было отправиться в буфетную, но госпожа де Бламон и госпожа де Сенневаль заставили кормилицу занять место за столом между ними. И в самом деле, добродетель украшает любое общество. Изабо вела себя скромно, достойно и приветливо. Мой друг, такая соседка сделает честь самой изысканной компании, чего нельзя сказать о бесстыдницах, известных под именем «щеголих», которые, вместо того чтобы употреблять простые и искренние слова, вести бесхитростные разговоры, столь близкие природе, осмеливаются болтать на жаргоне преступников, унижающем и позорящем женщину.
После обеда Изабо выразила желание еще раз обнять свою дорогую девочку.
Она сказала Софи, что собиралась приготовить для нее детскую комнату, однако теперь, поскольку девушка повзрослела и к тому же, добавила она с улыбкой, дело идет о барышне на выданье, придется уступить ей покои хозяйки.
«Мне! О моя дорогая, неужели мне! Я не желаю иной комнаты, кроме той, которую я занимала раньше. Я буду выполнять прежнюю работу по дому. Если же меня лишат этого счастья, если меня перестанут считать достойной служанкой, то я начну подозревать, что потеряла уважение Изабо из-за моих прежних проступков, и ничто меня тогда не утешит!»
Поистине, девушка эта восхитительна, все ее поступки дышат естественностью, так что любые движения столь прекрасной души доставляют окружающим непередаваемое удовольствие.
Обо всем происшедшем был составлен документ. Несмотря на намерение госпожи де Бламон удержать у себя гостей еще какое-то время, они отправились домой в том же самом экипаже, в котором их привезли, хотя и сами испытывали понятное желание остаться в Вертфёе. Однако пастырский долг одного и хозяйственные заботы другой не позволяли этого.
Послушай, Валькур! Как ты думаешь, кто безмятежно проводит ночи и наслаждается полнейшим покоем: негодяй, надругавшийся над беззащитной девушкой и обесчестивший ее, или же человек достойный и чувствительный, с радостным великодушием пришедший ей на помощь? Пусть только осмелятся появиться на мои глаза бесстыдные проповедники разврата, оправдывающие любой из пороков лживыми ссылками на природу, как будто она такая же испорченная, как и их грязные души! Да, они предпочитают оставаться глухими к праведным требованиям священного закона, ведь в противном случае им придется презирать самих себя; они почитают за лучшее оправдать преступление, стремясь избежать ужасного чувства, неизбежно возникающего при созерцании собственных грехов, — короче говоря, они обретают некое мрачное спокойствие лишь после того, как заглушат у себя в сердце последние угрызения совести… Так пусть же они появятся передо мной, говорю я, пусть появятся со своими мерзкими речами! И пусть им будет дано сделать выбор; осмелятся ли они колебаться, сравнивая достойную всяческого уважения покровительницу Софи с ее преследователем?

Рассказы Изабо, однако, особых новостей нам не принесли. Господин Делькур привез трехмесячную Софи из Парижа: детская колыбелька занимала переднее место в карете. Остановившись на постоялом дворе в Берсёе, Делькур подыскивал кормилицу. Ему посоветовали обратиться к Изабо. Делькур пообещал выплачивать пособие, увеличивая его из года в год. Девочку следовало обучить чтению, письму и шитью; называть ее Делькур просил не иначе как Софи. В том случае если он сам по какой-либо причине не сможет привезти деньги, это обязательно сделает другое лицо.
Делькур сдержал свое слово, и Изабо регулярно получала выплаты или прямо от него, или через посредников. Сам Делькур в течение тринадцати лет, когда Софи воспитывалась на его средства в доме Изабо, навестил девочку только четыре раза, неизменно въезжая в деревню по парижской дороге. Он останавливался на постоялом дворе, час-другой проводил вместе с Софи, знакомился с ее скромными успехами и уезжал.
«Между прочим, — заявила нам Изабо, — девочка имеет понятие о христианской вере, поскольку по моему почину обучалась в школе при церкви. Делькур никогда не интересовался всем этим. Как-то раз, когда я пыталась заговорить с ним об этом, он сказал мне: “Шитье, шитье и чтение, сударыня, — вот и все, что необходимо знать девушке”».
Такие высказывания, как остроумно подметила Изабо, заставляют думать, что имеешь дело с гугенотом.
Потом Делькур приехал вместе со своим другом и увез девушку с собой. Остальное тебе известно. Мы ожидаем новостей из Парижа. Как только мы их получим, я тебе сразу же напишу.
Париж, 8 сентября
Я несколько промедлил с ответом на твои письма: необыкновенное происшествие, рассказ о котором ты преподнес мне в виде дневника, должно было, по моему мнению, завершиться прежде, чем я написал бы тебе хоть строчку.
Мой друг, вообрази себе мое состояние: в каких только догадках не пришлось мне теряться! Для меня совершенно ясно, что под именами Делькур и Мирвиль скрываются известные нам господа, и именно поэтому я не одобряю вашу жалобу. Госпожа де Бламон имеет дело со своим супругом — человеком чрезвычайно ловким и развращенным. Если он когда-нибудь узнает о жалобе, то, вероятно, воспользуется этим документом, чтобы официально доказать враждебные намерения жены, якобы стремящейся погубить невиновного мужа. Он представит дело так, будто бы госпожа де Бламон нарочно выдумала такую историю, чтобы обвинить своего мужа в преступлениях, достаточных для лишения его отцовских прав. Как только ему это удастся, оружие, ранее направленное против господина де Бламона, тут же обратится против нас. Жалоба эта, помимо прочего, не в силах возместить Софи пережитые ею лишения. Благородная щедрость, присущая госпоже де Бламон, и без того уже помогла несчастной девушке. После всего происшедшего не кажется ли тебе, что судебное преследование неуместно, если не опасно? Мой друг, разве ты не знаешь, с какой поразительной ловкостью эти подлецы отражают наносимые им удары, а затем переходят в наступление? Эти ничтожные плуты в судейских мантиях, эти набитые золотом кошельки! Да они плюют на законы, полагая их созданными лишь для того, чтобы служить для удовлетворения их вожделений… Господи, сделай так, чтобы я ошибался!
Поведение госпожи де Бламон произвело на меня сильнейшее впечатление: у этой достойной всяческого уважения женщины есть все известные людям добродетели, величайшая же для нее радость — делать счастливыми своих ближних.
Меня очень беспокоит здоровье Алины. Мой друг, позаботься, пожалуйста, о ней. Позволь на время передать хлопоты любви в деликатные руки дружбы.
Следуя твоим советам, я избегаю каких бы то ни было встреч и вот уже неделю вообще не выхожу из дому. До тех пор пока расследования не завершатся, я буду соблюдать эти предосторожности… Для меня очень горько, что я не могу воздать хвалу госпоже де Бламон за ее благородные поступки; как бы я хотел вместе с очаровательной Алиной припасть к ногам ее матушки, осыпая эту добродетельную женщину словами заслуженной ею благодарности! Ты должен, по крайней мере, рассказать им о моих опасениях. Боюсь, что многочисленные заботы, а также хлопоты, связанные с известными событиями, отразятся на их здоровье. Рекомендуй же им больше отдыхать, используя то спокойное время, которым теперь вы свободно распоряжаетесь. Особенно прошу не отправляться на прогулки в позднее время, ведь приключения могут иметь и не такие приятные последствия, как то случилось с госпожой де Бламон. Я употребил слово «приятные», поскольку ей предоставилась возможность творить добро, к чему всегда стремится ее благородное сердце.
Мой друг, куда нас заводит опьянение страстью! О, если бы мы, уступая их напору, делая первый шаг на опасной стезе разврата, видели перед собой пропасть, подстерегающую нас в конце пути! А как быстро и с какой легкостью делается второй шаг!
Если бы для нас стала очевидной внешне едва заметная взаимосвязь человеческих грехов! В действительности заблуждения наши никогда не остаются без последствий, грехи, к слову сказать, порождают один другой, так что самый легкий проступок вскоре влечет за собой ужасное святотатство! Неужели никто тогда не содрогнется от страха? Позволит ли кто-либо себе уклониться от пути добродетели хотя бы на шаг? После первых заблуждений люди привыкают к пороку — чудовищные результаты этого совершенно очевидны! О, как бы я хотел, чтобы вместо разукрашенной мебели, не вызывающей ни малейшей серьезной мысли, люди установили бы в своих комнатах некое подобие рельефно вырезанного дерева, на каждой из ветвей которого было написано название какого-нибудь порока. Тогда они увидели бы, каким образом ничтожное прегрешение постепенно превращается в страшное преступление, порожденное забвением основных обязанностей человека. Разве бесполезна была бы такая картина, наглядно обучающая морали? Не ценнее ли она полотен Тенирса или Рубенса?
Прощай, не оставляй меня в неведении относительно итогов предпринятых вами розысков. Слишком много душевных сил уходит у нас на то, чтобы сохранять спокойствие. С нетерпением ожидаю счастливого конца.
Париж, 8 сентября
Читая последнее письмо моего друга, я не переставал испытывать страстное желание услышать хотя бы слово от Алины! Если уж мне суждено вечно жить вдали от Вас, то позвольте мне, по крайней мере, знать, о чем Вы думаете. Разлука наша становится для меня совершенно невыносимой, когда от моего взора скрыты движения Вашей добродетельной души! Поступки обожаемой мною госпожи де Бламон заставили меня проливать целые потоки слез… Ах, как сладостны слезы сострадания! Я весьма опасаюсь того, что несчастная девушка, судьба которой никого, разумеется, не может оставить равнодушным, вызовет у Вас чувства более сильные, чем можно себе вообразить. А присущая Вам чувствительность еще больше укрепит эту склонность — я-то уж Вас знаю. Умоляю Вас, Алина, хлопоты во имя дружбы не должны причинить вред Вашему здоровью; помните о том, что Вы принадлежите самому страстному на свете влюбленному, считающему милостью для себя заботиться о Вас. Поскольку мне отказано в счастье Вас видеть, не лишайте меня хоть этой малости… Видеть Вас, Алина! Ах! Желание это властвует надо мной все более и более, по мере того как в моих глазах умножается число Ваших добродетелей, вызывающих мое поклонение… И Софи также любит Вас… Неужели кто-нибудь в состоянии сопротивляться власти, какой Вы обладаете над людскими сердцами? Едва только встретишься взглядом с Вами, тотчас же ощущаешь потребность обожать Вас; смертному следует или расстаться с жизнью, или склонить колени перед богиней. Один лишь Валькур лишен возможности воздать Вам должную хвалу… Я бы осмелился считать себя достойным Вас, если бы мои славословия встречали отклик в Вашей душе. Мне кажется, что я вижу Вас, Алина… Прекрасное лицо, все в слезах… Вот Вы помогаете перепуганной матушке при ходьбе, держа у груди некое маленькое создание, чей безутешный плач разжалобил Ваше сердце… Я вижу Вас склонившейся над постелью Софи и охваченной ревнивым желанием взять на себя все заботы по уходу за больной, ведь несчастная Софи так страдает, а милосердная и нежная Алина не успокоится, не совершив доброго дела… Разве я перестану обожать Вас? Разве перестану преклонять колени перед моей богиней, красота которой светится не только в прекраснейших чертах, но и в тысяче добродетелей ее? Вы подлинный ангел; Господь сотворил Вас, как мне кажется, чтобы Вы услаждали своих друзей очарованием, чтобы несчастные находили близ Вас убежище, а возлюбленный — неописуемое счастье… Увы, человеческий язык слишком слаб, он не передает моих чувств… Вот оно — печальное следствие страстной любви… О природа, скупая на дары, которые ты нам даешь, почему же, вселяя в наши души столь сильные страсти, ты отнимаешь у нас возможность описать их словами? Почему наши попытки изобразить сладостные порывы любви всегда оказываются слишком слабыми?
Но если имена двух негодяев ложные… Я начинаю содрогаться от тяжести подозрений! Какое отвращение тяготит мою душу, и я никак не могу от него избавиться! И все-таки… Это чудовище осмелилось просить руки моей Алины? Великий Боже, неужели Дольбур? Столь мерзкое начинание никогда не претворится в жизнь, пока в моих жилах течет хоть капля крови! Грязный дикарь, как посмел ты смотреть в глаза моему ангелу? И твое сердце осталось глухо к голосу добродетели? Человек, которому позволено было вдыхать воздух, очищенный дыханием Алины, ты не сумел хотя бы на время освободиться от мерзости разврата? Ты видел ее, и твоя душа по-прежнему отравлена преступными намерениями?.. Ты стремишься обладать Алиной, а твои руки запятнаны страшными злодеяниями? Неужели люди могут оставаться бесчувственными к любви и добродетели? Нет, нет, я думаю, вблизи богов преступление просто невозможно.
Трудно передать Вам состояние моей души… Ежеминутно меня осаждают страхи, подозрения, происходящее вселяет в меня беспокойство, весь я во власти горького уныния, Ваше отсутствие терзает мое сердце… Необходимо, чтобы я оставался вдали от Вас… я понимаю: и на моих мыслях и на моих речах — на всем лежит печать глубокой тоски, все выдает душевное смятение… Не хочу, чтобы моя скорбь еще более усиливала Вашу.
Вертфёй, 10 сентября сего года
Софи чувствует себя совсем здоровой. Когда она вчера поднялась с постели, погода была прекрасной, так что девушка решила пройтись по галерее. Она выбрала это место для прогулки потому, что рассчитывала встретиться там с хозяйкой дома и выразить ей признательность, считая это своей первейшей обязанностью. Едва лишь она заметила наших дам, читавших под сенью деревьев, она тотчас же стремительно бросилась к ним. Добежав до госпожи де Бламон, девушка упала перед ней на колени, орошая слезами платье своей благодетельницы. Софи искала слова и не находила их; ее прочувствованные вздохи, красноречивое молчание казались несравненно более выразительными, нежели любые напыщенные фразы. Госпожа де Бламон заставила девушку подняться, усадила ее рядом с собой и от всего сердца расцеловала. Софи выглядела бледной и усталой, и этот упадок сил вызывал живейшее участие к ней.
«Какая милая, — с улыбкой сказала де Бламон своей дочери, — она еще красивее, чем ты».
«О, если бы только она стала счастливее!» — отвечала Алина, обнимая Софи.
Вечером Софи поужинала вместе с нами. Все мы были очарованы ее скромным видом и умением держать себя. Впрочем, я должен рассказать тебе о вещах гораздо более занимательных, так что не обессудь, если я оставлю Софи в покое и перейду к истории ее преследователей.
Время для подкупа старой Дюбуа выбрано было нами как нельзя удачнее. Она, я думаю, поможет распутать узел этой гнусной интриги. Сен-Поль сумел быстро поймать старуху в свои сети, поскольку господа, рассчитавшись с ней, выставили ее за дверь. Озлобление и нужда сделали свое дело… Сен-Поль пообещал Дюбуа представить ее как свою родственницу в одном очень богатом доме и, воспользовавшись этим предлогом, без особого труда привез ее в Вертфёй. Теперь она находится здесь, не подозревая присутствия Софи в нашем доме. Сен-Полю пришлось прибегнуть к хитрости; ты должен простить нам это, ведь главное теперь — добиться успеха. Итак, мне не терпится поделиться с тобой новыми сведениями.
Не успел Мирвиль вышвырнуть Софи за дверь, как на пороге появился Делькур; в тот день приятели собирались поужинать вместе. Мирвиль, все еще во власти гнева, поведал другу о своей недавней выходке. Беседа друзей представляется крайне занимательной, так что я передам ее тебе слово в слово, не опуская ни единой буквы, в точном соответствии с рассказом старухи.
Президент Делькур. Черт побери, друг мой, дело решено не совсем правильно, ведь ты позабыл о моих правах на эту развратницу. Наказывать ее следовало только у меня на глазах, а я бы уж тогда помог тебе от всей души. При виде преступления я становлюсь особенно суров, меня не сдерживают даже родственные узы: сами законы природы превращаются в ничто, если оскорблены права гражданина, данные ему законом. Но где же она?
Финансист Мирвиль. Не думаю, чтобы очень далеко… Хочешь развлечься?
Делькур. Разумеется, пошли за ней, и поживее. Скажи, что наказание будет продолжено, но теперь в дело вмешается отцовская рука.
(Мой друг! Встречал ли ты где-либо подобные, хладнокровно обдуманные, жесточайшие и мерзкие преступления? Выйдя из дому, посланная господами кухарка добросовестно пыталась отыскать Софи, но, хотя девушка лежала у садовой калитки, найти ее, слава Богу, не удалось. Страдая от боли, девушка трепетала от страха, ведь кухарка производила сильный шум. Ничего не обнаружив, служанка вернулась назад; господа сошлись на том, что преступнице удалось ускользнуть. Внезапно президента озарила новая идея. Итак, я продолжаю передавать тебе их оживленную беседу.)
Делькур. Мирвиль, ты уверен, что Софи действительно виновата?
Мирвиль. Я застал ее в компании с преступником; полагаю, виденного мною более чем достаточно, чтобы в соответствии с законом обвинить эту дуру.
Делькур. Видимость так часто вводит нас в заблуждение, друг мой… Руки судьи постоянно обагрены кровью людей, погибших из-за видимости преступления. К счастью, мы находимся выше столь ничтожных вещей; человеческая жизнь в наших глазах не слишком дорого стоит. Кстати говоря, я вовсе не собираюсь оправдывать Софи, просто мне, как и тебе, хотелось бы подвергнуть виновную наказанию. Давай-ка, изучим факты и опросим свидетелей. Начнем с допроса Дюбуа — я полагаю, что она замешана в этом деле. Есть ли у тебя пистолеты?
Мирвиль. Конечно.
Делькур. Возьми-ка себе один, а другой дай мне. Нужно вселить страх в старуху, ведь, устрашив допрашиваемого, можно узнать о вещах неслыханных; впрочем, я начинаю открывать тебе профессиональные тайны.
Мирвиль. Кому они не известны? Но пистолеты, мой друг… они заряжены.
Делькур. Это-то нам и требуется, ведь мы ищем так называемые улики. Какое же нам дело до чьей-нибудь продырявленной головы? Пусть погибнут тысячи, зато мы найдем виновного — вот он, истинный смысл закона.
Мирвиль. Закона? Допустим, но я не очень-то знаком с вашими законами, а еще менее — с правосудием. Я предпочитаю прислушиваться к голосу сердца, а оно обманывает меня крайне редко. Ты сам должен определить, справедливо ли, в точном ли соответствии с законом отделал я твою дочь тростью и плетью. Между прочим, если мы решили провести следственный эксперимент, как удастся нам это сделать теперь? Прошлое не повторяется. Где теперь Софи? И как исправить ошибку, если она была допущена?
Делькур. Ну же! Говорю тебе еще раз, в нашем случае никто и не собирается изучать вопрос об исправлении ошибки. Ты должен поступать подобно нам, судейским. Никто не оскорбляет права других так, как то делают служители Фемиды, которые вовсе не склонны что-либо исправлять. Ты так и не проникся смыслом моих рассуждений. Пойми, я менее всего принуждаю тебя совершить хороший поступок, напротив, я стремлюсь извлечь свое удовольствие из несправедливости. Твой пример меня возбуждает… Да, не знаю ничего более возбуждающего, чем примеры… А вот и искомое лицо, приступим к допросу.
Дюбуа, разумеется, хотела бы очутиться где-нибудь в другом месте, однако друзья, вызвав ее к себе, прошли с ней в какой-то тайный кабинет, куда они отправлялись лишь по случаю чрезвычайных событий. Валькур, ты догадываешься, что Дюбуа страшно перепугалась: к ее вискам было приставлено по дулу пистолета. Господа незамедлительно потребовали говорить правду, а в противном случае посоветовали готовиться к смерти. Дюбуа заявила, что во всем виновата Роза, тогда как за Софи она не замечала ни малейшей вины.
«Черт возьми! — вскричал Мирвиль. — Мне кажется, я начинаю испытывать угрызения совести».
«Прекрасно, — в ярости зарычал Делькур, — ты отделаешься от них, помогая мне отомстить. Но сначала нам предстоит решить судьбу этой пронырливой особы…»
«Не знаю, что меня до сих пор удерживает», — прошипел злодей, угрожающе поигрывая пистолетом.
Дюбуа пыталась было заговорить о своей невиновности, но двое друзей сказали ей прямо, что после таких происшествий они отныне не могут на нее рассчитывать, следовательно, сегодня же вечером она должна убраться из этого дома.
Валькур, ты понимаешь, что, прежде чем покарать провинившуюся Розу (а наказание, вне всякого сомнения, трудно признать законным), они торопились отделаться от свидетелей. Из-за этого неприятного обстоятельства, мы так и не узнали, чем завершилась грустная история в доме у заставы Гобеленов: содеянные злодеяния пока остаются нам неизвестными, но когда-нибудь мы сумеем узнать и о них. Короче говоря, Дюбуа, отдав ключи и забрав свои пожитки, отправилась прочь. По счастливой случайности она остановилась на одном из скромных постоялых дворов, что располагаются поблизости. Именно туда и прибыл наш Сен-Поль через два или три дня. В доме же у заставы, таким образом, остались лишь провинившаяся девушка и кухарка. Перед отъездом в Вертфёй Сен-Поль сумел поговорить с кухаркой; она сообщила ему следующее. После ухода Дюбуа послали за Розой; спустившись к господам, она поужинала в обществе двух друзей, причем ужин проходил вполне спокойно. Исполнив свои обязанности, кухарка, как обычно, покинула хозяйские апартаменты; ничего необыкновенного ей наблюдать не пришлось. Однако утром, когда она, согласно заведенным в доме правилам, отправилась готовить завтрак, дом оказался пуст: все куда-то уехали. Комнаты, впрочем, находились в полном порядке, ничего необычного кухарка не обнаружила. Здесь прерывается нить нашего расследования. Ты прекрасно понимаешь, что сегодня нам ничего не известно о возмездии, постигшем Розу.
Утром следующего дня появился слуга Мирвиля и попросил у кухарки платья и вещи, принадлежавшие девушке. Кухарка пыталась его расспросить обо всем, но не получила никакого ответа. Слуга Мирвиля, запечатав двери дома, сказал женщине, будто господа отправились в имение и совместные ужины прекращаются, по крайней мере, на месяц. Так что ни о чем ей беспокоиться не следует. Нам оставалось только строить догадки о судьбе бедной подруги Софи. Живое воображение госпожи де Бламон рисовало самые мрачные картины. Дюбуа (ее мнение разделяю и я) склонялась к более простому объяснению: президент упрятал Розу в арестантскую камеру, ведь он и ранее постоянно угрожал ей тюрьмой, если ее поведение ему не понравится. Вот и все, мой друг, что нам удалось выяснить о господах, представляющих противную сторону… Перехожу к прочим новостям.
Насчет наших двух незнакомцев, мой дорогой Валькур, отпали последние сомнения. Дюбуа — Сен-Поль представил ее госпоже де Бламон, не назвав имени хозяйки имения — бесхитростно выложила все, что знала:
«Тот, кто называет себя Делькуром, сударыня, — президент де Бламон, женатый на самой симпатичной в Париже женщине. Другой, друг де Бламона в течение вот уже тридцати лет, — некий Дольбур, финансист, ворочающий миллионами. Президент намерен отдать свою дочь ему в жены. Эти господа, — продолжала наша дуэнья, — ранее содержали двух известных куртизанок; о них госпожа, вероятно, кое-что слышала».
«Девицы Вальвиль?»
«Верно, сударыня, сестры Вальвиль. Один жил со старшей, второй — с младшей. Сестры родили им дочерей почти одновременно, но дочка господина де Бламона умерла неделю спустя. Президент скрыл смерть ребенка от своего друга: он предъявил ему другую девочку того же возраста, что и умершая. Именно ее он и отправил на воспитание в деревню Берсёй».
«Как! — прервала ее рассказ сильно взволнованная госпожа де Бламон».
«Девочка, жившая в Берсёе, разве не дочь девицы Вальвиль?»
«Нет, сударыня, — продолжала свое повествование Дюбуа. — Ребенок этой Вальвиль умер, я знаю это точно, а в Берсёй де Бламон препроводил свою законную дочь, которую он имел от своей жены. Девочка находилась в Пре-Сен-Жерве у кормилицы. Забрав ее оттуда, господин президент заплатил кормилице пятьдесят луидоров, чтобы та всем говорила, будто ребенок умер. По словам президента, некие таинственные обстоятельства заставляют его прятать девочку от матери. Для вида на приходском кладбище в Пре-Сен-Жерве разыграли обряд похорон».
«О Боже праведный! — воскликнула госпожа де Бламон, не в силах более сдерживать своих чувств. — У меня и в самом деле в то время умерла дочь: она находилась у кормилицы в Пре-Сен-Жерве! Возможно ли это? Софи!.. Мой дорогой Детервиль… Как много преступлений!.. И кто стал их жертвой?»
Тут Дюбуа, сообразив, с кем она разговаривает, бросилась в ноги госпоже де Бламон и принялась молить о прощении.
«Успокойтесь, — отвечала ей несчастная мать. — Вы находитесь в безопасности, ничего от меня не скрывайте, и я вас никогда не оставлю в беде».
Тогда женщина продолжила свой рассказ. Из ее ответов мы узнали о том, что, когда сестры Вальвиль разрешились от бремени двумя дочерьми, господа поклялись друг другу со временем сделать из них новых содержанок: по достижении зрелого возраста девочки предназначались друзьям в сожительницы. Президент, между тем, понимал, что со смертью своей дочери он потерял право на дочь Дольбура. К удаче де Бламона, его жена как раз к тому времени разрешилась дочкой. Бот почему он решил скрыть от друга смерть побочной дочери и вместо нее предложить Дольбуру законную. Вот и вся история Софи. Отныне нам ясны причины удивительного сходства Софи и Алины.
Теперь ты видишь, что не особенно разборчивый Дольбур в случае успеха дьявольских комбинаций президента имел бы одну из дочерей госпожи де Бламон любовницей, а другую — своей законной женой. Помимо прочего, тебе открылась нежная и чувствительная душа нашего дорогого президента: доподлинно зная, что Софи — его законная дочь, он, тем не менее, цинично посмеивается, услышав о ее исчезновении, радуется вести о нанесенных ей оскорблениях и побоях и даже готов сам нанести ей новые, еще более жестокие. Вряд ли во всем мире отыщется столь же гнусный субъект… Если тебе известен кто-либо похожий на него, прошу тебя, сообщи мне, чтобы я наделил главного злодея моего будущего романа его чертами. Попутно мы познакомились с поведением тех, кто лишает несчастных людей чести, бросает их в темницы, предает пыткам и колесованию. Возможно, бедняги в чем-то и провинились, но даже если взять десяток осужденных, их вина ничто в сравнении с гнусными преступлениями, открывшимися перед нами в ходе расследования!
Дюбуа рассказала и о том, что наши господа владеют на Монмартре еще одним особнячком для удовольствий, чрезвычайно сходным с домом у заставы Гобеленов. Там они обедают три раза в неделю, тогда как у заставы они три раза в неделю ужинают. Дюбуа не посещала второе логово, так что о происходящих на Монмартре оргиях она имеет весьма приблизительное представление. Зато она твердо уверена в том, что оргии эти по своей продолжительности и непристойности превосходят все увиденное ею в первом доме.
«На Монмартре, — сказала Дюбуа, — они содержат целый гарем из двенадцати маленьких девочек, самой старшей из которых вряд ли исполнилось пятнадцать лет, причем каждый месяц одну из этих девочек заменяют.
Средства, расходуемые на содержание упомянутых домов, — продолжала старуха, — поистине огромны. Какими богачами ни были бы эти господа, я не понимаю, почему они до сих пор не разорились».
Предоставляю тебе самому судить о состоянии духа госпожи де Бламон. В отношении Дюбуа надо было срочно что-то предпринять, ведь ее нельзя ни скрывать в поместье, ни показать Софи. Итак, ей предложили подыскать себе жилище в Орлеане. В благодарность за откровенность ей сразу же отсчитали двадцать пять луидоров звонкой монетой. Деньги эти должны освободить ее от всех возможных затруднений, пока она будет искать себе приют.
Восхищенная Дюбуа рассыпалась перед госпожой де Бламон в благодарностях. Тем же вечером Сен-Поль препроводил ее в Орлеан, где она вскоре и устроилась.
Мой дорогой Валькур, ты легко можешь себе представить, к кому в восторженном порыве кинулась госпожа де Бламон, едва лишь закончились расспросы Дюбуа, — конечно же к Софи. Ей не терпелось поскорей обнять свою дорогую дочь…
«Ты, — вскричала она, прижимая к груди девушку, к которой мы все испытывали искреннее сочувствие, — ты, чья смерть стоила мне стольких слез, наконец-то ты ко мне возвратилась! Моя дорогая дочь!.. И в каком состоянии! О великий Боже!»
«Вы моя мать!.. О сударыня, неужели все это правда?..»
«Алина, раздели мою радость, обними свою сестру! Господь ее нам возвратил! Ее, похищенную в младенчестве… И кем? Не хватает слов, чтобы выразить мои чувства!»
Мой Друг, не буду описывать тебе состояние госпожи де Бламон: один ее вид вызывал живейшее участие окружающих. Госпожа де Сенневаль, Эжени и я плакали вместе с этим прекрасным семейством. Остаток дня прошел оживленно: нежная мать не могла прийти в себя от радости неожиданной встречи.
Я не замедлил открыть госпоже де Бламон явные преимущества внезапного поворота событий. Мы могли теперь отразить гнусные и совершенно незаконные притязания президента. Соглашаясь со мной, госпожа де Бламон, тем не менее, настаивала на том, чтобы мы действовали крайне осторожно, сохраняя полнейшую тайну… Прежде всего господин де Бламон легко мог бы представить все как заведомую неправду. Вряд ли он захочет признать Софи своей законной дочерью. Да и пожелает ли он вообще ее узнать? Чем тогда госпожа де Бламон докажет преступления своего мужа? Ведь смерть ее маленькой дочери, при крещении названной Клер, официально засвидетельствована.
Господин де Бламон, разумеется, успел заручиться надежным письменным свидетельством кюре, и над мнимо умершим ребенком была отслужена панихида; готовая на все, кормилица вместо девочки, вероятно, положила в гроб какой-нибудь деревянный чурбан. Президент, между тем, отвез Клер к Изабо, назвав девочку Софи. А как отыскать в Пре-Сен-Жерве подкупленную кормилицу? Допустим, мы ее найдем, но сознается ли она в содеянном? Сложности, таким образом, множатся, а вот позиции госпожи де Бламон становятся все более и более шаткими. Показания Клер (мы пока продолжаем называть ее прежним именем, то есть Софи), конечно же, могут стать сильным доводом для госпожи де Бламон. Но если доказать истину не удастся, то президент, обернув все в свою пользу, представит Софи в качестве несчастной незаконнорожденной, над которой он имел законные права попечителя.
«Моя жена, — скажет де Бламон, — обворожив Софи, привлекла ее на свою сторону, дабы возвести на своего мужа клевету: она хочет лишить меня законного права выдать Алину за моего старинного друга».
Итак, то, что перестает говорить в пользу госпожи де Бламон, сразу же превращается в пункт ее обвинения. Все эти соображения испугали госпожу де Бламон. Сначала она хотела сохранить в силе прежнее соглашение с Изабо, думая, что ее несчастной дочери лучше оставаться в неизвестности в деревенской глуши, чем жить у матери.
Но я решительно высказался против такого подхода, дав понять госпоже де Бламон, что президент, пожелай он навести справки о Софи, без сомнения, начнет поиски с деревушки Берсёй. И Софи, пребывая в глухой деревне, в положении, не соответствующем ее происхождению, снова окажется его легкой добычей. В этом случае она не сможет нам помочь в борьбе с гнусными притязаниями Дольбура. В конце концов мы сошлись на том, что лучше всего оставить Софи в Вертфёе, а самим заняться поисками первой кормилицы, с тем чтобы заставить эту особу сознаться в содеянном. Я понимаю, задача эта трудная и малоприятная, но в данных обстоятельствах иного средства искать не приходится. В общем, тебе следует взять на себя очень важное дело; не пренебрегай ничем — поручение должно быть выполнено быстро и аккуратно.
Первая кормилица Клер проживала в Пре-Сен-Жерве. Селение это не такое уж и большое, так что твои поиски не затянутся. Новорожденную продержали в Пре-Сен-Жерве три недели в доме крестьянки по имени Клодин Дюпюи. Девочку крестили в местной церкви. Ночью 15 августа 1762 года президент де Бламон один, без слуги, покинул селение в узкой серой карете, на передке которой помещалась зеленая колыбель. Зная эти факты, мой дорогой Валькур, ты самостоятельно можешь приступить к розыскам. Действуй же незамедлительно и, главное, оставь свойственную тебе щепетильность, ведь ты не строишь козни Дольбуру или Бламону, а только помогаешь несчастной матери, которая тебя обожает и у которой нет никого, кроме тебя, кому можно было бы поручить эту службу. Короче говоря, совестливость не должна тебя останавливать. Случись тебе отыскать первую кормилицу, поначалу действуй по возможности мягко, воспользуйся силой убеждения, постарайся заставить ее сознаться в содеянном, пригласи свидетелей. Если же она начнет отпираться, тогда придется привлечь ее к суду. Мы вправе ни перед чем не останавливаться, лишь бы удалось выяснить истинное происхождение Софи: для этого годятся любые средства. Едва лишь права Софи получат подтверждение, чего мы все с нетерпением ждем, наше положение сразу же улучшится, а когда мы Докажем, что Дольбур содержал Софи в качестве любовницы, все его интриги будут обречены на провал. Прощай. Не мешкай! Сообщай нам обо всем. Мы со своей стороны обещаем пересылать тебе очередные новости.
Вертфёй, 15 сентября
Пишу Вам кратко. Один Господь ведает, в каком волнении я теперь нахожусь! Вчерашний вечер обещал быть спокойным… Мы ждали Вашего письма. Софи понемногу поправлялась. Я устроилась между лучшей из матерей и моей дорогой, несчастной сестрой (я ее горячо люблю), осыпая ласками их обеих. Бедняжка Софи начала отходить от пережитых ею невзгод, радуясь перемене судьбы; она плакала вместе с нами. Эжени, Детервиль и госпожа де Сенневаль читали на другом конце гостиной и время от времени бросали умильные взгляды на открывавшуюся их взорам живописную группу, которую мы собой представляли. Но вот госпожа де Сенневаль, сидевшая возле окна, внезапно прервала чтение и вымолвила в смятении: «Я слышу шум подъезжающей кареты».
Прислушавшись, мы убедились в правоте ее слов. Матушка немедленно спрятала Софи в комнате, отведенной одной из служанок. Не успела она к нам вернуться, как во двор действительно въехала почтовая карета. Прислуга вышла навстречу гостям и осветила прибывших факелами. Мой друг, я узнала своего отца и жестокосердного Дольбура. Рука отказывается выводить их имена. Эти люди приехали, презрев собственные обещания. Но зачем? Знают ли они о том, что Софи находится у нас? Каковы их намерения? Что они собираются делать? Кровь стынет у меня в жилах… Сил достанет лишь на то, чтобы послать Вам поцелуй. Я передаю записку Детервилю: он позаботится о ее доставке.
Приписка Детервиля
Я запечатываю письмо в спешке: почтари, привезшие сюда известных злодеев, обещают передать тебе письмо прямо в руки, так что оно дойдет до адресата тремя днями ранее обыкновенного. Валькур, действуй без всякого страха. Во время твоих розысков нашим развратникам лучше быть здесь, чем в Париже. Лица у них, между прочим, выглядят не такими злодейскими, как я предполагал ранее: до сих пор на них мне удалось прочитать лишь порядочность и благопристойность. Состояние госпожи де Бламон ужасное… Она нас покинула, сославшись на головную боль. Госпожа де Сенневаль, Эжени и я, готовые ко всему, берем на себя все хлопоты. Я буду продолжать вести свой дневник, так что ты узнаешь о любых изменениях сразу же, как только они произойдут.
Праведное Небо! Если бы люди, рождаясь на свет, знали о подстерегающих их горестях и если бы от них к тому же зависело возвращение в небытие, нашелся ли бы тогда хоть один человек, пожелавший вступить в жизнь!
Вертфёй, 20 сентября
О Валькур! Положены ли какие-либо пределы порочному лицемерию? Можно ли судить по глазам человека развращенного о правдивости его речей? Говорит ли он искренно? Или же его слова и действия продиктованы наглым лукавством? С помощью каких средств подобрать ключ к душе злодея? Ведь ложь вошла у него в привычку, поэтому трудно понять, когда именно он лжет, а когда говорит правду. Итак, до окончательного выяснения нашего вопроса я просто не в силах сообщить тебе что-либо определенное. Я буду рассказывать, а ты делай выводы.
Вечером 14 сентября утомленные дорогой путешественники обменялись с нами ничего не значащими любезностями, справились о последних новостях и, плотно поужинав, отправились спать. Мы же, отправив письмо, в тревоге провели бессонную ночь: добродетель, как правило, трепещет от страха, зато порок самонадеянно предается покою.
Утром 15 сентября президент подвел своего друга к спальне дочери. Алина поднялась очень рано. Накануне мы договорились, что она подойдет к моей двери и получит от меня записку. Затем она снова легла в постель.
Президент поинтересовался, почему она еще лежит, ведь день уже в разгаре.
Крайне изумленная столь ранним визитом, Алина отвечала, что, к сожалению, не может отворить дверь; но она готова позвонить прислуге, а пока в ее комнату входить нельзя. Президент, не отличающийся избытком деликатности, продолжал настаивать.
«Надо быть снисходительнее, — ворчал он за дверью, — когда принимаешь у себя родного отца и будущего супруга. Открывайте, Алина, и ничего не бойтесь».
«Правда, я не могу, ведь я еще в постели».
«Ну и что? Дочь моя, откройте дверь, иначе я рассержусь».
Рассудительная Алина последних слов уже не услышала: закутавшись в одеяло, она проворно сбежала по узенькой лестнице из своей комнаты в покои госпожи де Бламон. Президент, не привыкший к сопротивлению, пригрозил взломать дверь, если ему сейчас же не отворят. Перепуганная Алина, между тем, уже сидела возле кровати своей матушки. Де Бламон намеревался претворить угрозы. в жизнь, когда посланная за ним служанка предложила ему пройти в покои госпожи, где был приготовлен завтрак.
Будучи вынужден описывать тебе поступки двух развратников, я не смогу не остановиться, как это ни прискорбно, на ряде непристойных подробностей; надеюсь, ты проявишь ко мне снисхождение. Повествование, лишенное красок, не моя стихия: если уж порок обратил на себя мое внимание, то я рисую его самыми яркими тонами, и чем отвратительнее он будет выглядеть — тем лучше: я отнюдь не склонен облагораживать негодяев с помощью цветистых оборотов речи.
Кстати сказать, за президентом послали первую попавшуюся под руку служанку. Она оказалась девушкой смазливой, с белоснежной кожей и привлекательными глазками. На службу ее приняли совсем недавно. Дверь в соседнюю комнату находилась рядом и была полуоткрыта; схватив служанку за руку, президент, сопровождаемый Дольбуром, втолкнул девушку в комнату и уже собирался было закрыть дверь на ключ. Однако проворная горничная, догадавшись о намерениях мужчин, ловко от них ускользнула и поспешно кинулась бежать к своей хозяйке. Оба насильника не замедлили явиться вслед за нею: они сообразили, что таким образом им легче будет опровергнуть возможные обвинения, выдав свое поведение за шутку.
Итак, наши враги были выбиты с выгодных позиций, а Алина успела вернуться к себе в комнату. Этим господам пришлось иметь дело лишь с женой президента.
«Ваши служанки, сударыня, — сказал де Бламон, входя в комнату, — какие-то Лукреции; право же, они обладают добродетелями жительниц Древнего Рима. Я полагал… Вы, впрочем, знаете, что я не очень-то склонен расстраиваться из-за глупостей такого рода. Да, рискнул вот захватить из города своего старого друга. Но скука деревенской жизни… Его надо было как-то развеселить… И давно у вас служит эта неприступная весталка? — спросил он, указывая на служанку, находившуюся рядом с госпожой. — Она недурна… Сколько вам лет, мадемуазель?
«Девятнадцать, сударь».
«Поистине, это неплохо; глаза мне нравятся, они обещают многое!»
Госпожа де Бламон в смущении сказала:
«Иди, иди, Огюстина, разве ты не понимаешь, что господин президент шутит с тобой».
«Однако же, сударыня, какая строгость… Как будто хвалить красивую женщину — преступление».
«Занятие, между прочим, не слишком обременительное… Ну, что ж, не соблаговолите ли присесть? Наша дочь только что ушла к себе. Вы ее разбудили, даже напугали. Она прибежала ко мне в смятении. Посмеявшись над страхами Алины, я ее успокоила и отправила одеваться».
«Одеваться? Что за чушь! Разве нельзя предстать перед отцом неодетой… Мы не в городе, к чему все эти церемонии?»
«Пристойность всегда уместна».
«Госпожа права, — вступил в разговор Дольбур. — Извините, сударыня, но если бы я слушался вашего супруга, то натворили бы мы с ним дел!»
«Ох! Вот теперь я присяду, — заявил президент, падая в одно из кресел. — Да, я, пожалуй, присяду: сейчас Дольбур начнет проповедовать, а мне не терпится послушать проповедь откупщика. Ну, Дольбур, продолжай же, я слушаю. Прошу тебя, остановись подробнее на гражданской доблести, на нравственных добродетелях. Да, да, пусть в твоих речах воссияет добродетель, просто удивительно, как я ее люблю!»
«Где вы предпочитаете завтракать, здесь или в гостиной?» — прервала его разглагольствования президентша.
«Там, где вам больше нравится. А куда запропастилась наша дочь?»
«Она завершает свой туалет, а затем присоединится к нам».
«Прошу вас, передайте Алине, что, если я с моим другом захочу утром ее навестить, пусть она не корчит из себя недотрогу».
«Но речь в данном случае идет о соблюдении благопристойности».
«Благопристойность… Полюбилось же вам, женщинам, это словечко! Бот уже долгое время я стараюсь уяснить себе смысл этого чужеродного слова, но до сих пор все мои усилия оставались напрасными. С вашей точки зрения, сударыня, дикари ведут себя крайне непристойно: ведь они расхаживают совершенно голыми. Но уверяю вас, ни у калифорнийцев, ни у остяков, если отец захочет навестить свою дочь ранним утром, та не откажет ему в праве войти к себе в спальню под тем смехотворным предлогом, что она только в ночной рубашке».
«Сударь, — скромно, и вместе с тем достаточно веско отвечала госпожа де Бламон, — благопристойность не является понятием абсолютным и зависит от мнения людей. В разных поясах земли она понимается по-разному, но, тем не менее, действительно существует. Благопристойность, дочь мудрости и здравомыслия, руководит нашими действиями, видоизменяясь в соответствии с обычаями той или другой страны. Если бы во Франции одевались точно так же, как и в Парагвае, то и тогда благопристойность подчинялась бы каким-нибудь иным, может быть, еще более строгим нравственным нормам и, следовательно, уважалась бы не меньше».
«Ого! Отвечаю вам — на свете существуют страны, где вообще нет ничего подобного, то, что вы считаете нормой, там не более чем химеры, зато отступления от ваших норм там вменяются в заслугу».
«Сам ход рассуждения вас же и опровергает. Какими бы страшными ни были пороки упомянутых вами народов, вы, по крайней мере, вынуждены признать, что пороки там существуют. Пороки эти бывают самыми разными, но их в любом случае избегают, их наказывают, так что в зависимости от особенностей климата и правления возникают все-таки определенные ограничения. Но если нам было суждено родиться в этой стране, почему мы не должны принять распространенные здесь нравственные нормы и правила?»
«Но ведь они абсолютно ложные».
«Неправда, говоря так, вы ошибаетесь, уверяю вас. Когда я желаю убедиться в истинности чего-либо, то не испытываю ни малейшей нужды ни в рассуждениях, ни в доказательствах. Если передо мной зло — я его проклинаю, доброе же дело совершаю с величайшей охотой».
«Ну и кто же здесь выступает в качестве непогрешимого судьи?»
«Мое сердце».
«Не существует ничего более вводящего нас в заблуждение, чем сердце, ведь оно полностью подчиняется нашей воле. Поверьте мне, если постараться, то голос совести удается совершенно заглушить».
«Так вы все-таки допускаете, что, по крайней мере, какое-то время этот голос раздается в человеческом сердце?»
«Согласен».
«Значит, добродетельным будет тот, кто внимает этому голосу, и он перестанет таковым оставаться, если начнет с ним бороться? Итак добро и зло разительно друг от друга отличаются, как вы сами это определили, стремясь вообще уничтожить данные понятия».
Дольбур. Мне кажется, что госпожа де Бламон права. Совершенно очевидно, что порок — это такая вещь… Да, и потом, я думаю, к тому же, что одна лишь добродетель…
Президент (разразившись смехом). Ха-ха-ха-ха! Право, если уж вмешался Дольбур со своей логикой, то я признаю себя побежденным. Сударыня, пойдемте-ка побыстрее отсюда. Видя этого великого героя, я дрожу от страха. Давайте завтракать. Прикажите Алине спуститься к нам.
Смущенная Алина пришла в гостиную, где уже собралось все общество. Президент отпустил несколько ехидных замечаний по поводу утреннего происшествия, чем вогнал девушку в краску, и только благодаря стараниям госпожи де Сенневаль удалось завести общий разговор.
За обедом господин де Бламон усадил Алину между собой и Дольбуром. Время от времени он повторял: «Мадемуазель, поухаживайте за моим приятелем, ведь вы просто созданы друг для друга и скоро познакомитесь поближе».
Мне, как и моей теще, пришлось приложить немалые усилия, чтобы прервать все эти излияния и перевести разговор в русло благопристойности. Президент, между тем, постоянно пытался вернуться к затронутой теме, что же касается Дольбура, то он казался скромнее.
Выйдя из-за стола, президент заявил Алине, что завтра утром она должна ждать его одна в своей комнате: он якобы хочет сообщить ей нечто важное, а из посторонних присутствовать будет лишь Дольбур. Наши женщины, услышав это приказание, решили объединиться, дабы дать отпор президенту.
«По правде говоря, сударь, — сказала госпожа де Сенневаль, — мы с моим мужем состоим в браке шестнадцать лет, и он никогда не выражал желания беседовать с нашей дочерью наедине. Никакие родственные узы не дают девушке морального права одной принимать у себя в комнате мужчину. Как бы вы на меня ни сердились, я настаиваю на том, сударь, что приказание, отданное вашей дочери, отличается крайней неучтивостью. На месте госпожи де Бламон я конечно же этого бы не потерпела».
«Вот уже двадцать лет, — с явным раздражением отвечал президент, — как госпожа де Бламон подчиняется мне. Я изъявляю желания, а она следует моей воле. Угождая мне, жена чувствует себя превосходно, зато в противном случае она вряд ли будет довольна. Я никогда не наводил справок о вашей жизни с господином де Сенневалем, поэтому и вы должны посчитаться с моей просьбой к его достойной уважения супруге не вмешиваться в дела чужой семьи».
Госпожа де Сенневаль, характер которой, как тебе известно, не отличается кротостью и снисходительностью в тех случаях, когда дело касается вопросов добродетели, хотела было возразить президенту. Однако госпожа де Бламон, желая предотвратить назревающий скандал, звонком вызвала прислугу, попросила принести свечи и сказала:
«Алина, вы слышали требование отца, завтра утром ждите его у себя; с постели вы подниметесь тогда, когда ему будет угодно к вам прийти».
Шестнадцатого августа, в восемь часов утра, два друга уже стояли у двери Алины, впрочем успевшей уже проснуться и одеться.
Мой Друг, представляешь ли ты себе всю меру робости и стыдливости этой очаровательной девушки? Она почти не спала… Мерзкие люди! В собственной семье вас настолько презирают, что из-за недоверия к вам дочери прибегают к мерам предосторожности!
«Как, вы уже успели встать?» — воскликнул господин де Бламон.
«Ваши повеления для меня закон».
«Я спрашиваю у вас, почему вы поднялись так рано?»
«Но разве вы не говорили мне, что господин Дольбур…»
Дольбур. О! Мадемуазель, ради меня не стоило беспокоиться.
Господин де Бламон. Дольбур с равным удовольствием навестит вас и когда вы в постели, и когда вы вне ее; кроме того, разве в скором времени он не получит такого права?
Алина. Отец, я предполагала, что вы хотели мне что-то сообщить.
«Посмотрите на нее! — сказал господин де Бламон, ухватившись обеими руками за талию дочери. — Видел ли ты где-нибудь такой обман? Неужели? Носить в деревне корсет?»
«Я его никогда не снимаю».
«А вот за косынку, — продолжал Бламон, — вы должны нас извинить».
И удерживая Алину одной рукой, он ухитрился сорвать с ее груди косынку и бросить дочь на постель.
В стыдливом смятении Алина закрылась руками:
«Ах! Отец, неужели это и есть цель вашего разговора?»
«Мадемуазель, позвольте мне, — сказал Дольбур, пытавшийся отвести руку Алины от той части тела, которую она старалась скрыть даже от отцовских взглядов, — позвольте же, ваш отец полагает, что все это уже является моим достоянием, а он достаточно уважает закон, чтобы не заключать сделку до тех пор, пока я лично не удостоверюсь в отсутствии обмана… Подобные безделицы можно рассматривать без стеснения… Прекрасно, если бы… но для того… мы столько их уже перевидали…»
«О вы, даровавший мне жизнь! — вскричала Алина, проворно выскользнув из цепких объятий приятелей. — Не думайте, будто уважение и почитание отца заставят меня забыть свой девичий долг. Поскольку же вы явно нарушили свой долг, я с полным правом отказываюсь внимать голосу чувства, вами совершенно не заслуженного».
И нежное, добродетельное дитя быстрее молнии бросается к комнате своей матери; ворвавшись туда, она, вся в слезах, падает на колени перед этой восхитительной женщиной. Алина просит отправить ее в монастырь; матушка, полагая, что в отчаянии дочь не может отвечать за собственные слова, пытается ее успокоить. Затем, поручив Алину заботам Эжени и госпожи де Сенневаль, госпожа де Бламон отправляется на поиски своего мужа.
Ее положение нельзя было считать простым, ведь она и так трепетала от страха, думая о судьбе Софи. Госпожа де Бламон пока еще не знала, к каким именно действиям ее вынудят прибегнуть поступки супруга, хотя и предвидела намерения развратников относительно Алины. Не осмеливаясь прямо обратиться к супругу, она ожидала, что он объяснится первым. Обстоятельства и природная робость заставляли ее вести себя крайне осторожно. Итак, она сдержала первый порыв негодования. Два друга после неожиданного бегства Алины несколько смутились. Матушка деликатно спросила господина де Бламона, что именно произошло с его дочерью, проливающей сейчас горькие слезы. Дать прямой ответ Бламон явно затруднялся; кроме того, он, видимо, считал, что для откровенного разговора еще не настало время. Короче говоря, он попытался отшутиться и наконец заявил, что Алину напугала невиннейшая ласка, которую позволил себе Дольбур на правах будущего супруга. Все успокоилось. В комнату вошла Огюстина и пригласила всех к столу. С появлением служанки разговор прервался; президент только попросил жену успокоить Алину: она не должна ничего опасаться, а он в дальнейшем не сделает дочери ничего неприятного. Когда госпожа де Бламон покинула комнату, Огюстина, занятая какой-то работой, оказалась в компании двух наших героев. Подробности второго акта драмы остались нам совершенно неизвестными, зато его последствия, вероятно, послужат нам хорошим уроком. Соблазненная блеском золота, Огюстина, судя по всему, повела себя куда покладистее, чем накануне. Мужчины эти во время завтрака отсутствовали, сама же Огюстина целые сутки никому не показывалась на глаза, а на следующий день вообще покинула дом. Событие это, разумеется, относится к числу в высшей степени неприятных, но ныне его можно считать благом: развратники угомонились и остаток дня провели достаточно мирно.
Утром 17 сентября, узнав об исчезновении Огюстины, госпожа де Бламон пришла в крайнее беспокойство: служанка могла рассказать президенту и откупщику о Софи. Огюстина не пользовалась особым доверием госпожи, но она неизбежно должна была о чем-то догадываться, ибо соблюдать строжайшую тайну в поместье совершенно невозможно. Разве не следует нам опасаться хотя бы только болтливости Огюстины? В страшном смятении президентша начала расспрашивать своего супруга о том, как он намерен поступить со сбежавшей из ее дома служанкой; одновременно госпожа де Бламон попыталась у него выведать и другое: не узнал ли он чего-нибудь о Софи. Ответы господина де Бламона лишь усилили страхи жены: он подкупил горничную, и теперь эта несчастная девушка, в надежде на щедрость своих соблазнителей, перебралась в Париж, готовая удовлетворять любые их прихоти.
После вчерашних событий Алина с трудом выносит присутствие отца. Сегодня она даже не хотела покидать свою спальню, и нам долго пришлось ее отговаривать от этого намерения. Наконец, залившись краской стыда, девушка спустилась в гостиную.
Президент между тем не оставлял попыток застать Алину в одиночестве. Дольбур, ясное дело, должен был также присутствовать на свидании де Бламона с дочерью. Днем 17 сентября президент предложил обществу отправиться в лес на прогулку. Мы отказались: было совершенно очевидно, что маршруты движения карет и наших обычных прогулок президент продумал таким образом, чтобы Алина очутилась в чаще одна и легко попала в руки своих преследователей. Убедившись в провале своего очередного хитрого плана, президент заявил, что он прогуляется по лесу вместе с Дольбуром, так что до ужина их никто не видел. Мы в это время не покидали усадьбу. Мне удалось убедить госпожу де Бламон в необходимости откровенного разговора с супругом. Вероятно, это будет нелегко, и, тем не менее, во многие вопросы надо внести ясность: президент определенно вынашивает тайный план похищения дочери. Значит, требуется не только внимательно следить за его поступками, но и постараться разузнать истинные намерения заговорщиков. Решительное объяснение я назначил на следующий день. Все было устроено мною так, чтобы придать представлению известную долю трогательности, ибо, как я полагал, она способна пробудить, если это вообще возможно, неиспорченные струны утомленной пороками души президента. Позволь мне описать подробно разыгравшиеся далее события.
Действие происходило в малой гостиной; слева от нее находится крохотный рабочий кабинет, и там я спрятал Софи, предварительно посвятив ее в свой замысел. Откушав шоколаду, общество направилось в упомянутую гостиную. Госпожа де Бламон начала разговор следующим образом:
«Сударь, извольте признаться, будь я ревнива, вы бы не раз дали мне повод жаловаться на ваше поведение?»
Господин де Бламон. Да неужели?
Госпожа де Бламон. Ну, а недавнее похищение горничной? Разве священное право семейного очага не заслуживает уважения?
Господин де Бламон. Ах, вот что! Дольбур, теперь ты видишь, какое я из-за тебя получаю внушение. Работал, работал на твое благо — и вот результат: приходится выслушивать обвинения словно преступнику.
Господин Дольбур. Смею ли я признать себя виновным по данному пункту, раз уж ты здесь совершенно ни при чем?
Госпожа де Бламон. О, если бы вас признали в чем-либо виновным, я бы только порадовалась.
Госпожа де Сенневаль. Вам, сударыня, и не следует излишне расстраиваться, раз уж эта девушка проявила склонность к разврату. А вы?.. Женатые мужчины!
Господин де Бламон. Таинство брака здесь вовсе ни при чем; впрочем, я не утверждаю, что женитьба, если к ней отнестись, как это должно, способна порой вскружить нам голову, но успокоения в браке ожидать конечно же не приходится. Дольбур, кстати говоря, этого счастья лишен: счастливейший из смертных, он успел овдоветь в третий раз.
Госпожа де Сенневаль. Я считала этого господина женатым.
Господин де Бламон. Я тоже льщу себя надеждой, что через четыре дня это уже не будет только предположением.
Госпожа де Бламон. Сударь собирается связать себя новыми брачными узами?
Господин де Бламон. Странная, однако же, неосведомленность! Разве здесь есть какая-либо тайна? Кто-то кого-то обманывает?
Госпожа де Бламон. Пусть так. Но мне, впрочем, вовсе не кажется удивительным желание обстоятельнее выяснить планы человека, в сущности малознакомого.
Господин де Бламон. Знакомство придет позднее. Относительно же вашей неосведомленности в этом деле скажу следующее: трудно понять, почему вы изображаете неведение, ведь в действительности вы же все знаете.
Госпожа де Бламон. Некоторые слова можно слышать сотни раз, но так и не уразуметь их смысл.
Господин де Бламон. Допустим. Зато когда переходят к делу, на незнание ссылаться бессмысленно.
Госпожа де Бламон. Вместо того чтобы внести ясность, вы все запутали. Я желаю получить разгадку, а вы предлагаете очередную загадку.
Господин де Бламон. Ах ты черт! Я готов охотно открыть вам ее решение.
Госпожа де Сенневаль. Мы с удовольствием послушаем.
Господин де Бламон. Отлично! Итак, я отдаю мою дочь в жены Дольбуру. Вот и вся разгадка.
Алина. Отец, неужели вы решили принести меня в жертву таким жестоким образом?
Господин де Бламон. Я намереваюсь сделать тебя счастливой. Нрав этого господина мне хорошо известен, так что я вполне уверен в его способности устроить твое будущее.
Госпожа де Бламон. Разве не сама Алина в таком случае должна решать свою судьбу? Несмотря на достоинства этого господина, она считает совместную с ним жизнь невозможной. Что вы ей на это возразите?
Господин де Бламон. То, что кажется невозможным сегодня, завтра будет восприниматься иначе. В сущности, я ничего не хочу знать о том, видит или не видит моя дочь себя счастливой в предполагаемом браке. Вопрос заключается лишь в одном: убежден ли я в способностях предлагаемого ей жениха сделать мою дочь счастливой.
Госпожа де Бламон. О сударь, разве вам подобает так рассуждать?
Господин де Бламон. А как вы хотели бы, чтобы я противодействовал ее капризам, если не намерен ни в чем уступать?
Госпожа де Бламон. Тогда, по крайней мере, не говорите, будто вы желаете своей дочери счастья.
Господин де Бламон. Зная нынешние нравы, я просто не могу без смеха выслушивать стенания девицы, опасающейся не найти счастья в узах Гименея. Хе-хе, да кто ее заставляет искать счастье именно в них? Супруг в возрасте моего друга требует к себе лишь немного внимания, какие-нибудь любезности, соблюдение правил приличия, если ему перестанут отказывать в столь незначительных условностях… Допустим, жена пожелает развлечься где-нибудь еще. Прекрасно! Муж на все закроет глаза. Разве мужчина — это тиран, приходящий в негодование от того, что жена ищет в другом месте благо, которое он сам ей дать неспособен?
Госпожа де Бламон. Несмотря на всеобщее развращение нравов, неужели вы считаете, что все женщины таковы?
Господин де Бламон. Испорченность нравов — понятие надуманное. Судить о проступке — право мужа; если же он соглашается с ним или вообще не признает его таковым, то проступка и не существует вовсе. Что мы будем вменять в вину жене, если супруг готов ей во всем потворствовать, исключая, разумеется, кое-какие моменты физиологического порядка?
Госпожа де Сенневаль. Вряд ли стала бы я уважать супруга, заключи он со мной такое соглашение.
Господин де Бламон. Ах, уважение, уважение! Итак, еще одно химерическое чувство, противное моей философии. А что есть уважение вообще? Одобрение, которым глупцы поощряют последователей жалких и ничтожных предрассудков. Но если человек гениальный примется критиковать глупцов, эти деспоты тотчас же перестанут одобрять его действия. Отвечайте мне, прошу вас, следует ли, в самом деле, добиваться общественного уважения? Я не говорю о себе, и здесь я вполне с вами откровенен; но почему в свете тот человек, кому я более, чем другим, симпатизирую, как правило, подвергается порицанию, причем человек этот неизменно оказывается умнейшим… Э, нет уж, нет! Счастье никоим образом не должно строиться на таких химерах. Муж рассудительный никогда не будет связывать свое благо с тем, что даруется ему другими людьми, ведь тогда он его непременно лишится по самому незначительному их капризу. Итак, счастье внутри нас, оно определяется нашими мнениями и пристрастиями; впрочем, не буду останавливаться на этих отвлеченных рассуждениях. Да, да, давайте отбросим в сторону подобное обманчивое словоблудие. Поверьте мне, супруг богатый, нежный и предусмотрительный, не требующий от жены ничего невозможного, полностью пренебрегающий ложными умствованиями, и есть тот человек, кто способен сделать женщину счастливой. Сударыни, если и он вам не подходит, то, по правде говоря, не знаю уж, что вам требуется.
Госпожа де Бламон. Сударь, выражайтесь, пожалуйста, проще. Ваши философические рассуждения слишком сильно расходятся с нашими правилами, чтобы мы могли когда-нибудь найти общий язык. Итак, ближе к сути дела. Как вы думаете, Алина, брак, на котором настаивает ваш отец, принесет вам счастье?
Алина. Я настолько далека от такой мысли, что готова страстно умолять отца лучше тысячу раз пронзить мое сердце, чем связать меня узами этого брака.
Господин де Бламон. Вот они, ваши уроки, сударыня, ваши наставления. Лучше уж было бы мне воспитать эту девочку вдали от вас… Да, отнять ее у матери с самого рождения, запереть в монастыре с тем, чтобы уберечь ребенка от ваших презренных предрассудков, тогда девушка вряд ли стала бы подыскивать отговорки, когда ее дело — слушаться отца.
Госпожа де Бламон. Иногда, впрочем, ребенок, похищенный у матери в младенческом возрасте, так и не становится счастливым.
Господин де Бламон (в смущении, запинаясь). Однако же его разум не испорчен дурными правилами.
Госпожа де Бламон. Зато в мерзости порока он развращается нравственно, а тот человек, кто должен был бы встать на его защиту, иной раз выступает в качестве совратителя.
Господин де Бламон. По правде говоря, эти намеки…
«Софи, выходи! — с жаром воскликнула госпожа де Бламон, открывая дверь кабинета. — Объяснись сама со своим отцом, пади перед ним на колени, умоляй простить тебе все прегрешения, из-за которых он гневается на тебя с первого дня твоего появления на свет».
Затем, неожиданно она обратилась к Дольбуру:
«Ну, а вы, сударь, неужели осмелитесь и далее терзать сердце несчастной матери? Вы по-прежнему желаете взять в жены одну из ее дочерей, успев сделать другую своей любовницей?»
И потом, используя замешательство супруга (в ногах у него распростерлась Софи), госпожа де Бламон сказала:
«Сударь, прислушайтесь к голосу собственной совести. Нам все известно, поэтому не отталкивайте от себя несчастную Клер, которую вы у меня похитили, когда она была еще младенцем. Вот она перед вами, жертва ваших преступных действий. Обманутая, она видит в вас не отца, а совратителя, загубившего цвет ее юности. Итак, будьте к ней снисходительны, и пусть она более не считает вас мучителем».
(Мой друг, отъявленнейшие злодеи владеют искусством управлять мускулатурой лица, что мы и наблюдали на примере физиономий этих двух негодяев. Да, нам пришлось убедиться в том, что движения души закоренелого развратника управляются его волей и разумом. Если предательски развращается разум, сердце становится невосприимчивым даже к самым естественным порывам.)
«О, право же, сударыня, — хладнокровно и невозмутимо отвечал президент, отстраняя от себя Софи, — если вы желаете поразить меня этим оружием, то вам вряд ли удастся одержать победу».
Затем, отодвинувшись подальше от Софи, он продолжал:
«Каким образом эта особа сюда проникла? Дольбур, думал ли ты когда-нибудь, что дом моей супруги превратится в убежище для шлюх?»
«О моя дорогая, чего ждать от этого жестокосердного, — вмешалась в разговор разгневанная госпожа де Сенневаль, — ведь он осмелился противиться голосу самой природы. Такого человека следует опасаться. Храм правосудия открыт для твоих жалоб, беги, укройся под сенью закона, никогда еще там не раздавались такие обвинения, никогда еще с такими основаниями не искали поддержки Фемиды!»

«Мне судиться с моей собственной женой? — с изысканной вежливостью поинтересовался Бламон. — Неужели для того, чтобы потешить публику нашими пустыми размолвками? Случай невиданный…»
Потом он обратился ко мне:
«Детервиль, выведите отсюда девушек и затем, прошу вас, возвращайтесь назад. Я открою секрет, но только перед вами и этими двумя дамами».
Алина, Эжени и расстроенная Софи поднялись в покои госпожи де Бламон. Как только я возвратился в гостиную, президент, предложив нам выслушать его сидя, заявил, будто бы он ни в малейшей степени не связан с Софи родственными узами и даже одна мысль о такой связи кажется ему нелепой. Он сознался в том, что подменил свою умершую дочь, родившуюся от Вальвиль, другой девочкой, дабы сохранить права, вытекающие из гнусного договора с Дольбуром, на внебрачную дочь последнего. В Пре-Сен-Жерве он якобы приехал, когда узнал о действительной смерти Клер, ранее находившейся у кормилицы. После похорон законной дочери ему, по его словам, пришла мысль заменить внебрачного ребенка от Вальвиль, также успевшего умереть, какой-нибудь другой симпатичной девочкой. Кормилица тогда воспитывала собственную дочь примерно того же возраста, которая и приглянулась президенту. Уплатив матери сто луидоров, он перевез ребенка в деревню Вереёй, где она и пребывала до достижения тринадцатилетнего возраста. Бламон готов признаться в одной провинности — в обмане своего друга, но он не развращал собственную дочь и не похищал ее у супруги. В заключение он задал нам вопрос, каким образом Софи очутилась в Вертфёе.
Госпожа де Бламон и не старалась опровергнуть утверждения президента, ведь ты пока не представил нам сведений, что пролили бы свет на это дело. Супруга нежная, чувствительная, никогда не теряющая чувства собственного достоинства, она предпочла счастью обрести пропавшую дочь слабую надежду на искренность признаний своего мужа, которого пришлось бы признать виновным в целом ряде преступлений, если бы Софи действительно была его дочерью. Итак, госпожа де Бламон чистосердечно рассказала мужу обо всем, что произошло за последнее время. Заключив жену в объятия, президент с нежностью ее расцеловал.
«Нет, нет, моя дорогая подруга, — говорил он ей. — Нет, нет, не будем ссориться из-за пустяков. Да, я, разумеется, кое в чем перед тобой виноват, страсть моя к женщинам, не стану скрывать, чрезмерна. Однако же проступок нельзя превращать в преступление. Я был бы чудовищем, если бы совершил то, в чем меня обвиняют. Смерть вашей дочери сомнений не вызывает, я просто не в состоянии вводить вас в заблуждение и выдавать за факты нелепые домыслы. Мать Софи — крестьянка; девушка родилась от кормилицы, у которой находилась ваша Клер, так что Софи вам совершенно чужая. Если потребуется, готов поклясться в том перед алтарем. Признаюсь, сходство, действительно, поразительное, вот уже давно я стал замечать, что Софи сильно напоминает собой Алину, но это всего лишь игра природы, которая не должна вас обмануть. В знак нашего примирения, — продолжал президент, пожимая руку жены, — моя дорогая подруга, я согласен дать Алине отсрочку, как вы того и желали. Задуманный мною брак несказанно меня осчастливит, но так как вы требуете времени для его подготовки, то я не буду на нем настаивать до вашего возвращения в Париж, в полном соответствии с нашей первоначальной договоренностью. Зато настоятельно прошу потом оказать мне эту милость, ну а Алина просто обязана согласиться. Вы не должны мне отказывать из вполне, впрочем, разумной боязни кровосмешения. Дольбур мог быть любовником Софи, но она, определенно вам заявляю, не приходится сестрой Алине. Я готов подтвердить мои слова любыми доказательствами, готов дать самые страшные клятвы. Вы можете наслаждаться мирной жизнью в обществе друзей, пока наша дочь не примет окончательного решения выйти замуж за Дольбура, а этот брак — давняя цель моих желаний. Заклинаю вас помочь ей прийти к столь желанному для меня решению. Будьте уверены, что единственное мое стремление — сделать Алину счастливой».
Госпожа де Бламон, добившись для Алины отсрочки, считала свою миссию выполненной. Однако опровергнуть слова своего мужа она могла только при помощи показаний Дюбуа, которые, впрочем, вызывали к себе примерно такое же доверие, что и оправдания президента. Вместе с тем госпожа де Бламон, независимо от того, мать она или же чужая для Софи, все равно желала девушке лишь добра. Сердце подсказывало ей правильный ответ; его же она могла прочитать и в наших глазах. Итак, она убедила мужа в том, что полностью верит ему, и попросила, раз уж Богу было угодно привести Софи в ее дом, разрешить ей оставить девушку у себя.
Дольбур. Она не заслуживает ваших благодеяний. Прожив вместе с нею пять лет, я прекрасно изучил все ее поведение, так что теперь отлично знаю негодницу. Поверьте мне, я посчитал бы себя недостойным той чести, на которую рассчитываю, а именно, стать вашим зятем, если бы наказал эту девицу, как я это и сделал, без самых серьезных на то причин. Возможно, я излишне погорячился, но будьте уверены, что она и в самом деле виновна.
Госпожа де Бламон. Однако же нас убеждали в обратном.
Дольбур. А, наконец-то я понял вас, сударыня. Вы, вероятно, встречались не с одною Софи, здесь в равной мере замешана другая особа, покрывавшая девицу и поощрявшая ее к разврату.
Госпожа де Бламон. Верно, я разговаривала с Дюбуа.
Президент. Тогда нас не удивит любая клевета. Вот кто, оказывается, ввел вас в заблуждение. Вы не должны были верить ей ни в чем. Если хотите знать правду, то ни одна женщина в мире не сможет лучше замутить воду, чем Дюбуа, ни одна не в состоянии скрывать истину с таким искусством, не способна лгать так нагло и дерзко, как эта особа.
Госпожа де Бламон. Но что же произошло с той молоденькой девушкой, что, как вы сами в том мне признались, была вашей любовницей, с дочерью господина Дольбура?
Президент (в волнении). Что с ней произошло?
Госпожа де Сенневаль. Да, да.
Президент. Ничего особенного, ведь она провинилась вместе с Софи. То же самое преступление. Дольбур, собственноручно наказав одну из них, захотел расправиться и с другой, но она от нас ускользнула. Я ничего от вас не скрываю; видите, насколько я откровенен — чистосердечен, словно малое дитя.
Госпожа де Бламон. О мой друг! Вот куда заводит людей разврат! Какие угрызения совести, сколько беспокойства приносит с собой этот гнусный порок. Ах, в нашем доме вы получили бы не такие острые ощущения, зато, поверьте, мы с Алиной доставили бы вам счастье в тысячу раз более чистое.
Господин де Бламон. Давайте оставим мои грехи в покое. Для того чтобы их замолить, мне потребуются столетия; я просто прихожу в отчаяние, понимая всю тщету этого предприятия. Вам, впрочем, будет достаточно и того, что я обещаю не усугублять свои прегрешения.
Здесь доверчивая госпожа де Бламон разразилась рыданиями.
«Бедная жена, лишенная подлинного счастья, может найти утешение лишь в том, что ее страдания останутся прежними и не возрастут еще более; окажите мне хотя бы последнюю милость, — продолжала несчастная супруга, — перестаньте настаивать на столь неравном для нашей дочери браке».
Президент. Я не могу нарушить однажды взятые обязательства, что давят на меня с силой, о которой вы не подозреваете, тут я сам себе не хозяин. Даже Дольбур не властен освободить меня от данного слова, зато я обещаю вам отсрочку. Дольбур возражать не будет, ведь его душа слишком деликатна для того, чтобы просить руки Алины, не покорив ее сердца. Два-три месяца, если нужно, я еще могу вам уступить. Но вы обязаны вернуть нам Софи и должны согласиться с тем, чтобы с ней обращались так, как она того заслужила.
Госпожа де Бламон. Софи многое претерпела, поэтому я отношусь к ней с любовью; несчастья дают ей право на сострадание. Оставьте ее у меня, ведь она не может причинить вам вреда. Она еще молода и может исправиться. Да она уже и так раскаивается. Вы хотите насильно заключить ее в монастырь, а я постараюсь добиться от нее благонравного поведения по доброму согласию, так что вы в любом случае будете удовлетворены.
Президент. Будь по-вашему; но пусть ее кротость не вводит вас в заблуждение. Добродетель, которой она столь успешно прикрывается, — чистейшей воды коварство.
Дольбур. Она сильно провинилась перед нами.
Президент. Скажу более, некоторые ее проступки заслуживают внимания правосудия. К ее беременности мой друг явно не имеет никакого отношения. Да, да, она обворовывала нас ради своего любовника. Одним словом, Софи способна на все. Вторая девушка, только что упомянутая вами, обманывала нас только потому, что подпала под влияние этой особы, готовой соблазнить любого. Она играет чувствами, пойдет и на шантаж и все ради достижения своих целей, столь же преступных, как и ее душа.
Госпожа де Бламон. Но та женщина, что воспитывала Софи, говорила о ней лишь хорошее.
Дольбур. Изабо составила о ней представление по годам ее детства, тогда как Софи не без помощи Дюбуа развратилась в Париже. Сударыня, поверьте мне, вам лучше избавиться от этой змеи, иначе вы скоро раскаетесь в своей доброте.
Видя, что госпожа де Бламон начинает поддаваться уговорам, я многозначительно на нее посмотрел. Она меня хорошо поняла и проявила решительность. Сославшись на любовь к ближнему и долг христианина, она отказалась бросить несчастную девушку на произвол судьбы, так как обещала ей покровительство. Президент и г-н Дольбур перестали настаивать на своем желании забрать Софи. Между обеими сторонами был заключен мир; его условия ни у кого из них возражений не вызывали: Софи оставалась в доме госпожи де Бламон, Алина до зимы могла повременить с решением о замужестве, которого от нее домогались.
«Во имя благопристойности и чести, — сказала госпожа де Бламон, — осмелюсь умолять вас не злоупотреблять наивностью той несчастной, которую вы успели соблазнить в моем доме».
«Честно говоря, — отвечал президент, — теперь не время предотвращать преступление: оно уже совершилось при явном желании уступить и слабом сопротивлении. Все это не стоит ваших сожалений».
«По крайней мере, не держите ее у себя, подыщите ей какое-нибудь место. Она может снова стать добродетельной. Вы не должны поощрять ее склонность к разврату».
«Отлично! Клянусь вам в этом. Ну, зовите сюда Эжени и Алину, поскольку мы не собираемся оставаться здесь более суток, пусть на смену унынию придут удовольствия, я хочу видеть вокруг себя одни лишь веселые лица».
Госпожа де Бламон, ни словом не обмолвившись с Софи о происшедшем, пошла за дочерью. Да и что могла она сказать несчастной девушке, ведь дело ничуть не прояснилось? Обласкав и утешив Софи, госпожа де Бламон поручила ее заботам служанок. В доме воцарилась мирная тишина. До вчерашнего вечера все шло превосходно; утром 20 сентября наши гости с невозмутимым видом, хотя на душе у них и было скорее всего неспокойно, отправились в путь. На прощание они одарили нас тысячами похвал и любезностей.
Мой дорогой Валькур, что ты теперь думаешь обо всем этом? Должны ли мы верить? Или следует сомневаться? Утомленная злоключениями, госпожа де Бламон с жадностью ухватилась за обманчивую иллюзию примирения: она желает насладиться кратким мгновением отдыха. Добродетельная душа, с каким удовольствием предполагает она у других людей такие же качества! Алина — достойная дочь — очень похожа на свою мать; они обе ныне предаются самым сладостным надеждам; такая же добрая и чувствительная, как ее подруга, Эжени разделяет их. Не верим только госпожа де Сенневаль и я; мы опасаемся де Бламона и Дольбура, уверяю тебя, с полным основанием. Их отъезд показался нам слишком поспешным. Его можно объяснять и известными нам обстоятельствами, но, судя по всему, не они одни явились тому причиной. Что ж, время нас рассудит. И, кроме того, что именно пообещал президент? Несколько месяцев отсрочки; так стоит ли этим обольщаться? Когда отведенный Алине срок истечет, когда президент придет в себя после краткого замешательства, вызванного недавними разоблачениями, он, безусловно, будет действовать гораздо решительнее.
Госпожа де Сенневаль и я, однако, решили ни с кем не делиться этими опасениями: зачем тревожить покой наших друзей? К чему их пугать, ведь обещания, которым мы не верим, возможно, окажутся искренними? Если же они ошибаются, стоит ли лишать их удовольствия насладиться прекрасным сном? Мы не можем утверждать что-либо определенное, события развиваются помимо нашей воли — разве помогут кому-нибудь гнетущие нас сомнения? Зачем выставлять их на всеобщее обозрение? Поэтому я делюсь ими только с тобой. Ты должен поторопиться с расследованием насчет Софи, ибо от него многое зависит. Если де Бламон с Дольбуром сейчас нас обманули, то они солгали и во всем остальном. Следовательно, они замышляют что-то ужасное; отсрочка же явно благоприятствует успеху их начинаний. В таком случае мы обязаны разоблачить обман. Насчет Софи они, похоже, сказали нам правду, и, следовательно, сведения Дюбуа неверны. Однако я все-таки отказываюсь верить тому, что юная Софи обладает пороками, приписываемыми ей. Одним словом, если наши гости солгали, я буду кричать от радости: значит, сила добродетели настолько велика, что иногда сам порок, соприкоснувшись с нею, терпит поражение, в смущении просит пощады и затем исчезает с глаз долой. Но можно ли таким образом перебороть пороки укоренившиеся, пестуемые в течение долгих лет? Нет! Ошибки юности, минутное заблуждение, пожалуй, и уступят добродетели, но преступления, ставшие привычными, подкрепляемые лживой философией, никогда не сдадутся. Подводить под собственные пороки философское основание — величайшее зло. Едва лишь негодяй выработает системы, достаточно зрелые для того, чтобы руководствоваться ими в своем поведении, никакие упреки не в силах более поколебать его сердце. Вот почему прегрешения людей молодых не кажутся мне особенно страшными. Да, их правила порой нас неприятно поражают, но потом молодежь обязательно образумится. А вот человек зрелый грешит исключительно по своему разумению. Проступки его вытекают из принятой им философии, ею они, если можно так сказать, вскормлены и взлелеяны. В результате на развалинах детской нравственности возводятся новые моральные правила, правила непреложные, и в полном соответствии с ними растлевается личность.
Но как бы то ни было, все пока спокойно, по крайней мере до зимы, как то утверждает госпожа де Бламон. Удел несчастных — наслаждаться настоящим, не заботясь о будущем. Да и как вообще могла бы жить госпожа де Бламон, если бы, помимо бремени удручающих забот, ей не дано было бы — пусть и обманчивое — отдохновение?
«То, что мы, несчастливцы, называем счастьем, — сказала она мне вчера, — есть всего лишь отсутствие страдания. Каким бы печальным ни казалось наше нынешнее жалкое положение, друзья не должны мешать нам получать от него удовольствие».
Софи до сих пор неизменно пользуется прежними правами, и до окончательного выяснения сути дела нам о них не судить. Лишить ее этих прав сейчас слишком жестоко, а в душе госпожи де Бламон нет места жестокости. Кое-что все же волнует достойную уважения хозяйку поместья, а именно нарочитое молчание, которым недавние гости обходили твое имя. Чем оно вызвано? Не послужило ли одним из поводов их визита желание узнать, появлялся ли ты в поместье? То, что это входило в планы путешественников, мы поняли из вопросов, задаваемых ими слугам (те тут же поставили нас в известность). Но почему же они ни о чем не спросили нас? Почему даже в минуту примирения они не признались открыто в том, что расспрашивали слуг о тебе? Не кажется ли тебе поведение президента двуличным? Помимо прочего, нам достоверно известно и то, что он до последнего часа хотел встретиться с Софи. Девушку искали всюду, причем старались проникнуть в ту комнату, которая, как подозревали наши гости, служила ей убежищем. Перед отъездом президента из поместья один из его доверенных слуг целые сутки не выходил из засады, пытаясь выследить девушку. Итак, вот еще явная странность в поведении супруга, казалось искренне раскаивавшегося. Госпожа де Бламон все знает, но она продолжает уверять, будто бы стремление повидаться с Софи, если та действительно не приходится дочерью президенту, никак не повлияет на его отношение к жене и к Алине. Желание это якобы вполне понятно: раз уж Софи ему чужая, то он просто намеревался расправиться с ней, ибо, как он считает, она сильно перед ним провинилась. Вместе с тем, по ее мнению, президент не хотел ни огорчать свою жену, ни причинить зло собственной дочери… Не осмелившись возразить прямо, я, тем не менее, крепко задумался о том, к чему может привести эта слепота; не сомневаюсь, что пробуждение из того глубокого отрадного сна, в котором ныне пребывает госпожа президентша, будет крайне мучительным… Прощай, поступай точно так же, как и я: в своих письмах утешай ее и не причиняй беспокойства, по крайней мере, если того не потребуют добытые тобой сведения. Все теперь зависит от розысков, результатов которых мы с нетерпением от тебя ждем. Вдруг этот коварный человек ухитрился, чтобы придать лжи видимость правдоподобия, ловко перемешать ее с истиной? Ну, а если все его речи — ложь с начала до конца, то он сделает навеки несчастными двух наидостойнейших женщин! О мой друг! В таком случае я обвиню в несправедливости само Небо, ведь никогда еще не появлялись на свет создания, столь заслуживающие высшего благоволения. Эти женщины должны были бы его снискать, если только счастье — привилегия людей чувствительных и добродетельных, если оно выпадает на долю тех, кто охотно готов им поделиться со своими ближними.
Париж, 22 сентября
Мой дорогой Детервиль, 14 сентября я получил твое письмо с рекомендациями навести справки в Пре-Сен-Жерве. Несмотря на все предпринятые мною усилия, успеха мне удалось достичь лишь вчера. О друг мой! Человеческое сердце ежедневно открывает перед нами удивительнейшие картины! А как отрицать влияние Провидения на нашу судьбу, когда мы видим, что злодей, ставящий капкан ближнему, по воле рока почти всегда попадает туда первым? Порок, вечно раздираемый внутренними противоречиями, зачастую гибнет от оружия, первоначально нацеленного в сердце добродетели. Президент виновен в преступных замыслах, но, в конце концов, дело обернулось иначе, чем то было им задумано. Гнусно обманувший свою жену, воспользовавшийся бесстыдным подлогом, он, тем не менее, сказал правду. Соблаговоли меня внимательно выслушать, и ты увидишь, как решается эта загадка.[7]
Прибыв 15 сентября в указанную тобою деревню, я остановился на местном постоялом дворе. Затем я приступил к обстоятельным расспросам. С самого начала меня интересовал кюре. Что он собой представляет? Славный ли малый? Любят ли его прихожане? Доступен ли всякому, кто к нему обратится?
«Честнейший человек, — уверяли меня, — пожилой, вот уже четверть века он пастырь здешнего прихода. Обратившись к нему по делу, вы не будете потом раскаиваться».
«Да, конечно, — сказал я тогда своему собеседнику, — я хочу кое-что сообщить этому духовному пастырю. Поскольку вы, рассказав о нем, оказались столь любезны, сделайте мне еще одно одолжение. Прошу вас, спросите у священника, может ли некое достойное частное лицо из Парижа побеспокоить его просьбой об аудиенции».
Собеседник мой отправился выполнять мое поручение и скоро вернулся назад с приглашением священника посетить его дом. Там я застал служителя Церкви, чьи годы перевалили за шестидесятилетний рубеж, а лицо выражало кротость и смирение. Он сразу же заверил меня, что будет рад, если сможет быть мне полезным. Я изложил ему цель своего визита в Пре-Сен-Жерве.
Порывшись в метрических книгах, мы наконец нашли искомую запись. Смерть была констатирована со всеми необходимыми формальностями: судя по документам, 15 августа 1762 года в местной церкви отслужили панихиду по Клер де Бламон, законной дочери господ де Бламон, проживающих на улице Сен-Луи, что находится в квартале Маре.
«Так вот, сударь, — заявил я священнику, пристально всматриваясь в его лицо, дабы не упустить из виду малейшее его изменение, — упомянутая Клер де Бламон, которую вы похоронили пятнадцатого августа тысяча семьсот шестьдесят второго года, ныне, пятнадцатого сентября тысяча семьсот семьдесят восьмого года чувствует себя лучше, нежели мы с вами».
Тут кюре, содрогнувшись, отступил назад. Я даже было подумал, что он и в правду виновен, однако последующие его слова убедили меня в обратном.
«Сударь, в то, что вы мне сказали, трудно поверить, — отвечал священник, — необходимо во всем разобраться. Случай весьма щекотливый.
Не гневайтесь, однако же, и на мой вопрос: с кем я имею честь беседовать?»
«С порядочным человеком, сударь, — деликатно ответил я, — разве этого звания недостаточно, чтобы вы помогли разоблачить обман?»
«Ну а если откроется судебный процесс, должен же я тогда знать…»
«Никаких процессов, сударь; вас никто ни в чем не подозревает. Я собираюсь решить дело полюбовно. Даю вам слово чести, что все останется между нами. Господин де Бламон — мой друг, я отыскал вас по его просьбе, так что я гарантирую вам полнейшую тайну. К официальным жалобам мы испытываем крайнее отвращение».
«Но если эта Клер жива, как вы меня уверяете, то где она теперь находится?»
«В материнских объятиях. Мы хотим лишь удостовериться в мошенничестве кормилицы, выяснить тайные причины ее поступков. Да, ваш долг — помочь нам предотвратить любые неурядицы, ведь служитель Господа должен не только выслушать исповедь преступника, он вправе и предотвратить злодеяние».
Наш кюре, в изнеможении опустившись в кресло, углубился в размышления. Я дал ему подумать две или три минуты и затем решительно спросил, что он собирается предпринять.
«Вскрыть могилу, сударь, — отвечал он мне, поднимаясь с кресла. — Прежде чем на что-либо решиться, необходимо заручиться прямыми доказательствами мошенничества».
«Согласен, — сказал я тогда, — затворите ворота, нас будет сопровождать лишь один могильщик. Повторяю вам, главное — хранить тайну».
С приходом могильщика мы закрыли церковь и приступили к работе. Места захоронения заносились в метрические книги, и, кроме того, к гробам крепилась соответствующая табличка, значит, ошибиться мы никак не могли.
Вскоре на свет появился маленький свинцовый гробик, в котором, судя по табличке, должно было покоиться тело Клер. Тщательно исследовав останки, мы удостоверились в наглом подлоге: в гробике лежал истлевший труп собаки, но голова ее все же сохранилась. Священник задрожал от страха, но вскоре сумел взять себя в руки: передо мной снова был спокойный, порядочный человек, ставший жертвой обмана и, разумеется, неспособный быть соучастником мошенников. Я не принял предложения священника, считавшего, что останки собаки необходимо выбросить, ведь мы обязались хранить тайну, следовательно, все надлежало оставить на прежнем месте. Итак, мы тут же, поместив гроб обратно на дно могилы, зарыли яму, приказали могильщику хранить молчание и затем возвратились в дом священника.
«Сударь, — сказал мне святой отец, едва мы зашли туда, — что бы вы мне ни говорили, но в этом деле я, по всей вероятности, выгляжу соучастником. Вот почему мне необходимо оправдаться».
«Ни в коем случае, — отвечал ему я, — злоумышленники нам известны. Повторяю вам еще раз, никто даже и не думает вас в чем-либо обвинять».
Я объяснил священнику, что в подмене виноваты только отец мнимой покойницы и кормилица; поскольку же первый все отрицает, требуется допросить кормилицу.
«Как ее зовут?»
«Клодин Дюпюи».
«Клодин? Да, она пребывает в добром здравии. Ее дом здесь, неподалеку. Вскоре мы все узнаем».
«Пошлите за ней, сударь. Расспрашивать ее необходимо с любезной предупредительностью, и, разумеется, должна сохраняться глубочайшая тайна».
Вскоре перед нами предстала Клодин, пышнотелая, цветущего вида крестьянка лет сорока. Четыре года тому назад она овдовела.
«Зачем я вам, господин кюре?» — весело спросила Клодин.
Священник. Присаживайтесь, Клодин. У нас с вами пойдет серьезный разговор, и если вы согласны отвечать откровенно, то получите вознаграждение.
Клодин. Вознаграждение… Это хорошо, деньжата лишними не бывают. Верно говорят: дом без мужчины — что сердце без души. А мой-то муженек помер, вот я и мыкаюсь одна.
Священник. Клодин, помните ли вы, как шестнадцать лет назад в течение трех недель вам пришлось кормить грудью маленькую Клер, дочь господина президента де Бламона?
Клодин. Да, что-то такое было: бедная крошка умерла от колик. Президент, ей-Богу, был очень любезен, платил так, будто дитя — принцесса какая. Вы сами, святой отец, похоронили девочку здесь, в церкви, у придела святой девы Марии; помню это, будто похороны были на днях.
Священник. Клодин, вы отдаете себе отчет в своих словах?
Клодин. А что, господин кюре, кто-то в этом сомневается?
Священник. Как полагают, это дитя никогда и не умирало.
Клодин. Оно воскресло, что ли? Да, наш Спаситель когда-то воскрес из мертвых, так он Бог, и для него нет ничего невозможного.
Священник. Нет, я имею в виду совсем другое. Вас подозревают в мошенничестве.
Клодин. Меня? Какая же мне в том выгода? Подумать только, как нагло лгут злые языки! Да если бы я, как вы говорите, такое сотворила, какое преступление я бы на себя взвалила!
Священник. А если бы вам за это хорошо заплатили?
Клодин. Нет, нет, такой хлеб я не ем, ей-Богу, за это могут и повесить.
Избавляю тебя от продолжения диалога, оказавшегося весьма длинным. В первый раз Клодин так ни в чем и не призналась. Мы, впрочем, пока не собирались обличить ее силой известных фактов, и потому, добившись скромных результатов, расстались с ней, оставив ее в полном благодушии. Она обещала хранить тайну о нашем с ней разговоре.
«Сударь, поезжайте обратно, — сказал мне священник, как только Клодин закрыла за собой дверь, — обещаю вам разобраться с этой женщиной до конца. По-видимому, ваше присутствие ее стесняет, я должен поговорить с нею с глазу на глаз. Дайте мне ваш адрес, и я пошлю за вами, когда добьюсь удовлетворительного ответа, так что вы вскоре все узнаете».
Я согласился с предложением священника, показавшегося мне человеком честным и явно желающим мне услужить. Оставив ему адрес одного из моих друзей, я уехал с твердым намерением ожидать последующих новостей, а если в скором времени священник мне ничего не напишет, я решил довести дело до конца самостоятельно.
По прошествии пяти дней я начал было беспокоиться, но тут мой друг принес письмо, присланное на мое имя. Священник приглашал меня отобедать с ним на следующий день. По его словам, Клодин согласилась рассказать нам о событиях необычайных — таких я даже не мог и подозревать.
«Да, пришлось потрудиться, — сказал мне при встрече этот достойный муж, — не обошлось без заманчивых обещаний и, кроме того, некоторой строгости, зато теперь все открылось, ключ к решению загадки отныне в наших руках. Скоро вы узнаете о многом».
«Сударь, — отвечал ему я, — все ваши обязательства будут выполнены, любое обещанное вами вознаграждение выплатят незамедлительно. Но все-таки, несмотря на окутывающую наши действия тайну, несмотря на мои заверения никогда не передавать дело в суд, нам следует оградить себя благоразумными предосторожностями. Итак, призовите сюда двоих прихожан, людей скромных и в то же время пользующихся почетом и уважением. С вашего согласия они будут находиться неподалеку и слушать нашу беседу с Клодин, чтобы при случае подтвердить ее показания».
«Не вижу тому ни малейшего препятствия», — сказал священник.
В кратчайшее время он вызвал к себе двух арендаторов, в которых был вполне уверен. Взяв с них слово хранить тайну, он поместил их за ширмой; кресло, предназначавшееся Клодин, располагалось поблизости. Духовный пастырь попросил появившуюся вскоре Клодин повторить сказанное ею ранее, так что она призналась передо мной в трех следующих проступках.
1. Господин де Бламон пришел к ней в дом 13 августа, за два дня до мнимой смерти Клер. Он утверждал, будто на долю ребенка должна выпасть завидная судьба, если предполагаемым действиям президента не помешает жена, женщина сварливая, которая не одобряет планов супруга, так как дочери тогда придется отправиться в Индию. Не желая лишать свою дочь столь выгодного и заранее задуманного им замужества, но и не стремясь вместе с тем открыто противодействовать жене, де Бламон решил инсценировать смерть дочери, тайно воспитать ее вдали от Парижа, чтобы открыть супруге обман лишь после того, как юная особа выйдет замуж. Успех этого плана полностью зависел от согласия кормилицы участвовать в этом деле. Президент настоятельно просил ее не противиться участию в невинном обмане, преследующем добрые цели. Клодин не увидела в предложениях де Бламона ничего противного ее убеждениям. Она согласилась распустить слух о мнимой смерти Клер, разумеется, если президент ее за это вознаградит. Искомое вознаграждение было выплачено немедленно в сумме пятидесяти луидоров. На следующий день Клодин подготовила все необходимое для успеха мошеннической проделки.
2. Четырнадцатого августа Клодин целый день только и размышляла о счастливой, если верить президенту, судьбе маленькой Клер. Ее родная дочка поразительно походила на дочь президента, и Клодин, желавшая счастья своему ребенку, решила совершить еще одно мошенничество: в колыбель Клер была подкинута маленькая дочка Клодин, тогда как сама Клер была отдана соседям якобы для того, чтобы не подвергать ребенка опасности заболеть в дурно проветриваемом доме. Удачно завершив первую операцию, Клодин перешла ко второму делу. Она объявила всем о болезни, постигшей дочь господина де Бламона, а некоторое время спустя и о ее смерти. В присутствии президента, поспешившего приехать из Парижа по получении известия о болезни дочери, она положила в свинцовый гробик дохлую собаку. Похороны состоялись в приходской церкви. Господин де Бламон, в свою очередь обманутый так же, как он хотел провести других, в тот же вечер увез с собою дочку Клодин вместо собственного ребенка.
3. Клодин объявила о своей готовности быть кормилицей, так как у нее еще не пропало молоко. Через неделю после описываемых событий госпожа графиня де Керней, оказавшаяся в Пре-Сен-Жерве проездом, разрешилась дочерью. Графиня ехала из Бретани в Париж, чтобы вступить в права богатого наследства, причем в столице требовалось именно ее присутствие, графа это дело почти не касалось. Девочку препоручили заботам местного акушера, покровительствовавшего Клодин. На следующий день тот отнес ей ребенка, с тем чтобы она заботливо вскормила младенца. Пристроив дочь в Пре-Сен-Жерве, графиня навестила кормилицу только один раз. Вынужденная срочно отправиться в Ренн, она настоятельно упрашивала Клодин позаботиться о дочери и обещала непременно прислать в деревню свою служанку вместе с экипажем, а через два года, когда девочку заберут обратно, кормилица могла рассчитывать на щедрое вознаграждение. Но через три месяца эта девочка, которую назвали Элизабет, умерла. Клодин, не особенно расположенная к оставшейся от президента маленькой Клер, отнюдь не стремилась лишиться обещанных денег, так что по приезде служанки графини де Керней она пошла на очередной обман. Подменив Элизабет, кормилица распространила слух о смерти собственной дочери. Приходской священник, ничего не ведавший о проделке кормилицы и ее прочих мошенничествах, похоронил Элизабет де Керней под именем дочери Клодин.
Мой дорогой Детервиль, как ты видишь, из полученных нами показаний можно судить о существовании трех младенцев — одного умершего и двух оставшихся в живых:
1. Клер де Бламон, считавшаяся умершей, а в действительности выданная за Элизабет де Керней. Она должна проживать в Ренне под этим именем. Вот где теперь скорее всего находится дочь госпожи де Бламон.
2. Жанна Дюпюи, дочь Клодин, похищенная президентом; она воспитывалась в Берсёе под именем Софи, а ныне живет в Вертфёе.
3. И наконец, Элизабет де Керней, которая на самом деле умерла в трехмесячном возрасте в доме Клодин. Она похоронена в Пре-Сен-Жерве под именем дочери Клодин, то есть девочки, в свое время отданной президенту. Настоящая дочь де Бламона, получившая вышеупомянутое имя, вскоре была возвращена госпоже де Керней.
Да, вот к каким мошенническим подлогам прибегла эта жалкая особа! Но нам необходимо было действовать с крайней осторожностью, так что мы выслушали ужасный рассказ Клодин с наигранными улыбками и даже подарили ей на прощание десяток луидоров. Однако нам пришлось заставить ее подписаться под своими показаниями и присягнуть на Евангелии, что она говорила чистую правду. Свидетели также подписались под документом; оригинал его я тебе посылаю. Закончив дело, мы поклялись друг другу хранить тайну. К правосудию предполагалось обратиться лишь в случае крайней необходимости.
Кюре попросил меня написать госпоже де Керней.
«Это должна сделать госпожа де Бламон, — отвечал ему я. — Она скоро обо всем узнает. Думаю, что она поступит как сочтет нужным. Что касается нашей с вами роли в этом деле, то мы, если того потребуют, просто подтвердим известные показания и ни в каком другом случае не будем раскрывать тайну».
Священник полностью со мной согласился. Мы расстались.
Втянутый в бурный поток удивительных событий, я пока не могу что-либо посоветовать госпоже де Бламон, следовательно, не стану распространяться о своих соображениях. Осмелюсь, однако же, просить ее продолжать прислушиваться исключительно к голосу своей совести, а также подчиняться чувству человеколюбия, особенно если это касается несчастной Софи. Действовать надо крайне осторожно и ни в коем случае не отдавать девушку ни президенту, ни ее матери: эти люди явно не сделают ее счастливой. Теперь выскажусь насчет Клер. Заявить на нее свои права, отнять ее у госпожи де Керней, у которой она, безусловно, счастлива, чтобы возвратить ее отцу, интригующему против дочери с самого момента ее рождения, — неужели таким образом мы ее облагодетельствуем? Мне кажется, госпожа де Бламон, наведя справки о судьбе Клер, должна, несмотря на сильные душевные страдания, оставить свою дочь в покое. Но так она может поступить лишь в том случае, если на долю Клер выпала достойная судьба, если она действительно живет в столице обширной провинции в доме знатной женщины. Тяжбу с этой женщиной госпожа де Бламон, вероятнее всего, выиграет, но чего она этим достигнет? Обеспечит ли она, при всем ее благополучии, своей младшей дочери положение, хотя бы приблизительно похожее на судьбу единственной наследницы дома де Керней, положение, подтвержденное показаниями Клодин?.. Нет, по правде говоря, потери явно перевесят. Итак, пускай госпожа де Бламон действует благоразумно, постоянно помня, какая опасность угрожает этой девушке, если она попадет в руки господина де Бламона.
Детервиль, подумай над моими словами: я хорошо понимаю, что, покрывая мошенничество кормилицы, мы идем на недостойный обман, и притом здесь страдают настоящие наследники госпожи де Керней. В итоге осуждение падет на наши головы. Но при ином развитии событий нам следует опасаться ужаснейших преступлений! Разве поступит человек порядочный против совести, если из двух очевидных зол он выберет то, что кажется ему меньшим? К слову сказать, о президенте. Мой друг, ты прекрасно понимаешь, что его душа по-прежнему остается преступной; если он и не успел совершить очередное злодеяние, то лишь потому, что планы ему спутала мошенническая затея Клодин. Как будто некий закон судьбы предписывает, чтобы мелкие жулики неизменно задерживали ход ужаснейших предприятий. Вот она, грозная истина, заставляющая признать необходимость зла на земле. Да, теперь мы видим, что самые страшные злодеяния проваливаются из-за Незначительных гнусностей. Для сравнения сошлюсь на известных тебе насекомых, изрядно всем докучающих, чье существование, тем не менее, полезно, ибо избавляет нас от неприятного общения с более ядовитыми тварями.
Но как бы там ни было, набрасываться на несчастную Софи с тяжелыми обвинениями, стремиться лишить ее милостей щедрой покровительницы — поступок омерзительный! Как правило, репутацию несправедливо наказанного человека стараются очернить еще сильнее, чтобы таким образом заглушить угрызения совести, придать вид законности своим бесчестным поступкам… Но эти двое мошенников, не ограничившись своими обычными гнусностями, не побрезговали и подлейшей клеветой. Как можно утверждать, что эта достойная девица, кроткая и чувствительная, каким бы ни было ее происхождение, виновна в тех преступлениях, что они ей вменяли?.. Показания Дюбуа, между прочим, выглядят достаточно искренними: она не рассказала лишь о том, о чем и в самом деле не могла знать. Так вот, Дюбуа не говорила ничего, подтверждающего их обвинения. Теперь ты видишь, что людская злоба вскармливает сама себя: чем более снисхождения ей оказывают, тем требовательней она становится, и, разорвав одни сдерживающие ее узы, она тут же загорается страстным желанием уничтожить и остальные.
Мой друг, я убежден в том, что порок способен довести человека до крайнего предела развращения, когда грешник даже не может и подумать о добродетели. С этого времени жизнь начинает казаться тошнотворной, разве только наркотический яд порока облегчит страдания грешника. Такие развратники не удовлетворяются тем, что просто творят зло, — они не желают ничего и слышать о добрых делах, и, встретив добродетель, их душа, погрязшая в пучине греха, содрогается точно так же, как душа честного человека при одной мысли о преступлении. Какой же порок представляет наибольший соблазн и опасность, неотвратимо увлекая несчастного грешника в бездну?
Разврат! Не будем на этот счет обманываться. Он с непреодолимой мощью разрушает, портит и ожесточает человека, подрывает его жизненные силы. Совесть у подобных нечестивцев отсутствует вовсе, ведь под влиянием известного порока прискорбные воспоминания о содеянном превращаются в истинное удовольствие. Из всех страстей, раздирающих сердце человека, разврат, возможно, являет собою величайшую опасность. Вспоминая другие свои грехи, люди испытывают жгучие угрызения совести, зато память о мгновениях сладострастия доставляет им живейшее наслаждение.
Итак, вина президента полностью доказана. Я говорю эти слова с сожалением: горько срывать повязку с глаз нашей любимой госпожи де Бламон, но ее муж гнусно солгал. Он утверждал, будто Софи не его дочь, хотя оставался совершенно уверенным в обратном. Более того, зная это, он испытывал к Софи страсть, хотел ее снова увидеть, не затем ли, чтобы отомстить ей, пусть даже случай и предоставил несчастной девушке убежище в доме его супруги? Госпожа де Бламон должна понять, что ее муж, чтобы выманить Софи из поместья, не остановится ни перед чем. Пусть она слушается только голоса собственной совести, и тогда ей удастся подыскать необходимые средства противодействия новому преступлению.
Мой друг, вообрази такую картину: робкая и добродетельная Алина попадает в лапы к двум развратникам! Мне сразу вспоминается Сусанна, застигнутая старцами при купании. Отец безжалостно срывает одежды, прикрывающие наготу дочери… Способен ли ты хоть как-то объяснить такую жестокость? Как ты думаешь, не воспылает ли еще сильнее его гнусное желание после первых оскорблений невинности? Ах, прости мне мои страхи, но если в обращении с Софи, любовницей друга и собственной дочерью, правда всего лишь предполагаемой, Бламон почему-то сдерживался, то в случае с Алиной его ничто не остановит, так что супруга Дольбура тотчас будет принесена в жертву кровосмесительной страсти.
О мой дорогой Детервиль! Нам надо пресечь эти ужасные замыслы. Когда я узнал о гнусных поступках президента, моей щепетильности по отношению к нему, как мне теперь кажется, значительно поубавилось, и теперь, если потребуется, я готов преследовать его повсюду, готов проникнуть в глубочайшие тайны его черной души. Похищение Огюстины, мне думается, следует отнести к числу обычных дьявольских деяний этих преступников. Неужели ты веришь, будто они пошли на такую гнусность, просто поддавшись удовольствию соблазнить девушку? Да они услаждаются мерзкими плодами совращений по триста раз в году, они… Бьюсь об заклад, здесь что-то готовится, и не будем терять эту девицу из поля зрения.
Президент старался представить себя раскаивающимся грешником. Не обольщайся: данные им обещания объясняются исключительно замешательством, которое, несколько нарушив привычный ход жизни, слегка встряхнуло его пресыщенную душу. Я, впрочем, верю в предоставленную отсрочку, зато грядущее воссоединение семьи де Бламон вселяет в мое сердце страх!
Полученные мною сведения не укрепляют положение госпожи де Бламон, случись ей судиться с мужем. Президент, составив план похищения собственной дочери, разумеется, готовился совершить преступление. Но преступления все-таки не было, ведь Софи на самом деле дочь Клодин. Президент скажет, что ему это было известно с самого начала, иначе бы он и не решился похитить девочку. Клодин, которую легко подкупить, тут же примет его сторону. Да, мы собрали убедительные примеры преступного поведения де Бламона, представившего Клер умершей, и у нас нет недостатка в доказательствах; мы смело можем обращаться в суд, как только того пожелаем. Но решительной победы с этим оружием нам одержать не удастся: при необходимости защищаться президент уклонится от ответственности, да и вообще он даже вправе все отрицать. Окажись Софи дочерью госпожи де Бламон, обвинения жены в тяжбе с мужем, вероятно, выглядели бы убедительнее. А в чем сейчас заключается проступок президента? Да, он замышлял преступление, но, нужно признаться, оно не совершилось: его другу в любовницы досталась простая крестьянка. Ну, а как защищаться госпоже де Бламон, если президент обвинит ее в том, что она соблазнила известную особу и приняла ее у себя в доме исключительно ради того, чтобы при помощи этого недостойного существа лишить мужа законных прав распоряжаться судьбой старшей дочери? Продолжение романтической истории к нам уже никак не относится: Клер, очевидно, и до сих пор считается дочерью госпожи де Керней, но президент здесь явно ни при чем, вся вина падает на Клодин. Признаюсь, де Бламон сам раскрутил эту махинацию, зато он не совершал преступления и, следовательно, может выдать Алину замуж по своему усмотрению. Ты, как и я, отныне обо всем знаешь. Возможно, мы с тобой несколько сгущаем краски. Ах, мой дорогой, как ты понимаешь, любовь и дружба легко поддаются тревоге. Ты боишься за судьбу друга, мои страхи питаются любовью. Умоляю тебя, не оставляй эту несчастную мать, ведь сейчас одиночество для нее очень опасно. Мудрые советы приободрят ее дух, а приятное времяпрепровождение в вашем блестящем обществе (я имею в виду тебя, твою жену и ее мать) подкрепит ее силы, так что госпожа де Бламон, никогда не оставаясь наедине со своими житейскими треволнениями, сумеет уверенно противостоять им. Прощай, я не могу удержаться от желания написать несколько слов моей дорогой Алине; записку к ней я вкладываю в этот же конверт.
