
Эрфурт, Тюрингия.
Двумя месяцами ранее, Октябрь 1808 г.
Октябрь 1808 года превратил захолустный тюрингский Эрфурт в переполненную коммуналку для коронованных особ. Город трещал по швам, не в силах переварить это величие. Сонные бюргерские улочки, привыкшие к скрипу телег с капустой, дрожали от грохота карет и копыт кирасирских лошадей. Бонапарт, находясь в зените могущества, созвал сюда всю Европу на свой бенефис. Воздух пропитался ароматом дорогих французских духов и едкой гарью бесконечных приветственных салютов.
Александр I, главный трофей этого политического цирка, ощущал себя редким зверем в золоченой клетке. Стоило ему сделать шаг, как за спиной вырастала «почетная стража» — пестрая толпа немецких королей и герцогов, готовых при виде Наполеона сложиться пополам, демонстрируя чудеса акробатического лакейства. Каждое их подобострастное движение и взгляд били по самолюбию русского царя. В ответ Александр лишь демонстрировал свою фирменную, мягкую улыбку. Византийская школа: улыбайся врагу, пока ищешь место для кинжала.
Вечерами пытка продолжалась в театре. Зал, метко прозванный Талейраном «партером королей», сверкал бриллиантами и орденами, пока на сцене выписанная из Парижа труппа «Комеди Франсэз» мучила классику. Давали «Эдипа». Сидя в императорской ложе, Александр изображал восторг, хотя картонный пафос Вольтера вызывал у него тоску. На фоне кровавой каши, заваривающейся в Испании, эти театральные страсти выглядели дешевым фарсом. Игнорируя сцену, царь демонстративно, нагло, флиртовал с мадемуазель Жорж. Вся Европа знала, чью постель греет эта красавица, и тем острее была игра. Бонапарт, перехватывая эти взгляды, снисходительно щурился.
Развязка наступила в кабинете Наполеона, во время церемонии обмена личными дарами. Лишних удалили, оставив только тех, кто умеет молчать. Бонапарт был щедр, как и подобает хозяину мира. Севрский фарфор, расписанный лучшими мастерами, и парадная шпага, эфес которой ломился от бриллиантов. Вещи безупречные, дорогие и… скучные до зубовного скрежета. Стандартный набор «люкс» для дикарей с востока. Демонстрация кошелька, а не вкуса.
Александр выдержал паузу. Адъютант водрузил на стол тяжелый ларец из черного эбенового дерева.
— Скромный сувенир от наших умельцев.
Наполеон приблизился, едва скрывая вежливую скуку. Очередная малахитовая глыба? Медведь с балалайкой из яшмы? Щелчок замка, крышка откинулась. Внутри, утопая в черном бархате, лежал шестигранник. Идеальная геометрия, полупрозрачное нечто, прошитое золотыми венами. Никаких видимых стыков, петель или замочных скважин. Монолит, хранящий в себе застывший медовый свет.
— Любопытно, — бросил корсиканец, наклоняясь ниже.
Тепло человеческого дыхания сработало как триггер. «Улей» отозвался. Золотистые прожилки налились внутренним светом, а пространство кабинета наполнил едва уловимый, отчетливый запах разогретого воска и летнего луга. Маска скуки на лице императора треснула.
— Позвольте.
Александр взял у адъютанта флейту. Три короткие, кристально чистые ноты. Акустический ключ вошел в невидимый замок.
Раздался мелодичный перезвон, похожий на вздох стекла. Шесть граней, казавшихся единым целым, плавно, без малейшего скрежета, разошлись лепестками, открывая сердцевину.
Император аж рот раскрыл. Забыв о протоколе, Бонапарт едва не уткнулся носом в механизм. Его разум лихорадочно искал разгадку. В центре композиции, на цветке с шестью лепестками, сидела пчела — его личный символ. Вырезанная из гелиолита, она горела изнутри мириадами искр, словно живая.
— Зажгите свечи, — голос Александра вернул к реальности.
Слуги метнулись к канделябрам. Стоило пламени озарить комнату, как цветок преобразился. Мирный, травянисто-зеленый оттенок исчез, уступив место густому, багрянцу. Кровавый подбой войны.
Наполеон выпрямился, глядя на подарок новым взглядом. Монолит, открывающийся только гармонией. Его символ, сидящий на цветке, меняющем окраску в зависимости от освещения — от мира к крови. Дьявольски изящно. И технология… Акустический резонанс вместо ключа. «Русская мозаика», подогнанная с изумительной точностью, создающая иллюзию цельного камня. И этот камень — александрит, — как он потом узнал, использован здесь как жесткое политическое заявление. В Париже так не умеют. Там шлифуют камни, а здесь вкладывают в металл философию. Коленкур не врал. Это был ответ на весь этот эрфуртский спектакль, на дрессированных королей, на интрижку с мадемуазель Жорж. Изящный щелчок по императорскому носу, от которого звенело в ушах.
Несколько дней спустя Эрфуртский дворец решил окончательно добить гостей роскошью. Давали большой бал. Огромный зал, похожий на внутренности драгоценной шкатулки, задыхался от жара тысяч восковых свечей. Под сводами гремела музыка, и в этом душном мареве кружился в вальсе «Священный союз» в полном составе. Лучшие фамилии Европы, сверкая бриллиантами, старательно изображали веселье.
В эпицентре этого людского водоворота, словно неподвижная ось колеса, находился Наполеон. Танцы его не занимали — слишком много лишних движений. Заложив руку за борт мундира, он методично обходил зал, разрезая толпу. Остановившись возле группы баварских офицеров, император брезгливо указал на их ботфорты, бросив какую-то казарменную остроту. Немцы, давясь от унижения, загоготали, демонстрируя собачью преданность, но Бонапарт уже потерял к ним интерес. Он шел дальше, оставляя за собой шлейф из страха, восхищения и тихой ненависти. Хозяин зверинца проверял клетки.
Однако за маской всевластия скрывалась заноза. Подарок русского царя. Эта проклятая «пчелиная сота» не выходила у него из головы. Для его ума, привыкшего раскладывать мир на понятные вещи, этот предмет был вызовом. Щебнем в сапоге. Ему нужно было вернуть контроль. И сделать это публично, при свидетелях.
Цель обнаружилась у окна. Александр вел светскую беседу с королем Саксонии. Русский «Сфинкс» улыбался, кивал, но взгляд его голубых глаз скользил поверх голов, выискивая в толпе мадемуазель Жорж. Момент был идеальным.
— Ваше Величество! — голос Наполеона заставил музыку увянуть. — Подойдите же, дорогой брат!
Музыка прекратилась. Ближайшие пары замерли, боясь пропустить хоть слово. Александр, изящно извинившись перед саксонцем, двинулся навстречу. На его лице застыло выражение вежливого любопытства. Наполеон, не позволяя ему опомниться, по-хозяйски взял его под руку, превращая интимную беседу в выступление на форуме.
— Господа! — он обвел взглядом притихших немецких князей, выстроившихся в полукруг. — Я хочу поднять этот бокал за гений земли русской!
Тишина стала звенящей. Сотни глаз впились в двух императоров — корсиканского выскочку, перекроившего карту мира, и наследника византийских традиций.
— Дорогой брат, — Бонапарт развернулся к Александру. — Я до сих пор нахожусь под впечатлением от работы вашего мастера. Этот «Улей»… истинное чудо механики. Скажите, как имя этого самородка? История должна знать своих героев.
— Его имя — Григорий Саламандра, — Александр позволили себе легкую улыбку. — Мастер из Петербурга.
— Григорий… — Наполеон покатал имя на языке, словно пробовал дешевое вино, и картинно возвел глаза к лепнине потолка. — Один. Один-единственный на всю вашу необъятную, бескрайнюю Империю. Признаться, я почти завидую этой… эксклюзивности. У нас, во Франции, производство талантов поставлено на поток. Политехническая школа, лицеи, сам парижский воздух — это помощник талантам, мой друг. Мы делаем гениев сотнями, так что порой я теряюсь в выборе, кому вручить крест Почетного легиона. А у вас талант — это случайный алмаз в тонне пустой породы, который приходится прятать в бархатную коробочку, сдувать с него пылинки, лишь бы не потерять. Это, должно быть, придает ему особую цену в ваших глазах.
Александр не ожидал подобного. Это выглядело в его глазах как-то блекло и пошло. Он размышлял о том, насколько же Наполеона зацепил подарок русского императора. Одной фразой он низвел Россию до уровня дикой провинции, где техника — это курьез.
Александр не моргнул. Правда на мгновение в глубине его зрачков шевельнулась тень — призрак императора Павла, которого эти «просвещенные» монархи точно так же считали безумным варваром. Намек был понят. Корсиканец прощупывал почву, пытаясь понять: стоит ли за механической игрушкой реальная сила, или это блеф? Пустышка?
Русский царь улыбнулся самой знаменитой, ангельской улыбкой, которая так часто обманывала дипломатов.
— Вы совершенно правы, — его тон был мягким, словно он поверял другу тайну. — Мы всего лишь скромные ученики, с восхищением взирающие на ваш блестящий пример. И мы действительно дорожим нашими талантами. Возможно, именно их редкость заставляет нас быть… изобретательными.
Он выдержал театральную паузу, скользнув взглядом по напряженным лицам свиты.
— Но, смею вас заверить, брат мой, эта русская почва порой приносит весьма неожиданные плоды. И поверьте, далеко не только в области изящных искусств.
Никаких споров, никакой пены у рта. Только намек: «В моем рукаве есть карты, которые вам не понравятся».
Наполеон впился в него взглядом. Улыбка Александра была искренней, глаза — чистыми, как небо Аустерлица до начала бойни. Но за этой прозрачностью артиллерист почувствовал второе дно. Он ждал оправданий, а получил загадку. Византийский мальчишка снова выскользнул из капканa.
Оркестр, повинуясь невидимому знаку, грянул новую мелодию. Императоры, обменявшись дежурными любезностями, разошлись. Наполеон, скрывая раздражение за резкими движениями, направился к мадемуазель Жорж — там победы давались легче. Александр же, проводив его долгим взглядом, взял с подноса бокал шампанского и медленно отошел к высокому окну, отгораживаясь от шума бала холодной стеклянной преградой.
Финал конгресса напоминал похмелье после затяжного праздника. Карнавальная мишура осыпалась, обнажив скелет циничной геополитики. Балы отгремели. Стол Наполеона был завален сухими протоколами. Шла торговля. Талейран, ведущий свою игру за спиной императора, и русский канцлер Румянцев, упертый, как сибирский медведь, часами грызлись за каждую запятую. Польша, Босфор, Пруссия — карту Европы кромсали скальпелями дипломатии.
Бонапарт кипел, загоняя бешенство глубоко под корсиканский загар. Союз был нужен ему как воздух, и цена кусалась. Пока Испания полыхала, а Австрия точила ножи, ему требовался спокойный Восток. Приходилось платить. Финляндия, Молдавия, Валахия — он швырял эти земли на чашу весов, покупая лояльность Петербурга. Сделка была выгодной.
Развязка наступила в день подписания. В кабинете остались только четверо: два императора и их министры. На красном бархате стола, перевязанные шелковыми лентами, лежали два экземпляра секретной конвенции.
Наполеон, с лицом римского цезаря, чеканящего собственный профиль на монете, потянулся к прибору. Тяжелое гусиное перо с золотым наконечником нырнуло в массивную чернильницу. Размашистый, резкий росчерк — и бумага зафиксировала его волю. Затем, театральным жестом император протянул инструмент Александру. Примите, мол, из рук старшего партнера.
— Благодарю, — мягкая улыбка Александра не предвещала подвоха. — Но в столь деликатном деле я, пожалуй, воспользуюсь своим.
Он аккуратно отодвинул французское перо. Легкое движение руки к внутреннему карману мундира — и на свет появился странный предмет. Цилиндр из темно-зеленого, полированного до жирного блеска малахита, опоясанный золотыми кольцами. Щелчок снятого колпачка обнажил золотое перо. Никакой чернильницы. Никаких лишних движений. Александр склонился над документом и, не отрывая руки, оставил на бумаге ровную, каллиграфическую подпись. Чернила ложились идеально, без единой кляксы. Спокойно завинтив колпачок, он спрятал диковинку обратно.
Бонапарт даже забыл о величии момента. Его цепкий взгляд мгновенно оценил суть. Автономная подача чернил? Резервуар внутри корпуса? Русский царь буднично достал работающий прототип из кармана. Это было практично. Решение вековой проблемы, упакованное в камень и золото.
— Что это, Александр? — ирония в голосе француза дала трещину, сквозь которую просочилось детское удивление. — Любопытная игрушка… Дайте угадаю. Очередное чудо вашего знаменитого Саламандры?
Вопрос прозвучал как надежда. Ему нужно было подтверждение своей теории. «Один гений. Одна случайность. Исключение, подтверждающее правило».
Александр не спешил. Он словно смаковал послевкусие хорошего коньяка.
— О нет, — он позволил себе короткий смешок. — Я же говорил: земля русская щедра на сюрпризы. — Пауза повисла в воздухе, набирая вес. — Это работа другого нашего умельца. Простой старик-механик из Нижнего Новгорода. Кулибин.
Лицо Наполеона дрогнуло. Вместо одного мифического гения на сцену выводилась целая плеяда. И эти «русские варвары» создавали инструменты, опережающие французскую инженерную мысль на десятилетия. Вещи, которых не было даже у него.
Маска невозмутимости дала трещину. Он проиграл в микроскопической, болезненной дуэли умов. Александр парировал ядовитый выпад о «единственном гении». Он нанес ответный удар, небрежно дав понять: в России самородков хватает, и они создают вещи, до которых французским механикам еще расти и расти.
Русский царь, впрочем, триумфа не выказывал, ограничившись легкой полуулыбкой. Он не солгал: ручку действительно доводил до ума старик Кулибин. Но и всей правды не открыл, умолчав, что идея, чертежи и сплав принадлежали всё тому же загадочному Григорию Саламандре. Оставив «дорогого брата» блуждать в тумане догадок, Александр наслаждался своей маленькой местью.
Когда кареты разъехались и дворец опустел, Наполеон долго стоял у окна, глядя в осеннюю темноту. Формально цель достигнута: союз скреплен печатью, Австрия обезврежена, тылы прикрыты. Но вместо вкуса победы на языке горчила тревога.
Бессонница явилась за полночь. Выставив вон адъютантов, император остался наедине с остывающим камином и своими демонами. В центре стола, притягивая взгляд, стоял «Улей». Темный, совершенный, закрытый. Бонапарт подошел к нему, как подходят к спящему врагу. Импульсивно, озираясь, словно школьник, он наклонился и тихо гукнул, пытаясь голосом нащупать резонанс. Камень молчал. Попробовал выше, фальцетом — бесполезно. Раздраженно выдохнув, Наполеон схватил со столика специально оставленную флейту. Неумелые пальцы легли на клапаны. Ля… Ми… До…
Тихий, хрустальный звон. Чудо повторилось. Монолит дрогнул и распустился каменным цветком. Шесть лепестков разошлись, открывая пылающую сердцевину. Бонапарт склонился над механизмом, жадно впитывая детали. Дышал на камень — и тот теплел. Подносил свечу — и александриты наливались кровавым огнем.
Восторг длился недолго. На смену ему пришел страх политика. Почему это сделали они? Почему варварская страна, где медведей больше, чем дорог, рождает технологии, недоступные Франции?
Он смотрел на огненную пчелу и видел угрозу.
«Автономное перо. Акустический замок. Сплавы, меняющие цвет. Если они могут это, что еще зреет в их закрытых мастерских? Машины? Сверхпрочная сталь для пушек?»
Вывод был жесток. Нельзя позволить им сохранить этот отрыв. Монополия на гениальность должна принадлежать Франции.
Нажав на сердцевину цветка, он заставил «Улей» захлопнуться. Решение принято. Это «русское чудо» останется уникальным трофеем, курьезом в его коллекции. А источник должен иссякнуть.
Тень в углу кабинета шевельнулась, обретая очертания человека в неприметном сюртуке. Начальник тайной полиции умел появляться неслышно.
— Депеша для Коленкура, — голос Наполеона звучал сухо. Эмоции исчезли, осталась только функция управления. — Дополнить инструкции по «делу мастеров». Мне нужны полные данные на этого Григория и механика Кулибина. Слабости, пороки, связи.
Он сделал паузу.
— Далее. Подготовьте акцию прямого действия. Никакой вербовки, никаких попыток подкупа. Цель — уничтожение. Их мастерские должны исчезнуть. Пожар — самое надежное средство. Чертежи, станки, опытные образцы — всё должно превратиться в пепел. Я не потерплю в Европе иной инженерной школы, кроме нашей.
Человек в тени едва заметно кивнул, фиксируя приказ.
— А сами мастера? — вопрос прозвучал бесстрастно.
— Они — носители знания, — Бонапарт отвернулся к окну, разглядывая свое отражение в черном стекле. — А знание в данном случае опасно. Решите вопрос кардинально. Несчастный случай на производстве, уличные грабители, внезапная хворь — мне безразлично. Главное — тишина. И гарантия того, что они больше ничего не изобретут. Никогда.
Начальник канцелярии растворился в темноте так же беззвучно, как и появился. Наполеон остался один. Он провел ладонью по гладкому боку «Улья». Дипломатическая битва при Эрфурте завершилась ничьей. Но тайная война на уничтожение только что началась, и пленных в ней брать не собирались.

Внутри накренившейся кареты каждый удар топора по обшивке фургона резонировал в грудной клетке тошнотворной вибрацией. Били по дубу и железу, однако казалось — крушат мои собственные кости, ломая их одну за другой. Вжавшись в грязный пол и накрывая собой Кулибина, я слушал, как снаружи, всего в десятке шагов, с деловитой яростью уничтожают механизм, в который я вложил душу. Ситуация патовая. Мир сжался до клаустрофобической коробки, наполненной какофонией смерти: глухое уханье, напоминающее аритмию великана, треск ружейных выстрелов и противный, комариный визг свинца, рикошетящего от оковки колес.
Снаружи ревел ад. Ледяной петербургский ветер, прорываясь сквозь щели, смешивался с запахом пороховой гари и конского пота, создавая удушливый аромат. Фигуры нападавших превращались в зловещие тени, пляшущие на фоне белого снега.
Внезапно живой щит подо мной зашевелился. Иван Петрович, кряхтя и бесцеремонно отпихивая меня локтем, пополз к выходу. В его глазах плескалась лютая, абсолютно холодная ненависть. Это был взгляд инженера, у которого отнимают его творение.
— Не дам! — прохрипел он, его голос сорвался на визг. — Не тронь, ироды! Душегубы!
Выбравшись на сиденье, механик лихорадочно шарил глазами по салону. Взгляд метнулся в разбитое окно, на грязную мостовую, где в лужах подтаявшего снега валялся мусор. И тут в выцветшей радужке сверкнула искра. Мысль сработала быстрее инстинкта самосохранения.
Ни слова не говоря, старик с неожиданной прытью вышиб сапогом остатки искореженной дверцы. Игнорируя свист пуль, он вывалился в снежную жижу. Пригибаясь к земле, как заправский пластун, Кулибин метнулся к опрокинутым саням, где из развороченной брусчатки торчал увесистый, с две ладони, булыжник — тяжелый, холодный привет от петербургских каменотесов. Секунда — и камень уже в его руках. С шеи полетел засаленный шерстяной шарф, тут же превращаясь в импровизированную обмотку для гранита. Движения старика были быстрыми, скупыми, пугающе точными. Я не успел даже отреагировать на то, как шустро он все это провернуть. А кричать ему было уже поздно, только привлеку к нему внимание.
Но какого лешего он творит?
Вернувшись под прикрытие каретного бока, Кулибин извлек из-за пазухи свою заветную плоскую флягу. Округу тут же накрыло резким, сивушным духом первача. Жидкость щедро полилась на шерсть, пропитывая ткань насквозь.
Около кареты, привалившись спиной, лежал один из наших, он был ранен.
— Дай-ка сюда, — рыкнул он, вырывая пистолет из ослабевших пальцев стонущего гвардейца.
Я наблюдал за этим, силясь понять логику. Целиться он не стал. Взвел курок, откинул крышку пороховой полки и, поднеся ствол вплотную к пропитанной спиртом ткани, нажал на спуск.
Вспышка кремня высекла сноп золотых искр. Пары спирта, смешанные с морозным воздухом, вспыхнули с жадным шипением. «Снаряд» в руке изобретателя превратился в огненный шар. Пламя, оранжевое и живое, мгновенно перекинулось на грубые перчатки, лизнуло рукава кафтана. Кулибин взревел — боль обожгла пальцы, однако ярость оказалась сильнее огня.
Вот же безумец! Горючее. Запал. Да это же классическая зажигательная граната! «Коктейль Молотова», рожденный в 1808 году на заснеженной улице Петербурга. Старый гений, знать не знавший о финской войне и партизанской тактике, только что изобрел оружие пролетариата, повинуясь чистому наитию.
Не теряя времени, Иван Петрович выпрямился в дверном проеме во весь свой исполинский рост, превращаясь в кошмарную фигуру мстителя с пылающими руками.
— Получай, ирод! — его голос перекрыл шум схватки.
Огненный болид, вращаясь в воздухе и разбрызгивая горящие капли, описал дугу над головами сражающихся. Физика сделала свое дело: камень ухнул точно в центр группы, кромсавшей фургон.
Эффект превзошел любые ожидания. Пропитанная шерсть — сработала как напалм. Брызги горящего спирта веером разлетелись по сторонам. Один из налетчиков, облаченный в промасленный овчинный тулуп, вспыхнул, как факел, пропитанный серой. Тонкий, пронзительный вопль, похожий на крик раненой лошади, разрезал морозный воздух, заставляя стынуть кровь в жилах даже у тех, кто привык к звукам бойни. Этот звук заглушил выстрелы, став доминантой момента.
Живой факел рухнул в сугроб, катаясь и тщетно пытаясь сбить пламя, въедающееся в шкуру и плоть. Остальные в страхе отшатнулись от фургона. Еще двое, на чью одежду попали огненные брызги, лихорадочно хлопали себя по бокам, забыв о топорах. Слаженная работа погромщиков рассыпалась в хаос. Атака захлебнулась, увязнув в первобытном страхе перед огнем.
Кулибин же, словно не замечая сотворенного им кошмара, с утробным рычанием сунул дымящиеся руки в глубокий сугроб. Снег вокруг его пальцев зашипел, превращаясь в пар, пока старик яростно обтирал обожженную кожу о ледяную корку и полы собственного тулупа.
Вид вздувшихся волдырей на пальцах механика и бешеный, почти звериный блеск в его глазах сработали лучше нашатыря. Ступор, державший меня в тисках, рассыпался в крошево. Сидеть в углу, ожидая, пока тебя нашпигуют свинцом или зарубят топором, — стратегия для самоубийц. Пусть я не солдат и с кремневым ружьем управлюсь хуже, чем мартышка с очками, зато инженерные нейроны в моем мозгу еще не атрофировались. Мое оружие — оптимизация процессов.
Пока Кулибин, рыча от боли и натуги, шарил по мостовой в поисках нового камня, в голове сложилась схема. Старик теряет драгоценные секунды. Он не может быть одновременно заводом по производству боеприпасов и артиллерийским расчетом. Ему нужен второй номер. Заряжающий.
— Иван Петрович, жги! — гаркнул я. Голос прозвучал чуждо, с металлическим скрежетом.
Вынырнув наружу, я сорвал с пояса многострадального гвардейца нож. Вернувшись в относительно безопасное нутро кареты, я безжалостно полоснул по роскошной обивке. Дорогой бархат, за который наверняка было уплачено золотом, с противным треском поддался лезвию, превращаясь в расходный материал войны. Лоскут размером с пол-аршина — то, что нужно. Следующий шаг. Я пробежал мимо Кулибина и схватил очередной булыжник, наблюдая за попытками врагов потушить товарищей.
Пальцы, одеревеневшие от холода, путались в ткани, но мозг гнал их вперед. Обмотать. Затянуть узел. Крепко, на совесть, чтобы «рубашка» не слетела в полете.
— Готово! — я сунул полуфабрикат Кулибину.
Механик схватил камень, плеснул на него спиртом — щедро, не жалея стратегического запаса. Щелчок курка, искра, вспышка. Второй огненный метеор, гудя пламенем, ушел по дуге к фургону, где нападавшие, едва оправившись от первого шока, пытались перегруппироваться для новой атаки.
У нас заработал конвейер смерти. Мы действовали как единый, отлаженный механизм, где нет места лишним движениям. Я кромсал ножом бархат, выдирая куски прямо с «мясом» конского волоса, шарил по ледяным камням, сбивая кожу на костяшках до крови. Кулибин, превратившийся в демона мести, поджигал и метал. Казалось, его обожженные руки потеряли чувствительность. Одержимость целью глушила болевые рецепторы. Третий снаряд. Четвертый.
Участок гранитной набережной стал филиалом преисподней. Снег вокруг фургона почернел и пузырился, превращаясь в грязную воду. Одежда на нескольких бандитах тлела, заставляя их метаться и кататься по земле, забыв о топорах. Морозный петербургский воздух наполнился тошнотворным миксом: едкая гарь пороха смешивалась со сладковатым смрадом паленой шерсти и горелого мяса. Наша импровизированная артиллерия возвела вокруг машины огненный вал, пройти через который решались только безумцы.
В разгар этой пиротехнической вакханалии к нам пробился граф Толстой. Вид у него был живописный: мундир на плече висит лохмотьями, лицо черно от копоти, по щеке, прокладывая дорожку в грязи, змеится струйка крови. Заметив нас — меня, потрошащего обшивку, и Кулибина, заносящего для броска пылающий булыжник, — он остановился. Маска хладнокровного командира треснула, уступив место детскому изумлению. Двое штатских, старик и ювелир, вели свою собственную, дикую войну.
Однако боевой опыт взял свое. Граф мгновенно просканировал обстановку: враг в замешательстве, строй рассыпан, внимание приковано к огню. Идеальный тайминг для контратаки.
Палаш Толстого, уже красный от работы, взлетел вверх.
— За мной! — рев, способный перекричать канонаду, отразился от фасадов особняков. — В бой!
Команда сработала. Уцелевшие гвардейцы, воодушевленные видом бегущего командира и понимающие, что огненный ад расчистил им путь, с отчаянным «Ура!» рванули вперед.
Дальше началась мясорубка. Короткая схватка, лишенная всякого романтического флера. Налетчики, осознав, что внезапность утеряна, а добыча защищена стеной огня, дрогнули. Строй рассыпался, превратившись в стадо. Они бросали оружие, оставляли раненых, пытаясь раствориться в темных переулках. Тщетно. Озверевшие от гибели товарищей егеря настигали их, вколачивая в снег. Один из нападавших, споткнувшись о труп, рухнул на колени, вскинув руки в мольбе о пощаде. Подбежавший егерь даже не замедлил шаг — влажный хруст, и сабля поставила точку.
Желудок скрутило спазмом. Я отвернулся. Кулибин без сил осел на изодранное сиденье. Свою вахту мы отстояли. Теперь работали профессионалы.
Через пару минут все стихло. По набережной слышались стоны недобитых и тяжелое дыхание победителей. Однако покой был обманчив. Сквозь шум ветра пробился новый звук — сухой треск, напоминающий уютное потрескивание дров в камине. Только уютом здесь и не пахло.
Я с ужасом выглянул в разбитое окно.
Фургон горел.
Ирония судьбы во всей красе: один из «снарядов» Кулибина, пущенный дрожащей рукой, угодил не в бандита, а прямиком в деревянное колесо, смазанное дегтем.
Огонь, раздуваемый ветром с Невы, жадно облизывал железную оковку и уверенно подбирался к дубовой обшивке.
— Туши! Снегом его! Живо! — истеричный вопль кого-то из егерей разрезал воздух.
Началась суматоха. Солдаты метались, швыряя в очаг пригоршни грязного снега. Тщетно. Ледяная каша шипела, мгновенно испаряясь, а пламя, нажравшись спирта, ползло выше, грозя уничтожить то, ради чего мы здесь чуть не умерли.
Огонь — это реакция окисления. Нет кислорода — нет горения. Задушить!
— Шинели! — заорал я, срывая с плеч свой новенький фрак. — Снимайте шинели! Накрывайте!
Рванув к фургону, я, задыхаясь от едкого дыма, с силой швырнул дорогую ткань на очаг, прижимая ее к горящей обшивке. Сукно мгновенно задымилось, потянуло паленой шерстью, зато огонь под ним забился в агонии и начал стихать.
Егеря замерли, глядя на меня как на умалишенного.
— Что встали, истуканы⁈ — рявкнул подошедший Толстой. Лицо графа представляло собой маску из крови и сажи, но соображал он быстро. — Приказ слышали⁈ Шинели долой! Живо!
Зычный командный рык подействовал. Хаос сменился слаженной работой. Солдаты, сдирая с себя тяжелые суконные шинели, бросились к машине. Мы набрасывали плотную ткань на огонь, топтали ее сапогами, перекрывая доступ воздуху, и тут же засыпали сверху плотными охапками снега. Минута бешеной возни — и все было кончено. От борта фургона валил густой, вонючий дым, но открытого пламени больше не было. Мы победили. Снова.
Наступила короткая передышка. Толстой, небрежно перетянув рану на голове оторванным рукавом, провел перекличку. Итог неутешительный: семеро убитых, трое тяжелых. Из двух десятков гвардейцев в строю осталось меньше половины. Я оказывал помощь Кулибину, огрызком своей рубахи бережно перевязывал ему руки.
— И этих посчитай, — бросил он унтер-офицеру, кивнув на трупы в черных тулупах.
Десять тел. Улов богатый.
Унтер, присев над одним из убитых, сдернул с него шапку и брезгливо поморщился.
— Я его знаю, ваше сиятельство! Это ж Рябой, с Лиговки. Головорез известный, клейма ставить негде.
Он перевернул ногой следующего.
— И этот наш, местный…
Тем временем один из выживших собирал трофеи. В охапке, сваленной к ногам графа, среди примитивных кремневых ружей и тесаков, были интересные экземпляры. Но отдельно лежали, как потом выяснилось, личное оружие графа Толстого.
Его арсенал — шесть пистолетов. Подойдя ближе, я присвистнул. Пара двуствольных красавцев. Лондон, высший класс. Профессиональный взгляд ювелира мгновенно выхватил детали: гравировка, достойная королевской коллекции, идеальная врезка металла в дерево, безупречный баланс. Убийственная роскошь ценой в небольшое имение в руках лиговской шпаны.
Толстой молча забрал оружие. Никаких эмоций. Я с холодным любопытством наблюдал за его действиями. Методично, с отстраненной, деловитой скоростью граф принялся перезаряжать трофеи. Засыпать порох, забить пулю, взвести курок. Один за другим. В этих скупых движениях — смертоносная сосредоточенность профессионала, готовящегося ко второму раунду. Закончив, он так же буднично рассовал арсенал по пустым седельным кобурам своего уцелевшего жеребца.
— Уходим, — бросил он, вскакивая в седло. — Быстро.
На набережной уже начали собираться зеваки. В окнах близлежащих особняков задергались занавески, на набережную начали осторожно выползать первые любопытствующие — сонная, жадная до чужих бед чернь и слуги, посланные господами на разведку. Петербург требовал зрелищ, но давать ему это представление в наши планы не входило. Следовало исчезнуть. Немедленно.
Приблизившись к фургону, я оценил масштаб бедствия. Зрелище не для слабонервных: правый борт представлял собой обугленное месиво, стыдливо прикрытое грязными, дымящимися лохмотьями — тем, что осталось от казенных шинелей и моего щегольского фрака. Из-под груды мокрого сукна, шипя, вырывались клубы пара — снег продолжал борьбу с остаточным жаром. Подошедший следом Кулибин протянул руку к черному дереву. Его перевязанные пальцы дрожали, касаясь вздувшейся краски с той же смесью ужаса и брезгливости, с какой касаются чумного больного. Лицо механика, посеревшее от копоти и пережитого шока, будто состарилось на десятилетие. Он поднял на меня взгляд, в котором читался один-единственный вопрос: «Жива?»
Ответа у меня не было. Внутри все сжалось от предположения. Вскрывать? Прямо здесь, посреди улицы, превращая миссию в балаган для толпы? Технически это безумие. Сбить массивные замки, которые наверняка деформировались от температуры, — задача на добрых полчаса. А потом пытаться заколотить всё обратно? Нет, исключено.
Однако главная проблема крылась глубже. Что, если под обугленной обшивкой мы найдем груду металлолома? Термическая деформация, перекос осей, потекшая смазка. Если мы откроем ящики сейчас и увидим труп машины — даже не представляю нашу с Кулибиным реакцию. Не хочу даже думать об этом. Уж лучше жить в неведении до последнего момента.
— Не надо, Иван Петрович, — произнес я, перехватывая его руку, тянувшуюся к запору. — Сейчас это бессмысленно. Потеряем темп. Вскрытие проведем на месте, в Монетном дворе. Там есть инструменты и, главное, нет лишних глаз.
Граф Толстой, завершивший инспекцию своего трофейного арсенала, подошел к нам.
— Мастер прав, — за его внешним спокойствием угадывалась сжатая пружина. — Уходим. Живо.
Короткие, лающие команды офицера привели остатки отряда в движение. Раненых, стонущих и ругающихся, спешно погрузили в уцелевшую карету. Тела погибших егерей уложили рядом с мрачным почтением — мертвые сраму не имут, но и места занимают много.
— А этот мусор, — граф небрежно кивнул в сторону сваленных в кучу трупов в черных тулупах, — грузите на те сани. Это доказательство. Полагаю, господину Сперанскому будет любопытно взглянуть на «подарки» от неизвестных доброжелателей.
Искалеченный кортеж медленно тронулся с места. Колеса загрохотали по брусчатке, увозя нас прочь от места бойни. Внутри салона было тихо. Иван Петрович, откинувшись на подушки и закрыв глаза, беззвучно шевелил губами — то ли молился, то ли проклинал врагов. Я же, глядя в окно, ощущал пустоту. Адреналин уходил, оставляя взамен ноющую боль в мышцах и иррациональное предчувствие катастрофы. Мы выиграли бой, но война с обстоятельствами только начиналась.
У Монетного двора нас уже ждали. Слухи о стрельбе в центре столицы распространяются быстрее холеры. Суматоха, встревоженные лица офицеров охраны, беготня адъютантов. Нас пропустили без волокиты, проведя через анфиладу залов. Сперанский и Император еще не прибыли — у нас была фора.
Зал, отведенный для демонстрации, подавлял своими масштабами. Высокие сводчатые потолки, теряющиеся в полумраке, строгие портреты императоров, взирающие со стен с немым укором, и пустота. Идеальная акустика для провала.
Кулибин, мгновенно забыв об усталости и ожогах, превратился в фурию. Он лично руководил разгрузкой, покрикивая на солдат, которые недостаточно нежно несли тяжелые ящики.
— Ломы! — рычал он, метаясь вокруг установленного в центре зала груза. — Да поживее, черти криворукие!
Крышки поддавались с жалобным стоном и треском. Отшвырнув солдат, мы с механиком одновременно кинулись к машине. Я бросился к «программируемому» блоку, он — к основной станине.
Это была хирургическая операция, а не осмотр. Пальцы с трепетом касались холодного металла, проверяя люфты, зазоры, натяжение. Я скользил по дискам-копирам, искал малейшие следы деформации. Кулибин, словно слепой, ощупывал рычаги и тяги.
— Удивительно… Цела… — выдохнул он.
— Блок в норме, — отозвался я, чувствуя, как немного отпускает. — Геометрия не нарушена.
Броня фургона в сочетании с толстым слоем войлока сотворила чудо. Они приняли на себя и ярость топора, и температуру горения. На массивной чугунной станине виднелось несколько глубоких царапин да пара вмятин в местах особо сильных ударов, но функционал не пострадал. Мой ювелирный блок и вовсе остался девственно чист.
Толстой наблюдал за нашей суетой.
— Хотел бы я попробовать то пойло, что вы пили, Иван Петрович, — мрачно, но с уважением произнес он. — После такой встряски…
— Все ушло на угощение для незваных гостей, ваше сиятельство, — буркнул Кулибин, не оборачиваясь и продолжая осматривать машину. — До последней капли.
Итоговая сборка заняла не больше десяти минут. Вскоре машина возвышалась посреди зала. Лишь запах гари, въевшийся в древесные детали, напоминал о том, через какой ад ей пришлось пройти. Она выглядела целой. Но выглядеть и быть рабочей — в механике понятия разные.
Кулибин подошел ко мне вплотную. Его лицо снова приобрело землистый оттенок.
— Надо проверить, — прошелестел он едва слышно, чтобы звук не долетел до ненужных ушей. — До приезда Государя. А ну как не сработает? После такой тряски… после перепада температур… Настройка могла уйти. Хоть на волосок, на долю линии. И всё…
Я перевел взгляд с него на наше детище. Старик был прав. Рисковать, запуская механизм впервые после аварии на глазах у Комитета министров и самого Александра — преступная небрежность. Один скрип, заедание, либо фальшивая нота в работе сложнейшей кинематики — и все наши труды пойдут прахом.
Нужен тестовый прогон.
Я оглянулся на Толстого. Граф перехватил мой взгляд. Кажется, объяснять ничего не требовалось — боевой офицер прекрасно понимал, что такое проверка оружия перед боем. Он тряхнул головой, развернулся и, подойдя к массивным дверям зала, встал поперек прохода, положив ладонь на рукоять палаша. Живой засов. Он дарил нам несколько драгоценных, спасительных минут.
Ну что, проверим?

Парадный зал Монетного двора отторгал наше присутствие. Мы приволокли сюда вонь гари и аромат машинного масла. С высоких стен, из массивных золоченых рам, на нас взирали императоры. Их нарисованные глаза брезгливо щурились, оценивая закопченную груду металла, осквернившую центр их стерильного храма.
Наша машина напоминала ветерана, выдернутого из сражения прямиком на императорский бал. Обугленная справа дубовая обшивка, вздувшаяся пузырями краска и глубокая зазубрина от топора на чугунной станине — память о встрече на набережной.
Ладони скользнули по штанам, пытаясь стереть машинное масло — бесполезно. Внутри все вибрировало. Знакомый мандраж перед сдачей госзаказа. Их было не много в моей жизни, но нервов они петрепали у меня изрядно.
— Иван Петрович, — я взглянул на механика. — Давай. Времени в обрез. Если она сдохнет, пусть делает это сейчас, без лишних глаз.
Кулибин дернул щекой. Выглядел он паршиво: всклокоченные седые волосы, пятна копоти на сюртуке и дрожащие перебинтованные руки. Он кружил вокруг станка, проверяя каждую гайку и тягу, бормоча что-то под нос.
У дверей, словно живой засов, стоял граф Толстой. Порванный мундир, свежий кровоподтек на скуле, ладонь на эфесе. Пока он стоит там, ни одна канцелярская крыса не сунет сюда нос раньше времени.
— Ну? — поторопил я.
— С Богом, Пантелеич, — голос Кулибина хрипнул. — Крути магнето.
Пальцы сомкнулись на ручке. Рывок. Сухой щелчок разряда совпал с движением Ивана Петровича, навалившегося всем телом на пусковой рычаг.
Двигатель поперхнулся. Вместо ровного шума он чихнул, выплюнув в зал облако сизого, вонючего дыма. Сердце провалилось куда-то в ботинки. Великолепно. Задохнуться здесь перед приходом царя — достойный финал.
— Воздуха мало! — рявкнул Кулибин, вворачивая винт карбюратора. — Давай еще!
Вторая попытка. Искра. Удар.
На этот раз «огненное сердце» поймало ритм — низкое, утробное ворчание, от которого по полу побежала мелкая дрожь. Цилиндр ожил, разгоняя маховик. Скрежетнула натягиваемая цепь, и тяжеленная чугунная гиря — наш гравитационный аккумулятор — поползла вверх по направляющим.
Не моргая, я следил за подъемом груза. Стоит раме повестись от удара, стоит направляющим искривиться хоть на миллиметр — гиря встанет. И тогда — все.
Она медленно ползла, с солидным звуком работающего металла, пока не достигла верхней точки. Щелкнул стопор.
— Глуши!
Кулибин перекрыл кран. Двигатель, дернувшись напоследок, затих. Тишина, накрывшая зал, сделала наше тяжелое дыхание неприлично громким.
Теперь главное. То, ради чего мы ввязались в эту авантюру.
Я подошел к рабочему столу и выудил из кармана тестовую медную пластину. Холодный металл обжег пальцы. Руки слушались плохо, пришлось приложить усилие, загоняя заготовку в зажимы.
— Ставь третий диск, — бросил я механику. — «Волна».
Самый сложный алгоритм. Если машина вытянет его после такой встряски — она бессмертна.
Ладонь легла на спусковой рычаг. В голове — пустота. Никаких мыслей о Наполеоне, Сперанском или деньгах.
Нажатие.
Стопор освободил гирю. Чугунная чушка, повинуясь законам физики, потекла вниз, вдыхая жизнь в станок.
Вот за это я и любил эту конструкцию. Никакого лязга пара, дерготни пружин. Гравитационный привод давал абсолютную, масляную плавность. Движение было тихим, шелестящим, словно шелк терся о шелк.
Алмазный резец встретился с медью.
Я склонился над столом, щурясь. Алмаз не скреб — плыл. Из-под резца выходила тончайшая стружка, а на зеркале металла рождался узор.
Линии сплетались, ныряли друг под друга, создавая голографический эффект, от которого у фальшивомонетчиков начнется нервный тик. Муар играл на свету — живой и объемный. Геометрия оставалась безупречной: никаких сбоев, никаких «ступенек».
— Идет… — горячий шепот Кулибина заставил улыбнуться. — Идет, родимая! Как по маслу!
Я нажал на остановку машины. Узор завершен. Шелест оборвался.
Дрожащими пальцами я отжал крепления, поднося пластину к свету. Идеально. Ни единой царапины, сбой ритма отсутствовал полностью.
Взгляды наши пересеклись. Старик осклабился, обнажая прокуренные зубы. Мы сделали это. Вытащили с того света.
— Прячь, — я вернул пластину в карман.
Массивная створка дверей скрипнула, заставив нас вздрогнуть. Толстой сделал шаг в сторону, сохраняя ладонь на эфесе.
В зал вошел человек. Один.
Высокий, сухой, в мундире Горного ведомства, сидевшем как вторая кожа. Золотое шитье на воротнике бликовало.
Обер-мейстер Монетного двора, Андрей Романович Ребиндер. Как я узнал потом.
Он перемещался бесшумно, с кошачьей грацией потомственного чиновника, умеющего материализоваться из ниоткуда и испортить настроение фактом своего существования.
Ребиндер остановился в трех шагах от машины, заложив руки за спину. На лице была маска вежливой брезгливости.
— Доброго дня, господа, — голос сухой, как хруст новых ассигнаций. — Вижу, вы уже… расположились.
Я изобразил скорее приветствие коллеги, чем поклон просителя.
— Финальная отладка.
Ребиндер медленно обошел станок. Его взгляд, скользнув по закопченному кожуху и царапинам, споткнулся о масляное пятно на полу.
— Любопытная механика, — процедил он. — Весьма… затейливая. Рычаги, цепи… Больше напоминает цирковой реквизит, чем серьезное оборудование.
Он поднял на меня холодные, рыбьи глаза человека, пережившего сотни таких прожектеров.
— Надеюсь, мастер, надежность этого агрегата соответствует его вычурности? Здесь, на Монетном дворе, в чести скучные вещи. Станки, работающие по полвека и не требующие… — он поморщился, втянув носом запах сивухи, — … столь экзотических танцев. Вы уверены, что эта капризная барышня не развалится посреди арии?
Укол был профессиональным. Дескать, вы — дилетанты с опасной игрушкой, непригодной для потока. Так говорит система, ненавидящая перемены.
За спиной засопел Кулибин, сжимая кулаки.
— Сложность — плата за безопасность, — ответил я, хмыкая. — Ваши «скучные» станки всем хороши, за исключением одного нюанса: их продукцию подделывает любой талантливый гравер в подвале. А мы привезли сюда решение проблемы. И у этого решения бывает сложная архитектура.
Бровь Ребиндера чуть дрогнула. Тон ему явно не понравился.
— Решение… Посмотрим. Главное, чтобы ваше решение не спалило нам тут все.
Он демонстративно провел пальцем в белой перчатке по краю стоящего поодаль стола. Изучив серую полоску на подушечке, скривился:
— Пыльно. Господа, это Парадный зал. Государь прибудет с минуты на минуту. А у вас тут… атмосфера кузницы. — Он развернулся к жмущимся у стены рабочим. — Почему машина не накрыта? Вид этой копоти оскорбит взор Его Величества. Накрыть. Немедленно. И откройте окна, проветрите. Дышать нечем.
Он командовал спокойно и уверенно.
— Барчук крахмальный, — прошипел Кулибин мне в ухо. — Дал бы я ему по шее…
— Спокойно, Иван Петрович. — Я не сводил глаз с обер-мейстера. — Пусть командует пылью. Это его уровень. Железом командуем мы.
Раздав указания, Ребиндер снова повернулся к нам.
— Что ж, удачи, господа. Она вам понадобится. Государь сегодня не в духе… — он выдержал многозначительную паузу. — Впрочем, сами увидите.
Развернувшись, он вышел, оставив шлейф ощущение собственной неполноценности.
Рабочие поспешно набросили на машину тяжелое зеленое сукно, и магия исчезла. Посреди зала снова громоздилась непонятная куча. Поправляя манжеты, я глубоко вздохнул.
Снаружи нарастал шум: топот множества ног, звон шпор, приглушенные голоса.
Толстой у дверей выпрямился. Створки распахнулись настежь.
Первым в зал ворвался Сперанский. За ним тянулся шлейф мундиров: министры, советники, генералы. Вся имперская верхушка, вершившая судьбы миллионов, сгрудилась в дверях ради взгляда на чудо-машину и тех смертников, что рискнули притащить её во дворец сразу после бойни.
Рядом со Сперанским, чеканя шаг, двигался Алексей Андреевич Аракчеев. Лицо военного министра излучало бдительность. Маленькие колючие глаза мгновенно выхватили нашу группу, просканировали Кулибина и, мазнув по мне, уперлись в укрытый сукном станок. Его целью был беспорядок. И мишень нашлась: пятна сажи на паркете, запах гари, помятый Толстой. Аракчеев брезгливо дернул носом, будто в парадной зале сдохла кошка.
Чуть поодаль, сливаясь с тенью колонны, возник капитан Воронцов. Он держался подчеркнуто прямо, правда успел мне подмигнуть, подбадривая.
Шум голосов оборвался. Слухи о перестрелке обогнали наш экипаж. Взгляды вельмож игнорировали машину, сверля нас: мои руки, окровавленные бинты Кулибина, лохмотья мундира Толстого. Мы стояли как живые улики необъявленной войны.
Пока Сперанский, обмениваясь короткими репликами с Аракчеевым, сокращал дистанцию, Воронцов тенью скользнул к дверям, где держал оборону Толстой. Сквозь шум шагов до меня долетели обрывки фраз.
— Доложили, — губы Воронцова едва шевелились. — Семеро. Наших трое. Жестоко.
Толстой, не поворачивая головы, продолжал буравить взглядом толпу сановников.
— Профессионально. Это не лихие люди с большой дороги. Шли цепью, прикрывали друг друга. Дисциплина. Кто-то натаскивал их месяцами.
— Трупы уже изучаем, — капитан чуть подался вперед. — Лица битые, зубов нет, однако руки… ладони без мозолей. Не работяги. И оружие. У одного нашли пару пистолетов. Английские, штучной работы.
Скула Толстого дернулась. Такие игрушки выписывают, дарят на юбилеи и хвастаются в английских клубах. Душегуб с подобным стволом — все равно что крепостной в горностаевой мантии. Нонсенс.
— Кто?
— Круг широк. Тем не менее, след ведет в высокие кабинеты. Возможно, люди Ростопчина — они давно точат зуб на любые новшества. Либо «партия старой гвардии» при дворе Марии Федоровны, недовольная возвышением Саламандры. Иезуитов тоже не сбрасывай со счетов — у них к просвещению свои вопросы.
— А французы? — процедил граф.
— Вероятно. Фуше любит загребать жар чужими руками. Наймитов могли купить через третьих лиц. Или даже наши дорогие купцы-старообрядцы, которым машина встала поперек горла. Слишком много врагов у нашего мастера, Федор Иванович. Слишком много.
— Найду, — пальцы Толстого сжались на эфесе, побелели костяшки. — Вытрясу душу из каждого оружейника в городе. Потребуется — сам в каждый клуб зайду. С черного хода.
Они замолчали. Я же больше удивлялся тому, что эти двое неплохо ладили. И это еще с учетом того, что они стрелялись. Я не могу понять причины их сближения. Но то, что они не враги друг другу немного утешало.
Приблизившись, Сперанский утратил часть своего лоска. Тени под глазами усилились, переносицу прорезала глубокая морщина, хотя осанка оставалась безупречной — государственный механизм, застегнутый на все пуговицы.
— Мастер, — едва слышно, позвал меня он. — Как вы? Целы?
— Жить будем, ваше превосходительство. — Я был тронут заботой. — Главное — машина в строю.
Его взгляд скользнул по зеленому сукну, скрывающему агрегат.
— Духом не пали? — в вопросе звучал сугубо деловой интерес. Ему требовался рабочий инструмент, а не сломленный человек.
— Злость держит. Хочется доказать этим… господам, что они зря старались.
Сперанский согласно махнул головой.
— Отлично. — Он наклонился ближе. — Сегодняшняя демонстрация — это наш ответ им. Тем, кто послал убийц. Они хотели показать, что могут диктовать волю Императору через страх, остановить государственное дело топором. Мы же продемонстрируем обратное: машина государства работает, невзирая на помехи. Вы понимаете?
Вместо презентации станка нам предстоял политический акт. Дуэль на глазах у всего двора.
— Я сделаю все, что смогу.
— Сделайте больше, — отрезал Сперанский. — Права на ошибку нет.
Выпрямившись и вновь обратившись в непроницаемую скалу, он повернулся к дверям.
На пороге возник обер-камергер с золотым жезлом. Удар об пол — торжественный звук раскатился под сводами, заставляя вытянуться в струнку даже боевых генералов.
— Его Императорское Величество!
Двери распахнулись настежь.
Опережая свиту на полкорпуса, в зал стремительно вошел Александр. Никакой привычной мягкости — походка нервная, рваная, вместо дежурной улыбки — застывшая маска вежливости. Добравшись до центра, он сразу уперся взглядом в укрытую сукном махину, а затем — в нас.
От его внимания ничего не укрылось. Государь остановился.
Министры, генералы, сановники — все, осведомленные о нападении, оценивали нас как побитых псов, посмевших притащить уличную грязь во дворец. Чихни машина сейчас, заглохни она — и нас сожрут.
— Ваше Императорское Величество, — мой поклон вышел настолько глубоким, насколько позволила ноющая спина. — Мы готовы представить работу.
Александр бросил:
— Приступайте.
Подойдя к машине, я рывком сдернул зеленое сукно.
По рядам придворных прокатился ропот. Кто-то демонстративно прикрыл нос надушенным платком. Они узрели шрамы уличной драки: обугленный дуб, вмятины на кожухе, копоть на меди. На фоне золоченой лепнины и зеркал наш станок смотрелся осадным орудием, пробившим крепостную стену. Выпрямившись, я положил ладонь на холодный чугун станины.
— Простите за неподобающий вид. Сей агрегат не блещет позолотой, ибо сегодня утром он принял бой. — Не удержался я от сарказма. — Те, кто с топорами бросился на нас посреди столицы, хотели разбить не чугун и дерево, а саму возможность печатать деньги, которые нельзя подделать.
Я выдержал паузу. Аракчеев нахмурился, скрестив руки на груди. Голубцов, министр финансов, нервно протер очки.
— Они боятся этой машины. И сейчас я покажу почему. Иван Петрович!
Кряхтя, механик приблизился к двигателю. Движения резкие: поворот крана, рывок магнето, нажим на пусковой рычаг.
Выхлоп разорвал гулкую акустику зала подобно пистолетному выстрелу. Князь Куракин вздрогнул, выронив табакерку, дамы отшатнулись. Машина, выплюнув клуб сизого дыма, заворчала и затряслась, насыщая воздух ароматом сгоревшего спирта и горячего масла.
Лицо Ребиндера исказила гримаса: для придворных этот грохот был признаком грубости и технического несовершенства.
«Мужицкая работа», — читалось в их глазах.
Гиря поползла вверх. Цепь натянулась, звенья заскрежетали, выбирая слабину. Минута растянулась в вечность. В задних рядах зашептались.
Щелк. Сработал стопор.
— Глуши!
Кулибин перекрыл кран. Двигатель задохнулся и смолк. Дым медленно поплыл к, вызывая недовольное шуршание в толпе.
Подойдя к рычагам управления, я извлек из кармана свежую медную пластину, продемонстрировал зеркальную поверхность, ловящую блики свечей, и закрепил её в зажимах.
— А теперь… прошу внимания.
Ладонь легла на спусковой механизм.
Весь расчет строился на контрасте. После грязи, гари и грохота — показать им нечто.
Нажатие.
Гиря пошла вниз. Беззвучно.
Механизм ожил. Никакого лязга. Шестерни закрутились в густой смазке с тихим, сытым шелестом. Гравитация не знает рывков.
Алмазный резец опустился на металл.
И началось.
Я отступил на шаг. Зал подался вперед, даже Аракчеев вытянул шею.
Из-под жала вилась тончайшая золотая стружка, а на меди рождался узор — «Роза Ветров». Линии изгибались, перетекали одна в другую, ныряли вглубь и выныривали обратно — поверхность металла на глазах обретала объем, глубину, играя светом подобно граням бриллианта.
В зале стало по-настоящему тихо. Они видели чудо: грубая сила взрыва, преобразованная маховиком и гирей в идеальную плавность. Хаос, ставший порядком.
Резец прошел последний круг. Я остановил машину.
Всё.
Отжав крепления, я извлек теплую пластину. Взяв её за края, подошел к Императору и протянул медь.
Александр принял образец, поднес к глазам, поворачивая так, чтобы поймать свет. Узор вспыхнул, заиграл, создавая эффект живой глубины. Император долго молчал, затем поднял на меня глаза.
— Федор Александрович.
Голубцов, тучный, одышливый старик, выбрался из толпы. Александр передал ему медь.
— Взгляните. Ваше ведомство знает толк в защите. Можно ли это повторить?
Приняв пластину, министр финансов вооружился складной лупой. Склонившись над узором и водя носом почти по самой поверхности, он изучал металл. Минута, вторая.
— Хм… — выдавил он наконец. — Любопытно. Штихелем такое не взять — рука дрогнет. Травлением — края поплывут. Здесь… — ноготь чиновника скользнул по канавке, — здесь глубина меняется. И шаг… шаг неровный, ритмичный.
Он поднял взгляд на царя. На лице — растерянность.
— Ваше Величество, чтобы подделать такую бумагу, мошеннику придется построить точно такую же машину. И украсть те же самые диски, что стоят внутри. Иначе линии не сойдутся. Это… надежно. Весьма надежно.
По залу прошел вздох. Вердикт вынесен.
Александр забрал пластину у министра.
— Благодарю вас, мастер, — произнес он громко, чтобы слышали даже у дверей. — Вы сдержали слово. Россия получила свой щит.
Я выпрямился. Спина ныла нестерпимо, руки дрожали от отката адреналина, но это не имело значения. Мы выстояли. И машина выстояла. Это была.
Стоило Александру отойти от машины, как парадный лоск слетел с зала, словно позолота с дешевой рамы. Ледяное безмолвие пошло трещинами: министры сбивались в стайки, шептались, косясь то на станок, то на нас. Генералы теперь кивали с уважительной сдержанностью.
Бедро уперлось в холодную станину. Ноги гудели. Внутри было пусто.
— Мастер, — мягкий баритон адъютанта раздался над ухом. — Его Величество просит вас.
Император отошел к высокому окну, выходящему во внутренний двор. Рядом стояли Сперанский и Воронцов. Поправив сбившийся галстук непослушными пальцами, я двинулся к ним.
Александр вглядывался в серую петербургскую хмарь за стеклом. При моем приближении он обернулся, и парадная монументальность рассыпалась. Передо мной стоял смертельно уставший человек с воспаленными веками, несущий на плечах груз, способный раздавить любого атлета.
— Это было… убедительно, Григорий. — Голос теплый, но улыбка не коснулась губ. — Превосходит обещанное. Однако тревожит меня иное.
Короткий взгляд в сторону Воронцова и Толстого.
— Мне доложили о цене этой демонстрации. Бой в центре столицы. Огонь, топоры. — Император поморщился, будто от зубной боли. — Скажи, мастер, как человек сторонний… Кому могло понадобится такое? Как думаешь?
— Ваше Величество, я ювелир, а не сыщик, — ответил я. — Но я знаю, как ломают машины. Хотят украсть секрет — действуют тихо. Хотят запугать — бьют стекла. А здесь… били в корень. Ломали железо, саму возможность России иметь свои, неподдельные деньги. Заказчик боится не меня, он боится сильной Империи, которая ни от кого не зависит.
Александр смотрел долго. В глубине глаз что-то дрогнуло. Он наверняка знал всех недоброжелателей. И понимал мою правоту.
— Независимость… — произнес он задумчиво. — Дорогой товар. — И повернулся к подходившему к нам Сперанскому. — Михаил Михайлович. Безопасность мастера и его работы — отныне вопрос государственной важности. Я не желаю слышать о «нехватке людей» или «процедурных сложностях».
Сперанский поклонился. Лицо непроницаемое.
— Будет исполнено, государь.
— И еще, — взгляд императора сместился на Воронцова и Толстого. — Мне нужны имена. Не слухи, не догадки. Имена заказчиков. Переверните город, загляните в каждую щель, но найдите того, кто посмел устроить войну на моих улицах.
— Слушаюсь, Ваше Величество, — вместе ответили они.
Александр снова повернулся ко мне. Теперь он улыбался. Шаг назад, в центр круга. Голос окреп, требуя внимания всего зала.
— Сей труд, — слова заполнили пространство, отражаясь от сводов, — коий мы ныне зрели, есть подвиг, достойный не меньшей чести, нежели ратный. Ибо защищает он не границы наши, но саму кровь государственную — казну.
Зал стих.
— Человек, дарующий нам такой щит, не может оставаться простым ремесленником. — Взгляд Александра скользнул по лицам. — Господин Сперанский, я утверждаю ваш проект указа об учреждении особого звания — «Поставщик Двора Его Императорского Величества». Оно дарует право ставить наш герб на изделиях и выводит обладателя из-под любой юрисдикции, кроме нашей собственной. И я повелеваю: первым это звание присвоить мастеру Григорию.
По рядам прошел вздох — явная зависть. Революция. Одной фразой император вырвал меня из пищевой цепочки, где меня мог сожрать любой чиновник, и водрузил на вершину. Лицо Аракчеева осталось бесстрастным, но глаза сузились в щели. Он ненавидел, когда власть раздавали в обход его рук.
Поклон вышел глубоким.
— Благодарю, Ваше Величество.
Церемония свернулась. Александр направился к выходу, увлекая за собой пеструю реку свиты. Зал стремительно пустел.
Локти уперлись в станину, веки смежились. В голове шумело.
— Ну что? — голос Воронцова прозвучал совсем рядом. — С повышением. Теперь ты у нас важная птица. Только знаешь… такие птицы первыми с ветки падают, когда дует ветер.
Глаза пришлось открыть. Воронцов стоял рядом и задумчиво смотрел на машину.
— Спасибо, Алексей. Умеешь подбодрить…
— Слушай внимательно, Гриша. — Он перебил и заговорил тихим шепотом. — Ты сейчас думаешь, что победил. Патент, защита, герб… Решил, что теперь они от тебя отстанут? — Кривая усмешка искривила губы. — Черта с два. Раньше ты был простым талантливым выскочкой, мешавшим кому-то набить карман. Тебя хотели пугнуть, ну, может, прирезать в подворотне. А теперь ты — символ, любимчик царя. Теперь тебя будут ненавидеть всерьез.
Он махнул подбородком на дверь, за которой скрылись министры.
— Половина из них сейчас прикидывает, как бы тебя половчее свалить. И следующий удар будет не топором по деревяшке. Им плевать на железо. Они будут бить по тебе, по твоим друзьям, репутации, ядом, клеветой, подлогом — чем угодно.
Я поморщился.
— Так что не расслабляйся, «господин Поставщик». Война только начинается. И поверь, набережная Мойки тебе еще раем покажется.
Тяжелый, мужской хлопок рукой по плечу, и Воронцов двинулся к выходу.
В пустом зале витал запах дорогого парфюма и сивухи. Взгляд упал на отражение в медной пластине с идеальным узором. Из зеркала на меня смотрел триумфатор. Правда ложка дегтя от Воронцова портила картину.
От автора: Друзья, не забывайте ставить ❤️, если история Григория Вам нравится. «Сердечки» дают автору обратную связь, указывая на верность выбранного им пути))))

Свалившийся на голову титул «Поставщик Двора Его Императорского Величества» вместо ожидаемого золотого парашюта обернулся стопудовой наковальней на шее. Надеялся, что гербовый орел на вывеске распугает шавок, однако вышло ровно наоборот: блеск золота сработал подобно куску сырого мяса, брошенному в псарню.
Рутина душила беспощадно. Заказы пошли валом, напоминая мутный, всесметающий сель, где каждой купчихе третьей гильдии срочно требовалось «что-то от Саламандры» для утирания носа соседке. Пришлось спешно нанимать людей и расширять штат. Я метался между столом с эскизами и верстаком, изо всех сил стараясь удержать марку.
Во дворе, в мастерской, тоже творилась чертовщина: Иван Петрович, похоже, объявил войну сну. Его «чугунная дура» — двигатель — рычала и плевалась копотью чуть ли не круглые сутки, заставив дворника Ефимыча сменить крестное знамение на отборный мат. Сам Кулибин бродил с безумным блеском в глазах, однако я предпочитал не лезть. Пусть развлекается.
Вымучивая эскиз для княгини Юсуповой, я уже готов был взвыть. Баба вздорная, богатая, с полным отсутствием вкуса, требовала «чего-то эдакого, воздушного», при этом настаивая, чтобы «камни были с кулак». Совместить несовместимое не удавалось, и полпачки бумаги уже полетело в корзину, когда скрипнула дверь, впуская гостя.
Кулибин протиснулся боком. Сменив привычную угрюмость на вороватое довольство, он выглядел так, словно только что обыграл в карты самого черта.