Париж, 22 сентября
Алина, я Вам искренне сочувствую: в несчастье Вы стали мне еще дороже. Мои страдания поймет лишь тот, кто любит так же сильно, как я. О справедливый Боже! Неужели человек, в силу своего положения обязанный оберегать добродетель собственной дочери, осмелился ее соблазнять? Впрочем, помутившийся от разврата разум и свободное от нравственных правил сердце могут иногда завести очень далеко!.. Да, они торжествовали, эти чудовища, в то время как скорбящая, всеми оставленная девушка пребывала в мучительной тревоге. Моему разуму непостижимо, как они посмели покуситься на Вашу невинность и на Ваше счастье. Алина, простите мой вопрос. Но волнения несчастной любви трудно описать словами, трудно представить, с каким неистовством обуревает меня желание разобраться во всем. Когда Вы бросились прочь от отца, не примешивалась ли к чувству благопристойности хотя бы малая толика чувства любви ко мне? Разгневало ли Вас не только покушение на Вашу стыдливость, но и оскорбление, нанесенное возлюбленному? В таком случае я готов просто обожать Вас, хотя и без того Вы обрели в моих глазах право на безграничное уважение! Положение мое, разумеется, незавидное, я даже предпочел бы видеть Вас менее добродетельной, лишь бы Вы сильнее меня любили. Воображение, однако, завело меня слишком далеко. Разве я не люблю Вас также и за Ваши добродетели? Неужели в моем сердце не царит кумир — образ дорогой Алины с ее многочисленными достоинствами? Ах, Алина, бегите, сразу же бегите прочь от возможных преступных действий злодея, как только он захочет Вас увидеть, все равно, из любви ко мне или из благоразумия, но никогда не позволяйте ему подходить близко. Да, он, конечно, не может осквернить Вашу чистоту, но пусть он даже не посмеет к Вам приближаться. В местах, осчастливленных Вашим присутствием, преступление просто немыслимо — пусть злодей бежит прочь при одном ее появлении, трепещет при звуке ее речей, скрывается от ее добродетелей.
Алина, мне приходится отнять у Вас сестру, успевшую с Вами подружиться, зато я дарю Вам другую, живущую за двести лье от Вертфёя. Вы, вероятно, ее вообще никогда не видели. Но если бедная Софи и не связана с Вами родственными узами, она все-таки будет Вам еще дороже из чувства сострадания, ведь чем несчастнее она станет, тем с большим рвением Вы окружите ее своими заботами. Осознав необходимость расстаться с Софи, Вы, возможно, решите, что ее надо возвратить родной матери. Поступать таким образом, однако, не следует, ибо не следует ей желать подобной судьбы. Остерегайтесь этого, ибо Клодин развратит ее окончательно.
Мать рассталась с родной дочерью, и поступок этот объясняется очень просто: благодаря своей хитрости кормилица надеялась подарить девочке огромное состояние, которое, как уверял президент, ожидает невесту в будущем. Вероятно, этот мотив многое извиняет. Впрочем, Клодин, не ограничившись простым мошенничеством, тут же совершила и явное преступление, что говорит о низости ее души. Она очень заинтересована в успехе задуманного; как только она поймет, что ее планы провалились из-за бесчестных действий другого лица, то сразу же попытается обеспечить своей дочери состояние, равноценное плодам первого мошенничества. Ни в коем случае не отправляйте Софи в родную деревню, в то злачное место, где под покровом таинственности столичные развратники творят свои грязные дела. Уверяю вас, там ей недолго придется жить в безопасности. Договор, заключенный с Изабо, также не выглядит безупречным, что, кстати сказать, не укрылось и от внимания Детервиля. Президент, алчно домогающийся встречи с Софи, сразу бросится в Берсёй на ее поиски. Вместе с Вашей любезной матерью позаботьтесь о благе этой несчастной девушки. Вы можете рассчитывать на мою помощь, если окажется, что я способен быть чем-либо полезен. По крайней мере до конца сезона, как мне думается, Вам ничто не угрожает. Позвольте же мне посоветовать Вам провести это время с пользой; Вы непременно должны развить свои богатые дарования, которые пригодятся Вам в любом случае, как бы в дальнейшем ни сложилась Ваша судьба. Надеюсь, что после всех несчастий Господь дарует Вам и светлые дни, тогда цветок Ваших талантов раскроется полностью, но если жестокой судьбе будет угодно и в дальнейшем устилать путь Вашей жизни терниями, таланты всегда скрасят горькие минуты печали. Итак, при любых обстоятельствах Вы не должны бросать свои занятия. Бесполезными они, думаю, станут лишь в том случае, если мы, предназначенные друг для друга, когда-нибудь откажемся от переполняющего нас чувства, но с этого мига само существование для меня будет невозможно. Простите меня за те робкие опасения, что я высказал в моем письме. Я сам с трудом перечитываю эти строки, но у меня нет сил здесь что-либо вымарать. В частности, Вы не должны ничего бояться, так как мои страхи легко объяснить любовью: судьба любимой всегда вызывает опасения.
Париж, 26 сентября
Нет, не мешай мне натаскивать эту девицу. В остальном можешь поступать как знаешь, но руководить ее воспитанием целиком предоставь мне. Очаровательная Огюстина для нас подлинное сокровище… С нею успех нам, в общем, обеспечен, поэтому еще раз прошу тебя не вмешиваться. Если не будешь доверять мне — все пропало, ведь ты ровным счетом ничего не смыслишь в тонком искусстве — в умении вскружить голову молоденькой девчонке. При помощи этого возвышенного искусства мы, управляя человеческими страстями, владычествуем над душами людей; мы умеем выбрать нужное чувство, чтобы, воздействуя на него, постепенно приблизиться к желаемому результату. Углубляясь в научное познание человеческой души, мы распознаем ее самые скрытые механизмы и одновременно открываем рычаги, необходимые для управления ею: учимся использовать похвалу и лесть, проникаемся терпимостью к отдельным предрассудкам, узнаем, какие из них относительно безвредны, а какие следует устранить совершенно. Проповедуемая нами философия принуждает смотреть на вещи здраво, под новым углом зрения. Сообразуясь с возрастом, полом и образованием особы, которую мы хотим развратить, мы умеем действовать осмотрительно. Да, мы учитываем возможности телосложения, умело используем спесивость, извлекаем выгоду из любых слабостей, всячески поощряя и изменяя их в соответствии с поставленной целью. Мы помогаем заглушить голос совести, подменяя его приятнейшими ощущениями, наконец, мы не брезгуем и открывшимися добродетелями, лишь бы только беспрепятственно насладиться желанными пороками. Короче говоря, ты совершеннейший профан в возвышенном искусстве и великом таинстве совращения. Стало быть, не вмешивайся. Друг мой, предоставь это дело мне, а я уж добьюсь успеха.
Здесь мы встречаемся с одним удивительным фактом — преступное искусство растления души рождается из практики юридических допросов. Разве наши судебные протоколы по уголовным делам не суть ужасное совращение и соблазн?
И вот теперь мы сталкиваемся с тем забавным случаем, когда славное искусство казаться добродетельным, благодаря которому нам удалось выйти в люди и заручиться общественным уважением, позволяет тщательно сокрыть преступление, способное лишь уничижать и бесчестить. Значит, крайности сходятся друг с другом?.. Да ничуть, просто развращаются люди, и мы видим перед собою пороки цивилизации. Той хваленой цивилизации, которая скорее низводит личность до уровня скота, нежели ее возвышает; той цивилизации, которая подминает под себя человека, загоняет его под ярмо сурового угнетателя, с ловкостью присваивающего себе все отнятые у жертвы блага. И это прикрывается именами Фаринация, Жусса, Кюжаса.[8] Что мне, впрочем, за забота? Будем из всего этого извлекать выгоду молча. Путешественник, который желает взобраться на спину опустившегося на колени верблюда, чтобы править им, вряд ли будет оценивать свои силы. Он только изумится глупости этого животного, не умеющего употребить свою мощь себе на пользу. Но вернемся к нашему делу.
Ты прекрасно понимаешь, что, помимо перечисленных выше средств, я пущу в ход могущественную пружину личной выгоды — безотказное орудие управления второстепенными действующими лицами, неспособными осознать величие преступления и потому рискующими взойти на плаху лишь в надежде на скорое обогащение. Эта девица Софи, признаюсь тебе, вскружила мне голову. Но искать убежища в доме моей жены… А моя уважаемая супруга и не поторопилась мне об этом сообщить. Между ними, дабы держать меня в узде, устанавливается тайная круговая порука…
Ну и ну! Но нет, моя дорогая: не вам мериться со мной коварством. Защищайтесь, если желаете, однако не вздумайте переходить в нападение: одной моей хитрости, если мне это заблагорассудится, достанет на то, чтобы в минуту разрушить плоды ваших десятилетних усилий.
Да, эти проступки слишком серьезны, чтобы заслуживать прощения, — для общественного блага следует прибегнуть к примерному наказанию, ведь я держу ответ перед целым сословием супругов. Меня заклеймили бы как злодея, вычеркнули бы из списка, говоря словами Ленге, если бы я оставил аналогичные шалости безнаказанными… Просто счастье иметь такую жену! Когда дело дойдет до расправы, я испытаю живейшее удовольствие! Каждый миг мщения принесет мне неизъяснимое блаженство…
Повторяю тебе, Дольбур, ты не должен вмешиваться: ешь, пей и спи, пока я буду прикидывать, как доставить тебе удовольствие, и заботиться о нашем спокойствии. Разве тебе не улыбнулась фортуна, предоставив такого друга, как я?
А он, кстати говоря, думает только о том, чтобы сокрыть последствия готовящихся преступлений и обеспечить твое благополучие. Да, при осуществлении наших планов я рискую меньше, чем ты, но лишь для того, чтобы у тебя на сердце было спокойнее, чтобы избавить тебя от чувства живейшей, признательности, которое иначе тебя попросту захлестнуло бы.
Мой друг, уважение в обществе, взаимное доверие, деньги и безопасное место — вот и все, что нужно для успеха наших начинаний. Я не оговорился — безопасное место, где мы могли бы уединиться в случае необходимости. В нашем положении и не требуется подчеркивать благонравие, нам надо только заставить других хорошо себя вести.
Я безумно люблю нашу Францию, ведь в этой стране, в полном соответствии с законом, можно удовольствия ради колесовать полдюжины невинных и затем, при желании, без малейшей опасности для жизни совершить двадцать ужаснейших преступлений. Умеренная осторожность обещает здесь полную безнаказанность. Облачившись в наши черные доспехи, мы поступаем так, как нам вздумается, а плебеям остается лишь с уважением и трепетом взирать на напыщенные, надменные и суровые мины, скрывающие от них наши настоящие лица. Вот почему я так люблю мою прекрасную родину и презираю эти проклятые северные королевства, где наше сословие уже не пользуется доверием, где должностные преступления строго наказываются, а народ, просвещенный факелом философии, понемногу дошел до мысли о том, что правильное государственное управление легко осуществимо и без судейских, а счастливо жить можно и без смертной казни.
Вертфёй, 28 сентября
Невиданные изменения! Невообразимые события! Мне кажется, что Господь дал мне чувствительное сердце лишь затем, чтобы постоянно подвергать его суровым испытаниям. Не будучи способна к состраданию, я, очевидно, была бы счастливее. Ныне же я на своем опыте убедилась в том, что нежная душа не относится к дарам благосклонной природы, напротив, с такой душой мы обречены на вечные мучения… Но что я говорю? Как осмелилась я произносить эти кощунственные речи? Справедливо ли надеяться на совершенное счастье? Да и существует ли оно на земле вообще? Здесь чаще всего человек обречен на страдания. Все мы здесь походим на игроков, собравшихся вокруг карточного стола. Разве судьба одинаково улыбается каждому из играющих? И по какому праву хулит свою судьбу тот, кто, вместо того чтобы наполнить карманы золотом, спустит за зеленым сукном все свое состояние? По воле Предвечного число благ и зол, выпадающих на долю смертных, примерно равно, только вот распределяются они без особого разбора. И я могла бы стать счастливой в такой же степени, как и несчастной, все зависело от случая, поэтому сетовать на фортуну — величайшее заблуждение, Ах, неужели трудно отыскать немного радости даже в самых мучительных страданиях? Когда ранят нашу душу, мы начинаем чувствовать и все воспринимать острее, под гнетом мрачных впечатлений с невиданной доселе силой мы испытываем радость, совершенно незнакомую тем скучным и, по сути, несчастным людям, которые праздно прожили всю свою жизнь в полнейшем спокойствии. Как сладко проливать слезы в моем положении! Мой друг, как восхитительны эти мгновения, эти минуты, когда ты бежишь на край света, забиваешься в какую-нибудь темную пещеру или бежишь в непролазную лесную чащу, не сдерживая более своих слез! Отдавшись целиком во власть горьких дум, ты размышляешь исключительно о своем горе, припоминаешь наиболее удручающие обстоятельства, предвидишь ситуации еще худшие и с наслаждением предаешься меланхолии… А дивные воспоминания о днях нашего детства, когда мы еще не успели столкнуться с превратностями судьбы; а долгие и мучительные раздумья о тех происшествиях, которые привели нас к столь незавидной жизни; а мрачные предчувствия того, что злоключения не оставят нас до самой смерти?.. Я уже вижу, как мертвенно-бледные руки несчастья закрывают крышку моего гроба… И, вместе с тем, есть еще светлая надежда на Господа-утешителя, близ которого осушатся все наши слезы и нас посетят радости. Мой друг, разве можно отказываться от таких удовольствий? Ах, но они доступны лишь нежной душе, лишь чувствительному сердцу. Надеюсь, я буду вкушать их вместе с Вами.
В ранней юности[9] меня выдали замуж за нелюбимого человека, почти мне незнакомого[10], но, несмотря ни на что, всей силой своей души я всегда свято придерживалась супружеского долга. Видит Господь, я ни разу его не нарушила. Ответом на мою нежность была суровость, забота наталкивалась на грубость, верность отплачивалась преступлениями, покорность — ужасными мерзостями.
Увы! Виноватой считала я одну себя: хотя люди ежедневно осыпали меня похвалами, я ставила себе в вину холодность супруга, предпочитая признаться в своих несуществующих пороках и недостатках, лишь бы не усомниться в справедливости мужа. Удовлетворенная тем, что в моем лоне зародился плод, если не любви, то, по крайней мере, супружеского долга, я страстно обратилась тогда к этому священному залогу.
«Хорошо, — говорила я себе, — раз уж мне не дано судьбой быть любимой, то меня вознаградят дети, они будут мне утешением во всех перенесенных оскорблениях, с ними я обрету счастье, которого так и не нашла в супружестве».
Какие лучезарные планы строила я относительно их будущего! Эти мысли смягчали мои страдания, иначе я просто была бы не в состоянии смежить веки, не смогла бы спокойно спать ночами…
С тех пор как я решила посвятить себя воспитанию детей, передо мной более не существовало преград. Но Господь и здесь не пожелал даровать мне свое благословение. У меня родились две дочери, но одна из них была похищена в младенческом возрасте. Теперь я знаю, где она находится, однако увидеть ее не могу. Другая дочь, видимо, будет такой же несчастной, как и я. Но кто же, кто обрушил на нас эти бедствия? Кто заставил меня осушить до дна горькую чашу злоключений? Тот, кого я неизменно уважала, лелеяла; тот, кто был ниспослан мне, чтобы стать опорой в жизни, на деле же обратил ее в руины. Со мною он позволял себе все, а я охотно жертвовала собою, лишь бы он ни в чем не получал отказа. Я почитала его как родного отца, ведь тот, кто даровал мне жизнь, давно умер… относилась к нему как к другу, супругу… Он же показал себя жестоким тираном и мучителем.
Валькур, я вынуждена остановиться. Я замолкаю… Я вижу, как Вы проливаете слезы над этими строчками. Мне хочется плакать вместе с Вами, мой друг, но я не желаю, чтобы Вы страдали вдали от меня, ведь я не смогу осушить Ваши слезы… Ах, каким счастьем мы бы наслаждались вместе: Вы, моя Алина и я. Наша жизнь текла бы мирно и спокойно. Старость казалась бы мне весною. Рядом с Вами я готова была безмятежно встретить свой конец! Нежные руки друзей закрыли бы мои глаза, и я сошла бы в могилу в блаженном спокойствии. Но нет, умирать придется в одиночестве, ни один из друзей не сможет мне помочь, все они будут вдали от меня в тот час, как я подойду к смертному порогу. Ну и пусть! Вы видите: я начинаю снова впадать в меланхолию, несмотря на все усилия ее избежать. Нет! Напрасно я старалась удержать слезы: они льются против моей воли. Тысячи мыслей тревожат мою душу. Я виновата в Ваших несчастьях, потому что не должна была допустить зарождения той любви, помочь расцвету которой было не в моей власти. Я позволила Вам познакомиться с Алиной и с ее грустной матерью, и зачем? Сегодня нам пришлось бы испытывать меньше огорчений, никогда ведь нельзя простить себе горе других, если причинила его ты. Однако не все еще потеряно. Нет, Валькур, далеко не все. Ваша добрая и искренняя покровительница вправе Вас чуть-чуть обнадежить, ведь я страстно желаю оправдать высокое звание Вашего друга. Нет, Валькур, потеряно далеко не все. Мой жестокий супруг, возможно, одумается, а то чудовище, что ходит за ним повсюду и преследует нас с беспримерной яростью, даст Бог, поймет, что ему вряд ли стоит надеяться на счастье в браке с девушкой, испытывающей к нему одну лишь ненависть. Мне необходимо так думать, я хочу этому верить, ибо коварная надежда — ей предаются в несчастье — походит на мед: им смазывают края чаши, наполненной целебным отваром Польши. Обманутый таким способом ребенок выпивает отвар. Сладость принуждает его жадно проглотить лекарство.
Как мне лгал этот человек! А я ему верила… О, как приятно внимать льстивым речам! Несчастный пловец после кораблекрушения судорожно хватается за протянутую ему руку помощи. Разве дано ему предположить, что спаситель низринет его обратно в морскую пучину! Увы! Вы оказались правы, президент намеренно меня обманывал. Он считал Софи своей дочерью; оснований сомневаться в этом у него не было. С такими душами природа не творит чудес… Итак, считая Софи своей дочерью, он клялся мне в обратном — преступление, следовательно, вполне установлено; те же лживые обещания, что мне удалось у него вырвать, объясняются скорее всего его замешательством. Это его теперь, по-видимому, раздражает, а в раздражении такие люди способны на все. Но как бы там ни было, у меня пока существуют родственники, и они не оставят меня в беде. Когда я обращусь к ним с мольбою о помощи, они протянут мне руку, они не будут спокойно взирать на гибель Алины и ее матери. Впрочем, пора переменить тему нашего разговора. Валькур, позвольте рассказать Вам о моих планах, частью уже воплощенных в жизнь. Сердце мое и так разрывается от всех этих жалоб и стенаний.
Как Вы понимаете, я с трудом удерживалась от желания по возможности скорее навести справки об Элизабет де Керней. Какой бы ни оказалась ее судьба, она продолжала живо меня интересовать, я просто сгорала от нетерпения разузнать о ней поподробнее. Детервиль незамедлительно написал письмо в Ренн, своему родственнику, умоляя его рассказать о мадемуазель де Керней со всей обстоятельностью. Мы ожидаем ответа, но положение мое в любом случае весьма щекотливое. Вы не обманулись в своих предчувствиях; я, конечно, страстно желаю забрать это дитя, но могу ли рассчитывать на отклик в ее сердце?
Единственное, что я вправе сделать, так это назваться Матерью, но ответит ли она мне нежными чувствами? Разве она всем не обязана воспитавшим ее людям? И потом, если мне посчастливится вновь обрести Элизабет, станет ли девочке от этого лучше? Судьба, которая ей выпала и на которую она может надеяться в будущем, несомненно, выглядит предпочтительней той, что я могла бы даровать ей как моей младшей дочери… И надо ли возвращать девушку назад к такому отцу? Ведь он, вероятно, даже не пожелает ее признать или же будет видеть в ней жертву для своего нового ужасного разврата. Валькур, неужели не следует учитывать столь грозные опасности?
Нет, пусть уж лучше она остается там, где находится сейчас; я, по крайней мере, знаю, что моя дочь счастлива. Возможно, я когда-нибудь с ней и познакомлюсь; увидев ее хотя бы раз, я полюблю ее навсегда и сочту себя вполне счастливой. Но если моему нежному сердцу откажут и в таком малом желании… Ох, Валькур, какой же обездоленной я буду себя тогда чувствовать! К счастью, беды успели стать мне привычными, сердце мое как-то отвердело: одним ударом судьбы больше, одним меньше — оно уже перестало их замечать. Вопрос о наследстве, принадлежащем семье де Керней, заставил меня серьезно задуматься: я испытываю понятные угрызения совести. Позволю ли я дочери пользоваться богатством, на которое она не имеет права? Должна ли я лишить состояния законных наследников? Нет, конечно, нет. Данное обстоятельство задело также и Вашу щепетильность, мой друг, я полностью разделяю Ваши тревоги, но из двух страшных зол мы вынуждены выбирать меньшее. Что касается Софи, то мы поступили следующим образом (не знаю, одобрите ли Вы наши действия). Детервиль постоянно твердит об опасностях, подстерегающих девушку в Берсёе независимо от того, является она дочерью президента или нет. Выходит, ее никак нельзя отправлять в Берсёй. А жаль: мы уже обо всем договорились с кормилицей и священником, так что перед Софи открывались весьма привлекательные перспективы. Я пыталась возражать Детервилю: ранее, когда мы вынашивали наши первые планы, отнюдь не считая Софи законной дочерью президента, он не видел препятствий к переезду девушки в Берсёй, теперь же, непонятно почему, такие опасения появились, хотя Софи, очевидно, не связана родственными узами ни со мной, ни с моим мужем. Детервиль отвечал, что он при любых обстоятельствах будет против переселения Софи в дом кормилицы; Берсёй, по его мнению, станет тем опасней, чем настойчивей президент начнет разыскивать Софи. Она может быть его дочерью, может и не быть, но мы все равно твердо знаем о его желании снова завладеть девушкой. Как только он проведает о том, что ее нет в Вертфёе, он не преминет послать своих людей к Изабо. Совершенно ясно, что я в таком случае, вместо того чтобы спасти Софи, принесу ее в жертву. Итак, я согласилась. Мы выбрали убежище для Софи — некий монастырь, расположенный в Орлеане. Нам предстояло убедить девушку там скрыться, связав себя обетом через несколько лет, если она не испытывает к тому отвращения. Такая судьба, разумеется, может показаться излишне суровой, однако Софи тем самым спасается от еще более прискорбной участи, на которую ее, несомненно, обрекала мстительность двух известных Вам преследователей. В общем, мы приняли, по-видимому, самое мудрое решение.
Необходимо было сообщить несчастной девушке о перемене ее судьбы и о тайне ее рождения. Взять на себя эту миссию я не решилась: разговор с Софи причинил бы мне нестерпимую душевную боль. Обо всем позаботился наш друг. Вы представляете, какие пролились тогда слезы. Сначала Софи высказала слабое желание быть отправленной к матери. Ее все-таки убедили в том, что это чрезвычайно опасно. Затем она попросила разрешения вернуться к своей дорогой Изабо, добровольно отказавшись и от замужества и от приданого, лишь бы ей позволили остаться в доме кормилицы. Но там другие опасности, и она в конце концов осознала их, как и в первом случае.
«Вас следует спрятать от президента, — сказал ей Детервиль, — он, очевидно, охотится за вами, в этом мы нисколько не сомневаемся. Если ему удастся вас отыскать, то он поступит с вами весьма жестоко. Избежать его коварства и ярости вы можете лишь в том случае, если примете решение уйти в добровольное заточение. Там к вам будут относиться не просто как к любимице госпожи де Бламон, но как к ее родственнице. Кроме того, вам будут выплачивать пенсион в сто пистолей. Да, это хуже, чем быть ее дочерью, но, поскольку горестные обстоятельства лишили вас такой приятной участи, в монастыре вы, по крайней мере, обретете душевный покой».
«Хорошо, я согласна! — вскричала Софи в слезах. — Видимо, я всем в тягость и нигде на земле нет для меня убежища. Пусть меня поместят куда угодно, но я все равно буду испытывать благодарность к нашей доброй госпоже, не пожелавшей бросить меня на произвол судьбы».
Узнав о решении Софи, я кинулась к ней с поцелуями, и она, обливаясь слезами, также устремилась ко мне в объятия, расточая самые нежные слова. Мой друг, по правде говоря, сердце иной раз отказывается верить тем сведениям, что Вы нам сообщили. Невозможно поверить тому, что дочь распутной крестьянки — а именно такой Вы нам и описали Клодин — обладает столь благородной и чуткой душой. Однако приходится принять добытые Вами доказательства. Итак, мы расстались. Позавчера я вместе с Алиной проводила Софи в монастырь сестер урсулинок, что в Орлеане. Его настоятельница — моя старинная знакомая. Представив девушку в качестве моей родственницы, мы поместили ее туда под именем Изабель де Ганж. Документ о выплате тысячи ливров ренты был мною подписан немедленно. Я не скрывала от настоятельницы причин, из-за которых необходимо блюсти тайну. Думаю набожность и сострадание заставят ее согласиться с моими доводами. Настоятельница будет сообщать новости о молодой послушнице только мне одной, так что о месте пребывания Софи никто из посторонних ничего не узнает. Но я буду ее навещать… Дорогое дитя! Я ей это твердо пообещала, и она настойчиво просила, чтобы я выполнила это. Она говорила, что откажется от всех дарованных мною благ, если я не исполню этого последнего условия. Затем она испросила у меня разрешение писать мне письма и право ежегодно передавать Изабо некоторую сумму из своего пенсиона. Здесь я не могла ей отказать, ведь две эти просьбы делают честь ее нежной душе. С радостью дав согласие, я с ней рассталась. Увидев, что я открываю двери монастырской приемной, она не выдержала: протягивая свои прекрасные руки сквозь прутья решетки, она молила оказать ей последнюю милость — позволить поцеловать на прощание руки великодушных покровительниц. Мы вернулись. Мы опять поцеловались; ее душили рыдания. Вот какую девушку президент обвинил в двуличии, обмане и преступлениях! Ах, если бы во имя счастья окружающих он оказался таким же чистым, как та, на которую он осмелился возвести столь злобную хулу!

На обратном пути Алина, можете в том не сомневаться, чувствовала себя так же скверно, как и я. К слову сказать, из Орлеана мы выехали лишь вчера, когда убедились, что бедная девушка устроилась настолько благополучно, насколько это допускает ее нынешнее положение. О смерти своего ребенка Софи догадалась сама, видя, что никто не заводит с нею речи о нем. Впрочем, Детервиль сумел ее как-то отвлечь от горестных мыслей, и ее страдания были не такими жестокими, как мы того опасались.
Пока мы занимались делами, Детервиль должен был расторгнуть наш договор в Берсёе. Добрая Изабо пришла в отчаяние. Я не могла удержаться от того, чтобы не вручить ей скромную сумму серебром, взятую из моих средств, оставленных на сохранение у кюре, кроме того, я дала денег и духовному пастырю на дела благотворительности. Мой друг, как приятно творить даже самое малое добро! Если фортуна подарила нам свою благосклонность, то лишь затем, чтобы мы могли оказывать действенную помощь несчастным. Наши богатства — достояние неимущих. Человек, не получающий удовлетворения при совершении добрых дел, так и не познал истинного смысла своего существования, ему незнакомы наиболее притягательные прелести жизни.
Завершив все, что было нами намечено, мы поняли, что до сих пор пребывали в положении людей, внезапно перенесенных из тихой обители в водоворот житейских треволнений, а вот теперь перед нами вновь забрезжила надежда обрести утраченный покой. Я сказала «покой», поскольку верю в него, ведь до нашего возвращения в Париж, как мне думается, нам нет никаких оснований чего-либо опасаться. Затем я попытаюсь выпросить очередную отсрочку, сопротивляясь президенту, насколько то окажется возможным с моими скромными средствами. Если потребуется, я подниму на ноги своих родственников. Будьте уверены в том, что негодяй, желающий обладать моей дочерью, добьется своего лишь при помощи грубой силы… Но если мне посчастливится одержать победу… Известен ли Вам тот, кому предназначена моя дочь? Ею будет обладать достойнейший — мой дорогой, сердечный друг.
Вертфёй, 8 октября
Ах, Валькур, Вы разделили со мной мои страдания… они терзают Вашу душу… как дороги мне доказательства Вашей любви!
Я многое готова простить отцу, но только не его пагубную дружбу с этим грубым откупщиком. Я уверена, что отец мог бы снова стать порядочным человеком, если бы он порвал со своим омерзительным другом. Будучи гораздо умнее этого урода, отец позволяет ему руководить собой. Печальные следствия порока! Как я ненавижу негодяя Дольбура! Я всегда полагала, что соблазнитель должен отличаться хотя бы внешней привлекательностью. Великий Боже, какое заблуждение! Вы видите — он преуспел, выставляя напоказ одно лишь свое уродство.
Мой друг, Вы спрашиваете меня, чем объясняется мое стремительное бегство от отца: любовью к Вам или же стыдливостью? Ах, как Вы могли вообразить, что тогда я была способна анализировать свои действия? Впрочем, я потом попыталась в них разобраться, и я думаю… Мне кажется, что сильнее всех моих прочих чувств была любовь: она направляет мои мысли и порывы. Каждая моя мысль, каждый шаг диктуются любовью. Все поступки, о которых Вы узнаете в дальнейшем, будут совершаться под влиянием этого чувства, и, коль скоро Вы впредь потребуете от меня раскрыть их причины, я неизменно буду ссылаться исключительно на любовь.
Я долго плакала, размышляя о жизненном пути Софи. Какие превратности судьбы! Увы! Считавшая себя моей сестрой, она сегодня оказалась дочерью крестьянки, женщины настолько презренной, что мы даже не осмелились возвратить ей Софи. Впрочем, Софи ничего не потеряла, ведь моя мать пообещала всегда относиться к ней как к родной дочери; я же поклялась называть ее не иначе как сестрою, неизменно любить ее, словно она мне родная. Но та, к кому я по праву обязана так относиться? Неужели я ее никогда не увижу? Кто знает? Мы пока ожидаем ответа на письмо Детервиля. Ах, с каким удовольствием я проехала бы до Бретани, чтобы заключить в объятия сестру! Однако мне бы не хотелось, чтобы она догадывалась о связывающих нас родственных узах. Для начала я бы просто с ней познакомилась, узнала бы о том, насколько мы сходимся характерами. Но если она меня полюбит… Мне кажется, я уже давно ее люблю. Ах, но все это лишь химеры. Готова поспорить, что мне вообще не суждено ее увидеть. Горькая участь! Сколько поводов для расстройства! Неразбериха в семье… И всему виной — алчность презренной кормилицы! Я не отличаюсь суровостью, но, мой друг, Вы должны здесь согласиться со мной, что такие прегрешения не должны оставаться безнаказанными.
Граф де Боле заехал к нам в гости. Мне он понравился; к Вам же он относится с уважением. Мой друг, он с полным правом заслужил мою симпатию. Мать, кажется, успела рассказать ему о наших несчастьях. Или, быть может, она вскоре сделает это. Граф, очевидно, воспользуется всем своим влиянием ради нас. Вчера Жюли сказала мне, будто бы он бывший возлюбленный моей матери. Ну и сказки! Я вдоволь над ними посмеялась. Граф очень стар, но ведь когда матушка начала появляться в свете, он был еще молодым, их знакомство именно тогда и завязалось. Ах, если бы этой достойной женщине было суждено уклониться от тягостного и мучительного долга, возложенного на нее Господом, то выбор, сделанный в пользу графа, несомненно, оправдал бы ее слабость. Мой друг, давайте хоть немного подурачимся, ведь радость — редкий гость в моем сердце, так что Вы должны снисходительно отнестись к кратким мигам моего веселья. Что если этот вздор, который я сейчас Вам поведала, близок к истине? Вдруг я действительно дочь графа де Боле? Спорю, такая мысль придется Вам по душе. Продолжим…
Но нет, хватит говорить глупости, для этого мне недостает дурашливости… Я считаю, что пересказывать такие нелепости допустимо, лишь когда хочешь позабавить своего друга. Если в свете есть женщина, которую с полным на то основанием можно назвать целомудренной и добродетельной, так это только моя матушка. С каким достоинством несет она свое бремя! Вы же все знаете, мой друг! Сколько раз она рыдала в моих объятиях, оплакивая тяжесть столь обременительной ноши! Если бы ее жестокий муж ограничивался одним только пренебрежением! Тогда она могла бы объяснить его несправедливость безразличием, сумела бы его как-то простить. Но этот развратник… Однако сменим тон, ведь я говорю о родном отце, кого следует уважать даже с его пороками. Горе мне! Я, вероятно, без труда простила бы президента, но своими злодеяниями он наносит оскорбление лучшей из матерей. Мой долг перед матерью заставляет меня забыть о родственных обязанностях и вынуждает ненавидеть врага, преследующего женщину, что выносила меня в своем чреве. Да, иногда я вообще перестаю испытывать теплые чувства к человеку, давшему мне жизнь. Мой друг, прощайте, меня переполняет печаль, и я не хочу более докучать Вам. А наши приключения… Загородный сезон подходит к концу, и в наш образ жизни вносятся перемены, прогулки становятся все короче. О, сколько же времени мы не виделись друг с другом! Почти семь месяцев; если пожелаете, могу пересчитать Вам их в днях, в часах, в минутах. Эти ужасные перерывы, разлуки — я их считаю временем небытия… Ах! Если из жизни было бы вычтено то время, когда мы лишены возможности ей радоваться, то все наше земное существование вряд ли превысило бы отрезок в четыре года.
Ренн, 12 октября
Мой дорогой Детервиль, мне, разумеется, хотелось бы ответить подробно и обстоятельно на Ваше дружеское письмо. Однако, учитывая ряд взятых мною обязательств, пренебречь которыми я никак не в состоянии, я ограничусь лишь краткими сведениями, содержащимися в строках письма, предлагаемого Вашему вниманию.
Элизабет де Керней, отличавшаяся и красивой внешностью, и живым умом, в весьма юном возрасте ответила взаимностью на чувства графа де Кармей, одного из знатнейших дворян Бретани. К несчастью, мать ее воспылала ненавистью к своей дочери. Воздвигнув непреодолимые препятствия, она сделала невозможным столь желанный для Элизабет брак, что и послужило причиной бедам, в конце концов погубившим влюбленных. Граф отправился в добровольное изгнание; какое-то время он служил в России. Все считали его погибшим; но прежде чем ужасная новость успела дойти до нашего края, жизнь дочери графини де Керней оборвалась самым прискорбным образом: осознав невозможность соединиться со страстно любимым ею человеком, она наложила на себя руки. Отец ее к тому времени давно умер, мать же скончалась через два года после самоубийства дочери. Поскольку Элизабет де Керней была их единственным ребенком, все имущество досталось наследникам по боковой линии. Более я ничего сообщить Вам не могу. Ни один житель нашей провинции, к кому бы Вы ни обратились с этим вопросом, не даст Вам правдивого ответа. Многословные домыслы скорее исказят картину, несмотря на видимость правдоподобия, чем прояснят ее, ведь об этой злосчастной истории ходят самые невероятные слухи… Вы, понятно, хотели бы узнать больше подробностей, однако же родственные узы (я связан с обеими семьями) заставляют меня молчать. Прощайте же, мой дорогой друг, надеюсь на то, что все сообщенные мною факты, как Вы обещали, будут переданы исключительно лицам, попросившим Вас написать мне. Крепость данного Вами слова порукой тому, что мои сведения не послужат распространению новых сплетен.
Вертфёй, 16 октября
Читая это письмо, плачьте вместе со мной… Разве не знала я, что так и не увижу мою девочку и буду вечно оплакивать ее? Она страдала… Ах, как сильно я любила бы ее! Она в отчаянии наложила на себя руки. Ее ненавидели… Ужасная ошибка!.. Если бы кормилица не совершила свой гадкий поступок, произошло ли бы это? Но, с другой стороны, гнусные замыслы моего супруга… Да, я хотела бы знать все подробности, но чем они мне помогут? Я ее потеряла! Никогда уже с нею не встречусь! Мне следует заглушить все порывы моей души. Ах! За столько лет я научилась их подавлять, еще одно усилие не составит труда… Валькур, напишите мне, успокойте меня, Вы представляете, как я теперь нуждаюсь в утешении. Сердце, уставшее от постоянных обманов, ищет помощи друга, оно стремится испытать неподдельное чувство, чтобы освободиться от всех иллюзий. По правде говоря, тонко организованный человек в сравнении с прочими испытывает ужасные страдания. На одно-два изысканных наслаждения ему выпадает мук и страданий в двадцать раз больше.
Мы лишились возможности писать Вам так же часто, как раньше. Виной тому — необходимость особой осторожности, которую мы вынуждены теперь соблюдать. Известный Вам злодей рыщет повсюду, и каждое его действие заставляет меня содрогаться от страха. Вместе с тем Вы не должны беспокоиться, ибо о всех значительных событиях Вам будет сообщено незамедлительно. Прощайте, оплакивайте мою участь и никогда не переставайте меня любить.
Париж, 22 октября
Да, сударыня, я вынужден с Вами согласиться, избыток чувствительности, действительно, относится к числу опаснейших даров природы. Вот и теперь, чрезмерная восприимчивость обрекает Вас на страдания. Ваша душа отличается такой утонченностью, что в своем полете, как мне кажется, успевает опередить сообщения о событиях, превращая ожидание их в пытку. Мне возразят, будто бы чувствительная душа, упиваясь своими горестями, живет более напряженной жизнью и, следовательно, ни в чем другом не нуждается. Ну что Вам за дело до дочери, которую Вы никогда не видели? Достаточно оплакивать уже случившиеся неприятности, нисколько не сожалея о недосягаемом счастье. Присущий же Вам склад ума заставляет Вас видеть все в черном цвете, что не может не приносить новых огорчений. Любовь к детям обычно находит себе оправдание в их ответном чувстве, так что мне показались бы совершенно неуместными теплые чувства к ребенку, ненавидящему своих родителей. Разве не безумие, да простится мне это выражение, любить дочь, которую Вам вообще не дано было увидеть. Любовь предполагает какие-то взаимные отношения, а какие могут складываться отношения между нами и теми, кто нам совершенно неизвестен? Вы, вероятно, посчитаете мои утешения излишне жестокими. Но такое сердце, как у Вас, отличающееся повышенной чувствительностью, следует неустанно оберегать от всего того, что может его расстроить. Ищите утешение в объятиях Вашей Алины, которая обожает Вас. Разделите же с ней те радости, что похитила у Вас смерть Клер. Ах, Ваше здоровье внушает мне гораздо большие опасения, нежели та потеря, что, по правде говоря, не должна была произвести на Вас столь сильное впечатление! О Вашем здоровье — вот о чем необходимо заботиться в первую очередь, а не приносить его в жертву иллюзиям. Подумайте о Вашем долге перед собой, перед дочерью, чья жизнь посвящена исключительно Вам, перед друзьями, к числу коих осмелюсь причислить и себя, ведь малейшее ухудшение здоровья столь дорогого нам человека повергнет нас в отчаяние. С прискорбием узнал я о том, что какое-то время буду лишен интересующих меня новостей от Вас. Впрочем, благодарю Вас и за то, что Вы нашли возможность предупредить меня об этом. Душа моя, потрясенная выпавшими на Вашу долю страданиями, иной раз забывает о нависших над нами опасностях. Сударыня, заботиться Вам нужно только о себе, думайте о себе одной, умоляю Вас. Я был бы утешен, более того, я был бы просто счастлив, узнав, что Ваши страдания утихли. Прошу Вас, если это произойдет, дайте мне знать поскорее.
Париж, 5 ноября
Почему Вы молчите? Я не осмеливаюсь нарушить Ваше молчание, однако не становлюсь от этого спокойнее! Если бы я мог видеться с Вами, то не страдал бы так сильно, не получая от Вас писем…
Но жить, не слыша Вашего голоса, не видя Вас, Алина!.. Понимаете ли Вы, какая это ужасная пытка? И почему мне не позволяют взглянуть на Вас? Почему Вы не уделите мне хотя бы минутку? Да, я знаю, моя просьба Вас обременит, и я повторяю ее с душевным трепетом, ведь Вы один раз мне уже ответили отказом, но любовь придает мне силы просить Вас об этом вторично… Вечера теперь долгие. Я приеду переодетым… Мое появление будет окутано непроницаемым покровом тайны. Только на мгновение, на краткое мгновение позвольте мне броситься в ноги к Вашей достойной матушке, поклониться Вам. Эта минута наполнит радостным покоем остаток моей несчастливой жизни, которую мне суждено провести вдали от Вас! Неужели Вы будете настаивать на том, чтобы оставшиеся дни, эти горестные дни, посвященные лишь воспоминаниям о Вас, я провел в слезах? Ах, если бы мне разрешили ценой моей жизни добиться милости, о которой я осмеливаюсь Вас просить! Да, при необходимости я готов заплатить жизнью за нашу встречу, потому что только тогда мое существование получит какой-то смысл и я без сожаления отправлюсь в иной мир. Да и к чему мне жизнь, если я осужден на одиночество вдали от Вас, Алина? Я тщетно пытался как-то сопротивляться неодолимому порыву страсти, но любовь заполнила все мое сердце, любая мысль неизменно воскрешала во мне это чувство. Итак, или я умру, или добьюсь желанного… Развлечения, ранее радовавшие меня, ныне стали мне в тягость. Я созерцал красоты природы. Я изучал ее законы, старался проникнуть в ее тайны. Но везде я видел лишь образ моей Алины. Так сжальтесь же над делом рук своих, не наказывайте меня за мою любовь!.. А больше всего остерегайтесь успокаивать меня доводами рассудка: мое сердце слушается только властного голоса чувства. Алина, я приду в отчаяние, если Вы не пойдете мне навстречу. Вас вечно будут преследовать угрызения совести… Излишняя щепетильность принесет нам обоим лишь несчастье, а бесплодная благопристойность, в жертву которой Вы намерены отдать себя, не прибавит Вам добродетели.
Вертфёй, 12 ноября
Да, я сама решила Вам ответить, ведь Алину Вы ввергли в уныние, и ей недостанет на это сил… Итак, Вы огорчили меня, огорчили самого себя, как мне кажется; ничего лучшего Вам достичь не удалось. Вот и все последствия того порыва безумия, которому Вы поддались. Неужели Вы до сих пор не осознали несбыточность Ваших проектов: разве можно в наших обстоятельствах настаивать на чем-либо подобном?
Вы уверяете, что любите меня, и, коль скоро говорите правду, не должны усугублять мои страдания. Если Ваши уловки будут раскрыты, на чью голову свалятся все обвинения? Разумеется, на мою. Ах, мой друг! Призовите на помощь разуму совестливость, отличающую Ваше сердце, что привлекло мои симпатии… Спросите же у него совета, и Вы узнаете, допустимо ли воспользоваться кратким мгновением счастья за счет людей, любящих Вас больше всего на свете. Как можно думать, будто поступок Ваш останется незамеченным? А если и так, разве мое на то согласие не есть уже прегрешение, коль скоро я дала обещание всячески противодействовать этому? Я прекрасно понимаю, что с Вашей стороны мне нечего опасаться, порукой тому Ваша порядочность и добродетель. Влюбленный, щепетильный настолько, чтобы просить у девушки свидания лишь в присутствии ее матери, никогда не соблазнит любимую, так что за Алину я нисколько не боюсь. Я боюсь только за Вас, ведь Вы сами препятствуете своему благу. Но что я говорю? Вы лишаете себя счастья навсегда. Давайте лучше сделаем так, чтобы в один прекрасный день Вы бы смогли получить его безраздельно, и не будем стремиться пробовать его по частям, не будем им рисковать ради кратких свиданий (они, вероятно, и не состоятся), зато надежда на будущие встречи, на ничем не ограниченные радости совершенно исчезнет. Нет, я не согласна с Вашей причудой. Более того, я требую, чтобы Вы, по крайней мере какое-то время, вообще не писали ничего подобного. Вы, призывавший нас всех к мужеству… Неужели теперь Ваше поведение служит тому примером? Да, я могла бы Вас простить, если бы усматривала хоть малейшие основания для ревности, но Алина любит Вас, любит всем сердцем. Причин для беспокойства не существует, не от чего приходить в отчаяние. Подумайте же, я, любящая Вас, пожалуй, с такою же силой, как и Алина, запрещаю Вам предаваться отчаянию. Если Вы не сообщите мне о том, что вернулись, к благоразумию, мои страдания только усилятся. Ах! Жалкая философия! Неужели таким способом она покоряет людские сердца? Разве так она учит быть хозяином своих страстей? А вот и она, наша любимая Алина! Стоит рядом со мной и плачет словно малое дитя…
«Матушка, — говорит она, причем ее большие глаза наполняются слезами, — но мне думается, что какие-то четверть часа…»
Прекрасно! Видите ли Вы ее?.. Впрочем, не следует на нее сердиться, ведь ее желания вполне согласны с Вашими, будьте в том уверены и успокойтесь… Вам пока нельзя встречаться с Алиной. Если бы я не отдавала себе отчета в величайших опасностях, то первая подумала бы о Вашей встрече и сумела чем-нибудь помочь. Неужели Вы думаете, будто я не имею понятия о желаниях влюбленных? Да, этот вид умопомешательства, слава Богу, обошел меня стороной, но оно, тем не менее, не представляет для меня тайны. Итак, успокойтесь и поверьте — Вы любимы; да, я разрешила Алине написать здесь эти искренние слова. Она любит Вас, думает только о Вас, все делает ради Вашего будущего блаженства, так что не разрушайте плоды наших усилий, не стремитесь обрушить с таким трудом возведенное здание ради минутного удовольствия, ведь по истечении краткого мига мы скорее всего низринемся в злую пучину страданий. О мой друг! Простите меня! Я понимаю, что не очень Вас порадовала, но отнеситесь и ко мне с любовью, откажитесь от своей затеи, дабы я убедилась, что Вы оставили столь безрассудные планы. Да, подтвердите мне это, ведь мне хотелось бы приписать будущую победу над сумасбродством Вашей рассудительности, а не моим наставлениям. Тогда я смогу спокойно заняться добрыми делами и не стану расстраиваться, что слишком сильно Вас огорчила. Вот она, ничем не омраченная радость: я вижу, как Вы по зрелом размышлении приходите к здравому решению, избавив меня от печальной необходимости разрывать Вам душу письмами, полными описаний моих горестей.
Вертфёй, 15 ноября
Мой дорогой Валькур, ты, вероятно, уже успел заметить, что я беру в руки перо по преимуществу в тех случаях, когда требуется сообщить тебе о каких-нибудь новых катастрофах. И вот опять! Ты, пожалуй, уже в замешательстве? Философия отказывается тебе служить, как выразилась однажды некая хорошо знакомая тебе дама, узнав о твоем смехотворном замысле… Надо действовать спокойнее, принципиальнее, осмысленнее! Однако не требуется больших усилий, чтобы довести до безумия рассудительного человека или, наоборот, образумить самое сумасбродное создание. Извини, мне захотелось тебя немного подразнить… Давай рассуждать.
С одной стороны, предметом наших бесед могут быть события, исход которых предвещает тебе массу благ. С другой стороны, мое письмо может содержать сведения о событиях, сулящих тебе иные, противоположные результаты. Наконец, я могу написать тебе о том, что никак не затрагивает тебя лично. Любая моя новость относится к какому-нибудь одному из этих вариантов. Теперь разовьем эти положения. Прежде всего, предположим, что внезапно нагрянувший президент похитил Алину. Или же, образумившись, решил более не препятствовать твоей женитьбе. Ну и, наконец, самый простой случай: некие неизвестные лица, случайно оказавшись в Вертфёе, крайне нас удивили своим визитом. Не правда ли, мой дорогой, любое из этих предположений вполне могло осуществиться? Первое пусть тебя не тревожит, не следует тебе и предаваться сладостным мечтаниям о втором варианте — такой исход совершенно невероятен.
Поэтому спокойно выслушай рассказ о происшествии третьего рода.
В тот вечер, когда госпожа де Бламон писала тебе письмо, все мы, то есть она, Алина, Эжени и я, строили догадки об охватившем тебя безумии. Господин де Боле играл в шахматы с госпожой де Сенневаль. Весь день шел проливной дождь и бушевала настоящая буря; к восьми часам вечера тучи, покрывшие все небо, еще не рассеялись. Неожиданно мы услышали свист хлыста: во двор въехал какой-то всадник… Громкими криками он старался привлечь к себе внимание обитателей поместья. Растворив двери, слуги выбежали во двор. Зажигаются светильники.
Госпожу де Бламон просто колотит от страха, ведь они с Алиной вообразили, что к нам вновь пожаловал известный ужасный субъект. Граф, успевший окончательно сдать свою партию, вместе со мной побежал вдогонку за слугами. И вот в прихожей мы сталкиваемся с каким-то жалким лакеем, промокшим до мозга костей и перепачканным с ног до головы дорожной грязью. Он спрашивает у нас, куда ведет дорога, проходящая вблизи поместья, как доехать до Орлеана и сколько времени потребуется, чтобы добраться до этого города.
«Изрядно. Но откуда вы едете?»
«Из Лиона. Мы добираемся короткими переходами до Парижа. Мой господин, который путешествует вместе с супругой, почему-то выбрал орлеанскую дорогу; из-за этого нелепого каприза мы и сбились с пути. Другую дорогу я знаю прекрасно, а по этой еду в первый раз… Да тут еще гроза, рано стемнело. Чертовски гадкая погода! Я ехал впереди экипажа; кучер, следуя за мной, заблудился. И вот теперь мы очутились неизвестно где».
«Вы попали к людям порядочным».
«Да, уже вижу, хотя лучше бы нам остановиться на постоялом дворе. Моему господину взбрело в голову путешествовать инкогнито, понимаете? Он не желает никого беспокоить и, разумеется, не согласится заехать к вам на ночлег, даже если вы это ему любезно предложите».
«Ну, и где же он, ваш господин?»
«Да в двухстах шагах отсюда, у поворота подъездной дороги. Если бы там стояла хоть хижина из соломы, он бы в ней и заночевал. Да здесь кругом ничего нет, лишь одни деревья. Он послал меня вперед, хочет узнать, по какой дороге нам надо ехать».
«Отправляйтесь к нему, — сказал граф, — и передайте, что госпожа президентша де Бламон, в чьих землях он ныне находится, очень огорчится, если он не окажет ей честь отужинать в ее доме».
«Право, сударь, вы спасли нам жизнь! Слава достойным людям! Попади я в логово бандитов, со мной не обошлись бы так вежливо».
И верный оруженосец опрометью кинулся к своему господину. Граф между тем поспешил сообщить госпоже де Бламон о той вольности, которую он только что себе позволил, предложив заблудившимся путешественникам остановиться у нее в доме. Ну а эта чудесная женщина, благодарная тем, кто предоставляет ей возможность совершать добрые дела, как ты понимаешь, не замедлила позвонить слугам и дать им необходимые распоряжения. Лакеи, вооружившись горящими факелами, побежали к коляске и помогли путникам благополучно добраться до дома. Через четверть часа двери гостиной отворяются и мы видим перед собой молодого человека, в возрасте около двадцати семи лет. Он представил нам в качестве своей жены девицу семнадцати-восемнадцати лет. Молодые люди отличались скромностью, приятной внешностью, держали себя с изысканной порядочностью.
«Как мне отблагодарить судьбу, сударыня, — сказал молодой человек, обращаясь к хозяйке дома, — ведь исключительно благодаря дорожному происшествию я обязан нежданным счастьем выразить вам свою признательность. Сударыня, если бы мои лошади не выбились совершенно из сил, я бы попросил у Вас лишь провожатого, но тогда я осмелился бы лишить вас того удовольствия, которое, как я определенно вижу, вы испытываете, оказывая нам гостеприимство».
Здесь его юная жена с милой простотой сказала несколько благодарных слов хозяйке поместья. Она была одета по английской моде, носила низко надвинутую на глаза элегантную соломенную шляпку. Фигура ее отличалась тонкой и стройной талией; прекрасные черные волосы были небрежно перехвачены розовой лентой; глаза искрились каким-то восхитительным блеском. К описанию следует прибавить отмеченный легкой горбинкой нос, белоснежные зубы, очаровательное лицо с поразительно тонкими чертами.
«Вы, вероятно, направляетесь в Париж, сударь?» — задала вопрос госпожа де Бламон молодому человеку.
«Нет, сударыня, я должен возвратить мою жену в лоно ее семьи. Как только я довезу ее до дома, что находится в провинции Мен, немедленно вернусь в свой полк».
«А где вы служите, — спросил генерал Боле, — уж не в кавалерии ли, как и я?»
«Нет, сударь, я капитан Наваррского полка, что располагается ныне в Кале. Возвратив мою супругу ее матери, я туда и отправлюсь. Ну а в Дофине мы навещали моего старого дядю: ему захотелось взглянуть на нас перед смертью. Кстати, он оставил нам в наследство двенадцать тысяч ливров годового дохода».
«Прибыльное, однако же, получилось путешествие», — сказала госпожа де Сенневаль.
«Да, сударыня, если допустимо считать, что смерть людей близких и к тому же горячо любимых выражается в денежном исчислении».
За десертом Леонора — так звали эту очаровательную путешественницу — почувствовала себя дурно, и ее муж, Сенвиль, тут же поспешил оказать ей помощь.
«Не волнуйтесь, сударыня, — сказал он госпоже де Бламон, — такие приступы порой случаются с молоденькими женами в первые годы брака, так что удивляться здесь нечему. Впрочем, мы вынуждены просить вашего позволения уйти в отведенную нам комнату».
Поднявшись по лестнице, гости скрылись в предоставленных в их распоряжение покоях. Леонора путешествовала без служанки, поэтому госпожа де Бламон отослала к ней своих горничных. Леонора, учтиво поблагодарив девушек за предложенные услуги, тем не менее, от помощи отказалась.
Когда первое впечатление от встречи несколько улеглось, мы все обратили внимание на целый ряд противоречий, поразивших нас в рассказе путешественников. Прежде всего, их слуга заявил, будто они, выехав из Лиона, направляются в Париж, тогда как его господин, забывший о своих первоначальных указаниях или же вообще ничего не приказывавший лакею, уверял нас в обратном: якобы они едут из Дофине по направлению к Мену. Далее, нам показались весьма подозрительными манеры молодой особы. Вне всякого сомнения, ее поведение отличалось грациозной вежливостью, что, вероятно, свидетельствует о прекрасном воспитании, однако при более внимательном наблюдении легко было заметить, что видимость принадлежности к хорошему обществу приобретена ею путем выучки, а не естественным путем. Вышколенность, скованные движения, произношение правильное, но несколько нарочитое, неуверенные жесты… Но, несмотря на все это, девушка, по общему мнению, была прелестной, непосредственной и скромной. Внешне молодой человек выглядел весьма привлекательным: брюнет с роскошной шевелюрой, кожа, покрытая легким загаром, живые и выразительные глаза. Поведение его, в отличие от путешествовавшей с ним особы, не отличалось ненатуральной изысканностью. Было видно, что ранее он вращался в свете и, бесспорно, имел все основания добиться там успеха. Пока мы предавались раздумьям, граф поискал имя де Сенвиль в списках офицеров Наваррского полка. Ничего похожего ему там найти не удалось. Подозрения наши только усилились… Подозвав к себе слуг де Сенвиля, мы поинтересовались, какие приказания получили они от своего господина. Нам отвечали, что им поручено узнать о том времени, когда госпожа де Бламон встанет утром следующего дня. За час до этого все должно быть готово к отъезду: попрощавшись с хозяйкой дома, они незамедлительно отправятся в путь.
«Разрази меня гром! — вскричал граф де Боле. — Я готов поспорить с вами, что это настоящие авантюристы. В ответ на оказанное гостеприимство они обязаны рассказать нам о своих приключениях».
Из деликатности госпожа де Бламон, опасавшаяся оскорбить путешественников, препятствовала осуществлению этого плана.
«Поскольку в их словах много противоречий, то совершенно очевидно, — возражала она, — что они не намерены раскрывать своей тайны. Даже слуга предупрежден об этом, ведь он утверждал, что его господин путешествует инкогнито. Давайте не будем принуждать наших гостей к откровенности, раз они того не желают. Гостеприимство, что мы им оказываем, требует такта; мне кажется, мы поступим невежливо, если заставим их раскрыть свои секреты».
«Мы просто зададим им кое-какие вопросы, — сказала госпожа де Сенневаль, — если они почувствуют себя задетыми, мы без лишних слов позволим им уехать. Но если допустить противоположное и они согласятся рассказать нам о своих приключениях, то зачем лишать общество удовольствия?»
Эжени предложила расспросить слуг поподробнее, но госпожа де Бламон этому воспротивилась. Наконец все сошлись на том, что хозяйка дома на следующее утро сама поднимется к молодой особе с предложением отдохнуть несколько дней в Вертфёе. Она ненавязчиво постарается показать Леоноре, что ее заинтересовали некоторые детали… Но госпожа де Бламон, как ты знаешь, женщина робкая, она никогда не осмелилась бы отправиться с подобным визитом одна, так что меня выбрали ее спутником. Она умышленно сказала слугам, что поднимется с постели в девять часов утра; таким образом мы имели все основания рассчитывать застать наших путешественников одетыми в половине девятого. В это время мы и нанесли им визит: завершив свой утренний туалет, они готовились спуститься вниз. При взгляде на их лица нам стало ясно, как неловко им быть застигнутыми врасплох. Мы обменялись обычными любезностями. Госпожа де Бламон деликатно коснулась интересующей нас темы. Супруги оказались весьма проницательными и поняли ее с первого слова. Без малейшего с нашей стороны принуждения и вовсе не собираясь нам отказывать, они заявили, что будут счастливы удовлетворить наше любопытство; они очень рады тому, что этим слабым знаком внимания смогут отблагодарить хозяев за те заботы, которыми мы их здесь окружили.
«Мы и не предполагали, сударыня, — сказал Сенвиль, — что вас как-то займет наша история. Простите нас, но при вчерашнем вечернем свидании мы слегка погрешили против истины. Кое-что, впрочем, можно и утаить, нисколько притом не задевая собеседника. Да, сегодня мы не откажемся рассказать о том, что вас интересует, хотя кое о чем нам, вероятно, все-таки придется умолчать. Но это никак не повредит занимательности рассказа, так что, сударыня, вы должны нас за это извинить. В повествовании о прочих событиях, будьте уверены, мы ни в чем не уклонимся от истины…
Госпожа де Бламон, довольная достигнутым, прекратила дальнейшие расспросы. Мы решили устроить основательный завтрак, который займет добрую половину дня, — время, вполне достаточное для того, чтобы внимательно выслушать рассказ о приключениях путешественников. Итак, мы сели за стол очень рано. Собравшееся в гостиной общество образовало подобие полукруга; в центре его расположились наши молодые гости. Сенвиль начал свой рассказ.
…Но время не ждет, почтальон уже готов отправиться в путь. Мой дорогой Валькур, длинный рассказ о приключениях Сенвиля составит мое следующее письмо.
Обнимаю тебя.
Вертфёй, 16 ноября
История де Сенвиля и Леоноры[12]
— Юноша, охваченный страстью, думает, что достаточно представить взорам окружающих предмет его любви, и все возможные его прегрешения тотчас же будут ему прощены. Так соблаговолите же взглянуть на Леонору, и вы сразу поймете, чем вызваны мои проступки и почему я смею рассчитывать на снисхождение.
Родом мы из одного города, причем дома наши связаны между собой как кровными, так и дружескими узами. Увидеть Леонору и не воспылать к ней любовью невозможно. Разговоры о ее красоте не смолкали по всему городу, едва лишь Леонора успела выйти из детского возраста. Я первый имел честь воздать должное этой девушке, испытав при этом огромное счастье: ни одна из женщин ранее не могла зажечь во мне огонь страсти.
Леонора пребывала тогда еще в том возрасте, когда невинность не в состоянии лгать. Услышав мое признание, она дала мне понять, что разделяет охватившие меня чувства. Сознаюсь вам, я был преисполнен величайшим в моей жизни блаженством: мне улыбались очаровательные уста и говорили, что их обладательница не питает ко мне неприязни.
Мы подчинились повелению, которое страсть диктует сердцам робким и чувствительным, то есть поклялись друг другу во взаимной любви, и недостатка в самых нежных признаниях мы не испытывали. Итак, мы решили соединить наши судьбы навеки. Разумеется, мы не могли предвидеть всех препятствий, которые року будет угодно возвести на нашем пути. Как-то не думалось о том, что, пока мы обменивались клятвами, жестокосердные родители готовились решить нашу участь совсем по-другому. Тучи собирались у нас над головами: в семье Леоноры готовились выдать дочь замуж да и мои родители рассчитывали подобрать мне партию по своему усмотрению.
Леонору предупредили первой; поделившись со мной грустной новостью, она поклялась ни при каких обстоятельствах не нарушать прежнего обещания, если я в свою очередь не поддамся ударам судьбы. Как описать вам ту радость, что я испытывал, услышав ее признание? Скажу лишь, что я отвечал так, словно находился в каком-то счастливом опьянении.
Леонора, происходившая из богатой семьи, предназначалась графу де Фоланжу, чье состояние обещало его жене самые радужные перспективы в Париже. Но, несмотря на все ожидаемые преимущества, несмотря на дары, которыми фортуна в избытке осыпала графа, Леонора ему наотрез отказала. Девушке отплатили заточением в монастырь.
Вскоре и мне пришлось встретиться с бедами того же свойства. Невеста, выбранная мне родителями, принадлежала к числу богатейших наследниц в нашей провинции. Я отказался от нее, причем в жесткой форме, решительно заявив отцу, что или возьму в жены Леонору, или вообще никогда не женюсь. Отец тут же добился приказа, предписывающего мне отправиться в свой полк и не покидать его в течение двух лет.
«Прежде чем подчиниться вашему повелению, сударь, — сказал я, бросившись в ноги разъяренному отцу, — позвольте, по крайней мере, осведомиться о причинах, побудивших вас с такой непреклонной решительностью отказать мне в праве ввести в ваш дом женщину, которая одна лишь могла бы сделать мою жизнь счастливой».
«Честно говоря, никакие особые причины не препятствуют вашему браку с Леонорой, — отвечал мне отец. — Зато существуют основания, и весьма веские, побуждать вас к браку с другой. Женитьба на девице де Витри, — продолжал он, — подготавливалась мною вот уже десять лет. Невеста эта очень богата; кроме того, ее семейство, пожалуй, выиграет многолетнюю судебную тяжбу со мною. Исход этого процесса неминуемо ввергнет нас в разорение. Мой сын, поверьте мне, но эти соображения перевешивают все софизмы любви: любовь посещает нас лишь на краткие мгновения, тогда как жизнь длится долго».
«А родители Леоноры, отец, — спросил я, уклонившись от прямого ответа на сказанное, — чем объясняют свой отказ?»
«Желанием получше устроить свою дочь. Даже если мне и придется отступиться от своих планов, не рассчитывай на то, что ее родители переменят однажды принятое решение. Скорее они навечно заточат дочь в монастырь».
Я прекратил дальнейшие расспросы, поскольку в мои намерения входило лишь узнать о препятствиях, стоящих на нашем пути. Мне необходимо было подыскать какое-нибудь средство, чтобы в скором времени преодолеть их. Итак, испросив у отца неделю отсрочки, я пообещал ему затем немедленно отправиться в то место, куда ему будет угодно меня сослать. Как вы легко можете себе представить, столь желанное время было использовано мною с тем, чтобы устранить все препятствия моему браку с Леонорой.
В монастыре, куда родители упрятали Леонору, одна из монахинь приходилась мне тетушкой. Эта счастливая случайность помогла моим дерзновенным планам. Рассказав родственнице о моих злоключениях, я с удовлетворением заметил, что вызвал у нее сочувствие. Она, впрочем, не догадывалась, чем может мне помочь.
«Любовь мне подсказывает, что делать дальше, — отвечал я, — сейчас вы узнаете. Вы видите, что я немного похож на девушку. Переодевшись в женское платье, я с вашей помощью смогу сойти за родственницу, приехавшую навестить вас из какой-нибудь отдаленной провинции. Вы должны испросить разрешение на то, чтобы я провел несколько дней в монастыре. Разрешение вы получите… Увидев Леонору, я снова стану самым счастливым человеком на свете».
Поначалу моя тетушка, считая столь дерзкий замысел неосуществимым, приводила сотни доводов не в его пользу, но все ее умозаключения рассыпались в прах, когда я возражал ей, ведомый голосом своего сердца, так что я все же сумел настоять на своем.
Заключив между собой соглашение, мы поклялись хранить полнейшую тайну. Затем я поехал к отцу и объявил, что подчиняюсь его приказу и отправляюсь в добровольное изгнание, потому что, каким бы суровым ни было наказание, я, несмотря ни на что, все равно предпочту ссылку женитьбе на девице де Витри. Меня попытались было уговорить — для этого отец не жалел аргументов, но, увидев, что я неколебим, он обнял меня, и мы расстались.
Да, я действительно уехал, но это еще не значило, что мне не терпелось подчиниться приказам отца. По моим сведениям, он отдал на хранение одному парижскому банкиру крупную сумму денег, предназначавшуюся мне, в случае если я исполню родительскую волю. Забрать себе деньги сейчас, а не по прошествии какого-то времени, когда я нарушу первоначальные условия, вовсе не значит совершить кражу, утешал я себя. С преступною ловкостью мне удалось подделать на письме отцовскую подпись. С этим-то документом я и отправился к банкиру, и тот незамедлительно отсчитал мне сто тысяч экю. Быстро переодевшись в женское платье, я взял себе на службу ловкую субретку и вместе с ней отправился в город, где располагался известный монастырь. Моя дорогая тетушка, изъявившая желание покровительствовать моей любви, уже давно там меня поджидала. Дело, которое я намеревался осуществить, было слишком серьезным, чтобы полностью раскрывать родственнице мои замыслы. Я ограничился тем, что попросил помочь мне повидаться с Леонорой, причем в присутствии тетушки, затем, то есть через несколько дней, повинуясь приказу отца, я будто бы уеду вообще.
«Отец думает, что я уже отправился в путь, — говорил я ей, — поэтому нам необходимо удвоить осторожность».
Впрочем, скоро до нас дошла весть о том, что отец уехал в свои поместья. Весть эта нас, разумеется, немного успокоила, и мы приступили к осуществлению коварного предприятия.
Когда я зашел в монастырскую гостиную, тетушка тут же познакомила меня с монахинями из числа тех, кто был к ней дружески расположен. Высказав искреннее желание задержать меня на какое-то время, она испросила у своего начальства разрешение, и оно тотчас было получено. Итак, я вступил в пределы монастыря, оказавшись, таким образом, под одной крышей с Леонорой.
Нужно любить, и любить сильно, только тогда можно понять, в каком восторженном опьянении я находился в то время. Сердце способно испытывать такие чувства, но разум не в состоянии их себе представить.
В первый день мне не довелось повидаться с Леонорой, излишняя настойчивость могла вызвать подозрения, так что приходилось соблюдать крайнюю осторожность. На следующий день моя возлюбленная получает приглашение выпить в обществе тетушки чашечку шоколада. Леонора усаживается рядом со мной, причем я остаюсь неузнанным. Во время обеда ни она, ни ее соседки так ни о чем и не догадались. Но после обеда, стремясь вывести Леонору из неведения, тетушка с улыбкой задержала ее у себя в комнате. Меня представляют:
«Перед вами моя родственница, позвольте же мне познакомить вас с очаровательной племянницей. Посмотрите на нее внимательней, прошу вас, и затем ответьте, правду ли она утверждает, будто бы уже где-то вас видела».
Внимательно вглядевшись в мое лицо, Леонора пришла в смятение. Бросившись ей в ноги, я умолял о прощении, и вот уже через мгновение, мы, уверенные в том, что спокойно проведем в монастыре несколько дней, радуемся свиданию.
Тетушка поначалу вела себя с надлежащей суровостью, она даже отказалась оставить нас одних. Но вскоре, наговорив ей массу приятнейших и изысканных комплиментов, способных растопить сердце любой женщины, особенно монашенки, я остался наедине с моим кумиром.
«Леонора, — сказал я моей возлюбленной, — лишь только мне удалось оказаться рядом с вами, о Леонора, как я уже готов потребовать от вас исполнения данной мне клятвы. Я не беден, нам с Вами достанет средств даже до конца наших дней. Поэтому не будем терять ни минуты, бежим отсюда!»
«Перелезть через стены! — в ужасе вскричала Леонора. — Нам это не по силам».
«Для любви нет ничего невозможного! — воскликнул я в ответ. — Доверьтесь этому чувству, и завтра мы будем снова сжимать друг друга в объятиях».
Милая девушка вначале не соглашалась: ее одолевали сомнения, она говорила об очевидных трудностях; но я призывал ее следовать моему примеру и подчиняться только властному голосу страсти. Она трепетала, но все-таки согласилась. Мы договорились избегать встреч друг с другом до того времени, когда приступим к осуществлению задуманного.
«Беру на себя заботу обо всем, — сказал я, — моя тетушка передаст вам записку. Вы сделаете так, как там будет сказано. Мы, вероятно, еще раз встретимся, чтобы все обсудить, а потом примемся за дело».
Но я вовсе не собирался посвящать тетушку в наши планы. Согласится ли она нам помочь? Или же выдаст нас? Эти сомнения меня останавливали, однако действовать приходилось немедленно. Нелегко было оставаться одному, притом в женском платье, в стенах обширного здания, в запутанных коридорах и закоулках которого было легко заблудиться. Остановить меня, впрочем, ничто не могло, и вы скоро увидите, как я вышел из столь затруднительного положения.
Более суток я посвятил тщательному изучению тех обстоятельств, которые в сложившейся ситуации можно было бы использовать для осуществления нашего плана. Наконец я обратил внимание на одного ваятеля, ежедневно захаживавшего в часовню, находившуюся в глубине здания. Он восстанавливал статую Ультроготы — покровительницы монастыря, где эта святая пользовалась величайшим почтением. Уверяли, будто бы статуя творит чудеса и дарует все, чего у нее ни попросят, так что благоговейный верующий, прочитав несколько молитв в тени алтаря, с уверенностью мог рассчитывать войти в Царство Небесное.
Решив не отступать ни перед чем, я подошел поближе к художнику. Почтительно поклонившись, я спросил у этого человека, верит ли он, подобно здешним монахиням, в силу святой, статую которой ему приходится реставрировать.
«В монастыре я лишь гость — добавил я. — И мне бы очень хотелось, чтобы вы рассказали о каких-нибудь великих делах, совершенных этой блаженной».
«Отлично, — со смехом сказал ваятель (живое начало нашей беседы, очевидно, вызвало его на откровенность). — Разве вы не видите, что все здешние монахини — отъявленные ханжи? Они готовы поверить любой чепухе. Неужели, по-вашему, какой-то кусок дерева способен творить чудеса? Первым из таких чудес надо считать способность сохранять самое себя, однако, как вы можете наблюдать, эта статуя себя не сохранила, иначе мне бы не пришлось ее подновлять. Мадемуазель, перестаньте верить во все эти смехотворные обряды, прошу вас!»
«Вам не следует так горячиться, — отвечал я скульптору, — надо поступать так же, как и другие».
Полагая, что на первый день, чтобы завязать знакомство, достаточно и сказанного, я этим ограничился.
На следующий день беседа продолжилась в том же духе. Я начинал поддаваться, позволяя ваятелю выказывать свои доводы. Он быстро пришел в возбуждение, так что, не прекрати я кокетничать, стоящий перед чудесным изваянием алтарь, вероятно, превратился бы в ложе наших наслаждений. Увидев, что скульптор готов на все, я схватил его за руку.
«Любезнейший, — сказал я ему тогда, — перед вами не девушка, а несчастный влюбленный, чья судьба в ваших руках».
«О Господи! Сударь, ведь вы могли погубить нас обоих».
«Нет, слушайте меня; помогите мне, окажите одну услугу — и ваше состояние обеспечено».
С этими словами, желая придать большую убедительность моим доводам, я сунул ему в карман сверток с двадцатью пятью луидорами и намекнул, что, возможно, этим мои щедроты не ограничатся, если он не откажется мне помочь.
«Прекрасно, но чего вы от меня хотите?»
«Здесь живет некая прелестная послушница — предмет моего обожания. Она любит меня и готова бежать со мною. После того как я увезу ее отсюда, мы поженимся. Но вывести ее из монастыря без вашей помощи вряд ли удастся».
«Но каким образом я могу быть вам полезен?»
«Очень просто. Мы отобьем у статуи обе руки, а вы скажете, что она пришла в полную негодность: когда ее начали восстанавливать, она развалилась сама по себе. Починить ее здесь просто немыслимо, следовательно, Ультроготу надо перенести в мастерскую. Они согласятся, ведь монахини привязались к статуе до такой степени, что не откажут вам ни в чем, лишь бы побыстрее подошли к концу все работы. Ночью я еще раз загляну сюда и разломаю статую, а куски куда-нибудь выкину. Моя возлюбленная, закутавшись в пышные ризы Ультроготы, займет ее место. Вы обернете девушку широким покрывалом и с помощью одного из подмастерьев рано утром перенесете ее в мастерскую. С моей стороны вам будет помогать служанка, которой вы и должны передать предмет моих вожделений. Через два часа я сам буду у вас, с тем чтобы вручить очередное свидетельство моей благодарности. Монашкам же можете передать, что статуя из-за ветхости рассыпалась в прах, едва лишь ее коснулось острие резца, а вместо нее вы готовы вырезать новое изваяние».
Скульптор, не ослепленный любовью, предвидел тысячи затруднений: вероятно, он глядел на вещи более трезво, нежели я. Ну а я, не желая слышать ни малейших возражений, с жаром стремился навязать ему свою точку зрения. Появившиеся на свет два свертка с луидорами сломили сопротивление мастера. Мы тут же принялись за работу. Руки изваяния были отбиты нами без всякого сожаления. Затем появились монахини, одобрившие перенос святой в мастерскую. Дело было только за мной.
Я передал записку Леоноре, предлагая ей в этот вечер явиться к двери, что ведет в часовню святой Ультроготы. Одежду она должна взять с собой самую легкую, поскольку я собираюсь окутать ее священными ризами, магическая сила которых поможет ей тотчас же покинуть стены монастыря.
Леонора, ничего не поняв из моей записки, тотчас пошла повидаться со мной в келью моей тетушки, с которой мы договорились об этом; та, ни в чем не усомнившись, оставила нас одних. Я разъяснил смысл написанного.
Сначала Леонора не могла удержаться от смеха. Ханжество было чуждо складу ее ума, поэтому ее страшно забавляла мысль о том, что она займет место чудотворной статуи. По здравом размышлении, однако, радость ее заметно поостыла. В часовне предстоит провести целую ночь… Мало ли какой поднимется шум… А эти монахини… Ведь некоторые из них ночуют рядом с часовней, они, несомненно услышат шум и подумают, что это святая разгневалась из-за намечаемого перемещения. Чтобы проверить это, потребуется только приподнять покрывало — и мы погибли. А можно ли поручиться, что при переносе Леонора сможет остаться неподвижной?.. Вдруг возьмутся за покрывало, окутывающее ее?.. А вдруг наконец… Тысячи возражений, одно другого обоснованнее; но я покончил с ними очень просто, убедив Леонору, что Господь, который покровительствует влюбленным, Бог, к которому мы обращаемся в молитвах, непременно сделает так, что наши желания исполнятся и никакие препятствия не удержат нас на пути к счастью.
Итак, Леонора согласилась. Самое главное — она спала в своей келье одна. Тогда я написал служанке, взятой из Парижа, письмо с просьбой на следующий день рано утром подъехать к дому скульптора по указанному адресу. Служанка должна была привезти с собой платье, подходящее молодой девушке, оставшейся почти без одежды, и тотчас же препроводить эту девушку в гостиницу, где мы остановились. Далее ей следует заказать почтовую карету точно на девять часов утра; к этому времени я успею к ним присоединиться, и мы без промедления тронемся в путь.
За пределами монастыря все должно было пройти без затруднений. Я тем временем готовил операцию в монастыре — дело, несомненно, более трудное.
Под предлогом головной боли Леонора легла спать очень рано. Когда все подумали, что она уснула, девушка тихонько покинула келью и затем пробралась ко мне в часовню, где я изображал паломницу, предающуюся благочестивым размышлениям. Леонора, подобно мне, опустилась на колени. Монахини, между тем, укладывались на свои целомудренные постели. Как только они, по нашему предположению, оказались в объятиях сна, мы сразу же принялись ломать и крошить чудотворную статую. Наша задача облегчалась ее чрезвычайно ветхим состоянием. Наготове у меня имелся объемистый мешок, куда мы и поместили крупные обломки. Ссыпав туда же весь оставшийся мусор, я быстро сбросил мешок в ближайший колодец. Легко одетая Леонора проворно натянула на себя ризы святой Ультроготы. Я заставил девушку чуть-чуть наклониться, потому что изваяние ранее поставили в это положение для удобства работы скульптора. Спеленав Леоноре руки, я приставил к ее телу деревянные руки, отломанные у статуи еще вчера. На прощание я подарил моей возлюбленной поцелуй… Сладостный поцелуй взволновал меня сильнее, чем чудеса всех святых, населяющих Небеса!

Затворив двери храма, где оставалась моя богиня, смиренный служитель ее культа отправился к себе в келью.
На следующий день рано утром, сопровождаемый подмастерьем, в часовню вошел ваятель; с собой они принесли штуку сукна. Они сразу же направились к Леоноре и закутали ее в ткань с такой ловкостью, что монахиня, державшая в руке светильник, вообще ничего не заметила. С помощью подмастерья скульптор взвалил мнимую святую на плечи и вышел из монастыря. В гостинице, указанной в письме, моя служанка спрятала Леонору. Побег удался без всяких осложнений.
Еще вечером я предупредил монахинь, что собираюсь их покинуть, поэтому мой отъезд никого не удивил. Готовясь в дорогу, я с наигранным интересом осведомился у сестер, почему не видно Леоноры. Мне ответили, что она заболела. Не вдаваясь в расспросы, я ограничился выражением сочувствия. Тетушка, оставаясь вполне уверенной, что мы с Леонорой накануне тайком попрощались, нисколько не удивилась холодности моего ответа, я же мечтал лишь о том, как бы побыстрее соединиться с предметом моей страстной любви.
Милая девушка провела в часовне ужасную ночь, переходя от страха к надежде — беспокойство ее не раз достигало предела. И вот, словно бы желая подвергнуть ее серьезнейшему испытанию, судьба глубокой ночью привела в часовню какую-то старую монахиню, решившую попрощаться со святой. Пока она чуть не час бормотала свои молитвы, Леонора боялась даже дышать. Под конец старая ханжа, вся в слезах, пожелала поцеловать святую в лицо, однако из-за плохого освещения, а также из-за того, что она не обратила внимания на изменение в положении статуи, ее нежности пришлись на место, расположенное гораздо ниже.
Место это, к счастью, было прикрыто материей. Осознав свою неловкость, монахиня решила на ощупь убедиться в ошибке. Отличаясь повышенной чувствительностью, Леонора не могла не вздрогнуть от прикосновения к тому месту ее тела, к которому никто пока не притрагивался. Старуха, приняв телодвижение статуи за чудо, бросилась на колени: рвение монахини теперь не знало границ. В поисках святого лика по завершении моления она все же добилась успеха: ей удалось запечатлеть нежный поцелуй на лбу кумира, и, наконец, она убралась прочь.
Вдоволь посмеявшись над последним приключением, мы, то есть Леонора, служанка, лакей и я, отправились в путь. Но уже в первый день путешествия с нами чуть было не случилась беда. Сильно уставшая Леонора пожелала отдохнуть в некоем городке, отстоящем на десять льё от нашего родного города. Мы остановились на постоялом дворе. Не успели мы там устроиться, как туда же заехала почтовая карета, пассажир которой, как и мы, намеревался пообедать. Это был мой отец, возвращавшийся из одного из своих замков. Отправляясь к себе домой, он, разумеется, ничего не знал о происшедшем.
Вспоминая об этой встрече, я до сих пор испытываю ужас. Отец поднимается по лестнице, устраивается в комнате, двери которой располагались напротив наших, а я, не видя ни малейшей возможности избежать встречи, раз двадцать порывался броситься ему в ноги, чтобы попытаться вымолить себе прощение. Но я не знал, в каком он настроении. Реакции его были непредсказуемыми, и этим своим поступком я мог окончательно погубить Леонору. Итак, я решил рискнуть и, переодевшись, попытаться побыстрее уехать.
Вызвав к себе хозяйку, я сказал ей, что по капризу случая в ее гостинице очутился мужчина, которому я задолжал двести луидоров. Будучи не в состоянии, да к тому же вовсе и не желая расплатиться с ним немедленно, я попросил эту женщину без лишних разговоров помочь мне переодеться. Таким образом, я, пожалуй, сумею скрыться от кредитора. Хозяйка не испытывала никакого желания меня выдавать, а кроме того, я весьма щедро расплатился с ней за услуги, поэтому она от всей души содействовала забавному приключению. Я поменялся платьем с Леонорой. Затем мы дерзко прошли мимо отца, так ничего и не заметившего, хотя он внимательно вглядывался нам в лица. Опасность, которую нам едва удалось избежать, несколько охладила желание Леоноры повсюду останавливаться на ночлег, а так как мы намеревались в дальнейшем отправиться в Италию, то до Лиона мы доехали без остановок.
Господь мне свидетель, но до той поры я уважал добродетель девушки, которую хотел взять себе в жены. Позволив себе в порыве страсти сорвать запретный плод, думалось мне тогда, я обесценю радости, ожидаемые от брака. Наша взаимная щепетильность была поколеблена неким затруднением, впрочем само собой разумеющимся: те, кого мы, умоляя о помощи, просили предотвратить святотатство, отличались такой непроходимой тупостью, что именно из-за них мы окунулись в бездну порока.[13] А вы, служители Господа! Разве не ясно, что в тысяче случаев предпочтительнее закрыть глаза на малое зло, лишь бы предотвратить зло великое? Неужели ваше ничтожное благословение, дать которое, кстати говоря, вам не составляет особого труда, кажется вам важнее, нежели все опасности, возникающие в случае отказа?
Поначалу мы обратились к главному викарию архиепископа — нам грубо отказали, затем мы трижды испытали такую же участь при общении с городскими священниками. В справедливом негодовании на эти гнусные строгости мы с Леонорой решили скрепить нашу клятву перед одним Господом Богом: близ алтаря его мы свяжем себя брачными узами, и притом более крепкими, нежели то под силу всему католическому духовенству с его брачными формальностями. Предвечный смотрит на чистоту души, на намерения, и если приношение безгрешно, то посредник становится излишним.
И вот мы с Леонорой вошли в двери кафедрального собора. Там, когда совершалась месса, я взял мою возлюбленную за руку и поклялся никогда не оставлять ее одну. Леонора ответила тем же. Мы обрекли себя небесному мщению, если бы кому-нибудь из нас вздумалось нарушить данную клятву. Мы пообещали друг другу подтвердить наш брак официально, как только представится такая возможность. В тот же день я стал мужем самой очаровательной в мире женщины.
Но Господь, к коему мы с таким жаром обращались в молитвах, явно не желал продлить счастье влюбленных. Вскоре вы узнаете, какое ужасное несчастье ему было угодно обрушить на наши головы.
До Венеции мы добрались без каких бы то ни было приключений. Мне почему-то хотелось остановиться в этом городе: молодежь часто соблазняется блеском слов «свобода» и «республика». Впрочем, мы быстро убедились в том, что если какой-нибудь город и вправе претендовать на такого рода титулы, то это, разумеется, не Венеция. Не существует другого государства, где бы так угнетали народ, где бы царила столь жестокая тирания вельмож.
Дом, где мы остановились по приезде в Венецию, стоял на широком канале. Хозяин дома — некий Антонио — содержал также близ моста Риальто вполне пристойную гостиницу «Французский герб». В течение трех месяцев мы только и делали, что наслаждались красотами этого плавающего на волнах города и думали лишь о наслаждениях. Увы! Время страданий приближалось — а мы этого даже и не подозревали! Тучи уже начали собираться над нашими головами — а мы думали, что идем по пути, усеянному розами.
Вокруг Венеции разбросано множество красивейших островов. Жители этого города на воде, изредка покидая свои наполненные миазмами лагуны, едут на эти острова подышать чуть более здоровым воздухом. Подражая венецианцам, мы тоже выезжали на острова. Остров Маламоко показался нам самым привлекательным и прохладным из тех, с которыми нам уже пришлось познакомиться, так что мы вскоре привязались к этому месту. В течение недели мы с Леонорой успевали отобедать на Маламоко три или даже четыре раза. Дом, где мы любили останавливаться, принадлежал некоей вдове, чья скромность вызывала всеобщее одобрение. Уплатив небольшую сумму, мы получали от хозяйки приличный обед и, сверх того, могли целый день гулять сколько хотели в принадлежавшем ей саду. Утомившись ходьбой и красотами сада, мы укрывались в тени роскошного фигового дерева. Леонора любила лакомиться его плодами, причем особое удовольствие она находила в том, чтобы, постепенно исследуя висящие на ветвях винные ягоды, отбирать себе те из них, что казались ей самыми спелыми.
И вот однажды… О роковой день моей жизни! Как обычно, я наблюдал за тем, как Леонора с величайшим воодушевлением предавалась любимому занятию, столь уместному в ее невинном возрасте. В нескольких милях от сада располагалось некое весьма известное аббатство, где с величайшим тщанием хранились знаменитые полотна Тициана и Паоло Веронезе. Мне не терпелось взглянуть на эти картины, и я попросил Леонору разрешить мне оставить ее на какое-то время одну. Леонора, вздрогнув словно от внезапного толчка, пристально на меня посмотрела.
«Хорошо же! — сказала она. — Став моим мужем, ты хочешь вкушать удовольствия еще и где-то вдали от жены. Куда тебе идти, мой друг, разве какая-нибудь картина сравнится с находящимся в твоей власти живым оригиналом?»
«Разумеется, не сравнится, — отвечал я. — И ты прекрасно это знаешь. Но живопись, полагаю, тебя мало интересует, к тому же я думаю обернуться за час. А эти щедрые дары природы, — добавил я, показывая рукой на смоквы, — выглядят соблазнительнее, нежели тонкости искусства, которые я буду жадно созерцать всего лишь какие-то минуты».
«Иди же, мой друг, — отвечала моя обворожительная жена, — я, пожалуй, могу пробыть час и без тебя. — Затем, приблизившись к любимому дереву, она продолжала: — Иди наслаждайся своими картинами, а я пока буду лакомиться».
Мы поцеловались; по лицу Леоноры текли слезы. Я хотел было остаться, но Леонора воспротивилась моему желанию, сказав, что не сумела преодолеть краткого мгновения малодушия. Она требовала, чтобы я насытил свое любопытство, и даже проводила меня до самой гондолы. И вот Леонора стоит на берегу, смотрит, как я спускаюсь туда; когда при первом всплеске весла гондола приходит в движение, до меня доносится ее плач и наконец она исчезает из виду, скрытая садовыми деревьями. Если бы кто успел меня предупредить, ведь это был тогда миг нашей разлуки! Да, наслаждения любви прекратились, и мы были низвергнуты в пучину бедствий.
— Но как же так, — вступила в беседу госпожа де Бламон, — ведь вы все-таки вместе, разве вы не встретились вновь?
— Да, сударыня, мы встретились три недели тому назад, — ответил Сенвиль. — А покинули мы пределы нашей родины за три года до этого.
— Продолжайте, продолжайте, сударь, ваши невероятные приключения обещают нам целых две чрезвычайно занимательные истории двух рассказчиков.
— Поездка моя длилась недолго, — со вздохом продолжал Сенвиль. — Слезы Леоноры меня расстроили, и я не получил ни малейшего удовольствия от осмотра картин. Погруженный в мысли о предмете моей страстной любви, я постарался побыстрее вернуться на остров. И вот я приближаюсь к берегу, выпрыгиваю из гондолы… Подбегаю к саду… И вместо Леоноры вижу перед собой вдову, хозяйку дома: обливаясь слезами, она бросается мне навстречу. Она рыдает от отчаяния и говорит, что заслужила ту расплату, которую продиктует мне гнев. Едва лишь я отъехал от острова на какие-то сто шагов, как к ее дому тут же подплыла гондола, в которой были совершенно неизвестные люди. Оттуда выскочили шесть человек в масках и проворно втащили Леонору в гондолу, мгновенно отчалившую от острова. Похитители уплыли по направлению к морю. Признаюсь, сначала я хотел было броситься на презренную женщину, свалить ее на землю одним ударом, но меня удержало от этого уважение к слабому полу. Вот почему я ограничился тем, что схватил злодейку за горло и в ярости, угрожая придушить ее на месте, потребовал от нее вернуть мне мою жену.
«Проклятая страна, — кричал я, — вот тебе и справедливость, коей похваляется эта Республика! Пусть меня на месте разразит гром, чтобы я вместе с Венецией провалился в ад, если я не найду мою любимую!»

Не успел я завершить эту речь, как был окружен целой толпой сбиров. Один из них, приблизившись ко мне, спросил, знаю ли я о том, что иностранец в Венеции не имеет права порицать правительство за что бы то ни было.
«Злодей! — отвечал я, закипая яростью. — О вашем правительстве можно и должно говорить любые гадости, поскольку права человека, само право гостеприимства здесь беззастенчиво попираются».
«Я не понимаю, о чем вы нам тут толкуете, — заявил альгвасил. — Соблаговолите спуститься в гондолу, с тем чтобы незамедлительно проследовать в вашу гостиницу, где вы будете находиться под домашним арестом, ожидая решения, которое относительно вас будет угодно принять Республике».
Негодование мое бушевало бессмысленно, а ярость оказалась бессильной: я оглашал окрестность стенаниями, но они никого не смягчили, а только напрасно сотрясали воздух. Короче говоря, меня схватили. В сопровождении четырех презренных мошенников я был доставлен к себе в гостиницу. Там они сдали меня на руки Антонио и затем отправились отчитываться в совершенном злодействе.
У меня недостает слов, дабы описать мое тогдашнее положение! И как, в самом деле, рассказать о волновавших меня чувствах, о моем состоянии в тот миг, когда я увидел комнату, откуда несколько часов тому назад выходил свободным, вместе с Леонорой и куда был принужден войти пленником и без нее? Ярость постепенно уступила место отчаянию и раскаянию… Я видел перед собой постель моей возлюбленной, ее платья, украшения, туалетный столик. Приближаясь к этим предметам, я не мог сдерживать слез. Временами меня охватывало какое-то безумное оцепенение, но уже через мгновение я в исступлении сжимал в объятиях платья моей Леоноры…
«Да, вот она, — говорил я себе, — она здесь… Отдыхает… Сейчас будет одеваться… Я слышу…»
Но обманутый этой жестокой иллюзией, которая только усугубляла мое горе, я катался по полу; слезы мои орошали пол, а потолок содрогался от криков: «О Леонора! Леонора! Все кончено, я никогда больше не увижу тебя!..»
Затем я вышел из комнаты и как безумный бросился на Антонио, умоляя его положить предел моим страданиям. Я пытался разжалобить его зрелищем скорби, хотел испугать картиной отчаяния.
Антонио вполне искренне просил меня успокоиться, но я поначалу и слушать ничего не хотел, да и что вообще мог я понимать в таком состоянии?.. Наконец я все-таки согласился его выслушать.
«Относительно вашего дела будьте совершенно спокойны, — заявил он мне. — Как я полагаю, вам скорее всего прикажут в двадцать четыре часа покинуть пределы Венецианской республики. Вряд ли с вами обойдутся суровее».
«О! Да мне безразлично, что они со мной сделают, я хочу видеть Леонору, прошу вас, верните ее мне».
«Не думайте, что она до сих пор в Венеции. Подобные несчастья часто случаются с иностранками, да и не только с ними, но и с местными женщинами. В канал время от времени проникают турецкие лодки; их трудно узнать, так они замаскированы. Турки подыскивают жертвы для сераля. Республика, разумеется, принимает меры предосторожности, но прекратить эти пиратские рейды пока не удается. Можете не сомневаться: Леонора попала в лапы к туркам. Вдова, живущая у сада в Маламоко, здесь ни при чем, мы знаем ее как достойную женщину. Она искренне сетовала о случившемся, и если бы вы повели себя сдержаннее, то, возможно, узнали бы от нее еще кое-что. К тому же эти острова, где всегда полно иностранцев, кишат шпионами, находящимися на содержании у Республики. Вы вели недозволенные речи, и по этой причине вас тут же и арестовали».
«Арест этот не показался мне таким уж справедливым. Ваше правительство прекрасно знает о том, что произошло с моей любимой. О мой друг! Сделайте так, чтобы ее мне вернули, и моя жизнь будет принадлежать вам».
«Так скажите же откровенно, эта девушка там, во Франции, бежала из семьи? Если так, то похищение, вероятно, объясняется интригами нашей или же вашей полиции; данное обстоятельство совершенно меняет суть дела».
Затем, услышав мои невнятные объяснения, Антонио продолжал:
«Ничего от меня не скрывайте, рассказывайте всю правду, и я тотчас же наведу справки. Будьте уверены, по возвращении я скажу вам, похитили ли вашу жену случайно или по приказу правительства».
«Хорошо! — отвечал я со свойственным молодости благородным чистосердечием — чувством, разумеется, весьма достойным, но как правило приводящим к тому, что мы попадаемся в первую же западню, которую угодно было расставить очередному злоумышленнику. — Хорошо! Да, я сознаюсь, она моя жена, однако ее родители ничего об этом не знают!»
«Достаточно, — сказал мне Антонио, — самое большее через час вы узнаете обо всем. Пока же не выходите из дома, иначе дело примет дурной оборот и вы, вероятно, так и не получите сведений, на которые имеете полное основание надеяться».
Антонио вышел, но вернулся назад очень быстро.
«Теперь сомнения рассеялись, — сказал он мне, — все вполне ясно. Французский посол ни о чем не ведает, а наше правительство и не намеревалось устанавливать за вами наблюдение, так что вы могли бы жить здесь совершенно спокойно, если бы не оскорбляли Республику. Леонору наверняка утащили на турецкую лодку. Следили за ней самое малое месяц. Кстати говоря, лодку сопровождали целых шесть вооруженных судов, они успели отойти в открытое море более чем на двадцать льё. Мои люди, заметив это, бросились за ними в погоню, но догнать лодки было уже невозможно. Вам сейчас принесут приказ нашего правительства, ему следует подчиниться. Успокойтесь и будьте уверены в том, что я сделал ради вас все от меня зависящее».
И в самом деле, не успел Антонио сообщить мне эти ужасные сведения, как в комнату вошел начальник сбиров, арестовавший меня на острове; он вручил мне приказ об изгнании, вступавший в силу на следующее утро. Затем он добавил, что со мной решили поступить мягко, поскольку у меня действительно были веские причины жаловаться на Республику. В утешение меня любезно заверили в том, что в похищении не замешан ни один местный преступник, а вся вина лежит на приплывших из Дарданелл лодках, которые тайно проникли в Адриатическое море. Несмотря на все предпринимаемые меры, бесчинства турок прекратить пока не удается.
Откланявшись, этот человек попросил подарить ему несколько цехинов, ведь он якобы обошелся со мною благородно: имея право отправить меня в тюрьму, он ограничился домашним арестом в гостинице.
Признаюсь вам, я с превеликим удовольствием предпочел бы размозжить голову этому мошеннику, а не давать ему чаевых. Я бы так и поступил, если бы не Антонио, от которого не укрылся мой замысел. Подойдя ко мне, он посоветовал удовлетворить просьбу сбира. Я подчинился, и мы разошлись в разные стороны. Душа моя терзалась муками отчаяния… Хладнокровно размышлять я был просто не в состоянии, рассудок не мог остановиться на каком-нибудь целесообразном плане действий. Десятка два проектов смущали мое воображение, но они тут же отвергались, отвергались даже прежде, чем мне удавалось рассмотреть их по существу. Их место занимали тысячи иных планов, исполнение которых вообще было невозможно. Надо быть на моем месте, чтобы понять всю тяжесть такого положения. Красноречие отказывается мне служить…
В конце концов я решил плыть вдогонку за Леонорой и попытаться, если получится, прибыть в Константинополь первым, потом отдать все свое состояние варвару, похитившему Леонору, а если потребуется, пожертвовать жизнью, лишь бы избавить любимую от ожидающей ее участи. Я поручил Антонио нанять мне фелуку, а затем рассчитался со служанкой, которая доехала с нами до Венеции. В обмен на щедрое вознаграждение она пообещала, что мне в будущем не придется опасаться болтливости с ее стороны.
Утром следующего дня фелука была готова к отплытию. Вы, разумеется, прекрасно понимаете, что я с радостью покинул предательские берега. Команда фелуки состояла из пятнадцати матросов. Ветер дул попутный, так что на второй день плавания рано утром нашим взорам открылись башни знаменитой крепости Корфу, гордой соперницы Гибралтара и, вероятно, столь же неприступной, как и та славная крепость, что открывает путь к Европе.[14] На пятый день мы обогнули мыс Морей и вошли в Эгейское море. На седьмой день вечером мы уже высаживались в Пере.
Во время плавания мы не встретили ни одного судна, за исключением нескольких лодок, принадлежавших далматским рыбакам. Мы пристально всматривались вдаль, однако же взору нашему не представлялось ничего достойного внимания…
«Да, Леонора меня опередила, — говорил я себе, — она, наверное, давно уже в Константинополе. О Господи! Да, она уже в руках какого-нибудь страшного урода. И я никогда не смогу ее оттуда вызволить».
В ту пору послом нашего двора в Порте был граф де Фьерваль, которого я лично не знал. Да если бы я и знал его, неужели я осмелился бы тогда заявить о себе открыто? Однако в моем плачевном положении выбирать не приходилось, ибо только де Фьерваль мог дать хоть какие-нибудь разъяснения.
Я отправился к нему, рассказал о моем несчастье, не скрывая подробностей путешествия, за исключением наших с Леонорой имен, мною слегка измененных. Я заклинал графа сжалиться над моими невзгодами, умолял его оказать мне любую посильную помощь, хотя бы советом, хотя бы какими-нибудь действиями.
Граф выслушал меня весьма учтиво, проявив при этом заинтересованность, что и следовало ожидать от порядочного человека.
«Ваше положение ужасно, — сказал он мне. — Если бы вы были в состоянии выслушать голос разума, то я посоветовал бы вам вернуться во Францию и, помирившись с родителями, поведать им о том страшном несчастье, что приключилось с вами».
«Как, сударь, — отвечал ему я, — неужели я смогу жить без моей Леоноры? Я ее найду или расстанусь с бренным миром».
«Ну хорошо, — сказал граф, — я сделаю для вас все, что в моих силах, пожалуй, даже более, чем то позволяет звание посла… У вас имеется портрет Леоноры?»
«Да, вот здесь она изображена с поразительным сходством, хотя искусство не передает красоты, дарованной ей природой».
«Отдайте портрет мне. Завтра утром, примерно в это же самое время, я дам вам исчерпывающий ответ. Султан относится ко мне весьма благосклонно, я опишу ему душевные муки моего соплеменника, и он скажет, есть ли эта женщина в его гареме или нет. Однако же вам надо все хорошенько обдумать, возможно, страдания ваши увеличатся. Если султан взял ее в гарем, то я не ручаюсь, что он захочет возвратить ее».
«О справедливый Боже! Она заточена в этих стенах, а я не могу ее оттуда вырвать… О сударь, что вы говорите? Не лучше ли мне оставаться в неизвестности?»
«Выбирайте сами».
«Действуйте, сударь. Действуйте, ведь вы искренне сочувствуете моим несчастьям, и если Леонора находится в гареме султана, если он откажется мне ее вернуть, я умру от горя под стенами его гарема. Объясните ему, как дорого будет стоить это; скажите ему, что он купит себе жену ценою жизни отчаявшегося чужестранца».
Мы пожали друг другу руки. Затем граф любезно заверил меня, что разделяет со мной мое горе и будет рад оказать мне услугу. Какое разительное отличие от тех посланников, что с неизменным высокомерием купаются в суетных почестях! Эти люди не позволяют страдальцу рассказать о своих несчастьях и сурово гонят его прочь, видимо считая для себя потерянным то время, когда приличие заставляет их выслушивать жалобы попавших в беду соотечественников.
Люди, облеченные властью… Готов дать ваш портрет. Вы думаете, что вызываете к себе уважение, когда под очередным предлогом, ссылаясь на тысячи разнообразных причин, отказываетесь принять или выслушать просителя. Так вот, все эти весьма нелепые и к тому же известные всем уловки вызывают к вам не уважение, а презрение. Да, такие люди лишь позорят правительство, и народ наш становится предметом злословия. О Франция! Когда-нибудь и ты станешь просвещенной, я верю в это: вскоре недовольство твоих граждан разнесет вдребезги скипетр деспотизма и тирании и приспешники их будут немилосердно раздавлены. Да, ты увидишь, как легко управляет собою народ талантливый, от природы проникнутый стремлением к свободе.[15]
В тот же вечер граф де Фьерваль дал мне знать, что желает со мной побеседовать. Я тут же к нему явился.
«Можете быть совершенно уверены, — сказал мне он, — что Леоноры в гареме нет, более того, ее нет даже и в Константинополе. Те ужасы, что венецианцы рассказывают о турецком дворе, давно отошли в прошлое. Вот уже столетие, как никто здесь не занимается пиратством. Да я и сам додумался бы до этого, но во время нашего разговора я был целиком поглощен мыслью о том, как бы вернее оказать вам услугу. Допустим, венецианцы вам не солгали и Леонора действительно была увезена на лодке какими-то переодетыми людьми. Тогда суда эти должны принадлежать берберским государствам. Там иной раз не брезгуют таким видом пиратства. Только в тех странах вам удастся узнать нечто определенное. Вот портрет, который вы мне вручили. В Константинополе я вас более не удерживаю. Ваши родители, вероятно, уже вас ищут. Если я получу соответствующие распоряжения, то вынужден буду отказать себе в искреннем желании служить вам — это чувство я испытываю всегда, когда способен оказать хоть ничтожную услугу. Тогда мне, к сожалению, придется вас задержать… Уезжайте же… Если желаете продолжать поиски, отправляйтесь к берегам Африки… Но лучше всего вам вернуться домой, во Францию. Помиритесь с родителями, тем самым вы извлечете несравненно большую пользу, чем если будете огорчать их столь длительным отсутствием».
Я искренне поблагодарил графа, но в конце разговора почувствовал, что благоразумнее всего скрыть мои истинные намерения и ничего ему не говорить. Пожалуй, он и сам хотел, чтобы я действовал именно таким образом. Итак, с выражениями живейшей признательности я покинул графа, заверив его в том, что подумаю на досуге о тех вариантах, которые он с такой любезностью мне предложил.
До тех пор я еще не рассчитал команду фелуки. Встретившись со шкипером, я спросил у него, сможет ли он доплыть до Туниса.
«Разумеется, — отвечал он, — до Алжира, до Марокко, до любого места на африканском побережье. Вашему сиятельству достаточно лишь этого пожелать».
Радуясь тому, что в моей беде мне удалось обрести помощь, я от всей души обнял моряка.
«Друг мой! — отвечал я ему в воодушевлении. — Или мы вместе погибнем, или все-таки отыщем мою Леонору!»
Но ни на следующий день, ни день спустя отплыть нам не пришлось: в это время года погода отличается крайней неустойчивостью. Пока свирепствовала буря, мы бездействовали. Между тем, я посчитал, что очередной визит к французскому посланнику вряд ли для меня окажется полезным. Да и что я ему скажу? Не досаждая ему своим обществом, я, пожалуй, принесу графу только облегчение. Вскоре тучи рассеялись и мы отправились в плавание. Тишина, как выяснилось, была обманчивой; море во многом сходно с нашей судьбой: чем больше ей доверяешь, тем непредвиденнее сыплются на тебя удары.
Не успели мы переплыть Эгейское море, как внезапно налетевший ветер заставил нас поднять парус; весла при таком напоре стихии моряки откладывают в сторону. Легкое суденышко тут же стало игрушкой волн, так что мы посчитали себя родившимися под счастливой звездой, когда на следующий день благополучно высадились на побережье Мальты. Мы побывали в форте Святого Эльма, возведенном в гавани Ла-Валлетты. Город этот был основан в 1566 году командором по имени Ла Валлетт. Если бы мои мысли не были заняты Леонорой, то я конечно же насладился бы величественным зрелищем городских укреплений: искусство фортификации и природа сделали это место совершенно неприступным. Но я был занят лишь тем, чтобы найти быстро какое-нибудь пристанище в городе и дождаться времени, когда бы мы смогли без промедления отплыть от берегов Мальты. В тот вечер погода нам явно не благоприятствовала. В конце концов я решил провести ночь в харчевне, где мы остановились.
Около девяти часов вечера я попытался уснуть, когда внезапно раздавшийся в соседней комнате резкий стук нарушил мое спокойствие. Перегородка, разделявшая комнаты, состояла из плохо пригнанных друг к другу досок, так что я мог прекрасно видеть и слышать все, что происходило по соседству. И вот я прислушиваюсь, приглядываюсь… Странное зрелище однако же открывается перед моим взором! Трое мужчин, по виду похожих на венецианцев, заносят в комнату громоздкий сундук, завернутый в клеенку. Когда это было сделано, тот, кто казался главарем, отсылает помощников и, закрыв дверь, снимает клеенку: я вижу перед собою гроб.
«О, какое горе! — вскричал тогда этот человек. — Я погиб! Она мертва! Она не двигается!»
«Не повредился ли в уме этот человек? — подумалось мне тогда. — Удивляется тому, что в гробу лежит покойник! Зачем же тогда таскать его за собой? — продолжал размышлять я. — Странным бы выглядел гроб, в котором перевозят что-либо иное!»
Но тут мои мысли уступили место величайшему изумлению: мужчина, о котором я говорю, открыл гроб и вынул оттуда тело молодой женщины. По тому, что на ней было надето, я сразу сообразил, что она просто находится в обмороке и, следовательно, лежала в гробу живой.
«Ах! Ведь я прекрасно все это понимал, — продолжал причитать венецианец, — я прекрасно знал, что в гробу ей не вынести бури. Зачем было ее там оставлять, раз мы убедились в том, что за нами никто не гонится? О Боже праведный!»
Продолжая разговаривать с самим собой, он уложил женщину на постель, прощупал ей пульс и, обнаружив, что жизнь еще не покинула ее тело, закричал от радости.
«О, счастливый день! — восклицал он. — Она лишь потеряла сознание!.. Очаровательная девушка, удовольствия, которые я собирался вкусить с тобой, не ушли от меня, и я потребую, чтобы ты сдержала данное мне слово. Ты станешь моей женой — значит, трудился я не напрасно».
Затем из какого-то маленького ящичка венецианец достал несколько пузырьков и ланцеты, приготовившись, таким образом, оказать женщине помощь. Как я ни старался, но разглядеть черты ее лица мне никак не удавалось.