— Не спишь, счетовод? — проскрипел он, бухаясь в кресло.
— Пытаюсь, Иван Петрович, — буркнул я, не поднимая головы от стола. — Юсуповой нужен туман из булыжников. Жаль, я не волшебник.
Хмыкнув, изобретатель завозился, извлекая что-то из-за пазухи. На стол шлепнулась пухлая папка — серый казенный картон, источающий запах сургуча и департаментской пыли.
— Глянь.
Отложив карандаш, я вздохнул:
— Опять? Соседи жалобу накатали на шум?
— Читай. — Грязный палец подтолкнул папку ближе.
Развязав тесемки, я обнаружил гербовый лист. «Привилегия на исключительное право производства и продажи самопишущего пера…». Патент. Молодец старик, все-таки дожал бюрократов — Воронцов упоминал о его хождениях по кабинетам. Я уже собирался поздравить и вернуться к своим проблемам, но взгляд зацепился за строчку ниже.
«Авторы и правообладатели: надворный советник Иван Петрович Кулибин и мастер ювелирного дела Григорий Пантелеевич Саламандра. В равных долях».
Замерев, я поднял взгляд на старика, который, прищурившись, методично вытирал руки ветошью.
— Это… зачем? — вопрос прозвучал глупо. — Моя там только идея, и то — на словах.
— Затем. — Отшвырнув тряпку, Кулибин подался вперед. — Полагаешь, я только гайки крутил, пока ты по дворцам шастал?
Из необъятного кармана штанов на стол лег увесистый предмет. Авторучка. На сей раз никакой малахитовой бутафории для монарха — передо мной лежал настоящий инструмент. Вороненая сталь, латунный колпачок, отсутствие гравировки — вещь тяжелая и хищная. Еще проще той авторучки, что он сделал мне.
— Помнишь, ты про капилляр говорил? Чтобы не сохло. Я покумекал… Сделал. И штампы выточил, так что теперь мы их не напильником шкрябаем — прессом давим. Две сотни в неделю вылетают как с куста.
Ноготь изобретателя стукнул по металлу.
— Первая партия на складе, две тысячи штук. Военное министерство уже в очередь встало. Писанины у них много, а перья чинить — казенное время тратить.
Взяв ручку, я ощутил приятную тяжесть и идеальный баланс. Резьба колпачка шла мягко, как по маслу. Господи, да он же не понимает… Или наоборот?
В мозгу будто сработал высоковольтный рубильник. Паркер. Двадцать первый век. Империи, построенные на дешевом пластике и штамповке. Ювелирное искусство обслуживает избранных, канцелярские же товары нужны всем: каждому писарю, поручику, засаленному купчине. Речь шла не о тысячах — о миллионах. На века.
И этот вечно ворчащий на мою «заумь» старый медведь добровольно вписал меня в долю, разделив барыши поровну. Имея полную возможность забрать всё себе, ведь идея без реализации — пшик в любом времени. Сделав все руками и наладив производство, он мог оставить меня с носом, и никто бы слова не сказал. Да, Воронцов говорил мне это, но я не придал этому значения. Сейчас же я был в растерянности. Одно дело знать что где-то что-то там, другое — держать в руках.
— Иван Петрович, — голос предательски сел. — Вы хоть понимаете, что это… Это же золотая жила.
— Понимаю, — дернул щекой старик. — Чай, не лаптем щи хлебаю.
— Тогда почему? В чем подвох?
Нахмурившись, Кулибин почесал бороду, оставляя на седине черные масляные полосы.
— Подвох ему… — проворчал он. — Идея чья была? Твоя. Без подсказки я бы с пружинками всю жизнь колупался. Это раз.
Помолчав, он уставился в окно, где серый дождь полосовал стекло.
— А второе… Ты меня с печи стащил, парень. Дал угол, дал железо. Но не это важно. — Он вздохнул. — Радостно, когда мечты исполняются, понимаешь? Мы с тобой, Григорий, теперь в одной упряжке: телега перевернется — вместе костей не соберем. Зато если в гору пойдет…
Махнув рукой, словно отгоняя назойливую муху, он закончил:
— Короче. Подпиши там, где место для подписи. И давай думать, почем это продавать. Я мыслю, рубля по три за штуку — в самый раз. Казне скинем, конечно.
В горле першило. В мире, где ближнего норовят продать за медный грош, сидел этот немытый гений и по-мужицки, по совести делил со мной империю. Просто так.
Притянув лист, я расписался той самой стальной ручкой, оставляющей жирный, черный след. Я прикинул стоимость материала и усмехнулся. Наверняка себестоимость не больше полутора рублей.
— Три рубля — это благотворительность, Иван Петрович. Пять. И сменные баллоны с чернилами — отдельно. Еще полтинник. Чернила, кстати, предлагаю варить свои, особые, чтобы не выцветали.
Хмыкнув в бороду, Кулибин блеснул глазами — искра в них была не бесовская, а вполне человеческая, жадная до дела.
— Ишь ты, хваткий. Ладно, пять так пять.
Сгребя бумаги, он тяжело поднялся, хрустнув коленями.
— Пойду я. Там у меня клапана притирку проходят, нельзя им остывать.
У двери он замер, обернувшись через плечо:
— А Юсуповой скажи, пусть горный хрусталь матовый берет. Будет ей туман, раз так приспичило.
Дверь захлопнулась, оставив меня одного. Эскиз колье лежал передо мной. Мысли витали далеко от бриллиантов. Удивил старик, удивил.
В конце декабря снегопады зарядили сутками, превратив столичные улицы в непролазное месиво, где вязли даже лихие курьерские тройки. Зато в «Саламандре» было уютно и тепло: печи жарили на совесть. Дух горящей березы густо переплетался с ароматом крепкого кофе и шлейфом французских парфюмов: светские дамы, считавшие теперь своим долгом лично отметиться в мастерской, шли нескончаемым потоком, даже если ничего покупать не собирались. Им больше нужна была галочка в светском расписании. Мадам Лавуазье даже взяла себе пару помощниц, чтобы проще было работать.
Разбирая утреннюю почту, Ефимыч выложил поверх счетов за уголь и металл конверт из плотной, кремовой бумаги. Выдавленный на клапане герб Зимнего дворца смотрелся настолько четко, что, казалось, о его грани можно порезаться.
— Нарочный был, — он потер усы. — Важный, в эполетах. Велел передать лично в руки.
Сломав печать, я пробежал глазами текст. Приглашение на Большой Новогодний бал. Не просьба, а повестка. Явиться, блистать, соответствовать.
Вечером заглянул Воронцов. Алексей давно стал в доме своим: гонял чаи с Варварой Павловной, часами сидел у меня, пуская дымные кольца в потолок. Сегодня, впрочем, он был непривычно молчалив. Хмурился, нервно вертя в пальцах погасшую трубку.
— Случилось чего, Леша? — я не отрывался от чертежа нового пресса для корпусов.
Подняв взгляд, Воронцов отложил трубку.
— Дело есть, Гриша. Личное. Я решил сделать предложение Варваре Павловне.
Новость, конечно, не громом среди ясного неба грянула — слепым надо быть, чтобы не заметить их переглядываний, — но укол все равно прошел чувствительный. Варвара была фундаментом, несущей конструкцией всего быта «Саламандры». Без нее я утону в счетах, склоках и дрязгах за неделю.
— Ты серьезно? — внутри шевельнулся мелочный, гадкий эгоизм. — Леша, ты меня без рук оставляешь. Кто будет с поставщиками лаяться? Кто проследит, чтобы все тикало как часы?
— Наймешь приказчика, — отрезал Воронцов тоном, не терпящим возражений. — Пойми, Гриша. Она дворянка, вдова офицера, а живет здесь… на птичьих правах. Экономка у холостяка. В свете уже шепчутся. Я хочу вернуть ей имя. И дом. У меня под Тулой имение, пусть не дворец, но крыша не течет и доход приносит.
Он смотрел упрямо, по-офицерски:
— Я ее забираю. Свадьба после Рождества. Так что ищи замену. И да, приглашаю на торжество.
Крыть было нечем. Он прав, а я не имею ни малейшего права удерживать её при себе, словно удобную, многофункциональную мебель.
— Рад за вас. — Слова дались легко, хотя было тоскливо. — Честно. Она заслужила. А ты… везучий, Воронцов. Такую женщину из-под носа увел.
Алексей расслабленно откинулся на спинку стула, пряча улыбку:
— Ну, извини. Сам виноват, что вовремя не разглядел.
Дверь с грохотом распахнулась, впуская в тепло кабинета клубы морозного пара. На пороге, занимая собой половину пространства, возник граф Толстой — в распахнутой медвежьей дохе и с пунцовым от холода лицом.
— Ну что, заговорщики? — его бас заставил стекла в шкафах задребезжать. — Слыхали, нас во дворец зовут? Танцевать будем, мастер? Или как?
После той ночи на Мойке Толстой изменился. Не стал добрее или мягче — упаси Боже, остался тем же наглым и хамоватым. Однако из взгляда исчезла брезгливость, с которой он взирал на нас поначалу. Мы вместе нюхали порох, вместе тушили пожар. Теперь я стал для него «своим», человеком, с которым можно идти в разведку, даже если этот человек понятия не имеет, с какой стороны браться за шпагу.
— Танцевать — увольте, граф, — отозвался я. — Ноги казенные, жалко.
Сбросив шубу на кресло, Толстой плюхнулся на диван.
Он хохотнул.
— Ты, кстати, во что рядиться надумал?
— Фрак новый пошил. У Фрелиха.
— Фрелих — дело, — одобрительно кивнул граф. — Но тряпки — вторично. Главное — морду держать.
Подавшись вперед, он согнал с лица ухмылку:
— Там, на балу, стрелять не принято, зато словом убивают наповал. Первое: не кланяйся никому ниже положенного регламента. Ты теперь Поставщик Двора, фигура. Начнешь перед каждой фрейлиной хребет гнуть — засмеют. Смотри на них… как в тире. Прикидывай траекторию выстрела — в лоб, в сердце. Это успокаивает и взгляд делает правильным. Тяжелым.
Воронцов усмехнулся, раскуривая трубку:
— Федор Иванович у нас магистр психологической атаки.
— А то! — Толстой подмигнул. — Второе: Коленкур. У него давно интерес к тебе. Этот лис обязательно полезет с любезностями. Улыбайся, но рот держи на замке. Французы болтливы, их чужое молчание до белого каления доводит. Пусть сам себя накручивает.
Он продолжил загибать пальцы в перчатках:
— И третье. Если кто из «старой гвардии», из екатерининских недобитков, начнет ядом плеваться — не отвечай. Посмотри так… с жалостью. Мол, бедняга, совсем сдал, маразм крепчает. Это их бесит вернее пощечины.
Инструктаж вышел своеобразным. Бретер учил выживанию на паркете, а разведчик Воронцов добавлял тактические детали: кто кому должен, кто с кем спит, чья звезда восходит, а чья закатывается. Я «мотал на ус», составляя в голове карту минного поля.
В день бала «Саламандра» напоминала разворошенное гнездо. Сияющая от счастья Варвара Павловна — предложение явно было сделано по всей форме — лично проверяла мой галстук.
— Осторожнее там, Григорий Пантелеич, — шептала она, одергивая фалды фрака. — Там ведь… зверье.
— Не бойтесь. — Я улыбнулся отражению в зеркале, откуда на меня смотрел подтянутый господин с жестким, колючим взглядом. — У меня надежная защита.
Зимний дворец пылал жаром тысяч свечей. В огромных залах сквозило — гигантские окна выстужали помещения, заставляя дам в декольте зябко кутаться в шали. Зато букет запахов сшибал с ног: воск, пудра, испарина сотен тел и дорогое шампанское.
По Иорданской лестнице мы поднимались треугольником, как штурмовая группа. На острие — я. Справа — Толстой в парадном мундире. Слева — Воронцов, скромный, незаметный.
Зал шумел. При нашем появлении гул на секунду оборвался, чтобы тут же вспыхнуть с новой силой. Нас разглядывали, оценивали, перешептывались.
— Спокойно, — едва слышно выдохнул Толстой. — Дыши ровно. Представь, что они все тебе денег должны. И прощать ты не намерен.
Мы врезались в эту пеструю толпу подобно ледоколу, крушащему торосы. Я шел в центре, чувствуя, как жесткий, накрахмаленный воротник нового фрака впивается в шею.
— Куракин опять весь в алмазах, — пророкотал Толстой, почти не разжимая губ. — Того и гляди, паркет проломит.
Я скосил глаза: старый князь и впрямь напоминал прогуливающуюся икону в драгоценном окладе.
Толпа качнулась, расступаясь и образуя живой коридор. В центре зала, окруженная свитой, царила Вдовствующая императрица Мария Федоровна. Заметив нас, она задержала на мне взгляд, и уголки ее губ дрогнули в едва заметной улыбке.
— Мастер Григорий! — привыкший повелевать голос легко перекрыл многоголосый гул. — Подойдите.
Оставив «охрану» за спиной, я подошел, чувствуя, как десятки глаз сверлят затылок.
— Ваше Императорское Величество. — Поклон вышел почтительным, но без лакейства.
— Рады видеть вас. — Протянутая для поцелуя рука оказалась сухой и горячей. — Говорят, ваша машина творит чудеса? Сперанский докладывал.
— Стараемся соответствовать, Ваше Величество.
— Полноте, — она чуть качнула веером. — Вы теперь наша гордость. — Она прищурилась. — Кстати, считаю, что нужно пополнить мою малахитовую коллекцию, мастер. Как считаете?
— Сочту за честь, Ваше Величество.
Она махнула рукой, дозволяя удалится. Отступив назад, я почувствовал, как напряжение, сковывавшее плечи, немного отпустило. Очередной заказ императрицы.
Впрочем, расслабляться было рано — путь преградил Арман де Коленкур. Посол Франции.
— Мэтр Григорий, — он говорил на безупречном русском. — Мое почтение. Вижу, вы в фаворе.
— Служу искусству, господин посол.
— Искусству… — усмешка тронула тонкие губы. — Кстати, о нем. Мой адъютант, де Флао, оставил вам задаток. Заказ для императрицы Жозефины. Надеюсь, вы о нем не забыли? В суете… государственных дел.
Укол был снайперским. Он знал про машину. Вот уверен, что знал.
— Работа идет, ваша светлость, — парировал я спокойно. — Ищу камень. Особенный. Императрица Франции достойна только лучшего, а такие самоцветы не терпят спешки.
— Понимаю. — Коленкур вежливо кивнул. — Совершенство требует времени. Но помните, мэтр: терпение коронованных особ — ресурс исчерпаемый. Мы ждем.
Обозначив поклон, он растворился в толпе.
Тут же рядом материализовался Толстой.
— Чего хотел француз? — буркнул он.
— Напоминал о долгах. Вежливо.
Стоило нам продвинуться вглубь зала, как взгляд выхватил знакомую фигуру. У мраморной колонны, в гордом и мрачном одиночестве, застыл Дюваль. Заметив меня, мой бывший враг вздрогнул. Впрочем, он быстро взял себя в руки: выпрямился в струну и сухо, подчеркнуто официально поклонился.
Старый лев признал поражение, на что я ответил коротким, сдержанным кивком.
— А вот и наш самородок! — громыхнуло над ухом.
Сквозь толпу, сияя, как начищенный самовар, пробирался князь Оболенский. Несмотря на «сухой закон» императорского бала, возбуждение его граничило с экстазом. Князь был «навеселе».
— Видали? — он развернулся к группе офицеров, широким жестом указывая на меня. — Это я! Я его нашел! В глуши, в грязи разглядел талант! Моя школа!
Не давая опомниться, князь цепко ухватил меня за локоть:
— Григорий! Друг мой! А помнишь фибулу?
Толстой ощетинился было, но я жестом остановил его.
— Помню, князь, — произнес я достаточно громко, чтобы все слышали. — И всегда буду помнить. Ваша… проницательность дала мне шанс.
Оболенский расцвел. Я подарил ему минуту славы, потешил тщеславие. Пусть считает себя моим благодетелем — мне не жалко, а врагов в этом зале и без того достаточно.
— Вот! Слышали⁈ — возликовал князь.
Аккуратно высвободив локоть, я вежливо попрощался и продолжил путь. Бал кружился, шумел, сверкал, но я чувствовал себя чужим на этом празднике жизни. Словно игрок, севший за стол с профессиональными шулерами, я вынужден был следить за каждым движением рук, зная, что крапленые карты уже в игре.
— Неплохо, — шепнул Воронцов. — С Оболенским ты грамотно. Полезный дурак лучше умного врага.
— Стараюсь, — усмехнулся я. — Как там наш «медведь»?
Оглянувшись, мы увидели Толстого у фуршетного стола: граф с нескрываемой тоской созерцал бокалы с соком или чем-то похожим. Вокруг него образовалась зона отчуждения — аура бретера надежно отпугивала желающих поболтать о погоде.
— Скучает, — констатировал Воронцов. — Ему бы сейчас в атаку, а не менуэты выплясывать.
Агония бального вечера затянулась. Раздав последние милостивые улыбки, Императрица удалилась, после чего зал стремительно поредел. Жалуясь на сквозняки и подагру, к выходу потянулись старики, уступая место молодежи, предвкушающей танцы до утра и реки шампанского без оглядки на этикет.
Спрятавшись за тяжелой бархатной шторой в глубокой оконной нише, мы с Воронцовым переводили дух. Ноги гудели немилосердно, будто я отстоял смену у горна, а не фланировал по паркету. Я с наслаждением втягивал морозный воздух, сочащийся из щелей рамы.
— Уф… — выдохнул Алексей, расстегивая воротник. — Кажется, отбились. Твой новый заказ от императрицы подтвердил статус. Завтра очередь к тебе в лавку выстроится от самой Невы.
— Главное, чтобы без топоров, — усмехнулся я. — Хотя, признаться, готовился к худшему. Коленкур сама любезность, Дюваль вообще сник. Тишина.
— Перед бурей, — философски заметил Воронцов, провожая взглядом удаляющуюся спину Толстого: графу надоело изображать монумент, и он двинулся на штурм очередного бокала. — Слушай, а ведь наш «Медведь» и правда меняется.
— В каком смысле?
— Погляди. — Алексей указал подбородком в сторону столов. — Сколько времени он при тебе? И ни одной дуэли. Ни единого скандала в клубе. Карты бросил, пьет умеренно. Твое влияние сильнее проповедей настоятеля монастыря будет.
У фуршетного стола, лениво перебирая бокалы, возвышался Федор Иванович. Исчезло привычное напряжение, испарилась хищная готовность к прыжку, обычно заставляющая окружающих держать дистанцию.
— Сперанский знал, что делал, — продолжал Воронцов. — Вместо службы он предложил ему войну. А в боевых условиях Федор Иванович расцветает: некогда заниматься глупостями, когда есть враг.
— Надеюсь, ты прав. — Я хмыкнул. — Иначе все это выглядит так, будто он просто копит злость. Сжимается, как пружина, до критического предела.
— Брось, — отмахнулся Воронцов. — Он просто повзрослел. Осознал, наконец, что существуют вещи поважнее, чем проткнуть чью-то печень за косой взгляд. Вон, стоит, скучает. Идиллия.
Картина и впрямь выглядела мирной. Взяв бокал с безалкогольным пуншем, Толстой понюхал содержимое, поморщился и вернул на место.
Напряжение, державшее в тисках весь вечер, наконец отпустило. Мы победили: есть защита, есть команда, жизнь действительно начинает налаживаться. Я скользил взглядом по залу и думал о том, что давно не был у Элен. Наверное, нужно будет сегодня навестить ее. Еще и поместье это не достроено, благо до морозов успели на участке основные работы сделать.
Идиллию разорвал звук, прозвучавший ответом на мои благостные мысли.
Сухой хруст ломаемого стекла и треск. Следом грохнул тяжелый удар, заставивший жалобно звякнуть посуду на столах. Оркестр по инерции еще доигрывал такт, однако разговоры оборвались мгновенно, словно кто-то перерезал общий провод. В зале воцарилась тишина, предвещающая взрыв. Сотни голов синхронно повернулись к источнику шума.
Там, посреди сверкающих осколков и растекающихся луж вина, возвышался граф Толстой.
От былого спокойствия не осталось и следа. Прямая спина, развернутые плечи, абсолютная неподвижность. Он смотрел на кого-то перед собой. От этой статичной фигуры веяло концентрированной смертью. Люди шарахались в стороны, образуя широкий пустой круг.
Алексей вцепился в портьеру, лицо его приобрело серый оттенок. Он понимал ровно то же, что и я. Скандал на императорском балу. Кровь. Драка. Дуэль.
— Накаркал, — прошептал я в пустоту.

Мы с Воронцовым опоздали к началу всего на минуту. Разрезая толпу, мы вырвались к буфету лишь тогда, когда вокруг графа Толстого уже очертился круг отчуждения.
Федор Иванович растерял свое привычное сходство со скучающим львом. Теперь передо мной стояла пружина, готовая разнести механизм в щепки. С лица схлынула краска, а в глазах плескалась пустота. Визави графа, поигрывая ножкой бокала с шампанским, застыл молодой офицер в белоснежном колете Кавалергардского полка.
Воронцов тихо застонал, проклиная Толстого за то, что он выбрал в противники именно этого человека.
Александр Иванович Чернышёв. Ротмистр, флигель-адъютант, восходящее светило нашей дипломатии. Человек, недавно вернувшийся из Эрфурта и, по слухам, сумевший очаровать самого корсиканского чудовища. Он стоял в небрежной позе, чуть отставив ногу в лаковом сапоге, и взирал на Толстого с той убийственной ледяной учтивостью, какой владеют лишь при дворе. Рядом, с приклеенной к тонким губам полуулыбкой, замер французский посол Арман де Коленкур, явно наслаждающийся зрелищем.
— Полноте, граф, — вкрадчивый голос Чернышёва, ронял слова в шушуканье двора. — Я всего лишь выразил искреннее сомнение. Императрица Жозефина воспитана на парижской утонченности. Наш… северный колорит, с его медвежьей грацией и тягой к тяжеловесности, рискует показаться ей чрезмерно грубым.
Слова ротмистра я не сразу понял, пока не услышал комментарий Воронцова о том, что это камень в мою сторону, а наличие рядом французского посла только подтверждало его версию. Изысканная вежливость подчеркивала мысль: для этих господ мы — и я, «мастеровой», и даже родовитый Толстой с его татуировками и диким нравом — оставались дикарями, неумело рядящимися в европейское платье.
— Полагаете, ротмистр, в России дефицит вкуса? — Толстой говорил скупо роняя слова. — Или мы годимся исключительно пушки лить?
— Я полагаю, — Чернышёв сделал маленький глоток, наслаждаясь букетом, — каждому следует заниматься своим ремеслом. Сапоги пусть тачает сапожник. Ювелирное же искусство для первой дамы Европы требует особой породы. А ее, увы, ни за какой патент не приобретешь.
В мою сторону он даже не повел бровью. Стоя в двух шагах, я ощущал себя предметом интерьера, удобным поводом для пикировки, но никак не живым человеком. Демонстративное игнорирование ударило по самолюбию Толстого болезненнее прямой брани. Он воспринял это как пощечину своему протеже.
— Породы… — протянул граф, сузив глаза. — Истинная порода, сударь, видна в умении держать удар. И в уважении к чужому труду. Этих качеств у вас наблюдается меньше, чем у последнего лакея в передней.
По зале пронесся общий вздох. Сравнение флигель-адъютанта с лакеем перечеркивало любые пути к отступлению.
Чернышёв медленно вернул бокал на стол. Лицо его окаменело, превратившись в античную маску.
— Вы забываетесь, граф. Мало того, что неуклюже обронили бокал передо мной, еще и дерзите. Так уж и быть. Спишем вашу дерзость на выпитое шампанское и всем известную… эксцентричность.
— Ничего мы списывать не станем, — Толстой приблизился к оппоненту, сокращая дистанцию. — Я требую сатисфакции. За оскорбление чести достойного человека, чьего мизинца вы, сударь, не стоите.
— Федор! — дар речи вернулся ко мне. Я подошел к нему, вцепился в жесткое сукно его рукава и тихо пробубнил. — Прекрати! Остановись!
Граф даже не шелохнулся. Его взгляд был прикован к противнику, а я в этот миг превратился в досадную помеху, гирю на ноге.
— Вы принимаете вызов?
Чернышёв впервые удостоил меня взглядом. На его физиономии читалось брезгливое любопытство, словно он рассматривал диковинное насекомое: «Из-за этого вот?». Усмехнувшись уголком рта, он вновь повернулся к Толстому.
— Коли вам так не терпится получить пулю, граф — извольте. Завтра. Рассвет. Черная речка. Мне безразлично, кого учить хорошим манерам — вас или вашего безродного протеже.
— До завтра, — бросил Толстой.
Развернувшись, он двинулся к выходу. Разношерстная толпа придворных и офицеров расступалась перед ним, словно воды Красного моря.
Я стоял, чувствуя на себе липкие взгляды, будто меня публично вываляли в грязи. Воронцов рядом приобрел цвет несвежей бумаги.
— Уходим, — прошептал он. — Быстро.
Мы вылетели на гранитную набережную, где ветер с Невы швырял в лицо пригоршни колючего снега. Карета Толстого уже исчезла в пелене метели.
— Конец, Гриша, — хмуро произнес Воронцов, едва мы уселись в карету. — Сперанский нас не похвалит. Но это еще полбеды. Ты хоть осознаешь, кого Федор вызвал?
— Ротмистра Чернышёва. Ты его так назвал, — буркнул я, пряча лицо в воротник.
— Ротмистра… — передразнил Воронцов с горечью. — Это связь Государя с Наполеоном! Бонапарт души в нем не чает, зовет на охоту, доверяет. Сейчас он — наша главная ниточка в Париж. Если Федор его убьет — а он убьет, рука у Американца тяжелая, — разразится не просто скандал. Случится политическая катастрофа. Корсиканец решит, что мы намеренно убрали его русского фаворита. Это может навредить, понимаешь?
Историческая память, дремавшая в подкорке, услужливо подбросила факты, складывая мозаику. Чернышёв. 1812 год. Подкупленные французские чиновники. Фальшивые клише для печати карт. Выкраденные мобилизационные планы Великой Армии. Господи, да ведь это тот самый супершпион! Человек, который в одиночку переиграет всю контрразведку Савари и Фуше на их же поле. И если завтра утром он получит свинцовую пилюлю из-за дурацкого спора о моем ювелирном мастерстве…
Россия встретит вторжение слепой.
— Я обязан это остановить, — мой шепот еле донесся до Алексея.
— Каким образом? — Воронцов посмотрел на меня с безнадежной тоской. — Кто ты такой, чтобы вмешиваться в дела чести дворян? Тебе даже в секунданты путь заказан. Для них ты — мещанин, купец. Твое слово весит меньше дорожной пыли. Тебя дальше порога не пустят.
Его слова зацепили, дернули за больное, вскрывая старую рану. Я — никто. Я создал машину, которая должна спасти курс рубля. Получил высочайшую благодарность. Однако для этой касты я так и остался «мастеровым». А ведь Воронцов же чувствовал, что Толстой слишком долго не дуэлился. Ему только повод нужен был. Может он адреналиновый маньяк?
Кулаки сжались, ногти впились в ладони.
Однако внутри меня зашевелилась холодная ярость человека из двадцать первого века, для которого сословные барьеры — техническая задача. Я не привык пасовать перед условностями, будь то законы физики или кодекс дворянской чести.
Глядя на мелькающие, размытые пятна уличных фонарей, я отчетливо понимал: в моем распоряжении одна ночь. Всего несколько часов, чтобы взломать вековые алгоритмы дуэльного кодекса, не имея на руках ни козырей, ни права голоса. Задача казалась нерешаемой. И все же я должен найти выход. Иначе грош цена всем моим знаниям и всему, что я здесь создал.
Когда мы подъехали к моему дому, Воронцов, поглубже кутаясь, заявил.
— Поеду к Толстому, напрошусь в секунданты. А потом поеду к секундантам ротмистра, — сквозь поднятый воротник, бросил он. — Необходимо соблюсти политес. Условия, дистанция, выбор оружия… Будь проклят этот обычай со всеми его параграфами.
В его взгляде, обращенном ко мне, плескалась тоска.
— Прощай, Гриша. Здесь твои таланты бессильны. Это чужой бой.
— Мой, — возразил я, хотя Воронцов уже не слушал.
Карета скрылась в метели, оставив меня одного на продуваемом всеми ветрами пятачке у входа в «Саламандру». Поставщик Двора Его Императорского Величества, любимец императрицы, создатель чудо-машин… и абсолютно беспомощная фигура в вопросах чести.
Поднимаясь наверх, в свой кабинет, в голове стучало одно и то же слово: «Титул». Отсутствие даже самой завалящей дворянской грамоты, ощущалось как кандалы. Имея герб, можно было бы вмешаться, изменить положение, да хотя бы навязать себя в секунданты. Однако мой статус лишал меня права голоса в вопросах, где платой служит кровь. Для этой касты я оставался невидимкой.
«Саламандра» встретила темными провалами окон. Дом спал, не подозревая, что фундамент его благополучия дал трещину. Пройдя в кабинет прямо в шубе, я плеснул себе немного жидкости, что в целях профилактики как-то занес Кулибин. Стекло жалобно звякнуло о край стакана. Жидкость обожгла горло, но холод никуда не делся.
Опустившись в кресло, я уставился в черноту за окном. Там, в морозном мраке, невидимый метроном отсчитывал секунды до рассвета. До выстрела.
Почему мне отказали в дворянстве? Ведь насколько я помню, помимо статуса «поставщика» всегда давалось что-то еще в придачу — деньги, поместья, реже — титулы. Кто играл против меня? Из-за чего я не получил захудалый титул? Из-за козней Аракчеева? Так я ему дорогу не переходил вроде. Осторожность Сперанского? Или сам Александр решил, что «рылом не вышел» для бархатной книги? Причины вторичны. Главное — я с размаху влетел лбом в бетонную стену сословных предрассудков.
Сознание, привыкшее искать выход из любых тупиков, начало перебирать варианты.
Купить титул? Найти обедневшую вдову с родословной? Бред горячечный. Пока высохнут чернила на бумагах, Толстого уже будут отпевать. Да и смотреть на меня станут как на кошелек, возомнивший себя шпагой.
Выслуга? Податься в чиновники? Перекладывать бумажки ради права на личное дворянство? У меня нет времени. В запасе — часов пять, не больше.
Подвиг? Броситься под пули на дуэли, закрыв собой графа? Театрально, красиво, но глупо. Мои руки и голова нужны здесь живыми.
Интрига? Раскрыть заговор, спасти царя? Сценарий для дешевого бульварного чтива. Я не владею тайнами двора, в моем активе только то, что осталось в памяти из школьных учебников.
Мысль споткнулась. Учебники. История.
Чернышёв.
Прикрыв глаза, я попытался выудить из глубин памяти конкретику. Даты битв, фамилии генералов — все это информационный шум. Нужна суть. Функция. Кто он в системе?
Всплывали разрозненные теги. Париж. Наполеон. Пожар в посольстве… нет, это позже. Ключевое звено — 1812 год. Карты. Фальшивые топографические карты, из-за которых Великая Армия зашла в логистический тупик. И архитектор этой дезинформации, человек, вхожий в ближний круг Бонапарта.
Чернышёв.
Будущий военный министр. Отец-основатель русской военной разведки. Если завтра рука Федора не дрогнет и свинцовая пуля разнесет этот гениальный череп…
Вдоль позвоночника проползла ледяная сороконожка — именно так ощущался озноб. Масштаб катастрофы проявился с четкостью. Предстояла не вульгарная дуэль двух разгоряченных шампанским петухов. Это был выстрел в несущую конструкцию будущего. Гибель Чернышёва ослепит Россию перед лицом Европы. Наполеон не получит свою порцию дезинформации. Война пойдет по иному сценарию. Уверен, более кровавому.
Я обязан остановить этот механизм. Только я знаю все это.
Но какой рычаг есть у ювелира против кодекса чести?
Взгляд упал на верстак, где в творческом беспорядке валялись инструменты. Среди надфилей и пинцетов лежал предмет, прикрытый ветошью. Прототип. Задача, над которой я бился последние сутки, отдыхая от капризов заказчиков.
Чернышёв — карьерист до мозга костей. Умный, жесткий, лишенный сентиментальности. Он принял вызов не из оскорбленного самолюбия, а по расчету: отказ запятнал бы мундир. Однако умирать на взлете карьеры в его планы точно не входит.
Ему точно не нужны пустые извинения. Ему требуется актив, перевешивающий репутационные риски. Нечто, делающее отмену дуэли или примирение более выгодной сделкой, чем удовлетворение амбиций.
У меня нет титула. Зато в моем распоряжении есть технологии. Знания, которые котируются на рынке выше дворянских грамот. Я могу предложить ему товар, аналогов которому нет ни в одном арсенале Европы. Преимущество. Абсолютное оружие.
Или… я могу сыграть на его главном активе. На Франции.
За окном кабинета сгущалась предрассветная мгла, в то время как на столе, захлебываясь в лужице воска, догорала свеча. Тени на стенах вытянулись, напоминая скрещенные пики, а маятник настенных часов с безжалостной методичностью рубил оставшееся время на секунды. До рокового рассвета оставалось не более трех часов.
В голове рождалась мысль, которая могла помочь разобраться в ситуации. У меня мало данных. Нужно все правильно расположить по полочкам.
Толстого уже не затормозить. Граф вошел в тот боевой транс, когда отключается высшая нервная деятельность, уступая место рефлексам убийцы. Воронцов же, скованный понятиями чести, будет следить за соблюдением параграфов дуэльного кодекса, а не за сохранением жизней. Уравнение сводилось к единственной переменной — к Чернышёву.
Кто он на самом деле, этот лощеный ротмистр?
Фамилия громкая, часто мелькавшая в университетских учебниках. Военный министр при Николае I? Кажется, так. Однако это далекое будущее. А сейчас?
«Любимец Наполеона». Странная характеристика. Корсиканец терпеть не мог фаворитов, зато прагматично ценил полезные инструменты. Следовательно, Чернышёв для него — функциональная единица. Либо же император Франции лишь считает его таковым, угодив в расставленные сети.
Бездействие смерти подобно. Но какова стратегия?
Чернышёв — далеко не идиот. Он циничный профессионал, умеющий просчитывать ходы наперед. Нужна ли ему эта дуэль? Едва ли.
При этом он карьерист до мозга костей. Ему нужны слава, влияние, триумфальное возвращение в Париж. Бесславная смерть на Черной речке в бизнес-план восходящей звезды дипломатии явно не вписана.
Следовательно, он тоже лихорадочно ищет выход. Лазейку, позволяющую не нажимать на курок, сохранив при этом лицо.
Я снова вернулся к той же мысли. Чернышева нужно чем-то «купить».
Какой аргумент я могу выложить на стол? Извинения? Он их отвергнет, восприняв как проявление трусости. Угрозы? Глупо и неэффективно. Подкуп? Он богат, да и честь за деньги не продают так явно.
Требуется актив, способный перевесить его гордыню. Нечто более ценное, чем секундное удовлетворение от убийства Толстого.
Чернышёв — разведчик. Ему жизненно необходимо видеть дальше других. Ему нужно технологическое преимущество.
Кроме того, ему нужно вернуться в Париж победителем. С уникальным даром для Жозефины, который заткнет рты всем столичным злопыхателям.
В сознании начал кристаллизоваться наглый план, граничащий с безумием. Я не в силах остановить дуэль силой оружия. Однако я могу предложить сделку, от которой невозможно отказаться. Я вновь и вновь обдумывал эту мысль. Мозг просто устал от этого дня.
Перегруженная нервная система просто вырубила сознание, как аварийный рубильник. Возвращение в реальность вышло резким: стоило разлепить веки, как в кресле напротив обнаружился Воронцов. За эту ночь он будто постарел. Лицо осунулось, под глазами залегли глубокие тени, а пальцы бездумно крутили давно погасшую трубку. Он только что вернулся с переговоров.
— Ну? — я с трудом подавил зевок, растирая лицо ладонями. — Условия согласованы?
— Согласованы, — голос Алексея звучал уныло. — Дистанция — десять шагов. Стрельба до решительного исхода. Подобные условия, Гриша, превращают поединок чести в банальный, хладнокровный расстрел.
Опустившись на стул напротив, я впился взглядом в друга.
— Как держится Чернышёв?
— Безупречно. Холоден, вежлив, даже отпускал остроты. — Воронцов скривился, словно от зубной боли. — Однако, пока я добирался сюда, успел перекинуться парой слов со старым знакомым из Коллегии иностранных дел.
Подавшись вперед через стол, он понизил голос до заговорщического шепота:
— Ротмистр — фигура сложная. Это личный курьер между Александром и Наполеоном. И возит он не только официальные депеши. Ходят упорные слухи о поручениях… весьма деликатного свойства. Его связи в Париже заставляют нашего посла зеленеть от зависти.
Мозаика сложилась окончательно. Чернышёв — несущая конструкция в здании нашей внешней политики.
— Выходит, его гибель… — начал я.
— … обернется катастрофой, — перебил Воронцов. — Мы потеряем человека, знающего изнанку французского двора. Сперанский мне голову оторвет, и будет прав. Однако мои руки связаны. Кодекс чести, будь он трижды проклят, не оставляет лазеек.
Откинувшись на спинку кресла, Алексей прикрыл глаза, демонстрируя крайнюю степень истощения.
— Толстой уперся рогом. Я пытался воззвать к разуму, пока он проверял замки на пистолетах. Бесполезно. Забрало упало, мозг отключился. Твердит про «оскорбление подопечного» и «честь мундира». Сейчас он жаждет крови.
Ситуация вышла патовая. Два упрямца встретились на узком мосту над пропастью. Один ослеплен яростью, другой скован гордыней. А в пропасть вместе с ними летит безопасность империи.
Подойдя к окну, я увидел, как на востоке небо начинает наливаться свинцовой серостью. Рассвет приближался. Скоро экипажи направятся к Черной речке, противники займут позиции, и кто-то упадет в окрашенный красным снег. Причем, учитывая стрелковую подготовку Толстого, в снегу окажется именно Чернышёв.
Измеряя шагами кабинет, я натыкался на углы мебели, подгоняемый невидимым метрономом в висках: так-так-так. Время утекало сквозь пальцы.
— Леша.
Воронцов приоткрыл один глаз.
— Что еще?
— Едем. К дому ротмистра Чернышёва.
— С ума сошел? Зачем?
— Объясню по дороге. Поднимайся!
Спустя пять минут наша карета уже вылетела за ворота, взбивая копытами снежную кашу. Я кутался в воротник, спасаясь от утреннего мороза, но внутри все горело лихорадочным огнем. Воронцов, выслушав мой сбивчивый план, смотрел на меня хмуро, переваривая информацию. Идея ему явно не нравилась, но других вариантов у нас не осталось.
Мы мчались сквозь спящий Петербург, чтобы предложить самому хладнокровному человеку в городе сделку, у которой, по моим расчетам, просто не существовало разумной альтернативы.

Окна второго этажа особняка Чернышёва на Миллионной горели тревожным желтым огнем. Дом не спал, он находился в ожидании развязки.
— Я останусь внизу, — голос Воронцова едва перекрыл скрип отворяемой слугой двери. — Придержу секундантов, если нагрянут раньше срока. Иди.
Кивнув, я пошел на широкую мраморную лестницу. Слуга послал кого-то доложить о моем приходе. Трость с саламандрой глухо цокала по ступеням, задавая ритм. На удивление я был спокоен.
В кабинете, несмотря на поздний час, царила парадная атмосфера. Чернышёв, облаченный в домашний халат поверх белоснежной сорочки, выглядел безупречно: ни щетины, ни выбившегося локона. Стол перед ним занимал открытый ящик с дуэльными пистолетами. Ротмистр проверял замки — спокойно, методично, осматривая на возможные недостатки.
При звуке шагов он поднял голову. Взгляд наполнен смертельной скукой.
— А, мастер Саламандра. — Он даже не потрудился встать. — Ждал секундантов графа, а явились вы. Решили лично вымаливать прощение для своего цепного пса?
Щелчок взводимого курка царапнул сознание.
— Зря. Честь не продается, мастер. У вас минута, чтобы исчезнуть, прежде чем лакеи спустят вас с лестницы.
— Мольбы и откупные оставьте для дешевых водевилей, Александр Иванович. — Я прошел вглубь комнаты, опираясь на трость, и остановился у края стола. — Мы будем говорить о деле. О вашей карьере.
Он хмыкнул, но оружие осталось в руке. Дуло смотрело в сторону, правда палец лежал на спуске.
— О ювелирном? Боюсь, вы опоздали. Мой вкус, как выяснилось, слишком тонок для ваших… поделок.
— Насчет топора и грубости на балу — вы были правы.
Бровь Чернышёва дрогнула, поползла вверх. Признание ошибок — редкий гость в этих стенах.
— Правы в том, — продолжил я, не давая ему перехватить инициативу, — что Петербург лишь играет в Париж, не понимая правил. Здесь копируют покрой камзола, упуская суть. Вы же… вы только что оттуда. Видели Тюильри, дышали тем же воздухом.
Пауза повисла ровно на секунду — достаточно, чтобы слова осели как надо в извилинах ротмистра.
— Вы убеждены, что в России невозможно создать вещь, достойную Жозефины. Справедливо. Пока мы обезьянничаем, мы обречены на вторые роли. Но я здесь, чтобы доказать обратное. И не ради Толстого и даже не ради себя. Ради вашего триумфального въезда в Париж.
Чернышёв наконец отложил пистолет. Ледяная маска скуки треснула, сквозь нее проступил интерес. Зацепил наконец-то.
— Моего триумфа? Смело. С каких пор карьера дипломата зависит от ремесленников?
— В Париже встречают по одежке, а провожают по уму. Но чтобы вас вообще встретили, нужен ключ. Отмычка к высшему свету. Вас ведь так и не приняли за своего, вы — русский, белая ворона при дворе.
Из моего кармана на свет появился сложенный вчетверо лист плотной бумаги. Разгладив сгибы, я накрыл им, словно козырной картой, разбросанные счета ротмистра. Там была начерчена схема человеческих слабостей — сухая выжимка из учебников истории будущего, переплавленная в оперативные данные.
— Жозефина Богарне. — Мой палец, увенчанный перстнем, ударил в первое имя. — Креолка. Суеверна до дрожи, окружает себя гадалками и знамениями. Золото для нее — вульгарность, Александр Иванович. Ей нужна мистика, упакованная в оправу. Тайна. Талисман. Нечто выбивающееся из обыденности.
Палец скользнул ниже по строкам.
— Наполеон. Корсиканец. Фаталист. Ищет знаки своего величия в истории Рима, хочет, чтобы Россия признала его равным Цезарю. Не силой пушек, так силой символов.
Я поймал взгляд Чернышёва. Он еще не понял что к чему.
— Вы едете туда дипломатом, одним из сотен. Почтальоном царя. А хотите стать своим. Хотите, чтобы Бонапарт видел в вас человека, понимающего его душу, а не просто носителя мундира.
В кабинете стало тихо. Брезгливость исчезла с лица ротмистра, сменившись настороженным вниманием. Так смотрят на опасного равного, знающего непростительно много.
— Вы рассуждаете не как мастер, — взвешивая каждое слово, произнес он. — Психология Тюильри… Откуда? Вы там не бывали.
— Я умею читать. И, что важнее, умею слушать. Камень и металл зачастую говорят о людях больше, чем их исповеди. Я предлагаю вам, Александр Иванович, концепцию. Большую Игру.
Подавшись вперед, я оперся на набалдашник трости, нависая над столом:
— Вы можете пристрелить Толстого. Стать героем светского скандала на неделю. Либо вы разыграете партию, которая сделает вас некоронованным королем Парижа еще до пересечения границы.
Чернышёв молчал. Но я видел, что заинтересовал его. Тщеславие — самый надежный крючок. Он был азартным.
Внутри меня разжалась пружина. Клиент созрел, металл расплавлен — теперь осталось лишь отлить нужную форму.
Чернышёв откинулся на жесткую спинку кресла, и маска оскорбленного аристократа сползла, обнажив суть: передо мной сидел человек, лихорадочно взвешивающий шансы на выживание.
— Игру… — Он задумчиво провернул на пальце тяжелый золотой перстень. — И какую же роль вы мне отводите, мастер? Движущейся мишени, молящей о пощаде?
— Роль триумфатора, Александр Иванович. Причем безальтернативную.
Я позволил себе чуть улыбнуться.
— Давайте без иллюзий. Вызов принят, формальности соблюдены. Но что принесет утро? Вы выйдете к барьеру против графа Толстого. Вы хоть понимаете, кто такой Федр Толстой?
Чернышёв скривился, словно от зубной боли:
— Бретер. Скандалист.
— Убийца, — жестко обрубил я. — Профессиональный. Я наблюдал его работу: он отменно стреляет. «Американец» выжил там, где целые гвардейские полки удобряли землю. У вас нет шансов, ротмистр. Математически — ноль. В честном поединке Толстой не будет состязаться в благородстве, он вас просто убьет. Прострелит сердце или снесет череп — исключительно под настроение.
С лица Чернышёва схлынула краска. Храбрый офицер не обязательно должен быть идиотом, и разницу между штыковой атакой и расстрелом у барьера он уловил мгновенно.
— Вы пришли меня пугать? — процедил он сквозь зубы.
— Я пришел спасти жизнь. И не только вашу. — Я понизил голос до заговорщицкого шепота. — Гибель — трагедия для семьи. Победа — трагедия для карьеры. Допустим, случится чудо, и вы убьете Толстого. Что дальше? Гвардия не простит смерти своей легенды из-за «эстетических разногласий». Вас ждет суд, разжалование, ссылка. Парижа вы не увидите даже на гравюрах.
Он молчал. Аргументы ложились плотно, как кирпичи в стену, отсекая пути к отступлению. В этом и был замысел — раскрыть последствия для карьеры, мокнуть его в то, что произойдет в будущем и предложить решение.
— Но есть третий вариант. Элегантный выход, который я предлагаю.
Опершись кулаками о столешницу, я поймал его взгляд, фиксируя внимание.
— Сценарий таков: дуэль состоялась. Вы у барьера. Вы не дрогнули. Но вместо того чтобы марать руки кровью пьяного дикаря, вы… проявляете великодушие. Защитник утонченного вкуса, европейский рыцарь, вступившийся за честь французской короны, дарит жизнь варвару. Не из страха — из высочайшей брезгливости.
Чернышев аж чаще задышал. И только этим себя выдал. Все же он хорош.
— Вы стреляете. Демонстративно. Сбиваете ветку над его головой. Или шапку. Нужен красивый жест. Поступок человека, стоящего над схваткой. Европа против Азии.
Я видел, как он примеряет эту роль, словно новый мундир. Сидело идеально.
— Петербург погудит и забудет, — продолжал я, забивая последние гвозди в эту конструкцию. — Зато Париж… О, Александр Иванович, там такие перформансы ценят на вес золота. Слух дойдет до Жозефины, до самого Бонапарта. «Русский офицер рисковал жизнью ради чести французского двора, но пощадил невежду». Это откроет двери, запертые для официальных послов. Вы станете героем салонов, своим человеком, понимающим их ценности глубже, чем они сами.
Чернышёв резко поднялся. Зашуршав халатом, он прошелся по кабинету и остановился у темного окна, вглядываясь в свое отражение.
— Это… — он запнулся, подбирая слово. — Это цинично, мастер. Превратить поединок чести в фарс. В спектакль.
— Это политика, — отрезал я. — Уж не мне это вам объяснять. И единственный способ выйти из истории не в гробу и не в кандалах, а на белом коне.
Он резко развернулся на каблуках:
— А Толстой? Вы думаете, этот медведь согласится подыгрывать в вашей пьесе? Если я выстрелю в воздух, он просто прицелится тщательнее и отправит меня к праотцам. Для него это дело принципа.
Вот он, критический узел схемы. Главное возражение.
— Толстой — человек чести, — ложь вылетела легко, как выдох. — Своеобразной, дикой, но чести. Он не станет стрелять в противника, дарующего жизнь. Это против кодекса. Это будет уже не дуэль, а казнь. Он взбесится, да. Будет рвать и метать. Но не убьет. Уж я позабочусь, чтобы он не выстрелил, если смогу договориться с вами.
— Вы в этом уверены? — Взгляд Чернышёва буравил меня насквозь. — Готовы поставить свою голову на то, что он не выстрелит?
— Я ставлю больше. И репутацию, и, если угодно, собственную жизнь. Ведь если он вас убьет, мне в этом городе тоже не жить — обвинят в подстрекательстве и соучастии. Мы в одной лодке, Александр Иванович.
Чернышёв хмыкнул и вернулся к столу. Взял пистолет, взвесил на ладони, словно проверяя баланс.
— Хорошо, — наконец произнес он. — В вашем плане есть… изящество. Французский шик. Я сделаю это. Покажу этому солдафону, что такое настоящий стиль.
Он посмотрел на меня уже как сообщник на сообщника.
— Но если он выкинет фортель… Если я увижу, что он целится всерьез… У меня тоже твердая рука, мастер.
— Договорились. — Я коротко кивнул, фиксируя сделку и сдерживая победный вопль.
— И еще, — он прищурился, сканируя меня внимательным взглядом. — Откуда вы знаете все это? Про мои амбиции? Про Париж, про дипломатию? Вы ведь не ювелир, верно? Кто вы?
Чернышев смотрел на меня строго, но отвечать я не собирался.
— Я просто мастер, который умеет работать с материалом, — ушел я от ответа, коснувшись набалдашника своей трости. — И с людьми.
Внизу грохнула входная дверь, и этот звук заставил нас вздрогнуть. Следом по лестнице послышались властные шаги, не чета мягкой поступи лакеев. Так ходят только те, кто привык открывать любые двери ногой.
Рука Чернышёва дернулась к пистолету, но рефлекс угас так же быстро, как и возник. В проеме, игнорируя и стук, и приличия, возникла фигура в дорожном плаще, по подолу которого расплывались пятна свежей грязи.
Сперанский.
Лицо серое от бессонницы, но глаза горят. Он ворвался в пространство кабинета, мгновенно заполнив его собой.
Чернышёв подскочил, опрокинув стул. Гвардейская выправка сработала быстрее разума.
— Ваше превосходительство! — выдохнул он. — Не ждал…
Пистолеты удостоились лишь скользящего, равнодушного взгляда. Цепкие глаза Сперанского прошлись по мне, задержались на разложенных схемах и вновь впились в ротмистра. Я тоже встал.
— Вижу, у вас гости, Александр Иванович? — Недовольно буркнул он. — Мастер Григорий? Любопытно. Не знал, что вы настолько сблизились на почве… изящных искусств.
Воздух в комнате наэлектризовался. Чернышёв метнул в мою сторону подозрительный взгляд. Но в следующую секунду плечи ротмистра расправились.
— Мы обсуждали… нюансы французского этикета, Михаил Михайлович, — произнес он, в уголках его губ заиграла дерзкая усмешка. — Мастер любезно просветил меня, что в Париже нынче в моде не столько стрельба, сколько… красивые жесты. И что защита чести дамы порой ценится выше простреленного черепа.
Сперанский сузил глаза. Медленно, палец за пальцем, стягивая перчатки, он не сводил глаз с хозяина дома.
— Вот как? — Бровь поползла вверх. — И вы нашли этот довод… убедительным?
— Весьма. Мы пришли к консенсусу: завтрашнее утро на Черной речке должно стать премьерой. Спектаклем, о котором будут шептаться в кулуарах Тюильри.
Взгляд статс-секретаря переместился на меня. Впервые я видел в этих глазах искреннее изумление.
— Сами додумались? — тихо спросил он. — Или подсказал кто?
— Интуиция, ваше превосходительство, — ответил я, не до конца понимая сложившуюся ситуацию.
Хмыкнув, Сперанский прошел к креслу и рухнул в него, вытянув ноги. Вся его поза транслировала глубокое раздражение архитектора, чей чертеж едва не испортили строители-дилетанты.
— Значит, интуиция… Что ж, Александр Иванович, признаю: вы меня удивили. Я мчался сюда вправлять вам мозги, а оказалось, за меня это уже сделал ювелир.
Он прожег Чернышёва тяжелым взглядом:
— Вы хоть понимаете, что натворили, ротмистр?
Улыбка сползла с лица офицера, сменившись бледностью.
— Я… я лишь защищал честь…
— Честь! — фыркнул Сперанский, недовольно. — Вы едва не пустили под откос процесс, который мы готовили полгода!
Мы с Чернышёвым переглянулись. Я кажется так и не понял что происходит.
Потирая виски, Сперанский заговорил тише:
— Нам нужен был повод, Александр Иванович. Громкий, скандальный предлог, чтобы вы отправились в Париж не скучным курьером, а героем-романтиком. Мучеником, пострадавшим за свои симпатии к Франции. Мы срежиссировали это. Я подобрал вам идеального оппонента — поручика Загряжского. Надежного, спокойного малого. Дуэль сегодня, пустяковый повод, выстрелы в воздух, шампанское — и вы уезжаете героем.
Я раскрыл рот недоуменно слушая Сперанского.
— А вы… вы умудрились сцепиться с Толстым! С «Американцем»! С сумасшедшим, у которого отсутствует инстинкт самосохранения!
Чернышёв опустил голову. И я начал понимать всю подоплеку. Чернышев угодил в капкан, который сам же и взвел, приняв случайность за перст судьбы. Коленкур стал отличным зрителем. Брошенная фраза, ссора — всё сошлось, только вместо безопасного Загряжского судьба подсунула ему машину для убийства.
— Но… — Сперанский вздохнул, и гнев улетучился так же внезапно, как налетел. — Должен признать: вышло даже лучше. Загряжский — это водевиль. Толстой — это высокая драма. Если выживете после дуэли с ним… да еще и защищая имя Жозефины… В Париже вам будут целовать следы. В такую постановку никто не поверит — слишком велик риск.
Он перевел взгляд на меня.
— А вы, мастер… Вы влезли не в свое дело. Но раз уж вы здесь и оказались таким… прозорливым…
Подавшись вперед, Сперанский понизил голос:
— Дуэль состоится. Отмена вызовет подозрения. Чернышёв сыграет свою роль — благородного рыцаря. Но остается Толстой. — Его взгляд стал тяжелым. — Граф не в курсе сценария. Я не буду ему приказывать, он итак выполняет мой последний приказ, — тут он многозначительно посмотрел на меня, — максимально добросовестно, даже слишком. Для него этот спектакль будет хорошей встряской. И он прикончит Александра Ивановича, если вы не вмешаетесь. Вы, мастер, заварили эту кашу, втянув его в тонкую дипломатическую игру. Вам ее и расхлебывать. Да, вы сделали это невзначай, но это уже не имеет значения. Расхлебывайте.
— Каким образом?
— Методы меня не волнуют, — отрезал статс-секретарь. — Лгите, угрожайте, умоляйте. Сделайте так, чтобы завтра утром палец графа нажал на спуск, но пуля ушла куда угодно, кроме тела ротмистра.
Он резко встал, натягивая перчатки.
— У вас мало времени, Григорий Пантелеевич. Если Чернышёв погибнет — счет я предъявлю вам.
Кивнув ротмистру, Сперанский вышел. Вот так, сам того не ведая, я прикоснулся к государственной тайне.
Мы остались вдвоем. Чернышёв обессиленно осел в кресло, промокая лоб рукавом халата.
— Ну что, мастер? — прохрипел он. — Мы оба набедокурили. Но теперь мы повязаны одной веревкой.
Ответа не требовалось. Мои мысли уже переключились на следующую проблему. На «Американца».
— Я сделаю это.
Развернувшись, я зашагал к двери. Внизу ждал Воронцов. И мне предстояло подобрать слова, чтобы объяснить ему, почему мы должны солгать нашему другу.
Воронцов подскочил и направился ко мне. Он видел Сперанского, поэтому гадал как теперь сложились переговоры с учетом этого фактора. Покрытые инеем лошади нетерпеливо выбивали копытами дробь по мерзлой мостовой, выдыхая густые облака пара. Воронцов, зарывшись носом в воротник шубы, уселся в карету.
— Ну? — Голос хрипел.
Рухнув на сиденье, я спрятал руки в рукава. Адреналин, державший меня в кабинете ротмистра, отступил, меня накрывала волна отката.
— Договорились.
Воронцов уставился на меня, словно я заговорил на китайском.
— Договорились? С Чернышёвым? Гриша, у тебя горячка. Этот павлин скорее пустит себе пулю в лоб, чем пойдет на мировую с «лавочником». А там еще и Сперанский в эту историю влез, верно?
— Это не мировая, — я качнул головой. — Это сделка. Дуэль состоится. Но кровь не прольется. Он выстрелит в воздух.
Алексей присвистнул, выпуская облачко пара.
— Как ты его сломал? Шантаж?
— Политика, Леша. Как я и предполагал, достаточно объяснить ему последствия, который он и сам понимал. Ему просто нужен был посредник, который не уронит его чести и сможет закрыть проблему. Я просто разложил пасьянс: мертвый Толстой ему невыгоден, а живой, но униженный великодушием — трамплин для карьеры в Париже. Ты не смог его убедить, потому что он еще не осознавал масштаба проблемы. Ну и Сперанский вовремя заглянул на огонек.
— А он что?
— Он знал. Он все знал с самого начала и благословил этот цирк. Так что теперь у нас новая проблема, похуже прежней. Чернышёв свою роль сыграет. А вот Федор…
Лицо Алексея потемнело.
— Федор у себя на Фонтанке. Я заезжал к нему перед тем, как ждать тебя. Там все скверно, Гриша. Вместо пьяного угара и битья посуды — тишина. Сидит, пистолеты чистит. Молчит. Хуже не придумаешь. Он настроился убивать.
— На Фонтанку, — скомандовал я кучеру.
В квартире графа Толстого царил неестественный, пугающий порядок. Все лишнее убрано, поверхности чисты. На столе — пара дуэльных пистолетов, пороховница и горсть пуль. Алтарь войны.
Хозяин квартиры сидел к нам спиной — в одной рубахе, игнорируя могильный холод, ползущий от окон. Скрип двери не заставил его даже шелохнуться.
— Я же сказал, Алексей, попы не нужны. — Голос звучал механически. — Я готов.
— Это не поп, Федор. — Воронцов шагнул через порог. — Это Григорий.
Голова графа поворачивалась медленно. Осунувшееся лицо, ввалившиеся глаза — передо мной был человек, уже шагнувший за черту. Реально берсеркер.
— Зачем ты здесь? — Безэмоционально спросил он. — Хочешь посмотреть на убийства?
— Я был у Чернышёва.
Толстой сжал губы в тонкую линию. В тусклых глазах вспыхнул недобрый огонек.
— Ходил унижаться? Просил за меня?
— Ходил ставить условия.
Пройдя к столу, я сел напротив. Толстой следил за каждым моим движением.
— Слушай внимательно, Федор. Чернышёв признал ошибку. Погорячился, сболтнул лишнего, рисуясь перед французом.
— И что? — Граф криво, зло усмехнулся. — Пришлет извинения с лакеем на надушенной бумаге?
— Нет. Мундир не позволяет извиняться. Но стрелять в тебя он не хочет. Он обещал: пуля уйдет мимо.
— Мимо? — Густые брови сошлись на переносице. — Струсил?
— Решил не брать грех на душу. Убивать человека из-за спора о вкусах — это не дуэль, Федор. И он это понимает.
Подавшись вперед, я взглянул в его глаза, усиливая контакт.
— А теперь подумай. Завтра утром ты у барьера. Он поднимает ствол к небу. Стоит перед тобой, открытый, по сути безоружный. И ты… ты хладнокровно всаживаешь пулю ему в сердце?
Желваки на скулах Толстого заходили ходуном.
— Ты бретер. Ты убивал людей десятками. Но ты убивал тех, кто дрался. Кто жаждал твоей крови. А застрелить человека, который дарит тебе жизнь… как это называется? Это по чести?
Удар пришелся в самое уязвимое место его искореженного кодекса.
— Ты хочешь, чтобы я тоже палил по воробьям? — прорычал он, в голосе прорезалась ярость. — Чтобы мы разошлись, как два балаганных шута? После того, как он смешал меня с грязью?
— Я хочу, чтобы ты не марал руки, — отрезал я. — Пусть живет. Пусть знает, что ты мог его убить, но пощадил. Презрение, Федор, ранит больнее свинца. Швырни ему жизнь как подачку.
Толстой вскочил, с грохотом опрокинув стул. Он заметался по комнате, сшибая углы. Его натура требовала разрядки, крови, действия.
— А если он соврал? — Граф навис надо мной. — Если он выстрелит мне лоб? Я буду стоять истуканом и ждать, пока он меня прикончит?
— Он не выстрелит. Я даю слово. Сперанский — свидетель и гарант.
При упоминании фамилии статс-секретаря Толстой дернулся.
— Ах, вот оно что… Политика. Вас всех повязали одной цепью.
Он смотрел на меня с ненавистью. Но я разглядел то, что в его взгляде уже не было того монолитного желания убивать. Фундамент его уверенности дал трещину.
— Хорошо, — выдохнул он наконец, и плечи его опустились. — Будь по-твоему, мастер. Если пуля уйдет в молоко… Если я увижу, что он не целится… Я его не трону. Но если ствол хоть на вершок качнется в мою сторону…
— Я понял. Спасибо, Федор.
— Уходи. — Он отвернулся к окну, пряча лицо. — Поверить не могу, мастеровой учит правилам чести.
— Там не все так гладко, — добавил Воронцов.
— Идите уж, — махнул рукой Толстой.
Мы вышли на лестницу. Воронцов привалился к стене, отирая со лба крупную испарину.
— Ты безумец, Гриша. Ты понимаешь, что он сейчас чувствует? Ты отобрал у него победу.
— Я подарил ему жизнь, — ответил я, начиная спуск. — И не только ему.
Город встречал нас морозным рассветом. Эта ночь изменила расклад сил. По крайней мере, я на это надеюсь. Осталось дождаться итогов дуэли.

Петербургское утро было привычно хмурым под стать настроению. От сырости, ползущей с Невы, ныли суставы, и даже растопленные печи казались жалкой декорацией, не способной отогнать могильный холод. Запершись в кабинете, я гипнотизировал маятник часов. Время превратилось в вязкую смазку, заклинившую шестеренки мироздания. Восемь ударов. Девять.
Пока я машинально протирал бархоткой серебряную голову саламандры на набалдашнике трости, на окраине решалась судьба моей здешней «легенды». Ставки были высоки: либо я сохраню статус респектабельного мастера, либо, в случае трагического исхода, растеряю весь полученный авторитет перед Сперанским.