Охваченный любопытством, я продолжал наблюдение. Мне не терпелось узнать, чем окончится приключение. Но здесь в мою комнату внезапно ворвался хозяин фелуки.
«Ваше сиятельство! — громогласно вскричал он. — Торопитесь! Взошла луна, погода прекрасная, и если вам будет угодно отплыть сегодня, то обедать завтра мы будем в Тунисе».
Любовь безраздельно царила тогда в моем сердце; страстно стремясь воссоединиться с Леонорой, я не желал терять время ни на какие посторонние приключения, поэтому, оставив в покое лежавшую без сознания незнакомку, я опрометью бросился к лодке. Взмахнули весла — лицо мое овеял ветерок; луна светила в вышине; послышалась матросская песня, и мы вскоре были далеко от Мальты… Какое несчастье! Куда нас заводит неблагосклонная звезда! Как злополучная собака в басне, я, оставив верную добычу, "Погнался за тенью; тысячи новых опасностей придется мне преодолевать на моем пути, чтобы обрести любимую, которая по воле фортуны находилась от меня на расстоянии вытянутой руки.
— Великий Боже! — изумилась госпожа де Бламон. — Сударь, неужели прекрасная покойница — ваша Леонора?
— Да, сударыня, Леонора расскажет потом нам свою мальтийскую историю… А пока позвольте продолжить повествование. Возможно, вы узнаете и то, как злая судьба еще не раз сыграет со мной недобрую шутку. Да, вы увидите, как я, слабый, постоянно охваченный чувством жесточайшей скорби, не замечая лучезарных улыбок верного счастья, уступая капризам сурового случая, неизменно буду блуждать вдали от истинного пути.
С первыми лучами зари мы увидели землю — перед нами лежал мыс Бон. Внезапно поднявшийся яростный восточный ветер с неслыханной силой понес нас вдоль африканского побережья к Гибралтарскому проливу. Легкое суденышко мгновенно стало неуправляемым в свирепых волнах, так что через какие-то сорок часов нас буквально вытолкнуло за пределы пролива.
Матросы, не привыкшие к дальним рейсам на столь хрупком судне, уже считали себя обреченными на гибель. Ни о каких маневрах никто и не помышлял: второпях убрав порядком истрепанные, порванные в нескольких местах паруса, мы передали свою судьбу в руки Неба, которое, как известно, редко прислушивается к стенаниям смертных и, несмотря на их бесполезные мольбы, жертвует жизнями людей ради своих сиюминутных капризов. Проносясь сквозь пролив, мы рисковали разбиться о прибрежные утесы. Да, мы смогли избежать гибели на африканском побережье, однако крушение у берегов Испании не казалось нам от этого менее страшным. Короче говоря, судно наше готово было повторить судьбу тех обломков, что болтаются на морских просторах в прихотливых волнах, бросающих их то на одни, то на другие скалы.
Когда мы вышли из пролива, ветер тотчас же успокоился. Нас выбросило на западное побережье Марокко, у одного из тех королевств, где я намеревался продолжить поиски Леоноры, если розыски в других берберийских государствах не дадут желаемого результата. Я принял решение сойти на берег. Горячо настаивать на этом вовсе не приходилось, поскольку судовая команда была очень утомлена плаванием. По прибытии в порт Сале шкипер не замедлил заявить, что, если я не пожелаю вернуться в Европу, он окажется не в состоянии предоставлять мне какие бы то ни было услуги. В качестве предлога выставлялось то, что фелука якобы приспособлена для плавания лишь вокруг Италии и не готова к дальним рейсам. Итак, я должен был рассчитаться с командой на месте или согласиться плыть обратно.
«Возвратиться! — закричал я. — Но разве ты не понимаешь, что я скорее предпочту смерть, чем в скорби возвращусь на родину, так и не найдя любимой?»
Человек с сердцем чувствительным несомненно проникся бы ко мне участием, но суровая душа матроса не расположена к сантиментам: любезный шкипер, не изменив выражения лица, заявил, что в таком случае нам следует распрощаться.
Что мне оставалось делать? Надеяться на справедливость в Берберии и начать тяжбу с венецианским моряком? Но все моряки — от одного конца Европы до другого — связаны между собой круговой порукой. В итоге мне пришлось подчиниться необходимости: рассчитаться со шкипером и двинуться дальше своим путем.
Поскольку я оказался в королевстве Марокко, терять время даром не стоило, и я решил продолжать однажды начатые поиски. Наняв в Сале несколько мулов, я отправился в Мекин — королевскую резиденцию. Там я встретился с французским консулом и изложил ему суть моего Дела.
«Сочувствую вам, — отвечал мне консул, когда я завершил рассказ, — если ваша супруга и попала в гарем, обнаружить ее там не удастся даже королю Франции. Впрочем, трудно предположить, что она действительно могла очутиться в королевском серале, ведь марокканские корсары появляются теперь в Адриатическом море чрезвычайно редко: вот уже более тридцати лет они не пускаются в такие плавания. Торговцы, поставляющие женщин в гарем, отправляются за товаром исключительно в Грузию. Они, конечно, иногда крадут девушек и в районе Эгейского моря. Местный владыка чрезвычайно неравнодушен к гречанкам, и если ему привозят из тех областей девицу моложе двенадцати лет, то она ценится на вес золота. К прочим европейским женщинам он относится с полным безразличием, поэтому, — продолжал свою речь консул, — я могу вас почти уверить в том, что даже если бы мне и удалось наведаться в гарем, то вашей богини там бы не оказалось. Но как бы то ни было, идите-ка отдохните, я обещаю вам навести необходимые справки, отправить письма во все портовые города этого королевства, с тем чтобы по крайней мере узнать, не проплывала ли ваша жена близ марокканских берегов».
Посчитав эти доводы вполне убедительными, я решил немного передохнуть, хотя среди будораживших мою душу треволнений вряд ли можно было рассчитывать на настоящий отдых.
В течение восьми дней я не получал никаких вестей от консула, но вот утром девятого дня он сам явился ко мне в гости.
«Ваша жена, — сказал он, — в Марокко определенно не попадала. Я располагаю описаниями всех иностранок, что высадились на берег этой страны в течение указанного вами времени, но ни одно из них не совпадает с вашим. Впрочем, на следующий день после вашего прибытия некое изрядно потрепанное бурей английское судно на девять часов останавливалось в порту Сафи. Затем оно отплыло по направлению к Капстаду.
На корабле находилась молоденькая француженка, примерно такого же возраста, как и ваша жена, брюнетка, с прекрасными волосами и великолепными черными глазами. Она, по-видимому, была чем-то глубоко взволнована. Мне, впрочем, не удалось узнать ни ее имени, ни цели предпринимаемого ею путешествия. Вот и все, что мне посчастливилось выяснить. Я поспешил скорее передать вам столь важную новость, ведь нет сомнений в том, что эта француженка, чей портрет полностью совпадает с вашим описанием, и есть женщина, разыскиваемая вами».
«Ах, сударь! — вскричал я тогда. — Вы возвращаете меня к жизни, но вместе с тем обрекаете на смерть: я буду преследовать это проклятое судно до последнего вздоха, не дам себе ни одной секунды отдыха, пока не пойму, зачем увезли в такую даль мою обожаемую Леонору».
Затем я попросил этого достойного дипломата написать в Капстад несколько рекомендательных писем, что он и не преминул сделать. Предложив мне зафрахтовать в порту Сале за сходную цену какое-нибудь легкое суденышко, консул откланялся.
Итак, мне пришлось поехать назад, в знаменитый портовый город Марокканского королевства.[16] Там я быстро договорился с капитаном пятидесятитонной голландской барки. Дабы придать рейсу видимость коммерческого, я закупил какое-то количество оливкового масла, которое, как меня уверяли, в Капстаде продается чрезвычайно быстро. Помимо надежного штурмана, в судовой команде насчитывалось двадцать пять матросов, и для полного счета к ним следовало присоединить и моего лакея.
Наше судно не было достаточно хорошим парусником для выхода в открытое море, поэтому мы были вынуждены плыть вдоль берега, удаляясь от него всего на пятнадцать — двадцать льё. Несколько раз мы причаливали, чтобы набрать воды, а у португальцев в Гвинее запаслись съестными припасами. До Гвинейского залива все шло самым лучшим образом и мы успели благополучно проплыть половину пути, как вдруг сильнейший северный ветер отбросил нас к острову Сен-Матьё. Никогда мне не приходилось видеть такой бури: из-за густого тумана мы не могли различить ни нос, ни корму барки; яростные валы то вздымали нас к облакам, то низвергали в разверстую пучину моря; иногда волна полностью накрывала барку, и тогда управление ею от нас уже не зависело. Люди на судне трепетали от страха: их пугали и разрушенная палуба, и ужасный рев волн, и треск разлетающихся в щепы мачт. Свирепый штормовой ветер раскачивал судно с невиданной силой. Невообразимое буйство моря довело команду до изнурения. Повсюду мерещился призрак близкой смерти, готовой настигнуть нас в любую минуту.
Да, в такой ситуации философу было бы удобно изучать человеческую природу, он бы мог наблюдать, с какой быстротой малейшее колебание атмосферы влечет за собой перемену настроения. Всего лишь час тому назад матросы с грязными ругательствами пили вино, и вот теперь, воздев руки к небесам, они надеются лишь на помощь Всевышнего. Верно сказано, что страх является основой всех религий или, как писал Лукреций, матерью всех культов. Если бы человек отличался совершенством, а в природе царили мир и покой, то на земле ничего не слышали бы о богах.
Опасность тем временем нарастала: матросы страшно боялись налететь на подводные рифы, которых так много в море вблизи острова Сен-Матьё, где очень трудно избежать крушения. Команда отчаянно боролась с бурей, но вот могучий порыв ветра сделал напрасными все приложенные усилия: барка на скорости врезалась в одну из подводных скал, раскололась и тут же пошла ко дну; по волнам поплыли жалкие обломки.
Когда корпус нашего судна под неистовый рев клокочущих волн и завывание ветра с треском разлетелся на тысячи кусков, а коса смерти засвистела над головами несчастных, я в страшном смятении ухитрился ухватиться за какую-то доску. Судорожно вцепившись в нее, я доверил жизнь морским волнам, будучи доволен и тем, что нашел себе временное спасение, когда вокруг все гибли. Никто из моих спутников не мог воспользоваться чем-либо подобным: все они утонули на моих глазах.
Но даже и в этом тяжелом положении, когда жестокая смерть угрожала мне отовсюду всеми возможными видами гибели, Господь свидетель, я не обращался к Небу с мольбами о пощаде. Было это проявлением мужества или мне недоставало веры? Не знаю, но я думал лишь о бедных людях, погибших из-за того, что они согласились на меня работать. Я думал о моей дорогой Леоноре, о том, что случится с нею, когда не станет супруга, на чью помощь она только и могла рассчитывать.
К счастью, мне удалось спасти мое состояние. Благоразумно обменяв в Марокко деньги на ценные бумаги Капстада, я мог перевозить капитал легко и безопасно. Банковские билеты были тщательно спрятаны в кожаном бумажнике, который я никогда не отвязывал от пояса. Итак, деньги мои я всегда носил с собою, так что и погибнуть мы могли только вместе. Утешение, впрочем, очень слабое!
Плывя по морю на доске, отданный во власть разбушевавшихся стихий, я неожиданно подумал и о другой опасности — раньше я даже и не вспоминал о ней. В слепом стремлении спастись во что бы то ни стало я забыл прихватить с собой съестные припасы, чтобы не умереть с голоду. Но влюбленным покровительствует некое божество: я не раз говорил так Леоноре, а теперь и сам убедился в правоте этих слов. Древние греки, между прочим, твердо верили в существование бога влюбленных. Хотя в этот ужасный миг опасности я и не собирался призывать себе на помощь никакого бога, но если я все-таки остался жив, то исключительно благодаря Амуру. По крайней мере, я имею определенные основания тому верить, ведь мне пришлось преодолеть тысячи опасностей, пока я не заключил в объятия мою любимую Леонору.
Буря со временем успокоилась. Свежий ветерок, не торопясь, гнал мою доску по глади моря, так что в тот же вечер я легко и без особых хлопот достиг африканского побережья. Затем я довольно долго плыл по реке в глубь материка. На второй день я находился где-то между Бенгелой и королевством жагов, у берегов этого государства, недалеко от Капо-Негро. Наконец меня выбросило на берег реки, омывающей земли свирепых и необузданных народов, чьи нравы были мне совершенно неизвестны. Измученный голодом и усталостью, я, почувствовав под собой землю, тут же бросился искать какие-нибудь съедобные коренья или плоды, а когда предприятие это увенчалось успехом, сытно поел. Вторая моя забота заключалась в том, чтобы поспать хотя бы несколько часов.
Отдав должное природе, которая к нам весьма требовательна, я внимательно изучил движение солнца. Определив его ход, я понял, что смогу добраться до Капстада посуху, через страну кафров и земли готтентотов, если пойду в глубь материка, а затем поверну на юг. Я действительно не ошибся в расчетах, но какие опасности подстерегали меня на этом пути! Прежде всего, я, как выяснилось, находился в стране, населенной каннибалами. Сомнения на этот счет рассеялись, как только я изучил обстановку. И кто знает, не рискую ли я еще больше, если начну продвигаться дальше?
Я живо представил себе голландские и португальские колонии, тянувшиеся по африканскому побережью вплоть до Капстада. Однако берег этот был усеян скалами, и пройти через них не представлялось возможным, поскольку никакой дороги или тропинки не было. Зато приятная и обширная равнина, казалось, приглашала путешественника к прогулке. В конце концов я выбрал второй путь, о котором только что сказал. Как бы то ни было, я твердо решил двигаться на запад два или три дня, а потом резко повернуть к югу. Повторяю, план был составлен великолепно, но какие приключения подстерегали меня, прежде чем я убедился в этом!
Итак, вооружившись большой дубиной, обточенной мной в форме палицы, и закинув за спину одежду (из-за невероятной жары носить ее на себе было невозможно), я отправился в путь. В первый день ничего особенного со мной не случилось, так что мне удалось пройти почти десять льё. Изнемогая от усталости, страдая от зноя, с Обожженными до волдырей ногами, увязая по щиколотку в раскаленном песке, я решил провести ночь на дереве, тем более что солнце уже заходило за горизонт. Рядом с деревом протекал ручеек, и прохладные воды его чуточку меня освежили. Я вскарабкался на дерево, удобно устроился в своем убежище и, свернувшись калачиком, проспал несколько часов. На следующее утро пробившиеся сквозь листву палящие лучи солнца напомнили мне, что настало время продолжать путешествие, и я двинулся дальше по заранее составленному маршруту. Голод заявил о себе с новой силой, но я не мог найти ничего, чтобы его утолить.

«О презренное богатство, — говорил я себе тогда, — у меня целая куча денег, но я не могу купить себе даже самую скромную пищу, чтобы поддержать жизнь!.. Если бы я увидел какие-нибудь простые овощи на этих равнинах, разве не были бы они предпочтительнее всех богатств мира? Значит, действительная ценность продуктов значительно превышает денежный эквивалент. А тот, кто в поисках золота зарывается в земные недра, пренебрегая плодородной почвой, способной без труда давать пропитание людям, на деле безумец, достойный одного лишь презрения. О смехотворные человеческие условности! Люди, вы без тени стыда соглашаетесь с этими заблуждениями, хотя должны были бы смело низвергнуть их в небытие, откуда им будет навеки закрыт выход».
На второй день, едва мне удалось прошагать около пяти льё, передо мной появилась многочисленная группа людей. Первым моим порывом было стремление броситься им навстречу, ведь я сильно нуждался в помощи, но затем, с ужасом вспомнив о том, что нахожусь среди дикарей, употребляющих человеческое мясо, я проворно вскарабкался на ближайшее дерево и стал там ожидать очередного поворота судьбы.
О великий Боже! Как мне описать действие, разыгравшееся у меня на глазах… Признаюсь вам откровенно, в жизни мне не приходилось видеть ничего более ужасного.
Те, кого я вскоре увидел, были люди племени жагов, которые возвращались домой после победоносной битвы с дикарями из лежащего по соседству королевства Бутуа. Отряд остановился как раз под тем деревом, что я выбрал себе в качестве убежища. Дикарей-жагов было около двухсот; кроме того, они тащили с собой десятка два пленников, связанных лыковыми веревками.
Расположившись под деревом, вождь внимательно осмотрел несчастных пленников. Затем он вывел из строя шесть человек и тут же уложил их на месте своей дубиной. Между прочим, он находил особое удовольствие в том, чтобы каждый раз наносить удары в разные части тела. Ловкость вождя подтверждалась тем, что жертва падала замертво с одного удара. Четверо из его людей тут же расчленяли убитых, а сочившиеся кровью куски распределялись среди победителей. Ни на одной скотобойне туша быка не разделывается с таким проворством, с каким дикари разрывали тела своих жертв. Тем временем жаги вырвали с корнем дерево, росшее неподалеку от моего убежища. Наломав сучьев, они развели костер и на раскаленных углях медленно поджаривали свеженарезанные куски человеческой плоти. Пламя еще не успело как следует разгореться, а дикари с поразительной прожорливостью уже завершили свой обед. Я трепетал от ужаса. Поедание мяса чередовалось с неумеренным употреблением некоего напитка, вероятно алкогольного, по крайней мере если судить по яростному неистовству, охватившему дикарей по окончании этой страшной трапезы. Дерево, вырванное перед едой, снова втыкается в песок и к его стволу привязывают одного из оставшихся в живых пленников. Затем дикари танцуют вокруг него в хороводе, причем с каждым тактом от тела несчастного при помощи какого-то железного орудия отсекается кусок мяса, так что разорванный на клочки пленник скоро умер.[17] Сырое мясо мгновенно поглощалось присутствующими, но прежде чем отправить кусок в глотку, дикарь обмазывал свое лицо сочащейся из мяса кровью, что, по-видимому, являлось знаком победы. Должен вам признаться, меня тогда охватил столь неодолимый приступ ужаса, что я чуть было не потерял сознание. Но мое спасение зависело от моего мужества, и невероятным усилием воли преодолев минутную слабость, я удержался на дереве.
Гнусный кровавый пир продолжался в течение всего дня. Без сомнения, мне никогда не приходилось наблюдать ничего более ужасного. С заходом солнца дикари покинули это место. Через четверть часа их уже не было видно, так что я мог слезть с дерева, чтобы несколько подкрепиться. Крайний упадок сил заставлял меня подумать о пропитании.
Если бы я разделял наклонности этого свирепого народа, то определенно нашел бы для себя на песке великолепный обед! Но, несмотря на испытываемый мною ужасный голод, одна мысль о человеческом мясе вселила в меня такое отвращение, что я даже не захотел собирать растущие поблизости от этого страшного места коренья, служившие мне ранее пищей. Итак, я побрел прочь оттуда и после грустного и крайне скудного ужина устроился на ночлег так же, как и в первую ночь.
Я уже начинал горько раскаиваться в принятом ранее решении. Лучше всего, казалось мне тогда, было бы идти по берегу моря, хотя дорога там и трудная. По мере же продвижения в глубь материка перспектива быть съеденным становилась для меня все более и более очевидной. Однако я зашел уже слишком далеко, чтобы повернуть обратно: возвращение было сопряжено с такими же опасностями, что и путь вперед. Итак, я двинулся дальше. На следующий день, переходя через поле битвы, состоявшейся накануне, я обратил внимание на то, что здесь был такой же пир, как и тот, свидетелем которого мне пришлось оказаться ранее. Воспоминание о людоедах заставило меня содрогнуться от ужаса, и я ускорил шаг… О Небо! Как скоро меня вынудили остановиться!
Удалившись на двадцать пять льё от места высадки, я спокойно приближался к лесной просеке, как вдруг на меня набросились какие-то дикари, притаившиеся за деревьями. Нападавших было трое. Хотя они говорили на языке мне абсолютно неизвестном, их действия и жесты красноречивее любых слов свидетельствовали об ожидавшей меня жестокой участи, так что сомневаться в своей судьбе у меня не было ни малейших оснований.
Став их пленником, я к тому времени уже был прекрасно осведомлен о варварском способе обращения с побежденными. Сами понимаете, в каком состоянии я тогда находился.
«О моя Леонора, — возопил я, — тебе больше не увидеть своего возлюбленного! Отныне он навеки для тебя потерян, он пойдет на прокорм этим чудовищам; Леонора, нам уже не любить друг друга, мы с тобою даже не встретимся!»
Дикари, впрочем, не обращали ни малейшего внимания на мои скорбные стенания — да они их и не понимали — и связали меня настолько крепко, что я едва мог передвигаться. В какой-то миг я посчитал такие узы для себя оскорблением, но по здравом размышлении вновь обрел спокойствие и мужество.
«Посрамление, ничем не заслуженное, — говорил я себе, — позорит скорее того, кто его наносит, но не жертву. Да, тиран властен лишать людей свободы, но человек мудрый и чувствительный обладает правом более драгоценным: он презирает своего притеснителя. Какие бы оскорбления ему ни наносили, он смеется в лицо деспоту-угнетателю, “его чело касается свода небес, тогда как тиран, склонив свою надменную выю, марает себе лицо грязью”».[18]
Дикари, к которым я попал в плен, около шести часов без передышки гнали меня через заросли; положение мое, что и говорить, было ужасно. Но вот перед нами появилось нечто напоминающее городское предместье, причем выстроенное с определенной правильностью. Главное здание поселения дикарей было обширным и выглядело достаточно привлекательным, несмотря на то что строительным материалом служили лишь дерево и камыш, а стояло оно на сваях. Дворец принадлежал местному царьку, а город был столицей его государства. Одним словом, я очутился в королевстве Бутуа. Страну эту населяют кровожадные людоеды, чьи обычаи и жестокие наклонности не идут ни в какое сравнение с известными на сегодняшний день нравами других диких народов. Европейцам до сих пор никак не удавалось туда проникнуть, хотя португальцы горячо этого желали: захватив Бутуа, они установили бы прямую связь между своими колониями в Бенгеле и владениями в Зимбабве, что находятся рядом с Зангебаром и Мономотапой. Как я уже говорил, ранее о Бутуа никто ничего определенного сказать не мог, поэтому вам, вероятно, небезынтересно будет узнать нравы туземцев. Мне, разумеется, придется смягчить непристойные детали, коль скоро повествование мое коснется известных отношений. Но что бы я ни рассказывал, я все равно открою вам ужасы, которые вызовут ваше негодование. Да и как иначе описать самый свирепый и развращенный в мире народ?
Мой дорогой Валькур, здесь Алина хотела было выйти из комнаты (смею надеяться, ты одобришь мудрый поступок девушки, заливающейся краской при малейшем оскорблении стыдливости). Но госпожа де Бламон, понимая, что запрет слушать занимательный рассказ де Сенвиля огорчит дочь, позволила ей остаться. Она, однако заметила, что надеется на порядочность и на искусство красноречия молодого гостя, который, как она полагает, сумеет придать повествованию необходимую целомудренность, скрывая наиболее неприличные подробности.
— Если вы имеете в виду пристойность выражений, то я согласен с вашим замечанием, — вмешался в разговор граф. — Но что касается недомолвок, то, черт побери, сударыня, я протестую. Из-за присущей женщинам щепетильности мы так ничего толком и не узнаем. Пожелай господа мореплаватели в своих недавних отчетах выражаться с большей ясностью, сегодня нравы обитателей южных островов были бы нам хорошо известны, но в нашем распоряжении остались лишь какие-то туманные описания. Господин путешественник вовсе не собирается предлагать нашему вниманию роман, изобилующий непристойными сценами, напротив, он раскрывает перед нами часть истории человеческого рода, картину развития человеческих нравов, так что если вы желаете извлечь из его рассказов пользу, если хотите обрести достоверные знания, то мы должны потребовать от де Сенвиля точности описаний и освободить его от необходимости делать какие бы то ни было купюры. Только лицемерные и порочные души могут негодовать по этому поводу. Сударь, — продолжал граф, обращаясь к Сенвилю, — присутствующие здесь дамы слишком добродетельные, чтобы описание каких-либо сторон человеческих отношений могло разогреть их воображение. Чем более перед людьми порядочными открывается мерзость порока, писал где-то один знаменитый литератор, тем сильнее содрогается от ужаса добродетельная душа. Допустим, в вашем рассказе и встретятся кое-какие непристойности — ну так что же, они нас возмутят, внушат к себе отвращение, возможно, чему-то научат, но никогда не распалят ничью похоть. Сударыня, — продолжал этот достойный старый воин, устремив свои взоры на госпожу де Бламон, — вспомните об императрице Ливии, с которой я вас постоянно сравниваю. Так вот, Ливия говорила, что для женщины целомудренной обнаженные мужчины не что иное, как статуи. Говорите же, сударь, говорите, — закончил он свою речь, — но сохраняйте величайшую пристойность выражений, ведь таким образом можно рассказать обо всем. Оставайтесь честным и правдивым, а главное — ничего от нас не скрывайте. Все вами увиденное, все ваши приключения представляют для нас огромный интерес, и мы не желаем, чтобы вы что-либо пропустили.
— Дворец владыки Бутуа, — снова заговорил Сенвиль, — охраняется как негритянками, так и мулатками и, кроме того, женщинами с кожей желтой или бледного цвета.[19] Последние отличаются низким ростом и невзрачным видом, зато остальные, по крайнем мере те, кого мне довелось видеть, высокого роста, сильные, в возрасте от двадцати до тридцати лет. Все они ходили совершенно голыми, отсутствовала даже набедренная повязка, обычно прикрывающая срамные части у дикарей Африки. Каждая из женщин имела при себе лук и стрелы. Увидев нас, стражницы выстроились в две шеренги, сквозь которые нам и пришлось пройти. Несмотря на то что дворец был одноэтажным, размеры его покоев поражали воображение. Мы проследовали через множество устланных циновками комнат и наконец добрались до царских апартаментов. В каждой комнате я видел своеобразные женские отряды, причем перед плетеной дверью в покои монарха стояли шесть прекрасно сложенных высоких женщин. В глубине комнаты на ступенчатом возвышении возлежал правитель Бутуа, опиравшийся локтями на набитые листьями подушки. Его ложе украшали красиво выделанные циновки. Вокруг правителя стояло около тридцати девушек, по моим наблюдениям более молодых, нежели те, кто находился на воинской службе. Кроме того, в помещении присутствовало множество девочек в возрасте от двенадцати до шестнадцати лет. Напротив трона я увидел жертвенник, высотой примерно в три фута. Водруженный на жертвенник идол внушал неподдельный ужас: получеловек-полудракон, с женской грудью и козлиными рогами. Весь он был забрызган кровью. Таков был бог жителей этой страны. Моим взорам представился омерзительный спектакль, разыгрываемый на ступенях алтаря. Правитель как раз завершал очередное жертвоприношение. Комната, где я очутился, оказалась местным святилищем. Принесенные в жертву незадолго до моего прихода корчились в конвульсиях у подножия алтаря… Тела несчастных носили на себе следы жестоких истязаний. Повсюду текли потоки крови, валялись отделенные от туловища головы… Кровь застыла у меня в жилах: я содрогнулся от ужаса.
Правитель поинтересовался, кто я такой. Получив какой-то ответ от сопровождающих меня дикарей, он показал пальцем на высокого европейца, человека сухого и смуглого, в возрасте примерно шестидесяти шести лет. Повинуясь приказанию монарха, человек этот приблизился ко мне и сразу же заговорил на каком-то из европейских языков. Поскольку этот язык был мне совершенно незнаком, я обратился к переводчику на итальянском и тут же услышал ответ на прекрасном тосканском диалекте. Мы познакомились. Португалец по имени Сармиенто двадцать лет тому назад, как и я, попал в плен к дикарям. За эти годы он успел привыкнуть к жизни во дворце, так что и думать забыл о возвращении в Европу. Бен-Маакоро (так звали местного владыку) с помощью Сармиенто расспросил о моих злоключениях. Он, казалось, горячо ими заинтересовался, и я предпочел ничего не скрывать. Когда правителю сказали, что я претерпел множество опасностей ради женщины, он от души рассмеялся.
«В этом дворце, — сказал он, — две тысячи женщин, и я не пошевелю даже пальцем, чтобы спасти какую-нибудь из них. Вы, европейцы, — продолжал монарх, — попросту сумасшедшие, вы боготворите слабый пол, хотя женщина создана лишь для наших утех, но никак не для поклонения. Между прочим, вы наносите оскорбление вашим богам, вознося скромные создания природы на совершенно неподобающую высоту. Давать женщине хотя бы малую часть власти нелепо, а покоряться слабому полу опасно. Таким образом вы попираете законы природы, унижаете себя и в конце концов попадаете в рабство к женщине, над которой должны господствовать по воле естества».
Я предпочел отказаться от удовольствия опровергнуть приведенные им доводы, но все-таки спросил у португальца, откуда правитель почерпнул сведения о народах Европы.
«Он рассуждает на основании моих рассказов, — отвечал Сармиенто. — Из европейцев же ему довелось видеть лишь двоих — меня и теперь вас».
Тогда я попросил отпустить меня на свободу. Правитель приказал мне приблизиться и, как мясник, приценивающийся к туше, внимательно рассмотрел и тщательно ощупал мое обнаженное тело. Наконец он объявил Сармиенто, что меня нашли слишком тощим для того, чтобы быть съеденным, и слишком старым для любовных утех…
«Для его утех! Меня! — вскричал я. — Как! Разве во дворце недостаточно женщин?»
«Именно поэтому: здесь их слишком много. Он ими пресытился, — отвечал мне переводчик. — О француз! Разве тебе неведомы последствия пресыщенности? Она портит нравы, развращает вкусы, хотя на самом деле то, что воспринимается как извращение, лишь приближает нас к природе. Попавшее в землю зерно прорастает, так что в итоге получаются новые зерна, и все это происходит исключительно благодаря тлению, следовательно, тление нужно считать первейшим законом воспроизводства. Побудь здесь некоторое время, ознакомься основательней с нравами этого племени, и, возможно, ты станешь смотреть на вещи более философски».
«Друг мой, — возразил я португальцу, — все мною увиденное вместе с твоими сведениями не вселяют в меня горячего желания оставаться в Бутуа. По-моему, лучше вернуться в Европу, где не едят человеческого мяса, девушек не приносят в жертву, а мальчиков не используют для любовных утех».
«Попробую замолвить за тебя словечко, — отвечал мне португалец, — хотя и сильно сомневаюсь в успехе такой просьбы».
Он действительно поговорил с королем и получил отрицательный ответ. Однако же от уз меня все-таки освободили. Монарх заявил, что, поскольку человек, переводивший его приказы, постарел, я в будущем займу его место, а сейчас с помощью этого португальца мне не составит особого труда выучить язык Бутуа. Португалец обязан объяснить мне, в чем будет заключаться моя придворная служба, и успешное исполнение ее даст мне право на жизнь. Я учтиво поклонился, и мы расстались.
Сармиенто рассказал мне об обязанностях, которые мне предстоит выполнять. Но прежде всего он разъяснил мне различные необходимые сведения, чтобы я получил представление о той стране, где мне довелось очутиться. По словам Сармиенто, королевство Бутуа значительно обширнее, нежели может показаться на первый взгляд. На юге оно простирается вплоть до границы с землями готтентотов. Соседство это ранее вселило в меня обманчивую надежду однажды добраться до голландских владений, где мне очень хотелось оказаться.
«На севере, — рассказывал мне Сармиенто, — государство Бутуа простирается до королевства Моноэмуги, на востоке граничит с горным хребтом Лутапа и, наконец, на западе — с землями жагов. В общем, по территории оно не уступает Португалии. Каждая область королевства, — продолжал мой наставник, — ежемесячно выплачивает монарху натуральную дань, а проще говоря, поставляет ко дворцу женщин. Ты должен надзирать за этим видом налогообложения — осматривать их (впрочем, только тело, ведь лицо от тебя скроют под покрывалом). Красивых ты примешь во дворец, остальных выбракуешь. Дань обычно достигает пяти тысяч женщин в год; из их числа мы обязаны обеспечить двухтысячное пополнение для дворца — это и есть твоя служба. Если ты неравнодушен к слабому полу, то, разумеется, настрадаешься, ибо тебе не придется видеть их лиц и, к тому же, ты уступишь женщин владыке так и не успев воспользоваться их любовью.
Впрочем, согласие на службу зависит от тебя одного, ведь ты слышал приказ владыки: у тебя есть выбор — служба или смерть. С другими он поступает не так милостиво».
«Но почему, — задал я вопрос португальцу, — для такой службы он решил выбрать себе европейца? Как мне кажется, его соплеменник должен лучше разбираться в красотках, способных понравиться владыке».
«Ни в коей мере. Он считает, что в этих предметах мы куда более сведущи, чем его подданные. Когда я прибыл сюда, мне пришлось поделиться с ним кое-какими соображениями, так что он смог убедиться в изысканности моего вкуса и независимости суждений. Именно тогда он и определил меня к должности, о которой я тебе только что рассказал. С обязанностями я справлялся неплохо, но теперь я постарел и он стал подыскивать мне замену. И вот перед ним появился европеец, в котором владыка предполагает аналогичные таланты. На нем выбор и остановился, что может быть проще?»
Ответ мой напрашивался сам собой: чтобы осуществить задуманное бегство, следовало прежде всего вызвать к себе доверие. Мне дают возможность его заслужить — так стоит ли сомневаться? Леонора, как мне тогда думалось, находилась где-то у берегов Африки, я ведь и плыл за нею от Марокко. Имея это в виду, почему не предположить, что случай приведет ее в Бутуа? Под покрывалом, без покрывала — разве я ее не узнаю? Неужели при проверке любовь не подскажет верное решение?..
«Но, по крайней мере, я смею надеяться на то, — сказал я португальцу, — что лакомые кусочки, которыми, как мне кажется, любит ублажать себя король, выходят за пределы моих обязанностей. Если речь пойдет о мальчиках, я тут же оставлю службу».
«Можешь не опасаться, — отвечал Сармиенто, — в этом он вообще никому не доверяет, такую дичь он отлавливает для себя сам. Менее многочисленная дань отправляется прямо во дворец, и владыка лично занимается отбором».
Разговаривая друг с другом, мы с Сармиенто прохаживались по дворцовым покоям, так что я смог рассмотреть внутреннее устройство дворца, исключая, разумеется, тайные гаремы, где были собраны красивейшие представители обоего пола. Туда не разрешалось входить никому.
«Все принадлежащие владыке женщины, — продолжал Сармиенто, — а их число достигает двенадцати тысяч, разделяются на четыре разряда.
Причисление к определенному разряду производится самим владыкой по мере того, как человек, осуществляющий подбор женщин, передает их в руки повелителя. В отряд, охраняющий дворец, попадают самые высокие, сильные и красиво сложенные женщины. Второй разряд называют “пятью сотнями рабынь”, и он считается менее почетным, чем тот, о котором я только что говорил. Сюда попадают женщины в возрасте от двадцати до тридцати лет; они должны заниматься работой внутри дворца, ухаживать за садом, и, как правило, на их долю выпадает тяжелый труд. К третьему разряду относятся девушки от шестнадцати до двадцати лет — это те, кого могут принести в жертву. Среди них выбирают тех, кого умерщвляют перед идолом. И наконец, в четвертый разряд попадают самые красивые и нежные создания, чей возраст не превышает шестнадцати лет. Именно они и доставляют владыке изысканные удовольствия. Если бы у него были белые женщины, то он поместил бы их в этот разряд».
«А они у него имеются?» — живо прервал я собеседника.
«Пока нет, — отвечал португалец, — но он страстно желает ими обладать и пойдет на все, лишь бы добиться своего».
Эти слова вселили в мое сердце слабую надежду.
«Независимо от всех этих разрядов, — продолжал португалец, — любая из женщин, к какому бы разряду она ни принадлежала, обязана удовлетворять жестокие наклонности нашего деспота. Когда он воспылает желанием к одной из рабынь, к ней посылают чиновника, чтобы он выдал ей сто ударов плетью, — милость эту можно сравнить с платком византийского султана. Лишь таким образом фаворитка узнает, какой чести ее удостоили. Она тотчас же отправляется к своему повелителю, но оказывается пред ним не одна, поскольку Бен-Маакоро ежедневно пользуется многими женщинами. И все они каждое утро предупреждаются о воле властелина упомянутым мною способом».
Здесь я содрогнулся от ужаса.
«Леонора! — говорил я себе. — Если ты попадешь в лапы этому чудовищу, если я не смогу тебя спасти, неужели твои прелести, обожаемые мною, будут осквернены столь недостойным образом? Великий Боже! Лучше лишить себя жизни, чем видеть мою Леонору в такой опасности; да я готов тысячу раз возвратиться в объятия матери-природы, лишь бы не видеть того, как жестоко оскорбляют мою любимую!»
«Друг мой, — продолжил я разговор, трепеща от той страшной мысли, какую успел внушить мне португалец, — но я надеюсь, что мне не придется самому исполнять описанные тобой изощренные издевательства?»
«Нет, нет, — отвечал Сармиенто, разразившись смехом. — Нет, все это — обязанности управляющего гаремом, и они никоим образом не совпадают с твоими. Из прибывающих сюда каждый год пяти тысяч женщин ты выбираешь две тысячи, над которыми он и властвует. Завершив отбор, ты уже не имеешь с управляющим никаких общих дел».
«Отлично, — заявил я, — ведь если мне самому придется хотя бы одну из несчастных заставить пролить лишь слезинку, предупреждаю тебя, я в тот же день дезертирую. А так я готов добросовестно исполнять любые поручения. Впрочем, занятый мыслями о той, которую я боготворю, я ни в коей мере не собираюсь ни наказывать, ни поощрять эти создания, поэтому, как ты видишь, меня не волнуют ограничения, возникающие из-за ревности владыки».
«Друг мой, — отвечал мне португалец, — вы показались мне порядочным человеком. Вы любите женщин так, как это было в десятом веке: да, я вижу в вас благородного героя старых рыцарских времен. И хотя сам я далек от таких добродетелей, они меня глубоко трогают. Сегодня мы не увидим его величества: слишком поздно. Вы, вероятно, проголодались; пойдемте, немного подкрепимся вместе. Завтра я завершу свою лекцию».
Я последовал за моим проводником. Мы вошли в какую-то хижину, устроенную в том же стиле, что и дворец правителя, но значительно менее просторную. Два молодых негра накрыли ужин на тростниковых циновках, и мы уселись на них на африканский лад. Португалец, полностью забыв о прежнем образе жизни, совершенно перенял нравы и обычаи народа, среди которого ему пришлось жить.
Нам принесли кусок жареного мяса, и мой святоша не замедлил прочитать предобеденную молитву (ведь португальцам всегда было присуще ханжество). Затем он предложил мне отведать филейную часть поданного жаркого.
Но здесь меня охватило какое-то невольное замешательство.
«Брат, — сказал я ему в смущении, скрыть которое было просто невозможно, — дай слово европейца, что подаваемые здесь блюда не окажутся бедром или ягодицей одной из тех девиц, чья кровь обагряет ступени алтаря тому идолу, коему поклоняется твой повелитель?»
«Эге! — флегматично отвечал мне португалец. — И тебя останавливают подобные мелочи? Как ты полагаешь, можно ли здесь жить, не подчиняясь общепринятым правилам?»
«Несчастный! — вскричал я, вскакивая из-за стола. — Откровенно говоря, твой пир вселяет в меня отвращение… Лучше умереть, нежели притронуться к этой пище. И ты еще осмелился просить небесного благословения, собираясь отведать столь омерзительные блюда? Страшный человек! Какая смесь преступлений и суеверия! У тебя даже не возникло желания скрыть свое происхождение… Впрочем, я бы все равно узнал в тебе португальца, даже если бы ты мне и не сказал этого».
Охваченный ужасом, я хотел было выбежать из его дома, но Сармиенто меня остановил:
«Постой, зная ваши привычки и национальные предрассудки, я готов простить тебе эту выходку. Однако замечу, что находиться в их власти крайне глупо. Брось создавать себе трудности и умей приноравливаться к обстоятельствам. Мой друг, испытывая к чему-либо отвращение, ты выказываешь слабость, детские болезни организма; лечить их в раннем возрасте мы не потрудились, поддались им и теперь вынуждены подчиняться. Здесь дело обстоит точно так же, как и во множестве других случаев: поначалу затуманенное предрассудками воображение заставляет нас испытывать отвращение. Но стоит произвести опыт — и все идет прекрасно. И вот уже мы страстно стремимся к однажды испытанному лишь потому, что нам понравился вкус, а прежние незыблемые привычки предаются забвению. Прибыв сюда, я ничем от тебя не отличался и был напичкан нелепыми предрассудками своего народа; здесь я все проклинал, находил бессмысленным; обычаи этих людей вселяли в меня страх, их нравы меня ужасали. Зато теперь я во всем поступаю подобно им. Привычка, мой друг, имеет над нами большую власть, чем природа, которая просто производит нас на свет, тогда как привычка нас воспитывает. Верить в существование абсолютного нравственного блага — безумие, поскольку тот или иной поступок считают дурным или прекрасным в зависимости от страны, где выносится суждение. Человек мудрый, если он желает жить счастливо, подчиняется обычаям той земли, куда его забросила судьба. В Лиссабоне я, пожалуй, поступал бы как ты. В Бутуа я подражаю неграм. Ну что я должен тебе подать на ужин, раз ты не желаешь есть то, что здесь едят все люди? Хорошо, у меня есть старая обезьяна, так и быть, прикажу ее зажарить. Но мясо у нее жестковатое».
«Согласен, и уж конечно я съем огузок или спинку твоей обезьяны с меньшим отвращением, чем нежное мясо одалисок твоего владыки».
«Черт возьми, да все не так! Мы вообще не едим мясо женщин; оно жилистое и невкусное, ты не увидишь, чтобы в этой стране его где-нибудь подавали к столу.[20] Сочные яства, которые ты только что презрел, приготовлены из ляжки дикаря-жага, убитого во вчерашнем сражении. Мясо молодое, свежее, сочное, и блюдо из него обещает быть очень вкусным. Я приказал поджарить мясо в печи, в собственном соку. Посмотри, но если тебе оно не по нраву, жуй обезьяну, но будь любезен и не сердись на меня, когда я проглочу несколько аппетитных кусочков человечины».
«Оставь обезьяну в покое, — ответил я хозяину дома, заметив блюдо с пирогами и фруктами, несомненно приготовленное для нас в качестве десерта. — Ешь сам свой омерзительный ужин, я же, расположившись в противоположном углу как можно дальше от тебя, ограничусь этими скромными плодами, их и так более чем достаточно, чтобы утолить чувство голода».
«Мой дорогой соотечественник, — сказал мне, продолжая поглощать своего жага, ставший людоедом европеец, — скоро ты откажешься от этих химер. Я вижу, ты порицаешь здесь много всего, но в конце концов все это будет доставлять тебе удовольствие. Привычка научит повиноваться ей любого, вкусы же формируются у человека привычкой».
«Если судить по твоим словам, брат, то, видимо, извращенные вкусы твоего властелина уже стали также и твоими?»
«Во многом, мой друг. Посмотри-ка на этих молодых негров, они заставляют меня отказаться от женских ласк точно так же, как и Бен-Маакоро. Впрочем, уверяю тебя, я отнюдь не страдаю от недостатка женского общества… Будь ты менее щепетилен, я бы тебе предложил… В этом вопросе дело обстоит точно так же, как и в предыдущем, — говорил португалец, показывая на отвратительное мясо, которым он насыщался. — Но ты все равно откажешься».
«Можешь не сомневаться, закоренелый грешник. Знай же, что я скорее предпочту бежать из этой проклятой страны, рискуя попасть на обед ее обитателям, нежели останусь здесь хотя бы на малое время с опасностью развратиться нравственно».
«Под нравственным развращением не следует понимать обычай есть человеческую плоть. Употреблять мясо человека в пищу так же естественно, как и есть мясо быка.[21] Ты, вероятно, думаешь, будто война, на которой гибнет множество людей, является бичом человеческого рода. Но если человек уничтожен, не все ли равно куда отправятся его составные части, — в вырытую в земле могилу или во внутренности другого человека?»
«Допустим. Но если считать истинным, что человеческое мясо для каннибала является лакомством, как утверждают вместе с тобой все людоеды, то ради удовлетворения гнусного чревоугодия возникает потребность в убийстве; таким образом, оба вида преступлений соединяются и затем совершаются очередные злодейства. Путешественники сообщают нам о дикарях, пожирающих собственных противников, причем эти путешественники их оправдывают, уверяя, будто они едят исключительно врагов. Но кто будет утверждать, что дикари, ныне поедающие тела военнопленных, когда-нибудь не начнут войну ради того, чтобы полакомиться человеческим мясом? Итак, в последнем случае перед нами крайне опасное и предосудительное пристрастие, которое становится первопричиной, ведь именно из-за него человек с оружием в руках нападает на себе подобного, что приводит к уничтожению человеческого рода».
«Не верь этому, мой друг, властолюбие, мстительность, алчность, тирания — вот они, страсти, подчиняясь которым человек схватился за оружие, именно они побуждают нас уничтожать друг друга. Нам остается теперь узнать, действительно ли убийство является столь великим злом, каким его обычно представляют, или, может быть, оно, подобно прочим бедствиям, совершенно естественно и лишь служит целям природы. Исследование это, впрочем, заведет нас довольно-таки далеко. Прежде всего следовало бы узнать, каким образом ты, существо, предположим, слабое и презренное, неспособное вообще ничего создать, возомнил, будто можешь что-либо уничтожить. По-твоему, смерть почему-то оказывается разрушением, несмотря на то что законы природы исключают разрушение, ведь все ее явления суть не что иное, как ряд метемпсихозов и бесконечных воспроизведений. Итак, сначала надо было доказать, каким образом игра форм, способствующая созидательной деятельности природы, вдруг становится преступлением, нарушающим естественные правила, каким образом благая служба на пользу природе одновременно оборачивается оскорблением ее законов. Теперь ты видишь, мой друг, что подобные дискуссии не дадут тебе спокойно выспаться. Иди же, отдохни; если тебя устроят мужчины, возьми в постель одного из моих негров; если же тебе это больше по душе, возьми несколько женщин».
«Ничего такого я не хочу, мне бы только выспаться где-нибудь в уголке, — сказал я моему уважаемому наставнику. — Прощай, я отправляюсь спать, проклиная и презирая твои взгляды, с отвращением вспоминая твои нравственные правила. И все же я возношу хвалу Господу за то, что он осчастливил меня встречей с тобой в этом месте».
«Сегодня я должен окончательно ввести тебя в круг твоих будущих обязанностей, — сказал, разбудив меня на следующее утро, Сармиенто. — Следуй за мной — прогуливаясь по округе, мы наговоримся вдоволь.
Мой друг, — продолжал португалец, — невозможно даже представить, в каком унизительном состоянии обретаются женщины в этой стране: иметь много жен здесь — признак роскоши… Особенно заботиться о них, впрочем, не принято. И бедняк и богач на этот счет мыслят одинаково. Слабый пол в Бутуа эксплуатируется точно так же, как вьючный скот в Европе. Женщины засевают поля, пашут, жнут, а придя домой, делают уборку и всю домашнюю работу. В довершение этого местный обычай требует, чтобы в жертву идолам приносили исключительно женщин. Жестокие дикари постоянно подвергают их насмешкам; жены становятся жертвами или плохого настроения своих мужей, или их невоздержанности и неограниченной власти. Взгляни-ка сюда, на маисовое поле, видишь ли ты этих обнаженных женщин: сгорбившись, они проводят борозду в поле, трепеща под кнутом супруга, надзирающего за работами. Возвратившись домой, они должны приготовить пищу своему свирепому мужу, подать на стол, и, несмотря на все труды, за ничтожнейшее упущение они получают сто ударов жердью».
«Из-за этих гнусных обычаев численность населения должна значительно снизиться?»
«Да, это так, и в особенности причиной его уменьшения послужили два обычая. Во-первых, среди здешнего народа господствует мнение, будто бы женщина является нечистой за неделю до и на неделю после того периода, когда по природе она очищается. Муж, таким образом, считает жену достойной своего общества лишь неделю в месяц. Во-вторых в равной мере уменьшает численность населения и такой обычай: после родов женщина обречена на строжайшее воздержание (в течение трех лет она не показывается на глаза мужу). К числу препятствующих росту народонаселения причин следует отнести и всеобщее презрение, с каким относятся к женщине, как только замечают ее беременность. С этого времени она не осмеливается более появляться в обществе, все над ней насмехаются, показывают на нее пальцем, ей даже запрещается входить в святилище.[22] Эти обычаи вошли в привычку у населения, некогда чрезвычайно многочисленного. Слишком большой народ, ограниченный к тому же соседними государствами и поэтому неспособный ни расширить свою территорию, ни образовать колонии, неизбежно должен был стремиться к самоуничтожению. Но сегодня человекоубийственные порядки выглядят нелепо, поскольку при общении с португальцами королевство могло бы даже обогатиться вследствие избытка подданных. Я поделился с дикарями моими наблюдениями, но они пришлись им не по вкусу. Когда же я говорил, что не пройдет и столетия, как их народ погибнет, они только смеялись в ответ. Ненависть к продолжению человеческого рода глубоко укоренилась в сердцах жителей этого государства, но в душе царствующего монарха она проявляется особенно ярко, ведь его наклонности совершенно противоестественны. Если ему даже и случится забыться в объятиях какой-нибудь из своих жен, если каким-то образом он разбудит ее чувства, то несчастная из-за излишней страстности тут же подвергается смертной казни, так что она не в состоянии дать жизнь ребенку, не рискуя при этом собственной жизнью. Поэтому женщины здесь принимают самые разнообразные меры предосторожности, дабы воспрепятствовать зачатию или попросту изгоняют из себя плод. Вчера тебя поразило число жен монарха, но, несмотря на их огромное количество, к ежедневной службе пригодны только четыреста женщин. Когда они заболевают, их на все время болезни тщательно запирают в отдельном помещении, прогоняют с глаз, наказывают, карают смертью за малейшее нарушение, приносят в жертву идолам, так что их становится все меньше с каждым днем. Остальные, работающие в саду и во дворце и ублажающие властителя; разве так уж они и многочисленны?»
«Но если женщина подчиняется законам природы — сказал я, — то она тут же делается нечистой и не может работать в саду своего господина? По-моему, заставлять ее там трудиться — значит поступать достаточно жестоко, не говоря уже о том, чтобы объявлять ее недостойной выполнять даже эту обременительную работу, поскольку она разделяет судьбу, определенную всем другим женщинам».
«Тем не менее это так: владыка не желает, чтобы находящаяся в известном положении женщина дотрагивалась хотя бы до листика в его саду».
«Горе народу, порабощенному суевериями! Какие взгляды! Эти люди приближают час собственной гибели!»
«Их гибель неминуема: при всей обширности королевства сегодня в нем не насчитывается и тридцати тысяч жителей. Повсюду царят пороки и разврат; ослабленное ими, Бутуа скорее всего погибнет само по себе, так что хозяевами здесь скоро сделаются люди племени жагов, которые ныне считаются данниками. Именно они окажутся победителями, впрочем, у них пока еще не появился вождь, способный совершить этот переворот».
«Значит, порок представляет собою опасность, а растление нравов губительно?»
«Я бы не прибегал к таким обобщениям. Если говорить об отдельном лице или народе, с тобой можно отчасти согласиться, в общем же плане все обстоит по-другому. Эти мелкие неприятности не влияют на величественные замыслы природы: какое ей дело до того, будет ли государство более или менее могущественным, процветает ли оно благодаря царящим в нем добродетелям, гибнет ли оно из-за пороков? Непостоянство — главнейший закон нашей общей повелительницы, так что пороки, гарантирующие данный закон, становятся необходимыми. Создавая, природа тем самым уже обрекает на разрушение. А если разрушение осуществляется вследствие порока, то порок входит в число законов естества. Преступления тиранов Древнего Рима, какими бы тяжелыми для отдельных лиц они ни казались, на деле являлись всего лишь средством, с помощью которого природа уничтожила Римскую империю. Значит, социальные условности противоречат законам природы, значит, преследуемые по закону преступления полезны великому целому, значит, уничтожение человека необходимо для исполнения общего замысла. Мой друг, смотри на вещи в целом, никогда не следует мыслить мелко. Помни о том, что природа из всего извлекает пользу и ни одно изменение на земле не может не принести ей выгоду».
«Ну и ну! Выходит, гнуснейший поступок столь же полезен природе, как и добродетельное деяние?»
«Совершенно верно; именно так и должен рассуждать человек действительно мудрый, обязанный полагать и тот и другой образ действий вполне нейтральным с точки зрения морали. Из них он выберет наиболее благоприятный, позволяющий сохранить жизнь и соблюсти свои интересы. Между видами природы и планами частного лица существует важное противоречие: выгодное природе почти всегда наносит вред человеку. Для нее порок весьма полезен, между тем как нас он часто приводит к гибели. Ты полагаешь, что некто, отдаваясь своим разнузданным и испорченным нравам или же следуя своим порочным наклонностям, творит зло. Однако, будут его деяния восприняты как зло или нет, это целиком зависит от страны, где человеку суждено жить. Оценивай его поступки исходя из общего порядка вещей, и ты увидишь: он только подчиняется законам природы. Суди его как такового, и ты поймешь: он всего лишь стремится получить удовольствие».
«Твоя философская система уничтожает любую добродетель».
«Но добродетель — понятие относительное. Повторяю тебе это еще раз, ибо данную истину необходимо усвоить в первую очередь, прежде чем дерзнуть ступить под портик Ликея. Именно поэтому я и говорил тебе вчера, что в Лиссабоне я бы вел себя совсем иначе, чем здесь. Ложно считают, будто бы существуют какие-то добродетели, обладающие характером безусловным, ибо все они целиком зависят от места обитания народа. Уважать следует только добродетель, способную сделать человека счастливым, а именно ту, что господствует в его стране. Неужели ты думаешь, будто житель Пекина обретет счастье у себя на родине, подчинившись добродетелям французов, или, наоборот, пороки китайцев вызовут угрызения совести у немца?»
«Зыбкая, однако, получается у тебя добродетель, да и существовать она не может повсюду одинаково».
«А к чему нам потребна ее незыблемость? Разве ты нуждаешься в универсальной добродетели, ведь для счастья вполне хватит и национальной».
«Ну, а Господь? Ты же вчера молился».
«Друг мой, не смешивай привычное поведение с философскими убеждениями. Вчера я, положим, подчинялся обычаям моей родины, но вовсе не думал, будто Предвечному особенно угоден какой- нибудь один вид добродетели. Однако возвратимся к делу, ведь мы гуляем, чтобы рассуждать о политике, а ты заставляешь меня рядиться в тогу моралиста, хотя я всего-навсего твой наставник в практических вопросах.
Португальцы, — продолжал Сармиенто, — вот уже долгое время стремятся подчинить себе королевство Бутуа, с тем чтобы соединить принадлежащие им колонии. Тогда ничто не сможет помешать их торговле в землях от Мозамбика до Бенгелы. Однако дикари вовсе не желают подчиняться».
«Но почему бы тебе не взять на себя эти переговоры?» — спросил я португальца.
«Мне? Ты еще плохо меня знаешь. Разве ты не догадался, услышав о моих нравственных правилах, что я работаю исключительно ради собственного блага? Меня сослали на берега Африки, поскольку я поступал в своей стране подобно тебе: причиной моей ссылки было лихоимство на алмазных копях в Рио-де-Жанейро, где я служил управляющим. Как это часто делают в Европе, я предпочитал увеличивать собственное состояние, а не королевскую казну. Мне удалось сколотить несколько миллионов, которые я расточительно тратил, живя в роскоши и богатстве. Впрочем, меня разоблачили, ведь я воровал слишком робко; чуть-чуть больше смелости, и все бы обошлось прекрасно. Шею себе ломают, как правило, мелкие жулики, крупным же почти всегда сопутствует успех. Разумеется, я должен был действовать хитрее, делать вид, что искореняю злоупотребления, а не поражать окружающих роскошью. Надо было последовать примеру французских министров, которые продают свое движимое имущество и объявляют себя банкротами.[23] Я поступал по-другому и погиб. Я уже давно изучаю людей и пришел к выводу, что все их мудрые законы и возвышенные правила нравственности только открывают нам глаза на то, что счастье выпадает лишь на долю самого крупного преступника. Несчастье, напротив, настигает того, кто, мысля превратно, считает себя обязанным искупить малой толикой добра то зло, что ему пришлось совершить по воле судьбы.
Но как бы там ни было, останься я там, куда меня выслали, я бы не чувствовал себя счастливым. Здесь, по крайней мере, я пользуюсь некоторым уважением, играю какую-то важную роль. Да, я решил сделаться низким льстецом и интриганом, такова уж судьба проворовавшихся негодяев. Впрочем, я преуспел. Язык здешних племен дался мне легко, и, несмотря на мерзость местных нравов, я сумел к ним приспособиться. Я уже говорил тебе, мой дорогой, что настоящий мудрец приноравливается к обычаям страны, где ему приходится жить. Тебе суждено занять мое место, постарайся же думать точно так же, как и я. Ради твоего спокойствия я искренне этого желаю».
«Неужели ты полагаешь, будто я, подобно тебе, собираюсь здесь жить до конца своих дней?»
«Об этом лучше даже и не заикаться, ведь дикари не разрешат тебе их покинуть, поскольку ты про них уже слишком много знаешь. Они опасаются того, как бы ты не открыл португальцам их слабые места. Скорее тебя съедят, нежели разрешат уехать».
«Заверши же мое образование, друг, скажи, зачем твоим соотечественникам захватывать эти несчастные земли?»
«Разве ты не знаешь, что португальцы — общеевропейские маклеры? Мы поставляем негров всем торгующим нациям».
«Занятие, несомненно, презренное, ведь ваше благополучие и богатство строится на безжалостном порабощении собратьев».
«О Сенвиль! Как видно, ты никогда не станешь философом! Откуда ты взял, что все люди равны? Природа сотворила нас разными, кого — сильным, кого — слабым, что, очевидно, доказывает подчиненность одного вида людей другому, точно так же как животные с необходимостью подчиняются людям. В любом народе существуют презираемые всеми касты. Негры, очутившиеся в Европе, походят на илотов Лакедемона или на париев, живущих среди народов у берегов Ганга. Мой друг, цепь обязанностей, одинаково для всех подлежащих выполнению, это химера. Они устанавливаются только среди равных и никогда не связывают сильного и слабого. Различие в интересах непременно уничтожает равенство отношений. Как ты думаешь, что может быть общего между человеком могущественным и тем, кто не в состоянии осмелиться на решительный поступок? Вовсе не требуется знать, на чьей из этих двоих стороне справедливость, достаточно лишь быть убежденным в том, что виновным всегда оказывается самый слабый. Короче говоря, пока золото будет считаться государственным богатством, до тех пор будут требоваться рабочие руки, с помощью которых его добывают из глубин земли, куда этот металл запрятала природа. Установив данный факт, мы немедленно убеждаемся в необходимости рабства. Из сказанного, разумеется, не следует, будто белые обязательно должны были поработить негров, ведь и негры точно так же могут подчинить себе другие народы. Неизбежно только одно: какой-то народ попадет в рабство — естественно, это будет слабейший. Из-за своих нравов и климатических условий проживания слабейшими оказались именно негры. Сколько бы ты не возражал, но, в конце концов, порабощение Африки европейцами вызывает не большее удивление, чем убийство быка мясником ради твоего пропитания. Сильнейший всегда прав, знакомы ли тебе какие-либо иные убедительные доводы?»
«Конечно, и весьма мудрые. Природа сотворила людей братьями, мы обязаны помогать друг другу, и раз уж кто-то наделен меньшей силой, то лишь для того, чтобы его брат смог насладиться восторгом творить добро и помогать слабому. Вернемся, впрочем, к существу дела. Ты готов обречь на несчастья целый материк, чтобы снабжать золотом три оставшиеся части света. Но разве золото, если рассуждать с точки зрения истины, относится к подлинным богатствам государства? Примера ради достаточно взять твою родину. Скажи мне, Сармиенто, неужели Португалия стала богаче после того, как начали разрабатывать золотые копи? В качестве отправного пункта примем 1754 год. С открытия бразильских рудников в твое королевство было доставлено более двух миллиардов, и, тем не менее, в том году население не располагало и пятью миллионами экю. Англичанам же вы задолжали пятьдесят миллионов, следовательно, только одному из кредиторов вы должны в тридцать пять раз больше, чем имеете. Но если из-за вашего золота вы скатились до крайней бедности, к чему приносить огромные жертвы, алчно добывая этот металл из недр земли? Впрочем, может быть, я ошибаюсь и вы богатеете, но в таком случае почему вы попали в зависимость от англичан?»
«Мы попали в лапы англичанам из-за увеличения вашего королевства, а остаемся под их влиянием, возможно, по другим причинам. Вот одно из объяснений нашей зависимости от англичан. Едва лишь династия Бурбонов очутилась на испанском троне, как мы сразу же увидели во Франции опасного неприятеля, хотя ранее мы считали вас нашими защитниками. Тогда мы поняли, что англичане могут стать для нас тем, чем явились вы для испанцев. Англичане оказались деспотичными опекунами, злоупотребившими нашей слабостью; таким образом, мы, сами того не ведая, заковали себя в кандалы. Мы допустили свободный ввоз английского сукна, не подумав о том, какой ущерб такая снисходительность нанесет нашим мануфактурам. Мы не понимали, что англичане ничего нам не дадут взамен. Они продолжают извлекать немалую прибыль, а мы терпим страшные убытки, что, по-видимому, и входит в их интересы. Отсюда берет начало наша погибель: мануфактуры пришли в упадок — более того, из-за английской конкуренции они были полностью уничтожены, тогда как поставляемые в Англию продукты питания стоили гораздо дешевле ввозимого оттуда сукна. Разница в результате покрывалась золотом, добываемым в Бразилии. Отныне наши галионы, заглянув на минутку в родные порты, прямиком отправлялись в Англию».
«Именно так англичане и подмяли под себя всю вашу торговлю. Вы посчитали для себя более приятным быть ведомыми другим, чем управлять делами самим. Англия развивалась на ваших развалинах, и прежняя движущая пружина португальской промышленности, полностью проржавев у вас в руках, досталась иностранцам. Между тем страсть к роскоши продолжала вас губить: вы обладали золотом, однако желали его иметь в виде продуктов мануфактуры. Золото отправляется в Лондон, где его обрабатывают ювелиры. В итоге вы платите двойную цену: с одной стороны, вы уменьшили денежную массу, ведь часть золота превращается в предметы роскоши, с другой стороны, вы обязаны заплатить ювелирам за работу. Какие только предметы вы не заказывали себе в Англии: и распятия, и ковчежцы для мощей, и четки, и дароносицы — одним словом, любые орудия идолопоклонничества, оскорбляющие чистый культ Предвечного. Наконец англичане покорили вас до такой степени, что взяли на себя ваше морское сообщение со Старым Светом, начали продавать вам корабли и оснащение для использования в колониях Нового Света. Зависимость от Англии увеличивается постоянно, скоро у вас отнимут и свободу внутренней торговли. В Лиссабоне сегодня видишь исключительно английские магазины, причем вам от них не достается ни малейшей прибыли: ее забирают поработители. На вашу же долю достается лишь мнимая честь дать название фирме. Но англичане пошли и дальше: не успокоившись уничтожением португальской торговли, они полностью лишили вас кредита. Вам позволено теперь занимать деньги только у них; попав в столь постыдное рабство, вы стали посмешищем всей Европы. Нация, опустившаяся столь низко, долго не просуществует. Вы наблюдали, как после краха торговли погибли науки, искусства, литература. Когда замирает торговля, все в государстве приходит в негодность. Национальную торговлю можно уподобить сокам, питающим различные части человеческого тела: когда их не хватает, весь организм испытывает страдания. Пробуждения из оцепенения ждать придется столетие, заря которого, впрочем, пока не видна на горизонте. Вам нужен второй царь Петр, но гениальные люди не родятся среди народа, погрязшего в суевериях. Прежде всего вам необходимо сбросить с себя иго позорной и расслабляющей религиозной тирании. Мало-помалу начнет расти деловая активность, иноземные купцы вновь станут заглядывать в ваши портовые города, а вы будете продавать им любые колониальные товары, в то время как англичане интересуются только золотом. Таким образом вам удастся возместить потерянные деньги — сколько они у вас возьмут, столько же и останется. Ваш кредит укрепится, и вы освободитесь из-под ярма, к величайшей досаде Англии».
«Для этого мы и стараемся пробудить к жизни наши мануфактуры».
«Прежде всего нужно обрабатывать ваши земли. Мануфактуры же станут подлинными источниками богатства, только когда потребное для них сырье вы вырастите на ваших собственных землях. Какую выгоду извлечете вы из продажи произведенного у вас сукна, если пряжу вам будет необходимо покупать в другом месте? Завидная ли прибыль от шелковых тканей, если у вас нет ни тутовых деревьев, ни гусениц шелкопряда? Много ли даст торговля оливковым маслом, когда вы не желаете заботиться о масличных деревьях? Кому вы ухитритесь сбыть свои вина, если по принятым у вас нелепейшим правилам виноградную лозу вырывают и под какими-то предлогами сажают вместо нее зерно? Неужели вы настолько глупы, что не знаете: хлеб не дает урожая на земле, благоприятной для виноградника?»
«Инквизиция расправилась с теми людьми, которым мы доверяли большую часть таких забот. Славные крестьяне идут под суд, их отправляют в ссылку, а ведь они могли бы нам показать, что простое возделывание земли в колониях, сегодня лишь раскапываемой вглубь, делает заморские владения более полезными для метрополии, чем любое добываемое там золото. Суровость этого кровавого судилища — главная причина нашего упадка».
«Но кто мешает вам разделаться с инквизицией? Почему бы вам не поступить с ней так же мужественно, как ранее вы обошлись с иезуитами, хотя те вели себя у вас сравнительно безобидно? Так раздавите же, уничтожьте без жалости этого жука-точильщика, незаметно подрывающего устои вашего государства! Опаснейшие враги свободы и торговли должны угодить в те цепи, которые они выковали для других, и тогда в Лиссабоне состоится последнее аутодафе и пусть на костре сгорят тела этих злодеев! Но если вам случится вновь обрести мужество, тогда мы увидим нечто весьма занимательное, а именно: англичане, ныне справедливо враждующие с гнусным судилищем инквизиции, сразу же превратятся в ее защитников. Да, они ей помогут, потому что извлекают из этого пользу; они не бросят инквизицию в беде, иначе вас трудно будет держать в рабстве, столь выгодном Англии. Итак, повторится та старая история, когда турки поддержали римского папу в войне с венецианцами. Значит, верно утверждают, что суеверие — могущественнейшее оружие в руках деспотизма, и собственная выгода иной раз заставляет ценить то, что достойно презрения. Поверь мне, ни мелочные соображения, ни наивное благоговение не должны отвращать вас от земледелия; истинное богатство народа заключается в избытке продуктов, тогда как сейчас у вас недостает даже необходимого. И пожалуйста, не ссылайтесь на малочисленность населения: крестьян, способных заставить землю плодоносить, у вас вполне хватает. Дело не в отсутствии работников, но в бестолковости администрации. Прекратите бездельничать, иначе вы лишитесь последних сил; бедняки, кое-как прозябающие на грудах золота, вы напоминаете мне растения, появляющиеся на поверхности земли лишь на краткое время и тут же вянущие из-за недостатка жизненных сил. Сначала вам следует возродить морской флот, некогда принесший вашей стране великую славу. Вспомните те достославные времена, когда перед португальским флотом открылись богатейшие гавани Востока, когда ваши корабли, отважно обогнув африканский материк с юга, проложили прочим народам путь к сокровищам Индии, откуда они и вывезли несметные богатства. Разве тогда вам нужны были англичане?.. Служили ли они у вас на кораблях в качестве лоцманов? Может быть, это они изгнали мавров из португальских пределов? Помогли ли они вам во внутренних распрях? Содействовали колонизации Африки? Короче говоря, неужели до начала кризиса они привозили к вам пропитание? Ну, а вы что, стали другим народом? Ищите же себе союзников, но никогда не ищите себе покровителей».
«Поставленных целей вряд ли удастся достичь с устранением одной инквизиции, необходимо заняться всем духовенством в целом. Священников следует убрать из суда и советов, поскольку они думают лишь о том, как сделать из нас ханжей, постоянно мешают торговать, заниматься земледелием и военным делом. Но как лишить духовенство власти, ведь оно достигло ее благодаря нашим слабостям?»
«Да теми же средствами, которые Генрих Восьмой, освободивший свой народ от подобных уз, использовал в Англии. Поступайте как он. Некогда вы приговорили великого инквизитора Лиссабона к смертной казни за участие в заговоре против Британской династии. Неужели вы тогда боялись инквизиции, одно имя которой ныне заставляет вас трепетать от ужаса? Но почему бы не рискнуть повторить поступок, однажды уже совершенный? Разве заговорщики против государства не заслужили столь же ужасной кары, что и коварные враги государя?»
«Надеяться на подобные перемены, однако, не приходится. Крайне опасно возмущать народ в стремлении избавить его от погремушек религии, которые доставляли удовольствие людям в течение столетий. Народ слишком полюбил свои цепи и никогда не потерпит, чтобы их разбили. Скажу более, влияние англичан в нашей стране слишком сильное, так что никакие реформы попросту невозможны. Главное наше заблуждение заключалось в том, что мы покорились их игу… Нам его никогда не сбросить. Подобно малым детям, привыкшим ходить на помочах, мы тут же валимся на землю, когда нас от них освобождают. Нам, пожалуй, лучше будет оставить все как есть. В состоянии изнурения любая перемена приносит только вред».
Но здесь мы вынуждены были прервать нашу беседу: мимо нас десять или двенадцать дикарей вели двадцать негритянок; они направлялись во дворец.
«А-а! — сказал Сармиенто. — Эти женщины — дань из какой-то провинции. Давай-ка поскорее вернемся назад, правитель, скорее всего, пожелает, чтобы ты немедленно приступил к исполнению обязанностей».
«Но, по крайней мере, не оставляй меня, откуда мне знать, какие женщины больше всего нравятся твоему повелителю? Не ведая этого, вряд ли мне удастся сделать отбор, который он мне поручает».
«Прежде всего, ты никогда не увидишь их лиц, они скрываются под покрывалом. Пока продолжается испытание, как я тебе уже говорил, два вооруженных дубинами негра будут стоять рядом, что, вероятно, лишит тебя желания заглянуть под покрывало и вообще предохранит от соблазна. Однако потом ты свободно рассмотришь некоторых из отобранных женщин. Владыка не разрешает показывать лишь тех, кто особо придется ему по вкусу. Но в минуту их появления он еще не знает, кто ему понравится, поэтому лица прикрывают всем женщинам. Если же говорить о формах тела, то ты, не успев привыкнуть к прелестям негритянок, вряд ли сможешь выбрать достойных. Впрочем, цвет кожи не делает их формы менее привлекательными. Они должны быть правильными, гармоничными и четко очерченными. Любой изъян, вредящий изящности тела, совершенно не допускается… Пускай тело будет упругим и свежим; не забудь о девственности, ведь это одно из основных требований. Сладострастные округлости, кстати говоря, должны быть одушевлены возвышенной гармонией, благодаря которой греческая Венера считается образцом красоты: недаром ведь в ее честь просвещеннейший и чувствительнейший народ воздвигал храмы… Я, впрочем, буду стоять поблизости, чтобы оказать тебе первую помощь… Смотри же мне прямо в глаза и по моему взгляду принимай очередное решение».
Когда мы вошли во дворец, то узнали, что монарх уже справлялся о нас, ибо ему успели доложить о прибытии женщин. Как то предвидел Сармиенто, по приказу правителя мне было незамедлительно предложено приступить к исполнению своих обязанностей. По прибытии женщины освежились и передохнули несколько часов, а затем, в укромном уголке дворца, в компании Сармиенто и двух негров, державших свои дубины над моей головой, я приступил к моей достойной уважения службе. Малый возраст некоторых девушек приводил меня в смущение, ибо половина испытуемых была младше двенадцати лет. Как определить красоту форм, если они только начали развиваться? Следуя знакам, что мне подавал Сармиенто, я без особых проблем принимал этих детей во дворец, разумеется, если не находил у них каких-нибудь существенных недостатков. Вторая половина прибывших женщин отличалась более развитыми формами, так что здесь я ориентировался с уверенностью. Я выбраковал лишь тех, чьи талия и телосложение показались мне вульгарными, и даже удивился, как их вообще осмелились представить монарху. Сармиенто отвел к правителю первые отобранные мною образцы, а я с нетерпением ожидал его возвращения. Владыка сразу же отправил женщин в тайные покои, а посланцы были отпущены вместе с выбракованными мною негритянками.
Мне вскоре приказали вступить во владение жилищем вблизи хижины португальца.
«Пойдем туда, — сказал мой предшественник, — монарх, поглощенный изучением новых жен, сегодня вряд ли будет доступен».
«Но как понять, — обратился я к Сармиенто во время прогулки, — как понять тех, кто развратился настолько, что им нужно владеть семью или восемью сотнями женщин?»
«Подобные вещи кажутся мне совершенно естественными», — отвечал Сармиенто.
«О, растленный ты человек!»
«Напрасно ты обрушиваешься на меня с обвинениями. Разве не естественно стремиться к умножению удовольствий? Какой бы красивой ни была какая-нибудь женщина, как бы мы ее ни любили, но за две недели трудно не пресытиться ее прелестями. Ну, а то, что ты уже хорошо знаешь, сможет ли разжечь огонь желания? Распалить настоящую страсть, вне всякого сомнения, можно лишь тогда, когда возбуждающие нас объекты постоянно меняются. Там, где ты испытываешь одно ощущение, человек, стремящийся к перемене и умножению удовольствий, испытывает тысячу ощущений. Известно, что страсть возникает в силу возбуждения, когда атомы красоты сталкиваются с животными духами.[24] Колебания же последних зависят от силы и частоты столкновений. Не ясно ли тогда, что при увеличении числа столкновений возбуждение усиливается? Итак, разве станет кто-нибудь сомневаться, что, предстань перед нашим взором сразу десять женщин, в результате истечения атомов красоты и их столкновения с животными духами мы возбудимся несравненно сильнее, чем когда будем иметь дело только с одной женщиной?»
«Такой разврат аморален и груб, в нем нет ни нравственных принципов, ни деликатности, я вижу лишь отвратительное скотство».
«Но разве следует искать нравственные принципы в том удовольствии, которое достигается тем вернее, чем более правил мы нарушаем? Что касается деликатности, то ты должен отказаться от мысли о том, будто бы она умножает чувственные наслаждения. Да, она помогает любви, полезна всему, что связано с метафизическими ценностями, но в остальном не нужна совершенно. Неужели турки и вообще все народы Азии — а они, как правило, предпочитают наслаждаться одни, — менее счастливы в сравнении с тобой, хотя вряд ли кто назовет их деликатными. Какой-нибудь султан приказывает доставить ему удовольствие, вовсе не заботясь о том, будет ли оно разделено кем-либо еще.[25] Кто знает, может быть, некоторые личности с утонченной организацией найдут в этой хваленой деликатности лишь вред ожидаемым удовольствиям? Подобные максимы, которые тебе представляются ложными, имеют какое-то рациональное основание. Спроси у Бен-Маакоро, почему он свирепо наказывает женщин, разделивших с ним любовные удовольствия. И он ответит тебе — причем точно так же тебе ответили бы и дурно воспитанные на твой взгляд обитатели еще трех частей света, — что если женщина наслаждается в объятиях мужчины, то она меньше всего в это мгновение думает об удовольствии последнего. Отвлекаясь подобным образом от удовольствия своего господина, она занята собою одною и уклоняется от обязанности заниматься исключительно мужчиной. Тот, кто хочет получить полное удовольствие, должен заботиться лишь о себе, ведь то, что женщина отнимает для себя от общего объема наслаждений, всегда происходит за счет обкрадывания мужчины. В мгновения страсти мужчина обязан не отдавать, но брать. Поскольку чувство, получаемое от дарованного блага, — исключительно моральное, то испытывать его, следовательно, могут лишь люди определенного сорта. Между тем чувство, получаемое от приобретенного блага, — физическое, оно с необходимостью доступно всем людям. И это последнее качество делает его куда более предпочтительным, нежели некое удовольствие для избранных. Одним словом, удовольствие, которое ты вкушаешь с пассивным объектом, является полным, ведь его испытывает только деятельный участник акта, и в этот момент оно переживается намного острее».
«Но тогда следует утверждать, что любовь со статуей значительно приятнее, чем с женщиной?»
«Ты совсем меня не понимаешь; эти люди находят особое наслаждение в том, что их искусительница-женщина могла бы разделить с ними утехи любви, но условия, в которых она оказывается, не позволяют ей делать это. В этом случае природные способности женщины, не будучи реализованными, лишь удваивают ощущения злого демона-мужчины».
«Право же, мой друг, но я вижу здесь лишь стремление к тирании, к тому же отягощенное софизмами».
«Никаких софизмов. Тирания, согласен. Но кто сказал тебе, будто бы тирания не увеличивает удовольствие? Ощущения лишь дополняют и усиливают друт друга: гордость — качество духовное, но она обостряет чувство, а деспотизм, сын гордости, способен подобно ей делать наслаждение более острым.
Посмотри на животных, разве ты не видишь с каким соблазнительным превосходством ведут себя самцы. А их чувственный деспотизм, от которого ты столь глупо отказываешься: взгляни как властно они наслаждаются самками, как неохотно позволяют разделять охватившие их чувства, с каким безразличием они уходят после удовлетворения желания. На их примере не преподает ли нам природа поучительный урок? Давай теперь упорядочим наши рассуждения относительно воздействия природы. Пожелай она того, чтобы в любовных утехах мы чувствовали себя одинаково, то и другие создания были бы сотворены подобно нам; однако же мы наблюдаем обратное. Итак, установив наличие неравенства, твердо зная, что один пол превосходит другой, как усомниться в доказательствах намерений природы? Сила, превосходство, неизменно демонстрируемые тем, кто ими обладает, разве не проявляются они как в любовном акте, так и в прочих действиях?»
«Я думаю совершенно иначе. Грустными становятся наши наслаждения, коль скоро мы не разделяем их с женщиной. Эгоизм меня пугает, я считаю его бедствием, наказанием, выпадающим на долю человека вредного и жестокого, проклятого остальными людьми. Женщина должна оставить эгоиста, ведь он, будучи неспособен ощущать обоюдную радость, отнюдь не содействует ее счастью».
«С такими трусливыми принципами никогда не выйдешь из детского возраста. Так ничего не достигнешь. Если не хватает смелости для того, чтобы рассеять густой туман предрассудков, в этом тумане и умрешь».
«Но к чему поступать таким образом, ведь от этого страдает добродетель?»
«Добродетель, неизменно выгодная для других и вредная для нас, не особенно важна. Мы должны руководствоваться исключительно истиной. И если, к прискорбию, выяснится, что истину можно найти лишь причинив ущерб добродетели, не лучше ли несколько уклониться от последней, чтобы выйти на свет, а не блуждать наивным простаком в тумане заблуждений?»
«Я предпочитаю остаться слабым, и добродетельным, но не превратиться в наглого развратника. Пройдя опасную школу при дворе мерзкого чудовища, душа твоя испортилась».
«Нет, это всего лишь деяние природы, одарившей меня такой энергической организацией, причем, как мне кажется, сила моя с возрастом увеличивается. Вот почему мне трудно примириться с общепринятыми предрассудками. То, что ты называешь извращением, на деле следует из самого моего существования. В этих философских системах я всегда находил счастье и ни разу не испытал угрызений совести. Благополучно двигаясь по пути зла, я вполне убедился в отсутствии каких-либо непреложных норм человеческих поступков. От пылающего огня страстей я зажег факел философии, и свет его позволил мне увидеть, что главнейшим законом природы является разнообразие всех ее творений. Равновесие, поддерживающее мировой порядок, возникает исключительно благодаря противоречиям. Зачем оставаться добродетельным, сказал я сам себе, ведь зло так же необходимо, как и добро? Любое деяние природы приносит пользу, следовательно, все человеческие поступки оказываются вполне оправданными. Итак, я очень легко могу причинять зло себе подобным, оставаясь добродетельным в глазах природы. И зачем тогда мне беспокоиться?»
«Ах! Разве люди не накажут тебя за такие оскорбления?»
«Человек пугливый неспособен наслаждаться».
«Презирая людей, мы неизбежно восстанавливаем их против себя, а поскольку общий интерес всегда перевешивает интересы частного лица, тот, кто преследует исключительно собственную выгоду, пренебрегает обязанностями по отношению к другим, прислушивается только к своим желаниям, непременно погибнет, ведь падение будет подстерегать его на каждом шагу».
«Гибели можно избежать при помощи хитрости, так что человек искушенный не испугается опасностей. Мой друг, положи мне руку на сердце: вот уже пятьдесят лет как оно находится во власти порока и, тем не менее, бьется совершенно спокойно».
«Это спокойствие развратника, привыкшего руководствоваться ложными нравственными правилами, природа здесь абсолютно ни при чем, рано или поздно она отомстит тебе за все оскорбления».
«Допустим, но, глядя на небеса, я спокойно ожидаю начала грозы. Я не собираюсь прятаться от молнии, напротив, мужественно иду ей навстречу».
Мы вошли в предоставленное мне жилище.
Оно являло собою примитивную хижину, разделенную решетками из прутьев на три или четыре комнаты. Там я обнаружил нескольких негров, которых правитель послал ко мне в качестве слуг. Негры получили приказ узнать, не требуются ли мне еще и женщины. Я отвечал отрицательно. Попрощавшись с португальцем, я сказал слугам, что хочу немного отдохнуть.
Как только меня оставили в покое, я серьезно задумался. Положение мое было незавидным. Единственный европеец, с кем мне довелось здесь встретиться, оказался гнусным злодеем; общение с ним представлялось мне таким же опасным, как и перспектива попасть в зубы людоедам, в плену у которых я находился. А моя ужасная служба… Презренное занятие, выполнять которое приходилось под угрозой смерти. Впрочем, мои чувства к Леоноре оставались незапятнанными. Я выполнял свои обязанности с крайним отвращением, испытывая, такой ужас, что любовь к моей пленительной жене определенно не пострадала. Но, тем не менее, я поступил на службу к Бен-Маакоро, и эти пагубные обязанности делали мою судьбу невыносимой. Я был готов немедленно оттуда бежать, и только мысль о том, что Леонора могла попасть на те же самые берега (а ведь в таком случае она неминуемо будет доставлена во дворец монарха), заставляя меня оставаться здесь, несколько утишала мои страдания. Я сохранил портрет Леоноры, предусмотрительно спрятав его в бумажнике вместе с банковскими билетами, что вполне гарантировало его неприкосновенность. Вы не представляете, какое значение имеет портрет для души чувствительной; надо любить, чтобы понять, как отрадно на него смотреть, какие переживания тогда тебя охватывают, какое счастье созерцать божественные черты очаровательного лица, всматриваться в глаза, которые, кажется, тебе отвечают, говорить любимому изображению те же самые слова, что ты сказал бы, сжимая в объятиях милый оригинал этого портрета, иногда орошать его слезами, согревать дыханием, оживлять поцелуями… О, искусство возвышенное и прекрасное, ведь ты само возникло только благодаря любви, и первый художник рисовал, охваченный этим чувством. Поставив перед собой чарующий залог любви моей Леоноры, я упал перед ним на колени.
«О ты, боготворимая мною! — вскричал я. — Прими мою чистосердечную клятву: даже среди всех этих ужасов я сохраню чистоту моей души. Не бойся: храм, где ты царишь безраздельно, никогда не осквернится преступлением. Обожаемая подруга, пошли мне утешение среди моря бедствий, укрепи мои силы в несчастье. Ах! Если я и начну склоняться к заблуждению, единственный поцелуй, сорванный с твоих нежных губок, тут же отвратит меня от рокового шага».
Уже стемнело, когда я уснул. На следующее утро меня разбудил Сармиенто, предложивший совершить вместе с ним очередную прогулку, причем в те места, которые мне пока не доводилось видеть.
«Не знаешь ли ты, — спросил я его, — как отнесся правитель к моему выбору?»
«Остался доволен, что и поручил передать тебе, — отвечал португалец, когда мы с ним отправились в путь, — теперь ты стал такой же ученый, как и я, и более не нуждаешься в моих уроках. Правитель, — продолжал он, — всю ночь распутничал, а теперь желает очиститься, так что с утра в жертву принесут шесть женщин. Не хочешь ли поприсутствовать?»
«О праведное Небо! — отвечал я в ужасе. — Сделай все возможное, только избавь меня от столь ужасного зрелища!»
«Прекрасно тебя понимаю, зрелище не может тебе понравиться, поскольку ты увидишь, как под нож идут только что отобранные тобою женщины».
«Какое несчастье! Я размышлял об этом всю ночь… Вот что делает службу, на которую я обречен, невыносимой для меня; если выбранная мною женщина падет жертвой, то я умру от жестоких угрызений совести, от одной страшной мысли, что мог спасти несчастную, сославшись на какие-нибудь изъяны тела, но не сделал этого».
«Так, еще одна детская нелепость — тебя следует от нее избавить. Если ты отведешь гибель от этой женщины, то смертный жребий неминуемо выпадет на другую. Ради спокойствия души нужно уметь отвлекаться от мелких неприятностей. Допустим, армейский генерал решил обрушиться на левый фланг врага. Разве он будет терзаться угрызениями совести, что в том случае, если бы удар пришелся на правый фланг, он бы спас жизни солдат левого? Раз уж мы хотим добыть плод, сотрясение дерева нас не должно беспокоить».
«Оставь жестокие утешения и лучше расскажи мне об особенностях местной жизни, ведь они мне еще неизвестны, поведай о той проклятой стране, куда меня занесла злая судьба».
«Тебе было бы легче, родись ты, подобно мне, в жарком климатическом поясе, — продолжал португалец, — тогда ты скорее бы привык к жгучим лучам тропического солнца. С апреля по сентябрь погода здесь довольно-таки терпимая, но в остальное время года стоит несносная жара: нередко видишь, как животные в деревнях погибают под палящими лучами солнца. Нравственная развращенность здешних дикарей скорее всего объясняется жарким климатом. Ныне никто уже не сомневается, что воздушные массы влияют на организм человека: мы становимся порочными или же добродетельными в зависимости от большего или меньшего давления воздуха на легкие[26] и от качества воздуха — здоров ли он, горяч или холоден. О вы, надеющиеся подчинить человеческий род одинаковым законам, осмелитесь ли вы настаивать на своем, не принимая во внимание изменения атмосферы? Правота моих принципов совершенно очевидна! Впрочем, следует признать, развращенность местных нравов достигла предела, далее зайти уже невозможно.
Здесь распространены любые преступления, и все они остаются безнаказанными. Отец семейства не делает никакого различия между своими дочерьми, сыновьями, рабами или женами, все они в равной мере служат его похотливым удовольствиям. Те же, кто вздумает ему отказать, не смогут так просто отделаться от любострастных посягательств; в семьях утвердился деспотизм, и отец вправе безжалостно убить любого члена семьи. Несмотря на известную потребность в женщинах, обращаются с ними плохо; в целом я уже описал тебе их положение в обществе, но и семейная участь их не легче. Жена может разговаривать с мужем только стоя на коленях, ее никогда не допускают к обеденному столу, а в качестве пропитания ей кидают какие-нибудь объедки, причем в самый отдаленный угол. Так у нас обходятся с животными. Ну, а если жена дарует своему хозяину наследника? Станет ли она пользоваться тем уважением, которое так красит судьбу женщины в наших странах? Повторяю тебе, единственной наградой со стороны жестокосердного супруга будет крайнее презрение, пренебрежение и отвращение. Иногда же муж ведет себя с еще большей жестокостью: не давая плоду созреть, он уничтожает его во чреве своей супруги. Но, допустим, несмотря на всю недоброжелательность мужчины, ребенку как-то удастся появиться на свет. Чадо отцу не понравилось — его сразу же убивают. Мать не обладает никакими правами на ребенка, тем более когда дитя подрастет. Иногда сын даже следует примеру отца и грубо обращается с той, которая даровала ему жизнь.[27] Простолюдинки не представляют собой исключения, и жены знати терпят такое же безжалостное обращение. Трудно описать, в каком скотском состоянии живут эти женщины, как их унижают: они постоянно трепещут от страха перед мужем, всегда готовы расстаться с жизнью по малейшему капризу семейного тирана. Участь диких животных, несомненно, выглядит предпочтительнее.
Некоторое понятие о нашем государстве можно себе составить на примере феодального польского королевства. Бутуа разделяется на восемнадцать небольших областей, сравнимых с крупными европейскими сеньориальными владениями. Каждая из областей управляется отдельным правителем, который царит в своих землях, причем его власть приравнивается к королевской. Подданные подчиняются ему непосредственно, и он поступает с ними так, как ему заблагорассудится. В этом королевстве, тем не менее, существуют определенные законы; может быть, их число даже слишком велико. Впрочем, все они направлены лишь на то, чтобы подчинить слабого сильному — другими словами, поддержать деспотизм, вот почему народ здесь постоянно страдает. Однако и простой человек остается деспотом в кругу своей семьи, хотя, по сути дела, он вообще ничем не владеет. Ему дают лишь продукты питания, достаточные для прокормления семьи, а взамен он в поте лица своего обязан возделывать землю. Все остальное принадлежит правителю области, владеющему имуществом подданных полностью и безраздельно, с тем, однако, условием, что четыре раза в год царю нужно сполна выплачивать дань в виде девушек, мальчиков и продуктов питания. Правитель области получает эту дань от вассалов, так что ему требуется лишь доставить ее королю, а поскольку она налагается с учетом возможностей каждой области, местный правитель никогда не бывает ею слишком обременен.
Такие преступления, как, например, убийство и воровство, для вельмож проходят абсолютно безнаказанными, но простолюдина за них карают с крайней свирепостью, разумеется, если он совершит проступок за пределами своего дома. Например, будь он главой семейства и убей кого-нибудь из членов семьи, ему подчиненной, ему обеспечена полнейшая безнаказанность. В ином случае его ждет смерть. Арестовав виновного, его незамедлительно отправляют к местному владыке, и тот собственноручно приводит приговор в исполнение. Для вельмож такие наказания представляют собой особое наслаждение: такое же удовольствие европейцы получают от охоты. Обычно преступников держат под стражей до тех пор, пока их не скопится определенное число. Затем шесть или семь местных правителей собираются вместе, чтобы в течение нескольких дней издеваться над несчастными узниками. Наконец их убивают. Охота заканчивается разгульным пиршеством, куда сгоняют жен казненных преступников, и правители сообща глумятся над этими женщинами. Бен-Маакоро пользуется аналогичными правами в принадлежащей ему области, а поскольку она самая большая, ему представляется еще больше возможностей совершать ужаснейшие деяния.
Несмотря на всю свою власть, правители областей непосредственно подчиняются монарху; тот вправе приговорить их к смерти за мятеж и оскорбление величества и тотчас же привести приговор в исполнение без какого бы то ни было судебного разбирательства. Однако вина должна быть действительной, иначе местные правители, объединившись между собой, примут сторону осужденного и взбунтуются, чтобы общими усилиями сбросить с трона владыку, не умеющего пользоваться своей деспотической властью.
Владыка Бутуа относится к своему потомству с крайним безразличием, ведь его наследники не имеют никаких прав на трон. В восемнадцати областях дело обстоит по-другому; там дети наследуют отцовские земли. Как только местный владыка умрет, его старший сын берет бразды правления в свои руки, занимает дом и низводит мать и сестер в крайнее рабство: в его доме их положение ниже, чем у рабов его жены, если, конечно, владыка не захочет жениться на родственницах. В последнем случае они избегают крайнего унижения, но разве положение супруги не является в соответствии с местными обычаями достаточно тяжелым? Если после смерти главы семейства окажется, что его жена беременна, то она должна как можно скорее уничтожить плод, иначе наследник убьет ее.
Теперь о короле. Когда он умирает, все местные правители собираются вместе. Подобно жагам, своим соседям, эти дикари, смешивая понятия доблести[28] и жестокости, избирают владыкой самого свирепого вельможу. В течение девяти дней кандидаты упражняются в свирепости или над военнопленными, или же над преступниками, а иногда просто дерутся между собой до победного конца. Тот, кто покажет себя самым сильным и жестоким, с той поры среди этого народа считается достойнейшим, и его выбирают в качестве верховного правителя. С торжествующими криками его переносят во дворец, где после выборов в течение девяти дней предаются новым неистовствам. Там разнузданный разврат принимает такие формы, что иной раз вновь избранный правитель не выдерживает этого испытания и церемония выборов короля начинается снова. Редко эти празднества обходятся без пролития крови множества людей.
Если между жителями Бутуа и соседями разгорается война, местные правители поставляют королю отряды вооруженных стрелами и копьями людей, в количестве, определяемом государственными потребностями. Если враг силен — посланные отряды весьма значительны; если дело ограничивается легкими столкновениями — они невелики. Причины столкновений всегда оказываются одинаковыми: потрава полей, похищение рабов или женщин. После нескольких дней предварительных столкновений разыгрывается решительное сражение. Затем каждая из сторон возвращается к себе домой.
Народ здесь, несмотря на почти полное отсутствие понятия нравственности и огромное число самых разнообразных преступлений, набожный и суеверный. Религия тут правит умами с такой же силой, как в Испании или Португалии. Теократическая власть строится по закону феодального управления. В каждой области имеется главный жрец, подчиняющийся верховному жрецу страны, который живет с королем в одном городе. Главный жрец области возглавляет коллегию нижестоящих жрецов. Все вместе они занимают обширное здание, построенное по соседству с храмом. Идол повсюду почитается тот же самый, что и во дворце правителя, однако последний пользуется преимуществом: независимо от столичного храма, здесь существует особый придел, где совершаются жертвоприношения. Почитаемый здесь в качестве божества змий есть то самое пресмыкающееся, которому люди поклонялись с древнейших времен; в его честь возводились храмы в Египте, Финикии, Греции, откуда почитание змия перешло в Азию и Африку — одним словом, стало повсеместным.[29] Люди, живущие здесь, уверяют, будто бы идол есть изображение создателя мира, и, с целью оправдать его внешний вид, говорят, что наполовину человеческий, наполовину животный облик равным образом символизирует сотворение людей и животных.
Правитель области обязан ежегодно посылать местному жрецу шестнадцать жертв обоего пола; жрец вместе со своими помощниками их умерщвляет в определенные дни, предписываемые ритуалом. Мысль о том, что человеческое жертвоприношение является самым замечательным даром, какой только можно принести божеству, явилась плодом гордыни. Человек, считая себя самым совершенным творением в мире, вообразил, будто бы принесение в жертву себе подобных наилучшим образом умиротворяет богов. Вот почему этот обычай чрезвычайно распространился: на земле не существует народа, у которого бы его не было. Кельты и германцы приносили в жертву стариков и военнопленных; финикийцы, карфагеняне, персы и иллирийцы убивали собственных детей, фракийцы и египтяне — девственниц и т. п.
Дело воспитания молодого поколения в Бутуа целиком доверяется жрецам; они воспитывают как мальчиков, так и девочек, правда, в раздельных школах. Никто другой в этот процесс не вмешивается. Главная и почти единственная добродетель, внушаемая девочкам, — полнейшая покорность, беспрекословное подчинение желаниям мужчины. Воспитанницам внушают, что они созданы только для того, чтобы находиться под властью сильного пола и, как учил Магомет, до конца дней своих терпеть страдания».
«Как учил Магомет? — переспросил я, прервав Сармиенто. — Мой друг, ты ошибаешься. Очевидно, твое несправедливое отношение к женщинам заставило тебя принять ложное, ничем не подкрепленное мнение. Магомет вовсе не проклинает женщин. Я удивлен, что, при всем блеске своей эрудиции, ты слабо ознакомился с Кораном. “Любой добронравный верующий, будь то мужчина или женщина, может попасть в рай”, — вот точные слова Пророка из шестидесятой суры Корана. И во многих других местах Корана Магомет определенно утверждает, что в раю можно будет встретить не только жен, любимых на земле, но и прекрасных девушек, а это доказывает, что Пророк никогда не собирался лишать вечного небесного блаженства земных женщин: вместе с гуриями они также попадут в рай. Прости мне это отступление в защиту обожаемого мною слабого пола, который ты презираешь. Продолжай же свой занимательный рассказ».
«Магомету вольно осуждать женщин на муки или отправлять в рай, — сказал португалец, — но для меня ясно одно: даже если бы я и поверил в эти басни, то стремился бы в рай отнюдь не из-за женщин. И пусть Люцифер сдерет с меня заживо кожу, если я огорчусь, исчезни женщины вообще с лица земли! Несчастен тот, кто в любовных утехах или в обществе не может обойтись без этих лживых, лицемерных и подлых созданий, всегда думающих о том, как бы солгать или нанести нам вред, неизменно перед нами пресмыкающихся, постоянно лукавящих, во всем подобных гадюке, что поднимается от земли лишь затем, чтобы извергнуть яд! Но не прерывай меня больше, брат, если хочешь услышать продолжение рассказа.
Что касается мальчиков, — продолжал мой наставник, — то их учат прежде всего подчиняться жрецам, а затем уже — королю и, наконец, — местным начальникам. Воспитанникам рекомендуют быть всегда готовыми пролить свою кровь за интересы названных лиц.
В Европе к числу опасностей, угрожающих школе, как правило, относят разврат, здесь же разврат узаконен. Супруг с презрением изгонит из своего дома невесту, если она окажется девственницей.[30] Девственность по закону принадлежит жрецам: они одни могут сорвать этот пустоцвет (а мы, исключительно по нашей глупости, так высоко ценим его). Из общего правила, впрочем, исключаются препровождаемые к монарху подданные, которых держат под надежной охраной во дворцах правителей областей и не пускают в школу. Жрецы никогда не осмеливались оспаривать это право у монарха, ведь ему принадлежит и светская и духовная власть. Цветы девственности срываются в отмеченные в местном календаре праздничные дни. Храмы тогда закрываются, входить туда дозволяется лишь жрецам. В округе в это время царит полнейшее безмолвие, любой, кто осмелится его нарушить, безжалостно предается смерти. Лишение невинности происходит у подножия идола. Главный жрец начинает первым, а его товарищи заканчивают дело. Девочки проходят обряд два раза, мальчики — один; церемония завершается жертвоприношением. В семью дети возвращаются по достижении тринадцати или четырнадцати лет, там у них осведомляются, прошли ли они через освящение. Если этого не произошло, мальчики навлекают на себя ужасное презрение, а девочки никогда не выходят замуж. В столице все обстоит точно так же, как и в провинциях, но с одним отличием: во время инициации монарх, если он того пожелает, имеет преимущественное право перед жрецами. Здесь, как и в иудейском царстве, жрецы могут силой забирать детей, коль скоро кто-нибудь начнет отказываться посылать их в школу».
«Какие гнусности, — вскричал я, — все эти мерзости меня крайне возмущают! Признаюсь, мне противно слышать, что педерастию превратили в акт религиозной инициации. До каких пределов разврата должен был дойти народ, сделавший своим обычаем ужаснейший порок, максимально разрушающий человеческий род, порок позорнейший, явно противоречащий законам природы!»
«Крепкие же ты сыплешь ругательства! — отвечал мне португалец, к несчастью слишком приверженный этому презренному извращению. — Послушай, друг, я, пожалуй, прерву мою речь на какое-то время, чтобы рассеять твои заблуждения, рискуя даже пожертвовать кое-какими своими принципами, лишь бы только неопровержимо доказать ложность твоих нравственных правил.
Не воображай, будто бы это прегрешение, которому в Европе приписывают огромное значение, в действительности столь важно, как то обычно думают. С какой бы точки зрения его ни рассматривать, опасным оно может быть признано только потому, что из-за него уменьшается численность населения. Но разве это настоящее зло? Здесь нам следует провести исследование. Что случится, если к данному пороку начнут относиться снисходительно? В таком государстве, как я полагаю, родится меньше детей. Но неужели же уменьшение численности населения следует считать великим злом и каким слабым должно быть правительство, чтобы этого опасаться? Разве государство испытывает потребность в большем числе подданных, нежели то, которое оно в состоянии прокормить? Когда нужное число будет достигнуто, все мужчины, в силу безусловной справедливости, должны сами решать, производить или же не производить на свет детей. Мне смешно слышать непрекращающиеся вопли в защиту роста народонаселения. Твои соотечественники в особенности, твои дорогие французы, не замечают того, что правительство относится к их делам с полнейшим равнодушием как раз из-за избыточной численности населения. Их побеги за границу, их смерть мало трогает ваше правительство, а бесчеловечные законы каждый день собирают обильные жертвы. А вот при меньшем количестве народа, подданные стали бы дороги государству — ныне оно ими пренебрегает, — и тогда свирепо разящий меч Фемиды уже не сносил бы головы счастливых граждан.
Впрочем, пускай эти дураки орут себе в удовольствие, пусть составляют отвратительные компиляции, наполненные амбициозными проектами увеличения народонаселения, между тем как избыток его и есть важнейшее зло в государстве. Ограничимся рассмотрением того, являются ли их цели благими. Осмелюсь утверждать обратное. Да, осмелюсь заявить, что в стране, где численность населения и роскошь невелики, равенство, к которому ты стремишься, поддерживается более полно и, следовательно; лучше обеспечивается счастье отдельного гражданина. Именно чрезмерный рост народонаселения и роскоши приводят к неравенству условий существования и ко всем бедам, отсюда вытекающим. Среди народа воздержанного и умеренного все люди суть братья, но они перестают знать друг друга, когда роскошь портит одних, а другие нищают из-за роста населения. По мере увеличения населения и роскоши незаметно укрепляются права сильнейшего; слабый попадает в рабство, устанавливается деспотизм, народ постепенно теряет силы и вскоре оказывается раздавленным под тяжестью цепей, выкованных для него вследствие его собственного прироста.[31] То, что уменьшает численность населения, идет, таким образом, на пользу государству, а отнюдь не вредит ему. С государственной точки зрения, известный порок из разряда ужасных преступлений должен быть перемещен в разряд добродетелей, что и случилось у всех философски мыслящих народов. А если на этот вопрос посмотреть с точки зрения природы? Ах, но если бы природа желала того, чтобы прорастало каждое зерно, то она устроила бы землю много лучше. Земля бы тогда постоянно приносила урожай и плодоносила, ожидая лишь очередных семян: каждое из них, уйдя в землю, возвращалось бы сторицей.
Теперь, чтобы убедиться в правоте моих слов, бегло взглянем на организм женщины.
Предположим, что женщина живет семьдесят лет. До четырнадцатилетнего возраста она еще не в состоянии, а в последние двадцать лет жизни уже не в состоянии рожать. В остатке тридцать шесть лет. Отнимаем из них три месяца в году, когда она по известной слабости не способна содействовать исполнению целей природы, если женщина благоразумна и желает произвести на свет доброе потомство. Выходит, природой установлено так, что женщина служит ей самое большее двадцать семь лет из семидесяти.
Я задаю вопрос, разумно ли предполагать, что природа потерпит такие потери,[32] коль скоро она вообще ничего никогда не теряет? Но если это соответствует законам естества, тогда по какому праву человеческие законы преследуют людей, подчиняющихся требованиям самой природы? Размножение, безусловно, не относится к законам природы, ведь она его только терпит. Когда создавались первые виды, какая у нее была в нас потребность? Не следует также воображать, будто мы необходимы природе ради сохранения видов, существование которых способствует исполнению ее планов. Все противоположные точки зрения объясняются лишь нашей гордыней.
Если бы на земле не осталось ни одного человека, от этого ничего бы не изменилось. Мы извлекаем выгоду из того, что встречается на нашем пути, но не следует думать, будто что-либо создано ради нас. Мы всего лишь жалкие твари, подверженные, подобно прочим животным, разнообразным случайностям. Мы рождаемся на свет точно так же, как и они, но мы обладаем гордыней, мы вообразили себе, будто бы исключительно ради драгоценного человеческого рода светит солнце и произрастают растения. О, печальное ослепление! Давайте же поймем то, что природа может прекрасно обойтись и без нас, как она обойдется без какого-нибудь вида мух или муравьев. Вот почему мы вовсе не обязаны заботиться о продолжении рода, природе совершенно безразличного: полное уничтожение его ничуть не изменит ее законов.
Следовательно, позволено губить жизнь, нисколько и ни в чем не оскорбляя природу! Да что я говорю! Мы оказываем ей услугу, препятствуя увеличению численности определенного вида ее творений, полное уничтожение которых, после того как за эти первые творения природе будет воздана должная честь, позволит нашей владычице, отказавшись от дарованной нам терпимости, вновь вступить в свои права. Итак, вот он, этот опасный порок, ужасный порок, против которого бездумно ополчаются законы и общество, вот он перед нами, но теперь его полезность для природы и государства доказана. Благодаря ему уничтожаются излишки населения в государстве, что придает последнему утраченную было энергию, природе возвращается ее могущество, так что она свободно может приступить к новому творчеству. Допустим, такая наклонность неестественна, но почему тогда она пробуждается в нас еще в детском возрасте? Не должна ли она исчезнуть под влиянием воспитателей, с ранних лет опекающих ребенка? Достаточно, впрочем, взглянуть на людей, которые подвержены этой страсти, развивающейся, несмотря на все заслоны, что перед ней ставятся. С годами она лишь усиливается, она не слушается ни советов, ни увещеваний, не страшится ужасов загробной жизни, наказаний, презрения, остается равнодушной к заманчивым прелестям противоположного пола. Неужели же вкус, проявляющийся с такой силой, является извращением? Чем иным его считать, как не очевиднейшим внушением самой природы? Но если это так, тогда она не страдает; разве может она внушать то, что наносит ей оскорбление? Допустит ли природа нарушение собственных законов? Одарит ли одинаково тех, кто ей служит, и тех, кто ее разрушает? Прежде чем нагло ограничивать снисходительную природу, лучше хорошенько ее изучить. Исследуем же ее законы, выведаем ее намерения и не будем сами давать скороспелые ответы.
Наконец, дерзну заявить определенно: наша мудрая мать никогда и не намеревалась уничтожить эту наклонность, поскольку тем самым были бы спутаны все ее планы. А сюда относятся и бездетные мужчины, и женщины, которые в течение сорока лет своей жизни не в состоянии рожать, так что мы прекрасно убеждаемся в том, что размножение, совершенно для нее безразличное и вообще бесполезное, не принадлежит к числу законов естества. В данной области мы вправе поступать так, как нам вздумается, нисколько не страшась оскорбить природу или как-то ослабить ее могущество.
Поэтому перестань поносить невиннейшую из причуд, фантазию: мужчины склоняются к ней в силу тысячи физических причин, ведь она ничего не меняет в жизни и не наносит ей вреда. Наконец, эта привычка внушается нам природой, она ей полезна, равно как и государству, причем общество нисколько от нее не страдает. Противники ее встречаются лишь среди слабого пола, ибо таким образом прекращается поклонение ему. Впрочем, данное основание представляется недостаточным для того, чтобы воздвигать эшафот. Коль скоро ты отказываешься подражать философам Древней Греции, то, по крайней мере, уважай их мнения. Разве Ликург и Солон натравливали Фемиду на этих несчастных? Несравненно более разумные, они сумели использовать во благо и во славу своей родины повсеместно царивший в Греции порок, при помощи которого им удалось зажечь патриотизм в сердцах сограждан. Сила государства заключалась тогда в славном легионе любовников и возлюбленных.[33] И ты не воображай, будто бы причины, способствовавшие расцвету одного народа, когда-нибудь приведут к гибели другого.