Внизу послышался шум открывающейся входной двери, заставив меня вздрогнуть. Следом по лестнице зазвучали шаги, будто кто-то волок наверх мешок с сырым песком.
Когда створки кабинета распахнулись, на пороге возник Федор Толстой. Измятый мундир покрывала корка подсохшей грязи, лицо приобрело землистый оттенок, а под глазами залегли глубокие тени. Амбре, ворвавшееся в комнату вместе с графом, представляло собой убойный купаж сгоревшего пороха и вчерашнего перегара — видимо, «Американец» успел принять допинг для успокоения, или же заливал стресс уже по факту.
Швырнув треуголку на диван, он прошел к столу и налил себе воды из графина. Стекло жалобно звякнуло о зубы, вода выплеснулась на сукно скатерти.
— Ну? — не выдержал я.
Осушив стакан залпом, Толстой с грохотом опустил его на столешницу и повернулся. В его взгляде была какая-то вымороженная пустота.
— Дышит твой француз, — прохрипел он, словно горло ему драли кошки. — И я дышу.
Воздух, застрявший в легких, наконец-то нашел выход. Невидимый пресс, плющивший грудную клетку последние несколько часов, ослабили хватку.
— Подробности?
Ввалившись в кресло и вытянув грязные сапоги, граф с силой потер лицо ладонями, будто пытаясь стереть налипшую паутину.
— Паскудно все, — буркнул он. — Туман такой, хоть ножом режь, холодина собачья… Секунданты с постными физиономиями гробовщиков, шаги отмеряют. Десять шагов. Убойная дистанция, на такой даже слепой не промахнется.
Он уставился в одну точку, заново прокручивая в голове события утра.
— А Чернышёв… сукин сын, стоит отдать ему должное. Держался как на плацу перед императором. Я, грешным делом, думал: сейчас вскинет ствол и влепит мне свинца промеж глаз. Плевать ему на твои дипломатические увертюры.
— Он выстрелил?
— Выстрелил, — кривая усмешка исказила губы Толстого. — Первым. Жребий, каналья, ему выпал.
Внутри меня что-то ухнуло вниз. Холодная испарина выступила на спине. Толстой сказал, что дышит Чернышев, но это не значит, что он не ранен смертельно.
— Поднимает пистолет. Вижу — черное жерло смотрит мне прямо в душу. Секунда… другая… Вечность прошла. А потом — бах!
Граф нервно дернул щекой, отгоняя фантомный звук выстрела.
— Пуля прошла… вот так, — он показал пальцами крошечный зазор, едва ли в вершок над макушкой. — Ветку с сосны срезала, как бритвой. Та шлепнулась рядом. Красиво, стервец, сработал. Театрально. Стоит, дымит стволом и смотрит на меня… со снисхождением. Мол, пользуйся, убогий, моей милостью.
— А ты?
Пальцы Толстого впились в подлокотники.
— А я… я стоял там, как оплеванный. Он подарил мне жизнь. Понимаешь, Гриша? Этот надушенный пижон швырнул мне жизнь, как кость собаке! И я обязан был…
Вскочив, он принялся мерить шагами кабинет, задевая стулья.
— Я поднял пистолет. Взял его лоб на мушку. Видел бы ты, как он изменился в лице… Побелел, как полотно, но с места — ни на дюйм. Ждал. Верил, что я выстрелю. И я хотел, видит Бог, как я хотел нажать! Указательный палец сам собой дергался, с крючком играл.
— Однако выстрела не последовало… Так?
— Не последовало, — он разозлился. — Твои проклятые слова в голове всплыли. Про честь. Про то, что стрелять в безоружного, который уже разрядил пистолет в воздух — это удел трусов… Тьфу. Опустил ствол и вогнал пулю в сугроб. У самых его лакированных штиблет. Грязью и снегом его обдало знатно. Хоть какое-то моральное удовлетворение.
Толстой замер у окна, глядя на серый петербургский пейзаж.
— Я крикнул ему: «Я удовлетворен. Но в следующий раз, сударь, цельтесь ниже. Шапка денег стоит».
— Реакция?
— Поклонился. Без слов. И направился к карете. Мы даже руки друг другу не подали. Разошлись.
Граф резко развернулся ко мне. В его взгляде злость мешалась с чудовищной усталостью человека, перегоревшего изнутри.
— Ты меня спеленал, мастер. Ты из честного поединка балаган устроил. Но… ладно. Жив он, и черт с ним. Я бы его убил. Точно убил бы. Либо гнил бы в Алексеевском равелине до скончания века.
Он безнадежно махнул рукой.
— Пусть катится в свой Париж. Пусть шаркает ножкой по паркетам. Но если я еще раз услышу от него хоть слово…
— Не услышишь, — уверенно произнес я, откинувшись на спинку и прикрыв глаза. — Он урок усвоил. И ты, полагаю, тоже.
— Урок… — проворчал Толстой, кривясь, как от зубной боли. — Урок в том, что с вами, штатскими умниками, каши не сваришь. Вы все так запутаете, сплетете такую сеть, что и пострелять честно дворянину нельзя.
Он снова подошел к столу, плеснул воды, но пить не стал.
— Ладно. Дело сделано. Все целы, ты — миротворец, Сперанский будет в восторге. Пойду я. Напьюсь до положения риз. Имею полное моральное право. Ваня за меня побудет.
Он двинулся к выходу, тяжело ступая, но у самого порога задержался, не оборачиваясь.
— Гриша.
— Слушаю.
— Ты прав был. Стрелять в того, кто опустил оружие — это паскудство. Даже если напротив стоит такой франт, как Чернышёв.
Слова благодарности застряли у него в горле, но они и не требовались. Все понятно по интонации.
— Отоспись Федор Иванович. Завтра будет новый день.
Дверь за ним закрылась. Оставшись в одиночестве, я втянул носом воздух. В кабинете отчетливо пахло въедливой гарью сгоревшего пороха, но дышать мне стало определенно легче. Моя тонкая ювелирная работа с человеческими судьбами на этот раз удалась, и ни одна лишняя деталь не выпала из механизма истории. Думаю, я еще не раз повидаюсь с Чернышевым.
Когда «дуэльная лихорадка» спала, жизнь в «Саламандре» вошла в колею, напоминающую след от тяжелого осадного орудия. Титул Поставщика Двора работал лучше современной маркетинговой стратегии: бренд раскрутился. Городовые, едва завидев мой экипаж, ломали шапки, а чиновники в приказах, раньше смотревшие сквозь меня как через мутное стекло, теперь уважительно кивали. Клиентура повалила валом — купчихи, жаждущие заполучить безделушку «как у матушки-императрицы», несли ассигнации пачками, обеспечивая мне стабильный положительный баланс и отсутствие кассовых разрывов.
Однако главным маркером изменившегося статуса стала не выручка, а корреспонденция. Утренний визит личного курьера взбодрил лучше крепкого кофе. На плотной бумаге, источающей тонкий цветочный аромат, рукой Вдовствующей императрицы было начертано всего несколько строк, но весили они больше, чем весь золотой запас лавки:
«Рада слышать, что ваш последний „заказ“, касающийся чести двух достойных господ, выполнен столь изящно. Истинный мастер умеет и гранить камни, и сглаживать острые углы человеческих страстей. Храните этот талант, он вам пригодится».
Перечитав записку дважды, я задумчиво постучал пальцами по столешнице. Мария Федоровна знала. Ей были известны все переменные уравнения: дуэль, моя роль модератора, сделка с Толстым. Источник утечки оставался загадкой — то ли Сперанский доложил по команде, то ли у вдовствующей императрицы своя агентурная сеть, работающая эффективнее Третьего отделения, которого, впрочем, еще не создали. Этот монарший интерес вызывал смешанные чувства: льстил самолюбию и одновременно холодил разум. Я окончательно превратился в фигуру, за которой пристально наблюдают игроки высшей лиги.
Впрочем, почивать на лаврах и рефлексировать времени не было. Дверной колокольчик звякнул, впуская в мастерскую фигуру, абсолютно чуждую этому царству блеска и суеты. Монах, похожий на нахохлившегося ворона, замер у порога. Я как раз находился в зале, вел беседу с мадам Лавуазье.
— Мастер Григорий? — его бас заполнил помещение. — Вашего присутствия ожидают в Святейшем Синоде.
Неожиданно. На кой я там нужен? Вызов в Синод — это не приглашение на купеческое чаепитие с баранками. Одевшись строго, по-деловому, я прихватил трость и кивнул Ивану — молчаливую гору мышц от Толстого. Иван не задавал лишних вопросов, функционируя в режиме охранного дрона: следовал за мной тенью, и одного его вида хватало, чтобы окружающие переходили на шепот.
Здание на Сенатской пропиталось запахом ладана, въевшимся в штукатурку. Оставив Ивана у дверей, где он, скрестив ручищи на груди, мгновенно превратился в живой барельеф, я проследовал в приемную. Там, перебирая четки с методичным стуком, меня поджидал старый знакомый — архимандрит Феофилакт, дядя князя Оболенского.
— Мир вам, Григорий, — произнес он, не отрывая взгляда от костяшек. — Донеслись слухи, что племянник мой хвалится знакомством с вами на каждом перекрестке. Утверждает, будто вы теперь под крылом самого двуглавого орла.
— Стараюсь соответствовать стандартам качества, отче.
— Похвально. Тем не менее, польза бывает разная — земная и духовная. Владыка митрополит желает поручить вам дело, требующее чистоты души.
Кабинет митрополита Амвросия напоминал штаб главнокомандующего, только вместо карт на стенах висели иконы. Сам владыка, старый и очень плохо выглядевший дедок, встретил меня пронзительным взглядом, сканирующим самую суть.
— Приближается Светлая Пасха, — начал он без лишних дипломатических реверансов. — Церковь желает преподнести Государю дар, символизирующий нерушимое единство веры и престола.
По его кивку дьякон, возникший из полумрака, поднес тяжелый ларец.
— Материал для сего дара — исключительный. Он хранится в Особой кладовой Казначейства, но принадлежит истории всего православия.
Вот так. Без предисловий. Сходу в карьер.
Крышка откинулась.
Едва сдержав разочарованный вздох, я уставился на содержимое ларца. На подушке из выцветшего бархата покоился огромный сапфир, темно-синий.
— Сей камень, — голос митрополита приобрел торжественные нотки, — впитал молитвы константинопольских патриархов. Он свят. И мы вверяем его твоим рукам, мастер. Оправа требуется достойная святыни — смиренная, однако величественная.
Вместо благоговения включился профессиональный сканер. Цвет насыщенный, коммерческий, огранка — архаичная «роза», типичная для восточных камней той эпохи. Тем не менее, интуиция тревожно дзынькнула. При боковом освещении, падающем из узкого окна, в глубине минерала проскользнул странный блик. Слишком стеклянный. Слишком жирный. У настоящего корунда иной коэффициент преломления, иная «игра» света, даже при такой примитивной огранке. А здесь какая-то безжизненная масса.
— Владыка, — осторожно начал я, подбирая слова. — Камень древний, с тяжелой судьбой. Проводилась ли геммологическая… то есть, тщательная оценка его нынешнего состояния? Нет ли скрытых трещин или внутренних напряжений? Старые самоцветы капризны, могут не пережить оправу.
Митрополит нахмурился, морщины на его лбу пролегли глубже.
— Камень покоился в казне полвека. Он цел и невредим. Твоя задача — не рассуждать и искать изъяны, а работать во славу Божию. Примешь его завтра, строго по описи. И помни: ты отвечаешь за него головой.
Я мог бы сказать много чего. Но это не тот случай, когда стоило грубить. Промолчу, мне не жалко. Я поклонился.
Когда я покинул кабинет, Иван бесшумно отлепился от стены и зашагал следом. Его тяжелая поступь отдавалась под сводами Синода, заставляя пробегающих мимо монахов испуганно вжиматься в ниши.
Вечером, узнав о заказе, Толстой одобрительно хмыкнул, разливая бордо.
— Ну, Гриша, ты даешь. Церковный подряд, да еще такой камень… Это высшая лига. Теперь ты точно под Богом ходишь, а заодно и под Синодом. Сам Аракчеев зубы сломает, если вздумает тебя кусать.
Он поднял бокал, в котором играло пламя свечи.
— За твой триумф. Ты это заслужил.
Я пригубил вино, но вкус его показался кислым. Тревога не уходила, наоборот — она нарастала, как давление в паровом котле. Завтра приемка. И все мои профессиональные рецепторы вопили, что с этим «заказом» дело нечисто.
Укладываясь спать, я долго ворочался. Тяжелое предчувствие беды — то самое, которое я научился безошибочно распознавать еще в прошлой жизни, — уже скреблось в дверь моей уютной спальни.
Рабочий ритм «Саламандры» сегодня сбился из-за властного, требовательного грохота в парадную дверь. Во двор, панически распугивая местных голубей, по-хозяйски вкатилась карета. Черный лак, агрессивная позолота, четверка лоснящихся лошадей — экипаж всем своим видом транслировал послание о власти, для которой ожидание является личным оскорблением.
Едва я вышел на крыльцо, Иван занял стратегическую позицию у косяка, мгновенно превратившись в монументальный заслон. Вид скрещенных на груди рук-кувалд подействовал на кучера отрезвляюще: занесенный было для удара кнут, предназначавшийся замешкавшемуся Прошке, медленно опустился.
Из недр кареты, кряхтя, выбрались двое. Первым на брусчатку ступил протоиерей — фигура масштабная, облаченная в рясу из сукна высшего качества, с ухоженной бородой и лицом человека, привыкшего повелевать судьбами паствы. В кильватере за ним семенил казначей Лавры — суетливый, дерганый субъект с бегающими глазками, прижимающий к животу ларец так, словно внутри покоился палец Иоанна Крестителя.
— Мир дому сему, — пророкотал протоиерей, вплывая в приемную с грацией ледокола. Тон его недвусмысленно намекал, что само его присутствие освящает эти стены. — Мы с поручением от Владыки. Принимайте, мастер.
Казначей водрузил ношу на стол, поспешно вытирая вспотевшие ладони о ткань рясы.
— Опись, документ о приемке, — затараторил он, выкладывая бумаги веером. — Подпишите здесь и здесь. И, ради Христа, побыстрее, нас ожидают в Консистории.
Игнорируя суету, я взял авторучку и задумчиво повертел ее в пальцах.
— Спешка, отец, не уместна. Открывайте.
Маленький человечек дернулся, словно от удара.
— К чему эти церемонии? Там стоят сургучные печати Казначейства. Камень прошел проверку. Неужто у вас, милейший, нет доверия к официальным экспертам?
— В моем ремесле доверие — непозволительная роскошь. Я верю лишь своим глазам и инструментам. Открывайте.
Протоиерей, нахмурившись, величественно кивнул, казначей щелкнул замком.
Крышка поднялась, явив миру сапфир. На белом атласе камень смотрелся королем: темный, насыщенный индиго, старинная огранка, создающая иллюзию бездонной глубины.
Вооружившись пинцетом и асферической лупой, я подвинул камень так, чтобы лучи солнца попали прямо в сердцевину. Первичный визуальный скан выдал отличный результат: глубокий цвет, бархатистый блеск, достойный королевской сокровищницы. Однако стоило изменить угол атаки луча и заглянуть чуть глубже, как восторг сменился настороженностью.
Внутри кристалла происходила оптическая аномалия. Световой поток, легко пронзивший верхнюю грань, на определенной глубине «споткнулся», изменив коэффициент преломления. Я сфокусировался на рундисте — пояске камня. Едва заметная, тоньше человеческого волоса, линия опоясывала сапфир по периметру.
Многократное увеличение безжалостно обнажило подноготную «святыни». Передо мной лежал не монолит, а классический ювелирный «сэндвич», именуемый дуплетом. Верхний слой — тончайшая пластина благородного сапфира, служащая витриной, а под ней — дешевая подложка из стекла или низкосортного светлого корунда. Между этими слоями, предательски желтея, пролегал клеевой шов. Именно там, в деградировавшем от времени связующем составе, таилась смерть изделия: микроскопические пузырьки воздуха и сетка усталостных трещин. Клей, высохший за века, держал две половины камня на честном слове. Любое термическое воздействие при пайке оправы, вибрация при закрепке или даже резкий перепад температур в помещении — и сапфир распадется на два бесполезных куска.
Выпрямившись, я отложил лупу и перевел взгляд на казначея.
Тот старательно избегал зрительного контакта, изучая пейзаж за. На виске у него пульсировала синяя жилка. Он знал. Я уверен. Этот маленький человек прекрасно знал, что привез мне мертвеца, надеясь спихнуть его на мои руки до того, как начнется необратимый распад.
— Закрывайте, — тихо произнес я.
— Подписываете? — казначей сунул мне документы.
— Нет. Я отказываюсь.
Протоиерей медленно повернул голову в мою сторону.
— Что вы изволили сказать?
— Я сказал, что не возьму этот камень в работу. Он имеет критический, неустранимый дефект.
— Дефект⁈ — голос казначея сорвался на визг. — Да как вы смеете! Это священная реликвия! Ей пятьсот лет!
— Именно, — парировал я, сохраняя ледяное спокойствие. — Пятьсот лет. За это время органика деградировала. Это дуплет, отче. Склейка. Конструкция держится исключительно на инерции. Коснись я его инструментом — и он рассыплется.
Лицо протоиерея налилось кровью, приобретая багровый оттенок. Его воля, привыкшая ломать хребты несогласным, внезапно наткнулась на стену.
— Вы обвиняете Церковь в подлоге? — прогрохотал он, понизив голос до угрожающего баса. — Вы отдаете себе отчет в своих словах? Это личный заказ Владыки. Дар Помазаннику Божьему. Ваш отказ будет расценен как бунт.
— Мой отказ — это акт профессиональной честности и инстинкт самосохранения, — отрезал я. — Я не самоубийца, чтобы брать на себя ответственность за то, что уже сломано до меня.
— Ничего там не сломано! — казначей окончательно утратил самообладание. — Эксперты смотрели! Сам Дюваль смотрел! Все подтвердили — чистейшей воды камень! Вы просто цену набиваете! Или… или у вас кишка тонка работать с такими вещами? Испугались?
Попытка взять «на слабо» была примитивной.
— Если Дюваль смотрел, пусть Дюваль и делает, — холодно заметил я. — Я составляю письмо в котором укажу митрополиту свой отказ. С формулировкой: «Скрытый дефект материала, несовместимый с обработкой».
Казначей подскочил к столу, накрыв бумагу влажной ладонью. Его лицо перекосило от животного ужаса. Если этот документ увидит свет, если бумага пойдет по инстанциям — его карьере, а возможно и свободе, придет бесславный конец.
— Не пишите, — прошипел он, брызгая слюной. — Горько пожалеете. Мы вас в порошок сотрем. Думаете, ваш жалкий патент спасет? Против Церкви пошли?
— Иван, — негромко позвал я.
Телохранитель отлип от косяка и сделал шаг вперед. Половицы жалобно скрипнули под центнером живого веса. Казначей отдернул руку, словно коснулся раскаленного утюга.
— Забирайте камень, — устало скомандовал я. — И покиньте помещение.
Протоиерей смерил меня взглядом, в котором читалось обещание вечных мук — причем начать он планировал еще при жизни.
— Гордыня, мастер, — произнес он веско, чеканя каждое слово. — Страшнейший из грехов. Вы отвергли руку, которая вас кормила. Теперь ждите удара бичом.
Они забрали ларец. Казначей суетился, захлопывая крышку с такой осторожностью, будто боялся детонации. Гости ретировались, не прощаясь, и входная дверь хлопнула, поставив жирную точку в нашей дипломатии.
Оставшись один, я посмотрел на свои руки. Я поступил правильно. Как профессионал, уважающий свое ремесло. Как человек, не желающий быть крайним. Однако на душе было пакостно, словно я только что собственноручно зарыл свой успех.
Зайдя в мастерскую, я застал Кулибина, склонившегося над механизмом.
— Убыли? — спросил он, не поднимая головы.
— Убыли. Вместе с грузом.
— Видел, дверь была открыта. Зря ты так, Пантелеич, — старик покачал седой головой, откладывая инструменты. — С клиром ссориться — последнее дело. У них память долгая, как летопись, а руки длинные, как у опричников.
— Там склейка, Иван Петрович. Гнилая, на соплях. Я не мог подписаться под этим.
— Мог не мог… — проворчал он, протирая руки ветошью. — Теперь жди гостей. И придут они не с просвирками.
Я знал, что он прав. Но разве я мог поступить по иному?
Вечерняя мгла заползла в каждый угол «Саламандры», заглушив привычные звуки мастерской. Работа встала: мастера, чуткие к переменам атмосферного фронта — как погодного, так и политического, — разошлись по домам, оставив меня наедине с воющим за стенами ветром. Гнетущую тишину двора разорвал дробный, нервный перестук копыт. Фельдъегерь.
Началось. Кислая мина на моем лице говорила без слов о моем настроении.
Пакет с личной печатью Сперанского шлепнулся на столешницу. Сломав хрустнувший сургуч, я впился взглядом в острый, летящий почерк государственного секретаря:
«Мастер. Конфликт с Лаврой перерос рамки цехового спора. Клир в волнении, слухи о грядущих реформах лишают иерархов сна. Им необходим жест доброй воли, знак уважения. Этот заказ — мост, который мы наводим над пропастью. Ваш утренний демарш воспринят как вызов. Как публичный плевок».
Отбросив бумагу, я выругался. Опять большая политика вламывается в мою жизнь без стука.
«Я прошу вас, — продолжал Сперанский, и я прекрасно понимал цену этому слову в устах столь гордого человека. — Примите заказ. Мне безразлично сапфир там, стекло или булыжник. И, кстати, об этом следует молчать — скандал с фальшивкой ударит по авторитету Церкви, задев осколками и Трон. Мне важно, чтобы к Пасхе Митрополит получил дар из рук Поставщика Двора. Это вопрос государственной важности. В случае отказа я не смогу защитить вас от гнева духовенства. И от разочарования Государя».
Письмо полетело в сторону. Дилемма вырисовывалась простая: стать соучастником грандиозного подлога или врагом системы.
Внизу скрипнула входная дверь, и лестница отозвалась тяжелыми шагами. Не ювелирный дом, а проходной двор, какой-то.
На пороге кабинета возник давешний казначей. От его утренней спеси не осталось и следа: он прижимал к груди проклятый ларец, как мать — больное дитя.
— Принимайте, — просипел он сорванным голосом. — Приказ.
Водрузив ношу на стол, он посмотрел на меня взглядом загнанной в угол крысы, в котором ненависть мешалась с животным ужасом.
— И не дай Бог… — прошептал он. — Если вы его испортите…
— Открывайте, — оборвал я его стенания.
Щелчок замка.
Откинув крышку, я склонился над бархатом, ожидая увидеть утреннюю картину, но реальность оказалась куда хуже. День тряски по петербургской брусчатке и температурные качели сделали свое черное дело. По линии склейки — там, где благородный сапфир стыковался с дешевой подложкой, — змеилась едва заметная глазу, но очевидная для профессионала трещина. Конструктивная целостность была нарушена. Камень «поплыл», начав необратимый процесс распада прямо в коробке.
Казначей тоже это заметил. Охнув, он схватился за сердце, словно получил удар.
— Что это? — взвизгнул он, тыча пальцем в ларец. — Утром этого не было!
— Вы его растрясли, — сухо констатировал я. — Деградировавший клей не выдержал вибрации. Физика, отче, бессердечная наука.
— Это вы! — брызгая слюной, заорал он. — Вы не взяли его и потому пришлось таскать его туда-сюда! Подписывайте немедленно!
Дрожащая рука казначея сунула мне под нос документы. Взгляд прикипел к трещине. Поставив подпись, я де-юре и де-факто принимаю на баланс труп. Мне придется заниматься некромантией: реанимировать рассыпающуюся стекляшку, маскировать агонию материала и молиться всем богам, чтобы этот «шедевр» не дезинтегрировался прямо в монарших руках. Провал гарантировал каторгу и крах бренда, который я выстраивал с таким трудом.
Однако отказ… Сперанский выразился предельно ясно: дипломатический иммунитет снят. Меня обвинят в саботаже, в оскорблении чувств верующих, и, весьма вероятно, повесят на меня эту самую трещину. Слово перепуганного клирика против слова зарвавшегося мастерового.
Камень, даже умирая, оставался по-своему прекрасен. И он бросал вызов. Самый страшный, самый технически сложный вызов в моей карьере ювелира двух столетий.
— Подписывай! — прошипел казначей, видя мои колебания.
Я взвесил авторучку в руке. Тяжелое, налитое свинцом ответственности.
У меня было два пути, и оба вели по краю пропасти. Один — к опале, другой — к безумному технологическому риску.
Встретившись глазами с казначеем, я увидел что этот человек боялся больше моего.
Принять бой? Или захлопнуть крышку, вышвырнуть его вон и будь что будет?
Рука замерла.

Росчерк ручки получился размашистым, агрессивным, словно я расписывался на артиллерийском снаряде. Едва чернила коснулись бумаги, казначей выхватил лист с ловкостью ярмарочного карманника, уже празднующего удачу. Буркнув нечто невразумительное про «Божью благодать», он испарился из кабинета с такой скоростью, будто пол под его ногами раскалился докрасна. Тяжелый хлопок двери прозвучал финальным аккордом, отрезая пути к отступлению.
Я остался наедине с открытым ларцом, в бархатном чреве которого покоился мой персональный кошмар ценой в одну голову — сапфир с летальным сюрпризом внутри.
Отправив Прошку созывать экстренное совещание, я мрачно гипнотизировал камень. Через минуту в мастерской собрался мой «консилиум». Кулибин, водрузивший на нос вторые очки поверх первых, напоминал рассерженную полярную сову. Илья нервно комкал кожаный фартук, а Степан, самый хладнокровный из присутствующих, лишь методично хрустел пальцами, оценивая фронт работ.
Подтащив к столу лабораторную спиртовую лампу, я направил жесткий, хирургический пучок света в синюю бездну минерала.
— Наслаждайтесь зрелищем, коллеги.
Под увеличением трещина утратила безобидное сходство с волосом, превратившись в рваный тектонический разлом. Мутная полоса отслоения, разделяющая аристократический корунд и плебейское стекло, жила своей жизнью. Стоило камню слегка нагреться от лампы, как края микротрещины начали едва заметно «гулять» — дефект «дышал», демонстрируя полную потерю структурной целостности. Старый клей, деградировавший в труху, уже ничего не держал, лишь создавая видимость единства.
Кулибин, сунув нос едва ли не в сам объектив лупы, тяжело засопел.
— Ишь ты, — проскрипел он, вытирая лоб. — Держится на одном лишь слове Божьем да на честном слове, прости Господи. Ткни его мизинцем — рассыплется, как гнилой пень. И вот эту срамоту они величают святыней? Тьфу.
— Пациент при смерти, Иван Петрович, — сухо констатировал я. — Традиционная ювелирная медицина здесь бессильна.
Обведя взглядом своих мастеров, я заявил:
— Вводные следующие. Попытка закрепить его классическим способом, в глухую обжимную оправу, равносильна убийству. — Я сжал кулак, имитируя давление металла. — Мы его добьем. Золото при пайке нагревается, а при остывании дает усадку. Этот коэффициент теплового расширения сработает как пресс, раздавив хрупкое стекло в крошку.
Степан согласно кивнул, почесывая бороду.
— Верно мыслишь, Пантелеич. Усадка — дело такое. Металл живой, он свое возьмет, сожмет. А стекляшка эта нежная, как девичья честь. Не выдержит напряжения.
— А если лапками? — робко подал голос Илья. — Крапанами прихватить?
— Тоже приговор, — отрезал я. — Лапку нужно механически загнуть, приложить вектор силы. Чуть пережал — верхний слой сапфира отщелкнется по линии спайности. Недожал — люфт, вибрация, и камень выпадет, стоит Митрополиту неловко чихнуть во время службы.
— Ну, я тут ничем не помогу, — Кулибин пожал плечами и вышел.
Стрик действительно не мог бы помочь. Мы уперлись в технологический тупик. Весь арсенал приемов девятнадцатого века был заточен под прочные, честные минералы. А у нас в руках тикала стеклянная бомба замедленного действия.
— Требуется оправа-парадокс, — произнес я, не отрываясь от созерцания трещины. — Она должна держать намертво, но не давить. Или давить, но… интеллигентно. Распределяя нагрузку.
— Это как же? — спросил Степа щурясь. — Металл — чай не пуховая перина. У него два состояния: держит или болтается. Может, его еще в вату завернуть и бантиком перевязать?
— Может, и в вату, — пробормотал я, чувствуя, как где-то на периферии сознания брезжит идея. — Ладно. Все свободны. Мне нужно погрузиться в расчеты.
Оставив озадаченных мастеров, я заперся у себя. Усевшись за стол и уставившись в стену, я заставил мозг работать на предельных оборотах. Шестеренки в голове скрипели, пытаясь совместить несовместимое.
Мозг лихорадочно сканировал базу знаний двадцать первого века в поисках решения. Технологии будущего предлагали массу вариантов, но все они разбивались о примитивизм местной инструментальной базы.
Натяжная закрепка? Эффектно: камень парит в воздухе, удерживаемый упругостью металла, как в тисках. Но золото — материал слишком пластичный, оно «течет» под статической нагрузкой. Без легированного титана или стали с памятью формы кольцо ослабнет через неделю, и «святыня» рухнет в царский суп, обеспечив мне путевку в Сибирь.
«Невидимая закрепка»? Пропилить пазы в камне и насадить на рельсы? Смешно. Тронь этот слоеный пирог фрезой — и получишь два отдельных куска элитного мусора.
Клеи? Современные эпоксидные смолы или УФ-гели, способные держать тонну, здесь отсутствуют как класс. В моем распоряжении лишь рыбий клей, боящийся сырости, да шеллак, плывущий от жары. Ненадежно.
Я перебирал варианты, отбрасывая их один за другим в корзину для ментального мусора. Слишком сложно для кустарного производства. Слишком рискованно. Отсутствие полимеров, вакуумных камер, лазеров.
Мне нужно было обмануть физику. Совершить технологический подлог, адаптировав инженерные принципы будущего к возможностям кузницы позапрошлого века.
А что, если отказаться от силы сжатия в пользу геометрии? Клетка? Создать вокруг камня ажурную сферу, экзоскелет, внутри которого он будет лежать свободно, как птица в золотой вольере? Безопасно, но эстетически спорно — металл скроет игру света.
Композитный материал? Спрятать внутри мягкого, податливого золота жесткий стальной сердечник? Пружинная сталь будет держать нагрузку, золото — играть роль декоративной оболочки. Гибридная технология.
Или пойти ва-банк? Вакуум? Если откачать воздух из посадочного гнезда, атмосферный столб прижмет камень с силой в несколько килограммов на квадратный сантиметр. Чистая физика, никакой механики. Но герметичность… малейшая микропора, и конструкция развалится.
Я чувствовал себя сапером, которому приказали обезвредить высокотехнологичную мину при помощи ржавого молотка и зубила.
Поток вычислений прервал тихий, едва слышный скрип дверных петель. Я резко поднял голову, ожидая увидеть Прошку с остывшим чаем, но реальность снова подбросила сюрприз.
На пороге, бледная Варвара Павловна. И вид у нее был такой, что уравнение с треснувшим сапфиром мгновенно вылетело у меня из головы, уступив место новой, куда более опасной переменной.