Пускай же заботы о лечении этих неверных возьмут на себя ущемленные представительницы слабого пола, пусть они приведут их в свой храм на сплетенных из цветов гирляндах любви. Но коль скоро те, противясь силе Амура, разорвут эти цветочные цепи, не думай, будто оскорбления и язвительные усмешки, будто кандалы или палачи легко заставят их сменить веру. Первое средство делает из людей слабоумных трусов, второе — фанатиков. Человечество успело запятнать себя множеством глупых поступков и жестоких деяний, но грехов от этого нисколько не убавилось.[34]
Однако вернемся к исходному предмету разговора. Какую пользу извлечешь ты из требуемых от меня описаний, если ты ежеминутно меня прерываешь?
Преступления против религии, — продолжал португалец, — наказываются здесь точно так же, как и у нас в Европе, даже еще более жестоко;[35] главный жрец выступает тогда в качестве верховного судьи и палача. Малейшее оскорбление жреческого сословия или идола, любая невнимательность во время публичного совершения обрядов в храме, несоблюдение религиозных праздников, отказ послать своих детей в школу — все эти преступления караются смертью. Можно сказать, что несчастный народ, неминуемо приближающийся к гибели, старательно изобретает средства, способные ее ускорить.
Дикарям совершенно неизвестно искусство передавать сведения о чем-либо: они не имеют ни алфавита, ни иероглифических знаков. Народ этот не сохранил никакого исторического сочинения, которое бы способствовало познанию его собственной генеалогии. И тем не менее дикари считают себя древнейшим народом земли. Эти люди уверяют, что они когда-то властвовали над всей Африкой и особенно подчеркивают, что господствовали на море, хотя ныне о море они вообще ничего не знают. По всей вероятности, они еще долгое время не смогут добраться до близлежащих океанских берегов, ведь государство их расположено в глубине континента, а с восточными и западными соседями ведутся постоянные войны. Торговля в этих местах ограничивается вывозом риса, маниоки и маиса, которые отправляются жагам, обитающим на песчаных землях и часто испытывающим недостаток в столь ценных продуктах питания. Оттуда в Бутуа завозят рыбу, весьма здесь любимую: она поедается почти с такою же жадностью, как и человеческая плоть. По ходу обмена возникают постоянные стычки, часто переходящие в войну; тогда торговцы превращаются в воинов, а рынки — в поля сражений.
Политика — искусство, порожденное тщеславной лживостью и заключающееся в том, чтобы при обмане себе подобных самому оставаться необманутым; политика, возводимая государственным человеком в ранг добродетели, считающаяся непреложным правилом общественной жизни, хотя люди порядочные видят в ней лишь один порок, — политика, повторяю я, местным дикарям абсолютно неизвестна; не то чтобы они были честными и нечестолюбивыми, просто здесь все делается безыскусно. Соседи также не могут похвастаться успехами в дипломатии, так что дикари попросту нагло обманывают друг друга. Зато безыскусность с лихвой искупается горячим рвением обеих сторон. Народ Бутуа стремится одерживать верх в сражениях и получать наибольшие выгоды при обменах продуктов с соседями, этим и ограничиваются хитрости дикарей. Остальное время они предпочитают жить беззаботно, не задумываясь о завтрашнем дне. О прошлом дикари ничего не помнят вообще, настоящим желают наслаждаться с возможной полнотой, в будущее никогда не заглядывают. Им даже неизвестно, сколько каждому из них исполнилось лет. До пятнадцати или двадцати лет они, впрочем, считают возраст своих детей, но потом он забывается, так что о нем более не вспоминают.
Местные жители обладают некоторыми познаниями в астрономии, однако их представления изобилуют суевериями и ошибками, так что разобраться в них чрезвычайно трудно. Они следят за движением звезд, недурно предсказывают изменения атмосферы, разделяют время в зависимости от фаз луны. Когда дикарям задают вопрос, кто движет звезды в космосе, какое существо в мире самое могущественное, они отвечают, что таковым является их идол, сотворивший все, что мы видим вокруг. Идол, если того захочет, может все уничтожить. Чтобы избежать этого, дикари беспрестанно заливают алтари человеческой кровью.
Питаются они по преимуществу маисом, некоторыми видами рыб, когда случится их выторговать у соседей, и человеческим мясом — каждый в любое время в праве получить его со специальных складов. Иногда к этому рациону добавляют мясо обезьяны, в здешних областях очень высоко ценимое. Из маиса гонят опьяняющий напиток, который лучше нашей водки. Пьют его неразбавленным редко, обычно же смешивают с водой, хотя вода здесь плохая, солоноватая. Дикари умеют мариновать ямс,[36] так что этот продукт, приобретя аппетитную нежность, сохраняется длительное время.
В Бутуа не существует ни денег, ни чего-нибудь заменяющего их. Каждый живет тем, что имеет. Желающий приобрести иноземные товары у заезжих торговцев вступает с ними в обмен. За работу или удовольствия расплачиваются рабами, женщинами и детьми. К столу монарха посылают первые плоды всех растений, произрастающих в этой стране, а также образцы ввозимых продуктов.
Для сбора разнообразных налогов существуют особые слуги, так что страна без чрезмерных усилий кормит своего правителя. Местные начальники и жрецы кормятся точно так же. Пока знать не получит своей доли, простому народу не позволено ничего продавать, так что торговля здесь облагается своеобразным налогом. Зато когда он уплачивается, торговец может извлекать из товара любую прибыль; о способе оплаты я уже тебе рассказывал.
Поселения дикарей, столь же немногочисленные, как и этот народ, располагаются лишь в самых обжитых местах. Обычно селение, состоящее из дюжины прижавшихся друг к другу домиков, управляется старейшим отцом семейства. Шесть или семь селений образуют собой округ, правителю которого подотчетны старейшины, а сами правители подчиняются королю. Старейшина, узнав о потребностях, желаниях и капризах правителя, незамедлительно обязан выполнить приказания этого маленького деспота. В противном случае правитель сожжет село и истребит его жителей, причем король не будет ему за это выговаривать. В своем округе старейшина — этот призрачный начальник — никакой властью не пользуется, он считается владыкой только в кругу семьи. Следовательно, его можно считать просто первым слугой деспота. Нередко случается так, что эти карликовые владыки отдают приказание жителям расположенного в их округе селения выслать ему ту или иную дань, того или другого мальчика, девочку. Отказ подчиниться влечет за собой полное уничтожение деревни. Еще чаще наблюдаешь, как двое или трое местных владык, объединившись между собой просто ради развлечения, отправляются в поход на какое-нибудь селение. После грабежа, разрушения и поджога домов безжалостно истребляют всех жителей — независимо от пола и возраста. Стоит поглядеть на то, как несчастные жители, выйдя из своих хижин с женами и детьми, стоя на коленях, покорно подставляют шею смертельным ударам, словно обреченные на заклание жертвенные животные. Они даже не могут себе вообразить, что можно как-то мстить обидчикам, защищаться. Вот он — поразительный пример животной тупости, до которой опустились эти люди, с одной стороны, и убедительнейшее доказательство того, до каких крайностей иной раз доходит деспотизм, соединенный с владычеством аристократии, с другой стороны. Какие мысли рождаются при виде всего этого? Возможно, в самом деле, как я и предположил ранее, одна часть человечества подчинена другой по законам, дарованным той силой, что приводит нас в движение. Неужели мы, ознакомившись с обычаями, распространенными в первоначальный период развития любого общества, принятыми, в том числе и этим народом, который еще не вышел из естественного состояния, не поверим сказанному? Коль скоро недоступная нашему разуму природа подчинила человеку животных, хотя они намного сильнее его, почему бы ей точно так же не подчинить ему какую-то часть выродившихся людей? И если это так, что делать с филантропическими и благотворительными организациями, крайне распространившимися в нашем цивилизованном обществе?»
«Ты, вероятно, снова начнешь ворчать, что я тебя перебиваю, — сказал я португальцу, — но я не намерен прощать тебе защиту таких нравственных правил. Ужасы, наблюдаемые нами среди этого народа, не должны поощрять тебя к выводам в защиту тирании. Человек развращается и в естественном состоянии, ведь от рождения ему свойственны страсти, которые неизменно заставляют его совершать ужасные поступки, особенно когда слабеют узы цивилизации. Отсюда, впрочем, не следует заключать, будто бы грубый дикарь должен быть взят за образец: наблюдая за ним, мы будто бы узнаем об истинных намерениях природы. Рассуждать так — значит впадать в нелепое заблуждение. Влияние природы на всех людей одинаково, страсти могут очень быстро испортить любого — и пребывающего в естественном состоянии, и человека высокой цивилизации. Вот почему о людях нужно судить лишь тогда, когда они, наконец успокоившись, обретут безмятежность, чему и должен способствовать просвещенный законодатель, ставящий заслоны бурному потоку страстей».
«Я стану рассказывать дальше, — отвечал Сармиенто, — ведь иначе мне пришлось бы с тобой поспорить, обладает ли этот законодатель действительным правом возводить такие заслоны да и вообще можно ли считать его деятельность благом, а страсти, которые он хочет обуздать, — добрыми или злыми? А вдруг сумма результатов страстей того и другого вида вернее приведет человека к счастью, нежели цивилизация, унижающая его достоинство? В пустых спорах мы потеряем время и после длинных рассуждений разойдемся, нисколько не переубедив собеседника… Итак, я продолжаю.
Когда жрецы собираются принести кого-нибудь в жертву, они объявляют, что явившийся им бог пожелал определенного мужчину или женщину. Искомый субъект немедленно доставляется в храм. Закон, разумеется, жестокий, продиктованный только страстями, которые им же еще более поощряются.
Если бы светская и духовная власти не переплетались между собой так тесно, этот народ, вероятно, угнетался бы не так сильно; но жрецы и правители, понимая, что их силы примерно равны, вынуждены были объединиться, дабы полнее удовлетворять свои страсти. И вот несчастный народ повсюду стонет под игом двойного деспотизма, люди здесь совершенно раздавлены и низведены до уровня скотов.[37]
Обитатели королевства Бутуа испытывают величайшее отвращение к тем, кто не может зарабатывать себе на жизнь. Они говорят, что каждый человек, будучи прикреплен к земле, обязан получать от нее пропитание, если он, конечно, работает добросовестно. Нищета же есть следствие лени. Бедняка тут же все покидают, ему никто не протягивает руку помощи, и вот, оставшийся без работы, покинутый друзьями, он скоро становится жертвой богача: тот лишает его жизни, считая, что мертвец не так несчастен, как человек, страдающий от нищеты.
Врачеванием здесь занимаются в храмах жрецы, подчиненные главному жрецу. Они умеют готовить из трав кое-какие микстуры, которые и прописываются в качестве лекарства, иногда, кстати сказать, весьма удачно. За лечение неукоснительно взимается плата: больной, в виде залога, отправляет к врачам жен, мальчиков или рабов из своей семьи. Съестные продукты в уплату не принимаются, да и зачем они нужны там, где благодаря постоянным приношениям идолу всего и так более чем достаточно.
Мужчины берут себе в жены столько женщин, сколько способны прокормить. Любой же из правителей области, подражая королю, имеет личный гарем, численность которого, как правило, зависит от размеров той или иной области. Гарем этот, как я уже говорил, пополняется за счет взыскиваемой с населения дани. За женщинами там смотрят рабы, но отнюдь не евнухи. Своих господ они, впрочем, обманывают крайне редко, ибо всецело зависят от них, и лишиться жизни могут в любую минуту. В гареме одна из одалисок пользуется особыми преимуществами, так что ее считают госпожой. Она царит недолго, но если во время правления ей случится родить ребенка, что бывает крайне редко, то ее дети признаются законными, а самый старший из мальчиков, все равно от какой жены, после смерти отца наследует имущество родителя. Поскольку первая одалиска является любимицей господина, то она надзирает за прочими женами, однако это отнюдь не освобождает ее от сурового ига, налагаемого здесь на женщин. После рождения ребенка мать обычно прогоняют в дальние комнаты и о ней ничего более узнать нельзя. Вот почему свое положение жены могут основательно упрочить лишь в том случае, если они сумеют избежать беременности. В этом искусстве местные женщины достигли ошеломляющих успехов.
Кроме тигров и львов, обитающих на севере Бутуа, в здешних лесах встречаются совершенно неизвестные в Европе четвероногие животные. Среди них, в частности, попадается животное по величине чуть меньше быка, а по виду чем-то напоминающее лошадь и оленя. Между прочим, в некоторых местностях живут и жирафы.[38] Птицы, многочисленные и странные, здесь бывают только пролетом, поскольку же охотиться на пернатых не принято, узнать о них что-либо определенное крайне трудно.
Растения и пресмыкающиеся в Бутуа также отличаются разнообразием, причем многие из них весьма ядовиты. Местные жители, удивительно преуспевшие во всех видах жестокостей, приготовляют из одного растения, в наших краях не распространенного, сильнодействующий яд, способный лишить человека жизни в одно мгновение.[39] Иногда этим ядом смачивают наконечники стрел, и если кто-нибудь будет слегка задет такой стрелой — его ждет смерть в страшных конвульсиях. Дикари, между прочим, остерегаются есть мясо людей, погибших от ядовитых стрел.
Попробую, теперь краткими мазками нарисовать тип, характерный для представителей племени Бутуа. Мужчины, необыкновенно черные, низкого роста, жилистые, с курчавыми волосами, здоровые по природе, прекрасно сложенные, с ослепительными зубами, живут долго. Они с охотой совершают самые мерзкие преступления, но особенно любят предаваться разврату, жестокости, мести и суеверию. Все они крайне вспыльчивы, лживы, гневливы и невежественны. Женщины в сравнении с мужчинами кажутся красивее; их формы просто восхитительны. Кожа почти у всех свежая, зубы великолепные, а глаза прекрасные. Но уже где-то к тридцати годам их красота улетучивается из-за сурового обращения с ними и жестокого деспотизма мужчин. Более пятидесяти лет они, как правило, не живут.
Степень совершенства, достигнутого этим народом в изготовлении предметов роскоши и искусства, тебе известна: глиняные горшки лакируют смолой местного растения, так что посуда получается вполне приличной; очень изящно плетут изгороди, корзины и циновки, причем этим занимаются исключительно женщины.
Владыка слышал о существовании белых женщин: у берегов государства жагов как-то потерпело кораблекрушение несколько судов. Благодаря военным действиям и моей любезности он заполучил в свои руки какое-то количество ценных предметов европейского производства — их ты увидишь во дворце. Несмотря на скудные сведения о белых женщинах, владыка страстно желает обладать ими, так что он отдал бы часть царства тому, кто сумеет ему их доставить.
Чувство сострадания здешним дикарям незнакомо совершенно, поэтому, пожалуй, они выглядят счастливее, чем мы. Они не понимают того, как можно горевать из-за потери родственника или друга — их смерть наблюдается ими с полнейшим душевным спокойствием. Друзей и родителей хладнокровно убивают, если их болезнь не оставляет надежд на выздоровление, а также когда они становятся слишком старыми. Такие убийства никому в преступление не вменяются. Дикари утверждают, что в тысячу раз лучше избавиться от тех, кто страдает, или тех, кто не приносит пользы, нежели позволять им страдать в этом мире.
Мертвых здесь хоронят следующим образом: труп просто закапывают под каким-нибудь деревом, без всяких знаков уважения и особых церемоний — в общем, о мертвеце не заботятся, подобно тому как мы поступаем с падалью. Да и зачем нужны наши пышные обряды? Если человек умер, то пользы от него не дождешься. А раз он ничего не чувствует, величайшая глупость думать, будто бы мы ему что-то еще должны, кроме того, как зарыть тело в первом попавшемся уголке земли. Иногда умершего съедают, если он, конечно, умер не от заразной болезни. Жрецы, однако, во всем этом участия не принимают. В остальном, они могут всячески притеснять население, но изымать плату за смехотворное право возвратить тело тем стихиям, из которых оно по воле природы и образовалось, они почему-то не додумались.
Понятия дикарей о загробных судьбах человеческой души отличаются неопределенностью. Прежде всего, они не верят, будто бы душа представляет собою отдельную от тела сущность. Дикари утверждают, что она является следствием физической организации, даруемой нам природой. Далее, получается, что та или иная организация тела неизбежно образует различные души, чем, к примеру, мы только и отличаемся от животных. По мне, такая система кажется вполне достойной не дикаря, а философа.
Искра разума, впрочем, быстро гаснет в густом тумане жалких и вздорных измышлений: они уверяют, будто смерть есть сон, по окончании которого все люди проснутся такими, какими они пребывали в этом мире, на красивых берегах таинственной реки, где каждый сможет удовлетворить любое желание, иметь белых женщин и пить сколько захочет. Эта фантастическая обитель одинаково легкодоступна и праведнику и грешнику, ведь добро и зло, по мнению дикарей, абсолютно не отличаются друг от друга; от человека вообще ничего не зависит, люди не властны над своей судьбой, следовательно, тот, кто создал мир, не может наказывать людей, исполнявших волю создателя… Все люди подвержены этому странному виду сумасшествия, так что почти в любом обществе носятся с нелепой мыслью о загробном существовании. Особенно странным кажется то, что для успешного усвоения этой химеры, порожденной гордыней, нужны усиленные занятия и глубокие размышления, хотя одно упоминание о ней вызывает смех. Кстати, эта нелепость безжалостно уничтожает на земле любое проявление счастья».
«Друг мой, — сказал я Сармиенто, — мне думается, что твои взгляды…»
«…по данному вопросу изменениям не подвержены, — отрезал португалец. — Воображать, будто бы какая-то наша часть остается жить после смерти, — значит предаваться приятной иллюзии, значит не слушать убедительные доказательства, диктуемые разумом и здравым смыслом. Различать в нас особую сущность можно, если только противоречить законам природы, если только отказаться видеть ее свойства. Природа способна сотворить все что угодно благодаря одному лишь разнообразию своих действий… Ах, если бы эта благородная душа действительно жила после нашей смерти! Что происходит с духовной субстанцией с изменением телесных органов? Растет ли она по мере увеличения наших сил? Дряхлеет ли в преклонные годы? Остается здоровой и крепкой, когда мы не испытываем страданий? Ну, а вдруг наше здоровье пошатнется, что тогда будет — она станет грустной, подавленной, унылой? Душа, неизменно повторяющая любые изменения телесной организации, не должна приниматься во внимание при обсуждении моральных проблем; мой друг, нужно быть глупцом, чтобы поверить хотя бы на миг, будто бы мы существуем по какой-то иной причине, нежели благодаря особому сочетанию образующих нас элементов. Изменяя этот состав, вы измените и душу; разъедините элементы — и все погибнет. Душа заключается в данных элементах, следовательно, она есть не что иное, как следствие, но отнюдь не самостоятельная, отдельная сущность. Душу в теле допустимо уподобить огню, пожирающему горючий материал: разве могут они существовать друг без друга? Огонь будет гореть без питающих его элементов? И наоборот, горючий материал сгорит без пламени? Ах, мой друг, успокойся же, наконец, и не думай о загробной судьбе своей души. Вряд ли она будет более несчастной, чем до того мгновения, когда твое тело обрело жизнь. Тебе не придется сетовать на то, что ты против воли какое-то время прозябал в этом мире, а до этого вообще не существовал».
Не дав мне времени на то, чтобы убедительно опровергнуть взгляды, одинаково противоречащие разуму и сердцу совестливого человека, столь несправедливые по отношению к могущественному Существу, одарившему нас бессмертной душой, посредством коей мы только и можем дойти до величественной идеи существования Господа, — ведь именно эта идея с логической необходимостью убеждает нас в естественности наших обязанностей как перед святейшим и всемогущим Богом, так и перед теми тварями, среди которых он нас поместил, — не дав, повторяю, мне вымолвить ни единого слова, португалец, не терпевший возражений, продолжил свои описания:
«Теперь ты знаешь нравы, обычаи и законы обитателей королевства Бутуа и легко угадаешь, какая мораль здесь господствует. Ни одно тираническое действие, ни одна жестокость, ни самый чудовищный разврат, ни вероломные нападения вовсе не считаются преступлениями. Стремясь оправдать свою свирепую тиранию, дикари уверяют, будто бы природа, создавшая людей неравными, тем самым повелела, чтобы одни беспрекословно подчинялись другим. Иначе между людьми не наблюдалось бы вообще никаких различий. Вооруженные подобными доводами, дикари притесняют жен; согласно их философии, женщины суть не что иное, как подчиненные мужчинам животные, следовательно, власть мужчин основывается на праве, подтвержденном самой природой. Необузданный разврат оправдывается следующим образом: человек, по мнению дикарей, отличается таким устройством, что вещь, приятная одному лицу, неизбежно вызывает отвращение у другого; поскольку же природа подчинила мужчинам слабые существа, которые поэтому обязаны удовлетворять все эти потребности, то ни одно из возможных действий мужчин при обращении с женщинами нельзя вменять в вину. С одной стороны, мужчина подвержен тем или иным склонностям, с другой — у него есть полная возможность эти склонности удовлетворить, откуда же следует, что природа, соединившая два указанных обстоятельства, будет оскорблена, если мужчина так или иначе воспользуется своими правами?
Мои слова, — продолжал португалец в завершение рассказа, — вероятно, только увеличат ужас, который ты уже испытываешь перед этим народом. Возможно, я ошибся, вдаваясь в излишние подробности, ведь тебе придется еще долго жить среди упомянутых дикарей».
«Можешь быть вполне уверен в том, — отвечал я, — что, с моей точки зрения, все нравственные правила, принятые среди этих чудовищ, следует отнести к ужаснейшим заблуждениям человеческого разума. Я достаточно щепетилен в вопросах морали, соблюдаю меру, что, надеюсь, ты уже успел заметить. И доверять отвратительным нормам поведения, следовать им, поощрять эти правила выше моих сил, как душевных, так и физических».
Сармиенто хотел что-то возразить, но я более уже в разговор не вступал: по моему глубокому убеждению, этот закоренелый грешник исправлению не поддавался. Исцелить столь развращенные души совершенно невозможно, поскольку греховная жизнь не причиняет им ни малейших мучений, так что эти заблудшие вовсе не стремятся хоть как-то облагородить свое существование… Чтобы прервать беседу, я дал понять Сармиенто, что хочу посетить ту хижину, мимо которой мы как раз проходили. Мы вошли в жилище, служившее убежищем для какого-то простолюдина. Сидя на циновках, хозяин ел вареный маис; его жена, стоя перед ним на коленях, прислуживала ему со всеми возможными знаками внимания.
Португалец был известен как фаворит местного владыки. Едва лишь он появился в дверях, крестьянин, вскочив с циновки, пал перед ним ниц. Затем он поспешил подвести к нему свою дочь, девочку тринадцати или четырнадцати лет.
«В этих краях, как видишь, ведут себя вежливо, — сказал мне Сармиенто. — Отвечай же теперь, в каком из государств твоей Европы так принимают иностранцев! Деспотизм, вселяющий в тебя ужас, имеет однако и положительные стороны. По крайней мере, в одном из случаев он полностью согласен с природой».
«Данный обычай, — вскричал я, — должен быть отнесен к хаосу и заблуждениям, иногда встречающимся в природе! Поскольку же он вселяет в меня лишь чувство омерзительного отвращения, то он мне представляется противоестественным».
«Говори лучше о нравах и, пожалуйста, не путай с законами природы обычай, возникший в результате воспитания».
Между тем Сармиенто, грубо оттолкнув от себя девочку, попросил огня и зажег трубку. Мы покинули хижину и возвратились в столицу.
Вот уже три месяца пребывал я в этой мрачной стране, проклиная несчастную судьбу и даже саму жизнь, оставив надежду на то, что по воле случая мне удастся встретиться с Леонорой. Да, я любил лишь ее одну и думал только о ней. И вот судьба, пожелавшая на время смягчить мои страдания, предоставила мне возможность совершить доброе дело.
Однажды утром я вышел из дома один, чтобы спокойно предаться мечтам о Леоноре. Теперь я предпочитал уединенные прогулки, ведь Сармиенто, отравлявший меня своею ложной моралью, постоянно стремился опрокинуть или извратить мои нравственные принципы. И вот моим глазам открылось зрелище, которое заставило бы пролить слезы любого мужчину, исключая, разумеется, местных дикарей, вовсе не расположенных к приятному удовлетворению, получаемому нами, когда мы смягчаем страдания пола нежного и пленительного, ведь женщины созданы для того, чтобы утешать нас в горестях, покрывать розами тернии жизни, но отнюдь не затем, чтобы с ними обращались как с вьючными животными.
Одна из этих несчастных вспахивала поле, где ее муж намеревался посеять маис. Она была привязана к огромному плугу, и ей приходилось тянуть его изо всех сил: обрабатываемая земля была неподатливой и каменистой. Несмотря на мучительный труд, выпавший на долю этой несчастной, она одновременно должна была кормить грудью двух маленьких детей, привязанных к ней спереди. Сгибаясь под бременем ярма, женщина невольно всхлипывала, иногда кричала; смешанные с потом слезы стекали на двух младенцев. И вот, оступившись, она потеряла равновесие и упала… Я думал, что она испустила дух… Жестокий супруг, размахивая бичом, подбегает к жене; многочисленные удары заставляют ее подняться… Следуя естественному велению сердца, я бросаюсь на злодея, отшвыриваю его в свежевспаханную борозду, обрываю путы, прикреплявшие бездыханную жертву к дышлу плуга, поднимаю ее с земли. Прижимая бедную женщину к своей груди, я усаживаюсь под тенью ближайшего дерева… Она потеряла сознание и без моей помощи конечно же давно бы погибла. Дети, ушибленные при падении матери, лежали у меня на коленях. Наконец несчастная, приоткрыв глаза, посмотрела мне в лицо. Она никак не могла понять, что в природе существует человек, который может защитить ее от мужа, прийти ей на помощь. В изумлении она долго смотрела на меня печальным взглядом. Но вот слезы признательности оросили руки ее благодетеля. Она забирает детей, покрывая их поцелуями, передает их мне; кажется, она умоляет спасти и их, как я спас ее.
Наслаждаясь этим пленительным зрелищем, я заметил, что муж вместе со своим товарищем приближается к нам; я вскочил на ноги и приготовился встретить их так, как они того заслуживают. Моя твердость вселяет в дикарей страх. Итак, я увел женщину с собой, не забыв взять и ее детей. Несчастное семейство поселилось у меня в доме, и ее бывшему мужу было запрещено здесь показываться. Тем же вечером я попросил владыку подарить мне эту женщину, поскольку собираюсь якобы использовать ее для своих удовольствий. Монарх, уже укорявший меня за мою половую воздержанность, охотно удовлетворил эту просьбу и запретил мужу даже близко подходить к моему жилищу. Я предложил женщине стать моей рабыней. Трудно описать то ликование, с которым она встретила это предложение. Итак, я поручил ей вести в доме хозяйство, работу весьма необременительную, и жизнь у меня казалась ей такой приятной, что, узнав о моем намерении бежать из страны, она в отчаянии хотела покончить с собой.

Здесь — как, очевидно, и повсюду — встречаются души чувствительные, нежные, умеющие быть признательными за оказанные благодеяния. Женщины, которых в этой стране столь гнусно оскорбляют, могли бы сделать своих супругов счастливыми, если бы те, отказавшись от ужасных прав, перестали тиранить и мучить жен и тем самым обрели бы права несравненно более пленительные и, обратившись к добродетели, узнали бы, в чем заключается истинная радость бытия.
Сармиенто, узнав о моем поступке, отнесся к нему крайне отрицательно. Постыдные максимы португальца были, как он уверял, оскорблены, и, кроме того, местные законы оказались нарушены: я лишил супруга возможности распоряжаться судьбой собственной жены.
«Но как, — с воодушевлением продолжал свои речи этот жестокосердный софист, — как же можно воображать, будто ты делаешь доброе дело, когда одна из двух заинтересованных сторон в результате лишается причитающегося ей счастья?»
«Но тот, кто пострадал, — преступник».
«Нет, он просто следовал нормам, принятым в его стране. Но даже если бы и так, не все ли равно, ведь в преступлении он находил счастье, твое же противодействие обрекло его на страдания».
«Это только справедливо, что виновный страдает».
«Ничуть; справедливо, если всегда страдает существо слабое, созданное природой лишь затем, чтобы прозябать в рабстве, а ты, помогая этому слабому существу, нарушаешь закон природы, оскорбляешь наделенного всеми правами господина. Ослепленный чувством ложного сострадания, чувством эгоистическим и обманчивым, ты вносишь беспорядок в планы природы, извращаешь их. Но пойдем далее; предположим, что двое существ равны друг другу. Тогда я, пожалуй, соглашусь с тем, что в результате действий человека, которого ты назовешь милосердным, один из двух затронутых этими действиями, людей перестал быть несчастным, значит, другой с необходимостью станет таковым. Следовательно, и само действие более нельзя считать добродетельным, но всего лишь безрезультатным. Итак, доброе дело, которое совершено в ущерб благополучию другого лица, доброе дело, вследствие которого одно из заинтересованных лиц обречено терпеть притеснения и, соответственно, восстанавливается прежнее положение вещей, — такое доброе дело, очевидно, не может рассматриваться как добродетельное. Оно вполне безрезультатно, ведь вследствие него лица просто меняются местами».
«Когда преступление наказывается — совершается доброе дело».
«Оно не может считаться таковым, поскольку одна из сторон в итоге оказывается несчастной. Необходимо лучше разобраться в том, что является преступлением и что таковым не является, и только тогда поступок приобретет свойства столь желаемой тобой добродетели. Но если кто-то еще не слишком искушен в понятиях порока и добродетели, если их существенные признаки в его сознании подвержены перемене и отличаются зыбкостью, то, собираясь расправиться со злом, такой человек просто превратит в страдальца другого, что определенно нельзя признать благим поступком».
«Ах! Какое мне дело до твоих изощренных рассуждений! — в гневе отвечал я этому проклятому человеку. — Но как радостно совершать те поступки, которые, видимо, могут быть истолкованы по-разному, но после которых в глубине души всегда остается некое восхитительное чувство».
«Согласен, — продолжал Сармиенто, — но тогда и говори, что ты поступил таким образом, поскольку это льстило твоему самолюбию. Действуя так, ты предавался удовольствию, сообразному твоей физической организации, уступая определенному виду слабости, лестному для твоей чувствительной души. Но не утверждай, что ты совершил доброе дело. Если же увидишь, что я поступаю иначе, не считай мои поступки дурными. Просто я, как и ты, хочу получать удовольствия, и каждый из нас подыскивает себе такое из них, что лучше всего отвечает нашим взглядам и ощущениям».
Но, в конце концов, высшая справедливость все-таки обрушилась на нечестивого португальца. Мошенник, приоткрыв мне часть своих планов — подробности их я от вас скрою, ведь они, несомненно, испугают вас еще более, — ничего мне не говорил об ужасном преступлении, замышляемом им как раз в ту пору. Итак, этот жестокосердный, неблагодарный человек, прожженный честолюбец, забыв о том, что обязан своим спасением монарху, осмелился организовать заговор против него — решил свергнуть Бен-Маакоро с трона и сам занять его место. Он воображал, что при поддержке одной только королевской рати сможет принудить к покорности правителей областей или же вообще их поработить. Тучи, я думаю, сгущались и над моей головой, но, к счастью, правитель, оставаясь уверенным в моей невиновности, а также испытывая потребность в известных услугах, разоблачил и покарал только португальца, оставив меня в покое.
Я ничего не ведал ни о заговоре этого злодея, ни о его недавнем разоблачении. Однажды днем я вместе с Сармиенто отправился было на нашу обычную прогулку, как вдруг шесть притаившихся в засаде негров бросились на португальца, и тот, сраженный, рухнул рядом со мной на землю; он еще дышал…
«Я умираю, — сказал он, — и знаю, чья рука карает меня; он хорошо сделал, ибо через два дня я сумел бы лишить его власти. Вот если бы еще и доносчик когда-нибудь погиб точно так же!.. Друг, я умираю спокойно; не прошу прощения, не хочу исправляться даже в этот роковой час, когда сквозь падающую завесу проникает луч истины. Если я и испытываю раскаяние, то лишь в том, что не осмелился на большее. Как видишь, люди, подобные мне, расстаются с жизнью спокойно. Несчастен лишь тот, кто на что-то надеется, трепещет от страха, сохраняет веру. Тому же, кто распрощался с верой, опасаться нечего. Если сможешь, последуй моему примеру, когда будешь умирать…»
Глаза Сармиенто закрылись, а его жестокая душа вознеслась, чтобы предстать перед неумолимым Судией. Душа эта была осквернена всеми возможными преступлениями, самым страшным из которых, как мне думается, был отказ от покаяния.
Стремясь не потерять ни мгновения, я бросился к дворцу Бен-Маакоро, чтобы объясниться с владыкой. Он рассказал мне о гнусных замыслах португальца, и при этом заметил, что я не должен ничего опасаться, поскольку в моей невиновности он вполне уверен. Итак, я мог спокойно исполнять возложенные на меня обязанности. Вернувшись домой и несколько успокоившись, я предался размышлениям: теперь я убедился в том, что ни одно преступление, воистину, не остается безнаказанным, а справедливая десница Божия рано или поздно обрушивается на нечестивца, отказывающегося следовать установленным законам. Вместе с тем я вспоминал об этом бедняге со слезами сожаления. Я оплакивал его участь, ведь чем более человек предается злу, чем более он подталкивается к нему в силу обстоятельств или естественных причин, тем печальней, без сомнения, представляется нам его судьба. Да, я его жалел, ведь только с португальцем я мог иногда рассуждать о серьезных предметах. Оставшись один среди этих дикарей, я, как мне казалось тогда, стал еще несчастнее и беззащитнее.
Со времени моего прибытия в эту страну я успел изучить все пять разрядов ее женщин, но ни в одном из них не оказалось женщин с белой кожей. Не надеясь на то, что моя дорогая Леонора может прибыть сюда, я начал тщательно готовиться к тайному отъезду, ведь я оставался в Бутуа только в надежде освободить Леонору и уехать вместе с нею в Европу. Но вот владыка повелел мне явиться к нему, чтобы поговорить о каком-то важном предмете. Монарх хорошо понимал португальский язык, а я выучил этот язык, разговаривая с Сармиенто, так что уже некоторое время прекрасно объяснялся с его величеством. Между тем владыка сообщил мне, что ему удалось получить сведения о группе белых женщин, пребывающих теперь в одном португальском укреплении, что располагалось у границ с Мономотапой. Женщин этих, вероятно, легко будет похитить. Впрочем, чтобы добраться до этого укрепления, необходимо перейти через неприступные горы, ущелья которых неизменно охраняются людьми из племени борорес, еще более воинственными и кровожадными, чем жители Бутуа. Однако же случай теперь выдался благоприятный, поскольку храбрые и несговорчивые соседи ведут войну с племенем чимба, своими злейшими врагами, так что задуманное им похищение женщин можно осуществить совершенно безопасно.
«Что касается португальцев, то я их не боюсь, — продолжал владыка, — к тому же в укреплении, о котором я говорил, их слишком мало; таким образом, все благоприятствует успеху смелого начинания».
Нет необходимости сообщать вам, с каким воодушевлением ухватился я за это предложение; все мои надежды, казалось, разом ожили, ведь Леонора могла быть среди упомянутых владыкой белых женщин. Если мне удастся получить разрешение вступить в отряд или даже его возглавить, то, попав в португальское укрепление, я бы спас Леонору и увез ее в Европу, конечно, при условии, что мне посчастливится обнаружить любимую. Но коль скоро Леоноры в укреплении не будет, эта экспедиция откроет мне путь в европейские колонии, и, очутившись среди христиан, я легко отделаюсь от дикарей.
Но Бен-Маакоро был не глупее меня, и у него возникли вполне оправданные опасения, что я постараюсь скрыться. Весьма заинтересованный в моих услугах, он пошел бы на все, лишь бы я остался во дворце, — повторяю, он заплатил бы за это любую цену. Вот почему я не только не получил разрешения возглавить отряд, но мне категорически запретили вообще принимать участие в походе. Владыка поделился со мною своими намерениями только потому, что не хотел таить в себе столь приятные его сердцу мысли; кроме того, он предупредил меня, чтобы я был менее придирчив при выборе женщин: они доставят ему удовольствие уже одним цветом кожи.
После того как жалкая надежда, не успев появиться, меня оставила, мое положение показалось мне еще более ужасным. Теперь приходилось опасаться того, к чему ранее я так страстно стремился. Если Леонора окажется среди этих женщин, как я смогу похитить ее у владыки? К несчастью, мне самому придется отдать ему свою возлюбленную, и я даже не узнаю об этом. Какое-то время, признаюсь, мне казалось, что пламя любви предохранит меня от ошибки, но эта мысль родилась вследствие минутного упоения; подумав, я от нее отказался. С тех пор я утешал себя надеждой на то, что Леоноры среди пленных женщин не окажется. В итоге надежда переросла в убеждение и я уже считал нелепостью то, что еще недавно делало меня счастливым…
«Вероятно ли, — говорил я себе, — что Леонора, которая, по моим предположениям, находилась у западных берегов Африки, когда я отплывал от Марокко, обретается теперь близ восточных берегов материка? Для того чтобы туда попасть, ей пришлось бы пересечь Африку по суше, что совершенно неправдоподобно, или же обогнуть континент по морю, что казалось мне еще более трудным».
Короче говоря, я решительно изгнал из моей головы мысль о встрече с Леонорой. Если овладевшая нами надежда приносит одни огорчения, самое лучшее — вообще от нее избавиться.
После этого я настолько убедился в нелепости прежних опасений, что перестал и думать о белых женщинах, ожидавшихся в столице, точно так же как я до сих пор не заботился о доставляемых туда негритянках. Твердое решение бежать, едва лишь мне посчастливится подыскать к тому надежное средство, безраздельно занимало теперь мои мысли. Поскольку Леонора, судя по всему, никогда не попадет в государство Бутуа, я должен был употребить любые меры, дабы отыскать ее в другом месте.
Отряд между тем был сформирован. Тридцать воинов, тайно покинув столицу, без малейшего риска перешли через горы и затем выгнали португальцев из укрепления Тете, расположенного на северной границе с Мономотапой. В операции были захвачены в плен четыре белые женщины, которых благополучно и привели к владыке, причем лица этих женщин скрывались под покрывалами. Меня вызвали во дворец. Следуя обычаю, я расположился среди двух негров; их дубинки были готовы обрушиться на мою голову, скажи я лишнее слово или же попытайся уклониться от точного исполнения своих обязанностей.
Последняя формальность меня, впрочем, нисколько не страшила. Даже слабое подозрение, что моя дорогая Леонора находится среди упомянутых женщин, даже тысяча смертей не помешали бы мне спасти Леонору и бежать с ней хотя бы на край света. Однако мысль о том, что Леонора никак не может попасть в Бутуа, всецело овладела моим сознанием, и я изучал пленниц так же невнимательно, как и негритянок. Две женщины, как мне показалось, находились в возрасте от двадцати пяти до тридцати лет, причем одна из них не отличалась особой красотой: кожа ее была очень темной, а женщины такого типа владыке понравиться не могли. Вторая выглядела соблазнительней, но успела потерять девственность. Третья привлекла к себе мое пристальное внимание, я подозревал, что она гораздо моложе первых. Кожа ее сверкала белизной, казалось, будто все части ее тела были созданы руками самих граций. Она долго сопротивлялась попыткам ее рассмотреть, когда же дело дошло до проверки девственности, пленница перешла к отчаянной защите. Способ, при помощи которого во время испытания прикрывались лица, только усиливал опасения женщин, ничего не знавших о принятых в Бутуа церемониях. Мы не могли видеть их лиц, но и они не были в состоянии ни рассмотреть тех, кто находился вместе с ними, ни понять того, что с ними собирались сделать, ведь под покрывалом им еще завязывали лентой глаза.
Чрезвычайное сопротивление третьей женщины доставило мне немало хлопот. Совестливость моя протестовала против насилия. Но я должен был представить подробный отчет, так что я посчитал себя вправе обратиться к монарху, чтобы узнать, как поступать в дальнейшем. Он послал ко мне двух женщин из своей охраны: им было приказано удерживать пленницу, чтобы она не могла уклониться от обязательного обследования. Когда ее схватили, я приступил к продолжению прерванного осмотра. Здесь я столкнулся с серьезной проблемой, поскольку не обладал в анатомии познаниями достаточными, чтобы однозначно ответить на вопрос, вызвавший у меня затруднение.
В своем донесении об этой девушке я ограничился тем, что отметил наличие всех необходимых качеств, благодаря которым она могла бы прийтись по вкусу ее господину, и если осмотр в целом не выявил полного соответствия, то ничто не мешает владыке предаваться прельстительному обману. Четвертая пленница оказалась старухой, и я ее забраковал, как и первую из осмотренных. Но монарх, тем не менее, забрал к себе всех четырех; видимо, став обладателем белых женщин, он настолько воодушевился, что решил не терять ни одну из них. Когда обследование завершилось, женщины отправились в гарем, а я покинул дворец.
Оставшись один, я задумался: сопротивление молодой особы, ее очарование, моя жестокость, когда я послал за помощью, — все это, повторяю вам, разрывало мое сердце на тысячу частей. Я захотел немного отдохнуть, но это прелестное создание постоянно вставало в моей памяти.
«О ты, которую я боготворю! — вскричал я тогда. — Неужели я в чем-то провинился перед тобою? Нет, нет, обожаемая супруга, никакие прелести не затмят очарование твоей красоты в сердце, где моей богине воздвигнуто святилище! О Леонора, вдохнувшая в меня любовь! О Леонора, твоя красота, увы, слишком явно схожа с чертами женщины, увиденной мною сегодня».
Признаюсь вам, мои чувства, до сих пор дремавшие, пришли в крайнее возбуждение, так что я уже не сопротивлялся их властному зову. Сама любовь, как мне казалось тогда, приподняла покрывало, Окутывавшее несчастную пленницу. И вот, соблазненный заманчивым и жестоким обманом, я первый раз в жизни осмелился на миг быть счастливым вдали от Леоноры. Вскоре я уснул. Мои ночные фантазии рассеялись с наступлением утра.
На следующий день я спросил у Бен-Маакоро, остался ли он доволен новыми пленницами. И вот, с крайним удивлением я отметил, что владыка находится в каком-то странном расположении духа. Озабоченный, беспокойный, он едва удостоил меня ответа; казалось, он смотрел на меня с раздражением. Не осмеливаясь повторить просьбу, я, несколько испуганный, поспешил удалиться. Признаюсь, изменение настроения его величества внушало страх. Если его против меня настроили, то я рано или поздно паду жертвой варварского беззакония. С тех пор я помышлял только о бегстве.
Меня беспокоила судьба несчастной негритянки, которую я не хотел отдавать назад мужу, ведь он непременно ее убил бы. Взять на себя заботы о ней я также не мог, как бы ни желала она следовать за мною. Наконец, сославшись на охлаждение любовной страсти, хотя я ни разу не обладал этой женщиной, я упросил одного старого командира, служившего в войсках владыки, милостиво принять ее в число своих рабынь с обещанием хорошо с ней обращаться. Командир этот, в сравнении с соплеменниками, выглядел человеком относительно порядочным. На утро третьего дня по прибытии европейских женщин в королевство Бутуа я тайком покинул столицу и пустился в бегство. О несчастная жертва судьбы, жалкая игрушка в ее капризных руках! До каких пор она будет издеваться надо мной? Я бежал, в очередной раз намереваясь искать на краю света ту, которую собственноручно отдал во власть самому грубому, самому развратному, самому мерзкому из людей!
— О Господи! Вы заставляете меня дрожать от страха, — сказала президентша де Бламон, прервав речь Сенвиля, — как, сударь, это была Леонора?.. Сударыня, это в самом деле были вы?.. И вас… никто не съел?
Все общество, восхищенное непосредственностью и наивностью прелестной госпожи де Бламон, не могло удержаться от смеха.
— Сударыня, умоляю вас, — сказал граф де Боле, — не будем более перебивать господина де Сенвиля. Прежде всего, нам очень хочется узнать, чем закончатся его приключения, и, кроме того, эта очаровательная дама сама вскоре сможет рассказать нам, каким образом они все-таки встретились друг с другом. Поскольку же эта встреча состоялась, то очевидно, что Леонора как-то сумела избежать угрожавших ее жизни опасностей.
— Я решил сразу же идти по направлению к югу, — продолжил свой рассказ Сенвиль. — Между прочим, страна готтентотов оказалась гораздо ближе, чем я предполагал поначалу. На следующий день я добрел до берегов реки Берг, омывающей два или три голландских селения из числа тех, что цепью тянутся вплоть до Капстада, уходя от моря в глубь материка на сто пятьдесят льё. Попадавшиеся на моем пути жители совершенно не походили на европейцев: они настолько впитали в себя африканские обычаи, что их трудно было отличить от аборигенов. Некоторые из них казались малыми детьми. Хотя они и происходили от голландцев, живущих в Капстаде, в этом городе им никогда не приходилось бывать. Дети европейцев и готтентотов, они затруднялись определить свою национальность, язык же их был непонятен ни тем ни другим. Я был принят в их селениях весьма любезно: во мне узнали европейца, о чем можно было догадаться по тем знакам, что мне подавали местные жители. Поговорить с ними мне так и не удалось, поскольку, несмотря на все наши взаимные попытки сделать это, мы совершенно не понимали друг друга.
Первоначально я намеревался идти по берегу реки Берг, не упуская из вида горную цепь Лупата, так как Капстад располагается у подножия этих гор. Затем я посчитал для себя безопаснее двигаться по берегу океана, ведь там, как я предполагал, находится множество голландских поселений и, значит, можно вернее рассчитывать на помощь. Второй план оказался удачным: в различных поселениях, которых много в этой части материка, я почти каждый вечер находил себе надежное убежище. По дороге мне часто попадались навстречу толпы дикарей, причем некоторые из них, насколько я мог судить, принадлежали к недавно обнаруженной в этих местах желтой расе. На восемнадцатый день после того, как мне удалось покинуть Бутуа, пройдя вдоль берега около ста пятидесяти льё, я вошел в Капстад. Там я сразу же получил помощь, на которую можно только рассчитывать в лучших городах Голландии: векселя мои были приняты, в обмен на них я мог получить любую сумму наличными, даже все деньги сразу, если бы посчитал то нужным.
Покончив с этим необходимым делом, я приобрел себе приличное платье и затем отправился искать голландского коменданта. Тот, едва лишь узнав о цели моего путешествия и увидев портрет Леоноры, сразу же сообщил, что некая женщина, удивительно похожая на изображение в предъявленном мною медальоне, находилась на борту «Дискавери», второго английского корабля, сопровождавшего Кука. «Дискавери», капитаном которого является Кларк, совсем недавно покинул местную гавань.
Потом комендант добавил, что эта исключительно любезная и приятная женщина, назвалась женой помощника капитана и, казалось, была очень привязана к нему. Она завоевала всеобщее доверие и уважение к себе как в доме коменданта, так и среди офицеров местного гарнизона.
Я сразу же вспомнил, как в Марокко все единодушно уверяли меня в том, что видели эту же самую женщину на английском судне. Тогда я решил еще раз показать медальон коменданту.
«О сударь, — сказал я ему в растерянности, — не ошиблись ли вы, это точно была она? Именно эта женщина назвалась женой англичанина?»
«Будьте уверены», — отвечал офицер, не забыв, впрочем, предъявить портрет остальным чинам своего штаба, а также жене, и все единодушно признали, что на нем могла быть изображена только супруга помощника капитана «Дискавери».
Последняя надежда окончательно рухнула: моя несчастная судьба предстала предо мною столь отвратительной, что я просто не видел, как можно смягчить мои ужасные страдания. Не мог же я тогда даже подумать, что Господь уже дал мне возможность — во дворце властителя Бутуа — встретиться с Леонорой. Там я не обратил внимания на очевидные факты, здесь же я проявил большую настойчивость, хотя вполне можно было убедиться в необоснованности моих опасений, если бы немного получше вглядеться в некоторые обстоятельства. Но я слепо всему поверил. После Сале у меня не было никаких сведений о Леоноре. Вполне вероятным представлялось то, что она оказалась в какой-нибудь английской колонии или же, вместо того чтобы отправиться в Африку, как я предполагал, оставалась в Лондоне. Но даже если и не принимать во внимание Сале, Леонора и так могла очутиться в Африке. Допустив это, уже нельзя было сомневаться в вероятности того, что она вышла замуж за помощника капитана «Дискавери». Напротив, все выглядело очень просто и совершенно естественно, ибо моя обожаемая Леонора всегда отличалась непостоянством. Вместе с мужем она, вероятно, отправилась к Южному морю — конечной цели третьего путешествия капитана Кука.
Будучи абсолютно уверенным в истинности этих предположений и узнав, что англичане покинули Капстад полтора месяца тому назад, я решил отправиться за ними в погоню и, захватив корабль, уносящий вдаль мою Леонору, вырвать любимую из рук человека, осмелившегося ее у меня похитить. Да, я напомню этой неверной женщине наши клятвы, произнесенные перед Господом, и, если она станет от них отказываться, мы вместе найдем смерть в морской пучине.
Итак, я принял решение и сказал коменданту, что моей единственной целью отныне будет преследование неверной супруги. Я умолял его продать мне какое-нибудь легкое судно, парусник, достаточно быстроходный, чтобы я смог настичь англичан в короткое время. Комендант сначала посмеялся над моими планами, объяснив их себе горячностью молодого возраста, и сделал все возможное, чтобы переубедить меня.
Но затем, видя мое упорство в однажды принятом решении, отчаяние, которому я готов был предаться в случае отрицательного ответа, и, наконец, не находя никаких оснований для отказа — ведь я намеревался взять все расходы на себя, — комендант приготовил для меня легкое голландское судно, по его уверениям вполне пригодное для моих целей. Далее комендант отдал необходимые распоряжения относительно груза и снаряжения: по его приказанию корабль загрузили съестными припасами на полгода плавания, а на палубе разместили шесть небольших пушек для отпугивания дикарей. Стрелять по европейцам мне было категорически запрещено, разумеется, если они сами не нападут первыми. Наконец комендант дал мне десять военных моряков, тридцать матросов и двух надежных офицеров торгового флота, а также прекрасного лоцмана. Расплатившись с комендантом наличными, сверх того я вручил в его руки полугодовое жалование моей команды.
Когда все было готово к отплытию, я, выразив коменданту мою глубочайшую признательность, приказал поднять паруса. Итак, в середине декабря я отправился в плавание к острову Отаити, куда, по моим сведениям, должен был следовать капитан Кук.
Едва мы успели обогнуть мыс Доброй Надежды и берег скрылся за горизонтом, как на нас обрушился сильный ураган, впрочем вполне обычный в этих широтах. Не успев привыкнуть к плаванию в океане, ведь до сих пор я плавал на небольших судах вблизи от берега, где качка ощущается не так сильно, я испытывал страдания, которые едва ли можно передать словами. Но телесные страдания забываются, если горько печалится сердце. Нравственные мучения тогда полностью заглушают физическую боль, они как будто собираются в душе, куда и перемещается центр боли.
На тридцать восьмой день плавания мы увидели перед собой берег. То был мыс Новой Голландии, иначе называемый землей Ван Димена. Местные дикари рассказали нам, что незадолго до нашего прибытия отсюда отплыли англичане, но из-за отсутствия переводчиков мы не получили никаких определенных сведений. Нам удалось только узнать, что англичане уплыли в северном направлении: по-видимому они неизменно преследовали одну цель — высадиться на Отаити. Мы поплыли по их маршруту.
Позвольте же мне, — сказал Сенвиль, — пропустить ряд подробностей, я не буду здесь также описывать те острова, где мы побывали. В описании путешествия капитана Кука этот маршрут излагается достаточно хорошо, так что я не могу прибавить ничего нового. Однако же я на мгновение задержу ваше внимание рассказом об удивительном открытии, которое мне удалось сделать. Благодаря игре ветров случайно на пути корабля оказался неизвестный мореплавателям остров; как раз о нем и пойдет речь. Сам по себе он представляет огромный интерес, поскольку почти во всех отношениях существенно отличается от островов, описанных капитаном Куком. Там я повстречал одного удивительного человека, так что вы должны меня простить, если я ненадолго задержу ваше внимание следующим рассказом.
Дул попутный ветер; море казалось спокойным. Обогнув Новую Зеландию на траверзе пролива Королевы Шарлотты, мы на полных парусах плыли по направлению к тропику. Где-то неподалеку, слева по курсу по нашим предположениям, находились острова Общества; путь к ним нам указывал лоцман, расположившийся на носу судна. Но вдруг внезапный порыв свирепого западного ветра с ужасной силой отбрасывает нас в сторону от этих островов. Страшная буря сопровождалась невиданным по величине градом, из-за чего многие матросы получили ранения. Тогда мы поспешили взять паруса на гитовы и убрать брам-реи. Вскоре мы вынуждены были изменить маневр и нас понесло со свернутыми парусами на берег, что могло принести спасение или гибель. На рассвете следующего дня впереди показалась земля, столь же желанная, сколь и внушающая опасения. С восходом солнца ветер, с дикой силой гнавший нас вперед, утих, иначе мы неминуемо потерпели бы крушение. Море успокоилось, и мы смогли управлять судном, по всей вероятности получившим пробоину во время бури, из-за чего в трюме набиралось до шести ведер воды в час. В любом случае нам необходимо было подплыть к появившемуся перед нами острову, где мы намеревались починить судно.
Остров нам очень понравился, хотя он со всех сторон был окружен скалами. В нашем бедственном положении мы, по крайней мере, утешали себя приятной мыслью, что ремонт придется производить в таком восхитительном уголке земли.
Я отправил шлюпку с помощником капитана на поиски места для стоянки судна, кроме того, ему было поручено выяснить настроения местных жителей. Через три часа шлюпка приплыла назад; в ней, помимо матросов, сидело двое островитян; испросив позволения, они приветствовали меня по-европейски. Я пытался заговорить с ними поочередно на всех европейских языках, но они меня не понимали. Правда, когда я перешел на французский, островитяне, по-моему, начали внимательно вслушиваться в мои слова: видимо, они умели различать звуки французской речи. Но как бы там ни было, мы прекрасно объяснились с помощью знаков. Островитяне, между прочим, совсем не походили на дикарей. По их жестам мы поняли, что местный владыка охотно готов оказать нам гостеприимство, разумеется, если мы прибыли туда с мирными намерениями, — в таком случае мы можем получить на острове любую помощь. Заверив островитян в нашем миролюбии, я предложил им какие-то подарки, но они благородно от них отказались. Мы двинулись вперед. Неподалеку от берега мы обнаружили прекрасную якорную стоянку глубиной от двенадцати до пятнадцати саженей, с песчаным дном красноватого цвета. Мы бросили якорь. Прежде чем сойти на берег, я определил, что земля, к которой мы пристали, находится выше тропика, между двести шестидесятым и двести шестьдесят третьим градусами долготы и между двадцать пятым и двадцать шестым градусами южной широты, недалеко от острова, некогда открытого Дэвисом. Когда мы приплыли на место, у берега толпилось множество островитян обоего пола; они встречали нас радостными возгласами, так что опасаться враждебного приема не приходилось. Кое-кто из матросов, соблазнившись радостной встречей, начал было заигрывать с женщинами, но тут же получил гордый и достойный отпор. Мы, однако, смогли и далее мирно продолжать переговоры: первоначальная оплошность, обычная для всех европейцев, не повредила нашим отношениям с доброжелательным народом.
Не успел я сойти на землю, как ко мне приблизились двое жителей острова, настроенные — что было видно по их жестам — весьма дружелюбно. Они дали понять, что хотят отвести меня к правителю, разумеется, если я того пожелаю. Предварительно отдав необходимые распоряжения экипажу, причем матросам приказано было вести себя пристойно, я согласился идти. Вместе со мной в путь отправились только два офицера. Мы бегло осмотрели защищавшие порт превосходные береговые укрепления, сделанные по европейскому образцу, — о них, впрочем, речь еще пойдет в дальнейшем. Затем в сопровождении наших проводников мы какое-то время шли по величественной пальмовой аллее в четыре ряда деревьев. Аллея эта связывает порт с городом.
Город, выстроенный по определенному плану, являл собою чудесное зрелище. По форме он был совершенно круглый и имел в окружности более двух льё. Все улицы были строго выравнены, и любая их них скорее походила на бульвар, чем просто на проход между домами. С обеих сторон они окаймлялись деревьями, а вдоль домов тянулись дорожки для прогулок. Мягкий песок, по которому было чрезвычайно приятно ходить, служил пешеходам своеобразной мостовой. Все дома возводились по единому проекту; ни один из них не отличался от прочих высотой или размерами. Над вторым этажом каждого дома на итальянский манер шла крытая галерея. С фасада в дом вела входная дверь правильной формы, помещавшаяся между двумя окнами; над ними находились окна верхнего этажа — они были с переплетом, разделенным на четыре части. Фасады зданий украшались правильными, симметричными узорами розового или зеленого цвета, что придавало улицам вид театральной декорации. Пройдя вдоль нескольких домов, показавшихся нам еще более веселыми, поскольку перед ними столпились желавшие на нас посмотреть радостные островитяне, что не могло не придать зрелищу живость и разнообразие, мы вышли на просторную идеально круглую площадь, окруженную рядами деревьев. Площадь была образована двумя зданиями округлой формы, расписанными точно так же, как и остальные дома, хотя они были несколько выше и обширнее. В одном из этих зданий находились два общественных учреждения, о которых я расскажу вам позднее; второе служило дворцом правителю острова.
Дом правителя не представлял собой ничего необыкновенного, в нем не было наглых стражников, стремящихся силой оружия, под предлогом мер безопасности скрыть тирана от собственного народа, поскольку они боятся, что какой-нибудь несчастный, проникнув во дворец, самим своим видом напомнит правителю о бедствиях, от которых страдает население. Почтенный владыка вышел к дверям своего дворца, чтобы лично встретить гостей. Его тут же окружили и наши проводники, и примкнувшие к ним жители острова — все они стремились протиснуться поближе к владыке: один его вид доставлял подданным радость. Правитель дружелюбно приветствовал всех.
То был человек, чье величие основано исключительно на добродетели: он был уважаем за присущую ему мудрость, и охраняла его лишь любовь подданных! Да, при виде его мне казалось, что я перенесся в блаженные времена золотого века, когда короли были друзьями своих подданных, а те для него — благодарными детьми. Короче говоря, это зрелище напомнило мне Сезостриса, стоявшего на центральной площади Фив.
Заме — так звали этого удивительного человека, — судя по всему, уже достиг семидесятилетнего возраста, хотя и выглядел лишь на пятьдесят лет. Он был высокого роста, отличался приятной внешностью, благородной осанкой, пленительной улыбкой. С живым взглядом, с челом, обрамленным прекрасными седыми волосами, он, казалось, соединял преимущества зрелого возраста с величественностью, свойственной старости. Едва лишь увидев нас, он тотчас понял, что мы европейцы, а поскольку ему было известно, что вся Европа говорит на французском языке, то сразу спросил меня по-французски, к какому народу я принадлежу.
«К тому самому, на языке которого вы говорите», — отвечал я, приветствуя его.
«Мне знаком этот язык, — промолвил Заме, — ведь я три года прожил на вашей родине; мы еще успеем поговорить о ней. Но ваши спутники вовсе не кажутся мне французами».
«Они голландцы».
Заме тут же обратился к ним с приветственными словами на голландском языке.
«Вы, должно быть, испытываете удивление от встречи с таким образованным дикарем, — сказал он мне затем. — Идите, идите, следуйте же за мной, и я сумею удовлетворить ваше любопытство: вы узнаете мою историю».
Вслед за ним мы вошли во дворец. Мебель показалась мне простой и удобной, хотя более походила на азиатскую, нежели на европейскую. Впрочем, такая встречается и во Франции. Шесть прекрасных женщин окружали пожилую даму в возрасте около шестидесяти лет. Все они встали, когда мы вошли в комнату.
«Вот моя жена, — сказал Заме, знакомя меня с пожилой дамой. — Эти три девушки — мои дочери, те — их подруги. Кроме того, я отец двух сыновей. Если бы они знали о вашем визите, то давно уже были бы здесь. Уверен, что они вам понравятся».
Заметив, как я удивился такому радушию, Заме произнес:
«Прекрасно понимаю ваше изумление… Вам сказали, что я управляю этим народом. Теперь вы раздумываете, почему я не следую примеру европейских владык, полагающих, будто бы королевское величие заключается в надменном молчании. Знаете, отчего я совсем не похож на них? Они умеют быть только королями, а я научился быть человеком. Давайте же, устраивайтесь поудобнее, и я расскажу вам обо всем. Но прежде всего скажите, в чем вы испытываете нужду, чего желаете? Мне хотелось бы узнать об этом сейчас же, ведь я обязан распорядиться, чтобы вам немедленно была оказана помощь».
Тронутый столь искренней добротой, я все время порывался как-то проявить свою благодарность, но Заме, повернувшись лицом к жене, сказал ей по-французски (на этом языке он говорил постоянно):
«Мне крайне приятно, что вам удалось повидать европейцев; однако же будет очень жаль, если вы познакомитесь с принятым в их стране обычаем рассыпаться в благодарностях перед пришедшим им на помощь, как будто бы человек, оказывающий услугу, не должен быть признателен судьбе за возможность совершить доброе дело».
Тогда я поведал ему о наших нуждах…
«Вы все это получите, — отвечал мне Заме, — более того: на помощь вам я пошлю хороших помощников; вы, однако, ни словом не обмолвились о съестных припасах, в которых, по-видимому, испытываете потребность. Может быть, вы считаете, что я намереваюсь отдать их даром? Никоим образом, вы их у меня купите. Но вы ничего не получите, если не согласитесь погостить в моем доме две недели. Как видите, я менее деликатен, нежели вы.
Откровенность, крайне редко украшающая собой властителей, произвела на меня такое впечатление, что я пал перед ним на колени.
«Полноте, прекратите! — возмутился он, поднимая меня. — Зораи, — продолжал он, повернувшись к своей жене, — вот как они себя ведут с владыками: вместо того чтобы их любить, они воздают им почести. Пошлите же ваших людей на корабль, — повелел он затем, — там они уже найдут часть необходимых вам вещей; если чего-нибудь недостанет, пусть обращаются ко мне. Те, кто пожелает остановиться в городе, с моей стороны препятствий не встретят. Но вы и ваши офицеры будете ночевать только в моем доме, он, к слову сказать, удобный и обширный. Здесь я иногда принимаю друзей, к тому же в нем нет никаких придворных».
Заме отдал последние указания, и я принял его приглашение остаться. Однако офицеры, как я разъяснил Заме, обязаны ночью находиться на корабле.
«Прекрасно! — отвечал он мне. — Тогда я ограничусь вашим обществом; но завтра утром я приглашу офицеров на обед».
Попрощавшись, мои спутники откланялись.
Вскоре двое граждан, а они во всем напоминали тех, кого нам уже довелось видеть в городе, даже одежда была такая же — вплоть до цвета платья, — сообщили Заме, что к столу подано. Мы прошли в просторную комнату, где был по-европейски сервирован обед.
«Вот единственное неудобство, что нам придется претерпеть ради вас, — сказал мне гостеприимный хозяин. — Вам трудно будет привыкнуть к нашим обычаям, поэтому я приказал принести стулья, которыми мы-тоже иногда пользуемся, так что вам не следует о нас беспокоиться».
Потом, не дожидаясь благодарности с моей стороны, он расположился за столом рядом со своей женой. Меня пригласили сесть рядом, а шесть девушек заняли остальные места.
«Эти обворожительные особы, — указал мне Заме на трех подруг своей семьи, — пожалуй, могут навести вас на мысль о том, что я поклонник слабого пола. Вы отчасти правы, я действительно очень люблю женщин, но не так, как вы, вероятно, предполагаете. Законы моей страны разрешают развод, — продолжал он, взяв за руку Зораи, — но я люблю лишь мою дорогую подругу; клянусь, у меня не было другой женщины. Теперь я постарел, но молоденькие девушки продолжают мне нравиться, ведь у них столько достоинств! Друг мой, я твердо уверен в том, что человек, не обладающий даром любить женщин, неспособен руководить мужчинами».
— О! Вот выдающийся муж! — воскликнула госпожа де Бламон. — Я уже начинаю всем сердцем его любить. Надеюсь, за обедом вы не опасались, что вам придется отведать человеческого мяса, как то угрожало вам у того пакостного португальца.
— Вы правы, сударыня, — отвечал Сенвиль. — За столом вообще не подавали никакого мяса. Вся сервировка состояла из дюжины круглых низких чаш роскошного голубого японского фарфора, в которых лежали лишь овощи, варенье, фрукты и пирожные.
«Самый захудалый немецкий князь обедает богаче, чем я, не правда ли, мой друг? — улыбнулся мне Заме. — Желаете знать почему? Он насыщает более свою гордыню, чем желудок, воображая при этом, будто бы величие и великолепие заключаются в том, чтобы заколоть двадцать животных ради пропитания одного. Мое тщеславие удовлетворяется разными путями: я хочу чтобы меня уважали мои сограждане и любили мои близкие, я желаю творить добро, бороться со злом, содействовать всеобщему счастью — мой друг, только этим должно удовлетворяться тщеславие человека, по воле случая на какое-то время вознесенного над остальными людьми. Мы воздерживаемся от употребления в пищу мяса, но отнюдь не из-за религиозных убеждений — того требует от нас диета и гуманизм. К чему приносить в жертву наших братьев, когда природа и так дает нам достаточное пропитание? Разве можно поверить, будто для здоровья полезно набивать свои внутренности сгнившим мясом и кровью тысячи различных животных? Таким образом лишь поднимается уровень кислотности желудочного сока, что неизбежно приводит к повреждению и ослаблению внутренних органов, вызывает болезни и ускоряет приближение смерти. Пища, поданная вам, свободна от таких недостатков: испарения, проникающие к мозгу в результате пищеварения, очень легкие, поэтому нервные волокна ничуть не страдают. О мой гость, отведайте воды, посмотрите, какая она прозрачная, насладитесь ее свежестью. Вы не представляете, каких трудов мне стоит доставлять к столу здоровую воду. Но разве другая жидкость может идти с ней в сравнение и быть полезнее для здоровья? Не спрашивайте у меня теперь, почему я, в своем почтенном возрасте, продолжаю оставаться бодрым? Я никогда не злоупотреблял своими силами, много путешествовал, но невоздержанность была мне чужда, и я ни разу не отведал мяса.
Вы, вероятно, принимаете меня за последователя философа из Кротона,[40] — так вот, вы очень удивитесь, когда узнаете, что я поступаю так, вовсе не руководствуясь его учением; в моей жизни я придерживаюсь лишь одного правила: стараюсь собрать вокруг себя как можно больше счастья и начинаю с того, что делаю счастливыми других. Я прекрасно понимаю, что давно должен был извиниться перед вами, ведь я принял вас как-то буднично. Государь сидит за обеденным столом вместе с женой и детьми! Он отказывается содержать за свой счет четыре тысячи бездельников, для того чтобы брат короля или невестка короля давали отдельные обеды! Какая мелочность! Дурной тон! Не так ли выражаются у вас во Франции? Как видите, я владею вашим языком. О мой друг! Чувствительная душа, считаю я, испытывает жесточайшие страдания от несносной роскоши, ведь ради нее народ истекает кровью! Неужели вы думаете, что я вообще прикоснулся бы к еде, если бы знал, что золотые блюда, коими уставлен стол, радуют мой взор ценою счастья подданных, надрывающих силы из-за моего стремления к пышности и блеску, тогда как их тщедушные дети влачат жалкое существование, питаются сухими корочками черного хлеба, замешанного среди крайней нищеты и орошенного слезами горести и отчаяния? Нет, одна мысль об этом приводит меня в ужас, она просто невыносима.
Блюда, что вы сегодня видите на моем столе, доступны любому моему подданному, поэтому я обедаю с аппетитом. Ну, мой дорогой француз, почему вы молчите?»
«Великий человек, — отвечал я, охваченный неподдельным воодушевлением, — я восхищаюсь вами и испытываю радость!»
«Послушайте, — возразил мне Заме, — выражение, которым вы сейчас воспользовались, меня задело: оставьте величие деспотам, требующим преклонения, ибо они пребывают в уверенности, что не могут вызывать у окружающих никаких иных чувств. Вот почему, забыв о простых человеческих чувствах, внушить которые они, между прочим, и не в состоянии, деспоты требуют к себе почтения, хотя оно покупается за золото или оказывается им из страха перед их властью.
Ни один человек на земле не может претендовать на большее величие, чем то, каким обладают другие люди, поскольку природа сотворила всех равными. Тот же, кто желает выделиться из числа прочих, должен добиваться этого своими добродетелями. Жители острова называют меня своим отцом, а для вас я хочу стать другом. Разве вы не говорили, что я оказал вам некоторые услуги? Значит, я имею какие-то права на звание вашего друга? Настоятельно прошу вас даровать мне это право».
В разговор между тем вступили все присутствующие. Женщины, за немногим исключением, прекрасно говорили по-французски, беседу они поддерживали с остроумием, изяществом и непринужденностью. По платью они ничем не отличались от прочих горожанок, наряд их был скромным и вместе с тем изысканным.
Узкий жилет плотно облегал стан, необыкновенно гибкий и грациозный; сверху накидка из нежно-желтой ткани, которая, по-моему, превосходила по легкости и тонкости наш газ и прекрасно гармонировала с цветом волос; она мягкими волнами спадала вниз и скреплялась у левого бедра крупным узлом. Мужчины были одеты на азиатский манер; голову их венчал мягкий тюрбан весьма привлекательной формы; цвет тюрбана соответствовал цвету одежды.
На острове допускалось только три цвета платья: серый, розовый и зеленый. Серый предназначен для стариков, зрелый возраст одевается в зеленое, а розовый достается юношеству. Ткань платья — тонкая и нежная. Поскольку климат здесь неизменно теплый, одежда носится одинаковая во все времена года; ткань ее чем-то напоминает флорентийскую тафту. То же самое можно сказать и об одежде женщин. Ткани эти, включая и идущие на покрывала, изготавливаются в здешних мануфактурах из третьего слоя коры какого-то дерева, которое островитяне мне впоследствии показали. Оно чем-то напоминает шелковицу. Заме утверждал, что такие деревья растут только на их острове.
Двое граждан, объявивших ранее об обеде, оказались единственной прислугой; все проходило чинно, и обед завершился чуть ли не через час.
«Гость мой, — сказал Заме, поднимаясь из-за стола, — вы утомились; сейчас вам покажут вашу комнату. Завтра, поднявшись пораньше, мы еще успеем наговориться вдоволь. Я расскажу вам о том, какая форма правления установилась на острове, и вы поймете, что тот, кого вы приняли за государя, в действительности является лишь законодателем и другом народа. Я поведаю вам мою историю и вместе с тем позабочусь о том, чтобы вам была оказана та помощь, о какой вы просили. Рассказывать о себе друзьям — это еще не все, главное — проявлять заботу о них. Итак, я препоручаю вас одному из моих верных слуг, — продолжал Заме, повернувшись к гражданину, прислуживавшему за обедом. — Он проведет вас в спальню. Вы, вероятно, находите, что это слишком скромно, не так ли? У какого-нибудь финансиста вас сопровождали бы два лакея, облаченные в шитые золотом ливреи, а здесь с вами пойдет лишь один из моих друзей. Да, именно так я предпочитаю называть слуг. Траты финансиста объясняются общественными условностями, ложью, гордыней, эгоизмом, а этот человек прислуживает из уважения ко мне. До свидания».
Комната, где я обрел уединение, была простая и вместе с тем удобная и опрятная, как и все, что мне довелось увидеть в этом уютном доме.
Постель моя состояла из трех тюфяков, набитых высушенными пальмовыми листьями, доведенными до такого нежного состояния, что они походили на перья. Под тюфяками лежали циновки. Легкий балдахин, сотканный из той же самой ткани, из которой шьют себе покрывала местные женщины, был изящно прикреплен к стене. Под балдахином я мог не опасаться укусов какой-нибудь мошки, в это время года досаждавшей жителям острова.
В этой спальне я провел одну из самых восхитительных ночей с тех пор, как несчастья обрушились на мою голову. Казалось, я перенесся в храм добродетели и мирно отдыхал в тени ее алтарей.
На следующее утро Заме поручил своим слугам узнать, пробудился ли я ото сна. Обнаружив, что я бодрствую, они пригласили меня к хозяину. Встретились мы с ним в той же самой комнате, где он принимал меня накануне.
«Юный чужеземец, — сказал он мне, — я думаю, что вам приятно будет узнать историю человека, оказывающего вам гостеприимство. Надеюсь, вы с удовольствием послушаете о том, почему на краю света вам повстречался человек, говорящий на том же самом языке, что и вы, и к тому же знакомый с историей вашей родины.
Присаживайтесь и слушайте.
История Заме
В конце царствования Людовика Четырнадцатого, — начал Заме, — французский военный корабль, следовавший из Китая в Америку, открыл наш остров, до того времени неизвестный мореплавателям; с тех пор, правда, здесь никто более не показывался. Судовая команда провела на острове около месяца, основательно злоупотребляя наивностью его несчастного народа, слабого и неопытного. Моряки совершили множество преступлений.
В час отплытия некий молодой морской офицер, страстно влюбившийся в местную женщину, спрятался на острове, так что его соотечественники отправились в плавание без него. Когда судно скрылось из виду, офицер, собрав вокруг себя старейшин, обратился к ним с речью.
Его любимая женщина научилась уже с ним объясняться и, таким образом, выступала в качестве переводчицы. Офицер заявил, что он решил остаться на острове, поскольку сильно привязался к столь прекрасному народу. Вот почему он хочет избавить островитян от несчастий, которые несомненно на них обрушатся из-за того, что до Тамое добрались европейцы. Затем он показал местным старейшинам один участок на острове, где мы, к прискорбию, владеем золотой жилой.
“Друзья мои, — сказал он им, — вот что возбуждает алчность у моих соотечественников: этот презренный металл, не находящий в вашей стране никакого употребления и попираемый ногами, является вожделеннейшим предметом их страстей. Ради того чтобы добыть золото из земных недр, они употребят силу, подчинят вас своей власти, закуют в цепи, полностью уничтожат или — того хуже — сошлют вас на материк, а они всегда, как и их соседи-испанцы, поступают подобным образом; материк этот находится за сотни льё отсюда, местоположение его вам неизвестно, там в изобилии встречаются такие же сокровища. Оставшись среди вас, я надеюсь оградить здешний народ от жадности европейцев. Тактика захвата островов мне известна, так что я смогу отразить их атаки. Зная способы нападения, я научу вас обороне. В конце концов благодаря мне вы будете спасены от их корыстолюбия. Предоставьте мне только возможность действовать, а в качестве награды я прошу позволить мне жениться на той, которую я полюбил”.
Просьба его была уважена при общем одобрении; возлюбленная офицера перешла к нему, и в тот же день он получил все необходимые средства для претворения в жизнь задуманного плана.
По исследовании острова выяснилось, что его форма напоминает круг, причем берега, протянувшиеся примерно на пятьдесят льё, скалисты, за исключением той стороны, с которой вы к нам подплыли. Именно здесь офицер и счел нужным приступить к строительству фортификационных сооружений. Вы, вероятно, еще не успели заметить, почему наш порт совершенно неприступен. Вскоре мы отправимся туда на прогулку и я покажу вам на месте, что вы бы не зашли к нам в порт с такой легкостью, если бы мы не посчитали единственной причиной вашего визита усталость и стесненное положение. Открытая часть острова, откуда враги могли бы проникнуть на Тамое, укреплялась по европейскому образцу. Офицер расположил там батареи, и строительство их с рядом усовершенствований было завершено уже при моем правлении. Затем он набрал отряды ополченцев, а в форте, построенном при входе в залив, разместил военный гарнизон. Офицер понравился всем островитянам, удивлявшимся превосходству его ума и мудрости его советов. И вот после смерти тестя — одного из влиятельных старейшин — он единодушно избирается правителем острова. С тех пор основные законы здесь переменились. Правитель понимал, что для успешного завершения его начинаний необходимо передавать власть по наследству, ведь только тогда он сумеет твердо внушить свои замыслы человеку, приходящему ему на смену, а тот окажется способным осуществлять эти замыслы и даже улучшать их. Островитяне согласились с его мнением.
Я, плод любви и счастливой семейной жизни этого дорогого для всех нас человека, появился на свет как раз в то время. Именно мне он и доверил свои планы, а я был настолько счастлив, что сумел претворить их в жизнь.
Не буду долго рассказывать о введенном им управлении, ведь он успел лишь начать дело, которое я завершил. Когда я подробно остановлюсь на моих реформах, вы узнаете и о вкладе отца. Возвратимся пока к предшествующим событиям.
К моим пятнадцати годам отец успел преподать мне пятилетний курс наук: я изучил историю, географию, математику, астрономию, рисование и мореходное искусство. Затем отец отвел меня к тому месту, где залегла золотая жила. Он очень боялся, как бы эти сокровища не привлекли к себе его сограждан.
“Мы возьмем отсюда, — сказал он мне, — все, что необходимо, чтобы отправить вас в поучительное и безбедное путешествие. К несчастью, когда покидаешь остров, этот металл становится необходим. Зато народ, бесхитростный и счастливый, должен по-прежнему относиться к нему с презрением, ибо, узнав цену золоту, островитяне испортятся. Пусть же они, как и встарь, думают, что, хотя золото кое-где и обладает чисто условной ценностью, у них достанет мудрости всегда считать эту мысль нелепой”.
Затем мы наполнили золотом несколько сундуков, жилу засыпали землей, а сверху посеяли траву, чтобы никому не были заметны даже следы наших раскопок. Я сел на большое судно, построенное по проекту отца с единственной целью — отправить меня в путешествие. Обняв меня на прощание, он со слезами на глазах сказал:
“Ты отправляешься в путь познавать мир, и мне, возможно, не суждено более увидеть тебя. Мне не хочется расставаться, но я жертвую тобой ради народа, принявшего меня как родного сына. Заимствуй у встретившихся на твоем пути народов то, что может послужить для счастья наших островитян. Поступай подобно пчеле, летающей вокруг распустившихся цветов, ведь она приносит в свой улей чистый мед; среди людей ты натолкнешься на глупость, но и в ней иногда удается отыскать крупицу мудрости, и среди самых ужасных нелепостей попадаются кое-какие полезные правила. Приобретай знания: прежде чем осмелиться взять в руки бразды правления, следует хорошенько изучить себе подобных. Царские порфиры да не ослепят твой взор, и тогда ты увидишь, что под великолепным покровом властители скрывают посредственность, деспотизм и надменность.
Друг мой, я, всегда относившийся к королям с пренебрежением, вовсе не готовлю тебя к тому, чтобы ты занял трон. Напротив, я хочу, чтобы ты стал другом, отцом того народа, что принял меня. Да, я желаю видеть тебя его законодателем, вождем. Короче говоря, мы должны научить людей добродетели, а не держать их в оковах. К тиранам, представшим перед тобою в Европе, относись с величайшим презрением. Ты увидишь, что они со всех сторон окружены рабами, стремящимися извратить истину своим повелителям, так как, если истина обнаружится, рабы эти могут многое потерять. Короли ненавидят правду: им всего приходиться опасаться. Единственное средство от страха перед истиной — стать добродетельным. Тот, кто идет напрямик, с чистой совестью, не испугается, если ему скажут правду в лицо. Зато другой, с грязными помыслами, прислушивающийся лишь к голосу собственных страстей, предпочитает лесть и обман, которые скрывают его злодеяния. Лесть и обман делают так, что ярмо, налагаемое властителем на подданных, начинает ему казаться необременительным, а граждане, проливающие горькие слезы, представляются сияющими от радости. Ты легко распознаешь недостатки любого правительства, если тебе удастся открыть истинную причину лести придворных, заставляющую их набрасывать на глаза монарха непроницаемый покров. Изучай эти недостатки, дабы избежать ошибок в дальнейшем. Сделать народ счастливым — наш главный долг; добиться этого приятно, потерпеть поражение страшно — вот почему законодатель может считать, что прожил свою жизнь с пользой только тогда, когда его усилия увенчаются успехом.
Тебя несомненно удивит разнообразие религий; ты увидишь, что повсюду люди, привязавшись к своей вере, только ее и считают истинной, воображая, что она исходит прямо от Господа, хотя Бог обращается одинаково ко всем, людям. Когда ты исследуешь все религии как философ, не забывай о том, что вера приносит человеку пользу, если благодаря ей укрепляется нравственность, если она способна оказать противодействие разврату. Вот почему вера должна быть чистой и бесхитростной. Когда же ты найдешь в ней лишь чудовищно запутанные догмы и непонятные таинства, то сразу же беги от нее прочь: эта религия фальшива, она опасна. Среди твоего народа она может превратиться в неиссякаемый источник убийств и преступлений, и в этом будет и твоя вина, ибо ты принесешь эту зловредную веру в маленький уголок земли, как делают это презренные обманщики, которые распространяют свою ложь по всему миру. Сын мой, с проклятиями беги прочь от такой религии, она лишь плод мошенничества одних людей и глупости других: от нее наш народ не сделается лучше. Но если ты встретишь веру, учение которой отличается простотой, а мораль — добродетелью; веру, с презрением отвергающую пышные церемонии, не опирающуюся на наивные измышления, единственным предметом поклонения которой выступает Господь Бог, — ты должен ее принять, поскольку она истинная. Стать угодным Предвечному можно только чистотой нравов, праведностью, но отнюдь не почитаемым в Европе ханжеством, презираемым у нас. Если верно, что Бог существует, то его создали добродетели, и только им следует подражать. Ты также удивишься разнообразию законов; исследуй же их с тем же пристальным вниманием, какого я требую от тебя при изучении религий. Помни, что законы приносят пользу лишь в том случае, если они делают людей счастливыми. Любое уклонение от данного правила следует считать гнусной ложью.
Для достижения преследуемых мною целей недостанет краткой жизни одного человека; я только подготавливаю для тебя путь, твоя же задача — довершить начатое мною дело; передай наши убеждения твоим детям, и через два-три поколения этот добрый народ окажется на вершине блаженства. Отправляйся же в путь”.
На прощание мы обнялись еще раз, и волны унесли меня вдаль. Я путешествовал по всему свету и вернулся на родину лишь через двадцать лет. В течение этого времени я только и делал, что стремился познать людей, вращаясь среди них в различных обличиях. Подобно знаменитому российскому императору, другу ремесленника и земледельца, с одними я учился строить корабли, а с другими — распознавать время, пригодное для сева. Я изучил различные свойства почв, способы выращивания растений, научился прививать деревья, а также их подрезать; я умею выращивать и укреплять молодые растения, собирать зерно, чтобы приготовить из него пищу людям… Но я не ограничился этими познаниями. Поэт научил меня украшать речь, так что мои мысли приобрели красочную живость; затем я овладел искусством живописи, а от историка заимствовал науку передавать потомству сведения о прошедшем и узнал также об обычаях народов мира. Служитель алтарей обучал меня едва доступной познанию религиозной науке; страж законов вводил меня в таинства науки еще более фантастической, следуя которой человека совершенствуют, предварительно заковав его в цепи. Финансист рассказывал мне, как следует собирать налоги, раскрыл передо мной отвратительную систему безудержного личного обогащения за счет имущества несчастных ближних, в результате чего народ впадает в нищету, да и государство отнюдь не процветает. Торговец, человек куда более ценный для государства, поведал мне о том, каким образом продукты, производящиеся в самых отдаленных странах, обмениваются на национальные деньги, обладающие условной ценностью. Я узнал, как меняют деньги; почему между народами всего мира установилась отлаженная письменная связь; как стать другом и братом христианина и араба, поклонника Фо и последователя Али. Оказывается, можно удвоить свое состояние и одновременно принести пользу согражданам; люди могут наслаждаться дарами природы и искусства, изысканнейшими предметами роскоши, что только существуют на земле, получать счастье от всеобщего благополучия, не покидая притом своих покоев. Дипломат, человек наиболее изворотливый, посвятил меня в планы земных владык. Его проницательный взор смело смотрел в даль грядущих веков. Вместе со мной он делал свои расчеты, оценивал судьбы существующих империй исходя из их современного состояния, нравственного уровня и умонастроения жителей; но когда я увидел в действии королевский государственный совет, слезы брызнули у меня из глаз. Повсюду я наблюдал за тем, как спесь и личная выгода у алтарей фортуны приносили народ в жертву, а среди бушующих потоков человеческой крови надменно высился трон пустых честолюбцев. Наконец придворный, человек в сравнении с остальными легкомысленный и лживый, поучал меня, как следует обманывать королей. Общение же с последними породило во мне чувство отчаяния, ведь мне по праву рождения надлежало вступить на отцовский трон.
Везде я встречал множество пороков и недостаток добродетели, везде видел слабых, порабощенных причудами сильных мира сего с их тщеславием, завистью, алчностью и распущенностью. Везде я мог мысленно разделить население на две категории, равным образом достойные сожаления. В одну из них входят богачи, рабы своих удовольствий, в другую — несчастные жертвы злого рока. У первых мне ни разу не довелось наблюдать стремление стать лучше; что касается вторых, то у них просто не было такой возможности. Казалось, все действия и тех и других направлены лишь на то, чтобы всем стало хуже, они как бы стремятся надевать на себя все более и более ужасные вериги. Живущий в изобилии, по моим наблюдениям, постоянно заковывал себя в цепи все новых и новых желаний, тогда как презираемый, осмеиваемый им бедняк не получал от него даже ободрения, необходимого для того, чтобы и дальше влачить тяжкое бремя нищеты. Я выступил за соблюдение равенства, но мне заявили, будто бы равенство — всего лишь химера. Однако вскоре я обратил внимание, что именно противники равенства многое потеряли бы от его введения. С тех пор я начал считать равенство возможным… Да что я говорю! С того времени я понял: только в условиях равенства народ становится счастливым.[41] Природа сотворила всех равными; мнение, будто люди рождаются неравными, ложное. Повсюду, где будет соблюдаться равенство, люди обретут счастье. Но они никогда не будут счастливыми там, где между ними сохраняются различия. Кроме того, такие различия идут на пользу лишь части народа, тогда как законодатель обязан заботиться о том, чтобы все люди имели одинаковое право на счастье. Только не говорите мне, что уничтожить различия между людьми чрезвычайно трудно; главное — нужно рассеять предрассудки и уравнять состояния; подобная реформа, поверьте мне, пройдет гораздо проще, чем введение какого-нибудь нового налога.
Во всяком случае, на практике я столкнулся с меньшими трудностями, чем любой другой реформатор: народ мой еще не ушел из естественного состояния, так что ложная система отличий не успела его испортить. Итак, все мне обещало успех.
Сочтя, что равенство станет необходимой основой моих планов, я приступил к изучению второй причины человеческих зол: я имею в виду страсти. Под конец я нашел верное средство сделать менее несчастным человека, беспрестанно колеблющегося между страстями и законом, попеременно страдающего и от того и от другого: здесь нужно добиться, чтобы страсти ослабли, а законов стало меньше.
Вторая реформа прошла проще, чем можно было подумать. После того как я запретил роскошь и ввел равенство, тотчас же оказались уничтоженными гордость, алчность, жадность, честолюбие. Чем кичиться, когда все стали между собой равными, отличаясь лишь добродетелью и талантами? Чего же более? Зачем зарывать в землю богатства, надо ли домогаться почестей, если состояния граждан уравнялись, причем состояния эти более чем достаточны для удовлетворения любых потребностей? Потребности человека одинаковы: желудок Апиция[42] по объему не отличался от желудка Диогена, и, тем не менее, первому приходилось содержать двадцать поваров, тогда как обед Диогена ограничивался одним орехом. Если же их уравнять, то Диоген, ничего не потеряв, будет еще и обладать множеством простых, нужных ему вещей; Апиций же начнет испытывать лишь воображаемые страдания, ведь ему оставят все необходимое для жизни…
Если вы станете жить подражая природе, учил Эпикур, вы никогда не обеднеете. Но если вы хотите жить сообразуясь с мнениями людей, богатства вам так и не увидеть: природа требует мало, мнение — очень много.
Итак, в самом начале реформ, говорил я себе, уже удалось избавиться от нескольких серьезных пороков. Но при сокращении числа пороков многие законы становятся излишними, ведь законы необходимы нам для защиты от преступлений. Закон оказывается ненужным, когда уменьшается общее количество преступлений, а то, что считалось преступлением ранее, отныне начинают расценивать как обычный проступок. Другими словами, какое множество человеческих причуд, безделиц, не причиняющих общественному спокойствию ни малейшего ущерба, можно перестать считать опасными или, даже более того, преступными, если, рассуждая философски, законодатель сумеет оценить эти действия должным образом! Отмените же те законы, при поддержке которых тираны, укрепляя самовластие, заковывают подданных в цепи, с тем чтобы еще более подчинить их своим прихотям. Вы увидите, что ограничения после данных мер сократятся до минимума, а человек, страдавший ранее под гнетом огромного количества законов, почувствует заметное облегчение. Искусство законодателя заключается в умении сочетать закон с преступлением так, чтобы любое преступление нарушало закон незначительно, а кара, гораздо менее строгая, обрушивалась бы лишь на отдельные, немногочисленные проступки. По-моему, нужные меры принять не трудно, и я, смею надеяться, преуспел в своих начинаниях; о подробностях мы еще успеем поговорить.
Позволив супругам разводиться, я устранил почти все пороки, порожденные сластолюбием. Я бы вообще избавил народ от них, если бы, подобно браминам, с терпимостью относился к кровосмешению и, подражая японцам, не выступал против педерастии. Но здесь я столкнулся с определенными трудностями. Разумеется, я не считал кровосмешение и педерастию порочными по своей сути, ведь половая связь между членами одной семьи дает множество важных выгод, а единственная связанная с мужеложством опасность — уменьшение численности населения, что является злом относительно малым, поскольку истинное благо государства, как то было неопровержимо доказано, вовсе не обусловливается слишком большим населением, но скорее совершенной гармонией, установившейся между народом и государственными органами.[43] Однако для моего проекта управления государством эти пороки я посчитал весьма вредными, ибо кровосмешение, увеличивающее семьи и изолирующее их друг от друга, уничтожает равенство, которое я как раз намеревался ввести. Педерастия же заставляет мужчин объединяться в тайные общества, вследствие чего столь важное для моих реформ равенство неизбежно нарушается. Вместе с тем я остерегался карать за те заблуждения, от которых желал избавиться. Аутодафе в Мадриде и виселицы на Гревской площади вполне убедили меня в том, что, возводя эшафоты, мы только способствуем скорейшему распространению пороков. Итак, я прежде всего заручился поддержкой общественного мнения: как вы знаете, оно управляет миром. Мне удалось посеять среди народа отвращение к кровосмешению, а педерастию я постарался выставить в смехотворном виде, и вот теперь, через двадцать лет, эти пороки здесь уничтожены совершенно. Воспользуйся я тюрьмами и услугами палачей — подобные деяния творились бы и поныне!
Я, кроме того, знал, что религия порождает множество иных преступлений. Путешествуя по Франции, я видел дымящиеся следы костров Мериндоля и Кабриера, в Амбуазе еще можно было различить виселицы, а в столице продолжало слышаться эхо страшного колокольного звона, раздававшегося в ночь святого Варфоломея. Ирландия захлебывалась в крови людей, хладнокровно убитых из-за разногласий в догматах веры, а в Англии пуритане и их противники погрязли в жестоких междоусобных распрях. Евреи, несчастные отцы вашей религии, горели в Испании на кострах, продолжая читать те же самые молитвы, что и их мучители. В Италии мне постоянно рассказывали о крестовых походах Иннокентия Шестого. В Шотландии, Богемии, Германии, где бы я ни оказался, мне ежедневно показывали очередное поле битвы, во время которой милосердные христиане перерезали глотку своим собратьям ради того, чтобы научить их правильно поклоняться Господу.[44]
“Боже праведный! — вскричал я тогда. — Неужели на этих фанатиков набросились адские фурии? Разве истинно святую веру проповедуют на куче трупов, а желающие принять такую религию должны предварительно обагрить руки человеческой кровью?
Ах, какое тебе дело, Боже, святой и праведный, какое тебе дело до наших умозрительных систем и мнений! Неужели твое величие умалится с изменением оборотов речи при молитве? Ведь единственное твое желание — чтобы люди соблюдали справедливость; тебе угодно, чтобы они любили друг друга без коленопреклонений и пышных обрядов, вовсе тобой не требуемых. Тебе не нужны ни догмы, ни таинства, ибо ты ждешь от нас чистых порывов сердца и надеешься встретить в людях любовь и искреннюю признательность”.
Надо освободить религию, сказал я себе тогда, от всего того, что является предметом раздора, пусть она будет несложной, тогда перестанут из-за разногласий возникать новые секты. Вы сами увидите, как мой добрый народ почитает Господа, и потом мне ответите, ошибся ли я при введении подобного культа.
Мы верим: Предвечный достаточно добр и велик, чтобы выслушать наши мольбы, не прибегая к услугам посредников. Вот почему в качестве жертвы мы приносим ему исключительно свою душу. Мы не обставляем почитание Бога пышными обрядами, ведь прощения за наши грехи, а также помощи, необходимой для того, чтобы избежать их в дальнейшем, мы просим только у одного Господа. Поскольку же мы открываем лишь перед Господом любые душевные порывы, тревожащие нашу совесть, то священники оказались у нас лишними. Мы без колебаний отказались от их услуг. Страшно ведь смотреть на то, как наши братья погибают ради нелепой спеси лиц определенного сословия, бесполезного для природы и государства и неизменно приносящего вред обществу.
Затем мое внимание — вполне обоснованно, как мне казалось, — обратилось на другой разряд нечестивцев, также представляющих собой немалую опасность. Они постоянно стараются занять место между монархом, которому мешают, и народом, который себе подчиняют. Вы понимаете, что я буду говорить об этих мелких подначальных деспотах, из-за своего двусмысленного положения естественно склоняющихся к мятежу. Карающий меч, коим они вооружены, ничего не исправляет, а их власть, подчиняющаяся лишь собственным прихотям, никого не удерживает на пути долга. Я задавался вопросом, к чему вообще эти люди могут быть пригодны, какая необходимость в существовании властей, промежуточных между главой государства и народом. Что дают две власти, постоянно ограниченные в своих действиях, постоянно вступающие в противоречия друг с другом? Что происходит при их взаимодействии, кроме поступков слабых и нерешительных, причем каждый из них несет на себе неизгладимую печать рабства? Если государь руководствуется добрыми намерениями, зачем тогда нужен парламент, лишающий владыку свободы действий? Или, допустим, парламент замыслил что-то недоброе, а это легко предположить, учитывая его подчиненное положение, — так вот, сможет ли король, в равной мере желающий действовать в одиночку, заставить парламент подчиниться воле владыки? Как понимать сдерживание одной власти другой властью? И не станет ли плодом постоянного столкновения юрисдикций одна только анархия. Что касается монархической власти, то она бывает или хорошей или дурной. Если монархическая власть хорошая, то ей нет никакой необходимости чем-либо уравновешиваться или сдерживаться. А если она дурная — другими словами, тяготеет к деспотизму, пороку, неизменно предполагаемому при подобном способе правления, — то сенат, посредствующий орган, бороться с этим деспотизмом определенно не сможет. В последнем случае вовсе не следует сдерживать власть, ее надо полностью сменить. Итак, помимо множества неудобств, мы не нашли ни единого случая, когда одновременное существование двух властей приносило бы хоть какую-то пользу.[45]
Но данный орган необходим всему народу, возразят защитники парламентов, законы нужны для того, чтобы преступление было наказано, следовательно, кто-то должен выступать в качестве блюстителя законов.
Когда-нибудь, в другой день, мы еще успеем обсудить первую часть этого возражения, но теперь подробней остановимся на второй части: кто-то должен выступать в качестве блюстителя законов. Но если законы справедливы, то они неизгладимыми буквами записаны в сердце каждого гражданина, и это вполне естественно.
С этого времени — долой всех, кто стремится стать между мной и моим народом, долой соперников, которые завидуют моей власти и только и делают, что ведут под нее подкоп, стараясь ее ослабить. Они кичатся своим положением, пытаются упрочить свое влияние; жадные, они никогда не придут мне на помощь в трудных обстоятельствах; жестокие, они всегда готовы без малейшего на то основания проливать народную кровь; честолюбивые, они постоянно будут нарушать равенство, которое я хочу установить. В общем, они походят на паразитические растения, прозябающие у подножия полезных деревьев, соками которых сами и питаются. Живя за счет корней дерева, растения эти отравляют его ядом, подрывают его силы, оскверняют своим присутствием.
Однако следует поразмыслить, подумал я, нет ли здесь какого-либо иного решения, и продолжал размышлять об этом предмете. Может быть, мне стоит учредить парламент наподобие английского? Для народа, пожалуй, меньше опасности, но я столкнусь тогда с немалыми трудностями. Если я буду делить власть с кем-либо, то она ослабеет; поскольку же я желаю творить одно только добро, то ничто не должно мешать мне делать это. А если взять за образец Венецию? Ограничиться положением владыки над сотней угнетающих народ деспотов? Тогда я превращусь в никому не нужную декорацию, а народ, оказавшийся под властью тиранов, будет страдать от страстей сотни различных владык, вместо того чтобы подчиняться воле одного человека, только и думающего, как бы сделать своих подданных счастливыми. И даже если намерения этого человека переменятся, все равно, народу грозит опасность со стороны только одного лица, в противном же случае он должен бояться капризов и прихотей сотни порочных людей.
Признаюсь, я крайне удивлялся тому, что никто, кроме меня, не удосужился серьезно обдумать вопрос о бесполезности промежуточных властей, о грозной опасности, сопряженной с их учреждением; я недоумевал, почему европейские монархи до сих пор еще не упразднили все эти ужасные сенаты. Как могло случиться, говорил я себе во время путешествия по Франции, что местная знать согласилась допустить над собой власть судейского сословия, не имеющего ничего общего с дворянством? Стремясь разобраться в причинах этого противоречия — ведь дворянство весьма ревниво относится к сохранению своих прав, — я нашел объяснение случившемуся в учреждении парламентов. До тысяча триста второго года правосудие успешно отправлялось при помощи переезжающих с места на место судей, появлявшихся в различных провинциях в составе королевской свиты.[46] Тогда еще не додумались, чтобы проводить судебные заседания в одном определенном месте. Филипп Красивый (король недальновидный, не предвидевший опасностей, связанных с учреждением постоянной власти, промежуточной между народом и его господином) вообразил, что судьи должны существовать самостоятельно, и потому превратил их в постоянно действующее учреждение. Он начал с Парижского парламента. Заседания парламента продолжались там два месяца; первое открывалось на Пасху, а второе — в день Всех Святых. Суд этот состоял из двух прелатов (архиепископа Нарбоннского и епископа Реннского), двух светских сеньоров (графа де Дрё и графа Бургундского), а также двадцати шести советников, одна половина которых набиралась из духовенства, а другая — из светских лиц. В оставшееся время года заседания проходили в Труа или Руане.[47] Каждый дворянин стремился принять участие в этих заседаниях, ведь главы парламента были важными сановниками, а членов его монарх, по-видимому, предполагал наградить высокими знаками отличия. Туда, между прочим, из светских допускали одних лишь рыцарей,[48] и если среди них затесалось несколько юристов, то лишь для необходимых разъяснений. Разве удивительно, что французское дворянство уступило какую-то часть прав сенату, члены которого набирались из дворянской же среды? И в самом деле, не судили ли их тогда люди, равные по положению? Ничто не нарушало прав дворянства, ничто в суде его не бесчестило.
Но вскоре все изменилось: законники, обретя право совещательного голоса, уселись на одних скамьях с дворянами, одевавшимися как благородные господа. Законники же обрядились в свои подбитые мехом мантии, длинные одежды и долгополые сюртуки — в смехотворный и пошлый костюм шарлатана, до сих пор остающийся для них образцом (как будто следует переодеваться для того, чтобы отправлять правосудие). Каждому ясно, что человек, переодевающийся, прежде чем приступить к своему делу, занимается воровским ремеслом.[49] Дешевые комедианты… Впрочем, их маскарадный костюм вызывает гораздо меньше смеха, чем непроходимые тернии формальностей права и делопроизводства, испещрявшие их дурацкие приговоры. Они рождали у храбрых и преданных королю баронов чувство непреодолимого отвращения, ведь дворяне, ненавидя ложь и обман, считали, что для вынесения приговора необходимо верить в Бога и подчиняться голосу собственной совести. Люди такого сорта, с полным основанием раздраженные тем, что им осмеливаются давать советы (а иногда даже и председательствовать в суде) ретировались, оставив за судейскими поле боя. Незадолго до этого из собраний были исключены прелаты, и, таким образом, законники остались в парламенте совершенно одни. Между тем, уважение к суду, ранее состоявшему из лучших людей королевства, нисколько не уменьшилось даже после того, как все заслуженные чины покинули парламент. Мы часто видим, как народ по привычке воздает почести какой-нибудь груде камней, когда-то бывшей святилищем. Предрассудок сохранил свою силу, и дворянство, считавшее, что его судят люди равные, продолжало верить парламентам, хотя на освободившихся скамьях восседали лишь одни простолюдины.
Сенат постепенно приходил в упадок, и уже ко времени Итальянских войн Франциска Первого его состав был полностью продажным. О, если бы у этих законников там можно было наблюдать, по крайней мере, хоть малейшую тень каких-нибудь талантов! Но, после того как должности стали продавать за деньги, в парламенте скопились одни негодяи-невежи. Любой лакей, набравши денег, достаточных, чтобы купить должность, нагло усаживался в храме Фемиды, а поскольку с продажностью никто не боролся, дела по-прежнему решались в крайнем беспорядке. Франциск Второй захотел было сделать должности выборными, как это было в старину. Во избежание интриг было объявлено, что парламент должен представить королю трех кандидатов на выбор. Ну, и что же произошло? То, что неизменно происходит в результате несвоевременных решений. Повсюду появилось много различных партий заговорщиков. Одни взяли сторону Гизов, другие поддерживали принца де Конде, третьи — коннетабля; поскольку же речь шла о судейских, то на стороне короля выступили единицы. Определенного решения, впрочем, принято не было, тогда как страсти в борьбе сторон разгорались сильнее и сильнее. При Карле Девятом система продажи должностей в суде полностью одержала верх. Но предрассудок — эта опаснейшая из гидр, новые головы которой тут же вырастают на месте отрубленных, — остался в силе. Дворянство, несмотря на перемены, по-прежнему полагало, будто бы подлежит суду людей, равных ему по положению. Мнение это держалось крепко, хотя болван в подбитой мехом горностая мантии, преследовавший дворян за ничтожные преступления, был сыном лакея, недавно прислуживавшего за столом отца подсудимого. Доказательства приведу из анекдота, относящегося ко времени суда над Монморанси.
“Сударь, неужели вы меня не узнали?” — спросил его кто-то из судей.
“Прошу прощения, что не обратил на вас внимания, — отвечал коннетабль, — но раньше вы, кажется, подавали мне вино”.[50]
Но давайте внимательно исследуем сам верховный суд. Что являл собой парламент при Карле Шестом? Образчик вероломного мятежа, предательства и мошенничества. Когда ваше несчастное королевство, раздираемое на части в жестоких междоусобицах, устремило свои слабые силы на борьбу с врагом, несущим разорение, и мятежниками, опустошающими страну, как повели себя клоуны из храма Фемиды? Они неизменно предавали интересы родины, то становясь под стяг бургундцев, то открывая ворота столицы англичанам, тогда как несчастный король, скрывавшийся в отдаленных землях своего государства, так и не получил от них ни помощи, ни защиты.
А после злосчастного похода в Неаполь? Когда Карл Восьмой испытывал денежные затруднения, что ему отвечали? Они обещали королю помочь советом, но не деньгами, которых якобы у них не было вовсе.
А недоброй памяти Малинская лига? Вся Европа объединилась в борьбе против Людовика Двенадцатого, отца народа, несомненно одного из лучших французских королей. Опасаясь полного поражения в войне с могущественными государствами, король обратился к народу с просьбой о денежной поддержке. Кошельки граждан тут же открылись, ведь люди не только хотели помочь монарху, но и стремились защитить родные очаги. Но что же предложили находящемуся в тяжелом положении государству великодушные патриоты из парламента? Одни лишь поучения; они осмелились заявить, что освобождение от налогов — это одно из священных прав парламента, и они от этого права никогда не откажутся, так что помощь следует искать где-нибудь в другом месте.
Возьмем теперь следующее правление, когда жестокое поражение под Павией привело страну на край гибели. Несчастные патриоты, оставшиеся в живых после этого ужасного разгрома, проливали горькие слезы, оплакивая родину, на которую обрушились бедствия, зато эти продажные трибуны по-прежнему продолжали разыгрывать свой гнусный и непристойный спектакль. Словно одержимые бесом, они блуждали по улицам, вызывая немалый смех своим воинственным нарядом, который они натянули на себя взамен загаженных мантий. Я вижу, как из их ноздрей вырывается ядовитое пламя мятежа, мгновенно охватывающее сердца сограждан; с одной площади на другую они переносят змей внутреннего раздора; я вижу, как в каждом квартале они разбрызгивают чумную заразу восстания, доказывают народу, что Франция должна управляться наподобие Венеции, где всем руководит некий сенат, благодаря этой форме правления якобы овладевший европейскими запасами золота и теперь предпочитающий ни во что не вмешиваться. Страна, доверившая свою судьбу судейским, если верить их словам, будет наслаждаться вышеуказанными благами. Сочинения, переполненные такими гнусными максимами, они разбрасывают на перекрестках, зачитывают среди скопления народа, прибивают к каждой двери и даже проповедуют с кафедр, где должно звучать слово истины, так что судейские успели осквернить и храм Господа… Но они не ограничились потоками отвратительных оскорблений. Прекрасно сознавая свой долг перед родиной, видя, в каком тяжелом положении находится государство, они принялись его грабить. Казначеям было приказано выдавать деньги только через парламент.
Но здесь пришлось употребить власть Луизе Савойской, регентше королевства, достойнейшей, мудрейшей и несчастнейшей из женщин, матери Франциска Первого, в то время находившегося в плену. Мятежники были поставлены на место. И чем же они занялись тогда? Видя, как Франция истекает кровью, они, быть может, стремились загладить последствия своих преступлений? Вспомнили о том, что и они французы? Постарались утешить народ в его страданиях? Приступили к исполнению своих прямых обязанностей? Ничуть, они продолжали действовать под влиянием фанатизма и личной выгоды. У Луизы судейские попросили разрешения колесовать лютеран по любому поводу и потребовали отмены конкордата и возвращения прагматической санкции. Вот великие дела, которые их занимали, вот что волновало их грязные души в то время, когда вся страна надела на себя траур отчаяния, когда люди сгибались под тяжестью страданий, когда граждане, подобно жителям несчастной Ниневии, посыпали пеплом опущенные долу головы.