Ее глаза опухли и покраснели. Передо мной стояла не «хозяйка медной горы», чьим ледяным тоном можно было резать стекло, и не гроза поставщиков, державшая в страхе всю мастерскую, а перепуганная гимназистка, провалившая главный экзамен в жизни. Вся ее стальная конструкция, развалилась в одночасье, обнажив растерянную, бесконечно уставшую женщину.
Авторучка со стуком упала на чертеж. Проблема с трещиной в сапфире мгновенно поблекла, отступив на второй план. Если плачет Варвара — значит, рушится не какой-то там минерал, а фундамент моего мира.
— Варвара Павловна? — я резко поднялся, опрокинув стул. — ЧП? Катенька? Или опять какой-то подрядчик решил поиграть с ценами?
Она отрицательно качнула головой, прошла в кабинет и рухнула в кресло — как-то боком, неловко, словно в нем торчали гвозди.
— Нет, Григорий Пантелеич. Дома все штатно, слава Богу. И товары отгрузили…
Фраза повисла в воздухе, оборвавшись на полуслове. Я видел, как мелко вибрируют ее пальцы, сжимающие влажную ткань. Налив воды из графина, я протянул ей стакан.
— Алексей Кириллович… — выдохнула она, сделав судорожный глоток. — Воронцов. Он сделал предложение. Сегодня утром. Официально, по всей форме.
Внутри царапнуло. Не ревность в классическом, мелодраматическом понимании, а скорее острая досада собственника, у которого из-под носа уводят самый эффективный актив, незаменимый инструмент в отлаженном механизме бизнеса. Впрочем, этот эгоистичный корпоративный импульс был мгновенно подавлен усилием воли.
Натянув на лицо дежурную, одобряющую маску, я кивнул:
— Так это же… превосходно. Мои поздравления. Тенденция к этому наметилась давно, слепой бы не заметил. Алексей — достойный человек. Золотой мужчина, каких поискать.
Она подняла на меня глаза, в них плескалось столько черной тоски, что я поперхнулся воздухом.
— Поздравляете? — тихо, с горечью переспросила она. — Да, он безупречен. И я люблю его, Григорий Пантелеич, видит Бог, люблю. И Катеньку он принял как родную дочь. Для нас этот брак… спасательный круг. Шанс вернуться в свой круг, перестать быть приживалкой, стать полноправной хозяйкой. Женой столбового дворянина. Любая другая на моем месте уже лишилась бы чувств от счастья.
— Но? — подтолкнул я, чувствуя подвох.
— Но я — не любая, — она всхлипнула, но тут же, по старой привычке, взяла эмоции в кулак. — Вы прекрасно знаете правила игры. Законная супруга дворянина, пусть и небогатого, не может стоять за конторкой. Не имеет права вести счета в ювелирной лавке. Это позор. Мезальянс. Скандал. Если я скажу «да» — я обязана уйти отсюда. Навсегда. Превратиться в домашнюю утварь. Сидеть в надушенной гостиной, принимать пустые визиты, вышивать бисером пасторали и перемывать кости знакомым.
Она сжала кулаки так, что побелели костяшки.
— Я сойду с ума, Григорий Пантелеич. Я взвою через месяц. Я не смогу. Этот дом, этот грохот, эта работа… я здесь дышу. Я привыкла решать вопросы, спорить до хрипоты, выстраивать логистику. Я чувствую себя живой только тогда, когда у меня приход и расход сходится. А там… там я буду просто женой. Любимой, уважаемой, но… пустой оболочкой.
Слушая ее исповедь, я ощущал, как внутри возникает двоякое чувство. В моем времени, женщина с ее талантами могла бы управлять транснациональной корпорацией, заседать в парламенте, лететь в космос. А здесь… Здесь умная, деловая, талантливая девушка вынуждена выбирать между личным счастьем и правом быть собой. Но таков этот век. И я даже не представляю как найти выход из этого.
— А если проигнорировать условности? — спросил я, понимая всю утопичность предложения. — Если остаться здесь? Жить как жили, плевав на мнение света?
Варвара горько, почти зло усмехнулась.
— Жить как жили? Вы хоть представляете, что обо мне шепчут по углам? Что я ваша полюбовница. Молодая вдова в доме богатого холостяка… Для света все ясно. Пока я была нищей приживалкой, работающей за кусок хлеба, на это смотрели сквозь пальцы — мол, нужда заставила. Но теперь… Теперь эти слухи — грязь. И эта грязь липнет к Кате. Как я буду выдавать дочь замуж, если за матерью тянется шлейф содержанки?
Она закрыла лицо ладонями, прячась от реальности.
— Я попала в капкан. Выйду замуж — потеряю себя, стану фарфоровой куклой на полке. Останусь — уничтожу свою репутацию и будущее дочери. Куда ни кинь — везде клин. Я должна сделать выбор, Григорий Пантелеич. И любой вариант этого выбора — предательство.
Глядя на сгорбленную фигуру Варвары, я внезапно уловил пугающую, почти мистическую рифму с лежащим на столе сапфиром. Передо мной сидел живой человеческий дуплет. Верхний слой — дворянский статус, любовь, внешняя благопристойность. Подложка — ремесло, работа, деловая хватка, ее истинная суть. Эти две несовместимые, разнородные части были склеены в одной личности, но связующий состав — социальные нормы и общественное мнение — высох и деградировал. Если попытаться соединить их силой, сжать в тиски обстоятельств — пойдет трещина. Если оставить как есть — жизнь развалится на куски.
Две враждующие стихии, которые необходимо удержать в одной оправе, вопреки законам физики и социума.
— Отставить сырость, Варя, — произнес я грубовато, намеренно избегая светской жалости. — Слезами горю не поможешь.
— А чем поможешь? — она шмыгнула носом, на секунду превращаясь обратно в девочку. — Против света не попрешь. Загрызут, заклюют.
— Против физики тоже, знаешь ли, не попрешь, — буркнул я, кивнув в сторону стола. — Но мы же пытаемся. Вон, лежит пациент. Тоже с характером. Тронь — рассыплется в пыль. А сделать надо, хоть умри.
Она проследила за моим взглядом. В ее заплаканных глазах сквозь пелену слез мелькнул интерес — тот самый, деловой, острый, за который я ее и ценил.
— И как? — спросила она, шмыгнув носом.
— Пока никак. Анализирую. Но одно знаю твердо: если лобовая атака не проходит, надо искать обходной маневр. Менять граничные условия задачи.
Я накрыл ее холодную ладонь своей.
— Послушай меня внимательно. Не давай Алексею ответ прямо сейчас. Возьми паузу. Сошлись на мигрень, на необходимость уладить дела, на ретроградный Меркурий — неважно. Тяни время.
— Зачем? — слабая улыбка тронула ее губы. — Вы что, новый указ Императору продиктуете? Разрешите дворянкам торговать селедкой?
— Я ювелир, Варвара Павловна. А ювелирная задача не имеет решения только в одном случае — если ювелир идиот. Я себя таковым пока не считаю.
Я говорил уверенно, излучая железобетонный оптимизм, но внутри скребли кошки. Я понятия не имел, как решить это уравнение. Я мог обмануть сопромат, мог придумать новый сплав или хитрую конструкцию оправы, но как взломать человеческую косность? Как заставить этот чопорный, застегнутый на все пуговицы мир принять то, что не укладывается в его прокрустово ложе? Да никак. Уж не мне ли не знать каково это быть не дворянином — и ведь я упорно стремлюсь получить это проклятое дворянство.
Однако сейчас ей нужна была эта ложь. Ей нужна была соломинка, чтобы не утонуть в отчаянии.
— Идите к себе, — скомандовал я тоном, не терпящим возражений. — Умойтесь холодной водой. Приведите себя в порядок. И не смейте себя хоронить раньше времени. Мы что-нибудь придумаем. Не обещаю, что получится, но постараться надо.
Она медленно встала. Поправила прическу, расправила плечи. Спина выпрямилась, возвращая привычную осанку. Кремень-баба, таких даже прессом не раздавишь.
— Спасибо, Григорий Пантелеич.
Она вышла, тихо прикрыв за собой дверь. Я вернулся к рабочему столу.
Передо мной лежал треснувший камень, готовый рассыпаться от одного неверного движения. А в голове билась назойливая мысль о треснувшей женской судьбе.
Взяв авторучку, я снова склонился над чертежом. Нужно отрешится, решать проблемы по мере их поступление. Сейчас — сапфир.
За Варварой закрылась дверь, оставив в кабинете тяжелый, вязкий осадок безнадежности. Теперь нас было двое: я и стеклянный монстр на бархатной подушке. За окном выл петербургский ветер, швыряя в стекло горсти мокрого снега — настойчивое напоминание о том, что время утекает так же быстро, как тепло из этого проклятого старого дома.
Пододвинув ларец ближе к лампе, я уставился на сапфир. Треснувшая стекляшка ценой в одну голову — мою. Камень тускло поблескивал, и в этом мертвом мерцании читалась немая издевка: «Ну что, ювелир из будущего? Твои хваленые технологии здесь бессильны. Сдашься или рискнешь?»
Техническое задание звучало издевательски просто: «Подарок к Пасхе». Дар царю от любящей Церкви. Проблема крылась в инвентарной ведомости. Этот кусок корунда был подотчетной ценностью, занесенной в реестры Казначейства еще при матушке Екатерине, наверное. Я принял его. И сдать обязан. Верни я вместо камня золотую стружку и пыль — обвинение в краже казенного имущества гарантировано. Никакие объяснения про «скрытые дефекты» и сопромат не спасут от каторжных нор.
Следовательно, задача сводилась к абсурду: сохранить видимость целостности того, что уже умерло.
Ручка зависла над бумагой. В голове, подобно перегруженному процессору, гудели варианты решений, пытаясь примирить непримиримое: хрупкость векового стекла и жесткость металла.
Вариант первый: Изоляция.
Самое примитивное решение, надежное, как деревянная табуретка. Как удержать то, что разваливается от чиха? Посадить в клетку. Грифель зашуршал по бумаге, набрасывая эскиз. «Золотая Паутина». Ажурная сфера, сплетенная из тончайших нитей, этакая драгоценная авоська. Камень лежит внутри свободно, не касаясь стенок, как птица в вольере. Золото не давит, не жмет, создавая защитный периметр.
Эстетично? Безусловно. Надежно? Вполне.
Но тут же включился внутренний критик-технолог, безжалостно руша идиллию. Как это собрать? Плетение клетки требует пайки. Температура плавления золота — под тысячу градусов. Горелка рядом с трещиной, заполненной деградировавшим клеем, — это термический удар и мгновенная смерть. Камень взорвется, разлетевшись шрапнелью.
Холодная сборка? Две полусферы на микроштифтах? Допустим. Но остается люфт. Камень будет болтаться внутри, как высохший орех в скорлупе. При каждом шаге императора, при каждом земном поклоне панагия будет издавать предательское «тук-тук-тук». Погремушка для помазанника Божьего. Позор на всю Европу.
Лист полетел на пол. «Паутина» — красиво на картинке, позорно в эксплуатации.
Вариант второй: Активная компрессия.
Если геометрия бессильна, в дело вступает физика упругости. Принцип капкана. На чистом листе возник чертеж в разрезе: благородная золотая оболочка, скрывающая внутри грубый, но эффективный скелет — кольцо из закаленной пружинной стали.
«Стальной Капкан».
Идея дьявольски изящная: сталь работает как вечная мышца, постоянно, с дозированным усилием сжимая половинки дуплета и компенсируя любые вибрации. Это «умная» оправа, живой организм, реагирующий на изменения среды.
Но как подружить лед и пламя? Золото плавится, когда сталь только начинает краснеть. Паять их — значит отпустить закалку пружины, превратив ее в бесполезную проволоку. Механическое соединение? Оправа станет толстой, грубой, похожей на гайку от паровоза.
И главный риск — коэффициент теплового расширения. На лютом русском морозе сталь сожмется быстрее и сильнее золота. Один морозный день — и хрупкое стекло не выдержит объятий металла. Хруст, пыль, катастрофа.
Слишком много «если». Хождение по минному полю с завязанными глазами.
Вариант третий: Пневматика.
Отчаяние подсказало решение из двадцать первого века. Вакуум. Там, в будущем, на присосках поднимают тонны стекла. Я набросал эскиз чаши, идеально, до микрона повторяющей форму «брюшка» камня. Прижать, откачать воздух через ниппель — и атмосферный столб придавит сапфир к металлу с силой бетонной плиты.
«Вакуумный Замок». Чистая физика, никакой механики.
Но чем герметизировать стык в 1809 году? Силикона нет. Резина — экзотика. Кожа рассохнется, воск потечет от тепла тела. Малейшая микропора, царапина на металле — и вакуум исчезнет. Камень отвалится и рухнет на пол Успенского собора прямо во время пасхальной литургии. Грохот, осколки, анафема.
Научная фантастика. Красивая, но нереализуемая.
Я тупо смотрел на свои каракули. Тупик. Везде тупик.
Взгляд снова зацепился за линию разлома. А что, если сменить стратегию? Не спасать пациента, а провести радикальную ампутацию?
Вариант четвертый: Хирургия.
Идея варварская, гениальная и самоубийственная одновременно. «Пасхальное Яйцо».
Взять молоток. Нанести точный удар в торец, по клеевому шву. Окончательно разделить дуплет, отправив мутную стеклянную подложку в утиль, и оставить верхнюю пластину — чистейший, прозрачный сапфир. Превратить камень в драгоценную линзу, окно в скрытый мир внутри золотого яйца.
Это был бы абсолютный шедевр. Карл Фаберже удавился бы от зависти, увидев такое за семьдесят лет до своего триумфа. Новое слово в ювелирном искусстве.
Но был один нюанс. Юридический.
Вес камня. Если я выброшу стекло, останется в два раза меньше. Казначей, принимая работу, задаст резонный вопрос: «Где остальное казенное имущество, мастер?». Мой ответ про стекло прозвучит жалко. Вердикт будет однозначен: «Врешь. Спилил драгоценный массив, продал, а нам подсунул обрезки. Вор».
Доказать обратное я не смогу — улику, стеклянную основу, я уничтожу своими руками. Экспертизу постфактум не проведешь. Это хищение. Каторга.
Я отбросил авторучку. Руки мелко дрожали от перенапряжения.
На столе лежали четыре пути.
«Паутина» — надежная, но позорная погремушка.
«Капкан» — бомба замедленного действия с часовым механизмом от мороза.
«Вакуум» — красивая утопия.
«Яйцо» — шедевр, ведущий прямо на эшафот.
Четыре варианта. И ни одного, который гарантировал бы выживание.

Январь 1809 г., Петербург.
За рамами особняка на Дворцовой бесновалась зима, швыряя в стекла горсти ледяной крупы, однако здесь, среди тяжелых портьер и красного дерева, царила неестественная тишина. Воздух кабинета, пропитанный воском, табаком и едва уловимой лавандой, казался застывшим. Арман де Коленкур, посол Его Императорского Величества, методично вскрывал номера «Монитора». Нож из слоновой кости, скользя по бумаге с сухим змеиным шелестом, отделял страницы с той же точностью, с какой гильотина отделяет головы.
Бронзовый хронометр на каминной полке отсчитал два удара. Операция на Мойке, согласно плану, завершилась.
Дверь распахнулась, впуская в стерильный уют кабинета запах катастрофы — едкую смесь гари, пороха и паленой шерсти, мгновенно перечеркнувшую аромат лаванды. Шарль де Флао походил на выходца с того света. Споткнувшись о порог, он вошел внутрь, оставляя на паркете грязные следы. Левый рукав сюртука висел лохмотьями, обнажая окровавленную сорочку, на скуле, наливаясь чернотой, пульсировал огромный кровоподтек.
Этикет, субординация — все это осталось где-то на заснеженной набережной. Адъютант прошел к креслу и ввалился в него, невидящим взглядом уставившись в стену.
Коленкур аккуратно положил нож на столешницу.
— Выглядите так, словно проиграли в кости самому дьяволу, Шарль. — Голос посла звучал пугающе спокойно. — Полагаю, за этот маскарад заплачено уничтожением груза?
Флао потянулся к графину. Хрусталь жалобно звякнул о край стакана, вода плеснула на персидский ковер. Граф, не обращая внимания, осушил емкость одним глотком.
— Машина цела, ваша светлость. Не получилось.
Пальцы Коленкура, инстинктивно схватили нож. Дерево, казалось, вот-вот треснет.
— Цела, — эхом отозвался он. — Два десятка головорезов, отобранных из лучших местных стрелков. Английские штуцеры. Элемент внезапности. И вы утверждаете, что не смогли остановить один-единственный фургон с кучкой мастеровых?
— Фургон… — Флао издал звук, похожий на лающий кашель. — Обшитый досками и парусиной и броней. Мы захлопнули капкан, перекрыли набережную, но они перебили нас.
— Броней? — Коленкур брезгливо поморщился. — Шарль, вы бредите. Кто там был? Толстой и тот выскочка, ювелир?
— Ювелир… — Адъютант коснулся разбитой скулы, словно проверяя, на месте ли кость. — Этот «Саламандра» — не ювелир. Я видел, как сражаются лавочники, герцог. Они паникуют. Они бегут. Этот… он превратил оборону транспорта в, дьявол меня побери, образцовую защиту. Слаженность действий, мгновенная реакция. Может и не его это заслуга, а «Американца», но все же. А старик…
Флао замолчал, глядя на свои трясущиеся руки.
— Что старик?
— Он жег нас. Тряпье с какой-то дьявольской смесью. Они вспыхивали при ударе, как греческий огонь. Трое моих людей превратились в факелы за секунду. Вы слышали когда-нибудь, как кричит горящий заживо человек, герцог? Этот запах… он теперь в моих легких. А граф Толстой…
— Американец?
— Бешеный медведь. Он вышел прямо под пули. Стрелял с двух рук, не целясь, и каждый выстрел — труп. А потом он и вовсе пошел в рукопашную с палашом. Мои люди — не робкого десятка, но они дрогнули. Перед ними были демоны. Когда занялся пожар, наемники просто рассыпались.
Коленкур поднялся и подошел к окну. Метель за стеклом усиливалась, скрывая очертания Петропавловской крепости. Ситуация выходила далеко за рамки «неприятного инцидента».
— Семь трупов, — глухо добавил Флао в спину послу. — Оружие мы бросили. Полиция решит, что это разбойники.
— Утешение для дураков, — отрезал Коленкур. — Сперанский слишком умен, чтобы поверить в сказку о разбойниках, напавших на государственный транспорт с машиной, которая не имеет цены для бандита, но бесценна для Казначейства.
Посол резко развернулся.
— Вы осознаете последствия, граф? Александр увидит это устройство. Если оно работает… Если этот проклятый станок действительно способен защитить ассигнации от подделки, наша финансовая война против России захлебнется. Рубль укрепится. Англичане получат новые гарантии. А я? Я предстану перед Императором идиотом, позволившим русским дикарям переиграть Францию с помощью шестеренок.
Флао молчал, опустив голову. Возразить было нечего.
— Убирайтесь, — бросил герцог, возвращаясь к столу. — Приведите себя в порядок. Сожгите этот сюртук. И молитесь, чтобы никто не узнал ваш профиль в отсветах пожара.
Когда за адъютантом закрылась дверь, Коленкур взял со стола письмо, лежавшее поверх стопки депеш. Личный рескрипт Наполеона. Плотная бумага. «Пресечь любые попытки технического переоснащения. Любой ценой».
— Поздно, сир, — прошептал он, глядя на вензель императора. — Мы недооценили их зубы.
Письмо полетело в камин. Языки пламени жадно лизнули бумагу, сворачивая её в черный пепел.
Коленкур смотрел на огонь. Хаос эмоций в его душе уступал место логике политика. Прямой удар не достиг цели. Русские огрызнулись, и огрызнулись, показав когти. Теперь охрана «Саламандры» и его мастерских будет утроена. Второй штурм невозможен.
Однако крепость, которую нельзя взять приступом, можно взять измором. Или найти предателя, который откроет ворота.
Он выдвинул ящик стола, извлекая бумаги с данными на петербургских ремесленников. Взгляд скользнул по именам. Григорий, безымянный подмастерье, ставший фаворитом двора. Кулибин, гениальный сумасшедший. Дюваль… Точно!
Жан-Пьер Дюваль.
Коленкур остановился. Придворный ювелир. Француз. Признанный мэтр, чья звезда начала тускнеть с появлением этого наглого русского выскочки. Гордость, уязвленное самолюбие, страх потерять монаршую милость — отличные ингредиенты для яда.
Посол позвонил в колокольчик. Звон серебра разрезал тишину, как скальпель.
— Секретаря, — бросил он возникшему на пороге лакею.
Когда секретарь, семеня и кланяясь, вошел в кабинет, Коленкур уже сидел за столом, обмакивая перо в чернильницу.
— Подготовьте приглашение, — распорядился он, не поднимая головы. — Для мэтра Дюваля. Через несколько дней, к раннему завтраку. У нас найдется тема для весьма… интимной беседы. О патриотизме, о несправедливости фортуны и о том, как опасно бывает стоять на пути прогресса.
Перо скрипело, выводя изящные завитки букв. Сеть была порвана, зато паук уже плел более тонкую и липкую.
В петербургском особняке Ростопчина, куда московский граф наезжал лишь по крайней политической нужде, царила атмосфера заговора. Плотный бархат портьер наглухо отсекал слякоть и огни столицы, превращая кабинет в изолированное место. В огромном камине, словно пытаясь выжечь сырой петербургский воздух, ревело пламя, пожирая сухую березу. Багровый, как перезрелый томат Федор Васильевич, мерил шагами персидский ковер, заложив руки за спину в своей привычной манере, пародирующей Бонапарта.
Глубокое вольтеровское кресло у огня оккупировал Алексей Андреевич Аракчеев. Военный министр сидел неестественно прямо, и только пальцы, стискивающие подлокотник, выдавали крайнюю степень раздражения. Визит в Зимний дворец, откуда он прибыл полчаса назад, оставил на его лице печать брезгливой усталости.
— Значит, проглотили, — выплюнул Ростопчин, резко затормозив напротив гостя. — И машину, и этого фигляра?
— Не просто проглотили, Федор Васильевич. Облизались. — Голос Аракчеева напоминал скрип несмазанной телеги. — Государь сиял, как начищенный пятак. Сперанский распустил хвост, словно павлин. «Поставщик Двора», «спаситель финансовой системы», «русский Архимед»… Тьфу.
Министр поморщился, словно от зубной боли.
— Я битый час разглядывал эту адскую кухню. Железо лязгает, воняет сивушными маслами, пар валит, как в бане. А двор вокруг пляшет, точно дикари вокруг идола. И посреди этого — наш «Саламандра». Стоит, руки в масле, взгляд наглый, и смотрит на нас, потомственных дворян, как на грязь под ногтями.
— Сперанский укрепил бастионы, — мрачно констатировал Ростопчин, возобновляя ходьбу. — Теперь у него есть карманный чудотворец. Сегодня станок для ассигнаций, завтра — паровой двигатель для реформ, а послезавтра они начнут перекраивать дворянские блага под свои лекала, прикрываясь «технической необходимостью».
— Не всё так радужно для «поповича», — холодно возразил Аракчеев. В его водянистых глазах мелькнуло злое торжество. — Михаил Михайлович, шельма, решил ковать железо, пока горячо. Подал прошение о даровании мастеру потомственного дворянства. С формулировкой «За исключительные заслуги перед Отечеством».
Ростопчин сузил глаза.
— И каков вердикт?
— Государь… — Аракчеев позволил себе тень улыбки, от которой стало бы жутко любому гренадеру. — Государь мудр. Он чувствует дух времени, но чтит традиции. Я шепнул ему на ухо пару слов, пока мы шли по галерее. О том, что гвардия не поймет. Что дворянство — это кровь, пролитая на полях сражений, и верная служба, а не шестеренки и замасленные фартуки. Хватит и Табеля, остальное излишне. Александр Павлович отказал. Вежливо, мягко. Дал патент, но шпагу не вручил.
— Слава Богу, — с шумным выдохом произнес Ростопчин. — Это меняет дело. Пока он не дворянин, он уязвим. Он может быть хоть трижды богат, но для закона он остается ремесленником. Плебеем. А плебея, возомнившего о себе невесть что, можно и должно поставить на место.
— Поставить на место? — Аракчеев уставился на пляшущие языки пламени. — Силой не выйдет. После сегодняшнего триумфа к нему приставят охрану еще пуще сноровистую. Да и этот его цепной пес, Толстой… Говорят, он стреляет быстрее, чем думает. Нет, тут нужон иной подход.
Из тени в углу, где притаился ломберный столик, отделилась фигура. Невзрачный человек в вицмундире чиновника Казначейства, до этого сливавшийся с мебелью, вошел в круг света.
— Позвольте, ваши сиятельства? — Голос его был вкрадчивым, шелестящим, как пересчитываемые купюры.
Аракчеев едва заметно кивнул.
— Сперанский жаждет использовать успех своего протеже, чтобы навести мосты с Церковью, — начал чиновник, поправляя очки. — Митрополит ждет знаков внимания. И Михаил Михайлович, в своей гордыне, решил, что лучшим подношением станет пасхальный дар, исполненный руками его «гения».
— Ближе к делу, — поторопил Ростопчин.
— Заказ уже утвержден. Дар для Его Величества, которую тот вручит владыке на Пасху. Материал должен быть предоставлен из Особой кладовой. — Чиновник подошел ближе, и в свете камина блеснули стекла его очков. — Я лично отобрал камень. Сапфир.
— И в чем подвох? — Аракчеев подался вперед.
— Камень фальшивый, ваше сиятельство. Точнее, это дуплет. Искусная венецианская склейка середины прошлого века. Сверху — тонкая пластина настоящего сапфира, снизу — подкрашенный кварц. За пятьдесят лет в хранилище склейка пересохла и превратилась в труху. Камень держится на честном слове.
Чиновник позволил себе тонкую, змеиную ухмылку.
— Стоит мастеру начать нагрев для посадки в новое «гнездо» или, не дай Бог, коснуться его инструментом для переогранки — камень рассыплется. Лопнет с треском, как перезрелый каштан, господа.
В кабинете стало тихо.
— Вы предлагаете подсунуть ему брак? — уточнил Аракчеев.
— Я предлагаю проверить его хваленое мастерство, — развел руками чиновник. — Вариантов всего два. Если он опытен и заметит подлог — он откажется от работы. Мы тут же раздуем пожар: «Зазнавшийся выскочка отверг заказ Церкви!», «Гордыня мастера оскорбляет святыню!». Сперанскому придется оправдываться перед Синодом, а это, поверьте, хуже, чем перед Государем.
— А если не заметит? — жадно спросил Ростопчин. — Если возьмется?
— Тогда камень погибнет. И мы обвиним его в порче коронных ценностей. В воровстве. Скажем, что он пытался подменить уникальный сапфир на дешевку и расколол его по неумению. Камень никто не осматривал с екатерининских времен, в описи он числится как «сапфир природный, чистой воды». Это подсудное дело, ваши сиятельства. Каторга. Сибирь. И несмываемый позор для того, кто поручился за этого коновала.
Аракчеев медленно, с наслаждением откинулся на спинку кресла. Схема была изящна. Удар наносился гусиным пером в тиши кабинетов.
— Сперанский может знать про дефект?
— Исключено, — заверил чиновник. — Допуск к старым реестрам есть только у меня. А я… я буду нем как могила. До поры.
— Добро. — Аракчеев поднялся, и тень его на стене выросла до потолка, нависая над комнатой. — Действуйте. Оформите передачу камня по всей форме, с гербовыми печатями и подписями. Лично проследите, чтобы комар носа не подточил. И когда он этот «подарок» примет… пришлите ко мне курьера. Я хочу видеть лицо Государя, когда «спаситель Отечества» преподнесет ему вместо византийской реликвии горсть стеклянных осколков.
Ростопчин довольно потер пухлые руки.
— Блестяще. Сперанский сам загнал своего фаворита в ловушку. Нам осталось только захлопнуть крышку гроба.
Аракчеев подошел к окну и чуть отодвинул портьеру. За стеклом бесновалась метель, заметая следы на брусчатке, но граф знал, что следы на гербовой бумаге не исчезают.
— Он хотел славы мастера? — пробормотал военный министр, глядя в круговерть снега. — Что ж, мы устроим ему такое, после которого он будет молить Бога вернуть его в грязную каморку подмастерья. Но будет поздно.
Механизм уничтожения был запущен. Пока Григорий праздновал победу, полагая себя неуязвимым под крылом реформатора, имперская бюрократическая машина, которую он пытался обойти, уже перемалывала шестеренками его судьбу. И удар должен был прийти оттуда, откуда не ждали.
Спустя несколько дней утренние лучи ворвались в окна посольства ослепительным, ледяным блеском. Мороз, ударивший ночью, превратил стекла в непрозрачные хрустальные щиты, наглухо отгородив французский островок от застывшей белой Невы. В малой столовой царил аромат, способный воскресить мертвого парижанина: бодрящий дух свежемолотого кофе, ванили и горячей сдобы — повар-гасконец знал, что ностальгия лучше всего продается с запахом масла.
Герцог де Коленкур, набросив на плечи шлафрок из китайского шелка, священнодействовал над круассаном, намазывая масло с той же педантичностью, с какой обычно правил дипломатические депеши.
Жан-Пьер Дюваль, сидевший напротив, напоминал сломанную куклу, забытую в углу детской. Нынешняя зима выпила из него все соки: сюртук висел на острых плечах мешком, манжеты посерели, а всегда ухоженные руки с тонкими, чувствительными пальцами теперь нервно комкали салфетку. Во взгляде, которым он сверлил остывающий кофе, читалось отчаяние человека, осознавшего свой крах.
— Сделайте милость, мэтр, — голос Коленкура обволакивал, как теплый сироп. — Попробуйте бриошь. Война войной, а завтрак — это единственное, что отличает нас от варваров за окном.
Дюваль вздрогнул.
— Благодарю, ваша светлость. — Слова давались ему с трудом, царапая горло. — Кусок не лезет.
— Понимаю. — Герцог аккуратно отложил серебряный нож. — Трудно наслаждаться вкусом, когда вас заставляют глотать пыль, поднятую копытами удачливого конкурента. Особенно если этот конкурент — русский мужлан, не отличающий рококо от барокко.
Ювелир медленно поднял голову. В его потухших глазах на мгновение полыхнул уголек — уязвленная гордыня, на которую и делал ставку посол.
— Это поветрие, — хрипло выдавил Дюваль. — Русские падки на новизну, как дикари на бусы. Им наскучит этот «механик». Они вернутся к изяществу. К парижской школе. К истинному искусству.
— Не обманывайте себя, Жан-Пьер. — Тон Коленкура стал жестким, отсекая иллюзии. — Не вернутся. Этот Саламандра — не мода. Он — таран. Недавно он продемонстрировал царю машину, превращающую бумагу в золото. Он получил патент, деньги, статус. Он теперь почти государственный человек, почти опора трона. А вы… при всем моем уважении, становитесь вчерашним днем, тенью, скользящей по паркету Зимнего дворца.
Дюваль скомкал салфетку в плотный шар.
— Зачем вы позвали меня, герцог? Чтобы добить? Или насладиться видом поверженного соотечественника?
— Чтобы вручить вам шпагу, мэтр. — Коленкур подался вперед, понизив голос до заговорщицкого шепота. — Видите ли, этот русский выскочка — заноза не только в вашей пятке. Он мешает Франции. Его талант делает эту снежную империю слишком… дерзкой. Император Наполеон лично следит за успехами господина «Саламандры» и находит их тревожными.