Проследим за действиями судейских при Карле Девятом. Все знали, что при вступлении на трон слабого правителя, сына Медичи, государственные финансы находились в крайне расстроенном состоянии; постановлением Генеральных штатов, созванных тогда в Орлеане, были конфискованы доходы, полученные продажными юристами. И что же произошло потом? Судейские взбунтовались. Все они, отказавшись помочь обремененному долгами государству, решили ему более не служить и заявили, что отказываются от своих мест. С точки зрения судейских, просить у них помощи — значит совершать ужаснейшее преступление, имеющее столь страшные последствия, что единственной реакцией на него может быть только их отказ исполнять свой долг, что они и делают во времена всех великих потрясений. Екатерина все-таки уступила, ведь она относилась к судейским с таким презрением, что не желала иметь с ними дело и даже не считала их достойными называться гражданами. Кроме того, парламенты были нужны ей для того, чтобы избавиться от внутренних раздоров. Стремясь не раздражать судейских, она ограничилась просьбой освободить нескольких несчастных монахинь, которые, ради развлечения суда, ранее были приговорены к колесованию; ей было отказано. Кроме того, Екатерина потребовала зарегистрировать Роморантенский эдикт, который должен был привести всех к умиротворению. Положительный ответ на эти просьбы установил бы в королевстве полное спокойствие, так что любой гражданин мог бы молиться Богу, как то ему казалось удобным. В результате — новый отказ.[51] Судейские, вероятно, стремились к другому миру — иными словами, к приятной возможности совершать юридически обоснованные убийства, поджаривать на медленном огне кальвинистов, — надеялись на изменение форм государственного правления, мечтали установить на развалинах королевства собственную диктатуру. Парламент держался твердо: эдикты не регистрировались, бедствия государства продолжались, и, в довершение своих преступлений, судейские, объединившись с Тулузой, начали тайком поддерживать замыслы членов Лиги. Так, к несчастью граждан, они готовили родине страшный удар, бередили ее старые раны, от которых Франция будет страдать еще долгое время.
А кто спровоцировал заговор Шестнадцати при Генрихе Третьем? Никто другой, кроме этих презренных смертных. Разделив Париж на участки, они сеяли страх и ужас повсюду, обагряя столицу потоками крови. Кто оставил потомству в анналах истории гнусную память — День баррикад, это презренное восстание?
Сердце мое обливается кровью, оно перестает биться… Лучше прервать рассказ. Повествование о злодействах, которыми этот мерзкий разряд людей запятнал нашу родину, подорвало силы моей души. Вот они, ревностные защитники общественного блага, пытающиеся скрыть от граждан свои преступления, но всегда готовые предать гласности мельчайшие прегрешения прочих! Они используют повязку Фемиды, дабы ослеплять глупцов, продолжающих им верить, тогда как суровый меч правосудия обрушивается на тех, кто отваживается разоблачить их.
Вот они, добродетельные и совестливые граждане, на века запятнавшие себя кровью собственных братьев, неизменно готовые поднять бунт, нетерпеливые, фанатичные гонители, мятежники и убийцы! Им уже не хватает несчастных жертв, которые попадают им в руки в силу нелепого свода законов.
Желая увеличить число таких жертв, они осмеливаются нагло поощрять ложь и клевету, копаются в частных делах семей, стремятся разузнать самые сокровенные тайны супругов. Этими беззакониями они думают укрепить репутацию неутомимых защитников нравственности, которую ни один гражданин, кроме них, не вправе безнаказанно оскорблять:
Вот они, палачи своих сограждан,[52] гонители невинности,[53] нарушители общественного спокойствия,[54] предатели родины,[55] вот они, эти надменные судьи. Из-за какого же дурацкого предрассудка мы должны оказывать им почтение, когда они заслуживают одного лишь презрения, строгого наказания и общественного поругания?
Судьи, говорил я себе, разумеется, нужны, но они обязаны отправлять правосудие и не вмешиваться в другие государственные дела. Пускай же на эти почетные должности будут избираться достойнейшие граждане, и самое главное — нельзя продавать за деньги право судить себе подобных. В противном случае место судей займут мошенники, ибо человек, купив себе должность судьи, прежде чем вынести по вашему делу справедливый приговор, постарается возместить свои первоначальные расходы.
Законы тоже необходимы — допустим и это. Но разве тот, кто их нарушил, размышлял я, обязательно должен караться смертью? Не приведи Господь! Один лишь Бог может располагать человеческой жизнью, и я счел бы себя преступником, если хоть на миг осмелился бы присвоить себе его права. Вы, европейцы, привыкнув изображать Господа в виде какого-то кровожадного дикаря, выдумали место ужасных пыток, куда якобы отправляются все осужденные Господом на муки. Изобретая новые виды убийств и мучений, вы, таким образом, надеялись подражать божественной справедливости. Но вы совершенно упустили из виду то, что тяжелейшее из преступлений — уничтожение себе подобных — оправдывается, повторяю это еще раз, химерой, плодом вашего воображения.
Друг мой, — продолжал этот почтенный старец, пожимая мне руку, — мысль, что добро можно совершить посредством зла, — это тяжелейшее помешательство, которому подвержены лишь головы глупцов. Человек слаб, таким он создан по воле Господа, и ни мне исследовать причины этого высшего могущества, ни мне осмеливаться наказывать человека за то, что в силу высшей необходимости он таков, каков есть. Зато я вправе употребить любые средства для того, чтобы попытаться сделать человека лучше, разумеется насколько это в его силах; я также воздержусь сурово наказывать кого-либо, если он поведет себя не как должно. Попытаюсь теперь разъяснить свою мысль. Каждый человек обладает неотъемлемыми правами, однако же никому не позволено управлять действиями других. По воле Предвечного моим важнейшим долгом является работа на благо народа, а ее невозможно выполнить посредством убийства. Более того, ради спасения народа я готов пожертвовать собственной жизнью. Я не желаю терять ни капли крови моих подданных из-за присущих им слабостей или их стремления соблюсти личную выгоду. Если на кого-либо нападут — он будет защищаться; возможно, тогда прольется кровь, но это случится ради защиты родного очага, а не ради моего честолюбия. Природа и так уже довольно огорчает человека невзгодами, чтобы я еще умножал их; у меня нет никакого права навязывать ему свою волю.
От этих достойных граждан я получил власть и обязан употребить ее на пользу обществу, но я не облечен властью угнетать подданных. Я буду им опорой, а не гонителем, отцом народа, а не его палачом. Что же касается людей, запятнанных кровью, оспаривающих друг у друга печальное право избивать себе подобных, этих коршунов, постоянно алчущих бойни, то я, приравняв их к людоедам, никогда не потерплю их присутствия на этом острове. Пользы от них не дождаться, зато вред очевиден; листая страницы истории, я вижу, что везде, где народ согласился их терпеть, эти гнусные люди мешали мудрым планам правителя, отказывались прийти на помощь согражданам, стремившимся совершить какие-нибудь великие дела, порабощали свой народ, если он оказывался слаб, бежали прочь, если он становился силен, — в любом государстве эти чудовища представляют собой грозную опасность.
Продумав судебную реформу, я занялся торговлей. Ваша колониальная торговля меня неприятно поразила. Какая была необходимость основывать колонии так далеко? Разве наше истинное благополучие, вопрошал один из ваших достойных писателей, заключается в потреблении продуктов, которые приходится везти из далеких земель? Неужели мы обречены неизменно повиноваться извращенным вкусам отдельных сластолюбцев? Сахар, табак, пряности, кофе — стоят ли они жизни людей, гибнущих ради жалких пустяков?
Торговля с иностранцами, по моему мнению, приобретает смысл в том случае, если страна имеет или очень много товара, или же очень мало. Если товаров много, излишки можно обменивать на предметы роскоши и на всякие пустяки: роскошествовать позволено, живя в изобилии. Когда же вам не хватает самого нужного, то вы, само собой разумеется, отправляетесь искать необходимое где- нибудь в другом месте. Что же касается Франции, то ее положение нельзя отнести ни к первому, ни ко второму случаю: у вас почти нет излишков, зато вы не испытываете ни в чем недостатка. Значит, народ безусловно будет счастлив, если удовлетворится тем, что имеет. Богатый плодами родной земли француз не пожелает ни что-либо приобретать ради большего достатка, ни что-либо выменивать, чтобы жить еще лучше.
Разве ваша плодородная земля не производит такое количество продуктов, которое превышает потребности ее жителей? Так что нет никакой необходимости основывать новые колонии и посылать корабли в три другие части света ради умножения вашего благосостояния! В сравнении с европейскими империями географическое положение Франции отличается такими выгодами, что при легком усилии вы могли бы пользоваться всеми производимыми в мире товарами. Сахар, табак и кофе вы без труда получите из Южного Прованса, Корсики и соседней Испании. Среди предметов роскоши эти товары следует считать наименее бесполезными. Ну, а если вам удастся отказаться от пряностей и при этом ваше здоровье тогда только укрепится, разве будете вы об этом сожалеть? Неужели вам недостает чего-либо необходимого для удобной жизни рядового гражданина или даже для потребностей богача? Производимое вами сукно по красоте не уступает английскому: Абвиль некогда поставлял сукно в Рим — великолепнейший из городов мира. Ваши набивные ткани превосходны, а шелка по своей нежности не имеют равных в Европе. Если же говорить о модной мебели, произведениях изящных искусств, то вы сами поставляете их едва ли не во все страны мира. Ваши гобелены экспортируются в Брюссель, французские вина пользуются спросом повсюду, причем они обладают ценнейшим преимуществом: их вкус во время перевозки только улучшается. Урожаи зерна у вас столь велики, что порой вы даже вынуждены поставлять хлеб на экспорт;[56] масло ваше по нежности далеко превосходит итальянское, фрукты сочны и полезны для здоровья. При некотором старании вы могли бы выращивать фрукты, не уступающие американским. Лес, как предназначенный на топливо, так и строевой, повсюду будет произрастать в изобилии, если вы научитесь правильно за ним ухаживать. И какая же вам нужда вести колониальную торговлю? Лучше принуждать иностранцев покупать в ваших портовых городах избытки, если таковые возникнут; взамен вы без особого труда получите от них деньги или какие-нибудь изящные безделушки. Но перестаньте же снаряжать торговые корабли, не рискуйте более здоровьем шестой части населения Франции, бросая людей в эту опасную стихию, обрекая их ставить на карту жизнь ради удовлетворения прихотей остальной части населения. Это роковые порядки; вам еще предстоит подумать о них, и тогда вы почувствуете угрызения совести, ведь ваши удовольствия покупаются ценой жизни людей, таких же как вы. Друг мой, простите мне мою въедливую наблюдательность — как мне кажется, только она заставила меня открывать вам эти горькие истины, но я любопытен от природы. Итак, соседи привезут все, чтобы получить взамен продукты, предложенные вами, так что вам следует отказаться от колоний, ведь они вам абсолютно не нужны, крайне разорительны и, кроме того, порой таят в себе немалые опасности для французов. Трудно добиться от сыновей беспрекословного подчинения родине, когда они уезжают от своей матери так далеко».
Здесь, желая рассказать Заме об известной истории с английскими колониями, я позволил себе прервать его повествование.
«Я предвидел события, — продолжал он, — о которых вы мне сейчас говорили. По всей вероятности, республика Вашингтона вскоре начнет постепенно увеличиваться, подобно державе Ромула. Когда-нибудь она подчинит себе всю Америку, а затем заставит дрожать от страха остальные государства, исключая, разумеется, вас, французов: вы, конечно же, сбросите с плеч ярмо деспотизма и станете республиканцами. Республика — вот единственная форма правления, что подойдет такой смелой, преисполненной энергии и гордой нации, как ваша.[57]
Но как бы там ни было, повторяю еще раз: народ, вполне удовлетворенный тем, что у него имеется все необходимое для жизни, должен потреблять собственные продукты; экспорт излишков следует разрешить лишь при условии, что иностранцы сами будут за ними приезжать. Как-нибудь, прогуливаясь по этому счастливому острову, мы еще успеем поговорить на эту тему. Теперь же вернемся к сути дела.
Изучив вопросы, связанные с торговлей, я принял решение перевезти на мой остров множество европейских растений: как мне показалось, они принесут пользу, увеличив естественную производительность земли. Затем я посчитал для себя нужным обучиться искусству устроения мануфактур, так как я предполагал завести их на острове для переработки растений. Таким образом я избавился от предметов роскоши, а трудолюбивые островитяне стали употреблять больше продуктов, притом по качеству они были лучше. Это позволило полностью отказаться от иностранной торговли. Внутренняя торговля свелась у нас к простому обмену.
Соседей у нас немного: два или три острова на юге, но их жители еще не вышли из состояния варварства. Они иногда нас навещают, мы им отдаем продукты, имеющиеся у нас в избытке, никогда ничего не требуя взамен. Все у нас им кажется каким-то чудом. Торговля, ведущаяся по-иному, скоро бы привела к войне между нами. Соседи не знают наших сил; нам легко было бы их уничтожить, но главное правило, каким я руководствуюсь в своих действиях, заключается в том, чтобы по возможности не проливать человеческой крови.
С соседними островами мы, стало быть, живем мирно. Мне повезло, и я сумел расположить их жителей в пользу нашего образа правления. Если нам потребуется помощь, то они, несомненно, к нам присоединятся, хотя нужда в том вряд ли возникнет. Как только враг подойдет к острову, все граждане тотчас же превратятся в солдат. Любой из них предпочтет смерть даже мысли о том, что правление на острове может перемениться. Перед вами очередной результат моих реформ: я пробудил в подданных чувство любви к правителю и тем самым сделал из них воинов; между нами установилась нерушимая связь, и, так как при мне им выпал счастливый жребий, они наслаждаются мирной жизнью; земледелие на острове процветает; я в изобилии одарил их всем тем, в чем они могут испытывать потребность. Выступив против захватчиков, они будут защищать свой очаг, своих жен и детей — единственную радость жизни, и за это отчаянно сражаются. Если у меня появится нужда в ополчении — мой призыв будет кратким.
“Дети мои, — скажу я им тогда, — вот ваши дома, нажитое имущество, а вот те, кто пришел сюда, чтобы лишить вас всего этого, — вперед!”
Ну, а что предложат властители Европы своим подданным, которые, не имея понятия о причинах войны, готовы глупо проливать кровь из-за разногласий, им совершенно безразличных или же вообще неизвестных? Вы обязаны учредить у себя доброе и надежное управление. Руководящие чиновники не должны терять свой пост из-за капризов властителя или сумасбродных причуд его любовниц. Человека, овладевшего искусством государственного управления, знающего правительственные секреты, следует окружить почетом и удерживать на своем месте. Неразумно доверять важные тайны многим гражданам одновременно. Между прочим, что произойдет, если они осознают непрочность своего положения? Они, предав забвению ваши интересы, начнут преследовать исключительно собственную выгоду.
Укрепляйте свои границы, сделайте так, чтобы соседи, смотрели на вас с уважением. Перестаньте думать, о завоеваниях, и тогда у вас не будет врагов, так что вам останется только охранять свою территорию и уже не надо будет все время содержать огромное количество вооруженных людей. После проведения военной реформы тысячи работников смогут снова взять в руки плуг, что куда предпочтительнее, чем носить с собой ружье, приводимое в действие лишь четыре раза в столетие. Если же мой план будет реализован в полном объеме, то ружье вообще станет бесполезным предметом. Тогда ваши дети останутся в своей семье, сына уже более не разлучат с отцом, в среду лучших граждан не проникнет мерзкий разврат[58] — в конечном счете все несчастья происходят от излишней роскоши, ради которой правители оказываются вынуждены иметь под рукой грозную армию.
Нет ничего забавнее, чем читать творения ваших писателей, пекущихся об увеличении численности населения, хотя мероприятия правительства доказывают обратное, а именно, что во Франции живет слишком много людей. В самом деле, если бы граждан в стране недоставало, разве стало бы правительство, во-первых, связывать узами безбрачия солдат, представляющих собой цвет нации, и, во-вторых, не давать свободу священникам и монахиням, которые так же страдают от нелепых установлений, обрекающих их на безбрачие? Поскольку же все идет прекрасно и население остается по-прежнему многочисленным, несмотря на серьезные преграды его росту, по-прежнему пышет силой, хотя ему и противодействуют, — право же, смешно вновь и вновь кричать об одном и том же — об уменьшении числа граждан. Может быть, я ошибаюсь? Вы хотите, чтобы население продолжало увеличиваться? Вам это необходимо? В добрый час, но в своем стремлении добиться успеха не прибегайте, пожалуйста, к полумерам. Растворите двери монастырей, избавьтесь от множества бесполезных солдат — и население у вас увеличится вчетверо.
В Париже мне довелось посетить ристалище Фемиды, где мошенники, прислуживающие в храме богини правосудия, спрятав элегантные фраки под черной мантией, с легкостью осуждали на смерть несчастных, которые иной раз оказывались лучше, чем их судьи. Эти пройдохи заявились в присутственное место после обеда у шлюх. Истребители человеческого рода подготовили себе приятное зрелище.
“Что за преступление совершил этот бедняга?” — спросил я.
“Он педераст, — отвечали мне. — Вы понимаете, какое это ужасное преступление; из-за него сокращается население, снижается его рост, народ погибает, так что этот негодяй заслужил казни”.
“Мысль здравая, — отвечал я доморощенному философу. — Сударь, по всему видно, что вы одарены гениальными способностями”.
Затем я, вслед за толпой народа, потихоньку вошел в величественный монастырь, где увидел какую-то бедную девушку, шестнадцати или семнадцати лет, свежую и красивую. Она, собираясь отречься от света, поклялась заживо замуровать себя в монастырском уединении…
“Друг мой, — обратился я к моему соседу, — что делает эта девушка?”
“Она святая, — отвечал он мне, — отвергнув мирские удовольствия, она погребет где-нибудь в глубине монастыря двадцать зародышей человеческих особей, которые послужили бы государству”.. “Какая, однако же, жертва!”
“О да, сударь! Она просто ангел, и ей уготована райская обитель”.
“Безумец, — ответил я своему собеседнику, не выдержав непоследовательности его мыслей, — там ты отправил на костер несчастного, вина которого, по твоим словам, заключалась в умалении численности населения, а здесь ты осыпаешь похвалами девушку, намеревающуюся совершить то же самое преступление! Француз, научись мыслить здраво, будь последователен или перестань обижаться на рассудительного иностранца, если тот, путешествуя по Франции, примет твою страну за рассадник нелепостей”.
Теперь мне приходится опасаться лишь одного врага, — продолжал Заме свою речь, — я имею в виду европейца, человека непостоянного, склонного к странствиям, отказывающегося наслаждаться радостями жизни ради того, чтобы отравлять существование другим; предполагающего обрести в иных странах какие-то невиданные богатства; неизменно стремящегося к установлению лучшего правительства, поскольку на родине этой заманчивой надежды его лишили; неугомонного, жестокого, беспокойного, рожденного на погибель прочим обитателям земли; наставляющего в истинной вере азиата; порабощающего африканца; истребляющего жителей Нового Света и, наконец, отыскивающего в океанской дали острова для того, чтобы их покорить. Да, я боюсь только этого врага, и если он здесь появится, я буду с ним бороться, — этот единственный враг или погубит наш остров, или никогда здесь не высадится. Но попасть на остров ему удастся лишь с одной стороны, защищенной, как я вам уже говорил, неприступными укреплениями. Вы еще увидите, какие батареи я там установил. Завершая свое путешествие, я должен был приобрести вооружение, необходимое для оснащения прибрежных фортов, на что и потратил остатки золота, дарованного мне отцом.
В порту Кадис для меня были построены три военных корабля; я нагрузил их пушками, мортирами, бомбами, ружьями, ядрами, порохом — короче говоря, всеми возможными европейскими боеприпасами, устрашающими воображение. Приехав сюда, я сложил боеприпасы в портовом арсенале, возведенном моим предшественником. Пушки были помещены в предназначенные для них амбразуры, и теперь сто местных юношей регулярно, два раза в месяц, проходят учения, отрабатывая приемы обращения с артиллерийским оружием. Граждане острова знают о том, что меры предосторожности необходимы для борьбы с врагом, если кому-нибудь вздумается напасть на остров, поэтому они относятся к учениям совершенно спокойно, нисколько не стремясь усилить мощь адского оружия, тем более что я всегда старался не применять артиллерию на практике. Молодые люди, упражняясь с пушками, никогда из них не стреляют. Они осведомлены о том, что такое орудийный выстрел; разумеется, если дело примет серьезный оборот, этих знаний им будет вполне достаточно. Для защиты от миролюбивых соседей, живущих на ближайших островах, артиллерия не нужна, ну а если ваши варвары-соотечественники заставят меня открыть огонь из орудий, я отдам соответствующий приказ с превеликим сожалением.
С такой вот ужасной поклажей по прошествии двадцати лет я, наконец, вернулся на родину. Отец мой, к счастью, был еще жив, и я успел воспользоваться его мудрыми советами. Он повелел разломать на части прибывшие со мной корабли из опасения, что наш добрый народ, увлекшись свободой совершать дальние путешествия по примеру европейцев, заразится алчностью, а его спокойствие нарушится надеждами на легкое обогащение.
Мой отец хотел, чтобы этот симпатичный, миролюбивый народ, счастливо наслаждающийся плодами природы, немногочисленными законами, простотой богопочитания, постоянно хранил свойственное ему прямодушие, не входил в соприкосновение с чужаками, неспособными научить островитян добродетели, зато готовыми наделить нас множеством пороков. Я исполнил все предначертания моего дорогого достопочтенного отца и даже внес в них кое-какие улучшения, если считал это для себя возможным. Благодаря нашим трудам островитяне из варварского состояния перешли к цивилизации, причем цивилизации доброй, при которой люди становятся счастливыми. В их жизни нет злоупотреблений европейской культуры, весьма опасных, повсеместно заставляющих дикарей проклинать ваше владычество, ибо, ненавидя захватчиков, они презирают ваши законы и с сожалением вспоминают счастливое время своей независимости, которой вы, покорив их земли, с такой жестокостью их лишили.
Дикая жизнь есть естественное человеческое состояние. Рожденный в глубине леса, подобно медведю или тигру, человек счел для себя полезным объединиться с другими людьми лишь с целью усовершенствовать свои потребности и таким образом получить возможность полнее удовлетворять их. И если вы собираетесь цивилизовать дикаря, то не забывайте об этом первоначальном состоянии человека, о свободе, которую природа дала каждому из нас. Вот почему следует прибегать лишь к тем средствам, что улучшают счастливое положение, некогда выпавшее на долю дикаря. Итак, относитесь к нему снисходительно, а не заковывайте в цепи, сделайте так, чтобы его желания с легкостью удовлетворялись, а не порабощайте, научите его сдерживаться ради его собственного благополучия, а не обрушивайте ему на голову целый ворох нелепых законов. Пусть его удовольствия умножатся благодаря вашим постоянным заботам, тогда он овладеет искусством жить долго и миролюбиво. Дайте ему такую же добрую религию, как добр Бог, которому она учит поклоняться. Освободите веру от всего наносного, поверхностного; пускай она проявляется в делах, а не в пустых чаяниях. Ваш народ не должен думать, будто в вопросах религии достаточно испытывать слепое доверие к каким-то конкретным людям, в действительности знающих не больше прочих; пусть они лучше осознают то, что желающим подчиняться воле Предвечного нужно хранить душу такой же чистой, какой она вышла из его рук. Тогда все по доброй воле станут с радостью почитать Господа, милостиво требующего от нас лишь тех качеств, что необходимы для счастья добродетельного человека. Поступив так, вы заставите подданных любить власти, которым он теперь подчинится добровольно, и подданные в итоге превратятся в ваших верных друзей, скорее готовых умереть, нежели предать своих правителей, — короче говоря, все граждане государства с одинаковым рвением будут работать на его благо.
Завтра мы продолжим нашу беседу, — сказал мне Заме. — Молодой человек, отныне вы знаете мою историю, я рассказал вам о реформах все; осталось наглядно убедиться в их успехе. Давайте поужинаем вместе; женщины нас давно ждут».
Все происходило точно так же, как и накануне: та же умеренность в еде, та же непринужденность, та же внимательная доброжелательность со стороны хозяев. За столом среди других сидели два его сына; мне трудно было не проникнуться к ним симпатией, едва лишь я увидел их и услышал их голоса. Первому из них было двадцать два года, второму — восемнадцать лет; их лица несли на себе печать любезной предупредительности, явственно читавшейся и в глазах их почтенных родителей. Сыновья неизменно оказывали мне различные знаки внимания и уважения. Они не смотрели на меня с тем оскорбительным любопытством и презрением, что сквозят в каждом жесте и каждом взгляде наших молодых людей, когда они впервые видят иностранца. Они смотрели на меня и старались доставить мне удовольствие, говорили со мной, стараясь сказать мне что-нибудь приятное; они задавали мне такие вопросы, на которые я с радостью отвечал.[59]
К полудню Заме высказал желание пройтись и проверить, как помогают экипажу моего корабля. Выяснилось, что приказания правителя острова отличались такой обстоятельностью, что превзойти ее невозможно, а исполнительность островитян была выше всяких похвал. Во время прогулки Заме обратил мое внимание на труднодоступность порта, а также на защищавшие его укрепления. Два выступающих бастиона полностью контролировали пространство, открытое впереди, так что любой вражеский корабль, подплывающий к острову, был бы немедленно разбит огнем многочисленных пушек, размещенных на этих укреплениях. При выходе на рейд судно попало бы под огонь главного форта, и даже если бы морякам удалось избежать верной гибели, высадке на остров все равно препятствовали еще два высоких земляных вала. При необходимости там бы собралась вся молодежь острова, и тогда попытка вторжения неминуемо провалилась бы.
«До сих пор, хвала Небу, я не испытывал нужды в этих средствах защиты, — сказал мне Заме, — и горячо надеюсь на то, что и моему народу они никогда не потребуются. Посмотрите же на эти огромные скалы, что простираются вдаль как влево, так и вправо. Между ними имеется лишь один проход, и только по нему можно попасть в порт, с других же сторон на остров нельзя проникнуть, поскольку высота скал достигает трехсот футов. Окруженные этой стеной, мы избавились от необходимости возводить защитные валы. Итак, благодаря нашим усилиям этот добрый народ еще долгое время сможет жить в мире, и эта уверенность радует мою душу, теперь я могу спокойно умереть».
Мы возвратились во дворец.
«Вы человек молодой, — произнес Заме у дверей своего дома, — вам надо немного отвлечься от скуки, что я нагнал на вас сегодня утром. Надеюсь, что предстоящее зрелище вам придется по вкусу».
Едва лишь передо мной открылись двери дворца, как я увидел много женщин, окруживших супругу правителя. Все они были облачены в розовые платья одинакового покроя. Розовый цвет соответствовал их возрасту.
«Перед вами самые очаровательные девушки столицы, — сказал Заме, — я хотел, чтобы вы увидели их вместе, тогда, пожалуй, вы сможете сравнить их с француженками».
Если бы не богиня, безраздельно царившая в моем сердце, то я конечно же пристальнее присмотрелся бы к удивительному собранию прелестных граций, в это мгновение представших передо мной. Я же повсюду видел лишь предмет моей любви. Как только мой взгляд останавливался на очередной красавице, я, несмотря на все очарование ее соблазнительной фигуры, тут же вспоминал о Леоноре.
Однако я должен заметить, что ни в одном европейском городе не найдешь так много прекрасных девушек. Кстати, жители Тамое славятся великолепным телосложением. Вы составите себе представление о пленительных женщинах Тамое на примере Зилии — ее портрет я сейчас попытаюсь вам нарисовать. Природа, похоже, одарила островитянок такой прелестью, что по ее воле им суждено обитать в счастливейшем уголке земли.
Зилия — девушка высокая, с гибким и стройным станом. Кожа ее отличается ослепительной белизной, черты лица — воплощение невинной скромности. Темно-голубые огромные глаза, скорее ласковые, чем живые, кажется, все время излучают нежнейшую любовь и другие самые сладостные чувства. Когда открывается ее восхитительно очерченный ротик, становятся видны белоснежные прекрасные зубы. Лицо ее довольно бледное, но оно сразу оживляется, уподобляясь свежему розовому бутону, когда кто-нибудь посмотрит на нее. Роскошные пепельного цвета волосы красиво обрисовывают ее благородный лоб и затем пышными волнами ниспадают на белоснежную грудь, изысканнейшим образом гармонируя с мягкими складками накинутого на голову покрывала. Следуя местным обычаям, Зилия ходит с открытой грудью. В общем, эту очаровательную девушку можно сравнить с богиней юности. Ей только что исполнилось шестнадцать лет, и в дальнейшем она обещает расцвести еще больше, хотя ее легкая фигурка уже теперь весьма развита. Руки у Зилии умеренной длины, а пальцы отличаются гибкостью и изяществом, к которым еще не успели привыкнуть глаза европейцев.
Пожалуйста, не примите мои слова за пошлую похвалу, мадемуазель, — прервал свой рассказ Сенвиль, обращаясь к Алине, — но я, пожалуй, мог бы описать чудесную островитянку одним жестом: мне достаточно показать на вас.

— В самом деле, сударь, — спросила госпожа де Бламон, — вы не покривили душой? Вероятно, вы желаете нам польстить? Неужели моя дочь такая же красивая, как Зилия?
— Осмелюсь не согласиться с вашим недоверием, сударыня, — отвечал Сенвиль, — но они похожи как две капли воды.
— Продолжайте же, продолжайте, сударь, — обратился граф к Сенвилю, — иначе Алина, пожалуй, возомнит о себе много, а нам бы не хотелось ее испортить.
Алина покраснела… Мать одарила ее поцелуем, и наш молодой искатель приключений продолжил свой рассказ.
— «Это жена моего сына, — сказал Заме, познакомив меня с Зилией, — по-французски она пока знает лишь три слова, которым ее в первую очередь обучил муж. Обучение, впрочем, продолжится, когда он найдет ее достаточно к тому расположенной. Дочь моя, скажи же эти три слова», — обратился к Зилии приятнейший из отцов.
И тогда нежная и прельстительная Зилия, положив руку на сердце, посмотрела с пленительной скромностью в глаза своего супруга, а затем, покраснев, промолвила:
«Здесь ваше сокровище».
Женщины дружно рассмеялись. Среди этого счастливого народа, как я тогда заметил, царили веселость, откровенность и трогательное счастье.
Я задал Заме вопрос, почему женщины пришли сюда без своих мужей.
«Для того чтобы вы составили себе представление пока только о них, — отвечал мне он. — Завтра во дворец придут юноши, а послезавтра мы соединим их всех вместе. Я не в состоянии доставить вам слишком много удовольствий, поэтому приходится растягивать их во времени».
Воодушевленные присутствием супруги любезного правителя, обворожительные женщины остаток дня посвятили тысяче невинных забав. В это время я сумел рассмотреть островитянок так, что предо мной полностью раскрылась их природная красота, и я также смог убедиться, какой приятный у них нрав. Они развлекались принятыми у них в стране играми и, между прочим, оказались знакомыми с рядом европейских развлечений. Вели они себя с неизменным весельем, достоинством и учтивостью, никогда не нарушая правил пристойности (за исключением обычая ходить с открытой грудью). Все, впрочем, зависит от привычки. Я, кстати говоря, ни разу не наблюдал, чтобы местная манера одеваться подтолкнула кого-нибудь из мужчин к разврату, ведь они привыкли видеть своих подруг именно такими. Более того, ранее на острове все ходили нагими. В этом отношении законы Заме в чем-то восстановили, а не разрушили полностью порядок жизни туземцев.
«Картины, которые приходится наблюдать ежедневно, как правило, не возбуждают, — сказал мой любезный собеседник, заметив, что обычай ходить с открытой грудью несколько меня удивил. — Стыдливость относится к числу условных добродетелей, ведь природа сотворила человека нагим, следовательно, ей было угодно, чтобы мы оставались таковыми. Когда я принял на себя управление островитянами, здесь вообще никто не носил одежду.
Если бы я, подражая европейским обычаям, захотел зашнуровать местных женщин в корсет, то они пришли бы в отчаяние. При перемене народных обычаев следует всегда держаться старины, разумеется по возможности, что нисколько не противоречит реформам. Тогда людей приучишь ко всему и никто не будет сопротивляться законодателю».
Прелестные женщины уселись за стол: был сервирован скромный и умеренный обед. Вели они себя с обычной для них сдержанностью, приветливостью и учтивостью и вскоре покинули дворец.
На следующее утро заседал государственный совет; и я смог встретиться с Заме только во второй половине дня. Утро я посвятил хлопотам на своем корабле.
«Идите сюда, — сказал мне любезный хозяин, освободившись от дел, — я еще многое хочу показать вам, чтобы вы приобрели основательные познания о нашей родине и нравах ее жителей. Как я уже говорил, в моем государстве разрешен развод. Позвольте же, осветить этот вопрос подробнее.
Природа отвела женщинам ограниченное число лет для воспроизведения человеческого рода, что, по всей видимости, дает мужчинам право иметь сразу двух подруг. Если жена более не в состоянии рожать детей своему супругу, хотя тот еще в течение пятнадцати или двадцати лет стремится обзавестись наследниками, будучи к тому же способным их иметь, то закон, разрешающий взять в дом вторую жену, содействует разумным желаниям мужа. А вот единобрачие, с присущей ему несправедливой строгостью, явно противоречит природе. Развод, однако, влечет за собой некоторые затруднения: во-первых, более молодая мать часто обращается плохо с пасынками и падчерицами, и, во-вторых, отцы всегда больше любят младших сыновей.
Стремясь избежать таких неудобств, закон предписывает отправлять детей из родительского дома, едва лишь отпадает необходимость кормить их грудью. Все они получают общественное воспитание, так что их уже не считают сыновьями какого-то определенного лица: они становятся детьми родины. Родители, вместе с тем, имеют право посещать их в воспитательных домах, но под родную крышу дети более не возвращаются. Таким образом мне удалось избавиться от эгоизма и духа семейственности, неизменно вредящих системе равенства, а иной раз и угрожающих самому государству. Кроме того, островитяне не боятся иметь много детей, число которых при ином порядке вещей превосходит количество благ, оставляемых им в наследство.
В каждом доме проживает одна семья, но иногда случается: так, что отдельные дома пустуют. Как только дом опустеет, он тут же отходит к государственному имуществу, ведь в частное пользование дома у нас выделяются семьям лишь на время их жизни. Вся собственность является достоянием государства, но она передается в пользование гражданам. Едва только мальчик достигнет пятнадцатилетнего возраста, его отводят в воспитательный Дом, где находятся девочки. Там он подбирает себе супругу, как правило ровесницу. Если девушка дает согласие, то справляется свадьба, в противном случае юноша продолжает искать себе пару, пока он ее не встретит. После женитьбы семья получает в пользование какой-нибудь пустующий дом, а также прилегающий земельный участок, причем совершенно не принимается в расчет, принадлежал этот участок семье юноши ранее или нет, поскольку молодоженам выделяется любая свободная земля.
Если у молодых супругов живы родители, они присутствуют на свадебной церемонии; впрочем, она проходит скромно: жених и невеста клянутся перед лицом Предвечного во взаимной любви, в том, что они постараются обзавестись детьми, а также не будут разводиться ни по настоянию мужа, ни по настоянию жены без законных на то оснований.
После принесения клятвы родители, выступавшие в качестве свидетелей, уходят, и молодые люди начинают самостоятельную жизнь, правда, под заботливой опекой соседей, обязанных помогать молодоженам, давать им советы и оказывать поддержку в течение двух лет; по истечении этого срока семья окончательно выходит из-под опеки. Родители также могут оказывать детям посильную поддержку, если сами того пожелают, и тогда они тоже два года ежедневно приходят помогать новобрачным.
Муж вправе потребовать от своей жены развода в трех случаях: если женщина больна, если она не хочет или уже неспособна рожать, а также если его подруга, отличаясь сварливым характером, отказывает своему мужу в тех просьбах, с какими он обращается к ней как супруг. Жена, с другой стороны, может попросить развода, если муж заболеет, если он не пожелает или окажется неспособным иметь от нее детей, хотя она будет еще в состоянии рожать, или же, наконец, в случаях жестокого с ней обращения, какой бы ни была причина его.
На окраине любого из городов нашей страны существует уединенная улица, застроенная домами меньшей величины, нежели те, что предназначаются для семейных пар. Государство отдает эти дома разведенным лицам мужского и женского пола, а также холостякам. Рядом имеются скромные участки земли, как и у обычных жилищ, так что холостяки и разведенные, будь то мужчины или женщины, ничего не просят ни у своей семьи, если это холостяки, ни у бывшего мужа или жены, если это супруги.
После развода с женой мужчина, желающий снова вступить в брак, подыскивает себе новую супругу среди разведенных женщин, если какая-нибудь из них ему приглянется, или же отправляется в воспитательный дом для девочек. Женщина, расставшаяся со своим, супругом, поступает точно так же. Она может подыскать себе спутника жизни среди разведенных, если кто-нибудь из понравившихся ей мужчин согласится взять ее в жены, или же она делает свой выбор среди юношей, желающих на ней жениться. Иногда разведенные, стремясь к уединению и предпочитая не связывать себя узами нового брака, переселяются в скромное жилище, которое отдается им в пользование государством. Желание это с легкостью удовлетворяется, ведь у нас ни в чем никого не принуждают и все делается полюбовно. Дети не чинят препятствий разводам, ибо они в любом случае получают государственную помощь: едва лишь ребенок увидит свет, государство берет на себя все заботы о нем. Разводиться допускается дважды; в третий раз это запрещено: супругам тогда предлагается страдать вместе, набравшись терпения. Вы себе не представляете, как легко закон, избавляющий отцов и матерей от присмотра за детьми, позволяет избежать семейных стычек и ссор — супруги наслаждаются одними лишь розами Гименея, совершенно не ощущая их шипов. Естественные связи, однако же, этим не прерываются, ведь никто не запрещает видеться с детьми и выказывать им свою любовь. Таким образом, их отрадные душевные чувства находят выход, зато все вредное и гибельное для ребенка безжалостно отсекается. Дети питают к родителям нежную любовь, а привыкнув относиться к родине как ко второй матери, они воспитываются прекрасными гражданами, не переставая быть благодарными детьми своих родителей.
Народное образование, если верить некоторым ораторам и писателям, может быть принято лишь в республике. Глубокое заблуждение: такое образование годится для любого государства, где желают воспитать в гражданах любовь к родине, чем характеризуется и наш остров. Вот почему я решил ввести на Тамое республиканское образование — вскоре я вам объясню причины этого поступка. Легкость, с которою у нас берут развод, а вы уже знаете, как это происходит, позволяет избежать супружеской неверности — греха, столь распространенного в ваших странах. Прелюбодейство здесь почти не встречается, но если кого-нибудь уличат в измене, то она становится четвертой причиной развода. В таких случаях часто мужья обмениваются своими женами. Впрочем, и не порывая уз супружества, можно с легкостью удовлетворить любое желание, ведь эти узы такие приятные, что они крайне редко оскверняются волокитством.
Земельные участки, дающие пропитание семье, абсолютно одинаковые, так что выбирать приходится лишь подругу жизни. У всех невест одинаковое приданое, а юноши обладают равным состоянием, следовательно, им необходимо прислушиваться лишь к голосу собственного сердца. Но если каждый может ежедневно удовлетворять любые свои желания, кто тогда будет стремиться к переменам? И кроме того, разве кто-нибудь станет нарушать общественное спокойствие, если у нас допускаются любые реформы? Иногда кое-кто из островитян начинает плести интриги, ибо это зло полностью предотвратить очень трудно, но такого рода происки тщательно скрываются и случаются весьма редко, а их жертвы и сами интриганы испытывают такой стыд, что общественное спокойствие из-за всего этого нисколько не страдает. Итак, никто не совершает безрассудных поступков, нигде не слышно жалоб, количество преступлений ничтожно — каких еще успехов можно желать в этой области?
Ну а вы, со всеми предпринимаемыми вами мерами, с непотребными домами, где несчастные девушки гнусно приносятся в жертву общественной невоздержанности, удалось ли вам со всем этим добиться хотя бы половины того, что осуществил я в ходе реформ, о которых я вам только что поведал?[60]
Теперь я подробнее расскажу вам о принятой здесь форме собственности. Вы узнаете, что гражданин не обладает частной собственностью, получая все в пользование от государства, которому отходит имущество по смерти владельца. Однако же в течение жизни владелец может спокойно пользоваться этим имуществом, так что он всегда заинтересован в обработке доставшегося ему участка, ведь от трудолюбивого возделывания земли зависит его личное благополучие. Это принуждает его трудиться на своем участке. Когда супруги стареют или кто-нибудь из них умирает, тем, кто прежде помогал молодым людям, оказывают помощь эти молодые, поддерживая их, и хозяйство, следовательно, остается в таком же порядке, как и раньше, несмотря на старость, болезни или вдовство его владельцев.
Молодые люди, работая на участках, принадлежащих старикам, не преследуют никаких прямых личных выгод, у них и так все имеется в избытке, а на наследство им незачем рассчитывать. Помогают они престарелым из чувства признательности, из любви к родине, а также потому, что прекрасно понимают следующее: в старости им тоже придется испытывать нужду в поддержке и им никто ее не окажет, если они в молодые годы отказались помогать другим.
Я не вижу ни малейшей необходимости вам доказывать, что равенство имуществ эффективно содействует уничтожению роскоши. Ни в одном государстве пока не изобретены более действенные законы, направленные на устранение этого зла, а мои законы самые верные. Невозможность иметь больше имущества, чем сосед, полностью искореняет порок, грозящий гибелью всем народам Европы. Кто-то, вероятно, захочет иметь фрукты лучше, чем у другого, есть более изысканную пищу, но такое желание может осуществиться лишь после напряженных трудов, в духе доброго соперничества и, следовательно, не будет тяготением к роскоши. Поскольку же в итоге приумножается благосостояние подданных, то государство обязано поддерживать такие начинания.
Мой друг, — продолжал этот достойный уважения человек, — давайте посмотрим теперь на те многочисленные преступления, которые удалось избежать при помощи проведенных мною реформ. Если мне посчастливится вам доказать, что я резко сократил количество злодеяний, не нанеся при этом моим гражданам ни малейшего ущерба и не причинив им никаких неприятностей, то вы должны согласиться, что я оказал человечеству услугу получше, нежели те звероподобные выдумщики, последователи ваших гнусных законов, подобно слугам Дракона выносящие свои приговоры, потрясая при этом мечом? Разве вы будете отрицать, что я выполнил великолепное и мудрое правило, включенное в свод персидских законов и предписывающее судье предупреждать, но не наказывать преступление? Для того чтобы послать человека на смерть, достаточно быть палачом или глупцом, но попробуйте же помешать ему стать преступником — вот здесь требуются просвещенный ум и трудолюбие.
Равенство имуществ полностью уничтожает воровство, то есть желание присвоить себе нечто недостающее: замечая подобную вещь в собственности иного лица, мы испытываем зависть. Но когда каждый владеет одинаковым имуществом, преступное желание попросту не может возникнуть.
Равенство имуществ способствует объединению граждан, а либеральное правление вызывает любовь подданных к данной системе власти, отсюда невозможность государственных преступлений и революций.
У нас не встретишь случаев кровосмешения, поскольку дети воспитываются вдали от родительского дома. Достойные воспитатели с безупречной нравственностью неустанно пекутся о своих воспитанниках, не спуская с них глаз. Оттого у нас и не бывает изнасилований.
Развод позволяет избежать супружеской неверности.
Равенство собственности и общественного положения предупреждает возникновение внутренних раздоров — в итоге у нас искоренены причины убийства.
Равенство, к тому же, уничтожает алчность и тщеславие, а сколько злодеяний совершается из-за этого! У нас нет наследников, с вожделением ждущих своего часа, ведь имущество передается в пользование гражданам определенного возраста, а не после смерти их родственников. В результате никто не желает смерти родителей, значит, нет и ютцеубийства, братоубийства и прочих преступлений, столь гнусных, что само название их не должно осквернять наш слух.
Самоубийства встречаются редко: по своей воле с жизнью расстаются лишь неудачники, а у нас все радуются благополучию; поскольку же все одинаково счастливы, зачем стремиться к собственному самоуничтожению?
Здесь нет и детоубийства: к чему избавляться от детей, если они никому не в тягость и, более того, в дальнейшем от них ожидают только помощи? Молодые люди развратного поведения у нас также не водятся. Юноши вступают во взрослую жизнь, успев обзавестись семьей. Молоденькие девушки, в отличие от ваших порядков, здесь могут не опасаться бесчестия или же преступления. У вас, уступив соблазнителю, слабые и жалкие создания должны сделать выбор: или стать предметом всеобщего презрения или, подчиняясь ужасной необходимости, уничтожить плод несчастной любви.
Признаюсь, что нам не удалось полностью избавиться от преступлений; чтобы навсегда очистить землю от зла, нужно быть Богом или иметь дело с кем-нибудь иным, а не с людьми. Однако же вы можете сравнить преступления, изредка случающиеся при моей системе правления, с теми, которые вынужденно совершает гражданин из-за порочности вашего государственного устройства.
Не надо наказывать человека, когда он поступает дурно, ибо вы таким образом отнимаете у него возможность обратиться к добру. Измените форму государственного правления, перестаньте издеваться над гражданами, так как при дурном правительстве подданные просто обречены на дурное поведение. Поэтому их нельзя считать виновными, ибо истинные виновники зла вы сами. Будучи в состоянии противодействовать злу реформами, вы, тем не менее, позволяете старым законам, несмотря на их гнусность, оставаться в силе; вы желаете доставить себе удовольствие зрелищем наказания преступника. Неужели же вы не видите, что только кровожадный зверь способен погубить несчастного, неосторожно оступившегося и готового сорваться в пропасть? Но у вас подстрекатели к преступлению часто бывают сами судейские.
Будьте справедливы: относитесь к нарушениям снисходительно, ибо они происходят из-за несовершенства управления вашими государствами. Если преступление наносит вам сильный вред — измените государственную систему, порождающую зло; сделайте так, чтобы гражданин, как я уже говорил ранее, просто не мог совершать преступления. Но не приносите беднягу в жертву нелепым законам, которые вы из-за присущего вам упрямства до сих пор не удосужились отменить».
«Допустим, — сказал я Заме, — однако же, как мне представляется, люди, лишенные пороков, не обязательно наделены добродетелями, а если государственное управление теряет динамизм, оно не может способствовать появлению в обществе добродетелей. Не так ли?»
«Поначалу, — отвечал Заме, — я предпочитал, чтобы дело обстояло именно таким образом. По моему мнению, в тысячу раз лучше полностью уничтожить человеческие пороки, нежели пробудить в людях добродетели, которые я могу дать им только вместе с пороками. Общеизвестно, что порок причиняет человеку огромный вред, а добродетель приносит ему не так уж и много пользы. Между прочим, при ваших правительствах гораздо важнее не иметь наказуемых пороков, чем обладать добродетелями, не приносящими никаких ощутимых выгод. Но вы ошибаетесь, ибо добродетель существует и после уничтожения пороков. В самом деле, добродетель вовсе не заключается в том, чтобы не совершать преступлений, напротив, она процветает тогда, когда мы в сложившихся обстоятельствах поступаем наилучшим образом. Между тем, мои островитяне и ваши сограждане находятся примерно в равном положении. Однако же у нас, должен в том признаться, благотворительность не сводится к ханжескому завещанию имуществ, от которых жиреют одни монахи, или к раздаче милостыни, поощряющей только бездельников. Мы предпочитаем помогать соседу, помогать слабым, заботиться о стариках и больных, воспитывать детей в согласии с добрыми нравами, предупреждать ссоры и внутренние раздоры. Если природа насылает на нас какие-нибудь бедствия, мы их переносим, и в этом проявляется наше мужество. Не следует ли приписать данному созидательному виду добродетели большую ценность, нежели порыву, повинуясь которому мы безжалостно уничтожаем себе подобных? Но, когда речь идет о защите отечества, воинская доблесть окружается нами ореолом возвышенного благородства. Ну, а дружба, ведь ее также причисляют к добродетелям, разве у нас она не распространена повсеместно и ее крепкие узы не доставляют гражданам огромного удовольствия?
Мы гостеприимны, с радостью принимаем у себя наших друзей и соседей; несмотря на всеобщее равенство, у нас не угас дух соперничества. Я покажу вам наших плотников и каменщиков, и вы сами увидите, с каким задором они стараются превзойти друг друга в искусстве обтесывать камни и придавать им надлежащую форму, с какой сноровкой они работают, как умело строят дома и возводят иные сооружения».
«И тем не менее, — продолжал я спорить с Заме, — что бы вы мне ни говорили, я различаю в вашем государстве два разряда людей. Ремесленники — это всего лишь наемные рабочие, значит, они невысоко ценятся в общественном мнении и тем самым отличаются от прочих граждан, которые не трудятся физически».
«Заблуждение, — отвечал мне Заме, — между тем, кого минуту назад вы видели возводящим здание, и тем, кого вчера вы видели допущенным к моему столу, не делается ни малейшего различия.
Их общественное положение абсолютно одинаково, имущественное состояние то же самое, уважение сограждан равное. В общем, они ничем друг от друга не отличаются. Вы ошибаетесь, полагая, что один вид труда возвеличивается в ущерб иной деятельности. К примеру, моя сноха, Зилия, вызвавшая ваше восхищение, — дочь одного из искуснейших наших ремесленников: в награду за его заслуги я согласился принять ее в свою семью.
Профессиональные различия объясняются только природными склонностями молодых людей. Один из них, допустим, обладает способностями к сельскому труду, а любой другой вид работы, не соответствующий его предрасположенности, вызывает у юноши отвращение. Значит, он будет возделывать доверенный ему государством участок земли, помогать в сельских работах островитянам, а также давать им советы по вопросам, находящимся в пределах его познаний. Второй юноша ловко управляется с рубанком — мы делаем из парня столяра. В орудиях труда недостатка не испытывается, ведь я привез из Европы множество ящиков с инструментами. Когда железо стачивается, мы восстанавливаем его при помощи золота из нашей жилы; таким образом, этот презренный металл хотя бы в одном случае идет на полезное дело. Третий воспитанник проявляет склонность к строительству — он становится каменщиком. Но все они не наемные рабочие: в оплату за их труд островитяне оказывают им какие-нибудь другие услуги, так что все работают на благо государства. Какой же мерзкий предрассудок способен унизить труд граждан? Почему это вдруг островитяне начнут относиться к рабочим с презрением? Если бы я и пожелал ввести различия, то сделал бы такое, разумеется, не в пользу бездельников. В государстве наибольшим уважением должен пользоваться отнюдь не праздный лентяй. Лишь тот, кто приносит своим трудом пользу, может рассчитывать на высокую оценку своих заслуг».
«Но вознаграждения, которыми вы удостаиваете людей заслуженных, — сказал я Заме, — непременно вызовут зависть, ведь когда кто-нибудь отмечается наградой, независимо от ваших намерений он уже отличается от прочих. Разве я не прав?»
«Опять заблуждаетесь, заслуженные награды только подстегивают соревнующихся, никогда не разжигая чью-либо зависть. С этим пороком мы начинаем бороться с детства наших воспитанников, приучая их подражать тем, кто хорошо выполняет какую-нибудь работу, и даже стремиться, если возможно, превзойти их. Но завидовать никому не следует, ибо из-за зависти человек страдает, его душа находится в удрученном состоянии. Зато усилия, направленные на то, чтобы превзойти какого-нибудь прекрасного работника, приносят чувство внутреннего удовлетворения, что мы всячески приветствуем. Эти принципы, внушаемые детям чуть ли не с колыбели, позволяют полностью выкорчевывать даже слабые зачатки ненависти. Дети стремятся достичь результатов других или даже превзойти их, но отнюдь не ненавидеть; так все понемногу становятся добродетельными».
«А наказания? Какие наказания вы применяете?»
«Очень легкие, ведь они сообразуются с преступлениями, встречающимися среди островитян. Мы стыдим преступника, но никогда не лишаем его чести; с того мгновения как общество оттолкнет от себя обесчещенного человека, ему не останется ничего, кроме безысходного отчаяния. Это печальные следствия, не способные привести ни к чему доброму: несчастный неизбежно должен сделать грустный выбор между самоубийством и виселицей. Но если, отказавшись от ужасных предрассудков, отнестись к нему чуть терпимее, то его можно вернуть в лоно добродетели и даже побудить когда-нибудь совершить героический поступок. Наши наказания ограничиваются вынесением публичного порицания. Я хорошо изучил характер моего народа. Люди здесь чувствительные, гордые и честолюбивые. Если они ведут себя плохо, я стараюсь выставить их на смех; когда гражданин совершает какое-нибудь серьезное преступление, его водят по городским улицам в сопровождении двух глашатаев, зычными голосами извещающих о том, каким проступком обесчестил себя этот человек. Поразительно, насколько эта церемония противна островитянам: они едва ее выносят, вот почему я прибегаю к ней в особо тяжелых случаях.[61] Легкие нарушения я исправляю иначе. К примеру: какая-нибудь семья нерадиво возделывает участок, доверенный ей государством. Тогда я перевожу эту семью в другой дом, стоящий на необработанной земле, поэтому, чтобы добыть пропитание, лентяям приходится трудиться с удвоенной энергией. После того как у них проснется любовь к труду, я возвращаю им прежний участок.
Что касается преступлений против общественной нравственности, то виновники, живущие в других городах острова, обязаны носить на своей одежде определенный знак, а если это жители моей столицы, я запрещаю им показываться мне на глаза, так как никогда не принимаю у себя ни распутного мужа, ни жену-прелюбодейку. Испытав такое унижение, островитяне приходят в отчаяние. Здесь меня все любят, и всем известно, что двери моего дома всегда открыты для людей, уважающих добродетель, следовательно, нужно вести порядочную жизнь или же навсегда лишиться общения со мной. Итак, они исправляются и меняют прежний образ жизни. Вы не представляете себе, сколько людей мне удалось наставить на путь истинный при помощи этих невинных средств. Чувство чести для мужчин — сдерживающее начало; умея им управлять, можно заставить человека сделать все что угодно. Но если постоянно размахивать хлыстом, мы лишим граждан храбрости, унизим их и в конце концов погубим. Нам придется все время возвращаться в нашей беседе к данному предмету: мне хочется поделиться с вами некоторыми моими идеями относительно законодательства. Думаю, я смогу тем вернее рассчитывать на одобрение с вашей стороны, чем яснее вы увидите, что идеи эти принесли счастье моему народу.
Если говорить о раздаваемых мною наградах, — продолжал Заме, — то они ограничиваются воинскими званиями. Разумеется, все граждане — прирожденные солдаты, всегда готовые защищать родину; здесь среди них не делается различий. Но кто-то же должен вести их на врага, поэтому я и учредил воинские звания с целью поощрить заслуги и таланты. Добрый каменщик таким путем становится лейтенантом государственных воинских подразделений; гражданин, чей разум и добродетель признается единодушно, удостаивается звания капитана; славный земледелец будет майором и так далее. Все это, безусловно, химеры, но они льстят самолюбию. Никогда не следует прибегать к очень жестоким наказаниям, и в такой же мере не надо придавать большого значения наградам; лучше всего остановиться на таком средстве, что максимально затрагивает самолюбие. Используя самолюбие и честь, вы поощрите граждан выполнять любые задачи. Но правильно выбрать средства удается лишь после изучения человеческой природы, поэтому я не устаю повторять, что это познание, эта наука — первейшее искусство, коим должен вооружиться законодатель. Я прекрасно знаю, что гораздо удобнее иметь (как у вас в Европе) равные наказания и награды, что-то вроде ослиных мостов, по которым пройдут как мелкие, так и крупные нарушители, приемлемо это для нас или нет. Несомненно, это удобнее, но является ли то, что удобнее, наилучшим? Ведь ваши наказания в действительности никого не исправляют, а награды так мало льстят самолюбию. Сумма пороков в итоге остается примерно той же, добродетелей ни на одну не становится больше, так что и по прошествии столетий вам не удалось исправить порочную природу человека».
«Но у вас существуют, по крайней мере, тюрьмы? — спросил я Заме. — Эти узилища, необходимые в любом государстве, надеюсь, не забыты при вашем мудром правлении?»
«Молодой человек, — отвечал мне законодатель, — я удивляюсь тому, что, при всей вашей рассудительности, вы, тем не менее, задали мне этот вопрос. Разве вы не знаете, что тюрьма — опаснейшее и худшее из возможных наказаний, юридический пережиток, взятый на вооружение тиранией и деспотизмом? В древности человека, которому предстояло предстать перед судом, необходимо было иметь поблизости, поэтому его, вполне естественно, заключали в темницу. Обычай этот сохранился во времена варварства, поскольку такая жестокость (как и все прочие суровые меры) могла возникнуть лишь среди людей, ослепленных невежеством. Бестолковые судьи, не осмеливаясь в неясных случаях ни осудить, ни оправдать ответчика, посчитали для себя лучшим оставить его в тюрьме, очистив, таким образом, свою совесть. Да, они не лишили его жизни, но и не возвратили обществу. Можно ли было придумать что-либо более нелепое?
Если человек совершил преступление, ему должен быть вынесен приговор, а если окажется, что он невиновен, то его надо выпустить на свободу. Любое другое решение неправильно и порочно. Придумавшие это гнусное учреждение, вероятно, пытались оправдаться, уверяя, будто бы тюрьма исправляет человека. Но как плохо знали они человеческую природу, если предполагали, будто бы заключение способно дать такие результаты! Негодяя нельзя исправить в изоляции от людей; напротив, его нужно вернуть обществу, пострадавшему от его действий. Тогда общество будет наказывать преступника ежедневно, и только такая школа может его исправить. Но когда он, всеми оставленный, пребывает в роковом одиночестве, в беспомощном состоянии, пороки его только усугубляются, кровь кипит, мысль волнуется. Будучи не в силах удовлетворить свои желания, он укрепляется в преступных наклонностях и выходит из тюрьмы злодеем хитрым и опасным. В самом деле, тюремщики, вооруженные цепями, скорее похожи на укротителей диких зверей, но человек — подобие Господа, сотворившего Вселенную, — не должен терпеть такого унижения.
Если гражданин в чем-либо провинится, нужно позаботиться об одном: наказание, если вы желаете поступать справедливо, должно принести пользу ему или обществу. Любая другая кара есть не что иное, как бесчестие. Заключенному тюрьма, разумеется, пользы принести не может: мы уже видели, что среди бесчисленных опасностей, связанных с этим видом пытки, человек делается только хуже.
Когда заключение производится тайно — а именно так предпочитают действовать во Франции, — оно также не приводит ни к чему хорошему: люди, ничего о том не ведая, не страшатся такого наказания.
Короче говоря, тюрьмы — непростительное злоупотребление, ничем не оправданное и достойное всяческого осуждения; отравленный ядом кинжал, попавший в руки узурпатора или тирана; бесчестная монополия, доходами которой пользуются заковывающие людей в цепи владыки и негодные плуты, живущие за счет попавших в эти цепи несчастных, — плуты, способные на любую клевету и ложь, лишь бы продлить мучения своих жертв; опаснейшее из средств, легко даваемое семьям, чтобы ожесточиться против одного из родственников, будь он виновен или нет, и безнаказанно излить на него ненависть, вражду, ревность и месть остальных родственников. Заключение, наконец, есть беспричинное злодеяние, есть действие, противоречащее конституции каждого государства, и взято оно на вооружение королями только из-за слабости подчиненного им народа.
Допустим, некто совершил какой-либо проступок, так заставьте его загладить свою вину, принеся пользу обществу, покой которого он осмелился нарушить; пускай он старается изо всех сил, лишь бы общество получило полное удовлетворение и простило ему грехи. Но ни в коем случае не удаляйте его от общества, не лишайте свободы, ибо человек, находящийся в заключении, неспособен сделать добро ни себе, ни людям. В странах, где позволяют себе до такой степени унижать граждан, несчастные жертвы совершенно бесправны, зато мошенники решают все. В этих странах за любым из действий властей скрывается могущество денег или влияние женщин, а любовь к людям и справедливый суд попираются наглыми деспотами и узурпаторами.
Но если бы ваши тюрьмы, где по вашей же вине страдает множество несчастных людей, которые скорее всего лучше тех, кто их туда посадил, или тех, кто их там охраняет, — повторяю, если бы эти неразумные тюремные заключения помогли, я не говорю двадцати или десяти, а хотя бы одному человеку встать на истинный путь, то я, разумеется, посоветовал бы вам продолжать так поступать и дальше, думая, что вина лежит на заключенных, почему-то не желающих исправляться, но не на самом учреждении, которое непременно должно исправлять заблудившихся людей.
Однако же абсолютно невозможно привести хотя бы один тому пример, невозможно показать человека, исправившегося в тюрьме.
Да и как ему стать лучше? Как исправиться в местах гнусного унижения? Разве можно позаимствовать что-либо хорошее от людей, являющихся заразительными образцами алчности, мошенничества и жестокости? Характер заключенного быстро портится, нравственность уродуется, и бедняга превращается в человека низкого, лживого, жестокого, грязного, склонного к измене, злого, угрюмого, вероломного… Одним словом, он становится во всем похожим на тех, кто его окружает. Следовательно, в тюрьмах все его сохранившиеся добродетели полностью заменяются новыми пороками, так что выпущенный на свободу преступник, представляя страшную угрозу для окружающих, думает лишь о том, как бы ему отомстить и навредить прочим людям.[62]
Завтра мы успеем поговорить о законах, и вы лучше поймете систему моих реформ. А теперь, молодой человек, следуйте за мной. Вчера я показал вам прекраснейших островитянок; сегодня же хочу представить вам образцовый отряд моего войска, с помощью которого я способен отразить любую неприятельскую вылазку».
«Позвольте же, мне, мой благодетель, — отвечал я Заме, — перед тем как завершить нашу беседу, узнать, насколько далеко вам удалось продвинуться в изящных искусствах».
«Мы изгнали искусства, связанные с роскошью, — поведал мне этот философ, — здесь разрешены только те их них, что приносят гражданам пользу: земледелие, швейное дело, архитектура и военная служба — вот и все. Остальные искусства полностью мною запрещены, за исключением кое-каких невинных развлечений, которые вы при случае и увидите. Я сам, разумеется, люблю все изящные искусства и у себя дома даже занимаюсь кое-какими из них, но делаю это только в краткие минуты отдыха. Взгляните, — сказал он, открывая передо мной дверь в кабинет, расположенный поблизости от залы, где мы находились, — эту картину написал я; как вы ее находите? Это Клевета, влекущая за волосы Невинность, чтобы предать ее Правосудию».
«Ах! — воскликнул я. — Идея принадлежит Апеллесу, а вы последовали его примеру».
«Да, — отвечал мне Заме, — Греция подала мне идею, а Франция — конкретный пример.[63]
Пойдем же, друг мой, наша пехота нас ожидает, мне не терпится показать вам моих солдат».
Центральная площадь была заполнена тремя тысячами молодых людей, обмундированных по европейскому образцу и построенных повзводно; во главе каждого отряда стояли офицеры.
«Вот они, — сказал мне Заме, — мои герцога, бароны, графы, маркизы, мои каменщики, ткачи, плотники, мещане, а если сказать о них немногими словами — мои добрые и верные друзья, готовые защищать свою родину ценою собственной жизни. На острове, помимо столицы, насчитывается пятнадцать менее крупных городов; каждый из них может послать примерно такую же армию; значит, для обороны наших берегов мы всегда готовы выставить около сорока пяти тысяч человек. Пойдемте побыстрее вперед, ведь они должны двинуться в порт, как только раздастся сигнал тревоги. Ради развлечения сейчас мы такой сигнал и подадим.
На выдвинутых вперед бастионах постоянно находятся мелкие гарнизоны; мы идем на крайнюю башню, чтобы водрузить на ней флаг — сигнал тревоги: из города сразу замечаешь знамя, поднятое на такую высоту. Самое большее через шесть минут — я нисколько не преувеличиваю — пехота, оставшаяся на городской площади (а до порта, кстати говоря, расстояние в четверть льё), займет свои места на различных укреплениях, нацелив пушки на неприятеля.
Сразу же после поднятия знамени, — продолжал свои пояснения Заме, — на вершинах окрестных гор разжигают костры. Там круглые сутки дежурят часовые, сменяемые раз в неделю. Ополченцы, увидев костер, собираются вместе и спешат на помощь, причем они настолько хорошо обучены, что отряды из наиболее удаленного города, что расположен отсюда на расстоянии тридцати льё, подходят к порту самое большее через пятнадцать часов по объявлении тревоги. Наша армия тем самым увеличивается по мере усиления опасности, и если первые попытки врага проникнуть сюда будут успешны, а на это уйдут те четырнадцать или пятнадцать часов, необходимые мне, чтобы собрать все войско, — повторяю, если враг, несмотря на все чинимые ему препятствия, все-таки высадится на берег, там его уже будут поджидать сорок пять тысяч солдат».
«Такие меры защиты гарантируют вам победу, — сказал я Заме, — войска, находящиеся на кораблях наших океанских флотилий, слишком незначительны, чтобы преодолеть ваше сопротивление. Осмелюсь утверждать, что спокойствие вашего острова никогда не будет нарушено и вы сможете без помех завершить строительство счастливой цивилизации на благо вашего народа… Между прочим, ныне в очередное плавание вышел знаменитый Кук, англичанин, великий мореплаватель, имеющий, кроме того, славу дипломата и государственного мужа».
«Если он англичанин,[64] то я его не боюсь, — возразил Заме, — ведь эта воинственная и одновременно честная нация скорее поможет мне провести реформы в жизнь, чем будет стремиться мне противодействовать».
В сопровождении отряда солдат мы возвращались в город по главной аллее. По пути воины искусно маневрировали, демонстрируя тысячи отработанных движений, причем все время с отменной точностью и приятной легкостью.
Сотня самых красивых и прекрасно сложенных юношей была приглашена отужинать вместе с Заме. Как и женщины, присутствовавшие за столом накануне, юноши участвовали в бесхитростных играх, а кроме того, с изящной ловкостью упражнялись в борьбе и кулачном бою.
Мужчины на Тамое, как правило, отличаются красотой и хорошим телосложением. В зрелом возрасте они редко бывают ниже пяти футов и шести дюймов; некоторые же из них достигают еще большего роста. Высокий рост, вместе с тем, нисколько не вредит правильности пропорций тела. Черты лица у них тонкие и нежные, возможно даже слишком нежные для мужчины; глаза очень живые; рот несколько великоват, зато очень свежий; кожа белая и тонкая; волосы роскошные, весьма приятного каштанового цвета. Движения их по большей части отличаются ловкостью, осанка — благородством и мужеством, а разговаривают они с учтивым достоинством.
«Природа щедро одарила их», — сказал мне Заме, заметив, что я с удовлетворением разглядываю юношей.
Тут Сенвиль, не решаясь живописать кое-какие подробности в присутствии женщин, попросил разрешения уединиться с мужчинами. Нам он шепотом поведал о том, что, по мнению Заме, в мире не существует такой страны, где бы мужские половые органы достигали больших размеров. В силу же другой прихоти природы, женщины там мало приспособлены для этих чудесных орудий, так что Гименей редко торжествует без посторонней помощи.
«Мой друг, я пообещал вам рассказать о законах, — обратился ко мне на следующее утро этот достойный всяческого уважения друг человечества, — давайте же подышим воздухом в тени итальянских тополей. Недалеко от города я насадил несколько тополиных аллей, прибавив и другие растения, вывезенные мною из Европы. Прогулки на открытом воздухе благоприятствуют мудрой беседе, а идеи приобретают печать возвышенности. Суровость наказаний, — продолжал старец, — крайне возмущала меня, когда я знакомился с европейским управлением.[65]
Кельты оправдывали свой лютый обычай приносить человеческие жертвы тем, что боги будто бы не успокоятся до тех пор, пока жизнь убитого человека не будет искуплена смертью другого; не так ли и вы стремитесь оправдать себя, не переставая ежедневно приносить несчастных в жертву у алтарей Фемиды? Если вы караете смертной казнью убийцу, не поступаете ли вы, по сути дела, как варвары, думавшие искупить насильственную смерть одного кровью другого человека? Когда же вы, наконец, поймете, что зло не излечить посредством его удвоения, так что второе убийство, совершенное уже вами, ни к чему хорошему привести не может, от него только заливается краской стыда добродетель и оскорбляется природа».
«Выходит, преступление не надо наказывать? — изумился я. — Но как в таком случае избавиться от злодеев, ведь в других государствах, в отличие от вашего, их не счесть?»
«Я не говорил, что нужно оставлять преступников в покое, однако же я думаю, что следует лучше, чем это делалось до сих пор, различать безобидные проступки и действия, явно нарушающие общественный порядок. Как только удастся обнаружить преступный умысел, мы несомненно должны попытаться искоренить зло, освободив нацию от болезни, но успеха здесь добиваются отнюдь не при помощи наказаний. Закон, если он действительно мудр, никогда не будет налагать иной кары, кроме той, что, сохраняя жизнь нарушителя, исправляет его на благо государства. Но если закон предусматривает одни лишь наказания, его следует считать неправедным. Более того, он становится ненавистным, если преследуется только одна цель: даже не стараясь исправить оступившегося — погубить его; не стремясь сделать человека лучше — навести на него страх; совершить гнусное деяние, полностью уподобившись разбойникам — не извлекая при этом ни малейшей выгоды. Человек получил от Неба лишь два дара — жизнь и свободу; только они искупают все наши злоключения. Но если мы обязаны жизнью и свободой одному Господу, один Господь и имеет право нас их лишить.
Кельты понемногу приобщались к цивилизации, входили в общение с римлянами, и те, покорив их своей власти, содействовали смягчению нравов, так что постепенно эти племена, отказавшись от прежней жестокости, перестали приносить в жертву богам стариков и военнопленных. Преступников, правда, они продолжали закалывать у подножия алтарей, поскольку сохраняло силу нелепое мнение, будто бы боги благосклоннее всего взирают на пролитие человеческой крови. По мере развития вашей цивилизации побудительные причины казней изменились, но привычка проливать кровь все-таки сохранилась. Теперь вы уже не приносите жертв богам, алчущим крови, как вы имели обыкновение поступать ранее, нет, вы лишаете людей жизни, прикрываясь законами, считающимися мудрыми, поскольку они дают вам благовидный предлог сохранить древние обычаи. Видимость правосудия на деле прикрывает желание оставить в силе ужасные пережитки, от которых вы никак не можете отказаться.
Давайте исследуем, какими должны быть законы в государстве и в чем состоит польза законов.
Если рассматривать людей в чисто естественном состоянии, говорит Монтескьё, мы обнаружим в таком сообществе только одно: слабый всегда бежит прочь от сильного, причем угнетенные не борются и не оказывают ни малейшего сопротивления. Законы же учреждаются ради установления в обществе равновесия, они должны привести всех к согласию.
Но делают ли они это? Вводят ли они столь необходимое равновесие? Что выигрывает слабый от учреждения законов, ведь теперь права сильнейшего, вместо того чтобы принадлежать тому, кто обязан ими обладать по природе, становятся достоянием любимца фортуны? У несчастного просто меняется господин, угнетают же его с прежней силой. Итак, он выигрывает только то, что его существование обставляется немного большим количеством формальностей.
Ныне все идет по-другому, чем в естественном состоянии, так что самым могущественным оказывается отнюдь не тот, кто наделен большей физической силой: чаша весов склоняется в пользу фаворита случая, человека знатного или богача. Весы правосудия всегда подчиняются воле тех, кто держит их в своих руках, а вот на долю прочих бедняг выпадает одно презрение, беспросветное рабство или меч правосудия…
Так что же приобрело человечество от учреждения законов? Дикарь, живущий в состоянии честной борьбы за существование, разве выглядит хуже, чем человек цивилизованный, то есть лживый, вредный, несправедливый, мучающий и обращающий в рабство себе подобных?
Лучшим свойством законов, утверждает ваш знаменитый Монтескьё, нужно считать гарантию гражданам политической свободы определенного свойства: человек, охраняемый законами, может не опасаться нападений со стороны другого лица. Но что выиграет гражданин, если, защищенный от равных себе по положению, он подвергнется атаке лиц более могущественных? Неужели ему так уж и выгодно жертвовать частью собственной свободы ради сохранения в целости оставшейся части, ведь в действительности он теряет и ту и другую?
Основным законом, тем не менее, остается закон природы, единственный, который действительно необходим человеку. Если в душе злоумышленника не отпечатались слова: «Никогда не делай другому того, чего бы ты не хотел претерпеть по отношению к самому себе» — вряд ли он остановится из страха перед законами, ибо, для того чтобы изгнать из души естественное сдерживающее начало, ему пришлось приложить неизмеримо больше усилий, нежели те, что требуются для презрительного отношения к законам. Если человек действительно удерживается от зла одним естественным законом, ему ничего другого не требуется; когда же ломается эта главная преграда, то наше право уже не остановит преступника. В первом случае, следовательно, закон никому не нужен, а во втором он становится совершенно бесполезен. А теперь примите во внимание огромное множество разных обстоятельств, когда закон, не особенно полезный или вообще ненужный, вдруг становится в высшей степени опасным: злоупотребления показаниями свидетелей, поразительная легкость, с которой их можно подкупить, путаные признания виновного, причем их значимость сходит на нет после применения пытки,[66] большая или меньшая пристрастность судьи, подкуп его с помощью взятки или запугивание угрозой расправы. Есть множество причин, из коих я указал вам лишь часть и от коих зависят счастье, честь и жизнь гражданина… А как быть с той зловещей легкостью, с которой судейские привыкли истолковывать законы по своей воле? Не становится ли таким образом закон орудием их страстей, но отнюдь не сдерживающим началом для прочих?
Если закон может быть истолкован судьями по-разному, то, при всей своей нерушимости, не будет ли он неизменно использоваться во зло? Разве законодатель преследовал цель наполнить закон тем смыслом, которым угодно будет его наделить прихотливой фантазии исполнителя? И не должен ли был он прямо указать на возможность такого истолковывания его, если бы считал допустимым или необходимым?
Итак, для одних закон явно недостаточен, а для других бесполезен, но в обоих случаях употребляется во зло, представляя собой немалую опасность. Теперь вы должны признать, что человек, пользующийся покровительством законов, несмотря на кое-какие преимущества, очень многое теряет, ибо его жизнь сопряжена с огромными опасностями. Кроме того, ради достижения общественного спокойствия необходимо пойти на существенные жертвы. Но давайте рассуждать.
На свете не так уж и много людей, которые бы более трех раз в жизни подвергались опасности стать жертвой правонарушений — я имею в виду нынешнее время и прежде всего цивилизованные города. Между тем человек, принадлежащий к далекой от цивилизации нации, в течение той же жизни рискует в двадцать или тридцать раз больше; именно тогда, оказавшись в незавидном положении, он двадцать или тридцать раз сожалеет о том, что лишен покровительства законов.
Но пусть европеец, прислушавшись хотя бы на секунду к голосу собственной совести, спросит у себя, сколько раз в жизни законы жестоко подавляли его страсти, превращали его таким образом в существо глубоко несчастное. Когда будет подведен точный баланс полученных благодаря законам благ и перенесенных под тяжестью этого ига несчастий, все станет ясно, и он признается в том, что в тысячу раз предпочтительней освободиться от столь тягостного груза, чем тащить его на себе и дальше: выигрыш невелик, а потери огромны.
Пожалуйста, не обвиняйте меня в том, будто в качестве наглядного примера я выбрал людей, наделенных дурными качествами. Нет, я все время имею в виду порядочных граждан и требую от них только искренности. Итак, если закон, вместо того чтобы служить человеку, третирует его; если вместо ожидаемых защиты и покровительства гражданин становится в десять, двенадцать, пятнадцать раз несчастнее, — значит, закон этот употребляется во зло, он опасен и бесполезен, как я только что вам это доказал. Более того, он подстрекает к гнусной тирании. Выслушав мои выводы, вы должны со мной согласиться, что лучше претерпеть по доброй воле малое зло, могущее возникнуть после отмены кое-каких законов, чем жертвовать счастьем и жизнью человека ради того призрачного спокойствия, которое они нам обещают.[67]
Но из всех законов ужаснейшим, несомненно, будет тот, в силу которого обрекается на смерть человек, уступивший велению страсти, когда страсть оказалась сильнее его. Я не стану здесь исследовать истинность предположения, будто бы человек действительно обладает правом обрекать на смерть себе подобных, не стану останавливаться на доказательствах, свидетельствующих о том, что такого права он не мог получить ни от Бога, ни от природы, ни от первых законодательных учреждений, когда законы принимались и когда люди согласились принести в жертву какую-то часть свободы ради сохранения оставшейся части. Я опущу все эти подробности, поскольку их убедительно исследовали многие светлые умы, а для того чтобы показать вам жестокую несправедливость аналогичных законов, остановлюсь лишь на последствиях, от которых страдают люди, подпавшие под их власть.
Давайте подсчитаем, во-первых, число невинных жертв, лишившихся жизни по приговору суда, и, во-вторых, прикинем, сколько людей были убиты злодейской рукой преступников. Затем мы сопоставим число несчастных, подвергшихся казни на эшафоте из-за действительно совершенных преступлений, с общим количеством граждан, удержавшихся от преступления из-за страха, что возник в их душах, после того, как они воочию увидели казнь злодеев. Закон, очевидно, следует считать терпимым, если количество жертв, павших от кинжала убийцы, значительно превышает число невинных, убиенных мечом Фемиды, и, кроме того, если на сто или двести справедливо казненных негодяев придутся миллионы граждан, убоявшихся совершать преступления. Но если откроется обратное, — а мы имеем вполне достаточно доказательств тому, что у алтарей Фемиды приносится гораздо больше жертв, чем погибает от рук злодеев, да к тому же миллионы справедливо казненных преступников не могут своим примером предотвратить ни одного злодейства, — то закон необходимо признать не только ненужным, но и вредоносным, опасным и тягостным, как я уже говорил вам ранее. Более того, он вопиюще нелеп, ведь жестокие кары вполне можно считать преступлением: при совершении их в качестве предлога ссылаются на обычай, привычку, право сильного — основания, честно говоря, незаконные и неестественные, мало чем отличающиеся от уверток изобличенного Картуша.
Ну, и что же выиграл человек, добровольно отказавшийся от части дарованной ему при рождении свободы? Что в итоге, кроме лишних цепей и еще одного господина, получил слабый, надеявшийся умалением своих прав уравновесить права сильнейшего? Сильнейший, как и раньше, всегда готов угнетать слабого, а судья, преследуя личную выгоду или же подчиняясь некоей тайной склонности, неудержимо влекущей нас к подобным себе, как правило, принимает сторону сильного. При зарождении гражданского общества слабый человек, убоявшись власти сильнейшего, заключил определенный договор, своеобразное соглашение: он был вынужден связать себя этим договором и отказаться от части полагающейся ему свободы, чтобы спокойно пользоваться оставшейся частью. В результате же он лишился свободы вообще, потеряв все свои права, вернее, договор этот обернулся хитрым капканом, в который и угодил слабейший, доверившись мнимым уступкам сильного.
Власть сильного лучше всего умеряется с помощью совершенного равенства имуществ и общественного положения, но отнюдь не пустыми законами, которые, по словам Солона, суть “паутина, где погибает мелкая мошка, зато осы всегда сумеют оттуда вырваться”.
А какими несправедливостями, помимо прочего, отличаются европейские законы, сколько в них противоречий! С одной стороны, вы охотно караете несметное число преступлений, которые, не приводя к серьезным последствиям, ничуть не задевают общественного благополучия. С другой стороны, законы безмолвствуют, если речь идет о серьезных злодеяниях, представляющих собой несравненно большую опасность: я имею ввиду алчность, жестокосердие, отказ помогать беднякам, клевету, чревоугодие и лень. Здесь законы не применяются, хотя все эти пороки, причиняя множество несчастий, плодят множество преступлений.
В одних случаях — тут вы должны со мной согласиться — законы допускают ужасные попустительства, зато в других случаях они применяются с дикой суровостью, так что справедливость судебных вердиктов начинает казаться сомнительной, а их необходимость — весьма шаткой. Не так ли?
Разве человек, несчастный по своей природе, страдающий от несметных зол, что ему уготованы его немощью и излишней чувствительностью, не заслуживает от ближних хоть какого-то снисхождения? Неужели он не достоин того, чтобы ближние не взваливали ему на плечи тяжкое ярмо, связывали его какими-то смехотворными путами, к тому же, бесполезными и противоестественными?
Как мне кажется, прежде чем запретить человеку совершать некие действия, с крайним произволом квалифицируемые в качестве преступлений, предварительно нужно было бы исследовать, в самом ли деле данное действие противоречит правилам, необходимым для поддержания в обществе истинного порядка. И если будет доказано, что действие это безвредно или же приносимое зло почти совсем незаметно, то общество, в сравнении с отдельным индивидом гораздо более многочисленное и могущественное, очевидно, перенесет такие мелкие неприятности без особого труда, тогда как человеку чрезвычайно трудно отказаться от незначительных проступков, к которым его влечет. Следовательно, лучше не карать, а отнестись терпимо к легким нарушениям.
Пусть законодатель-философ, руководствуясь этим мудрым правилом, мысленно представит всевозможные преступления, против которых направлены ваши законы, пусть он глубоко исследует породившие их причины и, если допустимо так выразиться, измерит их туазами, принимая за меру истинное благо общества. Да разве тогда он не ограничит число преступлений, подлежащих преследованию по закону?
Солон говорил, что, сделав свои законы мягче, он так удачно приспособил их к интересам сограждан, что те предпочитали не нарушать, а исполнять все постановления, поскольку ясно видели преимущества такого подчинения. И в самом деле, человек, как правило, преступает лишь законы, наносящие ему вред, зато законы достаточно мудрые, в меру либеральные, согласные с природой, никогда не будут им нарушаться.
Почему же думают, будто подобные законы невозможно ввести?
Рассмотрите мои установления, взгляните на народ, ради которого я предпринял эти реформы, и тогда решайте, противоречат ли мои законы природе.
Лучшим из всех возможных законов, несомненно, должен быть признан тот, что нарушается редко. Очевидно, он прекрасно гармонирует с нашими страстями, а также с особенностями климатического пояса, где нам довелось появиться на свет. Закон есть сдерживающее начало; но самой лучшей уздой считается та, которую нельзя порвать. Сила сдерживающего начала, следовательно, зависит не от количества постановлений, но от их качества.
Вы рассчитывали сделать народ счастливым, умножив число карающих законов, тогда как в действительности требовалось снизить количество преступлений. А знаете ли вы, почему злодеяния творятся все чаще и чаще? Они множатся из-за безобразного устройства вашей системы правления, когда порой невозможно не преступить закон, и — это самое главное — из-за того, что отдельные глупцы приписывают смехотворную важность ничтожным мелочам.
В государствах, подчиненных христианской морали, ужаснейшими преступлениями считались прежде всего те, что осуждались учением Церкви. Мало-помалу вы стали считать преступлениями нравственные грехи; вместо того чтобы положиться на божественную справедливость, вы, в охватившем вас гневе, присвоили себе право подражать Господу, колесовали и вешали и в своих ложных мудрствованиях дошли до мысли, будто Господь сжигал бы и карал людей за ничтожные проступки — по сути дела, мнимые, — хотя безграничное божественное величие несовместимо с подобными мелочами.
На сходных софизмах основываются почти все законы Людовика Святого.[68] Об этом известно, но никто не спешит внести исправления, ведь гораздо проще отправить человека на виселицу или колесовать, чем задуматься о причинах неправедного осуждения. В первом случае верный страж законов спокойно наслаждается приятным ужином в компании с Фриной или Антиноем, тогда как во втором ему поневоле пришлось бы пожертвовать пленительными часами досуга ради углубленных исследований. Так не проще ли, ради собственной выгоды повесить или колесовать дюжину несчастных, чем посвятить три месяца своей жизни прямым служебным обязанностям?
Вы постоянно накладываете на сограждан все новые и новые цепи, ни на секунду не задумываясь о способах облегчить их тяжкую участь, ведь вам даже не приходит в голову мысль о том, что люди могут прекрасно обходиться и без этих цепей — символа варварской жестокости.
Мир управлялся бы лишь одним законом, если бы закон этот был хорош. Чем ниже наклонять ветви, тем легче сорвать висящие на деревьях плоды; но когда ветви свободно устремляются вверх, добраться до плодов удается лишь немногим, так что число расхитителей садов заметно сокращается. Опаснейшие преступления совершенно исчезнут, если вы установите равенство имуществ и общественного положения, если единственным собственником в стране будет государство, выдающее каждому гражданину в пожизненное пользование средства для поддержания счастливой жизни. Пример тому — государственное устройство Тамое. Итак, не существует такой мелочи, что нельзя было бы воплотить в жизнь с достойным величием. Отмените ваши многочисленные законы, и вы тут же сократите число преступлений. Пускай против определенного правонарушения применяется лишь один закон, пусть закон этот гармонирует с порядком природы, пусть он определяется ее велениями, и тогда у вас переведутся злодеи. Подумайте же теперь, молодой человек, поразмышляйте вместе со мной и решите, что будет лучше: искать новые способы наказания или же найти средство, способное воспрепятствовать появлению злодеяний».
«Заме, — сказал я властителю острова, — ваш единственный и достойный уважения закон нарушается на каждом шагу. На земле нет такого места, где бы ежеминутно дурной человек не причинял бы страданий своему ближнему, хотя сам он вряд ли бы согласился терпеть что-либо подобное».
«Да, — отвечал мне старец, — ведь злодею по-прежнему выгодно нарушать закон; уничтожьте же эту выгоду, и тогда вы отнимете у него мотив преступления. В этом и заключается великая реформа законодателя, и, смею надеяться, мне удалось воплотить ее в жизнь. Допустим, Павел обворовал Петра с немалой для себя выгодой, так как он был беднее Петра. Разумеется, вор нарушил естественный закон, ведь он совершил такое действие, какое вряд ли бы пожелал претерпеть сам. Но пока он видит в краже выгоду, воровство, очевидно, сохранится. И вот я ввожу мою систему равенства: и Петр, и Павел теперь обладают равными состояниями, так что воровать более не имеет смысла. Петр, владея своим имуществом, уже не беспокоится его потерять или беспокоится намного меньше. Точно так же обстоит дело и в других случаях».
«Но души некоторых людей настолько испортились, — продолжал я возражать Заме, — что они уже не поддаются исправлению. Очень многие творят зло без видимых причин. Сегодня всеми признано, что отдельные субъекты совершают преступления ради удовольствия, связанного с нарушением закона. Тиберий, Гелиогабал и Андроник известны своими мерзкими поступками, совершенными ради варварского наслаждения убивать».
«Здесь мы сталкиваемся с иным случаем, — сказал Заме. — Тех людей, о которых вы говорите, не сдержишь законами; более того, следует остерегаться вообще принимать к ним какие-либо меры, ведь увеличивая препятствия, вы тем самым умножаете удовольствие, возникающее по их преодолении. Вы заметили, что эти индивиды услаждаются лишь нарушением законов. Но если бы они не видели перед собою запретов, то, возможно, и не погружались бы в пучину зла».
«С помощью какого закона все-таки можно их остановить?»
«Посмотрите на это дерево, — продолжал свою речь Заме, показывая на одно из деревьев со стволом, покрытым узловатыми наростами. — Неужели вы думаете, что его удастся когда-нибудь выпрямить, даже приложив немалые на то усилия?»
«Нет».
«Значит, пусть растет себе спокойно, ведь и оно приносит пользу, к примеру дает тень. Будем же отдыхать в тени, и не станем слишком внимательно разглядывать ствол. Люди, о которых вы говорили, встречаются редко, так что они не внушают мне ни малейшего беспокойства. При общении с ними я взываю к их благородным чувствам, совести, чести, потому что таким образом я могу вернее ими управлять, чем прибегая к помощи закона. В ином случае я стараюсь изменить привычные мотивы их действий, так что какое-нибудь из моих средств обязательно поможет. Поверьте же мне, друг мой, я хорошо изучил людей и потому говорю вам со всей ответственностью: нет такого порока, который я был бы не в состоянии уничтожить или предотвратить, причем я никогда не прибегаю к телесным наказаниям. Мучить и оскорблять плоть дозволяется лишь при обращении с животными, но человек превосходит их разумом, так что править людьми следует лишь воздействуя на разум. С этим могущественным рычагом можно добиться всего, главное — уметь им правильно пользоваться.[69]
Повторяю вам еще раз, друг мой, — продолжал Заме, — законодатель обязан заботиться лишь об общественном благе — его единственной цели. Когда же его мысли опустятся до мелочей, он забьет себе голову частными идеями и основная цель — а ее никогда не следует терять из виду, если не хочешь повторить ошибок своих предшественников, — не будет достигнута.
Давайте представим себе некое государство, насчитывающее примерно четыре тысячи граждан. Разумеется, я всего лишь привожу вам пример. Предположим, что половина граждан — белые, а другая — черные и, кроме того, белые совершенно несправедливо основывают свое благополучие на нещадной эксплуатации черных. Как в данном случае поступит заурядный законодатель? Естественно, покарает белых, чтобы освободить черных от несносной эксплуатации. И вот, по завершении этого предприятия, он, преисполнившись гордости, будет считать себя равным великому Ликургу. На деле же его поступки крайне неразумны: неужели ради достижения общего блага требовалось, чтобы белые стали несчастными, а черные, напротив, счастливыми? Перед репрессиями, к которым вынужденно прибег этот глупец, белые наслаждались всеми удовольствиями, а после репрессий удача выпала черным. Следовательно, труд оказался напрасным, поскольку положение вещей, в сущности, не изменилось.
То, что он обязан был сделать, осталось неосуществленным, ибо все должны пользоваться благами жизни одинаково, а не одни за счет других. Законодателю, если он стремился к успеху, прежде всего требовалось тщательно изучить сущность эксплуатации, на которой белые построили свое благополучие. Может статься, что столь приятное для белых положение вещей, как это часто случается, во многом зависит от общественного мнения. Убедившись в этом, белым следует разрешить по возможности свободней пользоваться привилегиями, прежде обеспечивавшими им счастливую жизнь. Затем надо объяснить черным, что та эксплуатация, на которую они жаловались, во многом мнимая. И далее нужно убедить их принять возмещение, которое частично возвращает эксплуатируемым благополучие, ранее полностью похищаемое у них белыми. Таким образом, устанавливаются равновесие и гармония. С этого времени белые обязаны выплачивать возмещение, на котором настоят черные, так что прежняя эксплуатация отменяется, а новая возникнет лишь после уплаты требуемого вознаграждения.
И вот четыре тысячи граждан наслаждаются счастьем: белые оттого, что могут эксплуатировать черных, а последние оттого, что получили компенсацию от эксплуататоров. Повторяю, отныне все без исключения будут довольны, причем никто не подвергнется наказанию, хотя в определенном смысле злодеи, а также их жертвы продолжают жить вместе и, тем не менее, все остаются довольными.
Если этот закон в чем-то подведет, наказание все равно должно налагаться единообразно. К примеру, черный будет наказан за то, что, получив от белого требуемое возмещение, он затем откажется тому подчиняться; точно так же поступят и с белым, когда тот не пожелает выплатить компенсацию, равную прибыли от эксплуатации. Наказание — а необходимость в нем возникает не чаще двух раз в столетие — отныне будет налагаться отнюдь не на то лицо, из-за действий которого убыток понес другой: такое наказание — гнусность. В самом деле, разве следует считать справедливым юридическое признание счастья одного и несчастья второго? Нет, кара теперь постигнет нарушителя закона, гарантирующего общественное равновесие, так что она вполне справедлива.
Следует сказать, что для закона безразлично, если какой-то гражданин окажется счастливее другого, ведь для сохранения общего блага важнее, чтобы оба упомянутых гражданина пользовались им сообразно со своими возможностями. Значит, законодатель не должен карать того, кто попытается укрепить собственное благополучие в ущерб иному лицу, ведь этот человек всего-навсего следует велениям природы. Однако же законодатель обязан исследовать вопрос, не умалится ли счастье первого после того, как он поделится частью собственного благополучия с человеком, во всех отношениях достойным жалости. И если дело обстоит именно так, законодатель вправе установить максимально возможное равенство, заставив более счастливого помочь другому подняться на такой уровень благосостояния, когда тому не придется идти на преступление.
Продолжим далее перечень несправедливостей ваших законов. Предположим, некто, обойдясь с кем-либо дурно, затем договорился с пострадавшим о выплате тому возмещения. Вот вам уже и равенство: у одного — следы от ударов, а у второго в карманах поубавилось денег за счет отданных в уплату за нанесенные побои. Положения уравнялись, так что каждый должен быть доволен. Дело, тем не менее, не завершилось. Забияка, несмотря ни на что, попадает под суд. Но за ним более нет ни малейшего преступления, он полностью расплатился за прошлое, причем с немалой пользой для пострадавшего. Так нет, его все равно продолжают преследовать под пустым и постыдным предлогом удовлетворения правосудия. Неслыханная жестокость, не правда ли? Этот человек совершил только один проступок, следовательно, он и должен только единожды удовлетворить пострадавшего. Правосудие же обязано проследить за тем, чтобы он расплатился с пострадавшим сполна. Когда того удовлетворят, судьям надзирать более не за чем, однако негодяи желают безнаказанно обогащаться за наш счет, так что все без исключения граждане вправе силой избавиться от их назойливой опеки.[70] Прочие преступления объясняются с помощью аналогичных принципов и, значит, могут быть исследованы точно так же, несмотря на присущие им особенности. Даже убийство, страшнейшее из злодеяний, совершая которое, человек становится опасней кровожадных зверей, — даже убийство искупалось ранее повсеместно, а теперь искупается у народов, населяющих три четверти земли, суммой, пропорциональной значимости убитого человека.[71] Мудрые народы не должны прибегать к другим наказаниям, кроме тех, которые, по их мнению, принесут ощутимую пользу, отвергая средства, способные лишь удвоить, но не остановить зло, и тем более не исправить его.
С тех пор как я устранил побудительные мотивы убийства, — продолжал свой рассказ Заме, — это ужасное преступление на моем острове совершается крайне редко. Наказание за убийство очень простое, причем цель его нисколько не противоречит природе: виновного изолируют от общества. Описание примет преступника рассылается в каждый город, причем местным властям строго воспрещается принимать у себя этого человека. Затем я сажаю его на пирогу, где сложено месячное пропитание, и он получает приказ в полном одиночестве покинуть остров — высаживаться здесь ему отныне запрещается под страхом смерти. Так я наказываю лишь за убийство; ведь любое другое преступление не стоит крови гражданина, которую я, разумеется, остерегаюсь проливать под предлогом возмещения убытков. Считаю, что лучше исправлять, чем карать, ибо, исправляя человека, мы сохраняем ему жизнь, улучшаем нравы, а наказывая — губим, не извлекая притом ни малейшей пользы. О средствах, к которым я прибегаю, я вам уже говорил: они, как правило, действуют эффективно. Самолюбие — одно из самых сильных человеческих чувств, так что, используя его, от человека можно всего добиться.
Мощнейшую движущую пружину самолюбия мне, смею надеяться, удается умело использовать путем справедливого вознаграждения добродетелей и наказания пороков. Если данное условие выполняется, душа человека никогда не останется безучастной. Разве не гнусно поступают у вас в Европе, где человек, совершивший десяток или даже дюжину прекрасных деяний, лишается жизни из-за того, что однажды имел несчастье причинить кому-либо зло, обычно незначительное, особенно если вспомнить о его прежних заслугах — их почему-то никто не желает принимать в расчет? Здесь, на Тамое, любой достойный поступок влечет за собой справедливое вознаграждение: случись, к сожалению, человеку однажды проявить слабость, мы беспристрастно взвешиваем его добрые и злые дела, исследуем его поступки, и, если добро перевесит, провинившийся получает прощение.
Поверьте мне, похвала всем приятна, а вознаграждение льстит самолюбию, и до тех пор пока вы не научитесь применять их, с тем чтобы хоть как-то смягчить тяжелые кары, налагаемые на людей вашими законами, вам так и не удастся надлежащим образом управлять гражданами и вы не совершите ничего, кроме несправедливостей.
Ваши законы допускают и другие жестокости: преступника, например, преследуют за старые прегрешения, хотя он уже давно исправился и в течение долгого времени ведет жизнь вполне безупречную. Преследование это является тем более гнусным, что, несмотря на нередкие примеры победы добра над злом, вы предпочитаете полностью обескуражить человека неотвратимым наказанием, что убеждает всякого в бесполезности раскаяния.
Во время моего путешествия мне рассказали о поступке одного судьи, после чего я долго не мог успокоиться. Он, как меня уверяли, настоял на казни преступника, осужденного им за пятнадцать лет до этого, хотя несчастный провел эти годы в уединенном убежище и успел превратиться в святого. Но жестокий судья, не принимая ничего в расчет, приговорил его к смерти.
Тогда я сказал себе, что этот судья — злодей, достойный претерпеть казнь в три раза более лютую, чем его несчастная жертва. Теперь он, думал я, преуспевает по воле случая, но властная рука Провидения неминуемо низвергнет его в бездну, и, надо сказать, мои слова оказались пророческими. Однако этот человек, проклинаемый и презираемый всеми французами, все-таки был столь удачлив, что сохранил себе жизнь, хотя он многочисленными должностными преступлениями и другими мерзкими деяниями, которых вполне резонно ожидать от такого чудовища, сто раз заслужил смертную казнь. Между прочим, наиболее вопиющим его преступлением была государственная измена.[72]
О достойный молодой человек! — воодушевившись, воскликнул Заме. — Наука законодателя заключается вовсе не в том, чтобы обуздывать порок, ведь таким образом мы лишь разжигаем желание преступать любые законы. Нет, если законодатель действительно мудр, он займется другим: устранит затруднения, уберет с пути все препятствия, ведь с прискорбием приходится признать горькую истину, что эти препятствия отличаются соблазнительной привлекательностью для человека, избравшего поприще преступника. Развеяв обманчивые чары, мы внушим отвращение к преступлению. Действуя в том же духе, мы усеем шипами путь добродетели, так что человек, повинуясь естественному нраву, в конце концов изберет для себя этот путь, причем именно из-за трудностей, искусно подготовленных нами.
Изобретательные законодатели Древней Греции прекрасно понимали природу людей: они обратили на благо своих сограждан распространенные среди них пороки, и привлекательность их исчезла, как только за них перестали карать. Греки превратились в людей добродетельных только вследствие трудности стать таковыми, а также из-за доступности порока. Искусство законодателя, надо думать, заключается в прекрасном его знании сограждан и, кроме того, в умении извлекать выгоду из их слабостей. Тогда людей можно вести к той цели, которую законодатель ставит перед собой. Если препятствием оказывается религия, законодатель обязан, не раздумывая, разрубить налагаемые ею узы, ведь религия приемлема лишь тогда, когда она, гармонируя с законами, помогает достигнуть всеобщего счастья. Эта величественная задача может быть решена только при изменении законов, а старая вера никак не может соответствовать новым законам. Значит, надо отказаться от этой веры.[73]
В политике религия не что иное, как бесплодное поддакивание властям, ей пристало лишь укреплять начинания законодателя и в любом случае беспрекословно перед ним отступать. Ликург и Солон приказывали оракулам возвещать свою волю народу, неизменно поддерживать выносимые ими постановления, и оттого к оракулам долго испытывали уважение… Мой друг, у меня недостало смелости заговорить с богами, и потому я принудил их замолчать. Впрочем, я дозволил островитянам оказывать им поклонение, которое не противоречит правилам, учрежденным ради блага моего народа. Да, мне хватило отваги признать нечестивым и бесполезным того гражданина, кто откажется подчиняться своду законов, обеспечивающих всеобщее благополучие.
Разумеется, я остерегался согласовывать мои постановления с теми ошибочными мнениями, которых так много в общепринятых религиях, я не счел нужным признать преступными человеческие заблуждения, постоянно преследуемые служителями варварских культов. Если Бог действительно существует, полагал я, навряд ли он будет наказывать собственное творение за те недостатки, что были им же в это творение вложены при его создании. Составляя разумный свод законов, я обязан руководствоваться лишь терпимостью и справедливостью, так что допущение откровеннейшего атеизма в тысячу раз предпочтительнее признания Бога, ведь почитание его лишает человечество счастья. Намного безопаснее вообще не верить в Бога, чем предполагать его существующим в качестве врага человека.
Законодатель не должен упускать из виду и другое весьма важное соображение, крайне необходимое для успешной реформаторской деятельности. Я говорю о том полном рабстве, в котором человек рождается на свет. С какой осторожностью следует исправлять ошибки людей несвободных, совершающих зло только потому, что просто не могут поступить иначе! В самом деле, все наши поступки, являясь неизбежными следствиями первичных впечатлений, зависят от строения внутренних органов, от течения жидкостей в теле, от большей или меньшей силы животных духов, от воздуха, которым мы дышим, от пищи, поддерживающей в теле жизнь. Но если физический фактор обладает такой значимостью, что у нас даже отнимается возможность выбора, то самый либеральный закон всегда будет действовать тиранически. Не так ли? А законодатель, если он справедлив, займется исключительно перевоспитанием нарушителей или, в худшем случае, постарается изолировать их от общества. Какое же преступление мы караем, если бедняга совершил злодеяние помимо своей воли?
Разве не унижаемся мы тогда до поступка, достойного дикаря, до мерзостного злодейства, поскольку наказанный за преступление был совершенно невластен над своими действиями? Предположим, некий слепец пустил по столу два бильярдных шара, причем на сукне лежало куриное яйцо. Один из шаров пролетел мимо яйца, другой его разбил. Виновен ли слепец, запустивший шар, в том, что яйцо разбилось? Слепец — природа, человек — бильярдный шар, разбитое яйцо — совершенное преступление. Теперь подумайте, мой друг, насколько несправедливы законы, принятые у вас в Европе, и какой осмотрительностью должен отличаться законодатель, раз уж он намеревается приступить к реформам.
Нет ни малейшего сомнения в том, что при своем возникновении наши страсти, являющиеся причиной человеческих поступков, зависят только от физического строения тела. Если бы наука анатомия достигла высокого уровня развития, мы с ее помощью могли бы ясно увидеть различия между человеком порядочным и злодеем. Различия эти замечались бы в нежной или грубой ткани внутренних органов, в большей или меньшей чувствительности волокон, в колебаниях раздражимости нервного тока, в разнородных внешних причинах, в образе жизни, способствующем или не способствующем возбуждению человека. В силу этих причин человек, подобно кораблю на морских волнах, постоянно колеблется между пороком и добродетелью. Вот он избежал подводного рифа, а вот пошел ко дну, так как у него не было сил предотвратить крушение. Человека можно уподобить музыкальному инструменту, изготавливаемому с соблюдением определенных пропорций. Инструмент этот, как правило, издает приятные звуки, но, если пропорции нарушаются, звук расстраивается. Итак, все определяется природой, а от нас ничего не зависит. Неспособные вмешиваться в ее планы, мы неизменно остаемся в руках природы мертвым инструментом, пригодным лишь для удовлетворения ее прихотей.
Если рассматривать вопрос по существу, то следует признать, что необходимые пропорции чрезвычайно тонки, самое малое отклонение от них ведет к непредсказуемым результатам, а от нас все это ничуть не зависит, хотя последствия этого заставляют человека — я придерживаюсь здесь общепринятого мнения — испытывать или великие блага, или страшные несчастья. Так не мудрее ли примкнуть к учению философов, разделяющих доктрину Аристиппа, учившего, что человек, совершивший преступление, каким бы тяжелым оно ни казалось, все равно достоин прощения: любой злодей идет на преступление не по своей воле, а подталкивается к нему мощным напором страстей. Поэтому его не должно ни карать, ни ненавидеть, а напротив, следует ограничиться воспитанием и мягкими мерами исправления.
Один из ваших философов заявил: “Этого недостаточно. Надо иметь законы, ведь мы, даже если они и несправедливы, испытываем в них необходимость”. Философ этот применил ничтожнейший софизм, поскольку на самом-то деле мы нуждаемся только в справедливости. Сущность закона исчерпывается справедливостью, а вот насильно навязываемый неправедный закон ведет к тирании».
«Однако совершенно очевидно, о почтенный старец, — позволил я себе возразить Заме, — что преступников, едва обнаружится опасность, которую они представляют для общества, требуется изолировать!»
«Допустим, — отвечал Заме, — но зачем их карать! Наказание следует налагать лишь в меру вменяемости, если человек был способен воздержаться от злодеяния. Но все преступники, подчиняясь непреодолимым верховным законам естества, оказываются виновными помимо собственной воли. Значит, от них надо избавиться, отправив злодеев в изгнание, или же постараться сделать их лучше, заставить принести пользу людям, потерпевшим от преступных действий. Но не бросайте их с крайней бесчеловечностью в эти зачумленные клоаки, где все кругом словно бы поражено гангреной, так что трудно угадать, что сильнее способствует нравственному разложению заключенных: ужасное обращение надзирателей с узниками или же печальный вид товарищей по несчастью, пребывающих в ожесточенной нераскаянности… Убивать преступников нет ни малейшей необходимости: пролитая кровь не заглаживает вину и вместо одного злодеяния мы мгновенно получаем целых два. То, что оскорбляет природу, никогда не может выступать в качестве возмещения убытка.
Если же вы связали гражданина определенными ограничениями, все-таки рассчитывая сохранить его для общества, постарайтесь обратить пристальное внимание на то, чтобы цепи эти не наносили ущерба достоинству. Унижение только растравляет дух человека, из-за чего портится его характер. Люди не в состоянии вынести тяжкий груз презрения: тысячи примеров свидетельствуют о том, что бывшие жертвы закона нарушают его, чтобы отомстить за перенесенное унижение. Кое-кто, движимый отчаянием после испытанной несправедливости, попадает иногда и на эшафот.[74]
Однако же, друг мой, — продолжал этот великий человек, сжимая мои руки, — сколько пришлось преодолеть предрассудков, чтобы прийти к таким мыслям! Сколько химерических мнений пришлось рассеять! Какие нелепые системы требовалось отвергнуть! Какие усилия понадобились на то, чтобы осветить факелом философии принципы управления!.. С каким трудом мы учимся спокойно смотреть на огромное множество поступков, в течение долгого времени считавшихся преступлениями!
О ты, держащий в руке судьбу своих соотечественников, кем бы ты ни являлся — судьей, князем или законодателем, — пользуйся властью, дарованной тебе законом, только затем, чтобы смягчить свойственную ему строгость. Не забывай о том, что земледелец, стремящийся облагородить дикие растения, добивается своей цели одним терпением. Подумай также и о том, что природа ничего не делает напрасно, следовательно, любой живущий на земле человек когда-нибудь окажется полезным. К суровости склоняются лишь те, кто злоупотребляет законом, ведь они, презирая человеческий род, отказываются видеть в чувстве чести единственную узду, которой должно удерживать людей, а в стыде — единственное наказание, которого следует бояться.