При упоминании имени Императора Дюваль выпрямился. Коммерческая неудача мгновенно приобрела масштаб политической миссии.
— Я не солдат, ваша светлость, — прошептал он. — Я не умею стрелять или фехтовать как должно воину.
— Оставьте порох гвардии, — улыбнулся посол самой обаятельной из своих улыбок. — От вас требуется ваш глаз. Ваш безупречный вкус и слух. Вы — мэтр цеха. Вас примут в мастерских «Саламандры» как коллегу, стоит лишь прийти с поклоном. Изобразите смирение. Попросите помощи с заказом, который якобы вам не по зубам. Лесть — ключ, открывающий любые двери, особенно двери тщеславных новичков.
— Я⁈ К нему⁈ — Лицо ювелира пошло красными пятнами. — Кланяться этому мужику?
— Вы проглотите свою гордость, Жан-Пьер. Не ради меня. Ради Франции. Вы войдете к нему в доверие, станете его тенью. Вы узнаете, над чем он работает, где берет материалы, в чем его секрет. И, главное, где у этого Ахиллеса пятка.
Коленкур небрежным движением пододвинул по скатерти тяжелый бархатный мешочек. Глухой, приятный звон золота прозвучал убедительнее любых аргументов.
— Компенсация за моральные страдания. И аванс за будущие услуги.
Дюваль гипнотизировал бархат взглядом.
— Вы предлагаете мне стать лазутчиком?
— Я предлагаю вам стать защитником интересов французского искусства. — Посол откинулся на спинку стула. — И вот первое задание. Город полнится слухами, что Саламандра получил особый заказ от Синода. Крупный сапфир. Мои источники в Казначействе намекают, что с этим камнем дело нечисто. Выясните детали. Если это ловушка, которую готовят ему его же «благодарные» соотечественники — мы должны знать, когда подтолкнуть падающего. Более того, я разрешил от вашего имени говорить всем, что камень в отличном состоянии. Вы же не против?
В душе Дюваля боролись остатки цеховой этики и разъедающая кислота зависти. Кислота победила мгновенно.
— Да, не против. Хорошо, — выдохнул он, накрывая мешочек ладонью, словно боясь, что тот исчезнет. — Я узнаю. Хотя… погодите. Сапфир от Синода?
Ювелир вдруг замер. Его зрачки сузились, а губы скривились в гримасе, похожей на улыбку висельника.
— Византийский, — произнес он почти беззвучно.
— Знаком? — Коленкур превратился в слух.
— Знаком? О да. — Дюваль издал странный, лающий смешок. — Я держал его в руках десять лет назад, при Павле. Мне предлагали сделать переогранку. Я отказался.
— Почему?
— Потому что это не камень, герцог. Старая венецианская подделка, дуплет. Но, конечно, я никому не сказал об этом, получив достойную плату за молчание.
В столовой повисла тишина. Коленкур медленно растянул губы в улыбке хищника, обнаружившего, что жертва сама сунула голову в петлю.
— Вы хотите сказать, что русские чиновники подсунули своему «гению» заведомо невыполнимую задачу?
— Они подсунули ему смертный приговор, — кивнул Дюваль, и в его голосе зазвучало мстительное торжество.
— Блестяще, — прошептал посол. — Просто блестяще. Византийское коварство в северных широтах.
Через час Дюваль покинул посольство. Он все еще горбился под ветром, но в походке появилась пружинистость. В кармане грело золото, а в сердце — сладкое предвкушение чужого краха.
Коленкур подошел к бюро, быстро, размашистым почерком набросал записку для Флао:
«Наш друг из цеха оказался полезен. Русские сами готовят эшафот для своего героя. Камень — фальшивка. Наша стратегия меняется: мы не мешаем. Мы наблюдаем и, если потребуется, вежливо подаем веревку в решающий момент».
Он запечатал письмо воском, вдавив в красную каплю перстень с лилией. Игра переходила на новый уровень. Теперь против Саламандры работали не грубые наемники с тесаками, а неумолимые законы природы и человеческая подлость.

Взгляд сверлил треснувший сапфир. Так хирург смотрит на безнадежного пациента, взвешивая риски терминальной стадии. Четыре эскиза на столе — бесполезный груз, жалкие попытки компромисса. Замазать, спрятать, схитрить… Камень отвергал ложь, вопя о своей болезни каждым бликом на грани разлома.
Если терапия бессильна — режь.
Эта мысль вдруг показалась мне интересной. В травматологии неправильно сросшуюся кость ломают заново ради верной геометрии. Мой камень был сломан изнутри. Трещина стала линией фронта, и оборонять ее дальше не имело смысла.
Бумажный ком из эскизов полетел в корзину. Чистый лист лег на столешницу. Рука, забыв о сомнениях, провела одну жирную черту. Прямо через центр овала.
Разрез.
Вместо маскировки дефекта — возведение его в абсолют. Превращение уродливого шрама в идеальный конструктивный шов. Разделив сапфир на две равные части, я уничтожу саму память о его целостности.
Опираясь на трость с серебряной саламандрой, я поднялся и направился в мастерскую. Полумрак остывающих печей отступил перед светом единственной рабочей лампы. Луч выхватил из темноты станок для резки камня — моего «франкенштейна».
Сапфир лег в тиски. Нежно, через прокладки из мягкой замши — стекло подложки не простило бы грубости. На вал встал диск — тончайший, медный, шаржированный алмазной пылью. Тоньше бритвы, опаснее скальпеля.
Шарканье войлочных тапок возвестило о появлении Кулибина. Следом, привлеченный светом, тенью скользнул Илья. Они молчали, боясь спугнуть момент, и только Степан, возникший в дверях последним, одобрительно хмыкнул в бороду, оценив наглость замысла.
— Воды, — попросил я, заметив мастеров.
Но быстрее сориентировался Кулибин, который мгновенно материализовался рядом с кувшином. Он сходу понял зачем вода. Тонкая струйка ледяной влаги ударила в медь. Привод отозвался низким гулом. Медный круг растворился в воздухе, превратившись в сверкающий фантом.
Касание.
Раздался визг — высокий, пронзительный, будто живому существу резали плоть без наркоза. Вода мгновенно закипела молочной белизной от каменной взвеси. Подача диска шла чуть ли не по микрону. Мутная жижа скрыла трещину от глаз, зато пальцы, сжимающие рукоять, прекрасно считывали вибрацию. Я превратился в продолжение механизма, улавливая малейшую дрожь станины. И по привычке работал между ударами сердца.
Камень сопротивлялся. Благородный корунд отказывался уступать меди, нагреваясь вопреки потоку воды.
— Еще!
Кулибин увеличил напор. Ледяная вода текла по рукам, рукава отяжелели, но холод оставался где-то на периферии сознания. Все внимание поглотил клей. Та самая предательская прослойка между сапфиром и стеклом. Стоит вибрации усилиться — пересохший состав сдастся. Слои разойдутся прямо под режущей кромкой, и диск, зажатый в осколках, разнесет камень в драгоценное крошево.
Тональность звука сменилась. Стала глуше, мягче. Диск вошел в стекло. Критическая точка. Стекло податливее, режется быстрее — одно неверное движение рукой, и провал неизбежен.
— Держи, — шепот предназначался Степану.
Кузнец понял задачу мгновенно. Его огромная ладонь легла под свисающую часть камня, став надежным пьедесталом. Он обеспечивал абсолютную статику.
Минуты растянулись в часы. Воздух пропитался запахом мокрой пыли и разогретого масла. Четверо мужчин вокруг маленького станка творили необратимое. Уничтожали реликвию ради рождения шедевра.
Последний миллиметр. Тонкая перемычка, удерживающая камень в единстве.
Щелк.
Едва слышный звук потонул в шуме механизмов. Диск провалился в пустоту.
Я вырубил привод. Медный круг, замедляясь, утратил призрачность и снова обрел плоть металла. Ватная тишина заложила уши.
Тиски разжались. Степан медленно развел ладони.
В его руках лежали две половинки.
Ровные и идеальные. Срез матовый, как морозное окно, но безупречно гладкий. Ни сколов, ни отслоений. Клей выдержал. Сапфир смирился. Мы прошли по лезвию, умудрившись не пустить кровь.
— Господи… — выдохнул Илья, так и не желая осознавать содеянное. — Мы его… надвое. Святыню.
— Пополам — слово для мясников, Илья, — колени предательски дрожали от адреналинового отката. — Мы его освободили.
Подхватив один фрагмент, я поднес его к свету. Вместо ущербного, больного минерала в пальцах лежала Деталь. Совершенная в своей геометрии.
— Теперь полируй, — сапфир перекочевал в ладонь камнереза. — До зеркала. Срез обязан сиять так же, как и лицевая сторона. Бывшая изнанка становится фасадом.
Илья принял камень с благоговением, как святые дары. Кулибин и Степан смотрели с ожиданием. Конструкция будущего изделия оставалась для них загадкой, однако масштаб затеи они уже уловили.
— Теперь самое интересное, — мокрые руки прошлись по фартуку. — Прятки закончились. Мы строим заново. И мне понадобится весь ваш талант, господа. Потому что наше творение будет двигаться.
Про икону, свет и складные створки говорить было рано. Сейчас имела значение лишь одна победа: страх перед материалом остался в прошлом. Мы подчинили его своей инженерной воле. Я впервые делал вещь еще не совсем понимая, как она будет работать. Нужно обозначить моим мастерам фронт работы.
Чертежи накрыли верстак, углы бумаги, норовившей свернуться в трубку, я придавил молотками. Дерзкий даже для двадцать первого века замысел, в окружении инструментов века девятнадцатого, граничил с сумасшествием.
Складень. Забудьте о петлях, которые разболтаются через месяц. Только рельсы.
— Внимание, — авторучка прошлась по бумаге. — По внутреннему краю каждой половинки пустим золотую раму. «Экзоскелет», назову его так. Он обхватит камень корсетом, не давая ему рассыпаться.
— Золото слишком мягкое, — буркнул Степан, щурясь на эскиз. — Потянется. Нужен сплав жестче, с медью.
— Верно. Но главное здесь, — ручкаь ткнула в основание, — скрытые направляющие. Створки не распахиваются, подобно ставням. Они отъезжают. В стороны и чуть назад. Плавно. Бесшумно.
Кулибин сдвинул очки на лоб, явив миру красные от бессонницы глаза.
— Рельсы? Счетовод, ты меня без ножа режешь. Золото по золоту скользить откажется — задерет, закусит. Сталь нужна. Каленая, полированная.
— Будет тебе сталь, Иван Петрович. Пружину от английских часов пустим в расход. Выпрямим, перекалим.
— А трение? — не унимался старик. — Маслом смажешь — потечет, пятна пойдут. Сухое трение — заскрипит так, что у Государя зубы сводить начнет.
— Самшит. Сделаем вставки из полированного самшита. Жирный, плотный, скользит как по льду. У меня припрятан старый резец, рукоять которого из настоящего кавказского самшита. Пустим в дело.
Кулибин пожевал губами, просчитывая варианты.
— Самшит… Ну, может и сладится. Ладно, тащи свою рукоятку.
Мастерская превратилась в филиал ада точной механики. Стук молотков уступил место тонкому, противному визгу надфилей и шуршанию шлифовальной шкурки. Воздух пропитался металлической пылью, канифолью и жженым деревом.
Проектировка «скелета» напоминала игру в прятки с физикой. Рычаги, шестеренки, направляющие — каждой детали предстояло раствориться в золотом декоре, став невидимой, но прочной.
Степан тем временем укрощал золото. Проволока тянулась через фильеры, пластины плющились в вальцах, припой плавился под мощной лупой на штативе. Огромные руки кузнеца, исполосованные шрамами, работали с нежностью, которой позавидовала бы любая кружевница. Ажурная, жесткая оправа вцепилась в хрупкий «бутерброд» из сапфира и стекла мертвой хваткой.
Кулибин ворчал без остановки, склонившись над своим токарным станочком и вытачивая микроскопические оси из стали.
— Это ж не работа, это схима, — бубнил он, утирая пот со лба. — Зубчик толщиной с комариный нос… Тьфу. Глаза сломаешь. В Бедлам меня сдадите после этого заказа, точно говорю.
— Не ворчи, Иван Петрович, — кусок самшита лег перед ним. — Точи вкладыши.
— Точи-точи… — передразнил он меня.
В разгар этой возни скрипнула дверь. На пороге возникла Варвара Павловна. В руках сверток ткани, лицо осунувшееся, под глазами залегли глубокие тени. Движения механические, словно у заводной куклы на последнем обороте пружины.
Сверток лег на чистый край стола. Развернулся. Темно-синий бархат на подкладке из белого муара.
— Вот, Григорий Пантелеич, — голос звучал тускло. — Нашла. Самый лучший, генуэзский. Для футляра.
Я оторвался от верстака.
— Спасибо, Варвара Павловна.
Уходить она не спешила. Стояла, глядя на разобранный механизм, на сияющие половины сапфира, на наши руки. В ее взгляде сквозила такая тоска, что стало не по себе. Так смотрят на собственную жизнь, уходящую из-под ног.
Воронцов и её выбор оставались тяжелой тучей висящей между нами, однако сейчас было не время для душеспасительных бесед.
— Вам… помочь чем-нибудь? — тихо спросила она. — Может, чаю? Или свет поправить?
— Чаю бы не помешало, — отозвался Кулибин, не отрываясь от дела. — В горле пересохло.
— Сейчас, — она встрепенулась, обрадовавшись хоть какому-то осмысленному действию. — Сейчас принесу. С лимоном.
За ней закрылась дверь.
Кулибин проводил её долгим взглядом, покачал головой.
— Мается баба, — резюмировал он, проверяя ось. — Ох, мается. Жалко ее.
Я вздохнул. Ну как я сейчас ей помогу?
Мы вернулись к работе.
Сборка напоминала нейрохирургию. Золотая рама, стальные рельсы, самшитовые вкладыши — подгонка требовалась идеальная, без права на люфт.
Половинка камня вошла в оправу туго. Крепления зажаты — осторожно, на грани сопротивления материала. Конструкция встала на рельсы, самшит получил порцию графитовой пыли.
Легкий толчок пальцем.
Створка поехала. Тяжело, вязко, но плавно. Без звука. Она скользнула в сторону и чуть назад, освобождая пространство в центре.
— Есть.
— Еще бы, — прокряхтел Кулибин. — Самшит — это вещь.
Скелет готов. Механическое сердце забилось. Оставалось главное — наполнить образовавшуюся пустоту смыслом. Дать ей свет.
Взгляд уперся в центр композиции, где пока зияла дыра. Там будет икона. И она обязана не просто присутствовать — она должна сиять. Как чудо.
На верстаке стыла пустая оболочка — скелет складня. Механика работала безупречно, сапфир скользил по самшиту как по льду, но без «сердца» изделие оставалось дорогой, мертвой игрушкой. Зияющая пустота в центре требовала смысла.
— Икона.
Взгляд уперся в пустую рамку. Резать золото? Легко. Гранить камень? Пожалуйста. Но писать лики святых… Здесь мои компетенции заканчивались. Иконопись — не ремесло, а молитва, запечатленная в красках. Канон строг: любое отклонение — ересь. Вздумай я сам вырезать Христа, Митрополит даже смотреть не станет на работу. Увидит «отсебятину» и швырнет ее мне в лицо. А мне требовалось благословение, а не анафема.
Нужна помощь. Но где искать мастера, способного выдать микроскопический шедевр? Иконописцы работают медленно, постятся, ждут вдохновения свыше. Времени на это не было.
В памяти всплыл Савелич.
Ушлый торговец. У этого купца можно найти все: от подковы коня Петра Великого до пуговицы с мундира Павла. Если вещь существовала в природе и имела цену — рано или поздно она оседала в закромах Савелича.
— Ефимыч! — крик потонул в меховом воротнике тулупа. — Сани!
Лавка пряталась в кишках пригорода. Хозяин, напоминающий выцветшего паука, восседал в углу среди антикварных завалов, перебирая что-то в сундуке.
— Мастер Григорий! — скрипуче возрадовался торговец. — Какими судьбами? Опять за редкими камнями?
— Нет, Савелич. Мне нужно чудо. Икона. Византия. Или очень старая Русь. Перламутр, кость, камень. Качество — музейное. Размер — с ладонь.
Глаза старьевщика сузились.
— Музейное? Это дорого, мастер.
— Плачу щедро. Ты знаешь. Но товар нужен сейчас.
Кряхтя, старик слез со своего насеста и скрылся за пыльной портьерой. Скрежет замков, шум выдвигаемых ящиков… Минуту спустя он вернулся, прижимая к груди плоский сверток в промасленной ветоши.
— Есть одна вещица… — шепотом произнес он, словно нас подслушивал кто. — Староверы принесли. С Керженца. Говорят, до раскола писана. А может, и раньше. Греческая работа.
Тряпка скользнула в сторону.
У меня перехватило дыхание. Насколько я далек от красот иконописи — меня зацепило.
На морщинистой ладони покоилась перламутровая пластина. Черная от времени, тронутая патиной — на первый взгляд, невзрачный мусор. Но мой взгляд сразу уловил нюансы. А стоило поднести лупу…
Резьба такой тонкости издевалась над человеческими возможностями. «Сошествие во ад». Христос, попирающий врата, Адам, Ева, пророки — десятки фигур на пятачке материала. Лица размером с булавочную головку транслировали эмоции: надежду, животный страх, благоговение.
Сам перламутр оказался непрост. Не молочно-белый, а с глубоким, розовато-золотистым отливом. Будто заря, навечно застывшая в минерале.
— Сколько? — вопрос прозвучал глухо, не отрывая взгляда от шедевра.
— Пять тысяч.
Савелич назвал цену, за которую можно купить небольшой особняк, не моргнув глазом. Торговаться он не собирался, прекрасно зная стоимость своего сокровища.
Я поднял глаза.
— Беру. Наличности нет. Выпишу вексель на предъявителя. Под залог месячной выручки «Саламандры».
Старик кивнул. Мое слово котировалось выше золота.
— Пишите, мастер. Вам — вера полная.
Ручка скрипнула по бумаге. Рука не дрогнула. Деньги я верну. Выбью с Церкви. С процентами.
Через час я был в мастерской.
Основа лежала передо мной. Канон, освященный веками, требовал деликатности: не испортить, но вдохнуть новую жизнь, подарив достойную оправу.
Устроившись за верстаком, я приступил к реанимации. Мягкая щетка в мыльном растворе осторожно снимала вековую грязь. Перламутр светлел на глазах, обнажая забытые детали: складки хитона, каждое перо на крыльях ангелов.
Следующий этап — свет. Сам по себе полупрозрачный материал при задней подсветке дает теплый, живой огонь. Однако этого мало. Требовалось «Божественное сияние» — эффект совершенно иного порядка.
Лист золота лег на деревянную подложку. Моя стихия. Штихель заскользил по металлу, снимая стружку изящными завитками. Рождался орнамент — виноградная лоза, символ жизни. Однако оклад не был сплошным: я оставлял окна в нимбе Христа и в лучах, расходящихся от центра.
— Илья, — позвал я мастера. — Хрусталь готов?
Камнерез высыпал на стол горстку прозрачных чешуек, тонких, словно слюда.
— Полировал на воловьей коже. Чище слезы.
Начался монтаж хрусталя в окна оклада. Закрепка микроскопическая, на чистом трении. Камни вставали в золото намертво, сливаясь с металлом.
Впереди маячила эмаль. Самый рискованный этап.
В ход пошли порошки. Желтый — для света. Небесно-голубой — для фона. Эмаль — дама капризная, ошибок не прощает. Стоит перегреть — потечет, превратившись в грязное месиво. Недогреешь — останется шершавой и мутной.
Кашица ложилась под тончайшей кистью, дыхание замерло само собой. Рука не дрожала, повинуясь мышечной памяти.
В углу утробно гудела муфельная печь, набирая градус. Стоило открыть заслонку, как лицо обдало злым жаром. Оклад на подставке отправился в пекло.
Минута. Две. Взгляд прикипел к смотровому окошку, боясь упустить момент перехода. Эмаль плавилась, трансформируясь из порошка в стекло. Цвета менялись: желтый краснел, голубой чернел. Нормальная физика процесса. Истинный колер вернется при остывании.
Главное — вовремя вынуть.
— Сейчас, — шепнул Кулибин, стоявший за спиной с хронометром.
Щипцы выхватили оклад, перенеся его на асбест. Металл остывал, издавая тихие щелчки. Эмаль твердела, возвращая свои цвета. Прозрачная, чистая, как вода в горном ручье.
— Пронесло, — выдохнул Степан.
Теперь сборка «пирога».
Снизу — перламутровая икона. Сверху — золотой оклад с эмалью и хрусталем. Совпадение требовалось абсолютное: лик Христа должен смотреть точно в отверстие, а нимб — идеально накладываться на хрустальное окно.
Подгонка заняла час. Приходилось подтачивать края, микроскопически гнуть золото.
Наконец слои легли единым целым.
Оставался последний штрих. Рефлектор.
Из-под рук Кулибина вышла серебряная вогнутая чаша. Три часа полировки крокусом и маслом превратили серебро в черное зеркало.
Мы приступили к финальной сборке, напоминавшей стыковку модулей космического корабля, только в миниатюре.
Сначала — основание. В массивный золотой корпус с гравировкой лозы лег рефлектор. Чаша вписалась в гнездо безупречно.
Затем — икона. «Сэндвич» из перламутра, золота, эмали и хрусталя закрепили на четырех микроскопических стойках, подвесив в воздухе. Зазор в два миллиметра между перламутром и рефлектором образовал камеру света. Именно там должен рождаться эффект.
Сверху накрыла рама с механизмом — золотая решетка, скрывающая пружины и рычаги.
И, наконец, кульминация. Сапфировые створки.
Пинцет зажал деталь. Пальцы влажные, но хват жесткий.
Первая половинка камня. Темно-синяя, матовая на срезе. Подводка к направляющим. Самшитовый вкладыш, пропитанный графитом, должен войти в стальной паз с допуском в сотую долю миллиметра.
— Осторожно, — прошипел Степан, нависая скалой. — Не перекосить бы.
Металл коснулся дерева. Легкое усилие.
Щелк.
Створка встала на место. Скольжение по рельсу вышло мягким, с тем благородным сопротивлением, которое отличает элитную механику от ширпотреба.
Вторая половинка.
Щелк.
Они сошлись в центре. Идеально. Золотая рама обхватила половинку камня, наглухо закрыв торец среза. Теперь никто не мог увидеть предательский шов склейки сбоку. Снаружи осталась только чистая синева сапфира. Перед нами лежал монолит. Темный, непроницаемый сапфировый овал в золоте. Никто не догадался бы, что внутри скрыта тайна, и уж тем более — что этот камень прошел через распил.
— Ну? — Илья утер пот со лба. — Пробуем?
Палец нащупал скрытую кнопку, замаскированную под головку херувима в нижнем орнаменте. Нажатие.
Пружины, освободившись из плена рамы, толкнули рычаги, передавая усилие на створки.
Зрелище гипнотизировало. Вместо банального распахивания сапфировые полусферы поплыли. Сначала чуть в стороны, затем назад, огибая корпус по сложной траектории и уходя на задний план. Створки превратились в кулисы, обрамляющие сцену.
Центр открылся, блеснув золотом оклада в свете лампы.
Впрочем, чудо свершилось лишь наполовину.
— Гасите свет, — команда прозвучала резко.
Кулибин задул фитили. Мастерская погрузилась во тьму, серые питерские сумерки за окном только сгустили мрак.
В руке появилась свеча. Обычный воск, живое пламя. Я поставил её позади складня, ровно напротив хитрого отверстия, спрятанного в орнаменте задней стенки. Там ждала своего часа собирающая линза, выточенная из горного хрусталя.
Свет пламени нырнул внутрь корпуса. Ударился о вогнутое зеркало рефлектора, сфокусировался в пучок и ударил в икону с тыльной стороны.
Икона вспыхнула.
Эффект не имел ничего общего с банальной подсветкой. Свет рождался не снаружи, а в недрах изображения.
Пронзенный лучом насквозь, тонкий слой древнего перламутра обрел глубину и объем. Тела святых налились теплом, по жилам запульсировала кровь, складки одежд заиграли тенями. Лик Христа, вырезанный безвестным мастером десять веков назад, перестал быть рисунком. На нас смотрело живое лицо, озаренное внутренним огнем.
Однако главное чудо творил хрусталь.
Сработав как призма, вставки в нимбе и лучах поймали фокус рефлектора, усиленный желтой эмалью. Сияние, чистое и неземное, ударило от фигуры Спасителя, пронизывая пространство.
Сапфировые кулисы, ушедшие на задний план, вступили в игру, обеспечив идеальный контраст. Густая синева камня стала фоном — глубоким, бархатным, бесконечным. Как ночное небо перед рассветом. Как открытый космос.
Золото оклада, эмаль, свет и тьма слились в единый аккорд. «Сошествие во ад». Свет, разрывающий тьму. Жизнь, торжествующая над смертью.
На ювелирном верстаке воплотился «Небесный Иерусалим».
В мастерской — тишина. Мы задержали дыхание.
— «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его», — цитата из Евангелия далась Кулибину с трудом, голос сорвался на шепот. Старый механик, веривший только шестеренкам и рычагам, столкнулся с чудом. Я даже не знал, что он знает Евангелие.
Степан медленно вытер пот со лба. Его широкий, размашистый крест рассек воздух.
— Это… это не мы сделали, Пантелеич, — прохрипел кузнец. — Руки наши, зато воля… воля пришла свыше. Нам… помогли.
Глядя на творение, я ощутил, как по спине бегут мурашки. Неожиданно. Циник и прагматик из двадцать первого века создал вещь, заставившую поверить меня самого.
Мы спрятали трещину. Уничтоженный камень стал краеугольным камнем замысла. Мы заставили физику и оптику служить вере.
Оставив душную мастерскую, я медленно спустился по лестнице во внутренний двор. За спиной — открытая дверь. Сюртук остался наверху, холод сразу пробрал сквозь тонкую рубашку, но мне было все равно.
Лицо само повернулось к небу.
Мокрый питерский снег падал на щеки. Обычный снег. Но мне казалось, что это падают звезды.
Неужели получилось?

Выжатые ночной гонкой мастера расползлись по углам, и даже Кулибин перестал насиловать наковальню, позволив ушам отдохнуть от металлического лязга. Оставшись в кабинете наедине с остывающим кофе — дрянным, кстати, но другого в 1809 году не достать — я, опираясь локтем на стол, изучал итог двухнедельной работы.
В центре зеленого сукна, доминируя над хаосом чертежей, возвышался «Небесный Иерусалим».
Сейчас во мне говорил не творец, любующийся детищем, а жесткий приемщик ОТК. Взгляд скользил по граням, выискивая малейший дефект, заусенец или нарушение геометрии. Перед глазами стоял архитектурный монолит. Массивное золотое основание, увитое чеканной лозой, принимало на себя вес конструкции, служа фундаментом для серебряной чаши рефлектора, стоявшей сзади. Отполированная до состояния черного зеркала, вогнутая поверхность ловила мое искаженное отражение, словно насмехаясь над усталостью ювелира. Перед ней, между самим рефлектором и основой, на низкой ножке, застыл пустой подсвечник, ожидая, когда фитиль вдохнет в него жизнь.
Однако шоу делал фасад. Темный, непроницаемый овал сапфира, заключенный в золотую раму, столь тонкую, что она терялась на фоне камня. Единый кусок ночи, скованный металлом. Никаких швов, никаких стыков — просто глубокая, бархатистая синева, жадно поглощающая скудный утренний свет Петербурга.
Подушечки пальцев скользнули по камню. Ледяной. Идеально гладкий.
Большой палец привычно лег на головку херувима в основании, вдавливая скрытый рычаг. Внутри золотого чрева отозвалась пружина — тихий, маслянистый щелчок, звук безупречной кинематики. Сапфировые полушария, повинуясь скрытой тяге, дрогнули и пошли в обход корпуса. Сложная траектория, рассчитанная с допусками в сотые доли миллиметра, уводила фасадную часть вправо и чуть вглубь, а задняя часть ушла влево и вперед, превращая композицию в театральные кулисы. Тьма расступилась, открывая сердцевину — золотой оклад и перламутровый лик, сияющий в глубине.
Самшит и сталь, помноженные на инженерный расчет, делали свое дело без единого скрипа и заедания. Я вернул створки на место. Снова монолит. Снова тайна. Закрытая система. Я снова нажал и триптих вновь явил себя во всей красе.
По ногам потянул сквозняк, мгновенно выстудивший уют кофейного аромата. Дверь кабинета, вроде бы плотно прикрытая, отворилась на вершок, впуская холод из коридора. В образовавшейся щели нарисовалась вихрастая голова Прошки. Он был грязным, видимо опять гонялся за котами, они явно обыгрывали его в этой игре.
Обычно влетающий в комнаты с грацией пушечного ядра, мальчишка сегодня крался, будто воришка. Заметив меня за столом, он уже приготовился дать задний ход, но взгляд его зацепился за складень.
Всё. Пацан «повис».
Застыв в дверях, Прошка начисто забыл о цели визита. Рот приоткрылся. И без того огромные глаза расширились до предела. Он смотрел на драгоценность так, как смотрят на явленное чудо, а не на дорогую безделушку. Мозг дворового мальчишки отказывался обрабатывать увиденное. Чистая магия.
Окликать его я не спешил. Откинувшись на спинку кресла, я с интересом наблюдал за реакцией. Лучшего тест-драйва и придумать нельзя. Если шкет, видевший в жизни только грязь питерских подворотен и подзатыльники, стоит и боится дышать рядом с моим изделием — значит, дизайн удался. Я попал в точку. И это с учетом того, что он уже всяких драгоценностей навидался у меня в «Саламандре».
Часы на стене методично отбивали ритм: так-так-так. Прошка не шевелился, даже вечно шмыгающий нос затих.
— Ты чего там корни пустил, Прохор? — негромко спросил я, разрушая наваждение. — Или призрака увидал?
Мальчишка вздрогнул всем телом, словно получил разряд тока. Взгляд метнулся ко мне, снова на стол, потом в пол. Щеки залило густым румянцем. Судорожно вытерев ладонь о штанину, он попытался собраться с мыслями.
— Варвара Павловна… это… — пробормотал он, спотыкаясь на каждом слове. — Завтракать кличут. Стынет все. Ругаться изволят.
Я усмехнулся, чувствуя, как уходит напряжение.
— Нравится? — кивок в сторону складня.
Прошка поднял глаза. В них плескался такой незамутненный восторг, что где-то под ребрами стало тепло.
— Страсть как нравится, Григорий Пантелеич! — выдохнул он, забыв про свое стеснение. — Он… он как живой. Темный, а вроде и светится из нутра. Будто там… тайна какая великая заперта.
Это он еще не видел работу дефлектора и зажженной свечи.
Переминаясь с ноги на ногу, он явно боролся с желанием задать вопрос. Любопытство перевешивало страх.
— Спрашивай, — разрешил я, покручивая в руках трость с набалдашником-саламандрой.
— А как… — он набрал в грудь побольше воздуха. — Как у вас так выходит, барин? Вроде железяки да камни, молотком стучите, что-то пилите, стружка летит… А выходит… чудо. Вы что, слово какое знаете? Заветное?
В этом наивном вопросе крылась вся суть моего ремесла. Как превратить холодную материю и сопромат в чистую эмоцию? Как заставить металл говорить?