Ваши злосчастные законы, неупорядоченные и жестокие, способные только карать, но не исправлять, приносят с собой одно разрушение, ничего не создавая взамен. Они подстрекают к бунту, но не наводят порядок. Трудно надеяться хотя бы на скромный прогресс в науках, служащих познанию человека и управлению обществом, ведь добиться успеха здесь можно лишь после того, как будут открыты средства, помогающие исправлять, но не уничтожать преступника, делать его лучше, и притом не унижать человеческое достоинство.
Вернее всего действовать по моему примеру, теперь вам известному. Постарайтесь сделать так, чтобы преступление не возникало вообще, тогда отпадет надобность и в законах. Перестаньте карать многочисленные заблуждения — разве только выставляйте их в смешном виде, так как они нисколько не вредят обществу, — и законы станут излишними.
“Законы, — писал где-то ваш Монтескьё, — дурное средство для изменения обычаев и привычек: с их помощью нельзя сдержать страсти. Старайтесь приблизить успех с помощью добрых примеров, вознаграждая благонравие”.
К мыслям этого выдающегося человека я бы мог добавить, что вернейшее средство обратить людей к добродетели заключается в том, чтобы заставить их полюбить ее очарование и, главное, осознать ее необходимость. Мало постоянно возглашать красоту добродетели, надо уметь доказывать свою правоту наглядными примерами, убеждающими людей, что они многое потеряют, если откажутся следовать по пути добра. Если вы желаете, чтобы граждане уважительно относились к условностям и ограничениям, утвердившимся в обществе, научите их понимать присущие обществу могущество и силу. Наказаниями здесь ничего не добиться. Соображения, высказанные мною, заставят вас быть крайне осторожными в выборе возмездия тому, кто в чем-нибудь провинится против общества. Ваши нынешние законы, вместо того чтобы воссоединить человека с обществом, или изолируют провинившегося, или лишают его жизни — сплошные крайности… Какая непроходимая и вместе с тем нетерпимая глупость! Сколько времени потребуется на то, чтобы от нее избавиться! Когда же, наконец, ее начнут проклинать?!
Человек гнусный и презренный, внушающий ужас, рожденный лишь затем, чтобы служить палачом нашего рода, страшное чудовище, ты возомнил, будто тюремные цепи и виселицы являются неопровержимыми аргументами, но тогда тебя следует сравнить с безумцем, предавшем огню свой ветхий дом, вместо того чтобы приступить к ремонту. Когда же ты, наконец, перестанешь думать, будто бы в мире нет ничего прекраснее твоих законов с их великолепными результатами? Откажись от несносных предрассудков, ведь из-за них ты без всякой пользы запятнал себя слезами и кровью твоих сограждан. Доверься природе, пусть она поступает по-своему, разве ты когда-нибудь раскаивался в излишнем к ней доверии? Неужели величественный тополь, гордо устремляющий к небу свою вершину, менее красив, чем чахлый кустарник, подстриженный тобой по правилам садового искусства? А дети народов, которых ты называешь дикими? Растущие на свободе, они, когда пробуждается соответствующая потребность, как и все животные, тянутся к груди своей матери. Разве они выглядят менее цветущими, сильными и здоровыми, чем хрупкие дети твоей страны, с первого дня появления на свет чувствующие, что рождены вечно носить цепи?
Чего же ты наконец добился, оскорбляя природу? Если ей удается избежать твоих преград, то все получается прекрасным и величественным. Искусства же, столь тобою ценимые, поощряемые и прославляемые, — эти искусства обретают истинную возвышенность, лишь подражая естественному беспорядку, чему препятствуют твои нелепые действия. Итак, позволь природе продолжать прихотливую игру, не надейся сдержать ее пустыми предписаниями: она все равно их нарушит, как только того потребуют ее собственные законы. И тогда ты, подобно всему тому, что тебя сковывает, станешь жалкой игрушкой, полностью зависящей от мудрых прихотей природы».
«Великий человек! — вскричал я в порыве энтузиазма. — Весь мир должен быть освещен светом вашего разума. Счастливы, стократ счастливы граждане этого острова, но в тысячу раз благословеннее будут законодатели, сумеющие вам подражать! Платон совершенно верно заметил: “Государства не станут образцами благополучия до тех пор, пока не будут иметь в качестве правителей философов, а правители не превратятся в философов”».
«Друг мой, — отвечал Заме, — вы мне льстите, а я не падок на лесть. Поскольку же вы, воздав мне хвалу, воспользовались словами философа, позвольте доказать вашу неправоту, сославшись на другого мыслителя.
Солон в разговоре с лидийским царем Крезом проявил твердость. Царь пытался ослепить законодателя величественной роскошью, но в ответ услышал суровую отповедь. Баснописец же Эзоп осудил поведение Солона.
“Друг, — сказал ему поэт, — к царским персонам или не следует никогда приближаться, или с ними надо говорить только о вещах лестных”.
“Скажи лучше, — отвечал Солон, — что к ним или не следует приближаться вообще, или с ними надо говорить только о вещах полезных”».
Мы вернулись домой. Заме подготовил там для меня новое зрелище.
«Входите, — пригласил он меня. — Вначале вы видели только наших женщин, затем — одних мужчин, а теперь вы сможете наблюдать их вместе».
Открываются ведущие в обширную гостиную двери, и я вижу перед собой пятьдесят прекраснейших женщин столицы в компании пятидесяти молодых людей, отобранных по росту и красоте фигуры.
«Те, кого вы видите перед собой, — люди семейные, — пояснил мне Заме, — у нас появляются в свете только после вступления в брак, как я вам уже говорил ранее. Вместе с тем, хотя все собравшиеся связаны брачными узами, вы не отыщете среди них ни одной семейной пары, поскольку мужья пришли сюда без жен, а жены — без мужей. Полагаю, что таким образом вы составите себе лучшее представление о наших нравах».
Милое собрание уселось за стол, уставленный простыми и свежими кушаньями, а затем каждый порадовал нас своими талантами. Они играли на каких-то инструментах, совершенно нам неизвестных: по-видимому, ими на острове пользовались еще до приобщения к цивилизации. Одни из этих инструментов походили на гитару, другие — на флейту. Музыка, однако, не отличалась разнообразием тональности и совсем мне не понравилась: видно, Заме не познакомил островитян с нашей музыкой.
«Боюсь, что музыка не столько облагородит, — шепнул он мне, — сколько изнежит и развратит их души. Между прочим, мы тщательно избегаем всего, что может изнежить нравы. Я оставил им те инструменты, на которых они играли и раньше. Здесь я не намерен вносить ничего нового».
После концерта представители обоих полов вместе танцевали, а также показали нам несколько игр. Во всем неизменно проявлялись стыдливость и строжайшая сдержанность: ни жестом, ни взглядом, ни нескромным движением они не могли оскорбить даже самого строгого наблюдателя. Сомневаюсь, чтобы какое-нибудь европейское собрание смогло удержаться в столь жестких рамках. Я не видел ни далеких от приличий рукопожатий, ни непристойных перемигиваний, ни подталкиваний коленками, никто не шептал двусмысленных слов, не разражался приступами смеха — одним словом, никто не вел себя так, как принято в нашем растленном обществе, где повсюду царят грубость, бесстыдство, бесчинство и разврат.
«При столь незначительных ограничениях, — сказал я Заме, — с такими мягкими законами и без религиозных запретов в этом собрании должна была бы процветать полная распущенность, которой я, однако, не наблюдаю».
«Законы и религиозные обряды подавляют нравственность, но отнюдь не способствуют ее очищению, Порядочного человека следует воспитывать не прибегая к помощи вооруженных кандалами палачей, без догматов и храмов, в противном случае мы вырастим злодеев и лицемеров, но так и не увидим добродетели. Мужья этих женщин, хотя и отсутствуют, остаются друзьями танцующих юношей. С женами они живут счастливо, ведь они выбрали их, руководствуясь чувством любви. Так почему же вы думаете, что их друзья, которые тоже любят своих жен, потревожат покой счастливых собратьев? Тогда они наживут себе сразу трех врагов: женщин, которых они домогались, собственных жен, пришедших в отчаяние от поступков мужей, и, наконец, друзей, оскорбленных такими действиями.
По моему настоянию воспитание детей определяется этими принципами. Здесь правила порядочности всасываются с молоком матери и затем укрепляются в детских душах благодаря могущественнейшим из педагогических средств — чувствительности и деликатности. Зачем же нам теперь религия и законы? Вы, европейцы, почему-то додумались до крайней нелепости, якобы человеком — как будто речь идет о диком животном — должно управлять только при помощи репрессий. Проникшись столь ужасным учением, вы сделали человека таким гадким, насколько хватило ваших сил, и естественная склонность к пороку вашими усилиями дополнилась страстным желанием вырваться из пут закона.
Ничто так не льстит этим молодым людям, не вселяет в них сильнейшую гордость, как возможность быть принятым у меня в доме. Прознав о подобной слабости, я сумел извлечь из нее выгоду: если хочешь управлять поступками человека — прежде всего обратись к его сердцу. Так почему же в этом деле преуспели лишь немногие? Оттого, что половина взявшихся за него оказались круглыми дураками, а остальные, вероятно люди несколько более здравомыслящие, не дали себе труда проникнуть в тайны человеческого сердца, а без знания их мы обречены совершать одни глупости или, в лучшем случае, заурядные поступки, освященные общими для всех правилами. Тупое следование правилам — вот оно, главное оружие дураков. Они вбили в свои тупоумные головы мысль, будто бы одно и то же правило одинаково приемлемо для всех, хотя в мире не сыскать даже двух людей со схожими характерами. Разумеется, они не удосужились изучить человека, чтобы предписать каждому должное поведение. Они не замечают того, что ведут себя подобно плохому врачу, чьи действия сами, конечно же, осудили бы. Врач этот выписывает одно лекарство от всех болезней, вне зависимости от того, приносит оно пользу или же не приносит, благоприятно для больного или вредит его здоровью. Ленивая совесть таких людей моментально успокаивается, едва лишь они убедятся в исполнении правил, в том, что они ведут себя в соответствии с правилами.
Если кто-нибудь из этих юношей, — продолжал Заме, — погрешит против своих обязанностей, я захлопну перед ним двери моего дома. Островитяне сильно этого опасаются, ведь я сумел вызвать к себе любовь, так что малейший знак моего неудовольствия приводит их в ужас».
«Но вы же не всегда можете наблюдать за согражданами?»
«По возвращении домой они встречаются с женами и по большей части занимаются хозяйством, не помышляя о прелюбодействе.
Однако, — продолжал правитель острова, — случаи супружеской измены иногда имеют место, но весьма редко, и притом их тщательно скрывают, вследствие чего не происходит ни волнений, ни скандалов. Если же недозволенная страсть, по моим подозрениям, усиливается настолько, что угрожает обществу серьезными неприятностями, то я, разлучив виновных, расселяю их по разным городам. Иной раз закоренелых прелюбодеев приходится даже на какое-то время высылать за пределы Тамое. Ссылка грозит здесь только уголовным преступникам. Островитяне боятся этого наказания до такой степени, что с крайней осмотрительностью избегают любых действий, способных навлечь на них подобную кару. Если вы хотите управлять народом, то вам следует начинать с легких наказаний, и тогда вам не придется прибегать к кровавым мерам устрашения».
После нескольких часов, которые молодые люди провели в достойных и целомудренных развлечениях, Заме сказал мне:
«Достаточно развлечений; я отсылаю этих людей к их семьям, ведь там их давно ожидают, хотя и без ревности — в этом я вполне уверен, — но, вероятно, с некоторым нетерпением».
Улыбнувшись, он подал собравшимся какой-то знак. Тотчас же веселье прекратилось и все отправились по домам… Между прочим, никто никого не провожал, не предлагал даме свою руку — короче говоря, ни словом, ни жестом не нарушил благопристойности. Первыми ушли женщины, через час за ними последовали молодые люди. Все они благодарили и прославляли доброго государя, который, горячо любя своих подданных, снизошел до забот об их невинных удовольствиях.
«Завтра поднимайтесь пораньше, — предложил мне Заме, — я хочу провести вас в мой храм, чтобы вы смогли увидеть великолепие, пышность и роскошь справляемых там религиозных церемоний. Да, мне хотелось бы показать вам, как мои жрецы отправляют службу».
«Ах! — отвечал ему я. — Это и было предметом моих страстных желаний. Вера вашего народа должна отличаться такой же чистотой, как и его нравы. Я просто сгораю от нетерпения помолиться Богу вместе с островитянами. Но вы что-то сказали о роскоши… Великий человек! Как мне думается, я достаточно хорошо вас знаю и потому могу не опасаться пышных религиозных церемоний».
«Вы сами во всем убедитесь, — сказал мне Заме. — Буду ждать вас за час до восхода солнца».
На следующее утро я к назначенному времени подошел к дверям, ведущим в покои нашего философа, где меня уже ждали. Жена, дети и невестка Зилия окружали любезного главу семейства.
«Пойдемте, — произнес Заме, — светило скоро должно появиться, так что нас давно уже ждут».
Мы прошли через весь город; обитатели его, покинув свои дома, присоединялись к нам по мере нашего продвижения. Вскоре мы добрались до зданий, где воспитываются дети. О воспитании островитян я расскажу вам чуть позже. Ребятишки обоего пола выбегали из дверей целыми толпами и, руководимые пожилыми людьми, присоединялись к общей процессии. Наконец мы добрались до подножия горы на восточной окраине города… Заме поднимается на вершину, я вместе с его семьей следую за ним; нас окружают толпы островитян. Все хранят глубокое молчание. Появляется солнце. Воздев руки к небу, собравшиеся мгновенно падают ниц, и кажется, будто их души устремляются ввысь вслед за руками.
«О Предвечный владыка, — начал свою речь Заме, — соблаговоли принять искреннюю благодарность обожающего тебя народа… Мы обращаемся не к тебе, светозарное светило, но к тому, кто тебя создал и приводит в движение; твоя красота напоминает нам его образ, твои величественные движения — его могущество… Так передай же ему наши нижайшие просьбы, пусть он не лишает нас покровительства, пока мы по его милости живем на этой земле; пусть мы соединимся с ним, как только ему вздумается разрушить наше тело, пусть он направляет наши мысли, руководит поступками, очищает души… Господь, соблаговоли же в твоем величии принять эти изъявления почтительной любви и не забудь о нас в блеске своей славы».
Заме произносил свою речь стоя, с воздетыми руками, в то время как остальные островитяне оставались на коленях. Затем он и сам бросился ниц и, помолившись в молчании, с полными слез глазами, поднялся на ноги, чтобы отвести народ обратно в город.
«Вот и все, — сказал мне Заме, когда мы возвратились во дворец. — Неужели вы думаете, будто Господь, повелевающий Вселенной, требует от нас чего-то большего? Какая необходимость ради молитв и богослужения запираться в храмах? Достаточно увидеть лишь одно из этих величественных движений солнца, чтобы это возвышенное проявление божественного величия пробудило у нас в сердцах чувство благодарной любви к Предвечному. Вот почему я избрал для моей молитвы соответствующее время и место, как вы сами могли то видеть.
Природное великолепие, мой друг, — вот единственная роскошь, которую я признаю, ибо Предвечному угодно лишь такого рода почитание. И в самом деле, религиозные церемонии были изобретены для потехи глаз, когда осквернилось сердце. Мои же обряды волнуют сердца людей и вместе с тем очаровывают их взор. Так не должно ли отдать им предпочтение? Но я счел необходимым сохранить кое-что и от старого культа, поскольку это казалось мне необходимым. Прежде обитатели Тамое поклонялись Солнцу, так что мне осталось лишь слегка исправить их воззрения. Я сумел опровергнуть заблуждения островитян: они принимали сотворенное за творца, тогда как правильнее будет почитать не Солнце, тело приводимое в движение, а непосредственно перводвигатель. К моим словам прислушались; они всем понравились, и мне удалось, почти не изменив древних обычаев, воспитать из язычников народ, благочестиво поклоняющийся Верховному Существу.
Неужели ты думаешь, что граждане станут лучше и счастливее от твоих нелепых догматов, невразумительных таинств и идолопоклоннических обрядов? Разве ладан, сжигаемый на мраморных алтарях, по-твоему, стоит молитв, возносимых Господу этими неискушенными душами? В европейских религиях почитание Предвечного исказилось и тем самым уничтожилось. Когда я вхожу в европейский храм, то вижу там раки с мощами, множество статуй святых, наблюдаю всевозможные смехотворные обряды. Единственное, чего в ваших храмах трудно сыскать, так это Господа, которого я страстно желал там встретить. Обрести Господа мне удалось лишь после того, как я начал искать его в моем собственном сердце.
“Увы! — сказал я себе тогда, — раз уж мое сердце напомнило мне о Боге, значит, я не должен более искать его в другом месте; вот единственная жертва, которую я положу у подножия алтаря. Пребывая в святилище природы, окруженный ее красотами, я проникаюсь идеей божественного величия; созерцая прелести естества, я получаю духовное назидание, душа моя становится чище, и мне не надо ничего иного. Если я не сделал в своей жизни столько добра, сколько от меня требовалось, Господь, по своей благости, меня простит, в этом я даже не сомневаюсь. Освободив почитание и образ Божий от множества нелепых пустяков, ранее считавшихся необходимыми для людей, я сослужил Господу добрую службу, ведь я устранил препятствия, мешавшие проникнуться его возвышенной сутью. Да, я с презрением отвергаю все претендующее разделить божественное величие, скажу более, я бы не любил Господа так горячо, не будь он единственным и самым могущественным по своей сути. Если он поделит свое могущество, если оно станет множественным, — одним словом, если это простое существо необходимо будет почитать во множестве форм, — я увижу в этой пугающей и варварской системе только беспорядочное нагромождение нечестивых заблуждений. Одна мысль об этом кажется мне невыносимой, ведь она оскорбляет того, к кому устремляется моя душа, делает его для меня отвратительным, вместо того чтобы вселять в мое сердце чувство любви к нему.
Но разве люди, которых мне выдавали за просвещенных, удосужились искренне познать это прекрасное Существо? Увы! Они алчно домогались лишь одного, как бы половчее одурачить своих ближних. Так почему же я должен им верить, ведь я всегда проклинал ложь и обман и в течение всей своей жизни старался вести мой народ по пути истины и добродетели?
Небесный владыка, если я и заблуждался, осуждай мое сердце, но не мой разум. Ты знаешь слабости человека; из-за них он обречен совершать ошибки, поэтому ты не будешь наказывать меня за невольные прегрешения, объясняемые чистотой моей чувствительной души. Нет, ты не осудишь человека, старавшегося воздать тебе достойнейшее почитание, если почести эти оказались не такими, как должно”.
Пойдем, — сказал мне Заме, — нам пора уходить. Мои добрые граждане, возможно, желают поразмыслить наедине с собой, поскольку такой обычай установился в дни религиозных праздников, которых здесь ожидают с великим нетерпением. Именно потому я и не разрешаю их справлять чаще двух или трех раз в году. Я хочу, чтобы островитяне считали такие дни благословенными. Чем реже отмечаются праздники, тем почтительнее к ним относятся, тогда как ежедневными торжествами скоро начинают пренебрегать.
Следуй за мной, перед часом отдыха мы еще успеем посетить земли, расположенные поблизости от города.
А вот и их владения, — сказал мне Заме, указывая рукой на небольшие участки земли, отделенные друг от друга живыми изгородями, зелеными и покрытыми цветами. — Каждый владеет своим участком, разумеется довольно-таки скромным, но это заставляет людей хорошо трудиться. Чем меньше твои владения, тем более ты заинтересован получше обрабатывать землю. Участок позволяет каждому гражданину прокормить себя и жену; если же трудиться добросовестно, то создастся даже некоторое изобилие. Впрочем, и без особых усилий от этой земли удается получить все необходимое для жизни. Участки, принадлежащие холостякам, вдовам и разведенным, несколько меньше. Они расположены в другом месте, неподалеку от кварталов, где живут эти люди.
Мои собственные владения, — продолжал Заме, — такие же скромные, ибо я, подобно прочим гражданам, получаю землю в личное пользование от государства. Работников я подбираю среди тех островитян, кто предпочел жить в одиночестве. Они же являются моими слугами и выполняют домашнюю работу. Лишенные семьи, слуги привязываются к моему дому, поскольку твердо знают, что найдут в нем еду и пристанище до последних дней своей жизни».
Участки островитян соединялись между собой прелестными тропинками, обсаженными красивыми кустами. Повсюду, как я наблюдал, в изобилии произрастали роскошные дары природы. Я видел множество хлебных деревьев, способных давать пропитание, мало чем отличающееся от тех изделий, что мы приготовляем из муки, зато более нежное и вкусное. Там же росли и другие редкие растения, характерные для благословенных южных островов: кокосовые, финиковые пальмы и т. п. Из корневищ следует отметить особенно распространенный на этом острове ямс, чем-то напоминающий дикую капусту. Из ямса приготовляют очень вкусное блюдо, куда также входит и кокосовый орех. Многие европейские овощи прижились на острове и нравятся местным жителям. Там растет и сахарный тростник, а также плод, напоминающий гладкий персик и обнаруженный капитаном Куком на Амстердамских островах; обитатели этой английской колонии называют его фигеей.
Вот почти и все, чем питаются эти мудрые, трезвые и умеренные люди. Ранее на острове обитали какие-то млекопитающие, но они были уничтожены по настоянию отца Заме. На птиц островитяне никогда не охотятся.
Все эти продукты питания, а также великолепная вода обеспечивают жителям острова прекрасную жизнь. Они могут похвалиться отменным здоровьем: молодые люди крепкие, способные производить потомство, а старики бодрые и здоровые. Продолжительность жизни здесь значительно превышает наш средний уровень — в общем, все счастливы.
«Ты чувствуешь, какой на острове климат, — сказал мне Заме, — здоровый, мягкий, не подверженный атмосферным колебаниям; растительность здесь богатая и изобильная, воздух поражает своей чистотой. Дожди, выпадающие на острове в июле и августе, определяют собой время года, которое мы называем зимой; воздух у нас, разумеется, никогда не охлаждается до такой степени, чтобы заставить местных жителей носить теплую одежду. Никто на острове никогда не простужался, да и вообще люди заболевают здесь крайне редко. Наибольшее из зол, обрушиваемых на нас природой, — преклонный возраст: почти все местные жители умирают в глубокой старости естественной смертью.
Наши искусства тебе уже известны, поэтому я не буду о них рассказывать. Что касается наук, то число их крайне ограниченно. Каждый островитянин умеет читать и писать: мой отец в первую очередь добился всеобщей грамотности населения. Поскольку большинство островитян свободно владеет французским языком, то я привез сюда пятьдесят тысяч томов, скорее для развлечения граждан, чем ради их образования. Книги эти я распределил по городам, составив из них небольшие библиотеки, которыми охотно пользуются местные жители, разумеется, если остается свободное время после работы в поле. Ранее островитяне уже обладали кое-какими познаниями в астрономии, так что мне осталось только уточнить их сведения. Они также были сведущи в практической медицине, причем в объеме, достаточном для спокойной жизни. Пользуясь трудами лучших врачей, я и здесь внес необходимые улучшения. Туземцам и раньше была знакома архитектура: каменные строения на острове выглядели весьма недурно. Наконец, они неплохо разбирались в военном искусстве и умели строить прекрасные морские суда. Отдельные наши граждане развлекаются сочинением стихов на родном языке; если бы ты понимал этот язык, то нашел бы нашу поэзию сладкозвучной, приятной и выразительной. Что же касается богословия и юриспруденции, то науки эти, слава Богу, на острове совершенно неизвестны. Пожелай я погубить моих подданных, тогда, ясное дело, можно было постараться завести их в лабиринт заблуждений и нелепостей. Создавать сословие священников и судейских — значит вести народ прямой дорогой к гибели. Если бы я пошел по этому пути, то священники занимали бы сограждан разговорами о Боге, а юристы, рассуждающие по Фаринацию, начали бы сооружать виселицы, которые они, по всей видимости, считают непременным архитектурным украшением городских площадей.
Да, кое-где у вас в стране мне приходилось видеть эти вечные памятники национального позора, свидетельствующие как о жестокосердии правителей, дозволивших тупоумным судейским скотам воздвигать эшафоты, так и о невежестве народа, согласившегося терпеть страдания. Давайте-ка пообедаем, — прервал свою тираду Заме, — сегодня вечером я постараюсь доставить вам новое удовольствие. Вы даже не подозреваете, какими талантами обладают мои островитяне».
Когда наступил вечер, Заме повел меня на городскую площадь, пропорции которой вызывали у меня восхищение.
«Но ты забыл о главном ее достоинстве, — заметил Заме, — ведь на ней никогда не проливалась кровь человека. Никогда и в будущем не совершат здесь столь позорного деяния».
Мы прошли немного вперед. Передо мной стояло красивое здание правильной формы, расположенное параллельно дворцу Заме. Я до сих пор не знал, для чего оно было предназначено. Оба строения значительно украшали площадь.
«Два верхних этажа, — сказал мне мой спутник-философ, — используются нами в качестве общественной житницы. Я наложил на граждан лишь один налог, который, впрочем, исправно плачу и сам. Каждый островитянин раз в году обязан привезти на общественный склад небольшое количество плодов, полученных с обрабатываемого им участка, — разумеется, речь идет о плодах, способных хорошо сохраняться. В голодные времена мы пользуемся этими запасами. Население столицы может питаться из житницы в течение двух лет, то же самое относится и к прочим городам, так что мы не боимся даже продолжительных неурожаев. Поскольку же здесь нет ни чиновников, ни перекупщиков, опасность умереть с голоду нам, судя по всему, не угрожает.
В нижней части здания расположена театральная зала. Развлечение это, если дело поставлено правильно, по моему мнению, необходимо для любого народа. Мудрые китайцы придерживаются такой же точки зрения, ведь они увлекаются театром более трех тысяч лет. Греки только лишь взяли с них пример. Меня, впрочем, крайне удивляет то обстоятельство, что римлянам понадобилось четыре столетия, чтобы допустить у себя театральные представления, а персы и индийцы вообще ничего о них не знают.
Сегодня вечером дается спектакль, чтобы торжественно вас приветствовать. Пройдемте, и вы увидите, какую пользу извлекаю я из этого благопристойного и познавательного развлечения».
Я очутился в обширном, со вкусом обставленном здании. Театр этот был построен еще при жизни отца Заме, стремившегося ввести на острове здравые европейские обычаи. Он обнаружил, что в прошлом островитяне, несмотря на низкий уровень развития, любили зрелища, так что правителю оставалось внести в пьесы отдельные улучшения, насколько то было в его силах, дабы театральные представления приносили народу большую пользу. Внутреннее убранство театра отличалось простотой; повсюду царила скромная изысканность и далекая от роскоши чистота. Способная вмещать более двух тысяч человек, зала была наполнена до отказа. Актеры выступали на сцене, находившейся на возвышении. Роли исполняли следующие лица: прекрасная Зилия, ее муж, дочери Заме и молодые люди из числа живущих в городе. Всех их мы скоро увидим в представлений.
Драма была написана на местном наречии. Заме, оказавшийся автором, любезно объяснял мне по ходу действия смысл отдельных сцен. Содержание пьесы сводилось к следующему: некая молодая жена осмелилась нарушить святость супружеских уз, но затем искупила свою ошибку жестокими страданиями, которые, как правило, в избытке обрушиваются на прелюбодеев.
Рядом с нами сидела хорошенькая женщина; черты лица ее, как мне показалось, по мере развития действия пьесы претерпевали изменения. Сначала она покраснела, потом побледнела, грудь ее затрепетала от вздохов, дыхание участилось, наконец у нее из глаз брызнули слезы. Женщина предпринимала отчаянные усилия, пытаясь скрыть от окружающих свои душевные страдания, но волнение ее было так велико, что она не выдержала. С криками отчаяния зрительница начала рвать на себе волосы, а затем поднялась с места и выбежала из залы.
«Прекрасно! — обратился ко мне Заме, внимательно следивший за разыгравшейся перед нами сценой. — Великолепно! Ну, как видите: мои уроки оказывают кое-какое действие! Вот и все наказания, ведь для исправления людей чувствительных нет необходимости прибегать к иным средствам. Кстати говоря, во Франции женщина, повинная в прелюбодеянии, нагло пренебрегает общественным мнением, поскольку она даже не понимает смысла высказываемых ей упреков. Зато в Сиаме прелюбодейку отдают на растерзание слону. Не кажется ли вам, однако, что излишняя терпимость к нарушению супружеской верности и варварская жестокость, распространившаяся среди другого народа, представляют собой одинаковую опасность для граждан? Не лучше ли поступать по моему примеру?»
«О выдающийся человек! — вскричал я тогда. — Ваш ум, всю полноту вверенной вам власти вы употребили на святые дела!»
Позднее мы узнали о том, что после трогательного театрального приключения провинившаяся женщина чистосердечно призналась в содеянном своему мужу и получила от него полное прощение; что же касается ее любовника, то он предпочел отправиться в добровольное изгнание.
«Пускай же теперь блюстители нравов только попробуют обрушиться с обвинениями на театральные зрелища! Смотрите, какие нас могут ждать прекрасные результаты! Ваши нравственные цели, впрочем, не отличаются от моих, — сказал мне Заме, — и все же люди у вас остаются ко всему безучастными, потому что от постоянного повторения одних и тех же уроков притупляются чувства, и вы, словно заезжие иностранцы, начинаете насмехаться над критикой проницательного цензора, стремящегося исправить поврежденные нравы. С наглым бесстыдством выслушиваете вы его упреки, ведь из-за непомерного тщеславия вы даже не можете предположить, что вас кто-нибудь осмелится порицать. Таким образом, любая критика оскорбляет ваше непомерное самолюбие».
На следующий день я вместе с Заме ходил осматривать воспитательные учреждения. Я увидел перед собой два обширных здания, по высоте значительно превосходившие остальные постройки. В этих зданиях мне удалось насчитать множество комнат. Осмотр начался с заведения для мальчиков, где пребывало более двух тысяч воспитанников. Они поступали туда в двухлетнем возрасте и покидали воспитательный дом в пятнадцать лет, когда наступало время жениться.
Пышущие здоровьем мальчики здесь распределены законодателем по трем группам. До шести лет их окружают всяческими заботами, поскольку в первые годы жизни человек не отличается особой силой. С шести до двенадцати лет наставники стремятся выявить наклонности своих воспитанников, с тем чтобы будущие занятия не противоречили их вкусам. Особенное внимание неизменно уделяется сельскому хозяйству, ибо, по мнению островитян, данный вид деятельности для мужчин самый подходящий.
Третья группа составлена из мальчиков в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет. Эти воспитанники получают первые сведения об общественных обязанностях гражданина, о должном отношении к родителям, благодаря которым они и появились на свет. Воспитанникам также стараются внушить признательную любовь к Господу — создателю человеческого рода. Юношей деликатно предупреждают о приближении той поры, когда мужчина связывает свою судьбу с избранницей сердца; рассказывают о том, как надо вести себя с любезной подругой, с которой им суждено будет вместе идти по жизни; доказывают, что на счастье в обществе нежной и красивой женщины вправе рассчитывать лишь тот из них, кто способен прикладывать немалые усилия, с тем чтобы его избранница смогла вкусить положенные ей радости. Им объясняют, что не будет для них тогда подруги более верной и спутницы более нежной. Одним словом, нигде в мире не удастся найти существо, привязанное к мужчине сильнее, чем его собственная супруга. Будущая жена, говорят им, заслуживает мягкого и обходительного с ней обращения, ибо представительницы слабого пола, по природе боязливые и пугливые, надеются найти у мужчин любовь и поддержку, лишь в этом случае они крепко привязываются к любимому. Но если мужчина, преступно злоупотребляя своей властью, обрекает женщину на несчастья только потому, что обладает большей силой, то взамен он не получит ничего, кроме глубочайшего презрения.
«Хотя по природе мы и располагаем внушительной властью, женщины, чья пленительная красота навевает на нас очарование, наделены лучшими по сравнению с мужчинами качествами. Так на что же вы еще будете надеяться, — внушают наставники ученикам, — если осмелитесь нанести женщине жестокое оскорбление? Кто осушит ваши слезы во время тяжких невзгод? Кто поспешит вам на помощь, когда вы будете страдать от нестерпимых болезней? Лишившись наилучшего утешения, какое только выпадает на долю мужчины в этом мире, вы предпочитаете ввести себе в дом рабыню, содрогающуюся от страха при первом звуке вашего голоса, с испугом встречающую любое ваше желание. Склонившись под ярмом ненавистного супружества, она лишь какое-то время будет вынуждена, презирая в душе своего мучителя, терпеть ваши непристойные объятия».
Ученики здесь, — давал свои разъяснения Заме, — приобретают на практике некоторые познания по сельскому хозяйству. Впрочем, занятия эти совершенно необходимы, ведь земля, прилегающая к столь обширному дому, никем другим не обрабатывается, так что пропитание себе юноши вынуждены добывать собственными руками.
Затем наступает пора военных упражнений, прерываемых лишь с разрешения наставников ради восстановления сил. На отдыхе юноши обыкновенно танцуют, занимаются борьбой, развлекаются играми, укрепляющими здоровье, способствующими росту и дающими выход кипению молодых сил.
По достижении требуемого для женитьбы возраста юноши готовятся к свадьбе, простой и непритязательной. Молодой человек в сопровождении своих родителей приходит в воспитательный дом для девочек. Там, в присутствии всех воспитанниц, он и должен выбрать себе невесту. После того как намеченная избранница также даст свое согласие на брак, им позволяют в течение недели встречаться друг с другом. Будущие жених и невеста по несколько часов в день проводят в беседах — разумеется, под надзором наставниц воспитательного дома для девочек. По ходу знакомства молодые люди успевают узнать, стоит ли им связывать себя брачными узами.
Если муж или жена потребуют развода, они не встретят отказа, поскольку счастье в семейной жизни должно определяться только естественным чувством. В таком случае надо снова делать свой выбор. Договорившиеся между собой просят народных судей соединить их в браке. Получив согласие, они, вздымая руки, клянутся перед Господом хранить супружескую верность, помогать друг другу, вместе трудиться, бороться с нуждой и болезнями, а также не злоупотреблять правом на развод, дозволенный лишь в исключительных случаях.
Покончив с формальностями, молодые люди вступают во владение выделенным им домом. Я уже говорил, что в первые два года совместной жизни они находятся под надзором родителей или соседей. Итак, они живут счастливо.
Наставников в воспитательный дом для мальчиков выбирают из числа холостяков, посвятивших себя такому делу. Они сильно привязываются к месту службы, подобно тем одиноким мужчинам, которые работают у меня в доме. Там они живут и получают пищу. Наставниками, как правило, становятся люди, наиболее подготовленные к столь ответственной должности, причем важнейшим из требуемых от них качеств считается абсолютная нравственная порядочность.
Женщины, управляющие воспитательным домом для девочек, куда мы очень скоро отправимся, развелись со своими мужьями по старости или из-за болезней; их добродетель, необходимая для исполнения должности наставницы, не понесла при этом ни малейшего ущерба».
В доме, который мы посетили, проживало около трех тысяч девочек, распределенных, подобно мальчикам, по трем возрастным группам. Воспитание также ничем особенным не отличалось, из него только были исключены физические упражнения, слишком утомительные для представительниц слабого пола. Зато девочек обучали вышивке, искусству готовить любимые островитянами кушанья и швейному делу. На Тамое одежду изготовляют исключительно женщины, причем замужние обслуживают и себя, и собственных мужей, девочки шьют школьные костюмы для мальчиков, а вдовы и разведенные одевают холостяков.
«Думать, будто для образования юношества требуется что-то еще, кроме вами увиденного, значит обнаруживать свое неразумие, — объяснял мие Заме. — Вполне достаточно управлять вкусами и наклонностями воспитанников, обучать их всем необходимым предметам, сдерживать их порывы, обращаясь к их чувству собственного достоинства, ободрять их души желанием славы, наказывать за проступки мелкими ограничениями, и тогда при помощи этих мудрых правил вы успешно сможете вырастить столь нежные и драгоценные растения. Только не надо лишать их сил, нельзя делать так, чтобы наказания вошли для молодежи в обыкновение, поскольку тогда притупится их чувственность. “Самые горячие, необузданного нрава жеребята, — говорил Фемистокл, — как правило, превращаются в прекрасных коней, если им случится попасть в руки доброго конюшего”. Молодое племя — надежда и опора государства, и нам, как вы понимаете, необходимо о нем заботиться.
В каждом из этих зданий, — продолжал свои объяснения Заме, — пятьдесят комнат выделяется для стариков, вдовцов, больных и холостяков. Правом дожить остаток своих дней в комнатах мужского воспитательного дома пользуются старики, неспособные более самостоятельно обрабатывать полученный от государства участок, потом те, кто решил не жениться вторично или остался вдовцом во втором браке, и, наконец, лица, достигшие преклонного возраста вне супружества. Питание они получают с прилегающих к зданию земельных участков, причем юные воспитанники прислуживают этим жильцам, чтобы приучиться оказывать почтение старикам и заботиться о них. В женском доме мною установлены такие же порядки. Когда число мужчин или женщин превышает положенную норму, лишние жильцы находят приют у меня во дворце. Друг мой, я получаю от этого большее удовольствие, чем то, какое получил бы, устроив у себя новые залы для танцев и концертов. При взгляде на последнее пристанище почтенной старости я испытываю живое чувство удовлетворения, которого не может быть, когда видишь великолепные дома, хотя и построенные с пышной роскошью, но предназначенные всего лишь для ночлега охотников, собрания картин или выставки музейных экспонатов».
«Позвольте же мне задать вам один вопрос, — перебил я старца, — я еще не видел, как живут здесь ремесленники и мастеровые, каким образом ведутся на острове торговля и хозяйство, столь необходимые для жизни?»
«Очень просто, — отвечал мне владыка счастливого народа, — у нас имеются работники двух видов. Одни выполняют отдельные задания; к ним относятся, например, архитекторы, каменщики, столяры и т. д. Такие работники, как и прочие граждане, владеют участками земли, но при выполнении заказа со стороны государства последнее берет на себя заботы по обработке их участков и сбору выращенных там плодов, с тем чтобы избавить этих работников от всех трудов, за исключением основного задания. Вместо них на полях трудятся холостяки. Однако, я должен внести некоторые разъяснения.
Во все времена и в любой стране существовали мужчины, не расположенные к радостям Гименея; отвергая брачные узы по соображениям нравственности или здоровья, они предпочитали уединенную жизнь счастливому сожительству с подругой. В Риме число таких людей увеличилось настолько, что ради его сокращения император Август вынужден был издать закон, получивший имя Поппея. На Тамое, острове, пользующемся гораздо меньшей известностью, чем республика, покорившая вселенную, тем не менее, законы против холостяков не издаются.
Здесь очень легко получить разрешение вообще не вступать в брак, однако — взамен холостяки обязаны исполнять самые тяжелые общественные работы — тем самым они служат родине.
Ученик Аристотеля Клеарх рассказывает нам о том, что в Лаконии мужчин, неспособных к женитьбе, принуждали бегать обнаженными вокруг жертвенника, тогда как стоявшие рядом женщины бичевали бегущих. Но зачем нужно было поступать таким образом?[75]
Неизменно стремясь освободиться от всего бесполезного, я старался заменить данный закон тем, что могло принести хоть какую-то пользу. Вот почему я обложил холостяков лишь одним налогом — заставил работать на благо государства, раз уж они не могут произвести на свет новых подданных. Холостяки получают дом и скромный участок в предназначенном для них квартале, где они живут по своему разумению. Они, однако, обязаны возделывать землю работников, выполняющих государственные заказы. Холостяки охотно подчиняются: по их мнению, вожделенная свобода искупается весьма малой ценой. Вы знаете и о том, что именно эти люди трудятся на моих землях, помогают старикам и больным, служат воспитателями в школах и, кроме того, поддерживают в порядке дороги, ремонтируют их в необходимых случаях, а также ухаживают за общественными плантациями — одним словом, берут на себя всю тяжелую работу, которая всегда имеется в любом государстве. Вот каким образом я стараюсь исправлять частные пороки и недостатки по возможности с наибольшей пользой для прочих граждан. По моему мнению, каждый законодатель обязан поставить перед собой такую цель; я же стремлюсь ее осуществить по мере сил.
На мануфактурах трудятся постоянные работники. Они кормятся обменом продуктов своего ремесла на продукты питания, поскольку на возделывание земли им недостает времени. Допустим, некто пожелал приобрести отрез ткани, чтобы сшить из него платье. Тогда он, собрав на своем участке нужное сырье, отправляется к мастеровому. Мастеровой изготовляет из сырья ткань и отдает ее владельцу участка, получая взамен определенное количество овощей и фруктов. По закону продуктов отдается больше, чем то требуется для пропитания.
Мне осталось рассказать вам о том, как улаживаются судебные тяжбы между гражданами. Несмотря на принимаемые предосторожности, иногда у нас все-таки возникают ссоры, случается это, правда, крайне редко.
Здесь встречаются всего три или четыре вида преступлений, — рассказывал далее Заме, — тягчайшим из них считается халатное управление полученным от государства участком. О применяемых в этом случае наказаниях вы уже знаете: лентяев отправляют на плохо возделанные и скудные земли. Благодаря особенностям нашего государственного устройства, как я говорил ранее, мы сумели полностью искоренить воровство, изнасилование и кровосмешение. Об этих ужасах здесь даже и не вспоминают. Прелюбодеяние встречается у нас крайне редко, о средствах его исправления я также поставил вас в известность. Одно из этих средств вы уже видели в действии. С педерастией удалось справиться после того, как порок этот сделался предметом всеобщих насмешек. Лица, продолжающие питать склонность к педерастии, несмотря на угрозу общественного поругания, все-таки приносят нам какую-то пользу. Мы поручаем им самые тяжелые работы, предназначенные, как правило, только для холостяков. Так мы обличаем потенциальных педерастов и наставляем их на путь истинный, причем без костров и тюрем, этих пережитков варварских времен, при помощи которых до сих пор не удалось исправить ни одного человека.
Между гражданами порой возникают ссоры, объясняющиеся исключительно их природной раздражительностью. Поскольку же право на развод сохраняется в силе, то число поводов к семейным стычкам крайне незначительно. Как только супруги поймут, что далее их совместная жизнь становится нестерпимой, они тут же расстаются друг с другом. Каждый из них знает о том, что и вне дома ему обеспечено приличное существование; кроме того, он всегда может вступить в новый брак, если того пожелает. В итоге все улаживается самым лучшим образом. Тем не менее мелкие ссоры предотвратить невозможно и они иногда случаются. Три раза в неделю у меня в доме собираются восемь старцев; в их обязанности входит разбор произошедших беспорядков. Рассмотрев, как обстоят дела, мы выносим совместное решение, которое объявляется от имени государства. Если стороны с этим решением не соглашаются, дело может рассматриваться еще два раза, на третий же раз до их сведения доводится окончательное государственное постановление, не подлежащее дальнейшему обжалованию. Государство для островитян — это все. Оно дает гражданам пищу, воспитывает их детей, заботится о стариках, разбирает тяжбы, выносит приговоры; что же касается меня, то я предпочитаю оставаться первым гражданином нашего государства.
Смертные приговоры нами не выносятся никогда. Я уже рассказывал вам о том, как у нас наказывают за убийство — единственное преступление, заслуживающее, по всей видимости, смертной казни. Мы отдаем провинившегося в руки божественной справедливости: один Господь вправе решать его судьбу. Кстати, при мне и во время правления моего отца на острове произошло всего два убийства. Мой народ, добрый по природе, не любит проливать человеческую кровь».
Пока мы беседовали, незаметно подошло время обеда. Нам пришлось вернуться во дворец.
«Корабль ваш готов к отплытию, — сказал мне Заме, поднимаясь из-за стола. — Мы провели необходимый ремонт; сверх того, я приказал наполнить трюм свежими съестными припасами, какие только можно собрать на нашем острове. Однако, друг мой, — продолжал свою речь этот философ, — я просил вас погостить у меня две недели, из которых пока прошло лишь пять. В оставшиеся дни постарайтесь, прошу вас, исследовать Тамое с возможной тщательностью. Я бы горячо желал, чтобы дела и преклонный возраст не помешали мне составить вам компанию, но заменит меня мой сын. Он вместо меня расскажет о проведенных реформах и даст соответствующие разъяснения».
«О, великодушный муж, — отвечал ему я, — из всех моих обязанностей священнейшей я буду считать возможность воспользоваться этим милостивым разрешением, ибо мне доставляет огромное удовольствие любой повод воздать вам чистосердечную благодарность, любое ваше великодушное предложение вселяет в мое сердце неподдельную радость».
Заме с нежностью заключил меня в свои объятия.
Человеколюбие осеняет добродетель каким-то особым блеском; за свои добрые дела люди ожидают похвал и, вполне возможно, они не прилагали бы столько усилий, если бы не были уверены в том, что они их получат.
На следующее утро Ораи, его брат и я с одним из моих офицеров отправились в путь. Восхитительный остров был прорезан сетью каналов, а берега их были украшены финиковыми и кокосовыми рощами. Из города в город там, точно так же как и в Голландии, добираются по воде — на пирогах, способных развивать скорость до двух льё в час. Часть пирог принадлежат государству и управляются холостяками, остальные находятся в семейном владении, и на них разъезжают домочадцы. С управлением их легко обходится один человек. На этих пирогах мы объехали другие города Тамое; все они, за редкими исключениями, отличались примерно теми же размерами, что и столица острова. В них проживает, очевидно, одинаковое число граждан, а кроме того, все города построены по одному плану. В центре располагается обширная площадь, но если в столице на ней находится дворец законодателя и здание житницы, то в провинции площадь украшают два воспитательных дома.
На городских окраинах помещаются склады съестных припасов, отменно гармонирующие с величественным зданием — приютом для стариков. В столице, по словам Заме, приют находится рядом с его дворцом. Остальные старики квартируют на верхних этажах воспитательных домов, где им, как и в столице, выделяют от тридцати до сорока комнат. Холостые и разведенные обоих полов повсюду живут обособленно. По примеру столицы, они занимают отдельный квартал в пригороде. Рядом разбиты скромные участки, достаточные для их пропитания. Когда холостяки становятся старыми и не могут более самостоятельно обрабатывать свой участок, их, подобно прочим гражданам, направляют в приют.
Одним словом, я увидел народ трудолюбивый, любящий сельское хозяйство, добрый, трезвый, здоровый и гостеприимный. Земельные участки повсюду находились в прекрасном состоянии и давали богатый урожай плодов; нигде мне не довелось заметить следов лени и нищеты. Влияние правительства, мудрого и умеренного, сказывалось повсеместно.
На острове не встретишь отдельного местечка, выселка или одиноко стоящего дома. Заме решил объединить их в границах одного города, чтобы внимательный взгляд градоправителя мог без труда охватить всех жителей.
Градоправителем назначают какого-нибудь уважаемого старца, который отвечает за порядок в своем городе. Везде, где только мы ни были, нам встречался такой чиновник. В помощь ему выбираются два заместителя, также из лиц зрелого возраста. Поскольку одним из заместителей всегда бывает холостяк, в намерения правителей, очевидно, входило показать, что неженатые граждане не расцениваются ими как лица второго сорта. Да, они остаются бесполезными для общества в определенном отношении, зато во всем прочем могут оказать ему важные услуги.
«В государстве они составляют как бы особый отряд, — сказал мне Ораи, — но они продолжают оставаться гражданами, как и все остальные жители, поэтому мой отец решил дать возможность и им участвовать в управлении обществом».
«Но если холостяк, — спросил я молодого человека, — попал в данный разряд из-за порочного поведения?»
«Когда порочный гражданин, — отвечал мне Ораи, — нарушает общественный порядок, а мы ведем борьбу лишь с явными пороками, и когда грехи его доказаны с очевидностью, то преступник, разумеется, не может быть избран управлять городом. Но нельзя исключить человека из администрации или не принять наставником в школу только потому, что он развелся с женой на законных основаниях. Вы и сами видели, что мой отец расселил холостяков по училищам. Что касается градоправителей, то их ежегодно меняют. Они решают лишь незначительные вопросы, а во всех других случаях ежедневно извещают свое непосредственное начальство.
Бдительная полиция следит за порядком как в столице, так и в провинциальных городах, причем для ее работы нет необходимости нанимать целую толпу негодяев, которые в сотни раз более порочны, чем те, кого они преследуют, и, вместо того чтобы предупреждать злодеяния, нагло потворствуют преступлениям.[76]
Островитяне постоянно чем-то занимаются. Вынужденные трудиться, чтобы поддержать собственное существование, они даже и не помышляют о роскоши или разврате, в которых погрязла предающаяся безделью Европа. Спать они ложатся рано, ведь на рассвете следующего дня надо идти обрабатывать свой земельный участок.
Ну, а если наступает время, неблагоприятное для трудов землепашца? Тогда они предаются мирным увеселениям в домашнем кругу. Несколько семей, собравшись в чьем-нибудь доме, танцуют, играют на музыкальных инструментах, рассуждают о текущих делах, решают хозяйственные вопросы. Искренне преданные добродетели, они с воодушевлением воздают хвалу тому образу жизни, которым они обязаны своему государю, славят Всевышнего, благословляют правителей. Все счастливы.
В сезон дождей островитяне часто смотрят театральные представления. Здание театра, где местные жители наслаждаются драматическим искусством, как в столице, так и в любом провинциальном городе, построено на возвышенности, рядом с продовольственными складами. Авторами пьес, как правило, являются старики, желающие преподать народу уроки нравственности, чтобы по окончании представления каждый из зрителей стал порядочнее и честнее».
Чистые и мирные нравы этого доброго народа заставили меня вспомнить предание о золотом веке человечества.
Уютные домики, попадавшиеся на моем пути, казались мне храмами Астреи. С удовольствием путешествуя по острову, я настолько воодушевился, что по возвращении в столицу сразу же бросился к Заме, желая воздать ему заслуженную хвалу. Я уверял его в том, что если бы сильная страсть не сжигала мое сердце, то я попросил бы у него лишь одной милости — разрешить провести мне остаток дней рядом с ним.
Выслушав меня, правитель спросил о причине моей тревоги, поинтересовался, зачем я вообще отправился в плавание. Я рассказал ему мою историю, заклиная дать мне какой-нибудь мудрый совет и уверяя, что его мнение станет для меня жизненным правилом. Достойный муж, сожалея о моих несчастьях, отнесся ко мне как родной отец.
Он преподал мне прекрасный урок, показав на моем примере, куда может завлечь человека страсть, вырвавшаяся из-под контроля воли. Наконец Заме настоятельно потребовал, чтобы я вернулся во Францию.
«Ваши поиски, несмотря на огромные труды, — сказал он мне, — так и не принесли никакого результата. Вероятно, кто-то из местных жителей ввел вас в заблуждение. Да, это мне представляется весьма правдоподобным. Но даже если предположить обратное, велика ли вероятность найти одну женщину среди земель, населенных миллионами людей, куда вы и отправились на поиски? Вы напрасно потеряли все ваши деньги, расстроили здоровье, не добившись притом ни малейшего успеха. Леонора, женщина по сравнению с вами более рассудительная, наверное, поступила проще. Она поняла, что ваша родина — естественное место встречи. Не сомневайтесь, Леонора давно возвратилась во Францию, надеясь когда-нибудь увидеться там с вами».
Я подчинился… Бросившись ниц перед этим божественным человеком, я поклялся следовать его советам.
«Пойдем же, — сказал он, заставив меня подняться с земли, и, как нежный отец, заключил меня в объятия. — Сын мой, пойдем отсюда. Перед разлукой мне хотелось доставить тебе еще одно удовольствие. Следуй за мной».
Заме решил порадовать меня зрелищем морской битвы. На вершине скалы, одиноко вздымавшейся среди волн, был установлен своеобразный трон; на нем восседала облаченная в пышные одеяния прекрасная Зилия. Вокруг трона толпилось множество женщин, составлявших ее свиту. Сто четырехвесельных пирог защищали скалу, и к ней быстро подплывала другая такая же сотня. Нападавшие, по-видимому, намеревались похитить Зилию. Атака велась под руководством Ораи, тогда как его брат возглавлял обороняющиеся суда. По условленному сигналу, вздымая ввысь фонтаны воды, пироги пришли в движение и очень скоро перемешались. Сражение походило на живописную картину баталиста; участники его были храбрыми и проворными. Кое-кто из гребцов все-таки оказался в воде, а часть пирог перевернулась. Наконец защищавший скалу флот сдался. Ораи, одержавший блестящую победу, подобно промелькнувшей в небесах молнии, бросился на вершину скалы, обнял свою очаровательную супругу, поднял ее на руки, бегом вернулся к пироге и в сопровождении всех участников морской битвы возвратился в порт под бурные возгласы одобрения наблюдавших за сражением островитян.
«Он не видел своей жены в течение десяти дней, — сказал мне добрый Заме. — Этот скромный праздник, по моему замыслу, должен был придать встрече супругов остроту ощущений. Наконец-то я могу питать надежду стать дедом».
«Так неужели до сих пор?..» — удивился я.
«К сожалению, — отвечал мне достойный старик, причем на глазах его выступили слезы. — Вы сами видели, как красива наша Зилия, и, тем не менее, мой сын относился к ней крайне равнодушно. Он даже вообще не хотел жениться.
«Но вы продолжали питать надежду?»
«Разумеется, — живо откликнулся Заме. — Я решил взять на вооружение методу Ликурга. Искусственные трудности, приходя на помощь природе, возбуждают воображение, и благодаря им можно пробудить желание, которое при иных обстоятельствах просто не возникает. Хитрость моя увенчалась успехом: вы видели с какой страстью Ораи бросился на приступ. Но если бы первая победа не повлекла за собой другую, если бы мой план провалился, то Зилия и Ораи расстались бы друг с другом еще на два месяца. Да, когда желания мужчины встречают неизменное сопротивление, когда свидания с женщиной постоянно откладываются, страсть приобретает нужную остроту, так что с моей помощью Ораи все равно влюбился бы в Зилию, даже помимо своей воли».
«Но, Заме, может быть, в его сердце какая-нибудь другая…»
«Нет, если бы это было так, неужели ты думаешь, что тогда я отдал бы ее в жены моему сыну? Непреодолимое отвращение к браку и, вероятно, какие-то иные причуды… Разве ты недостаточно изучил природу? И тебе неведома ее капризная непоследовательность? Но Ораи должен исправиться, ведь все препятствия к нормальной жизни отныне устранены. Осталось только получше направить его естественные наклонности, а за действенность моих средств я могу поручиться».
И в кругу собственной семьи, и при управлении подданными философ Заме, как мы теперь видим, стремился воздействовать на человеческую душу, с тем чтобы облагородить своих сограждан, обратить их частные пороки на пользу обществу, внушить им, несмотря на первоначальное сопротивление и различные природные наклонности, пламенную любовь к добродетели. Заме шел к победе постепенно. Иными словами, добро выращивалось им на обильно удобренной злом почве, причем он никогда не прибегал к суровым наказаниям, но пользовался лишь естественными для человека чувствительностью и стремлением к славе.
«Друг мой, настало время расстаться, — сказал мне на следующий день Заме, когда мы подошли к пристани. Я говорю тебе эти слова первым, потому что не хочу слышать их от тебя».
«О почтенный старец, какое ужасное мгновение! Я не могу без волнения даже думать о разлуке, поскольку моя привязанность к вам не знает границ».
«Ты будешь меня вспоминать, — говорил мне этот достойный человек, прижимая меня к своей груди, — порой тебе будет приходить на память, что где-то на краю земли обитает твой верный друг. И ты скажешь тогда: “Я видел народ добрый и чувствительный, живущий добродетельно и благочестиво без законов и религии. Народом этим правит человек, который меня любит и у которого я смогу найти убежище в любое время”».
Я поцеловал на прощание моего почтенного друга, но у нас недоставало сил разомкнуть дружеские объятия…
«Послушай, Сенвиль, — обратился ко мне Заме, охваченный каким-то странным воодушевлением, — ты, очевидно, последний француз, которого мне довелось повидать в этой жизни. Мой отец тоже был француз, так что я питаю к твоей нации самые добрые чувства. О мой друг! Ты должен узнать ту тайну, которую я решил открыть тебе лишь перед нашей разлукой. Благодаря глубоким знаниям государственной жизни различных стран мира, а особенно твоей родной страны, меня можно смело считать пророком. Если тщательно изучить какой-нибудь народ, проследить его историческое развитие с тех пор, как он появился впервые на земле, то не составит большого труда предсказать его будущее.
О Сенвиль! На твоей родине готовят великую революцию. Франция устала от преступлений ее правителей, их жестоких поборов, их разврата и творимых ими глупостей; народ, доведенный до отчаяния ужасами деспотизма, вот-вот разобьет цепи рабства. Вновь обретя свободу, эта благородная европейская страна предложит свою почетную помощь всем прочим народам, желающим перенять ее образ правления…
Друг мой, история королевской династии, правящей островом Тамое, скоро завершится. Я не собираюсь назначать сына наследником престола, ибо моему народу более не требуются короли. Да, островитяне ранее нуждались в законодателе, но я исполнил этот долг до конца, а сохранять династию, значит, обрекать народ на рабство. Итак, после моей смерти обитатели нашего блаженного острова превратятся в счастливых граждан свободной республики. Я их уже к этому подготовил. Они непременно будут жить в республике, поскольку я старался поступать как добродетельный отец; Францию же ведут к республике гнусные преступления ее правителей. Но хотя наши народы добьются равенства и свободы разными средствами, в конце концов они будут жить одинаково. Тогда, друг мой, ты, став посредником между нашими народами, будешь способствовать заключению с Францией столь желанного для меня союза. Обещаешь ли ты выполнить мою просьбу?»
«О мой почтенный друг, я клянусь исполнить ваше желание, — отвечал я ему дрожащим от рыданий голосом. — Наши народы обязательно должны соединиться узами вечной дружбы, ведь они этого достойны».
«Значит, я могу умереть спокойно! — вскричал Заме. — Право же, с этой упоительной надеждой я мирно сойду в могилу. Пойдем, сын мой, пойдем, — продолжал он, увлекая меня в корабельную каюту. — Там мы и попрощаемся друг с другом».
«О Небо! Что я вижу? — воскликнул я, когда увидел покрытый золотыми слитками стол. — Заме, к чему все это? Я и так уже осыпан вашими милостями и даже не знаю, удастся ли мне достойно отблагодарить вас за прежние услуги».
«Ты не вправе препятствовать мне, когда я хочу преподнести тебе подарки от лица жителей Тамое, — отвечал этот человек, способный пробудить к себе самые добрые чувства. — Я хочу, чтобы ты иногда вспоминал о богатствах нашего острова».
«О великий муж!..» — бросился я ниц перед ним; слезы мои оросили его колени, я умолял его забрать назад золото, ведь мне вполне хватало его бескорыстной любви.
«Золото не помешает нам нежно относиться друг к другу, — отвечал Заме, крепко обняв меня на прощание, — на моем месте ты поступил бы точно так же. Пора нам расстаться… Сердце мое надрывается от печали, ты, вероятно, чувствуешь то же самое. Друг мой, вряд ли нам когда-нибудь в будущем предстоит еще раз увидеться, но мы навсегда сохраним в душе чувство взаимной любви. Прощай!»
С этими словами Заме покинул каюту. Я не видел, как он дал сигнал к отплытию. Угнетаемый жестокими душевными страданиями и вместе с тем восхищенный великодушием Заме, я горько плакал в каюте.[77] Решив последовать советам Заме, я приказал плыть обратно по прежнему маршруту. Ветер дул попутный, так что мы вскоре потеряли Тамое из виду.
Щепетильность моя поначалу страдала от того, что я вынужден был везти с собой весомый залог дружбы великодушного Заме. Но затем я вспомнил о том, с каким презрением мудрые островитяне относятся к металлу, весьма ценному в глазах европейца, и моя ранимая совесть, казалось бы, успокоилась, душу мою переполняло теперь чувство глубочайшей признательности к благодетелю, чье имя никогда не изгладится у меня из памяти.
Плавание наше проходило благополучно, и мы вскоре увидели перед собой гавань Капстада.
Едва лишь впереди показался город, я задал своим офицерам вопрос, желают ли они зайти в порт или же мы без остановки отправимся к берегам Франции. Спросил я их об этом скорее из вежливости, поскольку судно принадлежало мне.
Страстно желая поскорее вернуться на родину, офицеры предпочли высадить меня в Бретани и оттуда отплыть на родину. Оказавшись в Нанте, я оставлю им судно, чтобы они вернулись на нем в Голландию. Там они продадут его и вырученные деньги передадут мне.
Договорившись обо всем, мы решили продолжить плавание, но тут моя внезапная болезнь расстроила наши планы. Где-то на широте, соответствующей расположению островов Зеленого Мыса, я свалился с жестокой тропической лихорадкой, перемежавшейся сильными сердечными и желудочными приступами. Я обессилел настолько, что даже не мог подняться на ноги. И мне пришлось высадиться в порту Кадис. Потеряв всякий интерес к морскому путешествию, я думал вернуться во Францию по суше, как только мое здоровье позволит это сделать.
Я решил преподнести корабль в подарок моим офицерам, поскольку считал себя вполне обеспеченным и без той скромной суммы, которую можно было выручить от его продажи. В ответ моряки выразили мне чувства глубочайшей признательности. Я также не испытывал к ним ничего, кроме благодарности, и сложившиеся между нами отношения можно было считать безупречными. У нас никогда не возникало ссор и вражды, так что нет ничего удивительного в том, что по расставании мы сохранили друг о друге самое высокое мнение.
Из-за болезни я был вынужден провести неделю в Кадисе, а так как местный климат не благоприятствовал моему выздоровлению, я решил отправиться в Мадрид и оставаться там до полного восстановления сил. Прибыв в Мадрид, я поселился в гостинице «Святой Себастьян», расположенной на одноименной улице. Гостиницу эту содержали уроженцы Милана; их предупредительность по отношению к иностранцам расхваливали многие. Обошлись там со мною и в самом деле неплохо, правда, услуги хозяев вышли мне боком.
Сам я о себе заботиться, разумеется, пока еще не был в состоянии, поэтому я попросил владельца гостиницы подыскать мне двух слуг-французов, если такие ему где-нибудь попадутся, людей по возможности порядочных. Буквально через минуту он ввел в мою комнату двух высоких и очень крепких на вид субъектов. Один выдавал себя за парижанина, а второй назвался руанским уроженцем. В Испании они, по их словам, оказались потому, что сопровождали прежних господ, предпринимавших длительное путешествие к берегам Мексики. Плыть туда лакеи якобы отказались, и тогда их немедленно рассчитали. Очутившись в столь плачевном положении, они уже давно подыскивали себе работу у человека, собиравшегося ехать во Францию, так закончили они свой рассказ. Большего добиться от них было невозможно, и я посчитал целесообразным тут же принять их к себе на службу, не испытывая, впрочем, к услышанному никакого доверия.
Пока я выздоравливал, лакеи служили вполне исправно, и вот примерно через две недели силы мои восстановились до такой степени, что я решил заняться своими финансовыми делами. Ящик с золотыми слитками — ценнейший залог дружбы Заме — привлекал к себе мое особое внимание. Разбирая подаренные сокровища, я частенько плакал, ибо душу мою переполняло чувство благодарности. Отлитые в форме бруска золотые слитки показались мне качественными, я не заметил в них никаких посторонних примесей.
«Вряд ли, — размышлял я тогда, — это золото Заме выкопал из-под земли во время моего путешествия в глубь острова. Скорее всего передо мной лежали остатки сокровищ, которые он брал с собой в кругосветное плавание».
До сих пор я так и не удосуживался заглянуть в ящик. Теперь же, занявшись подсчетом золотых слитков, я полностью разгрузил его. Прикидывая в уме возможную стоимость слитков, я заметил какую-то бумагу, лежавшую на дне ящика. Ознакомившись с содержащимися в ней записями, я понял, что являюсь владельцем состояния в семь миллионов пятьсот семьдесят тысяч французских ливров.
«О Небо! — вскричал я тогда. — Право же, я стал самым богатым человеком в Европе! О мой отец! Отныне тебе обеспечена счастливая старость! Теперь я в состоянии загладить мою старую вину, вселить в твое сердце радость и вернуть нашей семье прежнее благополучие! А ты, о Леонора! Единственная женщина, которую я страстно желаю увидеть! Если Господь когда-нибудь позволит мне с тобой повстречаться, то я преподнесу тебе самые дорогие подарки, сумею удовлетворить любые твои желания, ведь с этими деньгами я могу доставить себе удовольствие предупредить каждую твою прихоть!»
Однако же человеческие расчеты часто оказываются ложными, особенно когда мы не принимаем во внимание капризы судьбы!
О Леонора, Леонора! — на мгновение прервав себя, Сенвиль в слезах прильнул к своей дорогой жене. — Да, я владел сокровищами, которые могли бы обеспечить твое счастье и избавить нас от мучительных страданий, но теперь я предлагаю тебе лишь мое любящее сердце.
— Господи, — промолвила госпожа де Бламон, — такое огромное состояние?
— Сударыня, я его полностью лишился. Между сердечными чувствами и мимолетной улыбкой Фортуны — огромная разница. Богатство можно потерять, зато нежная любовь к этой женщине постоянно будет согревать мою душу. Но я возвращаюсь к своему рассказу.
Двадцать пять тысяч ливров в золотой монете, зашитые в поясе, с которым я никогда не расставался, по счастью, сохранились целыми и невредимыми. Но мне почему-то взбрело в голову разменять один золотой брусок на испанские квадрупли.[78] Осведомившись у хозяина гостиницы, где находится ближайшая меняльная лавка, я, ничего не подозревая, отправился туда. Меняла внимательно осмотрел слиток. Он сразу же сообразил, что золото вывезено мной явно не из Перу. Охваченный любопытством, меняла принялся задавать мне многочисленные вопросы, и с каждым из них в его голосе звучали все более и более строгие нотки. Вопросы эти совершенно сбили меня с толку, и, кроме того, понимая, что мною совершена страшная глупость, я изрядно перепугался. В какой-то миг лицо мое приняло совершенно беспомощное выражение, что только подстегивало любопытство собеседника, с суровым видом настаивавшего на ответе. Под конец меняла вел себя уже с совершенно наглой развязностью… Впрочем, мне вскоре удалось вновь обрести душевное спокойствие. Четко и без запинки я отвечал меняле, что привез это золото из Африки; там я будто бы выменял его у португальских колонистов.
Тогда этот охотник до расспросов, пристально вглядываясь мне в лицо, язвительно сказал, что португальцы, живущие в Африке, рассчитываются за товары только золотом, привозимым из Нового Света; лежащий же перед ним металл, безусловно, добыт где-то в другом месте.
Эти слова окончательно вывели меня из терпения.
«Мне надоели ваши глупые вопросы, — решительно заявил я. — Золото, предложенное вам, может оказаться чистым или же с посторонними примесями. В первом случае вы обязаны обменять его на монеты без малейшего промедления, а во втором, если вы подозреваете какой-то обман, ничто не мешает нам провести на месте необходимую экспертизу».
Меняла предпочел проверить качество золота. В ходе экспертизы выяснилось, что оно отличается удивительной чистотой; меняла, таким образом, вынужден был полностью со мной рассчитаться, хотя монеты он выложил с крайней неохотой. На прощание он спросил, какое число слитков я бы мог еще обменять в его лавке на тех же условиях.
«Ни одного, — сухо отвечал ему я. — Этот слиток у меня единственный».
Приказав лакеям нести мешки с монетами, я вернулся в гостиницу. Весь день меня не покидало какое-то неприятное предчувствие, уж очень подозрительно вел себя меняла…
Я лег в постель. Но каким ужасным было мое пробуждение! Ведь спать мне пришлось недолго, примерно через два часа дверь в мою комнату с шумом отворилась и я увидел перед собой сразу тридцать Криспенов.[79] Все они на разных должностях служили испанской инквизиции.[80]
«Позвольте побеспокоить вас, сиятельство, — обратился ко мне один из этих знатных злодеев. — Не соблаговолите ли вы подняться, ибо их высокопреподобие отец инквизитор пожелал немедленно встретиться с вами у себя во дворце?»
Вместо ответа на вопрос я хотел было схватиться за мою шпагу, но негодяи оказались расторопнее, чем я думал. Меня не связали: инквизиторы при задержании подозреваемых никогда не прибегают к явному насилию, но стараются добиться своего при помощи многочисленных слуг. Я решил не сопротивляться. Когда мы вышли из гостиницы, на углу улицы нас уже поджидала карета. Окруженный толпой негодяев, я был доставлен во дворец Инквизиции.
Секретарь инквизиционного суда, встретивший нас во дворце, без единого слова передал меня в руки алькайда, которого сопровождали два солдата. Под их конвоем я был отведен в какую-то мрачную темницу за тремя массивными железными дверьми. Казалось, ни один луч солнца никогда не проникал в это темное и сырое помещение. Со мной ни о чем не говорили, на мои вопросы не отвечали, жалобы выслушивали молча, даже не отдавали никаких приказаний.
Не трудно себе представить, что я провел там не лучшую свою ночь. Подавленный горем, погруженный в самые мрачные мысли, я раздирал ночную тишину скорбными стенаниями:
«Горе мне! Я совершил кругосветное путешествие, я жил среди людоедов, но никто никогда не покушался на мою жизнь и свободу. Судьба привела меня на остров, находящийся среди отдаленнейшего от нас моря; я обрел там только друзей, одаривших меня несметными сокровищами. И вот я прибыл в Европу; до моей родины отсюда так близко. Но здесь меня поджидали гнусные преследователи!»
Положение мое было ужасно, но я был охвачен еще более страшными предчувствиями и даже находил в этом своеобразное удовольствие. В мрачной темнице меня продержали целую неделю. Наконец, дверь отворилась, и я увидел алькайда, сопровождаемого теми же двумя солдатами. Мне было приказано снять шляпу и с непокрытой головой идти с ними в судебную залу. Там я получил разрешение присесть на узкое и жесткое сиденье, расположенное напротив стола, за которым важно восседали два монаха. Первый должен был задавать вопросы, а второй — записывать мои ответы на них. Я занял предложенное мне место. Над столом висело распятие — изображение доброго Господа, Спасителя вселенной. Господь пожелал спасти всех людей, однако сидевшие передо мной монахи, судя по всему, преследовали прямо противоположные цели. Какое странное зрелище! Гнусные негодяи, расположившиеся под изображением строгого Судии, символом человеколюбия и добродетели, взятым на вооружение бандой кровожадных преступников! Я находился пред всеблагим Богом и людьми, обагренными кровью, и во имя Бога эти люди, подстегиваемые мерзкой алчностью, задумали меня погубить.
Прежде всего судьи осведомились о моем имени, национальности и профессии. Получив необходимые разъяснения, они потребовали чистосердечно рассказать о причинах, побудивших меня отправиться в кругосветное путешествие. Я решил ничего от них не скрывать. Когда же я завел речь об острове, управляемом величайшим законодателем в мире, они поинтересовались, является ли Заме христианином.
«И даже более того, — с воодушевлением отвечал им я. — Он добрый, справедливый и просвещенный правитель. К тому же он отличается гостеприимством и не бросает в тюрьмы несчастных путешественников, по воле случая попадающих на берега его острова».
Инквизиторы, сочтя мой ответ нечестивым, тут же занесли в протокол эти слова как богохульство.
Затем монах спросил, удалось ли мне окрестить язычника.
«Но почему я должен был его окрестить? — вне себя от гнева отвечал ему я. — Если праведникам и суждено попасть в рай, то Заме наверняка туда попадет, чего нельзя утверждать о людях, слепо преданных пустым условностям, вследствие которых они совершают жесточайшие преступления».
«Еще одно богохульство!»
Указав рукой на распятие, монах задал мне вопрос, считаю ли я Христа нашим спасителем.
«Разумеется, — сказал я. — И если Господь обрушит на кого-нибудь из нас свой гнев, то скорее на тирана, угрожающего честным людям кандалами и темницами, чем на закованного в цепи раба. Бог, на изображение которого вы указываете, был так же несчастен, как и я… Подобно мне, он стал жертвой клеветы и злодейства. Господь меня конечно же оправдает, а вот вам вряд ли удастся избежать его праведного суда».
Услышав такой ответ, инквизитор чуть было не задохнулся от гнева. Отдышавшись, он приказал секретарю суда занести в протокол мое признание в атеизме.
«Наглая ложь! — закричал тогда я. — Утверждаю, что со страхом и благоговением верую в Господа. Я ненавижу лишь тех, кто, прикрываясь его святым именем, преследует людей невинных».
Секретарь, несколько смущенный моим ответом, вопросительно посмотрел на инквизитора…
«Занесите в протокол, — сказал тот, — что слугам священного трибунала было нанесено оскорбление».
«Быть может, ваше высокопреосвященство подумает…» — заметил секретарь по-испански, предполагая, что я не говорю на этом языке.
«Можете написать, что он нас оклеветал», — произнес монах, еще не оправившийся от приступа гнева.
«Мне думается, — сказал я тогда моему жестокосердному судье, — нам не следует ограничиваться допросом за закрытыми дверьми. Вызовите сюда свидетелей, пусть они открыто обвинят меня в предполагаемых преступлениях».
«В трибунале, направляемом Божьим разумом, где царит Святой Дух, никогда не прибегают к очным ставкам, поскольку подобные формальности в этом святом месте становятся бесполезными. Кстати, кому принадлежит золото, которое вы вчера предложили обменять в меняльной лавке?»
«Мне».
«И где вы его взяли?»
«Я получил золото от одного богобоязненного, человеколюбивого друга, который предпочитает не мучить людей, а помогать им».
«Значит, на том острове добывают золото?»
«Нет! — отвечал я без колебаний. Любое мое неосторожное слово могло привести к тому, что на остров, где живет лучший из людей, устремились бы полчища врагов. Разумеется, я бы никогда не простил себе такой ошибки. — Нет, золотые бруски правителю острова дали англичане в обмен на вывезенные оттуда товары».
«И он сделал вам такой дорогой подарок?»
«Поскольку он решил прекратить всякую торговлю с иностранцами, то золото обесценилось, металл этот островитянам теперь совершенно не нужен».
«Не нужен? Сумма, приближающаяся к восьми миллионам!»
Здесь я сообразил, что негодяи успели завладеть всеми моими сокровищами.
Инквизитор продолжал задавать хитроумные вопросы. Искусство следователя заключается в том, чтобы заставить подозреваемого явно противоречить самому себе по ходу допроса. Надо сказать, что слуги кровавого трибунала инквизиции достигли в этом сложном искусстве удивительного совершенства. Но даже сидящие передо мной виртуозы в конце концов были вынуждены признать свое поражение: на все их вопросы я отвечал односложно и не сказал ничего такого, что противоречило первым показаниям.
Монахи пожелали узнать, где находится Тамое, однако мои ответы отличались крайней неопределенностью, и следователи не могли даже сообразить, в какой части океана расположен этот остров.
Допрос прервался. Я потребовал вернуть мне мое состояние. Инквизиторы отвечали, что им сначала необходимо получить дальнейшие разъяснения, узнать, действительно ли золото принадлежит мне, и если подтвердится правомочность моих притязаний, то из общей суммы прежде всего нужно будет вычесть судебные издержки. Затем король Испании снарядит специальный корабль, чтобы убедиться в правдивости сделанных мною показаний. Плавание предстоит длительное и дорого обойдется государству, так что я должен осознать всю ту выгоду, на которую можно надеяться при чистосердечном признании, когда во многих действиях отпадет необходимость и сумма издержек существенно уменьшится.
Отлично понимая то, что меня снова пытаются заманить в западню, я, чтобы не давать более повода к подобным беседам, тут же переменил тему нашего разговора. Пожаловавшись на плохую камеру, я спросил, нельзя ли перевести меня в какое-нибудь лучшее помещение, ведь золото, на которое пока наложен арест, по завершении дела с лихвой окупит любые расходы.
На вопрос инквизитора алькайд отвечал, что на этот день приличное помещение можно подыскать только в женском отделении тюрьмы.
«Переведите же его туда, — приказал алькайду преподобный отец. — О правилах поведения сообщите ему, когда будете запирать дверь на ключ».
Расположенная в женском отделении камера выглядела гораздо привлекательнее моей прежней темницы.
«Вас переводят сюда исключительно из доброжелательного к вам отношения, — объявил мой сопровождающий. — Ведите же себя крайне осмотрительно и не делайте глупостей. Малейший неверный шаг — и вы окажетесь в карцере, из которого вам вряд ли когда-нибудь удастся выбраться. В камерах по соседству с вами и сверху находятся еврейки и цыганки, — продолжал алькайд. — Если они попытаются с вами заговорить, храните полное молчание и не вздумайте первым вступать в разговор с кем-либо».
После того как я пообещал не нарушать эти правила, алькайд запер двери.
Через пять дней, проведенных мной на новом месте, появился надзиратель, предложивший мне подать прошение об аудиенции. По обычаю, принятому в этом преисполненном лжи и обмана трибунале, второй допрос происходит только после соответствующей просьбы задержанного. Таким образом, создается видимость, будто бы инквизиторы снисходительно удовлетворяют настоятельные нужды несчастного узника, в то время как он может целые десятилетия гнить в тюремной камере, но никто ни разу не выслушает его и не окажет ему помощь. Итак, я попросил очередного свидания с инквизиторами. Мне пошли навстречу.
Монах поинтересовался тем, что я хочу получить от судей.
«Свое имущество и свободу», — отвечал я ему.
«Вы подумали о том, — сказал он, избегая прямого ответа, — насколько для вас важно откровенно отвечать на наши вопросы».
«Я удовлетворил все ваши требования, следовательно, и вы обязаны поступить со мной точно так же».
«Ваше золото ныне хранится в казне инквизиционного суда, и оно будет пребывать в наших сундуках до тех пор, пока корабль, посланный его величеством на поиски острова, не вернется в Испанию. Потрудитесь же сообщить нам все необходимые сведения — чем скорее мы их получим, тем быстрее вы выйдете на свободу. Сейчас ваша жизнь зависит исключительно от искренности показаний».
Инквизиторы, впрочем, быстро поняли, что и на этот раз многого от меня добиться не удастся. Тогда они с крайним раздражением заявили, что не стоило мне испрашивать аудиенции, раз я не желал сообщить ничего нового. Трибунал якобы и так завален делами, и судьи просто не могут ежедневно тратить свое драгоценное время на такие мелочи. До тех пор пока я не стану более смиренным и не решусь рассказать правду, мне лучше побыть на прежнем месте.
Я вернулся к себе. Признаюсь, положение мое казалось мне тогда почти безнадежным…
Ах! Но что я такого сделал? Чем заслужил столь сурового наказания? Ведь со мной, человеком порядочным и чувствительным, обращаются как с последним злодеем! Я мог похвастаться кое-какими скромными добродетелями, а меня стараются изобличить как преступника! Вот к чему привели меня добрые душевные качества! Разве спасли они меня от людской злобы? Увы! Достойный гражданин навлекает на себя общий гнев, тогда как порочная, безнаказанная посредственность наслаждается счастьем. В обществе уважением пользуются одни лишь льстивые негодяи. Но если вас украшают таланты, если вы осыпаны милостями фортуны, если природа одарила вас добродетелями, то на жизненном пути вас постоянно будут подстерегать капканы, так как ничто не может сравниться по злобности с оскорбленным человеческим самолюбием. Ядовитая клевета, остервенелая зависть будут подстерегать вас за каждым углом, так что вы вскоре раскаетесь в том, что родились на свет добрым и добродетельным.
Затем я некоторое время размышлял о начале моих бед.
«Да, величайшим преступлением, — размышлял я тогда, — была пылкая любовь к Леоноре. Именно с той поры и тянется непрерывная череда выпавших на мою долю несчастий. Зачем я решил покинуть Францию? А сколько злоключений повлекла за собой эта первая ошибка! Но что я говорю! А каково теперь приходится моей Леоноре, ведь она осталась на белом свете совсем одна. Разлучив ее с семьей, я, и только я, разрушил ее счастье! Я увез ее из монастыря и тем погубил мою возлюбленную! Если бы не этот необдуманный поступок, Леонора до сих пор радовалась бы спокойной жизни в монастыре или, может быть, вышла за кого-нибудь замуж. Значит, мне следует оплакивать лишь ее судьбу, горевать о ее страданиях; что же касается моих собственных невзгод, то я, погубив невинную девушку, их вполне заслуживаю.
О Леонора, Леонора! Я виновник всех твоих бед! Краткие мгновения удовольствия, коими мы наслаждались во время нашей непродолжительной любви, можно уподобить болотным огонькам: их свет сбивает с пути незадачливого прохожего, и вот его уже засасывает в себя ужасная бездна!.. И ты, мой благодетель, зачем я с тобой расстался? Почему мне не довелось встретиться с Леонорой на твоем острове, чтобы мы вдвоем обрели там новую, милую родину?..
Гнусное судилище, что подчинило себе народ, страдающий под игом обмана и суеверия, — по какому праву требует оно от меня ответа? Кто позволил ему держать меня в этой темнице, сделав самым несчастным в мире человеком?»
Через неделю, отравленную тяжкими думами, меня повели на третий допрос, причем подавать об этом прошение не потребовали. Негодяи, видимо, начинали подозревать, что я разгадал их коварные намерения. Не надеясь на обычные уловки, судьи намеревались теперь прибегнуть к мерам устрашения и грубой клевете — с их помощью они предполагали выбить из меня хоть какие-то признания. Получив мнимые доказательства моей вины, они, очевидно, избавились бы от последних угрызений совести и смогли бы ограбить меня совершенно безнаказанно.
На этот раз меня принимали в помещении, именуемом камерой пыток. По каким-то темным многочисленным лестницам я спустился в ужасный подвал, находившийся так глубоко под землей, что никакой вопль, даже самый сильный, не мог вырваться оттуда наружу. Именно здесь, не обращая внимания ни на требования стыдливости, ни на человеческое достоинство, ни на возраст, пол или общественное положение жертв, эти исчадия ада безнаказанно упиваются варварскими жестокостями. Представьте себе девушку, целомудренную и скромную: вот ее раздевают в присутствии этих чудовищ, истязают щипцами, опаляют огнем, терзают ее нежную плоть раскаленными клещами… А палачи, чьи души развращены до предела, начинают испытывать похотливое удовольствие, разжигаемое, как правило, лишь при помощи таких мерзостей. Гнусный порок требует все больше и больше жертв, так что инквизиторы ежегодно арестовывают около пятидесяти тысяч подданных испанского короля, многие из которых, разумеется, ни в чем не виновны. Перед моим испуганным взором предстали разнообразные приспособления для пыток, не хватало только палачей. Уже знакомые мне монахи расселись в глубоких креслах; мне же было приказано сесть на деревянную скамейку лицом к инквизиторам.
«Вы видите, — обратился ко мне монах, допрашивавший меня ранее, — какими средствами мы располагаем для того, чтобы заставить вас быть более откровенным».
«Все они окажутся бесполезными, — мужественно отвечал ему я. — Да, они могут вселить страх в душу преступника, но человек невинный будет смотреть на них совершенно спокойно. Пусть сюда войдут палачи — я выдержу любые пытки, смогу защититься от обвинений и сохраню полное душевное спокойствие».
«Некстати вы так расхрабрились. Упорное нежелание говорить правду, пожалуй, может обойтись вам слишком дорого, — продолжал инквизитор. — Какой смысл прикидываться невинным, когда мы и так уже все о вас знаем? Нами арестованы хозяин гостиницы и ваши лакеи — потом я узнал, что инквизиторы нагло лгали, — и эти люди единодушно подтвердили выдвинутые против вас обвинения. Да, да, они видели кое-какие ваши проделки, к примеру, как вы вызывали дьявола. Одним словом, мы твердо знаем, что вы алхимик и чародей, оба слова звучат для нас как синонимы».[81]
Признаюсь вам, но такое нелепое заявление вызвало бы у меня гомерический хохот даже в во сто крат более ужасной обстановке. Вы не представляете, какое презрение к себе внушает судейский чиновник, когда, отбросив свойственную его званию суровость, он, то ли из-за непроходимой глупости, то ли в силу нравственной развращенности, начинает нести откровенную чушь или углубляется в непристойные подробности. Тогда мы имеем дело или с мерзавцем, или с глупцом; в первом случае поступки его объясняются моральной распущенностью, во втором — врожденной бестолковостью, но в обоих он заслуживает общественного порицания и сурового наказания.
Как бы там ни было, следовало сдерживаться. Однако на лице моем слишком явственно отразилось чувство сожаления — мне всегда становится обидно за человеческий род, когда приходится встречаться с подобными мошенниками, — так что инквизиторы, переглянувшись, замолкли. По-видимому, они не знали, чем далее подкрепить столь нелепое обвинение.
Наконец я решил заговорить первым.
«По вашим словам, — сказал я, — дьявол наделил меня какой-то силой. И неужели вы полагаете, что тогда я не использовал бы эту силу, чтобы прежде всего вырваться из застенка, где орудуют прислужники этого врага рода человеческого?»
«Одно установлено определенно, — заявил инквизитор, сделав вид, что не обратил внимания на мою реплику, — нам хорошо известно, что золото изготовлено вами. Добиться этого можно только при помощи алхимии, но алхимия, как известно, — сатанинское искусство, которое мы рассматриваем…»
«Золото не делается в ходе каких-либо алхимических экспериментов, — резко прервал я этого глупца. — Люди, утверждающие подобные нелепости, сильно смахивают на ослов, равно как и те, кто в такие нелепости верит. Металл образуется в земле, с которой никто из нас не в состоянии сравняться по силе. Я вам уже говорил, каким образом ко мне попали эти слитки. Здесь нет ничего такого, что могло бы хоть как-то беспокоить мою совесть. Вы же стремитесь меня погубить, потому что я не хочу ничего более вам рассказывать. Если вас прельщает мое золото — заберите его себе. Я спокойно жил до того времени, как стал богатым, и, надеюсь, не умру от того, что утратил эти сокровища. Но вы обязаны выпустить меня на свободу, поскольку сюда я попал незаконно, исключительно из-за вашей непомерной алчности».
«Итак, вы признаетесь в том, — вставил здесь свое слово опытный провокатор, — что данное золото — дело ваших рук?
«Я сказал, что мне его подарили, значит, оно должно принадлежать мне, а вот вы стремитесь со мной разделаться, чтобы похитить его».
«Никогда еще мне не приходилось видеть перед собой такого наглеца, — в ярости прошипел один из монахов; стремительно встав из-за стола, он позвонил находившимся перед ним серебряным колокольчиком. — Посмотрим же, как он будет вести себя в последние минуты перед смертью».
В залу ворвалось четверо злодеев; лица их скрывались под масками. Они чем-то напоминали кающихся грешников, что встречаются в наших южных провинциях. Вошедшие приготовились меня схватить.
«О Боже, — вскричал я тогда, — прости грехи моим палачам, а мне дай силы выдержать те жестокие мучения, которые человек невинный вынужден терпеть от людей тупых и свирепых!»
Инквизитор позвонил во второй раз, после чего в комнате появился алькайд…
«Отведите его назад, — сказал алькайду монах. — Раз он не желает ни в чем сознаваться, придется ему окончить свои дни в темнице. Он должен понять, что сможет выйти отсюда только после того, как во всем чистосердечно признается. К тому, чтобы обрести свободу, нет никаких препятствий, кроме присущего этому человеку упорства».
Меня увели. Легко представить, как я ненавидел тогда этих прожженных мошенников, в чьи намерения явно не входило ничего, кроме воровства и убийства.
В первый день я еще продолжал испытывать сильнейшее негодование, но на второй в душу мою вторглись мрачные мысли. В приступе меланхолии я даже начинал подумывать о самоубийстве.
Печальный план был оставлен без последствий из-за жесточайших моральных страданий, что вывели мою душу из состояния отупения.
«Да, — сказал себе я в порыве отчаяния, — этот трибунал не милует никого, он лишь развращает честных граждан, наносит ущерб добродетели женщин, оскорбляет невинных детей. Инквизиторы, подобно древнеримским тиранам, осмеливаются вменять в преступление даже слезы сострадания. В их глазах подозрение выглядит вполне достаточным доказательством преступления, а богатство считается тяжелой виной. Негодяи попирают законы божеские и человеческие, а их алчность и бесстыдная похотливость сокрыты под маской лицемерного благочестия и добропорядочности; преступления своих прислужников они полностью оправдывают, а те, чувствуя совершеннейшую безнаказанность, в довершение ужаса и бесстыдства могут осудить и опозорить героев,[82] расправиться с государственными министрами,[83] передать врагу самые великолепные владения государства,[84] уменьшить численность населения. Само существование инквизиционного трибунала, — думал я, — уже является достаточным доказательством слабости государства, вынужденного терпеть это бремя, вернее всего, свидетельствует об опасности религии, покровительствующей подобным безобразиям,[85] и, наконец, предрекает скорую и неотвратимую небесную кару.
Горе королям, если они будут терпеть такие судилища в своих государствах! Но правителям придется плохо и в том случае, когда при формальной отмене инквизиционного трибунала суды из-за попустительства правительства начнут действовать по правилам инквизиции, превратившись, таким образом, в сборище разбойников. Разгневанный Бог, желая подорвать могущество нечестивой страны, изберет орудием своего мщения гражданина свирепого, неистового и глупого, и тот, пользуясь, преимуществами высокой должности, введет в судопроизводство описанные выше правила. И когда этот злодей — а реальность его появления не так уж и ничтожна, как то может показаться на первый взгляд, — посредством гнусных низостей на мгновение вознесется выше своего презренного естественного состояния, это будет означать, что разгневанный Бог, попустительствуя возвышению данного мерзавца, готовит ему позорную гибель».[86]
После приступа справедливого гнева я понемногу успокоился. Теперь меня занимали другие мысли. Двадцать пять тысяч ливров в золотой монете, зашитые в поясе, сохранились неприкосновенными, поскольку этот пояс очень сильно обтягивал мой стан, инквизиторы даже при обыске не догадались о существовании сокрытых там денег. Счастливое обстоятельство явно свидетельствовало о том, что я еще не полностью лишился покровительства фортуны, и, возможно, с ее благосклонной помощью удастся избежать уготованной мне печальной участи. Впереди засиял свет надежды; любое, даже самое слабое, утешение воодушевляет несчастного узника, еще недавно с сокрушенным сердцем предававшегося печали! Стены моей темницы более не казались мне сводами могильного склепа. Я измерил взглядом помещение, где вынужден был находиться, но теперь с твердым намерением как-нибудь выбраться отсюда; я стремился получить необходимые сведения… Потом я простучал стены, чтобы узнать их толщину. Посмотрел на окно… Оно, как мне показалось, находилось несколько ниже, чем в других камерах. Немного выдержки и настойчивости — и я, пожалуй, смогу этим путем выбраться на волю. Окно защищалось двойными железными решетками, весьма прочными на вид. Но это препятствие меня не смутило. Я посмотрел, куда выходит окно, и увидел какой-то маленький безлюдный дворик, отделенный от улицы стеной приблизительно в двадцать футов высотой. Итак, я принял решение немедленно приступить к работе. Железное огниво, обычный предмет в подобных местах, показалось мне вполне пригодным для осуществления задуманных целей. Разломав огниво о камни стены, я сделал на нем зазубрины — в моем распоряжении оказался своеобразный напильник. В тот же вечер я успел перепилить один из оконных прутьев толщиной более трех линий…
«Смелее! — приободрял я себя. — О Леонора, скоро я смогу броситься перед тобой на колени. Нет, мне не суждено умереть в этом мрачном месте; смерть может настигнуть меня только у ног моей любимой. Будем трудиться…»
Стремясь рассеять возможные подозрения тюремщиков, я притворялся человеком, полностью подавленным выпавшими на его голову несчастиями. Так, я отказывался принимать пищу, причем хитрость эта возымела должное действие: даже надзиратели начали относиться ко мне с некоторым состраданием. Я старался не рассеивать их заблуждения. Утешения тюремщиков, впрочем, звучали малоубедительно, потому что искусство лить бальзам на уязвленную страданиями душу с трудом постигается людьми низкими, согласившимися исполнять позорные обязанности тюремных стражей. Но как бы там ни обстояло дело в действительности, мне удалось всех перехитрить. Слепота тюремщиков была мне куда дороже, чем их пустые утешения, поэтому я стремился не смягчить сердца, а обмануть бдительность моих стражей.
Работа между тем двигалась споро; голова моя уже с легкостью пролезала в проделанные между прутьями отверстия. Опасаясь разоблачения, я каждый вечер вставлял выломанные прутья на место. По-видимому, судьба мне благоприятствовала. Но вот как-то раз, около трех часов пополудни, я услышал над головой какой-то подозрительный стук. Своды потолка, вероятно, не были такими толстыми, как стены, так что я мог слышать голос человека, заключенного этажом выше.
Я прислушался. Стук повторился.
«Вы меня слышите?» — донесся до меня голос женщины, говорившей на ломаном французском языке.
«Слышу, и хорошо, — отвечал ей я. — Но что вы хотите от жалкого товарища по несчастью?»
«Оплакать нашу общую судьбу и, возможно, получить слабое утешение, — было ответом. — Я, подобно вам, сижу здесь без вины. Вот уже неделю я слышу, как вы работаете и, как мне кажется, догадалась о ваших намерениях».
«Я, однако, и не собирался предпринимать ничего серьезного», — ответил я, опасаясь какого-нибудь подвоха: дешевая и грязная уловка тюремщиков, помещающих переодетых шпионов рядом с несчастными узниками, была мне прекрасно известна; войдя незадачливому узнику в доверие, эти негодяи стараются выведать какую-нибудь тайну, чтобы незамедлительно выдать ее начальству. Гнусная хитрость доказывает скорее подлое желание обвинить честного человека какой-угодно ценой, нежели законное и порядочное стремление находить повсюду людей невинных.[87]
«Напрасно вы так, — обиделась несчастная соседка. — Хотя подозрения ваши представляются мне вполне объяснимыми, но ко мне они относиться не могут. Если бы нам удалось увидеться, я бы убедила вас в моей искренности. Не сможете ли вы мне помочь? — продолжала она. — Давайте проделаем отверстие в том месте, откуда доносится мой голос. Тогда нам будет удобней разговаривать, а возможно, мы и увидимся. Смею надеяться, после непродолжительной беседы мы оба поймем, что нам не следует опасаться, и мы станем больше доверять друг другу».
Положение мое оказалось довольно затруднительным. То, что намерения мои открыты, было совершенно очевидно. На первый взгляд казалось, что в подобных обстоятельствах лучше всего было удовлетворить просьбу женщины, ведь резкий отказ мог вызвать вполне понятное раздражение. Допустим, это шпионка, тогда она меня, разумеется, выдаст инквизиторам. Но если она не состоит у них на службе, то, возможно, станет доносчицей из-за моей грубости. Итак, хотя и не без колебаний, я принял ее предложение. Приближалось время вечернего обхода, и я посоветовал соседке перенести нашу совместную работу на следующий день. Она согласилась.
«Ах! — сказала она перед тем, как попрощаться со мной, — какие все-таки трудные обязанности мы на вас взваливаем».
«Как прикажете понимать это “мы”? — живо заинтересовался я. — Разве вы пребываете здесь в чьем-то обществе?»
«Вообще-то я одна. Но в соседней комнате находится моя подруга, с которой я свободно беседую через отверстие в стене. Кстати, мы проделали его общими усилиями. Теперь она, пожалуй, пройдет в мою комнату, а уже оттуда мы вдвоем направимся к вам, но это случится только после того, как мы завершим нашу с вами работу. Я прошу вас об услуге, признаюсь, не ради себя лично, а скорее желая помочь несчастной девушке. Если бы вы ее увидели, то и сами прониклись бы к ней сочувствием. Она молодая, простодушная, очень красивая и, к тому же, француженка. Знаете, ее просто невозможно не полюбить. Ах! Если вы не захотите помочь мне, то постарайтесь хотя бы спасти свою соотечественницу!»
«Как? Вы говорите о француженке, — поспешно отвечал я, — но какими судьбами?»
Разговор наш на этом месте был неожиданно прерван. Расслышав вдали стук шагов, мы без промедления умолкли.
После ужина я серьезно задумался над тем, как мне следует поступить в сложившихся обстоятельствах. Разумеется, я бы совершил высоконравственный поступок, если бы спас от гнусных злодеев двух несчастных девушек, страдавших подобно мне под игом инквизиции. Однако же такой побег сопряжен с немалыми опасностями. Разве благоразумно браться за дело, успех которого представляется весьма сомнительным, и притом тянуть за собой двух женщин? Если нас разоблачат, положение наше станет куда хуже, чем нынешнее. Да что там, оно окажется абсолютно безнадежным!
Один я вполне мог рассчитывать на успех. Спутницы же мои явно обрекали побег на неудачу… Итак, я оставил всякие колебания, отогнал прочь сомнения и решил немедленно приступить к осуществлению задуманного. Таким образом я пытался заглушить угрызения совести, начинавшие было тревожить мое сердце, ведь я бесчеловечно отказался помочь двум несчастным девушкам, страдавшим, как и я, в застенках инквизиции.
Дождавшись полуночи, я проверил ширину проделанных в решетке отверстий и убедился, что уже могу вполне свободно вылезть через окно. Тогда я привязал изготовленную из простыней веревку к неперепиленному пруту, выбрался из окна и соскользнул по веревке вниз, в расположенный под моим окном дворик. Здесь меня подстерегали новые опасности. Предстояло преодолеть ограду — совершенно прямую и высокую, примерно в двадцать футов, стену. Никаких вспомогательных средств вокруг себя я не видел, да и что можно было различить на совершенно неосвещенной площадке, похожей на какую-то подземную бездну? Горькое раскаяние охватило тогда мою душу, ибо наказанием за столь безрассудный поступок конечно же будет смерть, рисовавшаяся в моем воображении в самых разнообразных видах. А с какой жестокостью обманул я двух женщин, надеявшихся получить от меня помощь! Теперь я сожалел о своем недостойном поступке, сердце мое разрывалось от печали. Я уже хотел подняться обратно.
И тут я случайно нащупал какую-то лестницу.
«О Небо! — возликовал я. — Вот оно, мое спасение! Очевидно, божественный промысл позаботился об успехе задуманного бегства, Господь вызволит меня из этого мрачного застенка, надо только подчиниться его воле и действовать решительно».
Схватив драгоценную лестницу, я приставил ее к стене. Выяснилось, что высота лестницы в половину меньше. Какое разочарование! Но счастливая звезда не оставила меня и на этот раз. Осмотревшись, я обратил внимание на навес, до которого, по моим подсчетам, я прекрасно мог добраться при помощи лестницы. Задумано — сделано, и вот я уже на этом навесе. Подтянув лестницу, я приставил ее к стене. Еще одно усилие — и мне удалось подняться на верх стены. Но разве это успех? Теперь нужно было спуститься вниз, и, естественно, рассчитывать на какие-то подсобные средства не приходилось. Стена оказалась достаточно широкой, так что я прошелся по ней кругом. Внимательно вглядываясь в окрестности, я подыскивал для спуска наиболее удобное место. Наконец я увидел какую-то узкую улочку, примыкавшую к тюремной стене. Там была свалена огромная навозная куча высотой примерно в один туаз. Не раздумывая, я бросился вниз и, благополучно спрыгнув, оказался на улице. По счастью, во время побега я не получил никаких телесных повреждений. Вы прекрасно понимаете, что теперь приходилось полагаться лишь на ловкость и быстроту своих ног.
Беглец, вырвавшийся из застенка инквизиции, нигде в Испании не может рассчитывать на помощь. Королевство это кишит верными прислужниками гнусного трибунала, всегда готовыми apeстовать несчастного, как бы далеко он ни убежал. «Святая Эрмандада» действует быстро, трудно спрятаться от ее бдительных взоров.
Негодяи, работающие на «Святую Эрмандаду», повязаны круговой порукой; не жалея ни сил, ни денег, они пойдут на любую подлость, лишь бы задержать несчастную жертву инквизиционного трибунала, чтобы затем передать ее палачам. Зная о существовании столь опасного сообщества, я решил как можно скорее покинуть территорию Испанского королевства, напрячь последние силы, но добраться до французской границы.
Итак, я бросился в бегство. В бегство! И от кого, Боже праведный? Чье доверие я вероломно обманул? И кто была та очаровательная девушка, ради спасения которой верная подруга напрасно взывала к моему великодушию? Кого я предал, от кого бросился в бегство?..
Леонора, моя дорогая Леонора! Судьба в третий раз свела нас, а я отказался содействовать твоему освобождению и оставил тебя во власти чудовищ, несравненно более опасных, чем венецианцы или мерзкие каннибалы…
И вот, не жалея сил, я снова стремительно удалялся от моей возлюбленной.
— Ах! Ну надо же! — воскликнула госпожа де Бламон. — Да с вами случилось величайшее несчастье. Полагаю, что теперь мы не будем верить в разные там любовные предчувствия… О сударыня, — продолжала она, прижав к груди прелестную супругу Сенвиля, — слова вашего мужа заставляют нас с неменьшим нетерпением ожидать рассказа и о ваших приключениях — верно, они окажутся такими же интересными!
— Дайте же господину де Сенвилю возможность закончить его повествование, — вмешался граф де Боле, — ужасно трудно иметь дело с женщинами: любопытство, по-видимому, причиняет им какой-то нестерпимый зуд. Господа, вы понимаете, нашим женщинам просто хочется выговориться.
— Но кто теперь мешает нам слушать продолжение рассказа? — учтиво обратилась к графу Алина. — По-моему, только вы один.
— Допустим, — признал ее правоту господин де Боле. — Но если кто-нибудь из вас еще раз прервет рассказчика, я тотчас же увезу Сенвиля и Леонору в Париж, так что вы никогда не узнаете, чем закончилась их история.
— Ну и ну! — рассмеялась госпожа де Сенневаль. — Давайте же слушать молча: наш генерал непременно сдержит свое слово. Продолжайте, господин де Сенвиль, продолжайте, прошу вас, мне хочется узнать, как вам удалось встретиться с дорогим объектом всех ваших тревог и забот.
— Увы, сударыня, — опять взял слово Сенвиль, — но между моим бегством из тюрьмы и нашим счастливым воссоединением произошло крайне мало интересных событий. Понимая, что вам не терпится поскорей услышать историю Леоноры, я попытаюсь быть краток.
По испанским дорогам я старался идти очень быстро и обходить стороной города и пригороды. Ночевать мне приходилось в открытом поле. Когда мне навстречу попадался какой-нибудь местный житель, я выдавал себя за французского дезертира. На шестой день быстрого передвижения я перешел через горы. Увидев, в каком состоянии я добрался до По, вы, конечно, прослезились бы. В По я почувствовал себя несколько спокойнее: денег у меня оставалось достаточно и я мог устроиться там наилучшим образом. Однако многочисленные злоключения довели меня до болезни, в мирной обстановке опасно обострившейся. Сняв у каких-то горожан на краткое время дом, я намеревался там отдохнуть и набраться сил, но вскоре свалился в постель с жестокой лихорадкой и в течение недели находился между жизнью и смертью. По счастью, дом я снял у людей порядочных, которые отнеслись ко мне предупредительно и заботливо, за что я всегда буду им искренне благодарен. Выздоравливал я почти четыре месяца, и все это время, разумеется, не помышлял о возвращении на родину.
В конце лета я приобрел карету и вместе со вновь нанятыми лакеями на почтовых доехал до Байонны. Здоровье мое еще не окрепло настолько, чтобы перенести столь утомительное путешествие, поэтому я вынужден был отказаться от почтовых лошадей и добирался до Бордо короткими дневными переездами. В Бордо я решил передохнуть пару недель. В душе моей воцарилось некоторое спокойствие, хотя чувствовал я себя по-прежнему прескверно. Однажды вечером я отправился в театр, чтобы немного рассеяться и развлечься. Там играли мою любимую комедию «Отец семейства». В афише было объявлено, что роль Софи в первой пьесе, а также роль Жюли в «Воспитаннице» исполняет достойная внимания дебютантка, девушка талантливая и красивая, пользовавшаяся в Байонне неизменным успехом и теперь впервые приехавшая в Бордо, где у нее был подписан контракт с местным театром.
В те времена молодые люди приходили в театр до начала представления, чтобы успеть за кулисами побеседовать с актрисами. Я решил последовать этому примеру: мне хотелось познакомиться с девушкой, чьи красота и таланты стали предметом всеобщего восхищения. По дороге я столкнулся с неким Сенклером, ранее подвизавшемся в Меце на ролях первых любовников, а теперь продолжавшего свою карьеру в Бордо. Сегодня Сенклер должен был играть роль нежного и пылкого Сент-Альбена. Я попросил его представить меня той богине, которую он будет страстно любить по ходу пьесы.
«Она пока одевается, — сказал мне Сенклер, — но скоро должна спуститься вниз. Как только я ее увижу, вы сразу будете ей представлены. Кстати, я сам в первый раз выхожу вместе с ней на сцену; познакомился же я с этой актрисой лишь сегодня утром… В Бордо она прибыла вчера, но мы успели прорепетировать кое-какие сцены. Девушка действительно необыкновенная. Великолепная фигура, голос очень нежный, полагаю, она обладает прекрасным характером».
«И вы в нее не влюбились?» — пошутил я.
«Право же, — отвечал мне Сенклер, — разве вы не знаете, что с актрисами мы ведем себя как монахи? На собственных землях лучше не охотиться, кроме того, это вредит таланту. Когда сблизишься с женщиной, всякая иллюзия тотчас же пропадает, на сцене же можно любить только находясь под властью иллюзии… Между прочим, новая актриса отличается не только красотой, но и умом… Да, да, это могут подтвердить все мои товарищи. Смотрите же, черт возьми, вот она идет мимо нас! К чему теперь мои пространные описания, сами можете оценить… Эге! Ну и как вы ее находите?..»
О Небо! Что я мог отвечать? Руки и ноги мои задрожали, они отказались мне подчиняться из-за внезапной сердечной боли. Но вот, быстро оправившись, я бросился на колени перед своей дорогой подругой…
«О Леонора!» — вскричал я и упал у ее ног без сознания.
Не знаю, что последовало за этим событием и как окружающие отреагировали на мой поступок: сознание вернулось ко мне только после того, как меня перенесли в фойе. Открыв глаза, я увидел Сенклера, старавшегося оказать мне первую помощь. Рядом стояли другие актрисы театра. Леонора, опустившись передо мной на колени, проливая горькие слезы, то и дело повторяла мое имя…
Наши объятия… Исступленный восторг… Бесконечные вопросы, повторяемые сотни раз и не встречающие ответа, безграничная нежность и переполнявшее нас безмерное счастье… После стольких треволнений мы наконец-то встретились… Окружавшие нас актеры не могли удержаться от слез.
Публике объявили, что из-за случившегося с дебютанткой обморока пьеса «Отец семейства» отменяется. Все актеры собрались вокруг нас в фойе.
Леонора сказала актерам, что я ее муж. Узы супружества, по ее словам, отныне воспрепятствуют ей играть в театре. Я, со своей стороны, предложил оплатить все возможные издержки. Но актеры категорически отказались принимать от нас деньги.
Мало кто знает, какой болезненной щепетильностью отличаются люди, обладающие сценическими дарованиями. Ах! Отзывчивыми и чувствительными их делает профессия, которой они вынуждены посвятить половину жизни! Если ты не способен чувствовать, то зачем выходить на сцену? Таким образом, актеры постепенно приобретают добродетельные наклонности, привыкают к характерам, выводимым авторами в пьесах, наконец, просто не могут испытывать какие-либо низкие чувства.[88]
Между тем, публике сообщили, что объявленная в афише дебютантка вообще не может сегодня появиться на сцене. В ответ зрители заявили, что желают увидеть «Трех откупщиков», и постепенно успокоились. До этого времени я не хотел уходить из театра.
«Теперь мы можем идти, — сказал я Леоноре, — и спокойно вкусить счастье долгожданного свидания. О моя душа! Отметим же самый счастливый день в нашей жизни!»
«Потерпи одно мгновение, ибо я не уйду отсюда до тех пор, пока не отблагодарю вот этих двух людей, — отвечала моя обожаемая Леонора, показывая мне актера и актрису, которые вместе с другими старались нам как-то помочь. — Они сделали мне столько добра, заменили мне родителей, чьих нежных забот я вынуждена была лишиться».
И вот — новые объятия. Расточаются нежнейшие ласки… Я присоединяюсь к Леоноре, приношу этим достойным людям самую искреннюю благодарность. Распрощавшись со всеми, тем же вечером мы покинули Бордо. Ночевать нам пришлось уже в Либурне, где мы предполагали провести вместе несколько дней.
Моя дорогая супруга получила вернейшие доказательства тех чувств, которые охватили меня при нежданной встрече: первые двадцать четыре часа, проведенные нами наедине, мы посвятили любви; нас переполняло счастье: отныне мы могли оказывать друг другу тысячи нежнейших любезностей. Несколько успокоившись, я попросил Леонору рассказать мне обо всем, что произошло с ней начиная с того рокового дня, когда нам пришлось расстаться.
Но об этих приключениях, — продолжал Сенвиль, завершая свое повествование, — вы, сударыни, с большим удовольствием, узнаете от самой Леоноры. Вы позволите передать ей слово?
— Разумеется, — отвечала госпожа де Бламон, принимая на себя обязанности председательницы собрания, — как чудесно будет услышать ее рассказ.
Боже праведный! Но я далее не могу писать… Что за ужасный грохот? Неужели наш дом рушится? О Валькур! Как долго будет нас преследовать гнев Господень?.. Вот уже выламывают двери, в окнах я вижу острия штыков. Наши женщины тут же лишились чувств…
Прощай, прощай же, мой бедный друг!.. Ах!.. Почему мне приходится писать тебе только о несчастьях, выпадающих на нашу долю?
Перевод романа «Алина и Валькур» выполнен специально для настоящего Собрания сочинений с издания: A.D.F de Sade, «Aline et Valcour ou le Roman philosophique», Paris, Societe Nouvelle des Editions Pauvert, 1986. Для сравнения привлекалось издание: A.D.F de Sade, CEuvres, v. I, edition etablie par Michel Delon, Paris, Gallimard, «Bibliotheque de la Pleiade», 1990.
Составляя «Достоверный каталог произведений г-на де С***, созданных ко дню 1 октября 1788 года» и с гордостью упоминая в нем «Алину и Валькур, или Философский роман», де Сад сделал такую запись:
«Роман в письмах, в план которого включены два эпизода с Сенвилем и Леонорой, связанные общим ходом сюжетного развития; эпизод с Сенвилем включает в себя действительные события, извлеченные из мемуаров; речь идет о стране, расположенной в центре Африки и до сих пор остававшейся совершенно неизвестной, а также об острове в Южном море, ускользнувшем от внимания Кука: там претворена в жизнь форма государственного правления, которая может служить образцом для всех европейских правительств; эпизод с Леонорой включает занимательное кругосветное путешествие, необыкновенные приключения в Мономотапе, на юге Африки, в Португалии, в Испании, столкновение с инквизицией, а также повесть из испанской жизни…»
Роман «Алина и Валькур», окончательная редакция которого была завершена в 1788 году, потребовал от де Сада многих лет напряженного труда. Содержание его писем из Бастилии, где создавался роман, госпоже де Сад показывает, что осенью 1786 года маркиз продумывал сюжетные линии, связанные с историей двух пар: Алины и Валькура, Леоноры и Сенвиля. В ответных письмах госпожа де Сад отвечала на вопросы, касающиеся Португалии и Испании, где разворачиваются многие события романа. Маркиза, в частности, интересовали точные названия улиц, гостиниц, достопримечательных мест Лиссабона, Мадрида, Бургоса, а также монет, имевших хождение на Пиренейском полуострове. Узнику Бастилии в его литературных занятиях помогал и аббат Амбле, прежний его наставник.
Рукопись романа считается утерянной (сохранились лишь незначительные ее фрагменты).
Работа по изданию романа весьма затянулась. Жируар, первый его издатель, довести дело до конца не успел: он был арестован и 8 января 1794 года, в разгар якобинского террора, гильотинирован. Маркиз де Сад в это время тоже находился в заключении. Выйдя на свободу после падения Робеспьера, писатель обнаружил, что его наполовину напечатанный роман оказался под арестом наряду с другими бумагами покойного Жируара. Подвергнутый серьезной авторской правке, роман был выпущен в свет лишь в августе 1795 года вдовой Жируара.
Маркиз де Сад придавал этому роману, «плоду нескольких лет бессонных ночей», исключительное значение, ведь с него начиналась его официальная литературная карьера («Жюстина» в 1791 году печаталась нелегально). В 1800 году, готовя к публикации сборник новелл «Преступления любви», маркиз написал на его титульном листе: «Д.А.Ф.Сад, автор романа “Алина и Валькур”».
Полное название романа — «Алина и Валькур, или Философский роман (написан в Бастилии за год до революции во Франции)» — скрывает в себе три важных в смысловом отношении элемента: имена влюбленной пары, указание на жанр, а также ссылку на условия, в каких роман был написан.
Названия романов, включающие в себя мужское и женское имена, пользовались огромной популярностью в эпоху эллинизма. Традиция эта не угасла и в средние века, однако в XVII веке, с торжеством классицизма, подобные названия вышли из моды.
Успех романа французского писателя Бернардена де Сен-Пьера (1737–1814) «Поль и Виргиния», который был опубликован в 1787 году, возродил забытую литературную моду — сочинения со сходными названиями посыпались на читающую публику словно из рога изобилия. Во всех подобных произведениях влюбленные, имеющие общую судьбу, вместе переживают радости, а еще чаще горести; им грозит смерть, разорение, болезнь, лишение прав и состояния; у них не остается ничего, кроме соединяющего их чувства любви и собственных имен.
То, что роман назван философским, также вполне отвечало литературным вкусам века Просвещения. При этом де Сад явно желал представить свое сочинение в качестве своеобразного философского синтеза, как итог утопических исканий, каким предавались лучшие умы истекавшего столетия.
Подзаголовок должен был, по мысли автора, привлечь дополнительное внимание читателей. Мемуары «жертв деспотизма», предполагаемых узников Бастилии пользовались первое время огромной популярностью; однако де Сад здесь опоздал: политическая обстановка ко времени, когда роман готовился к печатанию, коренным образом переменилась.
В XIX веке роман «Алина и Валькур» практически не издавался. 19 мая 1815 года королевский суд, признав это произведение безнравственным, приговорил его к сожжению. В 1883 году Ж.Ж.Ге выпустил в Брюсселе четырехтомное издание «Алины и Валькура».
Близкое к критическому издание романа вышло в свет трудами Ж.Ж.Повера в Париже в 1956 году и было переиздано в 1963 и 1967 годах. Самое последнее и важнейшее в текстологическом, отношении издание появилось в 1990 году в престижной «Библиотеке Плеяды».
Это первое издание романа «Алина и Валькур» на русском языке. Перевод выполнен специально для настоящего Собрания сочинений.
При составлении комментариев в значительной степени использованы материалы, предоставленные переводчиком романа А.Панибратцевым, и учтены примечания из образцового издания «Библиотеки Плеяды».
5 Если ребенку брани противной вкусом полыни / / Выпить дают, то всегда предварительно сладкою влагой / / Желтого меда кругом они мажут края у сосуда… — Данное сравнение восходит к Платону (см. коммент, к стр. 465) — «Законы», II.
Тит Кукреций Кар (ок. 98–55 до н. э.) — древнеримский философ и поэт, автор поэмы «О природе вещей», критически излагающей учение древнегреческого философа Эпикура (ок. 341 — ок. 270 до Н.Э.).
Никому из европейцев не удавалось до сих пор проникнуть в расположенное в центре Африки королевство Бутуа. — В XVIII веке европейские географы упоминали в своих трудах африканский город Бутуа недалеко от Мономотапы (см. коммент, к стр. 269), но его точное местоположение им не было известно.
… автор, после исполнения жестокой обязанности поведать правду о Бутуа, посчитал для себя возможным утешить читателя вымышленной историей Тамое… — Государства Бутуа и Тамое были придуманы автором, чтобы проиллюстрировать на наглядных примерах свои собственные философские воззрения. В предисловии он остается верным себе: окрашенный в тона необузданного эротизма, государственный терроризм Бутуа провозглашается созвучным человеческой природе, тогда как оптимистическая идиллия Тамое изображается утопично. «Алина и Валькур» — единственное произведение маркиза, в котором его социологические взгляды выстроены в законченную и вместе с тем наглядную систему.
Если мы живописуем распутство подобно Кребийону, то заставляем читателя полюбить порок… — Кребийон, Клод Проспер Жолио (1707–1777) — французский писатель, сын драматурга Проспера Жолио Кребийона (1674–1762). Его остроумные,
изящные, полные эротических намеков романы, новеллы и сказки соответствовали вкусам французской аристократии той эпохи, ее философии прожигания жизни. Он отдал дань восточной экзотике, но для него это была своеобразная форма, позволявшая намеками изображать реальные события и лица, что придавало его произведениям характер скандальной хроники современного Парижа. Его подвергали заточению в Бастилию (за намеки на Людовика XV) и высылали из Парижа. Наиболее известные из его произведений — «Заблуждения сердца и ума, или Мемуары г-на де Мелькура» (1736), «Софа» (1745). К числу особенностей данного романа следует отнести и то, что он был написан в Бастилии. — Маркиз де Сад находился в Бастилии с 29 февраля 1784 года (до этого с 7 сентября 1778 года его содержали в Венсене) — по 2 июля 1789 года (затем он был переведен в Шарантон, в дом для умалишенных, и на свободу его выпустили 2 апреля 1790 года).
… соединение в одном труде трех различных литературных жанров: комического, сентиментального и эротического. — Слово «сентиментальный» ко времени написания романа воспринималось как неологизм: оно вошло в моду после выхода в свет романа английского писателя Лоренса Стерна (1713–1768) «Сентиментальное путешествие во Францию и Италию» (1769). Эротический жанр в читательском сознании тогда связывался, как правило, с анакреонтическими стихами (то есть легкой, жизнерадостной лирикой, воспевающей земные радости, вино, любовь).
… завтра утром он будет колесован. — Колесование — способ казни, при котором, предварительно раздробив приговоренному конечности, с помощью особого колеса сгибали его тело так, что оно представляло собой окружность, а его пятки упирались в затылок. В таком положении человек умирал в течение десяти — двенадцати часов.
Колесование официально было введено во Франции эдиктом короля Франциска I от 4 февраля 1534 года и предназначалось исключительно для казни разбойников с большой дороги, тогда как простых убийц отправляли на виселицу. Король Генрих II в 1547 году расширил круг преступлений, за которые при-
говаривали к этому жестокому наказанию: с этого времени стали колесовать и убийц. Данный вид казни продолжал применяться длительное время, вплоть до царствования Людовика XIV. Окончательно колесование было отменено Учредительным собранием.
… гшцшнл которого достигала восьми дюймов. — ¿ркмм. — старинная мера длины, одна двенадцатая фута; французский дюйм составляет 27,07 мм.
… шитье это вполне могло бы украсить мантию короля Хлодвига. — Хлодвиг I (ок. 466–511) — король франков с 481 года; победитель римлян в битве при Суасоне (486), ополчений германских племен алеманов при Тольбиаке (496), бургундцев при Дижоне (500), вестготов при Вуйе (507); основатель империи франков; был окрещен святым Ремигием в кафедральном соборе города Реймса; в глазах французских просветителей был знаковой фигурой, напоминавшей о временах варварства.
Пышная одежда в предшествующее Революции десятилетие воспринималась как дурной тон, ибо в высшем обществе в эти годы наметилось тяготение к простоте (мода на античность, культ природы, сентиментализм, аффектация дружбы, интерес к простому человеку).
… президент заметно гневался… — Здесь имеется в виду высокая должность президента провинциального парламента (суда). Решение такого парламента могло быть опротестовано лишь Высшим кассационным судом Франции.
… владеет годовой рентой в сто тысяч экю… — Экю — изначально (с XIII века по 1653 год) золотая, а затем (с 1641 по 1793 годы) серебряная монета, равнявшаяся трем ливрам (или шести — «большое экю»); была упразднена в период Революции.
… в лице презренного откупщика налогов мне встретился твой соперник… — Откупщик — здесь: во Франции XVI–XVIII веков лицо, приобретавшее с торгов право сбора в свою пользу от имени государства некоторых налогов и податей. При этом в казну предварительно вносилась определенная сумма предполагаемого дохода. На практике такая система вела к злоупотреблениям и обогащению откупщиков за счет населения.
… с этой красавицей, не уступающей грациям, цветущей, словно Геба, и еще более прекрасной, чем флора… — Грации — римские богини красоты, которые соответствовали греческим харитам — дочерям Зевса и морской нимфы Евриномы, благодетельным богиням, воплощающим вечную юность (их имена — Аглая, Евфросина, Талия).
Геба — в греческой мифологии богиня юности, дочь Зевса и Геры; на пирах олимпийцев выполняла обязанности кравчего; была отдана в жены обожествленному Гераклу.
Флора — в римской мифологии богиня цветов, колосьев, садов.
… ее законы ныне связывают людей узами Гименея. — Гименей — в греческой мифологии божество брака, сын Диониса и Афродиты, олицетворенная брачная песнь; в мифах он является цветущим, женственной красоты юношей, умирающим во цвете лет в день брака, в тоске о скоротечной юности и красоте; в произведениях искусства изображается стройным нагим юношей, с факелом в одной и венком в другой руке, со строгим выражением лица, отличающим его от Эрота.
… пускай он даже прочтет всего Гомера и всего Вергилия… — Гомер (современная датировка его творений — вторая половина VIII века до н. э.) — легендарный древнегреческий эпический поэт; по преданию, слепой бродячий певец, которому со времен античности традиция приписывает авторство поэм «Илиада» и «Одиссея».
Вергилий (Публий Вергилий Марон; 70–19 до н. э.) — великий римский поэт, автор героического эпоса «Энеида», вершины римской классической поэзии.
… предпочел бы просто двадцать пять тысяч франков в год. — Франк — здесь: французская монета стоимостью в один ливр.
… d кармане нет ни единого су. — Су — французская монета, сначала серебряная, а затем медная, стоимостью в одну двадцатую ливра.
… небольшое поместье Вертфёй, расположенное поблизости от Орлеана. — Орлеан — город в 122 км к югу от Парижа, на реке Луаре.
Ишак, я прочитал Ваше страшное письмо… Первые абзацы этого письма представляют собой образец так называемого «прерывистого» стиля, получившего распространение к концу XVIII века. Этот стиль, характерный прежде всего для «чувствительного» жанра, отличался изобилием многоточий. Подразумевалось, что авторы, в какие-то минуты не в силах выразить обуревающие их чувства, заменяли слова многоточиями.
27 Горации уже не находят себе Меценатов, а Лекарты не встречаются с Христинами. — Гораций (Квинт Гораций Флакк; 65 — 8 до н. э.) — древнеримский поэт, необычайно популярный в эпоху Возрождения и нового времени; автор сатир, од и посланий на морально-философские темы; приняв в дар от Мецената поместье, получил возможность беззаботно посвятить себя поэзии.
Меценат (Гай Цильний Меценат; ок. 69 — 8 до н. э.) — богатый римский всадник, приближенный императора Августа; покровительствовал поэтам (Вергилию, Горацию, Проперцию) и другим людям искусства, поддерживая их материально; имя его стало нарицательным, обозначая покровительство литературе и искусству.
Декарт, Рене (1596–1650) — французский философ, математик, физик и физиолог; был приглашен королевой Христиной в Швецию с целью основать там Академию наук и умер вскоре после прибытия в Стокгольм.
Христина Августа (1626–1689) — королева Швеции в 1632–1654 годах, дочь короля Густава Адольфа и Марии Элеоноры Бранденбургской; с 1644 года правила самостоятельно; одна из образованнейших женщин своего времени; в 1654 году, перейдя в католичество, отреклась от престола и жила вне Швеции, главным образом в Риме, где и умерла.
… вход в храм Фортуны ныне доступен каждому… — Фортуна — в римской мифологии богиня счастья, случая, удачи; изображалась с рогом изобилия, иногда на шаре или колесе (отсюда выражение «колесо фортуны»).
… с высшей знатью провинции Лангедок. — Ланге
док — провинция на юго-западе Франции, на территории прежнего графства Тулузского; в 1271 году перешла под непосредственное правление французских королей, которые, однако, сохраняли местную административную систему (она была упразднена только после 1789 года).
Я родился и вырос при дворе некоего славного принца, к дому которого моя мать имела честь принадлежать. — История Валькура во многом напоминает биографию де Сада, состоявшего по матери в родстве с фамилией де Конде, а по отцу — с провансальской знатью. Воспитывался он в особняке Конде вместе с принцем Луи Жозефом Бурбон-Кон- де, который был старше его на четыре года; затем какое-то время жил в Авиньоне, у своей бабушки по отцовской линии; образование получил в парижском коллеже Людовика Великого; наставником его был аббат Жак Франсуа Амбле; в королевской армии начал службу в звании младшего лейтенанта пехотного королевского полка, участвовал в сражениях Семилетней войны. На этом, впрочем, автобиографические параллели не заканчиваются.
… aнom отец получил назначение по дипломатической линии… — Дипломатом был и отец писателя, Жан Батист Франсуа Жозеф граф де Сад (1702–1767): он представлял интересы французской короны в Кёльне, при дворе курфюрста, и (кратковременно) в Санкт-Петербурге.
… меня отправили к бабушке в Аангедок. — Юного де Сада тоже отправляли в свое время на юг, в Авиньон, к его бабушке со стороны отца — Луизе Альдонсе д’Астуо де Мюр, маркизе де Сад.
Обьяйляетнся война; меня торопятся определить в действующую армию… — Имеется в виду Семилетняя война (1756–1763) между Австрией, Францией, Россией, Испанией, Саксонией, Швецией, с одной стороны, и Пруссией, Великобританией (в унии с Ганновером) и Португалией — с другой; она была вызвана борьбой Англии и Франции за колонии и соперничеством Пруссии и Австрии за преобладание в Германии. В результате войны установилось морское и торговое первенство Англии, к которой отошли французские колонии в Америке (Канада, Восточная Луизиана), а также большая часть французских владений в Индии. Маркиз де Сад сражался с 1757 по 1763 годы на фронтах Семилетней войны в составе карабинерного полка графа Прованского.
Осншйшихся в живых офицеров перевели в один из гарнизонных городов Нормандии… — Нормандия — историческая провинция на севере Франции, со столицей в Руане; в средние века ее часто захватывали англичане; окончательно вошла в состав Франции в 1468 году в правление Людовика XI.
Летом 1762 года де Сад находился в гарнизоне городка Эден недалеко от Па-де-Кале.
… без устали трудился под звездою Марса… — Марс — древнее италийское божество, первоначально бог полей и урожая, потом бог войны; соответствует греческому Арею.
34… исходатайствовать ей место в монастыре карме
литок. — Название монашеского ордена Богоматери горы Кармель происходит от палестинской горы Кармель (Кармил; ныне у ее подножия расположен израильский город Хайфа); его основал в 1155 году Бертольд, крестоносец родом из Калабрии; в 1453 году возникло его женское отделение; во Франции орден кармелиток утвердился в 1605 году стараниями принцессы де Лонгвиль.
Проезжая через Айон, я был очарован великолепием этого города… — Лион — крупнейший город на юго-востоке Франции, у соединения рек Рона и Сона; ранее входил в бургундские земли, с 1307 года в составе Франции; в XVIII веке центр шелковой промышленности; в 1793 году выдержал двухмесячную осаду войск Конвента и после капитуляции в наказание был приговорен к уничтожению и некоторое время назывался «Освобожденный город»; именно тогда и было разрушено то архитектурное великолепие, которым вполне справедливо кичился этот, по словам де Сада, «гордый соперник Парижа».
… он предложил поужинать у интенданта. — Интендант — в описываемое время королевский представитель, наблюдавший за работой органов управления в провинциях. Речь здесь может также идти об армейском интенданте, отвечавшем за войсковое снабжение.
… мы добрались до Роны… — Река Рона, на которой стоит Лион, берет свое начало в Швейцарии, протекает по территории Франции и впадает в Средиземное море; протяженность ее 812 км, из них 522 км приходится на французскую территорию.
Меня должны были препроводить в замок Пьер-ан- Сиз… — Крепость Пьер-ан-Сиз (или Пьер-Ансиз), располагавшаяся неподалеку от Лиона, была хорошо известна и самому писателю. В этой крепости де Сад отбывал в 1768 году наказание после так называемого «скандала в Аркёе»; оттуда он был освобожден 16 ноября 1768 году и выслан в родовое имение Ла-Кост близ Авиньона.
Далее следуйте в Швейцарию или же в Савойю… — Савойя — герцогство, располагавшееся между Францией, Швейцарией и Италией; после подписания Утрехтского мира 1713 года и по Лондонскому договору 1720 года вошла в состав Сардинского королевства; в 1860 году была присоединена к Франции, составив департаменты Савойя и Верхняя Савойя.
Во времена, описанные в романе, Савойя для француза была иностранным государством. От Лиона до савойской границы насчитывалось менее 100 км, до швейцарской — несколько больше.
… нынешние законы карают дуэлянтов с крайней суровостью. — Дуэль, являвшаяся действенным средством регулирования моральных конфликтов в дворянском обществе, уносила множество жизней, и поэтому правительства вели с дуэлянтами борьбу. Известны, в частности, жестокие меры против дуэлей, принятые кардиналом Ришелье, — самой известной из них стала казнь аристократа Франсуа де Монморанси, графа де Бутвиля (этот неисправимый бретёр был обезглавлен в 1627 году). Людовик XVI, вступив на престол, клятвенно обещал сохранять в силе все прежние законы, принятые против дуэлей. Тогда еще был жив Руссо… и я нанес ему визит. — Руссо, Жан Жак (1712–1778) — французский философ, писатель и композитор, сыгравший большую роль в идейной подготовке Великой французской революции. Часть своей жизни Руссо провел в Женеве, и паломничество к модному писателю в 60–70 годы XVIII века рассматривалось как проявление хорошего тона; однако с 1770 года он жил уже не в Женеве, а в Париже и Эрменонвиле, так что здесь в романе явный анахронизм.
В разговорах с этим глубоким философом, истинным другом природы и человечества, я постепенно проникся страстью к литературе и искусствам… — Такое влияние Руссо для современников должно было выглядеть забавным, так как автор «Рассуждения о науках и искусствах» язвительно критиковал прогресс в этих областях человеческой деятельности, считая их признаком роскоши, разрушающей естественные отношения между людьми.
… в прежние времена ежегодно дававших по пятьде
сят тысяч ливров ренты… — Ливр — старинная денежная единица во Франции, стоимость которой значительно варьировалась в зависимости от исторической эпохи и места; впоследствии была приравнена к франку. Слово «ливр» долго употреблялось вместо слова «франк», если речь шла о годовых доходах.
50 Мы берем с собой Фолииюна. — Фолишон (фр. Faulichon) — букв. «Шалун».
57… кок и во времена Рабле. — Рабле, Франсуа (ок.
1494–1553) — французский писатель-сатирик, остроумно обличавший устои и нравы своего времени; автор знаменитого романа «Гаргантюа и Пантагрюэль».
Вот как этот автор описывает их в «Пантагрюэле»… — Имеется в виду роман Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль» — художественная энциклопедия французской культуры эпохи Возрождения; в его гротескных образах автор раскрывает жизнеутверждающие идеалы того времени, свободного восприятия жизни, культ телесного и духовного удовлетворения потребностей человека.
В подстрочном примечании де Сад дает краткий пересказ эпизода из пятой книги этого романа (главы XI–XIII).
59… нашему дому, отличающемуся не столько внеш
ним великолепием, сколько исключительным порядком и удобством. — Поместье Вертфёй обустроено в соответствии со вкусами, отличавшими эпоху Людовика XVI, ими же отличаются нравы и обычаи его обитателей: изысканная простота манер и одежды, культ природы, доброжелательность к низшим сословиям, сентиментальность, филантропия. Отрицательные персонажи романа, напротив, тяготеют к эпохе классицизма, а также к всеразрушающему рационализму «философов».
… d пяти льё от Орлеана, на берегу Луары. —
Льё — старинная мера длины: земельное льё равнялось 4,444 км, почтовое — 3,898 км, морское — 5,556 км. Луара — самая крупная река Франции (1 012 км); начинается с Севеннских гор на востоке страны, впадает в Атлантический океан.
61 … самое худшее из того, что с нами может
случиться, так это встреча с рыцарями Круглого стола, посетившими Галлию в поисках славы, с Г о веном, сенешалем Кеем и храбрым Ланселотом Озерным. — Рыцари Круглого стола — персонажи кельтских народных преданий, в центре которых стоит образ короля Артура, легендарного вождя бриттов, в VI веке боровшегося с англосаксонскими завоевателями; за его столом собирались эти герои, воплощающие идеалы рыцарской чести. Стихотворный цикл, посвященный рыцарям Круглого стола, во французской литературе был создан в XII веке Кретьеном де Труа; подвиги Ланселота в Галлии описывались в анонимном прозаическом сочинении XIII века; в XVIII веке рыцарские романы издавались в так называемой «Синей библиотеке», причем старые тексты подвергались изменениям с учетом вкуса образованной публики.
Говен — популярнейший персонаж легенд про короля Артура. В куртуазной литературе его образ был переосмыслен: из эпического героя он превратился в отважного рыцаря, которому свойственны не только безудержная смелость, но и изрядное легкомыслие. Сенешаль Кей — домоправитель и молочный брат короля Артура; изображался, как правило, хвастливым забиякой.
Ланселот Озерный был воспитан феей на дне озера (откуда и его прозвище) и прославился затем как своими подвигами, так и верностью даме Гвиневере, ясене короля Артура.
Галлия — в древности страна, занимавшая территорию современной Северной Италии (Цизальпинская Галлия) и Франции, Бельгии, части Швейцарии и Нидерландов (Трансальпийская Галлия). Трансальпийская Галлия была завоевана Цезарем в 58–51 годы до Н.э. Эту страну и населявшие ее кельтские племена галлов в литературе часто называют историческими предшественниками Франции и французов… некий великан… например Ферраг, сущее Божье наказание отважному рыцарю Валентину… — Рыцарь Валентин и кровожадный великан Феррат — персонажи позднего средневекового романа «История Валентина и Орсона, благороднейших и храбрейших рыцарей» («Histoire de Valentin et Orson, tres nobles et vaillants chevalliers»), который был доступен читателям XVIII века в изданиях «Синей библиотеки».
66… на английский манер обниму вас еще раз перед
скорой смертью… — В соответствии с правилами английской мелодрамы главная героиня, как правило, трагически погибала, что не могло не вызывать у зрителей слезы.
75… юла d деревню Берсёй… — Название Вереёй
(Berseuil) — вымышленное.
… кюре отложил ее причащение… — Кюре — католический приходской священник.
Мы усаживаемся 0 берлииу, несемся быстрее ветра… — Берлина — четырехколесная коляска на рессорах, со снимающимся верхом, с двумя сиденьями и стеклянными окнами; была изобретена в Берлине и потому получила такое название.
… туда, к Шартру… — Шартр — город в 96 км юго-западнее Парижа.
Только коллеги Бартоло могут похвалиться таким жестокосердием. — Бартоло (1314–1357) — знаменитый итальянский правовед, родом из города Сассоферрато в герцогстве Урбино; в двадцать лет получил степень доктора Болонского университета; уже в молодости проникся убеждением, что любой обвиняемый виновен; быстро стал непопулярным в народе, и в двадцать шесть лет вынужден был добровольно сложить с себя обязанности судьи; работал в университете города Пиза, где его лекции привлекали огромное количество студентов; после одиннадцати лет преподавания в Пизе перебрался в город Перуджа; в ранге тайного советника состоял при императоре Священной Римской империи Карле IV (1316–1378; правил с 1346 года); оказал сильнейшее влияние на формирование юриспруденции как науки.
… он стоял у заставы Гобеленов. — Застава Гобеленов находилась на южной окраине Парижа (у современной площади Италии); была создана в конце XVIII века; несколько раз меняла свое наимено-
вание; название «застава Гобеленов» она носила между 1785 и 1790 годами и получила его, по-види- мому, потому, что с севера, из предместья Сен-Жак, в эту точку приходит улица Гобеленов.
99… недавно появилось огромное число нелепейших
проектов искоренения нищенства во Франции. — В XVIII веке Париж и его окрестности в буквальном смысле осаждали толпы нищих. Законы были бессильны В борьбе с этим. В 1764 году королевский указ определял «бродягами и темными личностями» тех, кто не имел работы и постоянного места жительства в течение полугода до опубликования указа. Молодых бродяг отправляли на каторгу, стариков и детей' — в работные дома. В эти же годы начали открываться первые дома призрения для нищих и издаваться проекты, имевшие целью улучшить положение этих изгоев общества.
Из наиболее известных французских сочинений о нищенстве заслуживают упоминания: «Мемуар о бродягах» («Memoires sur les vagabondes»; 1764) экономиста Гийома Франсуа Летрона (1728–1780); «Полиция по делам нищих» («Pуlice sur les mendi- ants»; 1764) члена Королевского сельскохозяйственного общества Дени Лорьяна Тюрмо де Ла Моран- дьера; «Способы искоренить нищенство во Франции» («Les Moyens de detruire la mendicite en France»; 1780) аббата Мальво.
101 «Велизарий», глава XII. — «Велизарий» (1767) — политический и нравственный роман французского писателя Жана Франсуа Мармонтеля (1723–1799). Велизарий (505–564) — полководец императора Восточной римской империи Юстиниана I (Петр Флавий Савватий Юстиниан; ок. 483–565; правил с 527 года), германец по происхождению; своими военными походами и завоеваниями проводил в жизнь политику Юстиниана, направленную на восстановление Римской империи; в 534 году разгромил вандалов, в 535–540 и 544–548 годах вел военные действия против остготов в Италии; в 542 году сдерживал наступление персов, а в 559 году — гуннов. Война в Италии затянулась, и в' результате интриг Велизарий впал в немилость, был отозван из армии, затем заподозрен в попытке захватить власть и арестован. Вскоре его оправдали, вернули часть огромного, награбленного в Италии богатства (остальное пошло в казну) и позволили доживать век на собственной вилле; но, пробыв несколько месяцев в застенке, этот физически очень сильный и безусловно мужественный человек превратился в развалину, повредился в уме и начал страдать манией преследования. Такой конец прославленного полководца породил множество легенд, в которых утверждалось, что он ослеп (или был ослеплен) и просил подаяние в Константинополе. Возникла даже поговорка «Подайте милостыню Велизарию», намекающая на бренность любой славы и власти.
Из шестнадцати глав романа Мармонтеля, большинство из которых представляют собой отдельные трактаты на различные политические темы, скандальной известностью пользовалась глава пятнадцатая. В ней автор высказал предположение, что добродетельные язычники нашли себе место в христианском раю наравне со святыми. 26 июня 1767 года богословский факультет Парижского университета выступил с опровержением еретических высказываний Мармонтеля, а 31 января 1768 года католических богословов поддержал архиепископ Парижский. Сильные мира сего выступили в защиту Мармонтеля. Фридрих II Прусский, Иосиф II Австрийский, Екатерина II Великая расточали опальному автору комплименты (русская царица даже перевела отдельные главы запрещенного романа на родной для ее подданных язык). Наконец, благодаря протекции герцога д’Эгийона, писатель был назначен придворным историографом.
Контекст, из которого де Сад цитирует Мармонтеля, таков: «Теперь вы прекрасно понимаете, насколько неразумно один из классов общества презирает другой. Оба ведь они одинаково полезны и к тому же зависят друг от друга. Если же, предположим, кто- нибудь из них и имеет преимущество, так это земледелец. Если первейшая человеческая потребность — питаться, то ремесло, дающее людям пропитание, — первейшее из ремесел».
102… современный Вавилон исчезнет с лица земли
подобно городу Семирамиды. — Вавилон — город на реке Евфрат, на территории современного Ирака; первые сведения о нем восходят к XXIII веку до н. э.; в VII–VI веках до н. э. это столица Ново-Валилон- ского царства, огромный и разноликий город; в 538 году до н. э. вошел в состав Персидской монархии Ахеменидов и стал одним из ее центров; в 331 году до н. э. был захвачен Александром Македонским. После 312 года до н. э. Селевк, один из полководцев Александра, начал переселять жителей Вавилона в основанный им поблизости город Селевкию, в результате чего Вавилон стал приходить в упадок и к II веку н. э. на его месте остались одни развалины. Систематические раскопки Вавилона были начаты только в конце XIX века, так что сведения о нем, в том числе его образ как вместилища пороков и разврата, де Сад мог почерпнуть лишь из Библии и сочинений античных авторов.
Семирамида — греческое имя ассирийской царицы Шаммурамат, родом из Вавилонии, жены царя Шамшиадада V (823–811 до н. э.); после его смерти была регентшей при своем несовершеннолетнем сыне Ададнерари III (809–782 до н. э.); древние авторы приписывали ей основание Вавилона, многие грандиозные постройки, завоевательные походы и многочисленные любовные приключения; имя ее, как символ могущественной, но порочной властительницы, употреблялось в мировой литературе еще со времен античности.
.;. нсшощиб силы на украшение нового Содома, будет похоронено под позолоченными руинами вместе со своей столицей. — Библейские города Содом и Гоморра, находившиеся в районе Мертвого моря, были истреблены гневом Господним за грехи и нечестие их обитателей (Бытие, 18: 20–19: 29): «И пролил Господь на Содом и Гоморру дождем серу и огонь от Господа с неба» (Бытие, 19: 24).
109… отправится в столицу с пятьюдесятью луидора
ми в кармане. — Луидор — французская старинная золотая монета, весом около 6,7 г, чеканившаяся с XVII века; носила на себе изображение Людовика XIII или его преемников; первоначально стоила 20 ливров (позднее — 24); впоследствии так называли золотую монету в 20 франков.
119… имеешь дело с гугенотом. — То есть кальвини
стом. Кальвинисты — приверженцы одного из протестантских течений, основанного Жаном Кальвином (1509–1564), выходцем из Франции и жителем (по сути — правителем, хотя он не занимал никаких официальных постов) швейцарского города Женевы; представляли собой радикальное крыло Реформации, выступали за равенство всех членов религиозной общины и за полное подчинение ей верующего, за выборность руководителей общины и священнослужителей; отличались строгой, временами фанатической приверженностью вере, требовали отказа от роскоши и мирских развлечений. Во Франции кальвинисты (именно они составляли большинство протестантов в этой стране) именовались гугенотами (hugenots) — от немецкого слова Eidgenossen («сотоварищи», этимологически — «давшие совместную клятву»), прошедшего через швейцарское диалектное Eidguenoten.
122 Не ценнее ли она полотен Тенирса или Рубенса? — Тенирс, Давид Младший (1610–1690) — фламандский живописец, учившийся у своего отца Давида Тенирса Старшего (1582–1649); писал полотна на темы мирной крестьянской жизни.
Рубенс, Питер Пауэл (1577–1640) — знаменитый фламандский живописец; творчество его, проникнутое стилистическими тенденциями барокко, отвечало вкусам эпохи Контрреформации.
В XVIII веке полотна этих мастеров высоко ценились знатоками.
129… как то делают служители Фемиды… — Феми
да — в греческой мифологии богиня правосудия, дочь Урана — Неба и Геи — Земли, вторая законная супруга Зевса; обычно изображалась с рогом изобилия в руках, весами и повязкой на глазах — знаком ее беспристрастия.
Левочка находилась в Пре-Сен-Жерве у кормилицы. — Пре-Сен-Жерве — в описываемое время деревня, располагавшаяся в предместье Парижа, в 6 км от города Сен-Дени; излюбленное место воскресного отдыха горожан, привлекаемых туда, помимо прочего, соседством Роменвильского леса; местные жители занимались садоводством, что придавало деревне и ее окрестностям неповторимый «деревенский демократизм», отвечавший моде эпохи Людовика XVI.
… наши господа владеют на Монмартре еще одним особнячком для удовольствий… — Монмартр — селение на одноименном холме у северных окраин Парижа; официально вошло в черту города в 1860 году, а в XVIII веке было пригородом.
Ваши служанки… какие-то Лукреции; право же, они обладают добродетелями жительниц Лревнего Рима. — Согласно рассказу древнеримского историка Тита Ливия (59 до н. э. — 17 н. э.), Лукреция, дочь Спурия Лукреция Триципитина и жена Тарквиния Коллатина, подверглась бесчестию со стороны Секста, сына царя Тарквиния Гордого, после чего, заставив отца и мужа поклясться, что они отомстят преступнику, заколола себя на их глазах («История Рима от основания Города», I, 58). Результатом этого события стало падение царской, власти в Древнем Риме. Во французской классической литературе, и не только в ней, имя Лукреции стало нарицательным.: так называли целомудренных и добродетельных женщин.
И давно у вас служит эта неприступная весталка? — Весталка — жрица римской богини огня и домашнего очага Весты, поддерживавшая вечный священный огонь в храме Весты у подножия Палатинского холма; весталки обязательно должны были принадлежать к патрицианским семьям, не иметь телесных пороков и быть целомудренными; в случае нарушения обета невинности виновную закапывали живой в землю, а ее соблазнителя засекали до смерти.
… ни у калифорнийцев, ни у остяков, если отец захочет навестить свою дочь ранним утром, та не откажет ему в праве войти к себе в спальню под тем смехотворным предлогом, что она только в ночной рубашке. — Здесь калифорнийцы (видимо, индейские племена Калифорнии) и остяки (народ финно-угрской группы, живший в тундрах Западной Сибири, а также по среднему течению Оби и Иртышу) — пример «близких к природе» дикарей, излюбленный призрак просветительского философствования.
147 … ухитрился сорвать с ее груди косынку… — Ко
сынка здесь — шейный платок, которым женщины закрывали себе грудь и шею.
169 … проживающих на улице Сен-Луи, что находится
в квартале Маре. — Улица Сен-Луи (Святого Людовика) — это часть современной улицы Тюренна, между улицами Вольных горожан и Дочерей Голгофы.
Квартал Маре, расположенный в восточной части старого Парижа, в XVIII веке был населен по преимуществу судейскими, близкими к Парижскому парламенту, и считался весьма консервативным.
… ехала из Бретани в Париж… — Бретань — историческая провинция на северо-западе Франции; расположена на одноименном полуострове; подразделяется на Верхнюю и Нижнюю Бретань; название ее связано с кельтским племенем бриттов, переселившихся сюда из Англии в V–VI веках; в настоящее время ее территория охватывает департаменты Фи- нистер, Морбиан, Кот-дю-Нор, Иль-и-Вилен, Нижняя (Атлантическая) Луара.
Вынужденная срочно отправиться в Ренн… — Ренн — город на северо-западе Франции, древняя столица Бретани, центр департамента Иль-и-Вилен; с 1554 года место заседаний парламента Бретани, одного из самых несговорчивых в отношениях с королевской властью.
180… Всиолснностнся Сусанна, застигнутая старцами
при купании. — Имеется в виду повествование в библейской Книге пророка Даниила (13: 1—63) о прекрасной Сусанне (по-еврейски «Лилия»), богобоязненной и верной жене богатого купца Иоакима. Во время купания Сусанны за ней подглядывали двое старейшин, тщетно пытавшихся ее соблазнить. Получив отпор, старцы обвинили Сусанну в прелюбодеянии, свидетелями которого они якобы были. Поверив старейшинам, народ осудил женщину на смерть, но по дороге к месту казни мудрый юноша Даниил уговорил суд провести дополнительное следствие. Допросив каждого старца в отдельности и сравнив их противоречивые показания, он доказал их лжесвидетельство, за что они немедленно были побиты камнями; Сусанна же была освобождена.
187 И это прикрывается именами Фаринация, Жус- са, Кюжаса. — Фаринаций (Просперо Фариначчи; 1554–1613) — итальянский правовед, сделавший себе карьеру в Риме как адвокат; затем занимал ключевые посты в канцеляриях римских пап Климента VIII (1536–1605; папа р 1592 года) и Павла V (1552–1621; папа с 1605 года); в деле розыска и дознания проявлял жестокость, поражавшую даже в те отнюдь не либеральные времена, хотя сам он явно не являлся образцом нравственного совершенства. Так, после скандала, связанного с преступлением на сексуальной почве, он сохранил свое место только благодаря заступничеству влиятельных церковников. Климент VIII, прощая Фариначчи («фариначчи» по-итальянски означает «пекарь»), не удержался от каламбура: «Ваша мука — превосходная, но мешок, в котором она содержится, грязный». Юридические сочинения Фариначчи, где затрагивались почти все возможные правовые вопросы, считались в Италии основополагающими до конца XVIII века: Жусс, Даниель (1704–1781) — французский юрист родом из Орлеана; служил в этом городе в качестве советника местного суда; прославился не только как юрист, но и как ученый эрудит.
Кюжас, Жак (1522–1590) — известный французский юрист родом из Тулузы; один из основателей исторической школы права; пользовался огромным уважением среди современников; французские короли и римские папы осыпали его наградами и почестями; в смутное время, отмеченное фанатичной борьбой католиков с протестантами, оставался одним из немногих сторонников терпимости и свободы в религиозном вопросе.
… кшо более виновен перед человечеством — Картуш или… некий славный плут… — Луи Доминик Бургиньон, по прозвищу Картуш (1693–1721) — знаменитый вор, колесованный на Гревской площади; прославился ловкостью и остроумием; с необычайным хладнокровием совершил множество убийств, хотя в отличие от современных ему разбойников, внушавших публике ужас и отвращение, сумел пробудить к себе и чувства симпатии.
188 Меня заклеймили бы как злодея, вычеркнули бы из списка, говоря словами Ленге… — Ленге, Симон Никола Анри (1736–1794) — французский адвокат и публицист родом из Реймса, уже в молодости выказавший необычайные способности; как адвокат достиг великолепных успехов и за всю свою карьеру проиграл только два процесса. Из его сочинений скандальную известность приобрела «История революций в Римской империи» (1766), где он, выступив с апологией цезарей, подверг язвительной критике либеральный курс, которого придерживалось большинство королевских администраторов, а также «Беспристрастная история иезуитов», вышедшая в свет в 1768 году и сожженная рукой палача. Он принимал живейшее участие в событиях, повлекших за собой парламентскую реформу. Имя Ленге было вычеркнуто из списков адвокатов 29 марта 1774 года из-за памфлета «Размышления в поддержку графини де Бетюн», в котором уничтожающей критике подверглись влиятельные судьи. Оказавшись не у дел, он принялся за издание «Политического и литературного журнала», запрещенного в 1776 году. Преследования со стороны либеральных министров заставили неуемного критика режима покинуть Францию. Под новым названием «Политические, гражданские и литературные анналы XVIII века» журнал Ленге издавался в 1777–1792 годах в Лондоне и Брюсселе, а затем снова в Париже. С 1779 по 1781 годы Ленге находился под арестом в Бастилии. Император Иосиф II, которому пришлись по душе экономические взгляды Ленге, пригласил его в Австрию, где бывший адвокат был возведен в дворянство. Однако в 1791 году, выступив в защиту вольностей Брабанта, Ленге был вынужден покинуть и пределы Австрийской империи. Во Франции он быстро перессорился с вождями революционеров, бежал в деревню, был схвачен и после судебного фарса гильотинирован.
189 Облдеи&оисъ 6 моши черные доспехи… — Речь здесь идет о судейской мантии.
… презираю эти проклятые северные королевства, где наше сословие уже не пользуется доверием… — Противопоставление Юга, погрязшего в фанатизме и суевериях, с прогрессивным Севером в просветительской литературе XVIII» века было общим местом. В качестве примеров просвещенных стран выставлялись Пруссия Фридриха II и Россия Екатерины II.
… Aim будут выплачивать пенсион в сто пистолей. — Пистоль — испанская золотая монета с содержанием золота в 7,65 г, имевшая хождение и во Франции, а также счетная денежная единица во Франции XVII–XVIII веков, составлявшая 10 ливров.
… в монастырь сестер урсулинок, что в Орлеане. — Урсулинки — монахини ордена святой Урсулы, основанного в 1537 году Анжелой Меричи из Брешии как конгрегация девушек и вдов, посвятивших себя религиозному воспитанию девочек. Конгрегация была провозглашена монашеским орденом в 1572 году Григорием XIII (1502–1585; папа с 1572 года), хотя часть сестер предпочла остаться в прежнем менее строгом послушании. В Париже урсулинки появились в 1612 году стараниями Мадлены Люилье графини де Сент-Бёв. До Революции орден владел в одном только Париже четырнадцатью монастырями, по всей же Франции число их доходило до трехсот. Орлеанский монастырь урсулинок, кстати сказать, крупным не считался.
219… довезу ее до дома, что находится в провинции
Мен… — Мен — старинная провинция на западе Франции, охватывавшая территорию нынешних департаментов Майен и Сарта; столицей ее был город Ле-Ман (сегодня главный город департамента Сарта); с 955 года графство, затем герцогство; присоединена к французской короне в 1481 году, в правление Людовика XI.
… капитан Наваррского полка, что располагается ныне в Кале. — В дореволюционной Франции многие полки носили название какой-нибудь из провинций королевства.
Кале — город и крепость в современном французском департаменте Па-де-Кале, у самого узкого места (33,5 км) пролива Па-де-Кале.
… d Дофине мы навещали моего старого дядю… — Дофине — историческая провинция на юго-востоке Франции, на ее территории находятся нынешние департаменты Изер, Верхние Альпы, большая часть департамента Дром и небольшая часть департамента Воклюз; провинция отошла к королю Филиппу VI (1294–1350; правил с 1328 года) в 1349 году при условии, что она станет владением наследника французского престола. Сеньоры Дофине традиционно носили титул «дофин», и потому с XIV века старший сын французского короля также стал называться дофином.
228… 0зял себе на службу ловкую субретку… — Субрет
ка — в комедиях XVII–XIX веков бойкая, находчивая служанка, поверенная секретов своих хозяев.
230 Он восстанавливал статую Улътроготы — покровительницы монастыря… — Имя это, скорее всего, следует понимать как игру слов, поскольку во времена де Сада «готический» означало «древний», «устаревший», хотя епископ Григорий Турский (ок. 538 — ок. 594) упоминает в своей 40-томной «Истории франков» имя Ультроготы как супруги Хильдеберта, одного из сыновей короля Хлодвига.
Поначалу мы обратились к главному викарию архиепископа… — Викарий — здесь: священник, который помогает епископу в управлении церковным округом.
До Венеции мы добрались без каких бы то ни было приключений. — Венеция — город в Северной Италии; расположен на островах Венецианской лагуны в Адриатическом море; в средние века купеческая республика, занимавшая одно из ведущих мест в европейской торговле, в том числе в торговле с Турцией и со всем Востоком.
Сведения об Италии де Сад мог почерпнуть как из личных поездок, так и из книг своей библиотеки, среди которых важнейшими считаются: «Историческое и критическое описание Италии» («Description historique et critique de l’Italie»; 1766) аббата Жерома Ришара и «Путешествие по Италии в 1765–1766 годах» («Voyage en Italie dans les annees 1765 et 1766»; 1786) Лаланда.
… содержал также близ моста Риальто вполне пристойную гостиницу «Французский герб». — Мост Риальто расположен в крайней восточной точке Большого канала, пронизывающего всю Венецию; построен в XVI веке; имеет 48 м в длину и 22 м в ширину; до 1854 года это был единственный мост через Большой канал; здесь происходили деловые встречи купцов, заключались сделки, становились известными новости — это была своебразная городская биржа.
Остров Маламоко показался нам самым привлекательным и прохладным… — Остров Маламоко, где располагался одноименный порт, был густонаселенным; в прежние времена там располагались резиденции дожа и местного епископа.
… весьма известное аббатство, где с величайшим тщанием хранились знаменитые полотна Тициана и Паоло Веронезе. — Речь идет об бенедиктинском аббатстве Сан Джорджо Маджоре.
Тициан (Тициано Вечеллио; ок. 1476/1477 или 1489/1490—1576) — итальянский живописец,
крупнейший представитель венецианской школы Высокого Возрождения.
Паоло Веронезе (то есть Веронец, настоящая фамилия — Кальяри; 1528–1588) — итальянский живописец, представитель венецианской школы (город Верона принадлежал Венецианской республике) Позднего Возрождения; в трапезной венецианского аббатства Святого Георгия некогда висела знаменитая картина Веронезе «Брак в Кане Галилейской» (1562; вывезенная оттуда Бонапартом, ныне она хранится в Лувре).
… был окружен целой толпой сбиров. — Сбиры — в Италии судебные и полицейские служители, которые были вооружены и имели военную организацию.
Алъгвасилы — так в Испании именовались нижние полицейские чины, которые проводили в жизнь решения судьи или городского начальства.
Турки иоЗыскибокми жертвы, для сераля. — Сераль — искаженное наименование дворца турецких султанов; та его часть, где обитали жены султана, называлась гаремом.
… вся вина лежит на приплывших из Дарданелл лодках, которые тайно проникли в Адриатическое море. — Дарданеллы. (др. — гр. Геллеспонт, тур. Ча- наккале-Богазы) — извилистый и узкий пролив между Европой и Малой Азией, соединяющий Мраморное море с Эгейским морем; входит в систему черноморских проливов.
… попросил подарить ему несколько цехинов… — Цехин — золотая монета, первоначально чеканившаяся с 1280 года в Венеции (название происходит от ит. слова zecca — «монетный двор»). На лицевой ее стороне был изображен святой Марк, вручающий дожу знамя в форме креста. Почти такого же веса цехины чеканились в Милане, Риме, Флоренции и Неаполе. Цехины в течение многих лет обращались как платежная монета и на мусульманском Востоке.
… поручил… нанять мне фелуку… — Фелука — небольшое трехмачтовое палубное судно с остроконечным носом и несколько возвышенной кормой, прежде встречавшееся в военных и портовых флотах Средиземного и Эгейского морей; могло передвигаться и на веслах; греческие пираты ценили эти суда за быстроходность. Военная фелука была оснащена 6—8 небольшими пушками на верхней палубе.
… нашим взорам открылись башни знаменитой крепости Корфу, гордой соперницы Гибралтара и, вероятно, столь же неприступной, как и та славная крепость, что открывает путь к Европе. — Корфу (древняя Керкира, или Коркира) — крепость и главный город одноименного острова в составе Ионических островов; находится на его восточном берегу; с 1386 по 1797 годы принадлежала Венеции; в составе Греции с 1864 года. В 1716 году турецкий султан Ахмед III (1673–1736; правил в 1703–1730 годах) пытался взять Корфу штурмом, но греки не только выдержали осаду, но и разгромили превосходящие силы турок. Однако неприступность этой крепости де Сад, как это выяснилось несколькими годами позднее, все же преувеличил. В 1797 году Бонапарт захватил Ионические острова, и 5 ноября 1798 года объединенная русско-турецкая эскадра, возглавлявшаяся русским вице-адмиралом Ф.Ф.Ушаковым и турецким адмиралом Кадыр-беем, начала осаду Корфу. 20 февраля 1799 года французский гарнизон, мало уступавший по численности экспедиционным отрядам осаждающих, капитулировал. Штурм Корфу в истории военно-морского искусства остается примером уникальным, поскольку флоту удалось овладеть сильной морской крепостью, причем с минимальными силами и без осадной артиллерии. Гибралтар — крепость и город на юге Испании; британская колония; расположен на скале, отделяющей Альхесирасе кую бухту от Средиземного моря и господствующей над Гибралтарским проливом. Гибралтарская скала круто поднимается на 426 м над уровнем моря и соединяется с материком низким песчаным перешейком, а ее главный хребет делится двумя поперечными проходами на три отдельные вершины. Эта крепость — единственная в своем роде, благодаря естественной неприступности отвесных скал с восточной стороны и отличным искусственным укреплением с остальных; все ее бастионы и форты оснащены дальнобойными орудиями. В XIII веке арабы впервые оценили стратегическую важность Гибралтарской скалы и построили здесь крепость Джебель Эль-Тарик («Холм Тарика»), по имени своего вождя Тарик-ибн-Сеида, под началом которого они в 711 году вторглись в Испанию из Африки; это название позже было искажено и превратилось в «Гибралтар».
После Афин ни одно из государств Греции не владело таким могущественным флотом, какой был на острове Коркира, ныне Корфу, принадлежащем Венеции. — Начиная с 483 года до н. э. под руководством Фемистокла (см. коммент, к сгр. 485) в Афинах был построен мощный флот, который вместе с другими греческими флотами одержал 28 (или 27) сентября 480 года до н. э. победу над морскими силами персов в битве у острова Саламин.
Гомер в «Одиссее» великолепно описывает могущество и богатство этого острова. — В VI песне «Одиссеи» Гомер изображает остров Схерию, сказочную страну счастливого народа феаков, расположенную где-то севернее острова Итаки. Схерия еще в античности была отождествлена с Керкирой, которая в 734 году до н. э. стала колонией Коринфа.
На пятый день Мы обогнули мыс Морей и вошли в Эгейское море. — Морея — средневековое название Пелопоннесского полуострова, который находится на южной оконечности Греции и соединен с ее материковой' частью узким Коринфским перешейком; крайняя юго-восточная оконечность Пелопоннеса — мыс Малея, который здесь и имеется в виду. Эгейское море — полузамкнутое море в бассейне Средиземного моря, между полуостровами Балканским, Малой Азии и островом Крит; на северо-востоке соединено проливом Дарданеллы с Мраморным морем; а на юге несколькими проливами между островами — со Средиземным морем. Значительная изрезанность берегов Эгейского моря обусловила возникновение на омываемом им побережье удобных портов. Через Эгейское море проходят судоходные пути из портов Черного моря в Южную Европу, Северную Америку, порты Ближнего и Среднего Востока.
Нй седьмой день вечером мы уже высаживались в Пере. — Пера (ныне Бейоглу) — один из основных торговых кварталов Константинополя; расположен в его северо-восточной части, на холме; весьма европеизирован: еще со времен Восточной Римской империи здесь селились генуэзские купцы, что наложило отпечаток на внешний облик района; эта часть города является средоточием посольств, консульств и других учреждений; здесь же расположены кафе,
театры, рестораны и гостиницы, устроенные по европейскому образцу.
… за исключением нескольких лодок, принадлежа
вших далматским рыбакам. — Далмация — историческая область на балканском побережье Адриатического моря, ныне в Хорватии.
В ту пору послом нашего двора в Порте был граф де Фьерваль… — Высокая (или Блистательная) Порта — общеупотребительное в Европе в XVIII–XIX веках официальное наименование турецкого правительства; произведено от фр. porte («дверь», «ворота»), что является точным переводом турецкого и арабского названий канцелярии первого министра султана, соответственно: «паша капысы» (буквально «дверь паши») и «баб-и-али» (буквально «высокая дверь»).
… эти должны принадлежать берберским государствам. — Берберия — северо-западная часть Африки между Средиземным морем и Сахарой, охватывающая Марокко, Алжир, Тунис и Триполи- танию (северная часть современной Ливии); получила свое название от живущего на этой территории племени берберов. В число важнейших берберских государств входили Тунис, Алжир и Фес; позднее к ним добавились Марокко и Триполитания.
… сможет ли он доплыть до Туниса… до Алжира, до Марокко, до любого места на африканском побережье. — Тунис и Алжир с XVI века были самостоятельными государствами (в исторической литературе они назывались регентствами) и лишь номинально признавали свою зависимость от турецкого султана; их военной опорой служили янычары; регентства просуществовали вплоть до завоевания Северной Африки европейцами в XIX веке.
Марокко — королевство на северо-западе Африки, на севере граничащее со Средиземным морем и Гибралтарским проливом, на западе — с Атлантическим океаном, на востоке — с Алжиром, на юге — с Сахарой; в XVII–XVIII веках переживало период упадка и раздиралось внутренними смутами.
… благополучна быопбнлнсь на побережье Мальты. — Мальта — остров в центральной части Средиземного моря; была колонизована финикийцами в XIII веке до н. э.; с VI века до н. э. владение Карфагена, с 218 года до н. э. — Рима, в 395–870 годах находилась под властью Византии, затем — арабов; в 1091 году завоевана норманнами и присоединена к Сицилии; в 1530 году на ней утвердился рыцарский орден иоаннитов (иначе Мальтийский); в 1798 году захвачена наполеоновской Францией, а в 1800 году — Англией, объявившей ее своей колонией (что было подтверждено Парижским договором 1814 года).
… побы&глп форте Святого Эльма, возведенном в гавани Аа-Валеттьг. — Ла-Валетта (Валетта, Лавалетта) — главный город Мальты, основанный в 1566 году и названный в честь великого магистра Мальтийского ордена, под руководством которого Мальта выдержала осаду превосходящих турецких войск и флота в апреле — сентябре 1565 года; расположена в глубоком заливе на северо-восточном берегу острова, на полуострове Скиберрас, который делит этот залив на две бухты.
Форт Святого Эльма — одно из главных укреплений Мальты; построен рыцарями в первой половине XVI века на оконечности полуострова Скиберрас и прикрывает с моря город и вход в Большую гавань; во время осады 1565 года после жестокого и длительного бомбардирования был взят турками, но вслед за снятием осады разрушенные укрепления были восстановлены рыцарями.
Город этот был. основан в 1566 году командором по имени Аа Валетт. — Ла Валетт, Жан Паризо де (ок. 1494–1568) — сорок восьмой великий магистр Мальтийского ордена (1557); за время управления орденом укрепил в нем дисциплину, усилил флот, добился поступления налогов с подчиненных ему приоратов.
Командор — одно из высших званий в духовно-рыцарских орденах.
255 Как злополучная собака в басне… оставив верную добычу, погнался за тенью… — Имеется в виду басня французского поэта и баснописца Жана де Лафонтена (1621–1695) «Собака, которая променяла добычу на тень» («Le chien qui lache sa proie pour ГошЪге», VI, 17). Собака, погнавшись за добычей, увидела в воде отражение преследуемого зверя, бросилась в реку, еле оттуда вылезла и в результате осталась ни с чем. Мораль: каждый может обмануться. … перед нами лежал мыс Бон. — Мыс Бон расположен на северо-востоке Туниса.
… яростный восточный ветер с неслыханной силой понес нас вдоль африканского побережья к Гибралтарскому проливу. — Гибралтарский пролив между Европой и Африкой соединяет Средиземное море с Атлантическим океаном; длина его 59 км, а наименьшая ширина составляет 14 км.
По прибытии в порт Сале… — Сале — город на атлантическом побережье Марокко, в устье реки Бу-Регрег, напротив Рабата (нынешней столицы государства); в средние века был важнейшим торговым портом и гнездом корсаров, однако позднее пришел в упадок.
Наняв в Сале несколько мулов, я отправился в Мекин — королевскую резиденцию. — Мекин (современный Мекнес) — город в 100 км к юго-востоку от Сале, столица Марокко в 1672–1727 годах, «марокканский Версаль».
… потрепанное бурей английское судно на девять часов останавливалось в порту Сафи. — Сафи — портовый город в Марокко, расположенный на атлантическом побережье к юго-западу от Сале.
Затем оно отплыло по направлению к Капстаду. — Капстад (английское название — Кейптаун) — город и порт, основанный в 1652 году голландцами на юго-западе Африки, близ мыса Доброй Надежды, как главный промежуточный пункт на пути из Европы в Индию; в 1806 году захвачен Англией; ныне административный центр Капской провинции ЮАР.
Еще в середине нынешнего века Сале представлял собой своеобразную независимую республику, граждане которой являлись не только отчаянно-храбрыми пиратами, но и удачливыми торговцами. — В XVII–XVIII веках Сале представлял собой независимую корсарскую республику, которая называлась Бу-Регрег.
Сале был присоединен к королевству в правление отца, нынешнего марокканского монарха. — Под «нынешним монархом» подразумевается Мулай Сиди Мухаммед из династии Алидов, правивший в 1757–1790 годах. Этот владыка пытался познакомить Марокко с достижениями европейской цивилизации, предпринял ряд реформ, которые, впрочем, были преданы забвению сразу же после его смерти.
Отец Мулай Сиди Мухаммеда — король Мулай Абдаллах, правивший в 1742–1757 годах, один из 528 сыновей наиболее известного из Алидов — Му- лая Исмаила, который правил в 1672–1727 годах.
… у португальцев в Гвинее запаслись съестными припасами… — Под Гвинеей здесь понимается прежняя португальская колония (современная республика Гвинея- Биссау), расположенная у западного побережья Африки, к северу от Гвинейского залива; в ее состав входит как континентальная часть, так и мелкие прибрежные острова. Португальцы высадились на побережье Гвинеи в 1446 году и основали там многочисленные фактории, однако формально она стала португальской колонией только в 1879 году и была ею до 1974 года.
… До Гвинейского залива все шло самым лучшим образом… — Гвинейский залив Атлантического океана находится у берегов Экваториальной Африки; от мыса Пальмас (Либерия) до мыса Лопес (Габон); делится на два залива — Биафра и Бенин.
… мы успели благополучно проплыть половину пути, как вдруг сильнейший северный ветер отбросил нас к острову Сен-Матьё. — Вероятно, здесь имеется в виду не Сен-Матьё, а Сан-Томе — остров, расположенный в Гвинейском заливе и открытый португальцами в 1470–1471 годах; ныне он входит в состав маленькой островной республики Сан-Томе и Принсипи.
… страх является основой всех религий или, как писал Лукреций, матерью всех культов. — Подобное высказывание содержится у римского писателя Гая Петрония (умер в 65 году): «Первым страх породил богов…» («Фрагменты», 27).
Полагая высшее благо в наслаждении, Лукреций (см, коммент, к стр. 6) считал страх перед смертью главным препятствием для достижения человеческого счастья.
если я все-таки остался жив, то исключительно благодаря Амуру. — Лиур (или Купидон, гр. Эрот) — одно из божеств любви в античной мифологии, сын Афродиты и Арея; изображался в виде
крылатого мальчика с луком, стрелы которого, попадая в сердце человека, вызывают любовь.
262 На второй день я находился где-то между Бенгелой и королевством жагов, у берегов этого государства, недалеко от Капо-Негро. — Бенгела — портовый город на западе Анголы, на атлантическом побережье, столица одноименной португальской колонии, имевшей статус королевства; был основан португальцами в 1617 году; один из крупнейших центров работорговли. Португальцы, сравнительно рано закрепившиеся на побережье, долгое время не решались проникнуть во внутренние территории Бенгелы, населенные свободолюбивыми племенами.
Капо-Негро («Мыс Негро») — вероятно, имеется в виду мыс Монте-Негро в Анголе, на 15° 41’ южной широты.
В эпоху Просвещения африканское племя жата привлекало к себе обостренное внимание философов, наделивших этих обычных дикарей теми характеристиками, которые отвечали идеям реформаторов XVIII века. «Энциклопедия» рисовала этот народ мрачными красками: «Свирепые и воинственные людоеды, обитающие в глубине Южной Африки. Набеги и разрушения, время от времени совершаемые жага в королевствах Конго и Ангола, то есть на западе и востоке Африки, заставляют соседей крайне их опасаться. Ни один народ в мире, если верить единодушному на этот счет мнению многочисленных путешественников и миссионеров, не отличается такой жестокостью и суеверием. Жага, очевидно, относятся к явлениям редчайшим, ведь самая свирепая бесчеловечность, не только оправдывается по их верованиям и законам, но и прямо предписывается».
я понял, что смогу добраться до Капстада посуху, через страну кафров и земли готтентотов, если пойду в глубь материка, а затем поверну на юг. — Кафры (от араб, «кафир» — «неверный») — устаревшее название некоторых племен Юго-Восточной Африки, принадлежащих к группе банту; от готтентотов отличаются большими ростом и силой, правильным телосложением, цвет кожи у них от светло-коричневого до черного.
Готтентоты (самоназвание «кой-коин» — «настоящие люди») — древнейшие обитатели Южной
Африки, оттесненные в начале II тысячелетия народами банту в юго-западные пустынные районы материка и в значительной мере истребленные европейскими колонизаторами в XVII — начале XX века; ныне проживают в ЮАР и Намибии, а также в Ботсване; их отличает малый рост, слабая пигментация и морщинистость кожи, курчавые волосы.
265 … люди племени жагов… возвращались домой после
победоносной битвы с дикарями из лежащего по соседству королевства Бутуа. — Бутуа — см. коммент. к стр. 7.
Возвышенные размышления взяты из великолепной вступительной части бессмертного труда господина Реналя. — Реналь, Гийом Тома Франсуа (1713–1796) — французский аббат, философ и историк, прославившийся как автор антиколониального и антиклерикального сочинения «Философская и политическая история европейских владений и торговли в обеих Индиях» («Histoire philosophique et politique des etablissements et du commerce des Europeens dans les deux Indes»; 1770), за которое он в 1781 году был отправлен в ссылку. Успех этого труда объяснялся, скорее всего, политической конъюнктурой; все позднейшие критики считали его поверхностным, скучным и небрежно написанным. В создании книги явно участвовали такие деятели Просвещения, как Дидро и Гольбах. В старости Реналь отрекся от идей, позволивших ему стать европейской знаменитостью и кумиром нескольких поколений революционеров. В послании к Национальной ассамблее, зачитанном 31 мая 1791 года, Реналь, помимо отречения от просветительской философии, сознался в том, что нажил немалые деньги на торговле рабами и, в довершение скандала, в том, что служил тайным осведомителем королевской полиции. Перед смертью, будучи избранным в Академию, Реналь попытался издать аутентичный текст «Истории обеих Индий», откуда намеревался удалить страницы, написанные его радикальными соавторами, однако это предприятие он завершить не успел.
… захватив Бутуа, они установили бы прямую связь между своими колониями в Бенгеле и владениями в Зимбабве, что находятся рядом с Зангебаром и Мономотапой. — Бенгела — см. коммент, к стр. 262.
Зимбабве — в XVI–XVII веках крепость в государстве Мономотапа, на территории современной Южной Родезии, около реки Мтиликве; ныне лежит в развалинах; по ее имени названа культура местного коренного населения Южной Африки.
Зангебар — территория в Восточной Африке на побережье Индийского океана между 5° северной и 10° южной широты, в основном населенная неграми языковой группы суахили; была известна грекам и арабам со времен античности; в XV веке там основали свои фактории португальцы, вытесненные арабами, которых в конце XVII века в свою очередь вытеснили англичане; ныне входит в государство Танзания.
Мономотапа — государственное образование, созданное народами банту в междуречье Замбези — Лимпопо, на востоке Африки; его цивилизация сложилась на основе местных культур раннего железного века. В начале II тысячелетия население междуречья перешло от примитивного земледелия и охоты к более интенсивным формам хозяйствования. Для времени Мономотапы характерны высокое развитие производства и обработки железа, совершенная керамика, расцвет строительства из камня (монументальные сооружения, сложенные из гранитных блоков без применения цементирующего раствора). В это же время племена стали объединяться в союзы. Крупнейший союз Мономотапы был создан вождями племени каранго. Судя по данным раскопок и сведениям португальских источников, Мономотапа достигла расцвета в XIV-XV веках, когда власти ее вождей подчинилось большинство стран междуречья. Во главе общества стоял военный предводитель, верховный вождь союза племен — мономотапа (отсюда название страны в целом), вокруг которого объединялась племенная знать. Население занималось земледелием и скотоводством. В XVI веке Мономотапа была разрушена племенами розви, родственными каранго. Преемник культуры Мономотапы — государство розви — существовало вплоть до 1834 года.
… вспомните об императрице Ливии… Ливия говори
ла, что для женщины целомудренной обнаженные мужчины не что иное, как статуи. — Ливия Друзилла (ок. 55 до н. э. — 29 н. э.) — третья жена римского императора Августа (см. коммент, к стр.
486), мать императора Тиберия (см. коммент, к стр. 449), ее сына от более раннего брака.
Согласно легенде, Ливия спасла от наказания нескромных молодых людей, появившихся перед ней нагишом: когда их хотели приговорить к смерти, Ливия милостиво заметила, что для порядочной женщины обнаженный мужчина не более чем статуя.
272 … услышал ответ на прекрасном тосканском диа
лекте. *— Итальянский язык доныне имеет множество диалектов, но в основу литературного языка с XIV века положен тосканский (Тоскана — область в Центральной Италии, севернее Рима), и владение им в Италии является признаком культурного человека.
275 На севере… государство Бутуа простирается до королевства Моноэмуги, на востоке граничит с горным хребтом Аутапа и, наконец, на западе — с землями жагов. — Моноэмуги описывалась в «Энциклопедии» следующим образом: «Африканское королевство в Нижней Эфиопии… К северу от Моноэмуги находится королевство Алаба, к востоку — Зангебар, к югу — королевство Бороров, к западу — королевство Макоко».
Аутапа — скорее всего, имеется в виду Лупата, цепь холмов в Юго-Восточной Африке, на берегу реки Замбези в Мозамбике.
Приведенные автором географические указания позволяют отождествить территорию Бутуа с современной Замбией.
277 … милость эту можно сравнить с платком визан
тийского султана. — У турецких султанов был обычай бросать платок той из своих многочисленных жен, с которой они желали провести ночь.
281… сэелс огузок или спинку твоей обезьяны с меньшим
отвращением, чем нежное мясо одалисок твоего владыки. — Одалиска — рабыня, прислуживающая женам султана; иногда, впрочем, так называют и самих обитательниц гарема.
Одна старуха в Бразилии сообщила португальскому губернатору Пинто абсолютно то же самое. — Сведений о португальском губернаторе Бразилии по имени Пинто найти не удалось.
Святой Иероним подтверждает сказанное: во время
своего путешествия по Ирландии он столкнулся с примятым среди пастухов обычаем есть детей… — Святой Иероним (ок. 347–420) — знаменитый религиозный писатель, один из отцов и учителей христианской церкви; родился в Далмации, около 374 года уехал на Восток, где в Сирии и Палестине изучал богословие и еврейский язык, участвовал в спорах с еретиками; в 382–385 годах побывал в Риме, стал советником папы Дамаса I (ок. 305–384; папа с 366 года) и по его поручению начал исправление латинского перевода Нового завета; в 385 году возвратился в Палестину и в 389 году основал монастырь в Вифлееме; в 405 году завершил перевод на латинский язык большинства библейских книг, включая канонические книги Ветхого завета. Упоминание о святом Иерониме восходит к «Истории кельтов» Пеллутье — к сочинению, которое де Сад хорошо знал и в котором говорится о том, как «святой Иероним… рассказывал, что в молодости, во время своего путешествия в Уэльс, он наблюдал шотландцев, поедающих человеческое мясо. И хотя в лесах водилось множество кабанов и прочей дичи, шотландцы предпочитали им ляжки пастухов и женские груди, казавшиеся им самым изысканным из яств» («Histoire des Celtes», 1741).
Относительно двух приведенных выше фактов см. «Второе путешествие Кука»… — Кук, Джеймс (1728–1779) — знаменитый английский мореплаватель, военный моряк; по заданию английского Адмиралтейства для разведки и захвата новых земель совершил три кругосветных плавания: 1768–1771, 1772–1773, 1776–1779; во время этих экспедиций сделал много открытий в южной части Тихого океана; погиб в схватке с. туземцами и был ими съеден. Кук подтверждал людоедство у отдельных народов, а также, в редких случаях, у матросов: «Матросы, несмотря на то отвращение, которое внушается у нас воспитанием к вкусу человеческого мяса, иной раз не чураются подобных трапез» («Путешествие по южному полушарию и вокруг света» — «А Voyage towards the South pole, and round the World», v, II).
Вторая экспедиция Кука продолжалась с 13 июля 1772 года по 29 июля 1775 года.
282 Каннибализм, разумеется, не относится к числу
преступлений… Ныне трудно определить причину его происхождения; господа Мёнье, По и Кук много писали по этому поводу… — Источником антропологических познаний де Сада служили, главным образом, следующие книги: «Дух обычаев и привычек различных народов» («L’Esprit des usages et des coutumes des differents peuples», 1776) французского юриста, писателя и переводчика Жана Никола Де- мёнье (1751–1814) и «Философские исследования об американцах» («Recherches philosophiques sur les Americains», 1768–1769) уроженца Голландии, философа и писателя Корнелиуса де По (1739–1799)… дклделши с полным правом могли бы учредить премию для того, кто убедительно объяснит нам возникновение этого обычая. — В XVIII веке в крупных провинциальных городах Франции существовало много добровольных научных обществ, именовавших себя академиями, так что предложение де Сада выглядело вполне естественным.
… законы природы исключают разрушение, ведь все ее явления суть не что иное, как ряд метемпсихозов и бесконечных воспроизведений. — Метемпсихоз — учение о переселении душ, распространенное в древности; его, в частности, проповедовал Пифагор. Здесь это слово употреблено в переносном смысле.
Бзгляни-ка сюда, на маисовое поле… — Маис — то же, что кукуруза, родиной которой считают Центральную Америку; оттуда она была вывезена в другие страны, в том числе и в Европу.
Знаменательное обстоятельство, но такое же презрение к беременным капитан Кук отметил на Счастливых островах Южного моря. — Речь идет о морях тропического пояса южной части Тихого океана, однако не представляется возможным прояснить, что здесь понимается под Счастливыми островами.
… данную истину необходимо усвоить в первую очередь, прежде чем дерзнуть ступить под портик Ликея. — Ликей — северо-восточный пригород Афин с храмом Аполлона Ликейского; впоследствии так стали называть расположенный неподалеку от храма гимнасий, в котором преподавал Аристотель. Отсюда произошло слово «лицей».
… 6 землях от Мозамбика до Бенгелы. — Мозам-
бик — португальская колония на юго-востоке Африки, прилегающая к Индийскому океану; с 1975 года независимое государство (Народная Республика Мозамбик). Португальцы появились в Мозамбике в начале XVI века, довольно быстро овладели его прибрежной полосой и создали там ряд опорных пунктов; в XVIII веке их главным занятием была работорговля; колонизация страны и проникновение в ее внутренние районы начались в середине XIX века.
… причиной моей ссылки было лихоимство на алмазных копях в Рио-де-Жанейро… — Рио-де-Жанейро — крупный город и порт в Бразилии; бухта, где он расположен, была открыта в начале XVI века португальцами, первое поселение было основано там в середине XVI века французами; в 1567 году их вытеснили португальцы, давшие городу современное название; с 1763 года главный город страны; в 1822–1960 годах столица независимой Бразилии. Первые алмазы в Бразилии были обнаружены во внутренней провинции Минас-Жерайс (севернее Рио-де-Жанейро) в 1729 году; там же, но еще в 1698 году, было найдено и золото; добыча алмазов и золота до конца XVIII века, когда месторождения истощились, оставалась основным занятием половины населения этой страны.
Когда господин Сартин решил прибегнуть к такому пошлому средству, его тут же отправили в отставку. — Сартин, Антуан Раймон Жан Жильбер Габриель де, граф д’Альби (1729–1801) — французский государственный деятель, начальник полиции в 1759–1774 годах, морской министр в 1774–1780 годах; во время Революции эмигрировал.
Негры, очутившиеся в Европе, походят на илотов Лакедемона или на париев, живущих среди народов у берегов Ганга. — Илоты — местные жители Лаконии и Мессении, покоренные спартанцами; в качестве государственных рабов они были прикреплены к определенным наделам земли, имели собственность и должны были отдавать своим завоевателям часть дохода в виде арендной платы; полностью бесправные, они подвергались крайне жестокому обращению.
Пария («неприкасаемый») — тамильское название племен, живущих в южной части Индии и принадлежащих к самой низшей касте традиционного индийского общества. Людям этой касты запрещалось жить в городе, они должны были выполнять самую грязную работу, и соприкосновение с ними рассматривалось как осквернение.
Ганг — крупнейшая река Индии (длиной 2 700 км); считается священной и играет важную роль в индийской мифологии.
Едва лишь династия Бурбонов очутилась на испанском троне… — В 1700 году, после пресечения рода испанских Габсбургов, королем Испании стал Филипп V (1683–1746), внук Людовика XIV, основатель династии испанских Бурбонов; трон был завещан ему дальним родственником — королем Испании Карлосом II (1661–1700; правил с 1665 года) из династии Габсбургов; его вступление на испанский престол послужило поводом к многолетней войне Франции и Испании с коалицией европейских держав за так называемое Испанское наследство (1701–1714).
Отныне наши галионы, заглянув на минутку в родные порты, прямиком, отправлялись в Англию. — Галион — судно, которое служило для транспортировки золота и серебра из Южной Америки в Испанию в XVII веке.
Вам нужен второй царь Петр, но гениальные люди не родятся среди народа, погрязшего в суевериях. — Петр I Великий (1672–1725) — российский царь, правивший с 1682 года с соправителями, а с 1694 года единолично; с 1721 года император; великий полководец; провел в стране преобразования в области управления и экономики, создал регулярные армию и флот, вывел Россию в ранг мировых держав.
Среди просветителей царь пользовался уважением, хотя о его деятельности они, не исключая и Вольтера, автора «Истории Петра Великого», имели весьма приблизительное представление.
Инхй/згщг/я расправилась с теми людьми, которым мы доверяли большую часть таких забот. — Инквизиция — особый орган, который в средние века был создан папской властью для ведения дознания по поводу преступлений, так или иначе связанных с ересыо.
Почему бы вам не поступить с ней так же муже-
ственно, как ранее вы обошлись с иезуитами… —
Иезуиты — члены наиболее влиятельного в католической церкви монашеского ордена, созданного для защиты интересов папства, борьбы с ересями и миссионерской деятельности. Орден, основанный в 1534 году в Париже испанским дворянином Игнатием Лойолой (1491–1556), 27 сентября 1540 года был утвержден под названием «Общество Иисуса» Павлом III (1468–1549; папа с 1534 года). Вскоре после своего основания орден стал одной из главных опор папства в борьбе против Реформации, оплотом клерикализма и политической реакции, участвовал в деятельности инквизиции, преследовал передовых мыслителей и ученых, боролся против государственной централизации. Активной политической роли иезуитов способствовали как организация, так и моральные принципы ордена: его строгая централизация, беспрекословная военная дисциплина и абсолютная воля руководителя — пожизненно избираемого генерала, подчиненного только одному римскому папе. Система морали иезуитов давала им широкую возможность произвольно толковать основные религиозно-нравственные требования, пренебрегать клятвой, совершать любые преступления во «имя высшей цели» (им приписывается девиз «цель оправдывает средства»).
Возмущения преступлениями иезуитов во многих странах (политические интриги, спекуляции в широких масштабах, колониальные грабежи) привели к тому, что они были изгнаны из Португалии (1759), Франции (1764), Испании и Неаполя (1767), а сам орден в 1773 году был формально ликвидирован Климентом XIV (1705–1774; папа с 1769 года), однако в действительности продолжал существовать ив 1814 году был официально восстановлен.
… и тогда в Лиссабоне состоится последнее аутодафе… — Аутодафе — в период с XIII века до начала XIX века в Португалии, Испании и их колониях акт торжественного оглашения приговора инквизиции, а также сам акт исполнения приговора (публичного сожжения еретиков).
… ваши корабли, отважно обогнув африканский
материк с юга, проложили прочим народам путь к сокровищам Индии, откуда они и вывезли несметные богатства. — Первые колониальные поработи-
тели Индии — португальцы — появились там в первой половине XVI века; они укрепились в ряде приморских пунктов и не только перехватили морскую торговлю Индии, в которой до тех пор ведущую роль играли арабы, но и, по сути, превратили население захваченных территорий в колониальных рабов. Во второй половине XVII века в Индии появились фактории французской Ост-Индской компании. С помощью индийских купцов англичане, голландцы и французы скупали продукты индийского производства и вывозили их не только в Европу, но и в Иран, Индонезию, Китай.
Может быть, это они изгнали мавров из португальских пределов? — Мавры — средневековое название мусульманского населения Северной Африки (кроме Египта), а затем и Пиренейского полуострова. Западная часть Пиренейского полуострова была завоевана арабами и маврами в 713–718 годах. Для укрепления своих западных границ король Леона Альфонс VI создал на этих землях в 1095 году новое графство — Портукале, по имени небольшого городка на реке Дору. В 1139 году граф Афонсу Энрикеш (1109–1185) разгромил мавров в битве при Орике (1139) и провозгласил себя королем Португалии (он вошел в историю под именем Афонсу I Энрикеш Завоеватель), отказавшись от вассальной зависимости от Леона. В 1147 году войска Афонсу Энрикеша отвоевали у мавров Лиссабон и перенесли туда столицу молодого государства. Реконкиста в Португалии завершилась в середине XIII века завоеванием Алгарви, самой южной области страны.
В 1536 году в Португалии была учреждена инквизиция, поставившая себе задачу изгнания из страны крещеных мавров (морисков) и крещеных евреев (моранов); в результате страну покинула наиболее деятельная часть торговцев и финансистов, что привело к утечке капиталов и упадку экономики, флота и армии.
CodeutfHdb&uu колонизации Африки? — Португалия приступила к морской экспансии благодаря трудам принца Генриха (Энрике) Мореплавателя (1394–1460), младшего сына португальского короля, крупного государственного деятеля и ученого, хотя сам он не принимал непосредственного участия в морских операциях. Были открыты остров Мадейра,
Азорские острова; острова Зеленого Мыса (1460), начато исследование южных берегов Африки. В 1487 году Бартоломео Диаш (ок. 1450–1500) обогнул мыс Доброй Надежды, в 1494 году между Испанией и Португалией был заключен договор о разделе внеевропейских владений, в 1497 году Васко да Гама (ок. 1469–1524) открыл морской путь в Индию, в 1505–1515 годах была окончательно сформирована колониальная португальская империя.
… неужелгг до начала, кризиса они привозили к вам пропитание? — Кризис в Португалии начался в правление короля Себастьяна I (1554–1578; правил с 1557 года), погибшего в Марокко в битве при Алькасар-Квивире. С 1580 по 1668 годы Португалия, потеряв независимость, входила в состав Испании.
… теми же средствами, которые Генрих Восьмой, освободивший свой народ от подобных уз, использовал в Англии. — В Англии при короле Генрихе VIII (1491–1547; правил с 1509 года) была проведена реформация церкви, запрещены платежи духовенства папе, в 1536 и 1539 годах осуществлена секуляризация монастырских земель, а сам он в 1534 году провозглашен главой независимой от Рима англиканской церкви. Конфликт с католической церковью возник у Генриха VIII после того, как римский папа отказался расторгнуть его брак с Екатериной Арагонской (1485–1536).
Некогда вы приговорили великого инквизитора Лиссабона к смертной казни за участие в заговоре против Браганской династии. — По-видимому, речь идет о сожжении 21 сентября 1761 году в Лиссабоне иезуита-мракобеса и ярого реакционера Габриэла Малагрида (1688–1761), активного политического противника Себастьяна Жозе Карвалью-и-Мелу маркиза де Помбала (1699–1782) — первого министра Португалии в 1755–1777 годах и выдающегося реформатора, поставившего себе задачу ограничить действия церковников и поставить деятельность инквизиции под контроль правительства. Однако великим инквизитором Габриэл Малагрида не был: португальскую инквизицию возглавлял в это время Паолу де Карвалью, брат всесильного министра.
Браганская династия правила Португалией с 1640 по 1910 годы. Маркиз де Помбал был премьер-минист-
ром в годы правления короля Жозе I (1714–1777; правил с 1750 года) из этой династии.
… электрический флюид, циркулирующий в полостях человеческих нервов. — Флюид — по научным представлениям XVIII века, якобы существующая тончайшая гипотетическая жидкость, наличием которой объяснялись физические явления тепла, магнетизма и электричества; также некий «психический ток», излучаемый человеком.
… Фоюиенел»… слммй деликатный из наших поэтов… — Фонтенель, Бернар Ле Бовье де (1657–1757) — французский писатель и ученый, талантливый популяризатор науки; племянник драматурга Корнеля; автор трагедий, либретто опер, пасторалей, галантных стихов, трактатов «Беседы о множественности миров» (1686) и «История оракулов» (1687); член Французской академии (1691).
См. «Диалоги мертвых: Сулейман и &кулия Гонзага»… — «Диалоги мертвых» («Dialogues des morts») — книга Фонтенеля, вышедшая в свет в 1683 году; состоит из двадцати четырех блестящих диалогов наподобие философских сатир Лукиана. Страницы из нее, пересказываемые здесь де Садом, соответствуют первому тому изданий 1742 и 1767 годов.
Сулейман I (или Сулейман II) Кануни (Законодатель), в европейской литературе Сулейман Великолепный (1495–1566) — турецкий султан с 1520 года, сын Селима I. В его правление Османская империя достигла наивысшего могущества; он завоевал большую часть Венгрии, Ирак, остров Родос, Алжир и другие земли; боролся с Ираном за Закавказье; вел большую законодательную деятельность. Джулия Гонзага, герцогиня Трайетто, была известна своим умом и красотой; овдовевшая в 1528 году, она считалась завидной невестой; Сулейман, влюбившись в прекрасную вдову, подговорил знаменитого пирата, правителя Алжира Хэйр-эд-Дина Барбароссу (ок. 1476–1546) напасть на замок Фонди, где жила Джулия, однако ей удалось бежать.
Подобные рассуждения встречаются у Монтескьё, Гельвеция, Ламе три… — Монтескьё, Шарль де Се- конда, барон де ла Бред, граф де (1689–1755) — французский философ и писатель, просветитель, автор сатиры «Персидские письма» (1721), в которой
подверг резкой критике государственные порядки при Людовике XIV, книги «Рассуждение о причинах величия и падения римлян» (1734) и сочинения «О духе законов» (1748).
Гельвеций, Клод Адриан (1715–1771) — французский философ-материалист;, автор многочисленных произведений, среди которых книга «Об уме» (1758), направленная против основ феодального порядка и приговоренная к сожжению; основные положения ее были развиты в сочинении «О человеке, его умственных способностях и воспитании» (1773). Ламетри, Жюльен Офре де (1709–1751) — французский врач и философ; дал последовательное изложение механистического материализма; автор книги «Человек-машина» (1747), изданной анонимно в Голландии.
311… капитан Кук неоднократно наблюдал то же
самое явление во время своих плаваний, особенно в Новой Зеландии. — Новая Зеландия — архипелаг в Тихом океане, названный в честь Зеландии, одной из голландских провинций; состоит главным образом из двух больших островов: Северного и Южного, разделенных проливом Кука; первый из европейцев ее посетил в 1642 году голландский мореплаватель Абель Янсзон Тасман (1603–1659); Джеймс Кук заново открыл Новую Зеландию в 1769 году и посещал ее несколько раз в 1769–1777 годах.
Некоторое понятие о нашем государстве можно себе, составить на примере феодального польского королевства. — Польша после смерти короля Сигизмунда II (1520–1572; правил с 1548 года) и прекращения династии Ягеллонов фактически представляла собой аристократическую республику, которую возглавлял выбранный дворянством король. Степень влияния короля на государственные дела зависела от его богатства (на престол обычно избирались крупные феодальные владетели, польские и иностранные), поддержки или противодействия групп магнатов и иностранных держав и личных качеств носителя короны. Управлению государства сильно мешало обязательное правило единогласия сейма при принятии любых решений, а также своеволие крупных феодалов и шляхты. Такое государственное устройство неизбежно приводило к параличу власти и было одной из причин гибели польского государства в 1795 году.
315… в его честь возводились храмы в Египте, Финикии,
Греции… — Финикия — прибрежная полоса в Восточном Средиземноморье в районе нынешнего Ливана, севера Израиля и юга Сирии; ее жители — западносемитский народ, не имевший ни государственного единства, ни даже общего самоназвания (египтяне называли их «фенеху», что греками было понято как «фойнекс» — «красный»). Еще в IV тысячелетии до н. э. на побережье стали возникать города, а ко II тысячелетию до н. э. они стали центрами торговли, ремесла и дальних морских торговых и грабительских экспедиций. Финикийцы были лучшими мореплавателями той эпохи, основавшими колонии по всему Средиземноморью и выходившими в Атлантический (по некоторым данным и в Индийский) океан.
До нас дошла история медного змия у евреев. — Согласно Библии, благочестивый иудейский царь Езекия уничтожил сделанного пророком Моисеем медного змия, поскольку народ со временем впал в идолопоклонство: «Он отменил высоты, разбил статуи, срубил дубраву и истребил медного змия, которого сделал Моисей; потому что до самых тех дней сыны Израилевы кадили ему и называли Нехуштан» (4 Царств, 18: 4).
Кельты и германцы приносили в жертву стариков и военнопленных; финикийцы, карфагеняне, персы и иллирийцы убивали собственных детей, фракийцы и египтяне — девственниц и т. п. — Кельты — в древности группа племен индоевропейского происхождения, занимавших обширную территорию в Западной Европе. Греки называли их галатами, а римляне — галлами.
Германцы — в древности народ, обитавший в Южной Скандинавии и в Средней Европе между Рейном и Вислой и по языку принадлежавший к индоевропейской семье; восточные соседи кельтов. Финикийцы — см. коммент, выше.
Карфагеняне (пунийцы) — жители Карфагена, древнего города-государства, основанного в 825 году до н. э., одной из самых богатых финикийских колоний, которая располагалась на северном берегу Африки на территории современного Туниса, вела обширную морскую торговлю и завоевала многие земли в западной части Средиземного моря. Много-
летняя борьба Рима с Карфагеном (Пунические войны — 264–241, 218–201, 149–146 годы до н. э.) закончилась в 146 году до н. э.: Карфаген был захвачен римлянами и полностью разрушен.
Иллирийцы — общее название большой группы индоевропейских племен, населявших в древности области Восточной и Юго-Восточной Европы, а позднее восточное побережье Адриатики и некоторые области Италии; в античности многие из них были пиратами.
Фракийцы — общее название многочисленной группы индоевропейских племен, населявших в древности Балканский полуостров и некоторые области Малой Азии; греки считали их дикими варварами, склонными к пьянству.
316… как учил Магомет… до конца дней своих терпеть
страдания. — Магомет (Мухаммед; ок. 570–632) — основатель ислама и мусульманского государства, религиозный проповедник, отвергший языческие верования и противопоставивший им учение о едином и всемогущем боге.
… ты слабо ознакомился с Кораном. — Священная книга мусульман Коран (араб, «кур’ан» — «чтение») представляет собой собрание проповедей Мухаммеда. Согласно мусульманской богословской традиции, Коран был ниспослан Аллахом через архангела Гавриила (Джибраила) Мухаммеду в форме откровений.
… вот точные слова Пророка из шестидесятой суры Корана. — Каждое откровение Мухаммеда называется «сура». Первоначально суры передавались устно (сам Мухаммед был неграмотным), но в середине VII века, после смерти пророка началась запись и кодификация его речений. Записанный Коран разделен на главы, которые также называются сурами. Однако в 60-й суре, которая называется «Испытуемая», нет приведенного в тексте высказывания («Любой добронравный верующий, будь то мужчина или женщина, мажет попасть в рай»).
… вместе с гуриями они также попадут в рай. — Гурии (араб, пит — «черноокие») — в мусульманской мифологии девы, вместе с праведниками населяющие джанну (рай).
И пусть Аюцифер сдерет с меня, заживо кожу… —
Люцифер (лат. «светоносный») — один из высших ангелов, восставший против Бога со своими соратниками и вместе с ними низвергнутый в преисподнюю, Сатана,
Разве Ликург и Солон натравливали Фемиду на этих несчастных? — Ликург — полулегендарный законодатель Спарты, живший в VIII веке до н. э. Исторические источники, относящиеся к V веку до н. э. и более позднему периоду, называют его преобразователем государственного строя Спарты, ставшего основой ее могущества.
Солон (ок. 640 — ок. 558 до н. э.) — афинский законодатель, философ и поэт; провел реформу государственного и общественного строя Афин, в результате которой допуск к государственным должностям определялся не родовитостью, а имущественным цензом.
Сила государства заключалась тогда в славном легионе любовников и возлюбленных. —
имеется в виду поощрение полководцами Древней Греции гомосексуализма как средства укрепления воинской дружбы.
Некоторые исследователи называют «легионом любовников и возлюбленных» так называемый Фиванский легион — особый отряд в армии древнегреческого города Фивы в IV веке до н. э., состоявший из отборных воинов и предназначавшийся для нанесения решающих ударов в сражении.
Смотри у Плутарха «Жизнь Солона и Ликурга». — Плутарх (ок. 45 — ок. 125) — древнегреческий писатель и историк; автор «Сравнительных жизнеописаний» знаменитых греков и римлян. Упомянутой книги у Плутарха нет, но есть два параллельных жизнеописания: «Ликург и Нума» и «Солон и Попликола».
«Философия природы» («De la philosophic de la nature») — книга французского писателя, сторонника философии Просвещения Делиля де Саля (настоящее имя — Жан Батист Саль; 1743–1816), вышедшая в 1769 году. За эту книгу автор подвергся в 1777 году тюремному заключению, но был освобожден под давлением общественности.
… отрубить у гидры лишь одну голову. — Гидра — в древнегреческой мифологии дочь змееногого великана Тифона и полуженщины-полузмеи Ехидны, многоголовое чудовище, у которого вместо каждой отрубленной головы вырастали две новые; была уничтожена в схватке с величайшим героем Гераклом.
Торговля в этих местах ограничивается вывозом риса, маниоки и маиса… — Маниока — растение из семейства молочайных, родом из Бразилии, кустарник высотой в 2–3 м; корни его крупные, богаты крахмалом, синильной кислотой, ядовиты, но после удаления ядовитого вещества (промыванием и высушиванием) идут на приготовление питательной съедобной массы, которая легко переваривается и служит в тропических странах Америки и Африки важным пищевым продуктом.
викари умеют мариновать ямс… — Ямс (инь- ям) — род вьющихся травянистых растений из семейства диоскорейных; ряд его видов возделывается в тропиках и субтропиках обоих полушарий ради клубней, достигающих 1,5 м длины и весящих до 50 кг; в клубнях содержится большое количество крахмала, и они используются в пищу.
См. «Путешествия» Бугенвиля… — Бугенвиль, Луи Антуан, граф де (1729–1811) — французский мореплаватель, совершивший в 1766–1769 годах кругосветное путешествие в южных широтах и открывший там ряд островов; автор «Путешествия вокруг света» («Voyage autour du mondй», 1771).
По говорит об этом же растении как о растении американском. — Речь здесь идет о яде кураре, о котором По (см. коммент, к стр. 282) рассказывает в главе «Об употреблении отравленных стрел племенами обоих континентов» своей книги.
346… горы, ущелья которых неизменно охраняются
людьми из племени борорес… — Борорес (или бо- ророс) — название африканского племени, жившего между Мономотапой и Мозамбиком, близ озера Марави.
… несговорчивые соседи ведут войну с племенами чимба… — Чимба (или симба) — племя, проживавшее на побережье Атлантического океана, вблизи готтентотов; однако чимба явно не могли воевать с борорес, и здесь скорее всего имеются в виду жители Зимбабве.
348… выгнали португальцев из укрепления Тете, распо-
ложечного на северной границе с Мономотапой. — Город Тете находится в Мозамбике, на правом берегу реки Замбези.
352 … добрел до берегов реки Берг… — Вероятно, имеет
ся в виду река Хрут-Берх, протекающая севернее Капстада и впадающая в бухту Сент-Хелина на атлантическом побережье Южной Африки.
… не упуская из вида горную г§епъ Лупата, так как Капстад находится у подножия этих гор. — Кап- стад находится у подножия гор Улифантсрифирберге.
… находилась на борту «Дискавери», второго английского корабля, сопровождавшего Кука. «Дискавери», капитаном которого является Кларк, совсем недавно покинул местную гавань. — «Дискавери» («Discovery» — «Открытие») — английский шлюп водоизмещением в 300 тонн; участвовал в третьей экспедиции Кука под командованием капитана Ч.Кларка.
Кларк, Чарлз (1741–1779) — английский мореплаватель, участник четырех кругосветных экспедиций и плаваний Кука в 1768–1771, 1772–1775 и 1776–1779 годах; умер и похоронен в Петропавловске-на- Камчатке.
… отправилась к Южному морю — конечной цели третьего путешествия капитана Кука. — Эта экспедиция отправилась из Англии в июле 1776 года. Кук возглавлял ее на трехмачтовом шлюпе «Резолю- шен» («Решительность» — «Resolution») водоизмещением в 462 тонны, имея не столько научные, сколько политические цели. Экспедиция должна была отыскать у берегов Северной Америки проход из Тихого океана в Атлантический, так как английское правительство весьма беспокоила активность русских мореплавателей и купцов в этом регионе. Кук был наделен полномочиями присоединить к британской короне все вновь открытые им земли. После стоянки, с октября по декабрь у мыса Доброй Надежды экспедиция отплыла в Индийский, а патом в Тихий океаны, где в 1777–1778 годах сделала много открытий. В марте 1778 года Кук достиг берегов Северной Америки, дошел до крайней западной оконечности североамериканского континента — мыса Принца Уэльского, изучал Берингов пролив и Чукотское море, затем в поисках места для зимовки повернул на юг и в ноябре прибыл на Сандвичевы (современные
Гавайские) острова, где в феврале 1779 года был убит туземцами. После его гибели экспедицию возглавил Кларк, который снова повел ее на север, прошел в Чукотское море, но не смог преодолеть льды и умер на обратном пути. Командование тогда принял старший офицер судна «Резолюшен» Джон Гор, который в октябре 1780 года привел корабли в Англию.
… в середине декабря я отправился в плавание к
острову Отаити, куда… должен был следовать капитан Кук. — Отаити (Таити) — вулканический остров в Тихом океане, самый большой в группе островов Общества; открыт английским капитаном Самюэлем Уоллисом (ок. 1728–1795) в 1767 году. Кук несколько раз посещал Таити во время всех трех своих путешествий.
Едва мы успели обогнуть мыс Доброй Надежды и берег скрылся за горизонтом… — Мыс Доброй Надежды составляет почти самую южную оконечность Африки; открыв этот мыс в 1487 году, португальский мореплаватель Бартоломео Диаш, согласно легенде, назвал его «мыс Бурь», и лишь позднее это название было изменено в «мыс Доброй Надежды»; в 1497 году Васко де Гама, обогнув его, первый из европейцев проник в Индийский океан.
То был мыс Новой Голландии, иначе называемой землей Ван Димена. — Новая Голландия — до начала XIX века название Австралии, открытой в 1605 году голландским мореплавателем Виллемом Янсзо- ном; голландские моряки в XVII веке сыграли большую роль в исследовании северного, западного и южного берегов этого континента. В 1770 году Джеймс Кук открыл восточный берег материка, и посещение Австралии его экспедицией известно как второе ее открытие европейцами; Кук объявил открытые им земли — восточную часть континента — английским владением под названием Новый Южный Уэльс.
Земля Ван Димена (Тасмания) — остров у юго-восточной оконечности австралийского материка, открытый в 1642 году Тасманом и названный им в честь Антония Ван Димена (1593–1645), губернатора Голландской Индии в 1636–1645 годах; в 1788 году был объявлен английским владением и включен в состав колонии Новый Южный Уэльс, однако
лишь в 1798 году Джордж Басс (в честь его назван пролив, отделяющий Тасманию от Австралии) и Мэтью Флайндерс доказали, что Земля Ван Димена не часть материка, а остров; название Тасмания он получил в 1853 году.
Обогнув Новую Зеландию на траверзе пролива Королевы Шарлотты… — Имеется в виду пролив Кука между Северным и Южным островами Новой Зеландии, соединяющий Тасманово море с Тихим океаном; был открыт Куком в январе 1770 года во время его первой экспедиции и назван им проливом Королевы Шарлотты.
… мы на полных парусах плыли по направлению к тропику. — Речь речь идет о тропике Козерога, отстоящем от экватора на 23° 27’ к югу. Новая Зеландия расположена между 47° и 34° южной широты.
Тде-то неподалеку, слева по курсу по нашим предположениям, находились острова Общества… — Острова Общества — архипелаг в Полинезии, получивший название в честь Лондонского королевского общества, которое субсидировало экспедицию Кука (1769), и состоящий из двух больших групп: Наветренные (крупнейший среди них — Таити) и Подветренные острова; с 1843 года принадлежат Франции (ныне входят в состав ее заморского департамента Французская Полинезия); открыты Самюэлем Уоллисом в 1767 году; лежат в 4 300 км к северо-востоку от Новой Зеландии.
Тогда мы поспешили взять паруса на гитовы и убрать брам-реи. — Гитовы — снасти, служащие при уборке прямых парусов для подтягивания к реям их нижних углов; «взять паруса на гитовы» означает уменьшить их площадь, а следовательно, давление ветра на паруса и скорость корабля.
Брам-рея («брам» — первая часть составных названий предметов и приспособлений, относящихся к третьему ярусу парусного вооружения судна) — третья снизу рея; служит для крепления к ней брамселя и растягивания шкотов.
… обнаружили прекрасную якорную стоянку глуби
ной от двенадцати до пятнадцати саженей… — Сажень — внесистемная единица длины; французская морская сажень равна 162 см.
… земля, к которой мы пристали, находится выше тропика, между двести шестидесятым и двести шестьдесят третьим градусами долготы и между двадцать пятым и двадцать шестым градусами южной широты, недалеко от острова, некогда открытого Дэвисом. — Здесь речь идет о мореплавателе Эдуарде Дэвисе; в 1687 году, бороздя воды Тихого океана, он обнаружил землю, которую мореходы затем искали в течение всего XVIII века, называя ее землей Дэвиса. Голландец Якоб Роггевен (1659–1729), открывший остров Пасхи в апреле 1722 года (в день праздника Пасхи, отсюда и название острова), посчитал, что обнаружил разыскиваемую им таинственную землю Дэвиса; Кук посетил этот остров в 1774 году, а Лаперуз в 1786 году.
Остров Пасхи находится в точке Тихого океана, координаты которой весьма близки к указанным де Садом (приведенная в тексте долгота в современном исчислении соответствует 97° — 100° западной долготы).
… перенесся в блаженные времена золотого века… — Золотой век — в представлении многих древних народов самая ранняя пора человеческого существования, когда люди оставались вечно молодыми и счастливыми.
… это зрелище напоминало мне Сезостриса, стоявшего на центральной площади Фив. — Сезост- рис — греческая форма, имени Сенусерт, которое носили три египетских фараона XII династии; имя это, несомненно, собирательное. Сезострису приписывают не только завоевания всей Азии, Европы до Фракии, Ассирии, Мидии, Эфиопии, Персии и т. д., но также и введение различных законов, например учреждение каст, распределение поземельной собственности, регулирование общественной и даже личной жизни. Современная египтология отождествляет его с Сезострисом III (ок. 1878–1843 до н. э.), оставившим после себя множество памятников, построек, надписей и изображений своих военных подвигов и обожествленным в эпоху Нового царства.
Фивы — данное, видимо, по аналогии с городом Фивы в Беотии (Средняя Греция) греческое название города Уаси, или Уасет («Южный город»), в верховьях Нила (рядом с современным городом
Луксор), столицы Египта с рубежа III и II тысячелетий до н. э. и центра почитания бога Амона; этот один из самых знаменитых городов древности был захвачен и разрушен в 664 году до н. э. ассирийцами.
… я ни разу не отведал мяса. Вы, вероятно, принимаете меня за последователя философа из Кротона… — Под философом из Кротона имеется в виду Пифагор (570–480 до н. э.) — древнегреческий философ, математик и религиозно-нравственный реформатор, родившийся на острове Самос и основавший в Кротоне школу; проповедуя учение о переселении душ (метемпсихоз), он запрещал своим ученикам употребление мяса.
Кротон — греческая колония в Великой Греции (Южная Италия), на берегу Ионического моря, неподалеку от нынешнего города Кротоне в Калабрии; была основана в VIII веке до н. э. и служила крупным торговым и культурным центром.
… пшгнь ее чем-то напоминает флорентийскую тафту. — Флоренция — древний город в Центральной Италии, центр области Тоскана; основан около 200 года до н. э.; с. XI века фактически добился независимости и стал столицей самостоятельного государства; в средние века — один из крупнейших торговых, ремесленных, финансовых и культурных центров Европы; в 1861 году вошел в единое Итальянское королевство; в 1865–1871 годах был его столицей.
Во флорентийской промышленности большое место занимало производство шерстяных и шелковых тканей.
В конце царствования Людовика Четырнадцатого… — Людовик XIV (1638–1715) — король Франции с 1643 года; время его правления — период расцвета абсолютизма и французского влияния в Европе.
Подобно знаменитому российскому императору, другу ремесленника и земледельца… — Петр I, способствуя промышленному развитию России, покровительствовал талантливым мастерам, особенно работавшим под его непосредственным началом в государственных мастерских, приглашал их к себе, бывал в их домах. Однако его вряд ли можно назвать «другом земледельца». Русское крестьянство при Петре подвергалось жестоким, притеснениям и экс-
плуатации и в качестве налогоплательщиков, солдат и насильственно завербованных рабочих несло на себе всю тяжесть его преобразований.
376… поклонника Фо и последователя Али. — Фо —
китайское наименование Будды, которое часто встречается в философских трактатах Вольтера и Дидро. Али ибн Аби Талиб (ок. 600–661) — четвертый праведный халиф (с 656 года); доводился пророку Мухаммеду двоюродным братом и зятем, был одним из его первых и верных сподвижников и рассматривался как наиболее подходящий кандидат на наследие Мухаммеда. С его именем во время борьбы за власть, в которой он погиб, связан раскол в исламе на суннитов и шиитов.
… желудок Апиция по объему не отличался от желудка Диогена… — Марк Гавий, по прозванию Апиций — известный римский богач, распутник и чревоугодник времен императора Тиберия. Промотав большую часть своего огромного состояния, Апиций покончил жизнь самоубийством от страха, что он не сможет продолжать жить как прежде.
Диоген Синопский (ок. 400 — ок. 325 до н. э.) — древнегреческий философ, который проповедовал и практиковал крайний аскетизм, доходя при этом до юродства (например, он жил в бочке).
… он долгое время содержал Сеяна в качестве своего любовника. — Луций Элий Сеян (ок. 20 до н. э. — 31 н. э.) — всесильный временщик при императоре Тиберии, командир его личной гвардии; в 26 году н. э. склонил императора покинуть Рим, чтобы самому править Городом; был изобличен в заговоре и казнен.
Согласно римскому историку Публию Корнелию Тациту (ок. 58 — ок. 117), «в ранней юности… он продавал свою распущенность богачу и моту Апи- цию» («Анналы», IV, 1).
Если вы станете жить подражая природе, учил Эпикур, вы никогда не обеднеете. — Эпикур (ок. 341 — ок. 270 до н. э.) — древнегреческий философ- материалист, учивший, что целью философии является обеспечение безмятежное™ духа, свободы от страха перед смертью и явлениями природы. Приведенное высказывание заимствовано из его «Письма к Менойкею» (это одно из трех дошедших до нас писем философа, в которых изложено его учение;
Менойкей — древнегреческий философ, современник, ученик и друг Эпикура).
Я бы вообще избавил народ от них, если бы, подобно браминам, с терпимостью относился к кровосмешению и, подражая японцам, не выступал против педерастии. — Брамины, основатели ведийской религии, в просветительской литературе считались универсальными носителями индийской мудрости. Откуда де Сад почерпнул сведения относительно их отношения к кровосмешению, выяснить не удалось. О педерастии японцев некоторые сведения приводит аббат де Ла Порт в сочинении «Французский путешественник» («Le Voyageur francais», v. VI).
Аутодафе в Мадриде и виселицы на Гревской площади… — Аутодафе — см. коммент, к стр. 297.
На Гревской площади в центре Парижа, которая с 1806 года называется площадью Ратуши, с 1310 года и до самой Революции совершали смертные казни.
… видел дымящиеся костры Мериндоля и Кабрие- ра… — 1 июня 1540 года во Франции был издан эдикт о решительном истреблении еретиков; парламентам было предписано предпринимать самые суровые меры наказания их. В южных провинциях, Дофине и Провансе, особенно жестоким преследованиям подвергались вальденсы (религиозная секта, основанная в XII веке лионским купцом Пьером Вальдом и получившая широкое распространение в этих краях). За один только 1545 год было уничтожено около четырех тысяч вальденсов, были сожжены целые селения, в числе их были Мериндоль и Кабриер — селения в Провансе, недалеко от Ла-Ко- ста, имения де Сада.
… в Амбуазе еще можно было различить виселицы… — Ам&уаз — город на реке Луара, в департаменте Эндр-и-Луара. В 1560 году группа гугенотов, во главе которых стоял Луи I де Бурбон, принц де Конде, решила захватить в Амбуазе королевскую семью и добиться отстранения от власти Гизов, вождей католической партии. Однако заговор был раскрыт и многие его участники казнены.
… в столице продолжало слышаться эхо страшного колокольного звона, раздававшегося в ночь святого Варфоломея. — Варфоломеевская ночь — массовая
резня гугенотов в Париже в ночь с 23 на 24 августа 1572 года (праздник святого Варфоломея); была инспирирована королевой-матерью Екатериной Медичи и католической партией, которая возглавлялась Гизами, напуганными усилением гугенотов и влиянием на короля Карла IX их главы — адмирала Ко- линьи. Воспользовавшись тем, что в столицу на свадьбу Генриха Наваррского, одного из вождей гугенотов, с сестрой короля Маргаритой съехалось гугенотское дворянство, они решили уничтожить своих политических противников. Прево Парижа, заранее предупрежденный Гизами, распорядился отметить белыми крестами дома гугенотов. Избиение гугенотов началось по набату колокола между двумя и четырьмя часами ночи. Колиньи был одной из первых жертв. К полудню было убито две тысячи человек. Генрих Наваррский и принц Конде спаслись, перейдя в католичество. Резня продолжалась несколько дней и перекинулась в провинциальные города (Орлеан, Труа, Руан, Тулузу, Бордо).
Ирландия захлебывалась в крови людей, хладнокровно убитых из-за разногласий в догматах веры, а в Англии пуритане и их противники погрязли в жестоких междоусобных распрях. — На Британских островах в XVI веке господствовали три религии: установленное королем Англии Генрихом VIII англиканство, которое сохранило много элементов католичества, но создало собственную церковь, подчиненную не папе, а королю; различные виды кальвинизма и католичество. Англиканская церковь господствовала в Англии, кальвинизм — в Шотландии, католичество оставалось верой большинства в подвластной Англии Ирландии. Все это вызывало борьбу внутри каждой из стран и между ними. Дочь Генриха VIII Мария I Тюдор (1516–1559; королева с 1553 года) пыталась вернуться к католичеству, жестоко преследовала сторонников Реформации, за что получила прозвище Кровавой, но после ее смерти англиканство восторжествовало. Однако религиозно-политические споры продолжались и оказались одной из причин Английской революции. Англикане стояли за сильную королевскую власть, умеренные кальвинисты — за ограниченную парламентом монархию, крайние — за республику. Последние временно (монархия была восстановлена в 1660 году) победи
ли, король Карл 1 (1600–1649; правил с 1625 года) был в 1649 году низложен и казнен.
Пуритане — участники религиозного движения XVI–XVII веков в Англии и Шотландии, направленного против англиканской церкви и королевского абсолютизма; опираясь на идеи кальвинизма, создавали свои церковные обгцины, проповедовали аскетизм, выступали против роскоши, развлечений и веселья, не признавали постов, святых, требовали отделения церкви от государства.
Следует отметить, однако, что причиной массовых избиений в Ирландии в XVI–XVII веках были не столько религиозные разногласия, сколько политика, английских колонизаторов, направленная прежде всего на захват земель, которые принадлежали коренному населению. Восстания ирландцев в 1565–1567, 1570–1573, 1579–1583 и 1595–1603 годах, проходившие под лозунгом борьбы за землю и веру, были подавлены англичанами с исключительной жестокостью. Во время Английской революции национально-освободительное движение в Ирландии вылилось в мощное восстание 1641 года, которое было жесточайшим образом (с массовыми избиениями населения целых городов) подавлено в 1652 году.
В Италии мне постоянно рассказывали о крестовых походах Иннокентия Шестого. — Иннокентий VI (в миру — Этьенн Обер; умер в 1362 году) — папа с 1352 года; пребывал в Авиньоне.
Однако в оригинале, вероятно, опечатка и имеется в виду Иннокентий III (в миру — Джованни Лота- рио, граф де Сеньи; 1160–1216) — римский папа с 1198 года; ученый богослов и правовед; племянник папы Климента III; один из самых могущественных пап в средние века, которого по праву считают вторым основателей Папского государства; предпринял в 1209 году успешный крестовый поход против альбигойцев (еретическая секта XI–XIII веков, получившая название от южнофранцузского города Альби); эту карательную экспедицию, продолжавшуюся в итоге двадцать лет и приведшую к полному разорению Прованса, возглавил граф Симон де Монфор (ок. 1150–1218), отличавшийся беспримерной жестокостью.
В ШсшыинЛш, Богелпш, Германии… мне ежедневно
показывали очередное поле битвы. — Богемия — в 1526–1918 годах официальное название Чехии.
В Богемии война продолжалась двадцать лет и стоила жизни более чем двум миллионам. — Речь идет о крестьянских гуситских войнах в Чехии в 1419–1434 годах, сочетавших в себе антифеодальное движение против помещичьей эксплуатации, борьбу за национальную независимость против немецкого влияния (Чехия входила тогда в состав Священной Римской империи, и ее короли в XIV–XV веках были одновременно германскими императорами) и борьбу против католической церкви. Как и все общественные движения средних веков, войны велись под религиозными лозунгами «за правду Божью». Основной идеологией восставших было учение выдающегося деятеля чешской реформации Яна Гуса (1369–1415) и его последователей-священников.
… воевали ради того, чтобы решить, как следует приобщаться святых тайн… — Проводя строгое различие между духовенством и остальными верующими, католическая церковь допускала причащение и вином и хлебом только для священников, тогда как миряне имели право причащаться лишь хлебом, но не вином. Таким образом, в истолковании причастия католической церковью содержались не только религиозные, но и общественные различия, утверждались привилегии церкви. Ян Гус отвергал католическое учение о причастии и настаивал на едином для всех причастии под обоими видами.
384 Аенге — см. коммент, к стр. 188.
386 При Меровингах судебные чины никому не были известны. — Меровинги — первая династия франкских королей, название которой, по преданию, произошло от имени короля салических франков Меровея (правил ок. 447–458); она завершилась на короле Хильдерике III (правил в 743–751 годах; умер в 755 году), свергнутом в 751 году Пепином Коротким (714–768), основателем династии Каролингов.
Филипп Красивый… король недальновидный, нс предвидевший опасностей, связанных с учреждением постоянной власти, промежуточной между народом и его господином… — Филипп IV Красивый (1268–1314) — король Франции с 1285 года, из династии Капетингов; расширил территорию королевских вла-
дений; захватил в 1300 году Фландрию, но потерял ее в 1302 году в результате восстания фландрских городов; стремился к централизации управления; поставил папство в зависимость от французских королей; созвал сословное собрание — Генеральные штаты (1302).
… вообразил, что судьи должны существовать самостоятельно, и потому превратил их в постоянно действующее учреждение. — До царствования Филиппа IV высшей судебной инстанцией во Франции была королевская курия, которая заседала время от времени и переезжала с места на место вместе с королевским двором. Постепенно из курии выделился в качестве чисто судебной инстанции парламент. Впервые это название встречается под 1239 годом. В 1302 году Филипп постановил, что парламент должен заседать регулярно дважды в год. Открытие сессии приурочивалось к большим церковным праздникам. Местом заседаний его стал Париж. В Парижском парламенте, кроме судейских чиновников, по мере надобности заседали также принцы крови, высшие церковные иерархи и феодалы.
… а второе — в день Бсех Святых. — День Всех Святых — праздник, отмечаемый католической церковью 1 ноября.
… Суд этот состоял из двух прелатов (архиепископа Нарбоннского и епископа Реннского), двух светских сеньоров (графа де Дрё и графа Бургундского). — Нарбонн — город на юге Франции, в Лангедоке, в современном департаменте Од; расположен недалеко от побережья Средиземного моря; отошел к короне в 1509 году; в средние века северной частью города управляли архиепископы Нарбоннские, а южной — графы Тулузские.
Ренн — см. коммент, к стр. 176.
Графство Дрё находилось на границе Иль-де-Франса и Нормандии. В 1302 году графом де Дрё был Иоанн II Добрый, наиболее знаменитый представитель этого рода, прославившийся, в частности, в битвах за Фландрию.
Графство Бургундия (Франш-Конте) — историческая провинция на востоке Франции; охватывает современные департаменты Верхняя Сона, Ду и Юра; в XI–XIV веках неоднократно переходила от Франции к Священной Римской империи; в 1384
году вошла в состав герцогства Бургундского; после его распада в 1493 году принадлежала Габсбургам (Австрии и Испании), с конца XVII века — снова Франции. В 1302 году графом Бургундским был Оттон IV.
… В оставшееся время года заседания проходили в Труа или Руане. — Труа — город на востоке Франции, центр современного департамента Об; с 1019 года стал столицей графов Шампанских и в 1339 году вместе с Шампанью перешел во владение французских королей.
Руан — город на севере Франции, центр современного департамента Нижняя Сена; расположен на Сене; с 896 года столица Нормандии; в 1204 году присоединен к Франции; с 1419 по 1449 год находился в руках англичан.
постепенно приходил в упадок, и уже ко
времени Итальянских войн Франциска Первого его состав был полностью продажным. — Франциск I (1494–1547) — французский король с 1515 года, сын герцога Карла Орлеанского и Луизы Савойской, двоюродный брат короля Людовика XII; царствование его было отмечено постоянными войнами, так как все помыслы короля были обращены на завоевание Неаполя и императорской короны.
Франциск I вел четыре войны в Италии: в 1521–1526, 1526–1530, 1535–1538 и 1541–1544 годах. Сосредоточив всю законодательную власть в своих руках, Франциск I созвал Генеральные штаты всего один раз. В годы его царствования парламент, которому эдикт 1527 года запретил «вмешиваться в какие-то ни было дела, кроме правосудия», не играл никакой политической роли. Со временем члены парламента стали покупать свои места, что отрицательно сказалось на судопроизводстве.
Франциск Второй захотел было сделать должности выборными, как это было в старину. — Франциск II (1544–1560) — король Франции с 1559 года; в 1558 году вступил в брак с королевой Шотландии, знаменитой Марией Стюарт (1542–1587; королева в 1542–1567 годах); ее мать Мария Шотландская была сестра герцога Франсуа де Гиза и кардинала Лотарингского, поэтому при слабом и безвольном Франциске II фактически безраздельно правили Гизы.
Одни взяли сторону Гизов, другие поддерживали принца де Конде, третьи — коннетабля… — Гизы — старинный аристократический род, боковая ветвь герцогов Лотарингских; получили владение Гиз в 1333 году и играли большую роль в истории Франции в XV–XVII веках.
Здесь имеются в виду:
Гиз, Франсуа Лотарингский, герцог де (1519–1563) — французский полководец и государственный деятель, фактический правитель государства в царствование Франциска II; с отличием участвовал в войнах с Империей и Англией; с фанатической яростью преследовал протестантов, командовал королевскими войсками в войне против них; был убит дворянином-гугенотом при осаде Орлеана;
его брат Шарль (прозванный Гизом, но не имевший этого титула), кардинал Лотарингский (1525–1574) — министр Франциска II, руководивший администрацией и финансами; непримиримый враг протестантов.
Гизов поддерживали католические круги, до конца 80-х годов — королевский двор и приверженное католицизму дворянство, а также городское население Северной Франции (в первую очередь парижане). Луи I Бурбон, принц де Конде (1530–1569) — французский военачальник и политический деятель, вождь французских гугенотов; стремясь оттеснить от власти Гизов, пытался в 1560 году захватить Франциска II в замке Амбуаз (см. коммент, к сгр. 381), но сам был схвачен и едва не был казнен (его спасло то, что тяжелобольной король не смог подписать смертный приговор); в 60-х годах возглавлял войска гугенотов в трех войнах против двора; в одном из сражений был ранен, взят в плен и расстрелян.
Сторонниками Конде как вождя гугенотов были многие аристократические семейства, стремившиеся сохранить остатки феодальной самостоятельности, дворянство и буржуазия Южной Франции.
Коннетабль — в средневековой Франции главнокомандующий армией, подчинявшийся лишь королю; в определенных случаях, например во время военных действий, даже король не мог отменить приказов коннетабля, он мог лишь сместить его.
Здесь имеется в виду герцог Анн де Монморанси (1493–1567) — французский военачальник и государственный деятель, принадлежавший к старинно-
му аристократическому роду; коннетабль (с 1538 года); участник войн Франциска I и Генриха II; в годы малолетства Карла IX входил в триумвират, правивший страной; был одним из вождей воинствующих католиков, командовал (вместе с Франсуа Гизом, а затем самостоятельно) королевской армией в войнах с гугенотами; был смертельно ранен в бою.
При Карле Девятом система продажи должностей в суде полностью одержала верх. — Карл IX (1550–1574) — король Франции с 1560 года, второй сын Генриха II и Екатерины Медичи, вступивший на престол после смерти своего брата Франциска II. Действительной правительницей Франции стала Екатерина Медичи, сумевшая отнять власть у Гизов и стать регентшей малолетнего короля. Даже после того как Карл IX был объявлен совершеннолетним, власть осталась в руках его матери. При нем Амбуаз- ским эдиктом 1563 года гугенотам была дана свобода вероисповедания. Карл IX, женившись на Елизавете, дочери императора Максимилиана II (1527–1576; правил с 1564 года), благосклонно относившегося к протестантизму, решил выдать свою сестру Маргариту за Генриха Наваррского. Такое усиление протестантской партии показалось Екатерине Медичи опасным, и она убедила Карла IX в существовании протестантского заговора, после чего он дал свое согласие на массовое избиение гугенотов (Варфоломеевская ночь).
Доказательства'приведу из анекдота, относящегося ко времени суда над Монморанси. — Генрих II герцог де Монморанси (1595–1632) — сын Генриха I де Монморанси (1534–1614), коннетабля Франции, и его второй жены Луизы де Бюдос; крестный сын короля Генриха IV; адмирал (1612); губернатор Лангедока (1614); маршал Франции (1630); участвовал в антиправительственном заговоре Гастона Орлеанского (1608–1660), брата Людовика XIII, и был казнен в Тулузе в 1632 году.
Дюпор Дю Тертр, автор «Истории знаменитых заговоров, злоумышлении и переворотов, как древних, так и новых» («Histoire des conjurations, conspirations et revolutions celebres, taсн anciennes que modern es», Paris, 1754–1760), сообщает, что 30 октября 1632 года «Шатонёф, хранитель печати и председатель трибунала, которому предстояло судить маршала, спросил подсудимого, согласно обычаю, как его зовут. “Мое имя? — отвечал Монморанси. — Вы должны его знать, поскольку достаточно долго кормились за счет моего отца”. Шатонёф служил пажом у последнего коннетабля Монморанси, отца маршала».
Что являл собой парламент при Карле Шестом? — Карл VI Безумный (1368–1422) — король Франции с 1380 года, сын Карла V и Жанны де Бурбон. Его дяди герцоги Анжуйский, Бургундский, Беррий- ский и Бурбон после смерти Карла V боролись за регентство. Чтобы примирить их, было решено немедленно короновать Карла VI, а управление государством поручить всем четырем герцогам и совету из двенадцати членов, выбранному ими. В 1388 году Карл VI объявил, что будет править самостоятельно, и окружил себя советниками. Добрый и миролюбивый по характеру, он предоставил своим советникам заниматься государственными делами, а сам увлекался праздниками и турнирами. С 1392 года у него начались припадки безумия, которые стали повторяться все чаще и чаще. Дяди его снова захватили власть в свои руки; некоторые из советников были изгнаны, а другие посажены в тюрьму.
… Они неизменно предавали интересы родины, то становясь под стяг бургундцев, то открывая ворота столицы англичанам… — Французское королевство в годы правления Карла VI переживаю жесточайший в своей истории кризис. В стране разразилась острейшая борьба за власть двух феодальных клик: так называемых бургундцев, сторонников герцогов Бургундских, и арманьяков — сторонников брата короля герцога Луи Орлеанского (1372–1407), ставшего в 1404 году правителем государства (фактически эту партию возглавлял знатный феодал граф Бернар Арманьяк, отсюда и название орлеанской партии). Францию потрясали антифеодальные восстания крестьян и городской бедноты. Все это происходило на фоне иностранного вторжения: в 1415 году возобновилась война с Англией (та, которой суждено было называться Столетней), и англичане, поддержанные бургундцами, заняли весь север страны, включая Париж. По миру 1420 года в Труа королева-регентша Изабелла Баварская (1385–1422) сдала страну Англии. Английский король Генрих V
стал наследником французского престола, а сын Карла VI, будущий король Карл VII (1403–1461), был объявлен матерью плодом ее прелюбодеяния. Французское государство спасло только народное движение, главой которого была Жанна д’Арк (ок. 1412 — 1431).
Гнет королевской власти и ее неспособность противостоять врагу вызвали резко отрицательное отношение населения Парижа (прежде всего верхушки ремесленных цехов и купечества) ко двору и поддерживавшим его арманьякам. В 1411 году восстание под предводительством главы цеха мясников Кабоша отдало город в руки бургундцев. В 1418 году новое восстание изгнало из Парижа арманьяков, овладевших им в 1413 году. В 1420 году Париж открыл ворота англичанам, и королевские войска овладели столицей лишь в 1437 году.
А после злосчастного похода в Неаполь? Когда Карл Восьмой испытывал денежные затруднения, что ему отвечали? — Карл VIII (1470–1498) — король Франции с 1483 года, сын Людовика XI и Шарлотты Савойской; ради амбициозных претензий на Неаполитанское королевство пошел на риск итальянской экспедиции и в 1495 году легко завоевал Неаполь, что повлекло за собой, однако, народное восстание против захватчиков; остатки своей армии он смог привести домой только благодаря личному героизму и отчаянной храбрости французских солдат; умер от ранения в голову, полученного при подготовке нового похода.
А недоброй памяти Малинская лига? Вся Европа объединилась в борьбе против Людовика Двенадцатого, отца народа… — Людовик XII (1462–1515) — французский король с 1498 года, сын герцога Карла Орлеанского и внук герцога Луи Орлеанского, брата короля Карла VI Безумного; вступил на престол после смерти Карла VIII, умершего бездетным; в начале царствования облегчил налоги, заботился об улучшении судопроизводства; урегулировал отношения между владельцами земли и крестьянами, определив точные феодальные повинности последних. За судебные реформы, великодушие и сердечность король получил имя «отец народа». Однако его внешняя политика привела к ряду крупных неудач. В 1494 году, заявив свои династи-
ческие права на Неаполитанское королевство, он двинулся в Италию, начав тем самым длительные Итальянские войны (1494–1559) — направленную против Испании и Священной Римской империи борьбу французских королей за Италию. Эти войны после первых успехов Франции завершились уже при короле Генрихе II вытеснением французов из Италии. Малинская лига (Малин, или Мехелен — город на севере Бельгии), направленная против Людовика XII, была заключена в апреле 1513 года австрийским императором Максимилианом I, английским королем Генрихом VIII и арагонским королем Фердинандом II с целью вытеснения французов из Италии.
… жестокое поражение под Павией привело страну на край гибели. — Павия — главный город одноименной итальянской провинции, расположенный на реке Тичино. Здесь в 1525 году произошла знаменитая битва между французским королем Франциском I и императором Карлом V. В конце октября 1524 года Франциск I осадил Павию, надеясь взять город с помощью голода. Блокада продолжалась до середины февраля 1525 года. Французы расположились на правом берегу Тичино, императорские войска — на противоположном. Так как денег и провианта у императорского войска было мало и позиция для его отступления представлялась неудобной, Карл V решил напасть на французов. Ночью 24 февраля войска Карла V атаковали расположение французов. Через два часа армия Франциска I была разбита, оставшаяся часть его войск перешла через Альпы, а сам король был взят в плен.
… наподобие Венеции, где всем руководит некий сенат… — Венеция, существовавшая как независимое государство с X века по 1797 год, представляла собой аристократическую республику с жестким сословным делением, государственное устройство которой сложилось к XIII веку. Гражданскими правами обладало все население Светлейшей Республики, как она именовалась, но политическими — лишь ее высший слой, так называемые нобили (от лат. nobiles — «знатные»), финансово-торговая аристократия, всего около 2 000 семейств, записанных в особый реестр, так называемую «Золотую книгу». Главы этих семейств образовывали Большой Совет — высший законодательный орган республики.
Большой Совет избирал сенат в составе 300 членов — верховный распорядительный орган, который ведал финансами, военными и иностранными делами, избирал и назначал на все руководящие должности, причем высшие посты могли занимать только сенаторы. Вторым после нобилей сословием Венецианской республики были так называемые секретари, из числа которых назначались все низшие и средние должностные лица, судьи (кроме членов Высшего суда — ими могли быть лишь нобили), адвокаты, полицейские чины и т. д. Сословие секретарей было открытым, в отличие от нобилей (право быть вписанным в «Золотую книгу» давалось лишь в исключительном порядке по решению сената за особые заслуги перед Светлейшей Республикой); для вступления в него (кроме наследственного принципа) необходимо было иметь определенный имущественный ценз и юридическое образование.
… здесь пришлось употребить власть Ауизе Савой
ской, регентше королевства, достойнейшей, мудрейшей и несчастнейшей из женщин, матери Франциска Первого, в то время находившегося в плену. — Кумза. Савойская (1476–1531) — герцогиня Ангу- лемская, дочь герцога Филиппа Савойского и Маргариты Бурбон, жена Карла Валуа, герцога Ангулемско- го, мать Франциска I; управляла Францией во время его экспедиции в Италию (1515) и после Павии (1525); была посредницей при заключении мира в Камбре (1529), по которому Франциск I отказался от своих претензий на Италию; поскольку мирные переговоры ей помогала вести Маргарита Австрийская (1480–1530), правительница Нидерландов в 1507–1515 и 1518–1530 годах, этот договор получил название «Дамский мир».
… У Ауизы судейские… потребовали отмены конкордата и возвращения прагматической санкции. — Конкордат — общее название договора, соглашения или сделки; в узком смысле слова — соглашение между папой и светскими правителями. Такие соглашения стали заключаться с того времени, когда римская курия осознала невозможность собственными силами упорядочивать все дела церкви. По-видимому, здесь говорится о Болонском конкордате, заключенном 18 августа 1516 года Франциском I и Львом X (в миру — Джованни Медичи; 1475—
1521; папа с 1513 года). Взамен восстановления в его пользу налогов, отмененных в 1438 году, папа уступил королю право назначать своих кандидатов на все высшие церковные должности во Франции. Прагматическими санкциями называли совокупность мер, принятых королями Франции в целях ограничения духовного влияния римских пап на французскую церковь. Прагматическая санкция, приписываемая Людовику Святому, возможно, была подложной. Первая достоверная санкция носит подпись Карла VIII — это Буржская санкция 7 июля 1438 года. Она устанавливала правило выборного замещения церковных должностей и запрещала обязательные с XIV века единовременные выплаты в пользу папы теми, кто эти должности получал. Людовик XI, заинтересованный в поддержке Рима, отменил названную санкцию в 1461 году. Споры между папой и королями окончательно были урегулированы при заключении Болонского конкордата (1516).
… граждане, подобно жителям несчастной Ниневии, посыпали пеплом, опущенные долу головы. — Ниневия — в VII веке до н. э. столица Ассирийского государства; важный торговый пункт на пересечении путей с юга на север, от Средиземного моря к Персидскому заливу; в 612 году до н. э. была разрушена и сожжена союзными войсками вавилонян и мидян.
Согласно Библии, после пророчества Ионы о гибели Ниневии ее жители объявили пост и оделись во вретища, а царь Ниневии сел на пепле (Иона, 3: 3–4).
… ирг/ ^сшупленгш на трон слабого правителя, сына Медичи… — Екатерина Медичи (1519–1589) — дочь Лоренцо II Урбинского; в 1533 году вышла замуж за младшего сына французского короля Франциска I, герцога Орлеанского Генриха (1519–1559), который после смерти старшего брата, дофина и герцога Бретонского Франциска (1515–1536) — подозревали отравление, инспирированное Екатериной, — стал наследником престола, а с 1547 года королем Франции Генрихом II; когда ее сын Карл IX наследовал трон после смерти старшего брата, управление страной фактически перешло в ее руки. Главной пружиной ее политики была интрига. Лицемер-
ная, холодная, бессердечная, она не стеснялась в выборе средств для достижения своей цели; ей приходилось то уступать гугенотам, то жестоко их преследовать, подчиняясь католикам. Во внешней политике она держалась тех же принципов и готова была сближаться то с католическими, то с протестантскими державами, избегая войн.
… Екатерина потребовала зарегистрировать Ромо-
рантснский эдикт… — Роморантенский эдикт, подписанный Франциском II в 1560 году в городе Роморантен-Лантене, устранял во Франции вмешательство инквизиции в дела государства и предоставлял епископам судебную власть над еретиками.
На заданный канцлером вопрос о причинах подобной бесстыдной наглости члены парламента де Ту вместе с генеральным прокурором Бурденом отвечали, что суд, следуя обычаю, не собирается объяснять вынесенные им определения. — Роморантенский эдикт защищал перед парламентом Мишель де Лопиталь (ок. 1504–1673), канцлер Франции. Депутаты де Ту — это, по-видимому, представители знатной судейской фамилии из Орлеана:
Кристоф де Ту (1508–1582), заседавший в парламенте и занимавший видные должности в парижском городском самоуправлении; ярый католик и противник религиозной веротерпимости;
его брат Никола де Ту (1528–1598) — священник, также заседавший в парламенте, с 1573 года — епископ Шартрский.
Бурден, Жиль (1515–1570) — ученый и юрист, генеральный прокурор Парижского парламента с 1558 года.
… поджаривать на медленном огне кальвинистов… —
Кальвинисты — см. коммент, к стр. 119.
… судейские, объединившись с Тулузой, начали тайком поддерживать замыслы членов Лиги. — Тулуза — главный город французского департамента Верхняя Гаронна; уже во II веке до н. э. был значительным торговым центром; в IX веке стал столицей Тулузского графства; в 1271 году был присоединен к французской короне, затем был центром провинции Лангедок.
Под названием Лиги известны две организации фанатичных католиков — Католическая лига 1576 года и ее последовательница Парижская лига 1585 года, в которые входили и дворяне, в том числе высшая аристократия, и буржуа, и судейские, и городская чернь. Возглавлял обе Лиги герцог Генрих де Гиз (1550–1588), сын Франсуа де Гиза, стремившийся к захвату королевской власти. После убийства Гиза в 1588 году и перехода вождя гугенотов Генриха Наваррского, ставшего в 1589 году королем Франции, в католичество, деятельность Лиги постепенно прекратилась.
А кто спланировал заговор Шестнадцати при Генрихе Третьем? — Генрих III (1551–1589) — король Франции с 1574 года, третий сын Генриха II и последний король династии Валуа; после внезапной смерти своего старшего брата Карла IX вернулся во Францию, отказавшись от польского трона; колебался Между протестантами, поддерживавшими будущего Генриха IV, и католиками, ориентировавшимися на Гизов; после Дня Баррикад покинул Париж и на Генеральных штатах в Блуа организовал убийство Генриха де Гиза и его брата, кардинала Лотарингского; убит монахом Жаком Клеманом во время осады Парижа.
Здесь речь идет о так называемом «Комитете шестнадцати», составленном из представителей шестнадцати районов Парижа во времена Лиги; этот своего рода «революционный комитет» католиков поддержал Генриха де Гиза и оказал противодействие Генриху III; в частности, он арестовал, судил и казнил председателя парламента Бриссона и двух советников парламента — Ларше и Тардифа.
Кто оставил потомству в анналах истории гнусную память — Аень баррикад, это презренное восстание? — День баррикад — восстание в Париже 12 мая 1588 года. В этот день Генрих де Гиз, решив, что настал удобный момент для свержения Генриха III с престола, проследовал в Париж и с восторгом был принят народом. Генрих III для подавления восстания выслал шеститысячное войско, но горожане забаррикадировали все улицы. Правительственным войскам в ночь 13 мая пришлось покинуть бунтующий город. Сам Генрих III едва успел спастись бегством в Шартр на следующий день.
Возьмгш# приговор по делам Калоса, Сирвена, Сальмой, Аа Барра и т. д. — Калас (1698–1762) — тулузский купец, протестант; 13 октября 1761 года его старший сын, преданный азартным играм и страдавший меланхолией, был найден повешенным. Хотя было ясно, что это самоубийство, народная молва обвинила отца и родственников повешенного в убийстве на почве религиозной ревности, так как ходили слухи, что покойный намеревался перейти в католичество. Вся семья Каласа была взята под стражу. Начался уголовный процесс, в котором фигурировало много подкупленных свидетелей. Калас представил доказательства своей невиновности, но Тулузский парламент 8 голосами против 5 вынес жестокий приговор — смертная казнь через колесование. Калас был казнен 9 марта 1762 года, а все его состояние было конфисковано. Его младший сын должен был покинуть Францию, но монахи заключили его в монастырь и заставили отречься от протестантизма. В монастырь попали также его дочери. Вдова Каласа, успевшая скрыться в Швейцарию, рассказала обо всем Вольтеру, и тот в брошюре «О терпимости» («Sur la tolerance») выставил эту историю на суд общественного мнения и показал, что Калас — жертва религиозного фанатизма. После пересмотра дела в 1765 году Парижский парламент признал Каласа и всю его семью невиновными, однако должностные лица, инспирировавшие это дело и осудившие несчастного, остались безнаказанными. Сирвен, Пьер Поль — протестант родом из города Кастр; в 1764 году был обвинен парламентом Тулузы в убийстве собственной дочери Елизаветы, чей труп был найден в колодце 4 января 1762 года; мотивы обвинения напоминали те, что были вменены в вину Каласу; бежал в Швейцарию- и был заочно приговорен к повешению; в 1771 году, не без помощи Вольтера, был реабилитирован.
Сальмон, Мари — служанка из города Кан; приговоренная в 1782 году к сожжению за отравление, она в 1785 году была признана невиновной благодаря непосредственному вмешательству короля Людовика XVI.
Ла Барр, Жан Франсуа Лёфевр, шевалье де (1747–1766) — был обезглавлен и сожжен по обвинению в осквернении придорожного распятия; его обвиняли также в том, что он распевал безбожные песни и не снял шляпу перед процессией со святыми дарами; несмотря на пропагандистскую кампанию Вольтера, был реабилитирован только в 1793 году.
Разве наше истинное благополучие, вопрошал один из ваших достойных писателей, заключается в потреблении продуктов, которые приходится везти из далеких земель? — Под этим писателем подразумевается аббат Реналь, который писал: «Является ли нашим истинным благом потребление предметов, которые приходится искать так далеко? И удастся ли нам долго сохранять столь извращенные вкусы? Разве человек рожден для того, чтобы постоянно находиться между небом и водой?… И покрывает ли торговая прибыль потерю граждан, что гибнут в пути, вдали от родины, из-за болезней и превратностей климата?» («История обеих Индий», т. VII).*
Сахар, табак и кофе вы без труда получите из Южного Прованса, Корсики и соседней Испании. — Корсика — гористый остров на севере Средиземного моря, ныне департамент Франции; в средние века ею владели несколько итальянских государств; в 1300 году она отошла к Генуе, а в 1768 году — к Франции.
… Абвиль некогда поставлял сукно в Рим… — Абвиль — город в Северной Франции (современный департамент Сомма), в средние века столица графства, ныне окружной центр; в 1665 году там была открыта суконная фабрика, выстроенная под покровительством французского правительства голландским коммерсантом, а в 1667 году — ковровая мануфактура; с тех пор город стал центром мануфактурного производства.
Ваши гобелены экспортируются в Брюссель… — Гобелены — декоративные ткани с рисунком (ковер, драпировка, картина) ручной работы; впервые стали выделываться во Франции в 60-х годах XVII века; название получили от квартала в Париже, где находилась производившая их королевская мануфактура.
Брюссель — в средние века крупный торговый центр Нидерландов; в XIV-XV веках входил во владения герцогов Бургундских, а с XV века — герцогов Австрийских, потом испанских Габсбургов; в 1794 году был завоеван Францией; после падения наполеоновской империи — одна из столиц Нидерландов; в 1830 году центр Бельгийской революции, а затем столица Бельгии.
… 6 стране собирают пятьдесят миллионов сетье зерна… — Сетье — старинная мера сыпучих веществ и жидкостей, варьировавшаяся в зависимости от местности; парижский сетье равнялся примерно 156 л.
… желая рассказать… об известной истории с аглий-
скими колониями… — Имеется в виду Война за независимость английских колоний в Америке, которая длилась с 1775 по 1783 годы и привела к созданию нового государства — США. Мирный договор между восставшими и англичанами был подписан в Париже 3 сентября 1783 года.
… республика Вашингтона вскоре начнет постепенно увеличиваться, подобно державе Ромула. Когда- нибудь она подчинит себе всю Америку, а затем заставит дрожать от страха остальные государства… — Вашингтон, Джордж (1732–1799) — американский государственный деятель, главнокомандующий американской армией в период Войны за независимость, первый президент США (1789–1797); после войны уехал в свое наследственное поместье Маунт-Вернон, но в 1787 году вновь вернулся в политику как президент Конституционной комиссии, которая под его руководством выработала и приняла основной закон государства, действующий со множеством поправок и ныне; основатель двухпартийной системы США.
Ромул — легендарный сын бога Марса, основатель и первый царь Рима (753–716 до н. э.), устроитель римского государства; по преданию, во время солнечного затмения был живым унесен вихрем на небо.
402 Он педераст, — отвечали мне. — Вы понимаете, какое это ужасное преступление… — Слово «педераст» в значении «гомосексуалист» в XVIII веке медленно, но верно заменило распространенное прежде слово «содомит». Гомосексуализм наказывался сожжением на костре в том случае, если он был сопряжен с иными преступлениями.
404 В порту Кадис для меня были построены три военных корабля… — Кадис — старинный город и порт на юге Испании, на побережье Атлантического океана.
408 выступающих бастиона, полностью контроли
ровали пространство… — Бастион — пятиугольное долговременное укрепление, возводимое на углах крепостной ограды; предназначался для обстрела местности и для флангового огня по пространству перед крепостными стенами и рвам перед ними.
420… последователи ваших гнусных законов, подобно
слугам Аракона выносящие свои приговоры, потрясая при этом мечом? — Дракон — афинский законодатель из аристократического рода, кодекс которого, созданный в 621 до н. э., отменял право родовой аристократии на кровную месть, передавал карательные функции ареопагу, но вместе с тем содержал тяжкие наказания за нарушение законов о собственности (например, смертную казнь за кражу зерна, овогцей и пр.); этот кодекс был вскоре смягчен Солоном (594 до н. э.), однако в памяти греков осталась непомерная жестокость законов Дракона, что перешло и в нашу речь — «драконовы меры».
429… что-то вроде ослиных мостов… — «Осли
ный мост» — в схоластике мнемоническая фигура, предназначенная для того, чтобы запомнить правила обращения силлогизмов; затем так стали называть графическое доказательство теоремы Пифагора. Здесь употреблено в смысле «простейшая задача, которая способна остановить лишь начинающих и решение которой доступно всем».
433 Это Клевета, влекущая за волосы Невинность, чтобы предать ее Правосудию… Идея принадлежит Апеллесу… — Апеллес — выдающийся мастер греческой монументальной живописи второй половины IV века до н. э.; родился в Колофоне, жил в Эфесе и умер, как предполагают, на острове Кос; одно время был придворным художником Александра Македонского; произведения его не сохранились.
436 Во Франции мы ожидали хоть какого-то человеколюбия от первых законодателей. — Под первыми законодателями здесь могут пониматься депутаты как Учредительного (1789–1791), так и Законодательного собраний (1791–1792) Франции.
Один из них осмелился выдумать некое дьявольское орудие… — Имеется в виду гильотина — вошедший во Франции в употребление со времени Революции механизм для отсечения головы при казни, в котором тяжелый нож падает сверху на шею жертвы. Это орудие получило название по имени пропа. ган-
дировавшего ее введение французского врача, профессора анатомии и члена Учредительного собрания Жозефа Игнаца Гильотена (Гийотена; 1738–1814), 1 декабря 1789 года по докладу Гильотена был принят декрет о введении «как более гуманной» смертной казни посредством гильотинирования, а 20 марта 1792 года была внесена соответствующая статья в уголовный кодекс.
«Почему мы часто видим, как народы теряют терпение от гнета законов?» — Это точная цитата из «Велизария» Мармонтеля (Paris, 1767, chap. XII, р. 152).
… жало чем отличающиеся от уловок изобличенного Картуша. — О Картуше см. коммент, к стр. 187.
… отнюдь не пустыми законами, которые, по словам Солона, суть «паутина, где погибает мелкая мошка, зато осы всегда сумеют оттуда вырваться». — Согласно Диогену Лаэртскому (первая половина III века), античному писателю, автору компилятивного сочинения по истории греческой философии (русский его перевод назван «О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов»), Солон говорил, что «законы подобны паутине: если в них попадается бессильный и легкий, они выдержат, если большой — он разорвет их и вырвется» (I, 58).
… измерит их туазами… — Туаз — старинная французская мера длины: 1,949 м.
447 На сходных софизмах основываются почти все законы святого Людовика. — Людовик IX Святой (1214–1270) — король Франции с 1226 года, сын Людовика VIII и Бланки Кастильской; при нем к Франции были присоединены Нормандия, Анжу, Мен и Пуату; в 1249–1254 годах воевал в Сирии, желая отвоевать Египет, но попал в плен; по возвращении на родину после уплаты выкупа провел коренные преобразования, укрепил центральную власть, заложил основы судебной системы; умер неподалеку от Карфагена в начале восьмого крестового похода; канонизирован католической церковью в 1297 году.
Маркиз де Сад упрекал Людовика Святого главным образом за законы против педерастии.
Вот почему напрасны потуги церковного старосты Лррно, пытающегося внушить соотечественникам уважение к этому безумному фанатику. — Церковным старостой здесь иронически назван Франсуа Мари Тома де Бакюлар д’Арно (1718–1805) — плодовитый французский литератор, воспевавший религию и эпоху средневековья, автор романов и мелодрам.
… верный страж законов спокойно наслаждается приятным ужином в компании с Фриной или Антиноем… — Фрина (IV век до н. э.) — греческая гетера Мнесарета, отличавшаяся необыкновенной красотой (прозвище Фрина — гр. «Жаба» — она получила из-за своей бледности); служила моделью выдающимся скульпторам и художникам; привлеченная к суду, она, по совету своего друга и защитника, знаменитого оратора Гиперида, обнажила свою восхитительную грудь перед судьями и была оправдана. Антиной (умер в 130 году) — прекрасный юноша, любимец римского императора Адриана (76—138; правил с 117 года), родом из Вифинии; решившись в религиозном экстазе пожертвовать собой ради своего повелителя или, быть может, в припадке меланхолии, бросился в Нил; в безграничной скорби о смерти юноши Адриан воздвиг в его честь множество статуй и алтарей, посвятил ему особый храм в Аркадии, выстроил на месте его гибели город Анти- нополь, учредил праздник в его честь. До нас дошло множество изображений Антиноя — ив виде статуй, и в виде рельефов, встречаются они и на монетах. Отличительные черты его облика: короткие волнистые волосы, ниспадающие на лоб, густые темные брови, полные губы, необыкновенно мускулистая грудь, а главное — задумчивое меланхолическое выражение лица.
Здесь Фрина и Антиной символизируют соответственно гетеросексуальную и гомосексуальную привязанности.
449 Тггбергш, Гелиогобол, Андроник известны своими мерзкими поступками, совершенными ради варварского наслаждения убивать. — Тиберий Клавдий Нерон (42 до н. э. — 37 н. э.) — пасынок Августа, усыновленный им в 4 году н. э. (под именем Тиберий Юлий Цезарь) и унаследовавший власть (под именем Тиберий Цезарь Август) в 14 году. Античные историки утверждают, что начало правления Тиберия было успешным: он заботился о правосуДии, допускал, сенат к делам управления и выборам должностных лиц, укрепил внутреннюю безопасность страны. Однако с самого начала правления он опасался за свою власть. Уже в 15 году он возобновил старинный закон об оскорблении величия римского народа, причем «величие» было перенесено на особу императора и по этому закону преследовались любые формы оппозиции; закон этот породил мощную волну доносительства, тем более что из отходившего в казну имущества осужденного 25 % получал доносчик. Страхи императора, несмотря на эти меры, а может быть и вследствие их, росли, и в 27 году Тиберий покинул Рим и поселился на острове Капрея (ныне Капри) в Неаполитанском заливе, запретив кого-либо пускать к себе без особого разрешения. Затворившись там, он требовал, чтобы осужденных, в первую очередь на основании указанного закона, доставляли к нему и жестоко пытали перед казнью. Античные писатели настаивали на том, что это добровольное затворничество объясняется глубоким презрением принцепса к раболепному сенату и народу Рима и желанием предаться разврату вдали от постороннего глаза; все это не принесло императору удовлетворения и лишь усилило его душевные страдания. Современные ученые подозревают психическое заболевание его.
Гелиогабал (Элагабал) — прозвище, которое носил Марк Аврелий Антонин (204–222), римский император с 218 года; он происходил из сирийской крупнопоместной аристократии, из рода жрецов города Эмее; с 217 года был верховным жрецом бога солнца Гелиогабала (отсюда его прозвище); пытался превратить культ бога солнца в общеримский; правление его было отмечено бессмысленными жестокостями и неслыханным, даже по меркам конца империи, развратом; был убит преторианцами.
Под Андроником здесь подразумевается не какой-то из четырех византийских императоров, носивших это имя, а герой трагедии французского драматурга Жана Гальбера де Кампистрона (1656–1725) «Андроник» (1685) — злобный тиран, предавший смерти свою жену и сына.
450 Хотелось бы надеяться, что законы когда-нибудь значительно упростятся, — писал как-то один умный человек… — Вероятно, имеется в виду Вольтер.
В статье «Гражданский и церковный законы» своего «Философского словаря» он писал: «Всякий закон должен быть ясным, однообразным и точным».
… настоящему Дагону французов… — Дагон (Дя- ган) — божество западносемитского происхождения, первоначально податель пищи, ставшее верховным у филистимлян к началу I тысячелетия до н. э.; идол его изображался в виде фигуры человека без бедер, чьи ноги, соединяясь, образуют рыбий хвост, загибающийся назад и покрытый чешуей; упоминается в Библии.
454… заявлял блаженной памяти прусский король в
постановлении, направленном против судей, которые извратили закон в деле мельника Арнольда… — Имеется в виду Фридрих II Великий (1712–1786) — прусский король с 1740 года, считавшийся великим полководцем; несмотря на пристрастие к военной муштре, деспотизму и мелочному педантизму в управлении, был широко образованным человеком; заигрывал с деятелями Просвещения, стремился создать себе репутацию «короля-философа»; имея склонность к литературе, сочинял стихи, правда весьма посредственные, а также написал довольно много философских, политических и исторических сочинений, оставил свои мемуары.
Мельница Арнольда мешала Фридриху II расширить по своему вкусу парк при его дворце Сан-Суси под Берлином. Король снизошел до беседы с мельником, но тот отказался продать мельницу даже за сумму, значительно превышавшую ее действительную стоимость. Стойкость мельника, его уверенность в справедливости немецких законов настолько понравились королю, что он сделал эту незначительную историю достоянием гласности, и в конце XVIII века этот анекдот стал весьма популярным.
Существует и иной вариант истории с мельником: на этот раз благодаря своевременному вмешательству короля Фридриха мельник был спасен от судейского произвола, о чем «Французский Меркурий» сообщил своим читателям в декабре 1779 — январе 1780 годов. Несправедливое решение суда первой инстанции, подтвержденное в Берлине, было отменено лично Фридрихом, и он, разобравшись в деле, отправил в отставку государственного канцлера и несколько высших судейских чиновников.
Раба можно было убить за тридцать турских ливров… — Турский ливр — серебряная монета, имевшая хождение во французской провинции Турен и ставшая с 1667 года общенациональной денежной единицей, вплоть до введения во Франции единой метрической системы в годы Революции.
… кто иной, кроме Сартина, может иметься в виду? — О Сартине см. коммент, к стр. 291.
… поклонники пригвожденного к кресту раба никогда не украсят себя добродетелями Брута. — Здесь имеется в виду Луций Юний Бруг (VI век до н. э.) — древнеримский патриций; по преданию, установил в городе в 510–509 годах до н. э. республиканский государственный строй и был избран консулом — одним из двух высших должностных лиц в республике; считался образцом добродетели и гражданственности.
… не мудрее ли примкнуть к учению философов, разделяющих доктрину Аристиппа… — Аристипп Старший (ок. 435–355 до н. э.) — греческий философ, родившийся в городе Кирена на севере Африки; отправившись в Афины, стал учеником Сократа; главным предметом его исследования стали назначение человека и достижение высшего блага; целью нравственного совершенства он считал облагороженное образованием наслаждение.
Один из ваших философов заявил: «… Надо иметь законы, ведь мы, даже если они и несправедливы, испытываем в них необходимость». — Эта мысль высказана в седьмой главе книги «Начала философии» («Elements de philosophy») французского философа-просветителя, математика и механика Жана Лерона Даламбера (глава VII).
«О вы, прибегающие к наказаниям, — заметил один здравомыслящий автор, — остерегайтесь унижать человеческое достоинство…» — Имеется в виду суждение из главы XXIII знаменитого сочинения «О преступлениях и наказаниях» («Dei delitti е delle penne», 1764) итальянского просветителя, автора нескольких сочинений, посвященных проблемам философии и экономики, Чезаре Беккариа (1738–1794); этот труд, оказавший большое влияние на развитие юридической науки, содержал уничтожающую критику феодального правосудия и призыв к
скорейшему провозглашению принципов свободы и равенства людей перед законом.
Законы, — писал где-то ваш Монтескьё, — дурное средство для изменения обычаев и привычек… — Подобная мысль высказана в «Духе законов» («De l’esprit cнes loнs») Монтескьё (книга XIX, глава IV).
Платон совершенно верно заметил: «Государства не станут образцами благополучия до тех пор, пока не будут иметь в качестве правителей философов, а правители не превратятся в философов». — Платон (428/427—348/347 до н. э.) — величайший древнегреческий философ; уроженец Афин, ученик Сократа; развивал диалектику; создал стройное и глубокое философско-идеалистическое учение, охватывающее чрезвычайно широкий круг теоретико-познавательных и общественных проблем (разработал учение об идеях и наметил схему основных ступеней бытия; создал утопическое учение об идеальном государстве; много занимался вопросами образования, воспитания и т. п.); оказал огромное влияние на последующее развитие мировой (в первую очередь европейской) философии. Сочинения его отличаются не только глубиной мысли и богатством проблематики, но и редкостным мастерством изложения.
В своем сочинении «Государство» Платон рисует образ идеальной республики, в которой между сословиями существует строгое разделение труда в исполнении общественных обязанностей. Первенствующим сословием здесь является аристократия мудрецов-философов, призванных управлять страной.
Солон в разговоре с лидийским царем Крезом проявил твердость. — Крез — царь Лидии (государство на западе Малой Азии) в 561–547 годах до н. э., богатейший человек своего времени, покоритель ионийских греков; потерпел поражение от персидского царя Кира II и стал его советником. Согласно легенде, изложенной Плутархом, Солон посетил Креза в его столице Сарды и в ответ на безудержное хвастовство могущественного в ту пору царя заявил, что «называть счастливым человека при жизни, пока он еще подвержен опасностям, — это все равно, что провозглашать победителем и венчать венком атлета, еще не кончившего состязания» («Солон», 27).
Басногшсеу же Эзоп осудил поведение Солона. —
Эзоп — греческий баснописец VI века до н. э.; раб, происходивший из Фригии или Фракии; жил на острове Самос и был отпущен там на волю; ходившие в народе и приписываемые Эзопу басни были собраны воедино афинским философом и государственным деятелем Деметрием Фалере ким (350–283 до н. э.).
О якобы состоявшемся в Сарда'’ диалоге Солона и Эзопа, к которому благоволил К з, также рассказывает Плутарх («Солон», 28).
… плод, напоминающий гладкий персик и обнаруженный капитаном Куком на Амстердамских островах… — Так называются два острова в южной части Индийского океана, в 4 500 км к западу от Австралии: остров Новый Амстердам (или просто Амстердам), открытый португальцами в 1522 году, и лежащий к югу от него остров Святого Павла.
Ботанические сведения заимствованы автором у капитана Кука («Путешествие по южному полушарию и вокруг света», т. II).
… юристы, рассуждавшие по Фаринацию, начали бы сооружать виселицы… — О Фаринации см. коммент. к стр. 187.
480… 6 Cuнwe прелюбодейку отдают на растерзание
слону. — Сиам — старое официальное название государства Таиланд.
О казни прелюбодеек путем совокупления их со слоном упоминается в статье «Стыдливость» в «Энциклопедии».
«Сйлшгс горячие, необузданного нрава жеребята, — говорил Фемистокл, — как правило, превращаются в прекрасных коней, если им случится попасть в руки доброго конюшего». — Фемистокл (ок. 525 — ок. 460 до н. э.) — государственный деятель и полководец Древних Афин; во время греко-персидских войн (500–449 до н. э.) выдвинул план активного сопротивления противнику на море; под его руководством в 480 году до н. э. объединенный греческий флот одержал над персами победу у острова Сала- мин. После изгнания Фемистокла из Афин политическими противниками (471 до н. э.) он нашел убежище при дворе персидского царя.
Согласно Плутарху, «в пору первых порывов молодости Фемистокл был неровен и непостоянен: он следовал только голосу природы, которая без руководства разума и образования производила в нем огромные перемены в ту и другую сторону — и часто уклонялась в дурную; в этом и он сам впоследствии признавался и говорил, что даже самые неукротимые жеребята становятся превосходными конями, если получат надлежащее воспитание и дрессировку» («Фемистокл», 2).
… ради его сокращения император Август вынужден был издать закон, получивший имя Поппея. — Император Август — Гай Октавий Фурин (63 до н. э. — 14 н. э.), внучатый племянник и приемный сын Юлия Цезаря, принявший в 44 году до н. э. по акту усыновления имя Гай Юлий Цезарь Октавиан, единолично правивший Римом с 31 года до н. э. и с 27 года до н. э. именовавшийся император Цезарь Август. Присвоенное ему сенатом имя-титул Август произведено от лат. augere — «увеличивать». Время правления Августа — «век Августа» — считалось (и это активно насаждалось официальной пропагандой) «золотым веком», временем умиротворения и отдохновения страны после кровопролитных гражданских войн, периодом расцвета искусств.
Закон Папия-Поппея (lex Papia-Poppea), принятый в 9 году н. э., был назван так по имени консулов-суф- фектов того года — Квинта Поппея Секунда и Марка Палия Мутила. Согласно ему, обязывались вступать в брак все полноправные римские граждане в возрасте от 25 до 60 лет и гражданки в возрасте от 20 до 50 лет. Нарушители закона подвергались различным наказаниям, например существенно ограничивались их права при получении наследства; одной из его целей было усиление притока средств в государственную казну.
Ученик Аристотеля Клеарх рассказывает нам о том, что в Лаконии мужчин, неспособных к женитьбе, принуждали бегать обнаженными вокруг жертвенника, тогда как стоявшие рядом женщины бичевали бегущих. — Аристотель (384–322 до н. э.) — древнегреческий философ и ученый-энциклопедист; учитель Александра Македонского; его сочинения охватывают все области современного ему знания.
Клеарх из Сол (на Кипре) — ученик Аристотеля, автор ряда исторических и философских сочинений (в том числе трактат «Искусство любви», «Похваль-
ное слово Платону», «О воспитании»), до нас не дошедших.
Сегодня уже не является тайной, что душа, выведенная вследствие действительного или вообража- емого страдания из состояния безучастности, — говорит Сен-Ламбер. — приходит в движение… — Жан Франсуа де Сен-Ламбер (1716–1803) —
французский поэт, друг энциклопедистов; член Французской академии (1770); автор описательной поэмы «Времена года» («Les Saisons»; 1764), откуда и взята точная цитата (Песнь III, «Осень»).
Знаменитый Кардано в «Истории своей жизни» рассказывает… — Джироламо Кардано (1501–1576) — итальянский врач, математик и философ, автор многочисленных сочинений, в том числе автобиографии «О своей жизни» («De \dta propria»).
491 Из города в город там, точно так же как и в Голландии, добираются по воде… — Маркиз де Сад путешествовал по Голландии в 1769 году. В своих путевых заметках он, в частности, писал: «Из Роттердама в Делфт я добирался по каналам, посредством которых обычно путешествуют в этой стране. Нет ничего более приятного, чем путешествовать таким образом; на протяжении всей поездки любуешься восхитительными ландшафтами и живописными равнинами. Берега усеяны деревенскими домиками, вид которых, право же, услаждает взгляд и делает поездку столь разнообразной, что не замечаешь, как добираешься до места» («Путешествие в Голландию»).
Господину Ъертену как-то раз задали вопрос, почему в парижской полгщии служат по большей части отъявленные негодяи. — Бертен, Анри Леонар Жан Батист (1719–1792) — начальник парижской полиции в 1757–1759 годах, преемником которого стал Сартин; дважды занимал пост генерального контролера финансов; в истории остался как просвещенный администратор: благодаря его стараниям в Севре наладили производство фарфора, а в Лионе учредили первую французскую ветеринарную школу; он способствовал организации книгохранилища, куда свозили ценные древние рукописи.
Уюншые домики, попадавшиеся на моем пути, казались мне храмами Астреи. — Астрея — в греческой мифологии дочь Зевса и Фемиды, богиня справедливости, сестра Стыдливости, обитавшая среди счастливых людей золотого века; испорченность людских нравов в железном веке заставила Астрею покинуть землю и вознестись на небо, где она почитается под именем созвездия Девы. По иной версии мифа, созвездием Девы стала Дике, другая дочь Зевса и Фемиды, — богиня правды и справедливого возмездия, нередко отождествляемая с Астреей. Революция, по замыслу ее вдохновителей, должна была насильно втолкнуть человечество в золотой век, именовавшийся тогда «царством Астреи». Описанию этих блаженных времен были посвящены многочисленные труды, заложившие основы так называемого утопического социализма.
503… на широте, соответствующей расположению
островов Зеленого Мыса… — Острова Зеленого Мыса находятся в Атлантическом океане, вблизи западного побережья Африки; состоят из десяти больших и пяти малых островов, образующих две группы: Наветренных (крупнейшие из них — Санту-Антан, Сан-Висенти, Санта-Лузия, Сан-Николау, Сал, Боа- вишта) и Подветренных (крупнейшие из них — Сантьягу, Маю, Фогу, Брава); представляют большое удобство для остановки кораблей, огибающих мыс Доброй Надежды; открытые в 1456 году португальцем Да Мосто, принадлежали Португалии; с 1975 года на этих островах существует независимая республика Кабо-Верде.
… Гостиницу эту содержали уроженцы Милана… — Милан — город в Северной Италии, ныне административный центр области Ломбардия; в средние века крупный ремесленный и торговый центр, имевший большое военно-стратегическое значение; с XI века городская республика; с конца XIV века столица герцогства Миланского; во время Итальянских войн несколько раз переходил из рук в руки и с 1525 года стал владением Габсбургов; в 1797–1814 годах столица вассальных по отношению к Франции итальянских государств; после наполеоновских войн находился в составе Австрийской империи; в 1859 году освободился от иностранного господства и вошел в состав Сардинского, а в 1861 году — единого Итальянского королевства.
… золсмю вывезено мной явно не из Перу. — Испан
ская монархия владела южноамериканским государ
ством Перу с 1532 по 1821 годы. По самым скромным подсчетам за эта три века колониального господства в Испанию отсюда было вывезено 14 тысяч тонн золота.
… увидел, перед собой сразу тридцать Криспенов. — Криспен — комедийный персонаж, выступающий в роли слуга. Известностью, в частности, пользовалась комедия «Криспен, соперник своего хозяина» (1701) французского писателя А.Р.Лесажа (1668–1747).
… наряд этого театрального персонажа является своеобразной униформой для слуг инквизиции. — Обычный наряд этого персонажа — короткий плащ с капюшоном; назывался «криспен».
Иннокентий III… одарил привилегиями и индульгенциями тех, кто сумеет оказать трибуналу действенную помощь… — Об Иннокентии III см. коммент. к стр. 381.
Секретарь инквизиционного суда, встретивший меня во дворце, без единого слова передал меня в руки алькайда… — Алькайд — в Испании начальник тюрьмы, начальник стражи.
517… в наш век имел место знаменитый процесс
священника Бленака. В 1712 или, может быть, в 1715 году этот несчастный человек был обвинен парламентом Тулузы в сношениях с дьяволом. — Последний смертный приговор по обвинению в колдовстве был вынесен в Тулузе в 1702 году; в 1712 году в Дижоне сожгли заживо священника Бертрана Гилодо, но его так наказали за гадание с целью нахождения сокровищ.
Когда там обнаружили множество родинок, никто более не сомневался в правоте вынесенного приговора. — Речь идет о поиске «клейма дьявола» на теле человека, подозреваемого в сношениях с Сатаной, — участков кожи, обезображенных бородавками, родинками или шрамами и нечувствительных к боли: если в них втыкали длинную булавку, то подвергаемый пытке человек не должен был ощущать боль и у него не должна была сочиться кровь.
Негодяи… в довершение ужаса и бесстыдства могут осудить и опозорить героев*… * Карл Пятый. — Карл V (1500–1558) — король Испании с 1516 по 1556 годы под именем Карлос I, император Священной Римской империи с 1519 года из династии
Габсбургов; вел успешные войны с Францией за обладание Италией, а также с Османской империей; издал Вормсский эдикт (1521), направленный против Реформации; одержал победу над объединением немецких протестантов (князей и городов) в 1546–1548 годах, однако после поражения в борьбе с немецкими князьями-протестантами во главе с Морицем Саксонским (1552) и заключения с ними Аугсбургского религиозного мира (1555) передал управление Испанией, Нидерландами и Неаполем своему сыну — Филиппу II, а германскую корону завещал своему брату — Фердинанду, после чего удалился в монастырь, где и умер.
… расправиться с государственными министрами**… ** Траф Оливарес… — Оливарес, Гаспар де Гусман, граф и герцог д’ (1587–1645) — испанский государственный деятель; сын испанского посла при папском дворе, ставший опекуном и одним из приближенных наследного принца, будущего короля Филиппа IV (1605–1665; правил с 1621 года); после восхождения Филиппа на престол стаи! первым министром и был правителем государства до 1643 года; человек энергичный и честолюбивый, он поставил себе целью преобразовать систему государственного управления, проводя политику централизации, стремясь укрепить абсолютную монархическую власть. Однако его амбициозные проекты, а также неудачи, преследовавшие испанскую армию в ходе Тридцатилетней войны (1618–1648), привели к разорению казны и падению политического влияния Испании в Европе; ставшие следствием этих изменений восстания в Каталонии (1640) и Португалии (1640), добившейся независимости, положили предел политической карьере Оливареса: в 1643 году он ушел в отставку.
… передать врагу самые великолепные владения государства***… *** Нидерланды и т. п. — Нидерланды вошли в состав владений Габсбургов в конце XV века после распада герцогства Бургундского. Отрекшись от престола, Карл V передал Нидерланды как свои наследственные земли своему сыну испанскому королю Филиппу V. В начале XVII века Северные Нидерланды (современное королевство) добились независимости; Южные (современная Бельгия) остались владением Испании, а после войны за
Испанское наследство с 1714 года вошли в состав Священной Римской империи. В конце XVIII — начале XIX века все Нидерланды были присоединены в результате войн Французской революции к Франции. После падения Наполеона все эти земли составили единое Нидерландское королевство, из которого после революции 1830 года выделилась Бельгия.
Речь здесь идет о некоем прежнем министре… — Имеется в виду Сартин.
… Святой Августин говорил, что при отсутствии доказательств злодеяния обвиняемого необходимо оправдать… — Святой Августин (354–430) — величайший из отцов западной христианской церкви, епископ города Гиппон в Северной Африке; родоначальник христианской философии истории; впервые привел в систему всю совокупность верований христианства; в его учении о благодати исключительное значение придается предопределению; ему принадлежат 93 труда в 232 книгах.
… успел перепилить один из оконных прутьев толщиной более трех линий… — Линия — единица измерения малых длин до введения метрической системы; во Франции равнялась 2,255 мм.
… «Святая Эрмандада» действует быстро… — «Святая Эрмандада» (исп. «Santa Hermandad» — букв. «Святая лига») — испанская дорожная служба, созданная в XV веке для борьбы с разбойниками; по существу, являлась дорожной полицией, но имела также некоторую юридическую власть; существовала до 1835 года.
… добрался до По… — По — город во Франции, на реке Гав-де-По; столица княжества Беарн с XV века; в настоящее время административный центр департамента Атлантические Пиренеи.
…на почтовых доехал до Байонны. — Байонна — город во Франции, у слияния рек Нив и Адур, вблизи побережья Бискайского залива; входит в современный департамент Атлантические Пиренеи.
… вынужден был отказаться от почтовых лошадей и добирался до Бордо короткими дневными переездами. — Бордо — город на юго-западе Франции, ныне административный центр департамента Жиронда; крупнейший порт, расположенный на берегу реки Гаронны.
Там играли мою любимую комедию «Отец семейства». — «Отец семейства» («Le Рете de famille»; 1758) — пятиактная комедия в прозе, принадлежащая перу французского философа и писателя Дени Дидро (1713–1784).
… роль Жюли в «Воспитаннице» исполняет достойная внимания дебютантка… — «Воспитанница» («La Pupille»; 1734) — одноактная пьеса, автором которой был французский драматург, уроженец Ирландии Бартелеми Кристиан Фаган (1702–1755).
… подвизавшемся в Меце на ролях первых любовников… — Мец — город на северо-востоке Франции, на реке Мозель, ныне административный центр департамента Мозель; бывшая столица Лотарингии.
… должен был играть роль нежного и пылкого Сен-Алъбена. — В упомянутой выше пьесе Дидро Сен-Альбен — сын отца семейства.
… сознание вернулось ко мне только после того, как меня перенесли в фойе. — В старину фойе (фр. foyer — «очаг») назывались помещения в театре, в которых обогревались зимой актеры и театральные служащие. Фойе, с большим количеством печек для удобства греющихся, устраивали в задней части театра или в особых пристройках.
Таиш образом, актеры постепенно приобретают добродетельные наклонности… — В XVIII веке литераторы всячески стремились поднять престиж актерского ремесла, в чем, надо заметить, и преуспели. В традиционном обществе профессиональные актеры приравнивались к его подонкам.
В ответ зрители заявили, что желают увидеть «Трех откупщиков»… — «Три откупщика» («Les Trois Fermiers»; 1777) — комическая опера на текст французского актера и драматурга Жака Мари Буте (1735–1812), именовавшегося Монвелем, музыку к которой сочинил французский композитор, автор многих опер Дезед (1740–1792). В описываемое в романе время эта опера была новинкой.
Ночевать нам пришлось уже в Либурне… — Либурн (современный департамент Жиронда) — городок на юго-западе Франции, у слияния рек Иль и Дордонь; расположен в 27 км к северо-востоку от Бордо.
Если ребенку врачи противной вкусом полыни
Выпить дают, то всегда предварительно сладкою влагой
Желтого меда кругом они мажут края у сосуда;
14, соблазненный губ ощущеньем, тогда легковерно
Малые дети до дна выпивают полынную горечь;
Но не становятся жертвой обмана они, а, напротив,
Способом этим опять обретают здоровье и силы (лат.).
Лукреций, «О природе вещей», книга IV.
Перевод Ф. Петровского.
(обратно)Это поместье — единственное приданое госпожи де Бламон — дает шестнадцать тысяч ливров годовой ренты. Кроме того, в брачном контракте оговорено, что оно не является общим владением супругов, а принадлежит жене. Данная оговорка вместе с незначительным доходом (естественно, если сравнивать его с огромным состоянием господина де Бламона) и составляет предмет упреков супруга. (Примеч. автора.)
(обратно)Маленькая испанская болонка, чрезвычайно редкой породы, подаренная Валькуром своей возлюбленной. Валькур научил болонку приносить Алине булочку с вложенной в нее любовной запиской. Получив записку, Алина отдавала фолишону свое послание, также спрятанное в булочке. Собачка, верно служа своему хозяину, относила записку Валькуру. Влюбленные переписывались таким образом два года, причем эта невинная уловка стала возможной лишь благодаря проворству и хорошей выучке собачки. Фолишон сновал туда и сюда и ни разу даже не надкусил булочку, которой ему несомненно очень хотелось полакомиться. (Примеч. автора.)
(обратно)Пристрастие судебных крючков к загадкам, иносказаниям и взяткам, по всей видимости, осталось таким же сильным, как и во времена Рабле. Вот как этот автор описывает их в «Пантагрюэле»: «Мы прибыли на остров Застенок (имеются в виду парламенты). Те из наших людей, кто пожелал высадиться на берег, тут же были арестованы по приказанию Цапцарапа, эрцгерцога Пушистых Котов. Цапцарап предложил им разгадать некую загадку. Поняв, в чем дело, Панург бросил судьям набитый золотом кошелек, так что те в страшной сутолоке кинулись его ловить. После такой приличной “подмазки” присяжные согласились выдать паспорта, необходимые для продолжения пути». (Примеч. автора.)
(обратно)«Первейшая человеческая потребность — питаться; ремесло, дающее людям пропитание, — первейшее из ремесел». «Велизарий», глава XII. (Примеч. автора.)
(обратно)Здесь, как и в иных местах романа, читатель не должен забывать о том, что он был написан за год до Революции. (Примеч. автора.)
(обратно)Совет этот относится и к читателю, который не сможет ни в чем разобраться, если не прочтет данное письмо с предельным вниманием. Когда он будет приближаться к развязке, особенно читая пятьдесят первое письмо, ему необходимо будет вспомнить о сказанном здесь. (Примеч. автора.)
(обратно)Слабоумные педанты (или скорее своеобразные бесноватые) употребили свою скудную и несчастную жизнь на то, чтобы показать другим педантам, какими способами человек может позволить себе избавиться от сограждан так, чтобы совесть оставалась вполне спокойной. Ради убеждения вторых педантов, совершающих в судах множество омерзительных преступлении, первые придумали миллионы высокопарных софизмов, один другого запутаннее и абсурднее. Известнейший член этой банды, бесноватый Жусс, к примеру, умудрился «неопровержимо» доказать, что отсутствие весомых доказательств при вынесении смертного приговора является несомненным свидетельством того, что подсудимый заслуживает такого наказания. Теперь я задам вопрос: кто более виновен перед человечеством — Картуш или, может быть, некий славный плут, измысливший и опубликовавший столь опасные и омерзительные теории, которые спустя какое-то время были преступно претворены в жизнь? (Примеч. автора.)
(обратно)Она вышла замуж в пятнадцатилетием возрасте; в шестнадцать она родила Алину; теперь, когда пишутся эти письма, госпоже де Бламон тридцать пять с половиной лет. Она писаная красавица высокого роста с нежными, приятнейшими чертами лица — одним словом, кладезь талантов и очарования. (Примеч. автора.)
(обратно)Господин де Бламон пятнадцатью годами старше своей жены. О пороках этого человека можно составить себе ясное представление по письмам — такой человек способен внушать ужас. Трудно вообразить личность более отвратительную: мрачный взгляд, безобразный рот, очень длинный нос, низкий лоб с залысинами, выступающий подбородок. Парик он носит чуть ли не с детства. Роста он высокого, однако тщедушен и сутул, грудь впалая, голос слабый и хриплый. При всех своих недостатках он очень умен и обладает немалыми познаниями. (Примеч. автора.)
(обратно)Это письмо было вложено в то, что следует дальше. (Примеч. автора.)
(обратно)Читатель, полагающий, будто эпизоды эти включены в роман без особых на то причин и что их, следовательно, можно или пропустить, или прочесть бегло, допускает грубейшую ошибку. (Примеч. автора.)
(обратно)Мимоходом уместно упомянуть о том, что в Лионе, как в никаком другом городе Франции, духовенство окружено всеобщим презрением. Всегда, и не без основания, считалось, что парижское духовенство представляет собой корпорацию самых порядочных людей в столице. Относительно же лионских святош можно смело утверждать противоположное: плутовство, алчность, невежество и грязный разврат — вот их характерные черты. (Примеч. автора.)
(обратно)После Афин ни одно из государств Греции не владело таким могущественным флотом, какой был на острове Коркира, ныне Корфу, принадлежащем Венеции. Гомер в «Одиссее» великолепно описывает могущество и богатство этого острова. (Примеч. автора.)
(обратно)Надо ли удивляться тому, что автор, в течение долгих лет открыто заявлявший об этих убеждениях, томился в Бастилии, где его и застала Революция. (Примеч. издателя.)
(обратно)Еще в середине нынешнего века Сале представлял собой своеобразную независимую республику, граждане которой являлись не только отчаянно-храбрыми пиратами, но и удачливыми торговцами. Сале был присоединен к королевству в правление отца нынешнего марокканского монарха. (Примеч. автора.)
(обратно)Этот рассказ заставляет содрогаться от ужаса; он, бесспорно, вызывает омерзение. Но у этих дикарей быть побежденным — явное преступление. Так почему же им не наказывать преступников принятым у них способом? Ведь и мы караем наших преступников, используя средства, мало отличающиеся по варварству от описанных выше. Таким образом, и у них и у нас творятся те же самые ужасы и, следовательно, мы не вправе обвинять дикарей в варварстве только потому, что обставляем свои действия с несколько большей пышностью. Обвинять народы может лишь философ, который, признавая преступлениями лишь крайне незначительное число считающихся ими, вообще не лишает никого жизни. (Примеч. автора.)
(обратно)Возвышенные размышления взяты из великолепной вступительной части бессмертного труда господина Реналя. Книга принесла автору великую славу и одновременно покрыла позором нацию, осмелившуюся подвергнуть ее запрету. О Реналь, твой век и твоя страна недостойны тебя! (Примеч. автора.)
(обратно)Содержать у себя во дворце таких женщин — какими бы отвратительными они ни были, — одна из статей роскоши для чернокожих владык, способных предаваться самым утонченным наслаждениям. В любовных утехах мужчины возбуждаются по-разному, так что источником удовольствия для них может в равной мере служить и предмет чрезвычайно красивый и чудовищно безобразный, ведь физически люди крайне отличаются друг от друга. В данной области нельзя выводить каких-то твердых правил: красота не относится к чему-то для всех одинаковому, и мнения здесь встречаются самые разные. В одной стране красивым считается одно, в другой — нечто совершенно иное. Но, раз уж жители нашей планеты не имеют по этому вопросу единого мнения, следует признать возможным и то, что даже среди одного и того же народа часть людей будет твердо считать прекрасным что-либо отвратительное, а другая его часть будет испытывать к красивому предмету сильнейшее отвращение. Итак, все зависит от вкуса и предрасположенности, и лишь одни глупцы, которые, впрочем, никогда не изменятся, готовы возводить собственный педантизм в общеобязательное правило. (Примеч. автора.)
(обратно)Самое нежное мясо, как утверждают, — у отроков. Некий немецкий пастух, по необходимости вынужденный питаться такой ужасной пищей, затем продолжал потреблять ее уже из удовольствия. Он подтвердил, что лучшее мясо у мальчиков. Одна старуха в Бразилии сообщила португальскому губернатору Пинто абсолютно то же самое. Святой Иероним подтверждает сказанное: во время своего путешествия по Ирландии он столкнулся с принятым среди пастухов обычаем есть детей, причем, по его словам, они выбирали мясистые части тела. Относительно двух приведенных выше фактов см. «Второе путешествие Кука», том II, стр. 221 и далее. (Примеч. автора.)
(обратно)Каннибализм, разумеется, не относится к числу преступлений. Впрочем, из-за него могут совершаться преступления, но сам каннибализм вне моральных оценок. Ныне трудно определить причину его происхождения; господа Мёнье, По и Кук много писали по этому поводу, но так и не решили данную проблему. По, мне кажется, лучше всего справился с этой задачей в томе I «Исследований об американцах», и, тем не менее, когда внимательно читаешь и перечитываешь его рассуждения, чувствуешь себя столь же малознающим, как и до знакомства с книгой. Определенно, можно утверждать лишь то, что этот обычай на нашей планете являлся общепринятым, что он так же стар, как мир.
Но вот источник первичного побуждения, заставившего одного человека подать на обеденный стол кусок своего собрата, абсолютно не поддается определению. Однако в результате углубленных исследований удалось определить четыре причины, в силу которых каннибализм превратился в общераспространенное явление. А именно: суеверие или религия (что почти всегда воспринимается как синонимы); неумеренный аппетит (имеющий ту же подоплеку, что и женские приступы истерии); мщение (многочисленные исторические факты надежно свидетельствуют в пользу трех указанных причин); изощренный разврат или утонченные потребности (что также подкрепляется другими историческими свидетельствами). Но утверждать определенно, какая именно из означенных причин породила этот обычай, не представляется возможным. Человечество само по себе является здесь виновником. Какое-нибудь частное лицо, движимое одной из четырех перечисленных причин, отведало человечины. Затем оно рассказало о своих впечатлениях, расхвалило новый вид пищи, а его соплеменники мало-помалу последовали его примеру. Мне кажется, академии с полным правом могли бы учредить премию для того, кто убедительно объяснит нам возникновение этого обычая. (Примеч. автора.)
(обратно)Знаменательное обстоятельство, но такое же презрение к беременным капитан Кук отметил на Счастливых островах Южного моря. Подобный обычай распространен и в некоторых азиатских и американских землях. (Примеч. автора.)
(обратно)Бедный Сармиенто ничего не ведал о том, что такие приемы высокопоставленных лиц во Франции так и не спасли их. Когда господин Сартин решил прибегнуть к такому пошлому средству, его тут же отправили в отставку. Не так уж много влиятельных лиц, воровавших, по правде говоря, неумело, оставались безнаказанными. Зато некий писарь парижского прокурора, прибыв из Испании, за тридцать лет приобрел ренту в шестьсот тысяч ливров, так что говорить о том, будто бы на королевской службе себя разоряют и поэтому ее приходится оставлять, — редкая наглость, достойная скорее выведенного здесь презренного авантюриста. Между тем, на свободу этих наглых жуликов никто не покушается, имущество их не конфисковывается, жизнь их протекает спокойно, а какого-нибудь несчастного лакея отправляют на виселицу за кражу пяти су. Подобные противоречия побуждают их презирать государство, безразличное к ним. (Примеч. автора.)
(обратно)Животными духами называют электрический флюид, циркулирующий в полостях человеческих нервов. Любое ощущение возникает от колебаний этого флюида. Именно благодаря ему мы испытываем чувство боли или удовольствия. Одним словом, это единственный вид души, существование которого признается современными философами. Рассуждения Лукреция, знай он об этом флюиде, были бы правильней, ведь все его идеи подводят нас к этой истине, хотя она и осталась для него недоступной. (Примеч. автора.)
(обратно)«Очень просто понять, — говорит Фонтенель (между прочим, самый деликатный из наших поэтов), — что можно обрести счастье в любви без того, чтобы сделать женщину счастливой. Существуют наслаждения сугубо личные, которые нет смысла разделять с другими, и подобные наслаждения пленительны. Стремление делать счастливыми других объясняется себялюбием или же суетностью; невыносимая гордость — соглашаться быть счастливым, лишь когда разделяют твое счастье… Разве султан в своем гареме не кажется в тысячу раз более скромным? Он наслаждается неисчислимыми удовольствиями, вовсе не тревожась тем, что никто, кроме него, их не вкушает. Исследуйте тщательно человеческую душу, и вы откроете, что хваленая деликатность есть дань, уплачиваемая себялюбию. Никто не хочет быть кому-нибудь должным». (См. «Диалоги мертвых: Сулейман и Джулия Гонзага», стр. 183 и след.) Подобные рассуждения встречаются у Монтескьё, Гельвеция, Ламетри и других; их всегда одобряют истинные философы. (Примеч. автора.)
(обратно)Разница достигает 3 982 фунтов воздуха, которые оказывают на нас то или иное давление в зависимости от Времени года. Следует ли удивляться тому, что вследствие этого мы чувствуем себя по-разному в различные времена года? (Примеч. автора.)
(обратно)Этот мерзкий обычай, по-видимому, заимствован у живущих по соседству готтентотов, среди которых он широко распространен. Крайне удивительно и то, что капитан Кук неоднократно наблюдал то же самое явление во время своих плаваний, особенно в Новой Зеландии. (Примеч. автора.)
(обратно)И в самом деле, доблесть и жестокость имеют одно общее направление, которое позволяет их смешивать. В чем заключается доблесть? В приглушении самого что ни есть естественного чувства самосохранения. А жестокость? В пренебрежении к сохранению жизни других людей. Движение души, впрочем, в каждом из этих случаев состоит в подавлении естественного закона. Вот почему ошибаются те, кто утверждает, будто бы жестокий человек никогда не может быть храбрым, ведь храбрость, при правильном понимании данного слова, есть всего лишь один из видов жестокости. С философской точки зрения, она должна быть внесена в разряд пороков, и только наши предрассудки сделали из нее добродетель. Ну а наши предрассудки неизменно противоречат природе. (Примеч. автора.)
(обратно)Соперник Господа изображается в виде змия. До нас дошла история медного змия у евреев. Короче говоря, поклонение змию осуществляется повсеместно. Реликтом такого идолослужения можно считать сходный по форме инструмент, который используют и в христианских храмах. (Примеч. автора.)
(обратно)Подобный обычай встречается и у других народов. Один из героев этого романа, которого мы вскоре увидим, остановится на данном вопросе подробней. Туда мы и отсылаем читателя. (Примеч. автора.)
(обратно)Этот пассаж Сармиенто, если следовать принятой им системе, несомненно противоречит его собственным принципам. Мы уже знаем и еще будем иметь случай узнать, что Сармиенто отнюдь не является сторонником равенства. Иногда ради успешного доказательства своей системы, например в дискуссии с человеком, имеющим стойкие предубеждения, приходится притворно встать на его точку зрения: собеседника легче всего переубедить, приноравливаясь к его взглядам и нравам. Очевидно, что в данном случае португалец воспользовался именно этим методом. (Примеч. автора.)
(обратно)Время, когда женщина может давать потомство, сводится всего лишь к нескольким годам. Предполагая, что женщина беременеет каждый раз, как только это возможно, необходимо все же из этого числа лет вычесть по девять месяцев на каждую беременность. Даже когда семя попадает в землю, оно, однако, не в состоянии сразу же приносить плод! Итак, предполагаемая женская плодовитость ограничивается лишь восемьюдесятью одним месяцем из семидесяти лет. Утверждение более чем доказано! (Примеч. автора.)
(обратно)См. у Плутарха «Жизнь Солона и Ликурга». (Примеч. автора.)
(обратно)«Наказания, налагаемые на врага чистых и целомудренных удовольствий, внушаемых нам природой, должны сообразовываться с характером народа, которым управляет законодатель. В противном случае защищающий нравственность закон становится таким же опасным, как и само нарушение нравственности». — «Философия природы», том I, стр. 267. (Примеч. автора.)
(обратно)Суровая теократия неизменно поддерживает аристократию, так что религия является всего лишь средством укрепления тирании, которую она поощряет, придает ей силы. Полное уничтожение любых религиозных запретов, Вне всякого сомнения, должно быть вменено в первейшую обязанность свободного государства или государства, стремящегося к свободе. Изгнать короля, оставив нетронутым религиозный культ, — значит отрубить у гидры лишь одну голову. Церковная паперть — убежище преследуемого государством деспотизма. Скрывшись там на время, деспотизм когда-нибудь появится снова, с тем чтобы поработить беззаботных граждан, переставших его преследовать. Пускай же они разрушат это опасное убежище и окончательно уничтожат злодеев. (Примеч. автора.)
(обратно)На плодородных почвах корень ямса в длину достигает полутора футов. Сажают его в декабре, созревает же он тогда, когда листья начинают увядать. Тогда его рубят на куски и затем или поджаривают на огне, или кипятят вместе с соленым мясом. Иной раз ямс употребляется вместо хлеба, отвар из него, кстати говоря, получается очень вкусный. Негры делают из ямса лапшу и хлеб. (Примеч. автора.)
(обратно)Повторяю, при всех деспотических правительствах дело обстоит точно так же, и никогда благоразумному народу не удастся избавиться от одних деспотов, если другие останутся в силе. (Примеч. автора.)
(обратно)Животное, в высоту достигающее шестнадцати футов. Жирафы встречаются также в стране готтентотов, живущих по соседству с Бутуа. — См. «Путешествия» Бугенвиля, том II, стр. 402. (Примеч. автора.)
(обратно)По говорит об этом же растении как о растении американском. (Примеч. автора.)
(обратно)город в Италии, где учил Пифагор. (Примеч. автора.)
(обратно)Не будем забывать о том, что этот роман написан за год до начала Французской революции. (Примеч. автора.)
(обратно)Величайший развратник и чревоугодник среди римлян; крайне невоздержанный во всем, он долгое время содержал Сеяна в качестве своего любовника. На одни развратные оргии и гастрономические излишества Апиций истратил более пятнадцати миллионов ливров. Когда ему наконец сообщили о разорении, он, подсчитав оставшиеся деньги, нашел у себя лишь сто тысяч ливров ренты и в отчаянии отравился. (Примеч. автора.)
(обратно)«Обширная империя и многочисленное население, — говорит Реналь в VI томе, — могут обернуться великим злом: лучше пусть будет меньше граждан, но счастливых, меньше земли, но лучше управляемой». (Примеч. автора.)
(обратно)В Богемии война продолжалась двадцать лет и стоила жизни более чем двум миллионам. Воевали ради того, чтобы решить, как следует приобщаться святых тайн: хлебом и вином или же только хлебом. Животные, борющиеся между собой из-за самки, по крайней мере могут найти своей борьбе естественное оправдание, но что скажут в свою защиту люди, режущие глотку друг другу из-за ничтожного количества муки и нескольких капель вина? (Примем. автора.)
(обратно)«Парламенты в королевстве, — говорит Ленге, — то есть орган, посредствующий между подданным и верховной властью, служат только тому, чтобы заглушать жалобы первого и препятствовать действиям второй». Не достаточно ли ясно из одних этих слов, что республиканское правление в сравнении с нашим грешит несравненно меньшими недостатками? (Примеч. автора.)
(обратно)При Меровингах судебные чины никому не были известны. Вооруженные шпагой и секирой воины выступали в качестве судей, уполномоченных разбирать тяжбы. Оружие — вот благородное украшение, ни в коей мере не вызывающее того презрительного смеха, что возникает при виде убогого маскарада наших сенаторов. (Примеч. автора.)
(обратно)В Труа это называлось «Великие дни», а в Руане «Судные заседания». (Примеч. автора.)
(обратно)Именно к этим первым установлениям и восходит обычай обращения к судьям со словами «монсеньер». Подобный обычай должен быть решительно искоренен, ведь причина, его породившая, давно отошла в небытие. (Примеч. автора.)
(обратно)Добрый король Заме в своей язвительной сатире, смеем надеяться, пощадил достопочтенных служителей алтаря, вынужденных ходить в рубахах с короткими рукавами и ризах. Они молят Небеса благословить народ, хотя любой простолюдин постыдился бы одеваться как священник. (Примеч. автора.)
(обратно)Смотри “Историю заговоров”, статью о коннетабле де Монморанси. (Примеч. автора.)
(обратно)На заданный канцлером вопрос о причинах подобной бесстыдной наглости члены парламента де Ту вместе с генеральным прокурором Бурденом отвечали, что суд, следуя обычаю, не собирается объяснять вынесенные им определения. И, вместо того чтобы примерно наказать этих самоуверенных бахвалов (вот оно, верное доказательство слабости правительства!), Карл IX ограничился запрещением вносить какие-либо изменения в регистрируемые эдикты, попросив парламент исполнять королевские приказания без произвольных толкований. Тем не менее судейские могли вмешиваться со своими поучениями, когда бы им этого ни захотелось. Существуют такие гнусные поступки, что лучший способ наказать за них — оставить негодяев в покое и презирать их. (Примеч. автора.)
(обратно)Взгляните на список смертных приговоров, и вы поймете, что из-за природных бедствий погибает гораздо меньше людей. (Примеч. автора.)
(обратно)Возьмите приговоры по делам Каласа, Сирвена, Сальмой, Ла Барра и т. д. (Примеч. автора.)
(обратно)Вспомните о Дне баррикад. (Примеч. автора.)
(обратно)Вспомните о последствиях битвы при Павии. (Примеч. автора.)
(обратно)Во Франции насчитывается двадцать три миллиона жителей; в стране собирают пятьдесят миллионов сетье зерна — другими словами, урожай одного года может прокормить всех жителей в течение тринадцати месяцев. И вот, при этом богатстве, страна, не имевшая каких-либо природных бедствий, порой находится на грани голодной смерти! (Примеч. автора.)
(обратно)Читатель, согласись с тем, что человек, который, находясь в Бастилии, в 1788 году произнес это пророчество, должен был обладать немалыми талантами. (Примеч. автора.)
(обратно)Истина весьма убедительная, особенно если учесть, что наши гарнизоны являют собой худшую школу нравов, где молодые люди чрезвычайно быстро наглеют и развращаются. (Примеч. автора.)
(обратно)Путешествуя, философ-француз, в отличие от иноземцев, признаемся честно, находит в поведении своих соотечественников достаточно материала для глубокомысленных исследований. Трудно вообразить, с какой напыщенной наглостью передвигаются по Европе наши соотечественники. Они очерняют порядки, принятые у других народов, хотя ни в чем не смыслят, бранят все, что отличается от принятого у них дома. Гадкая наглость и преступное легкомыслие! В общем, французы повсюду вызывают смех, что, вне всякого сомнения, является главной причиной той антипатии, с которой к нам относятся остальные народы. Вот почему, как мне представляется, когда выдается разрешение на выезд за границу нашим соотечественникам, необходимо удовлетворять поступающие просьбы крайне осмотрительно, иначе французы, вывозя за пределы своей страны и распространяя повсюду свойственные нам пороки, окончательно скомпрометируют свою родину в глазах европейцев.
Вот поздно вечером какая-то карета останавливается у дверей итальянской гостиницы, переполненной постояльцами. Хозяин высовывается из окна и спрашивает у путешественника, кто он по национальности.
«Француз», — нагло отвечают ему лакеи. «Поезжайте дальше, — говорит хозяин, — у меня нет мест». — «Мои люди ошибаются, — ловко вступает в разговор путешественник, — они всего лишь наемные лакеи; я англичанин. Господин содержатель гостиницы, поскорее отворите ворота». В одно мгновение все вокруг приходит в движение: гостя радушно принимают.
Не страшно ли видеть, в каком презрении пребывает наша нация: принадлежность к ней скрывают, от нее даже отказываются, чтобы быть принятым у иностранцев, причем я уже не говорю об избранном обществе, а всего лишь о придорожной харчевне? Почему бы нам не заставить себя любить? Ведь для этого требуется не так уж и много, надо просто избавиться от пороков, которые позорят нас и на родине, если смотреть на вещи хладнокровно, глазами философа. Впрочем, революция, изменив наши нравы, избавит нас и от недостатков, вызывающих смех. Ради нашего же блага будем на это хотя бы надеяться. (Примеч. автора.)
(обратно)Разве в защиту публичных домов не говорят, будто бы они учреждаются ради предотвращения еще больших зол, поскольку человек невоздержанный, вместо того чтобы соблазнить жену ближнего, с легкостью удовлетворит страсть в этих грязных клоаках? Не странно ли наблюдать за деятельностью правительств, вот уже в течение полутора тысяч лет совершающих одну и ту же жестокую ошибку, думая, что лучше снисходительно терпеть гнуснейшую распущенность нравов, чем попросту переменить законы? Но кто же жертвы в этих ужасных местах? Разве женщины, там сейчас находящиеся, не были когда-то совращены или же кто-то не воспользовался их бедностью? Следовательно, государство допускает, чтобы часть девушек и женщин развращалась, лишь бы остальные хранили целомудрие? Выгодная, надо признаться, получается комбинация, исключительно мудрый расчет! Читатель уравновешенный и здравомыслящий должен согласиться, что Заме, не желая терять никого из своих сограждан, мыслит правильнее; при его прекрасных установлениях ни одна часть населения не приносится в жертву другой и все остаются одинаково целомудренными. (Примеч. автора.)
(обратно)Разумеется, за исключением убийства, которое наказывается суровее. Заме расскажет об этом позднее. (Примеч. автора.)
(обратно)Счастливые французы! Вы все это понимали, когда разнесли в прах ужасные памятники деспотизма, гнусные Бастилии, сквозь стены которых доносился голос закованной в цепи философии. Вы поверили в свои силы и сломали эти цепи, так что голос разума заглушить не удалось. (Примеч. автора.)
(обратно)Трудно предположить, что рассказчик имел в виду; поиски, впрочем, следует вести в анналах истории начала века. (Примеч. автора.)
(обратно)Эти письма, как следует из проставленных на них дат, были написаны давно. Вот почему Заме ошибается насчет англичан. (Примеч. автора.)
(обратно)Во Франции мы ожидали хоть какого-то человеколюбия от первых законодателей. Но среди них оказались только люди кровожадные, расходящиеся лишь в способах уничтожения себе подобных. Свирепостью они превзошли даже людоедов. Один из них осмелился выдумать некое дьявольское орудие, с помощью которого можно очень легко, причем с крайней жестокостью, отрубать людям головы. Вот кому народ платит деньги, кем восхищается и кому оказывает доверие. (Примеч. автора.)
(обратно)В самом деле, ради подтверждения данных в суде показаний эта толпа тупоумных злодеев, вздумавших объяснить предмет, совершенно недоступный их слабому пониманию, решила, будто бы в случаях, когда доказать вину подозреваемых крайне трудно, позволены самые произвольные догадки. Значит, продолжали эти палачи-законники, судьям дозволяется преступать закон. Другими словами, чем менее доказана вина, тем сильнее надо верить в справедливость приговора. Разве не понятно, что такие бесчеловечные решения принимаются этими жалкими негодяями для того, чтобы облегчить работу судей? Сколькими жизнями будет заплачено за такое правосудие, их не волнует! Подобные глупые законы заслуживают того, чтобы их первыми сожгли на костре. И в наш философский век продолжают следовать этим дьявольским правилам: кровь ежедневно проливается потоками, лишь бы только сохранялись в силе столь опасные предписания! Какое множество гибельных последствий (а ведь я раскрыл перед вами лишь немногие из них), хотя от этого института зависят состояние, честь и сама жизнь гражданина! (Примеч. автора.)
(обратно)«Почему мы часто видим, как народы теряют терпение от гнета законов? Оттого, что законы всегда отличаются строгостью, мешающей народу жить, а те из них, которые должны были защищать народ и покровительствовать ему, применяются редко и прозябают в небрежении» («Велизарий»). (Примеч. автора.)
(обратно)Как это ни странно, но с недавних пор множество писателей, подверженных какому-то новому виду сумасшествия, начали восхвалять этого жестокого и глупого короля, все действия которого отличались лукавством и нелепым варварством. Стоит внимательно прочитать историю этого царствования, и станет ясно следующее: во Франции правило немного королей, к которым следовало бы отнестись с исполненным негодования презрением. Вот почему напрасны потуги церковного старосты Дарно, пытающегося внушить соотечественникам уважение к этому безумному фанатику. Людовик, не ограничившись установлением нелепых и нетерпимых законов, переложил на плечи других лиц заботы об управлении государством и отправимся воевать с турками, проливая, разумеется, кровь своих подданных. Если бы, к несчастью, могила этого короля находилась в нашей стране, ее незамедлительно следовало бы разрушить. (Примеч. автора.)
(обратно)«Хотелось бы надеяться, что законы когда-нибудь значительно упростятся, — писал как-то один умный человек, — что они напрямую обратятся к сердцам граждан и, еще теснее соединившись с нравственностью, принесут людям отрадное утешение. Законы, если говорить кратко, должны сделать нас счастливее, не прибегая к средствам устрашения, и мы проникнемся любовью к порядку и общественному благу в силу одной их привлекательности. Все законы следует составлять именно так, и тогда исчезнут деспоты и суровые судьи, отдающие приказы, а их место займет нежный и заботливый отец. Если рассматривать законы с этой точки зрения, насколько тогда уменьшится число налагаемых наказаний?» Совет этот представляется весьма интересным.
Кто бы мог подумать, что человек, сказавший эти слова, пел дифирамбы Людовику Святому, настоящему Дагону французов, наполнившему королевский кодекс целым ворохом нелепых жестокостей. (Примеч. автора.)
(обратно)Из всех несправедливостей, совершаемых пособниками Фемиды, эта, несомненно, является самой вопиющей. «Трибунал, судящий несправедливо, — заявлял блаженной памяти прусский король в постановлении, направленном против судей, которые извратили закон в деле мельника Арнольда, — представляет большую опасность, чем банда разбойников. От последних, по крайней мере, можно защищаться, но никто не в состоянии обезопасить себя от мошенников, прикрывающихся судейской мантией, чтобы тем свободнее удовлетворять свои гнусные страсти. Такие судьи хуже самых отъявленных разбойников и, естественно, заслуживают вдвойне строгого наказания». (Примеч. автора.)
(обратно)Законы франков и германцев оценивали убийство в зависимости от общественного положения жертвы. Раба можно было убить за тридцать турских ливров, а вот за епископа приходилось уплатить четыреста. Жизнь публичной девки стоила меньше всего как из-за ее недостойного ремесла, так и в силу ее общественной бесполезности. (Примеч. автора.)
(обратно)Здесь Заме допускает анахронизм, о чем мы попросту обязаны предупредить наших читателей. Заме мог рассуждать лишь о событиях, происшедших в начале XVIII века, тогда как упомянутый факт (отставка данного человека) относится к периоду между 1778 и 1780 годами. От нас, возможно, потребуют назвать его имя. Но кто его не знает! Если речь пошла о явном злодее, то кто иной, кроме Сартина, может иметься в виду? Именно он виновник гнусной истории, о которой нам рассказал Заме. (Примеч. автора.)
(обратно)Французы, осознайте же до конца эту великую истину! Подумайте о том, что католическая вера крайне смехотворна и нелепа. Да и, кроме того, в силу своей жестокости она приносит немалые выгоды нашим врагам, искусно использующим ее против вас в своих целях. Такую религию не может исповедовать свободный народ. Нет, поклонники пригвожденного к кресту раба никогда не украсят себя добродетелями Брута. (Примеч. автора.)
(обратно)«О вы, прибегающие к наказаниям, — заметил один здравомыслящий автор, — остерегайтесь унижать человеческое достоинство, ввергая людей в отчаяние. Ведь в таком случае, вместо того чтобы сжать могущественную пружину добродетели, вы ее просто сломаете». (Примеч. автора.)
(обратно)Этот необычный закон, очевидно, можно объяснить только чисто физическими причинами. Холостяков принимали за импотентов, так что описанная выше церемония должна была придать им, по-видимому, недостающие силы. Здесь допущена грубая ошибка, ведь импотенцию иной раз не удается излечить при помощи упомянутого энергичного средства, и, кроме того, половое бессилие не является главной причиной холостой жизни. Раз уж некто в силу каких-то своих привычек и вкусов испытывает непреодолимое отвращение к брачным узам, то средства, предназначенные для восстановления потенции, могут лишь усилить его извращенные причуды, но не помогают преодолеть первоначальное отвращение. Значит, лекарство подобрано неправильно. Тем не менее этот пример, почерпнутый из античной истории нравов, — а его можно подкрепить и многими другими свидетельствами, если писать соответствующую ученую диссертацию, — доказывает, что во все времена люди прибегали к упомянутому выше действенному средству, чтобы пробудить свои уснувшие силы. Итак, бичевание, над которым насмехаются и издеваются многочисленные глупцы, составляло часть религиозного культа у народов, в сравнении с этими глупцами гораздо более заслуживающих уважения. «Сегодня уже не является тайной, что душа, выведенная вследствие действительного или воображаемого страдания из состояния безучастности, — говорит Сен-Ламбер, — приходит в движение, приобретает чувствительность ко всему окружающему, начинает получать большее удовольствие от приятных ощущений». Знаменитый Кардано в «Истории своей жизни» рассказывает нам о том, что, когда природа не причиняла ему страданий, он сам делал себе больно: кусал губы, выкручивал пальцы до тех пор, пока не начинал плакать. (Примеч. автора.)
(обратно)Господину Бертену как-то раз задали вопрос, почему в парижской полиции служат по большей части отъявленные негодяи. «Покажите же мне, — отвечал он тогда, — порядочного человека, который бы согласился пойти служить полицейским». Допустим, но порядочный человек мог бы, в свою очередь, тоже задать вопросы.
1. Имеет ли смысл делать из негодяев полицейских, чтобы осуществлять надзор за порядочными гражданами?
2. Кто способен привести убедительные доказательства того, что лишь злодеяния помогают преуспеть в добрых делах?
3. Разве государство и общественная нравственность выигрывают от умножения числа этих мошенников ради крайне небольшого числа исправленных?
4. Не следует ли опасаться, что эти погибшие люди только испортят других, вместо того чтобы исправить их?
5. Какую опасность представляют собой те уловки, при помощи которых эти гнусные люди стремятся погубить невинных граждан, якобы пытаясь отделить честных подданных от преступников? А вдруг упомянутые средства послужат совращению невиновных? Тогда все последующие преступления, совершенные по прохождении столь своеобразной школы порока, следует вменить в вину только самим провокаторам. Так дозволено ли подкупать и совращать граждан под предлогом их исправления или наказания?
6. И наконец, не из личной ли корысти инициаторы подобных хитростей убедили короля и общество в необходимости выкидывать миллионы на подкуп сотни тысяч мошенников, которые не заслуживают ничего, кроме виселицы и каторги?
До тех пор пока на мои вопросы не будет дан удовлетворительный ответ, сомнения относительно эффективности французской королевской полиции рассеять никому не удастся. (Примеч. автора.)
(обратно)Теперь мы считаем себя вправе поделиться с читателями кое-какими важными соображениями, которые не приводились нами ранее только потому, что мы не желали прерывать рассказ Сенвиля.
Могут сказать, что счастье, коим наслаждаются жители Тамое, по сути дела, мнимое, ведь они не владеют собственностью и, следовательно, являются самыми настоящими рабами. Данное возражение представляется нам совершенно неосновательным. Тогда рабом, пожалуй, назовут и отца семейства, владеющего переходящим по наследству имуществом, ибо он пользуется земельным участком, который в действительности принадлежит его детям. Рабом обычно называют человека, который зависит от своего господина, владеющего всем. Господин этот дает рабу только то, что едва хватает для поддержания существования. На Тамое же только один господин — государство. Правитель отнюдь не распоряжается там собственностью граждан, но служит интересам и подчиняется государству, которому принадлежат все богатства острова.
«Но гражданин государства Тамое, — продолжают нам возражать, — не может ни продать свое имущество, ни заложить его».
А разве он испытывает такую необходимость? Вещи продаются или отдаются под залог ради того, чтобы добыть средства к жизни или совершить обмен. Но эти операции, как уже было нами доказано, осуществлять на Тамое нет никакого смысла. И кто же из островитян будет страдать от этого? Не иметь возможности совершать бесполезные поступки еще не значит быть рабом. Мы становимся рабами только тогда, когда не можем сделать что-нибудь приятное или полезное. Островитянам не надо ничего продавать или покупать: у них и так есть все необходимое для счастливой жизни. Чего же более?
«Но островитяне не вправе ничего передать в наследство своим детям».
Государство обеспечило им достойное существование, все владеют одинаковым имуществом. Какой смысл заботиться о наследстве? На долю супругов тем самым выпал блаженный удел, ведь они совершенно уверены в благополучии своих детей, которые никогда не приносят им хлопот и не надеются обогатиться в результате смерти своих родителей. Нет, народ этот отнюдь не является рабом. Он самый счастливый, самый богатый и самый свободный на земле, ибо всегда уверен, что получит равные средства к существованию, чего не встретишь ни в каком другом государстве. Следовательно, он самый счастливый народ земли. Скорее следовало бы сказать, что государство, чтобы обеспечить своим подданным наибольшую свободу, отдало себя в добровольное рабство. В данном случае мы имеем дело с наилучшим образцом государственного устройства, какой только можно себе представить. (Примеч. автора.)
(обратно)Один квадрупль равняется примерно 84 французским ливрам. Пистоль приравнивается 21 ливру. Дублон стоит два пистоля, а квадрупль — четыре. (Примеч. автора.)
(обратно)Дурацкий наряд этого театрального персонажа является своеобразной униформой для слуг инквизиции. (Примеч. автора.)
(обратно)Иннокентий III, желая дать инквизиции важные преимущества, одарил привилегиями и индульгенциями тех, кто сумеет оказать трибуналу действенную помощь, показать на еретиков или привести приговор в исполнение. Легко догадаться, что после такого мудрого папского постановления численность рядов инквизиции заметно возросла. Гнусных доносчиков, кстати говоря, называют «родственниками», как будто они являются членами семьи инквизитора. Знатные вельможи, рассчитывая на то, что сотрудничество с инквизицией поможет им безнаказанно совершать любые преступления, тотчас же устремились на столь благородную службу. «Родственников» можно встретить не только среди инквизиторов, ибо Испания не единственная страна, где продажная администрация позволяет половине граждан страны превратиться в негодяев, чтобы без всякой пользы обществу издеваться над людьми порядочными. (Примеч. автора.)
(обратно)Одновременное обвинение в занятиях алхимией и чародейством не должно никого удивлять, ведь в наш век имел место знаменитый процесс священника Бленака. В 1712 или, может быть, в 1715 году этот несчастный человек был обвинен парламентом Тулузы в сношениях с дьяволом. Вследствие такого подозрения он был раздет, невзирая на общественные приличия, прямо в присутствии судей, хотевших посмотреть, не остались ли на теле у священника следы общения с сатаной. Когда там обнаружили множество родинок, никто более не сомневался в правоте вынесенного приговора. Каждую из этих родинок прижигали огнем и кололи иглой, чтобы по гримасам боли отличить творение дьявола от игры природы. Такие вот духовные наставники и выпестовали убийц Каласа и де Ла Барра. (Примеч. автора.)
(обратно)Карл Пятый. (Примеч. автора.)
(обратно)Граф Оливарес; в лучшие годы у него насчитывалось более четырех тысяч друзей и прислужников, но когда ему приказали предстать перед мрачным трибуналом инквизиции, никто из них не решился прийти ему на помощь. (Примеч. автора.)
(обратно)Нидерланды и т. п. (Примеч. автора.)
(обратно)Главное правило данного трибунала гласит: «Скорее мы отправим тебя на костер как преступника, лишь бы люди не подумали, что мы можем задержать невинного человека». (Примеч. автора.)
(обратно)Речь здесь идет о некоем прежнем министре, которого с полным на то основанием можно и должно упрекать в том, что он всегда прислушивался к нелепым подозрениям и сомнительным слухам, а также поощрял тайные доносы. Именно так и действуют инквизиторы. Лучше ошибиться, хорошо подумать о человеке недостойном, нежели заведомо ложно обвинять честного гражданина. В первом случае, когда негодяй принимается за человека порядочного, мы не совершаем преступления, зато во втором, заподозрив достойного гражданина в какой-нибудь гнусности, мы ведем себя крайне несправедливо. Святой Августин говорил, что при отсутствии доказательств злодеяния обвиняемого необходимо оправдать, а для того чтобы вынести обвинительное заключение, требуются неопровержимые доказательства. (Примеч. автора.)
(обратно)Наши судьи совершают множество ошибок со смертельными последствиями из-за омерзительной привычки видеть в каждом подозреваемом преступника, хотя обвинение может объясняться тысячью различных причин, например сильно распространившимися в наше время злословием и клеветой. Казалось бы, в таких обстоятельствах любой порядочный человек прежде всего обязан встать на защиту подсудимого. Но где они, эти добродетельные судьи? А куда девать надменных и суровых субъектов, преисполненных наглого и тупого стремления следовать своим гнусным принципам, коль скоро судьи начнут оправдывать невинных, а не отправлять их на плаху или на виселицу? Для судейских главное — это заполучить очередную жертву, вне зависимости от ее виновности или невиновности. Они подобны пауку, улавливающему в свои сети муху, кровожадному льву, терзающему ягненка, лекарю, вытягивающему деньги у больного лихорадкой. (Примеч. автора.)
(обратно)Сказанное, разумеется, следует понимать с определенными ограничениями. Если думать иначе, то актеры, исполняющие роли подлецов и негодяев, также должны быть похожими на отрицательных персонажей. В жизни, однако, актеры эти остаются людьми порядочными. Кроме того, подобные роли в пьесах встречаются редко, поскольку там на одного злодея приходится сразу несколько добродетельных персонажей. Значит, утверждение Сенвиля не особенно грешит против истины. (Примеч. автора.)
(обратно)