— Нет никакого слова, Прошка, — ответил я, глядя на мальчишку с легкой улыбкой. — И магии здесь нет.
Я поднялся.
— Все гораздо проще. И, к сожалению, гораздо сложнее.
Взгляд упал на рубаху мальчишки. В районе живота ткань подозрительно топорщилась, обрисовывая что-то круглое и твердое.
— А ну-ка, — прищурился я, постукивая тростью по полу. — Предъяви контрабанду. Опять котенка с помойки приволок?
Прошка вспыхнул еще ярче, став похожим на переспелый томат. Руки рефлекторно прижались к животу, защищая сокровище.
— Не котенка…
Мальчишка шмыгнул носом, затравленно косясь на дверь, но любопытство, как известно, сильнее инстинкта самосохранения. Рука нырнула за пазуху, извлекая трофей — крупную, краснобокую антоновку, чуть сморщенную, явно с погреба уволок.
— Я… того… — пробормотал мальчишка. — Живот подвело.
Я перехватил фрукт. Тяжелый, с матовым налетом. Почти идеальное состояние фрукта для февраля, если бы не одно «но». На стыке румянца и желтизны, портя всю геометрию, зияла коричневая отметина. Червоточина.
Я задумался. Идеальная модель. Лучшей иллюстрации для объяснения «чудес» Прошке не придумаешь.
— Смотри внимательно, Прохор, — я смахнул бумаги на край, освобождая стол. — Ты хотел знать природу чуда? Сейчас покажу.
Лист плотной гербовой бумаги лег на сукно, защищая столешницу. Я водрузил яблоко в центр, развернув его изъяном к зрителю.
— Включи воображение. Это не яблоко. Это сапфир. Тот самый, уникальный, за который я отдал кучу денег. Видишь пятно? Это трещина. Дефект структуры. Если мы, такие красивые, положим этот камень на золотой поднос и поднесем Императору, что он скажет?
— Скажет: «Фу, гнилье!», — уверенно, со знанием дела ответил мальчишка. — И велит взашей гнать.
— Именно. Брак монархам не дарят, это чревато ссылкой.
Нож для бумаги, вскрывающий скучные конверты с векселями, превратился в скальпель. Я взвесил его в руке.
— Что делать? Выбросить камень стоимостью в деревню? Искать новый, которого в природе нет?
Прошка насупил белесые брови, пытаясь решить уравнение.
— Вырезать гниль?
— Вариант. Но останется кратер. Нарушится форма. Это непрофессионально.
Лезвие легло точно на линию дефекта. Я посмотрел на мальчишку.
— Мы поступим как ювелиры, Прохор. Мы превратим беду — в пользу.
Нажим. Сталь с влажным хрустом рассекла плоть, брызнув кислым соком на сукно. Я резал и одновременно проводил вскрытие проблемы, проходя лезвием через самый центр червоточины. Половинки распались, обнажая белую зернистую мякоть, но коричневый след гнили теперь жался к краю одной из половинок.
— Наблюдай. Гниль осталась. Но мы загнали ее на периферию.
Быстрым движением я срезал тончайшие ломтики мякоти с внутренних сторон половинок, удаляя коричневые следы. «Стружка» упала на бумагу.
— Обработка, — пояснил я, демонстрируя обновленные срезы. Чистые. Белые. — Мы убрали дефектный слой. Теперь у нас не один испорченный фрукт, а две идеальные детали.
Прошка смотрел на яблочные полушария завороженно, забыв обо всем.
— Ловко… — прошептал он.
— Это только прелюдия. Самое вкусное — в механике.
Я схватил со стола массивную латунную пуговицу, служившую мне пресс-папье, и водрузил ее в центр чистого листа. Схватив серебряную проволоку из кучи мелочовок в ящике стола я прикрутил пуговицу к бумаге.
— Допустим, это наша икона. Святыня. Центр композиции.
Половинки яблока сомкнулись над пуговицей, пряча ее внутри. Срезы идеально подошли друг к другу, восстанавливая форму плода.
— Вот наши створки в закрытом положении. Бывший камень. Зритель видит просто яблоко. Темное, цельное. Никто и не догадается, что внутри была гниль, а теперь спрятан секрет.
Прошка кивнул, не отрывая взгляда от моих рук «фокусника».
— А теперь — магия кинематики. Как открыть?
Я выждал паузу.
— Обычно двери распахиваются, так? На петлях. Как ставни в избе.
Я развел половинки наружу, имитируя обычные створки. Они торчали в стороны.
— Грубо. Занимают место, ломают силуэт. И смысла в наличии иконы, то есть пуговицы — нет.
Половинки вернулись на исходную. Я прижал их к бумаге с пуговицей.
— Мы поставили их на рельсы. Невидимые направляющие.
Началось движение. Я сдвигал их по плоскости. Траектория была сложной: одна половинка скользила влево и чуть вперед, огибая воображаемый корпус, другая — вправо и вглубь.
— Они плывут. Скользят. Как сани по первому льду. Никаких петель. Раз — и ушли в тень.
«Створки» разошлись, уплыли за горизонт восприятия, и перед нами открылась сияющая латунь пуговицы.
— Кулисы, — резюмировал я. — Сцена открыта. Дефекта нет.
Глаза Прошки сияли ярче той самой пуговицы. Он видел принцип. Победу мысли над упрямой материей.
— Ишь ты… — выдохнул он. — Значит, камень ездит?
— Ездит. По кривой линии.
Я протянул ему одну половинку.
— Держи. Попробуй сам. Прочувствуй. Только бумагу не порви.
Он принял кусок фрукта с осторожностью. Приложил к листу. Подвигал. Почувствовал скольжение по гладкой бумаге.
— А оно не вывалится? — в голосе прорезалась тревога практика.
— Не вывалится. Там пазы. Канавки, в которых сидит металл. Как колесо телеги в глубокой колее, только точнее раз в сто.
Прошка серьезно кивнул. Он больше не хотел есть это яблоко. Он хотел разобрать его и понять, как оно устроено.
Мальчик, едва касаясь кожуры кончиками пальцев, толкнул половинку яблока. Фрукт, обильно смазанный собственным соком, легко скользнул по бумаге, но тут же вильнул в сторону, потеряв вектор.
— Едет, — констатировал мальчишка без особого энтузиазма. — Только криво, как пьяный бродяга.
— Потому что нет направляющей, — отрезал я. — Свобода — враг точной механики.
Тяжелая металлическая линейка со стуком легла на лист.
— Вот наш рельс. Жесткое ограничение. Дисциплина.
Прижав влажный срез к металлической грани, я задал траекторию. Теперь яблоко двигалось строго линейно, ведомое линейкой. Влево-вправо. Никаких люфтов, никаких отклонений.
— Рельс держит путь. Камень не болтается, он зажат в тиски физики и скользит, пока не упрется в стопор.
Прошка кивнул. Абстрактная идея обрела плоть.
— А свет? — он ткнул грязным пальцем в темнеющее пятно сока. — Зачем там подсвечник?
Уголок моего рта дернулся вверх.
— Верно подметил. Без источника энергии чудес не бывает.
Камин поприветствовал меня жаром тлеющих углей. Длинная сосновая лучина нырнула в красную сердцевину, неохотно занялась дымком, а затем вспыхнула веселым рыжим язычком, наполнив кабинет запахом смолы. Вернувшись к столу, я передал эстафету огня фитилю в массивном бронзовом шандале. Пламя зашипело, выпрямилось. Лучина отправилась умирать в камин.
— Внимание.
Лист бумаги с мокрым пятном поднялся в воздух, заслоняя свечу.
— Представь, что это не бумага, пропитанная яблочным соком. Это наша икона. Тончайшая пластина перламутра.
Физика сделала свое дело. Там, где волокна пропитались влагой, свет прошел насквозь. Желтое, теплое сияние пробило материю, превратив грязное пятно в светящееся окно. Вокруг бумага оставалась глухой и непрозрачной, но центр жил, пульсируя огнем.
Прошка подался вперед, рискуя опалить ресницы.
— Светится… — выдохнул он, и в этом шепоте было больше благоговения, чем в церкви. — Прямо насквозь!
— Транслюценция. Есть такое умное слово. Работа на просвет. Когда свет идет изнутри, он оживляет материал, дает ему глубину, которой нет при внешнем освещении.
«Икона» — наша латунная пуговица — дала интересный эффект в этом опыте. Черный диск пуговицы очертился идеальным огненным нимбом. Солнечное затмение в масштабе письменного стола.
— Неплохо, но КПД низкий, — прокомментировал я, убирая ладонь, которой прикрывал свечу сзади. Сияние тут же померкло, стало рассеянным. — Свеча — дура. Она светит во все стороны сразу: в потолок, в стены, мне в жилет. Половина энергии уходит в никуда, греет пространство. Это непростительное расточительство. Нам нужно взять этот свет за шкирку, сжать в кулак и ударить в одну точку. В спину иконе.
Рука нырнула в жилетный карман, извлекая старую английскую «луковицу». Щелчок крышки. Внутренняя поверхность серебра, отполированная мной до состояния зеркала (иногда приходилось использовать часы вместо зеркальца для бритья), идеально подходила по кривизне.
— Вот наш рельс для света. Рефлектор.
Часы встали позади свечи. Вогнутая серебряная полусфера поймала пламя. Небольшая коррекция угла — металл нагрелся в пальцах, но я терпел.
— Смотри на бумагу.
Блик, отраженный и сфокусированный серебром, ударил в пламя с тыла. Два потока света слились в один мощный пучок. Пятно на бумаге вспыхнуло, словно я плеснул туда керосина. Мокрые волокна засияли с яростной силой маяка в тумане. Теперь даже дырки в пуговице, через которую она была прикреплена серебряной проволокой, были видны.
— Зеркало ловит беглый свет и возвращает его в строй. Работает как линза. Концентрация энергии.
Прошка смотрел на эту шаткую конструкцию из огрызков, линейки и часов, как дикарь на паровоз. Шестеренки в его голове вращались со скрипом. Он видел суть проекта, его изюминку.
— Выходит… — медленно произнес он, пробуя сложную мысль на вкус. — Яблоко едет по линейке… освобождает для глаз пуговицу. Зеркало сзади ловит огонь… И кидает его вперед, в бумагу?
— Ага, — кивнул я. — Бумага загорается светом. А по флангам…
Я снова приложил половинки яблока к листу, закрывая боковые зоны.
— По бокам — тьма. Контраст. Синий сапфир. Этот мрак заставляет свет казаться еще ярче, агрессивнее. Днем звезды не видны, им нужна ночь. Мы создаем искусственную ночь, чтобы продать этот свет подороже.
Мальчишка молчал. Информация укладывалась слоями. Это было сложнее, чем чистить картошку или воровать яблоки. Здесь царила физика, оптика, даже инженерный расчет.
— И все это… в одной коробке? — в голосе прорезалось сомнение. — И зеркало, и рельсы, и огонь?
— Упаковка маленькая, но все на своих местах.
Часы отправились обратно в карман, крышка захлопнулась. Пальцы привычно придушили фитиль свечи. Едкая струйка дыма потянулась к потолку. Светящееся чудо погасло, вновь став мокрым, неопрятным разводом на гербовой бумаге. Магия испарилась.
— Вот и весь секрет, Прохор. Никакого колдовства, никаких заговоров. Только знание. Мы взяли проблему — трещину. Разрезали. Механизировали. Добавили люменов. И получили шедевр.
Я сгреб половинки яблока срезал еще раз внутренний слой, чтобы очистить от катышек бумаги и кичи микробов от пуговицы. После этого сложил половинки в единое целое и протянул яблоко мальчишке.
— Теперь можешь уничтожить макет. Съешь. Заслужил. Только промой хорошенько, на всякий случай, — хмыкнул я. — Урок окончен.
Прошка принял яблоко механически. Кусать не спешил. Взгляд его прикипел к столу, где валялись инструменты нашего маленького эксперимента — линейка, огарок, мокрый лист. В глазах, полных озорной беспечности, проклюнулось что-то новое.
Эдакий зуд в мозгу — желание понять, как, чтоб его, устроен этот мир.
Он переминался с ноги на ногу, сжимая антоновку. Слова застряли в горле. Я молчал, мне самому было интересно до чего додумается мальчишка.
Срезы на яблоке в руках Прошки уже начали буреть, схваченные быстрым окислением, но он даже не думал кусать. Желудок мальчишки заурчал, требуя калорий, но хозяин игнорировал физиологию, сверля меня взглядом.
— Ладно, марш на кухню, — не выдержал я первым. — Варвара Павловна нас обоих со свету сживет, если каша превратится в клейстер.
Мальчишка механически кивнул, шагнул было к двери, но остановился, словно наткнувшись на невидимый барьер. Резкий разворот на каблуках. Во взгляде застыла тяжесть, какую я встречал только у взрослых мужиков перед тем, как они принимают тяжелое решение.
— Григорий Пантелеич…
— Ну? — я заинтересованно смотрел на Прошку. — Забыл чего?
— Нет. — Голова мотнулась из стороны в сторону. — Не хочу я так больше. «Подай, принеси, пошел вон». Надоело мне колесо крутить впустую.
Я откинулся на спинку кресла.
— А чего хочешь? Ливрею с позументами? В швейцары метишь?
— Нет! — произнес он, явно не понимая о чем я толкую. В его голосе звякнула обида. — Я хочу… как вы.
Половинки окислившегося яблока легли на край стола, как верительные грамоты.
— Понимать хочу. Почему один камень горит, а другой — тусклый, как булыжник. Почему сталь держит удар, а медь течет. Как зубья в зацепление входят. Я не смотреть хочу, барин. Я делать хочу. Руками.
Он смотрел мне прямо в глаза и, растопырив пальцы, тряс руками.
— Возьмите в ученики, мастер. По-настоящему. Не стружку мести, а ремеслу учиться. Я стараться буду. Я не дурак. Я ведь… я про зеркало сразу смекнул. И про направляющие.
Я сузил глаза сканируя его фигуру. Щуплый, вечно недоедающий сын кухарки из дворца Оболенского. Его социальный потолок — быть на подхвате, таскать воду да получать подзатыльники. А он стоит здесь и требует профессии.
Никакой «божественной искры», о которой так любят слюнявить перья поэты, я в нем не видел. Я видел другое — жадность, информационный голод. Желание разобрать мироздание на винтики и понять, как оно тикает.
Я ведь тоже не родился с золотым штангенциркулем в зубах. У меня не было таланта малевать как Рафаэль или ваять как Микеланджело. Все мои достижения — результат тупого, ослиного упрямства. Тысячи часов, проведенных горбом над верстаком. Эвересты стружки и кладбища запоротых заготовок. Ожоги, шрамы, бессонные ночи над томами по сопромату и химии.
Я видел гениев. Блестящих ребят, у которых все выходило с полпинка. И где они? Спились, выгорели, ушли в менеджеры, потому что им стало скучно. Талант — это дешевка. Аванс, который природа выдает в долг под грабительский процент. А вот характер… Характер — это твердая валюта. Умение сидеть на заднице ровно и пилить, пилить, пилить, пока деталь не станет идеальной — вот единственный дар, который имеет значение. Только трудолюбие и постоянное волевое усилие имеют значение. Именно так я добивался своих целей. Именно характер и есть тот стержень, который человек может в себе сооружать.
У Прошки он был. Я замечал, как он замирал, глядя на работу Кулибина. Как и любой ребенок он был рассеянным и любознательным. Но иногда все же усмирял свои гормоны, волевым усилием, как мне кажется.
— В ученики? — переспросил я, растягивая слова. — Ты хоть понимаешь, куда лезешь, Прохор?
— Понимаю.
— Черта с два ты понимаешь. Думаешь, это цирк? — Я сменил тон на более строгий. — Фокусы? Свечку зажег, яблоко порезал — и все?
Я встал, нависая над ним. Нужно было сбить эту романтическую спесь сразу.
— Это каторга, парень. Не «подай-принеси», а рабство у материи. Это кислота, которая жжет кожу до мяса. Это металлическая пыль, набивающаяся в легкие так, что будешь кашлять кровью. Это грязь под ногтями, которую не возьмет ни одно мыло. Годы, Прошка. Годы тупой, монотонной долбежки. Ты будешь шлифовать один камень песком, пока не сотрешь пальцы. Будешь месить глину для тиглей, пока спина не отвалится. Будешь получать линейкой по рукам за каждую ошибку. И спасибо тебе никто не скажет.
Я бил словами. Если сбежит сейчас — значит не готов.
— И только потом, может быть, лет через пять, я подпущу тебя к золоту. Если не сломаешься.
Прошка слушал, не моргая. Лицо побледнело, веснушки выступили ярче, правда, ноги остались на месте. Он впервые видел меня таким строгим. И ведь не испугался.
— Согласен, — выдохнул он. — Бейте. Только научите. Я. Хочу. Уметь.
В нем не было страха.
— Иван Кулибин с тебя шкуру живьем снимет, если станок угробишь, — предупредил я без улыбки. — У него рука тяжелая.
— Не угроблю. — Голос мальчика окреп. — Я примечал, как он правит. Там на валу резьба левая. Против часовой крутить надобно, иначе сорвешь.
Мои брови самопроизвольно поползли на лоб. Вот тебе и «подай-принеси». Он анализировал. Однако, удивил. Пока мы думали, что он путается под ногами, он впитывал как губка.
— Ну, раз с левой… — протянул я, чувствуя, как губы непроизвольно растягиваются в усмешке.
Я брал на себя лишний груз, ответственность за чужую судьбу. Но парень того стоил. Из такого материала можно выковать мастера. Не художника, витающего в эмпиреях, а ювелира.
— Ладно. Будет тебе учеба.
Лицо мальчишки дрогнуло, пошло рябью неверия.
— Завтра, — перешел я на официальный тон цехового мастера, — встанешь к верстаку Ильи. Я его предупрежу. Начнешь с полировки. Дам тебе ведро обрезков яшмы. Будешь тереть, пока они не заблестят, как кошачьи… глаза. Выдержишь месяц — переведу к металлу. Нет — пойдешь обратно горшки драить, и больше ко мне не лезь. По рукам?
Прошка вспыхнул. Лицо озарилось таким счастьем, что в сумрачном кабинете стало светлее, чем от моего эксперимента с зеркалом.
— По рукам! Спасибо, барин! То есть… мастер! Я не подведу, вот увидите! Крест даю!
Я протянул руку. Он еще больше раскрыл глаза. Пялясь на мою ладонь он осторожно пожал руку. После этого, словно боясь, что я передумаю, он сгреб со стола свои «учебные пособия» — половинки яблока — и прижал к груди как святыню.
— Вали отсюда, — хмыкнул я. — Пока я не передумал.
— Не передумаете! — крикнул он уже из коридора. — Вы слово дали!
Топот босых пяток радостной дробью прокатился по дому и затих в стороне кухни.
Я снова остался один. Взгляд уперся в закрытую дверь.
Талант… К лешему талант. Этот мир построен упрямцами, которые не умели сдаваться.

За окнами выл февраль 1809 года, занося Петербург снегом по самые переплеты рам; город будто оцепенел, вжавшись в мерзлую землю под тяжестью ледяного панциря. Даже полозья саней на Невском скрипели иначе — жалобно, надрывно. В недрах «Саламандры» эхом отзывалась эта зимняя летаргия. Наконец-то работа встала. Сапфировый складень, «Небесный Иерусалим», выпивший из меня немало крови покоился в тайнике. За фальшивой дубовой панелью, спеленатый, как младенец, в промасленную ветошь и бархат, шедевр дожидался своего часа.
Сдать его казначею Лавры можно было хоть на рассвете — святой отец, вероятно, уже изгрыз ногти от нетерпения, представляя, как блеснет драгоценность перед митрополитом. Однако я медлил. Инстинкт старого мастера, помноженный на цинизм человека из двадцать первого века, диктовал свои правила: сдача работы раньше срока рождает подозрения. Либо халтура, либо дьявольское наущение. Пусть клиент помаринуется в собственном соку. Неизвестность придает золоту дополнительный вес, а счету — лишние нули.
Оставшись один на один со своими мыслями, я трезво оценил обстановку: мои нынешние схроны годились разве что для хранения любовных записок от уездных барышень. Схемы прокатного станка, расчеты новой оптики, сам складень — активы государственной важности валялись, по сути, в доступном месте. Любой прощелыга с примитивной фомкой вскрыл бы эти тайники, пока я пил бы чай.
Требовался сейф. Причем кованый сундук с амбарным замком, который дюжие молодцы унесут вместе с паркетом, здесь не подходил. Нужен был стальной монолит. Несгораемый шкаф. Проблема заключалась в том, что до рождения братьев Чатвуд и их патентов оставалось еще полвека. Здесь купцы по старинке прятали ассигнации в подвалах за пудовыми решетками, надеясь на божью помощь и злых собак. Следовательно, прогрессорство снова ложилось на мои плечи.
Запершись в кабинете и подкрутив фитиль лампы, я выводил на бумаге контуры будущего монстра. Идея «слоеного пирога» требовала адаптации под реалии местной кузницы. Никакого вольфрама или обедненного урана — только то, что можно найти на питерских складах.
Свернув готовые чертежи в тугую трубку, я накинул шубу и направился через двор во флигель.
Владения Ивана Петровича Кулибина встретили жаром преисподней и грохотом, от которого закладывало уши. Пахло окалиной. Сам хозяин, похожий на лешего в кожаном фартуке, колдовал у верстака, терзая надфилем какую-то мудреную шестеренку для своего многострадального ДВС.
— Какая нужда пригнала, Пантелеич? — буркнул механик, не отрывая взгляда от тисков. Стружка сыпалась на пол золотым дождем.
— Железная, Иван Петрович. И весьма тяжелая.
Расчистив локтем угол на захламленном столе, я раскатал ватман, придавив края молотком и бронзовой заготовкой. Угольная пыль тут же припорошила свежие линии.
— Гляди сюда. Конструкция — сэндвич… хм… то есть, слоеный пирог. Два листа котельной стали, проклепанные с шагом в дюйм. Пространство между ними заполняем смесью.
Кулибин сдвинул на лоб закопченные очки, явив миру цепкие глаза на морщинистом лице. Он склонился над схемой, шевеля губами и мысленно разбирая конструкцию.
— Смесь? Песок речной?
— Компот особый. Крупный песок, битое бутылочное стекло и жженые квасцы.
— Стекло — понятно, — старик одобрительно цокнул языком. — Сверло тупить будет, скользить начнет, ежели вор с коловоротом полезет. Умно. А квасцы?
— Термозащита. Если удумают греть замок, чтобы отпустить закалку пружин или выплавить механизм, квасцы начнут воду отдавать. Внутри стенки образуется паровая баня. Сталь не прогреется, пока вся вода не выкипит.
Механик провел черным от сажи пальцем по бороду, оставляя на седых волосах темную полосу.
— Мудрено закручено. Только гроб этот выйдет неподъемным. Перекрытия не сдюжат, к соседям вниз уйдет.
— В подвал определим, на каменную кладку. Вес — это даже на пользу, с места не сдвинут. Но ящик — это полдела. Главное — запор.
Перевернув лист, я постучал набалдашником трости по схеме механизма. Саламандра на рукояти хищно блеснула глазами.
— Ключи — в топку. Их крадут, подделывают, отбирают в темном переулке. Мне нужен замок, который открывается разумом.
На бумаге был детально прорисован дисковый механизм, прадедушка современных кодовых замков. Четыре латунных диска, нанизанных на единую ось, каждый с аккуратной прорезью.
— Вращаем лимб снаружи, — пояснял я, имитируя движение кисти. — Три оборота вправо до первой цифры, два влево до второй, снова вправо… Диски внутри сцепляются. Как только прорези выстраиваются в одну линию — ригель падает под собственным весом, дверь отперта.
Иван Петрович завис над чертежом надолго. Его лоб прорезала глубокая морщина, губы беззвучно шевелились, просчитывая кинематику.
— Баловство, — наконец вынес он вердикт. — Цифири эти… Память стариковская — решето. Забудешь — и что? Шкаф ломать? А там сталь каленая, стекло… Сами себя в дураках оставим. Ключ оно надежнее будет. Скую тебе сувальдный, с секретом, с двойной бородкой. Никакая отмычка не подлезет.
— Отмычка здесь бессильна, — оборвал я его, раздражаясь упрямству старика. — Зато нож у горла творит чудеса. Ключ я отдам, если жизни лишать начнут — своя шкура дороже железа. А память из черепа не выковыряешь. Пытать могут, верно. Однако пока я молчу или несу околесицу — сейф закрыт.
Старик, почуяв перемену в моем тоне, посмотрел исподлобья. Взгляд его стал тяжелым.
— Не доверяешь никому, Пантелеич? Даже себе?
— Эпоха нынче такая, Иван Петрович. Хранишь секрет — живешь. Болтаешь — лежишь в канаве.
Кулибин тяжело вздохнул, признавая мою правоту, схватил кусок мела и принялся черкать прямо по грязной столешнице, прикидывая диаметры осей.
— Четыре диска… Латунь нужна звонкая, твердая, чтоб не истиралась годами. И балансировать их придется, как весы. Иначе вор ухом к двери прильнет и услышит, когда пазы сойдутся. Щелкнет ведь, зараза.
— Предусмотрим ложные пазы. Пусть щелкает на каждом делении. Собьем слухача с толку.
Изобретатель крякнул, но в глазах зажегся азарт. Задача зацепила его за живое. Сделать замок без единой скважины — вызов, достойный придворного механика, а не сельского кузнеца.
— Ладно, уболтал. Склепаем твой сундук. Полосовая сталь в запасе имеется. Только возни тут… Листы калить — их поведет винтом, рихтовать замучаемся.
— Сроками не неволю, — кивнул я. — Надежность превыше всего.
Еще битый час мы утрясали нюансы. Петли решили делать скрытыми, внутренними, чтобы зубилом не подлезть. Дверь — притертой «в четверть», с минимальным зазором, исключающим применение ломика. На бумаге вырастала крепость в миниатюре, неприступный бастион для моих тайн.
Покидая флигель, я чувствовал странное облегчение. Первый камень в стену моей личной безопасности был заложен. Кулибин, забыв про свой двигатель, уже громыхал железом в углу, бормоча под нос ругательства в адрес «заморских хитростей», но я-то видел, что руки у него чешутся начать.
Оставалась сущая мелочь — придумать защиту от грубой, первобытной силы. Против кувалды и хорошего лома нет приема, кроме еще большего лома. Эту инженерную задачу я отложил на десерт.
Сам же поглядывал на Прошку, которого углядел в окне. Он, высунув язык, что-то натирал. По моей просьбе ему начали давать задания, где основу составляет монотонность и усидчивость.
Сутки спустя, когда работа над каркасом сейфа уже вошла в ритм, а кузня вовсю работал над проектом, на пороге возник Федор Толстой. «Американец» явно маялся от столичной скуки: дуэли под высочайшим запретом, враги благоразумно попрятались по норам, а его буйная натура, привыкшая к штормам и камчатским переходам, требовала выхода. Заметив нас с Кулибиным, склонившихся над стальными листами в сполохах горна, граф хищно оживился, словно кот, учуявший мышь.
— Что ваяем, господа? — его голос перекрыл шум пламени. Стряхивая снег с ботфортов, Толстой прошел внутрь, заполняя тесное пространство своей неуемной энергией. — Новую дыбу для Тайной канцелярии? Или клетку для французского посла?
— Шкаф, ваше сиятельство, — прокряхтел Кулибин, не выпуская из клещей раскаленную полосу. — Несгораемый.
Толстой подошел вплотную, с интересом бретера, оценивающего чужое оружие, разглядывая двойные стенки, уже засыпанные абразивной смесью.
— Слоеный пирог? — костяшки его пальцев гулко стукнули по металлу. — Разумно. Пуля увязнет. Но если придут с аргументом повесомее? Скажем, с кувалдой? Собьют замок — и все ваши хитрости пойдут прахом.
— На случай лобового штурма, Федор Иванович, у нас припасен сюрприз.
Я придвинул к краю стола эскиз блокиратора — моего личного изобретения, опередившего время лет на сто.
— Активная защита. Взгляните сюда. В сердце механизма — каленая стеклянная пластина. Она удерживает взведенную пружину чудовищной мощности. Это, скажем так, чека.
Граф склонился над пергаментом, щурясь от бликов огня.
— И? В чем соль?
— Любая попытка грубого взлома — удар кувалдой, высверливание оси, подрыв пороховым зарядом — разрушит стекло. Пружина освободится и выстрелит стальные штифты в пазы ригелей. Намертво. Сейф превратится в монолит. Его заклинит так, что открыть дверь можно будет только вместе с куском стены.
— А как же содержимое? — Толстой поднял на меня взгляд, в котором мелькнуло понимание. — Если замок заклинит, бумаги не достать.
— Верно. Только пилить днями напролет. Но вор не станет поднимать такой шум. А если он решит взорвать дверь… — я сделал паузу. — Внутри, в специальном герметичном кармане, покоится бутыль с «адской смесью» — особые чернила на основе сажи и едкого масла. Ударная волна разобьет сосуд. Все содержимое сейфа мгновенно зальет черной жижей. Взломщик получит грязную кашу.
Толстой смотрел на схему, в его глазах разгоралось уважение. Ему, офицеру и человеку чести, концепция «смерти во имя долга» была близка и понятна.
— Тактика выжженной земли, — усмехнулся он, выпрямляясь. — Жестоко. Но верно. Секреты, как и солдаты, в плен сдаваться не должны.
Заложив руки за спину, граф прошелся по кузне. Отблески горна плясали на золотых пуговицах мундира, придавая ему вид демонический.
— Значит, утверждаете, сталь добрая? А ну-ка…
Движение было размытым. Только что его рука покоилась на эфесе, и вот уже в ней хищно чернел ствол тяжелого английского пистолета — трофея одной из бесчисленных стычек.
— Иван Петрович, — скомандовал он тоном, не терпящим возражений, — прислони-ка вон тот обрезок к стене.
Кулибин, бурча под нос про порчу имущества, послушно приставил кусок нашей «слоеной» брони к кирпичной кладке.
Щелкнул взводимый курок. Толстой встал вполоборота, небрежно, лениво, словно на дуэли с заведомо слабым противником. Дистанция — пять шагов. Убойная.
Грохот в замкнутом каменном мешке ударил по перепонкам физически, словно тяжелой ладонью. Кузню мгновенно заволокло пороховым дымом, перебившим запах угольной гари.
Когда сизая пелена чуть рассеялась, мы приблизились к мишени.
Свинец, встретившись с нашей «композитной» защитой, превратился в безобразную, расплющенную кляксу. Внешний лист стали получил глубокую вмятину, окалина отлетела веером, но сквозного пробития не было. Начинка из песка и стекла сработала как демпфер, погасив кинетическую энергию. С внутренней стороны металл даже не вспучился.
Толстой ногтем сковырнул еще теплый кусочек свинца.
— Броня, — констатировал он с довольной ухмылкой. — Держит, чертовка. Если вы весь ящик таким манером скроите — его и десятком выстрелов не возьмешь.
Он повернулся ко мне, пряча пистолет за пояс. Теперь в его взгляде не было ни снисхождения, ни скуки.
— Вы, мастер, опасный человек. Строите бастион. И начиняете его ловушками, как хороший редут перед штурмом. Это… похвально. В наше время надеяться можно только на толщину стен и сухой порох.
— И на друзей, — добавил я, опираясь на трость.
Толстой кивнул, и на миг его лицо стало серьезным, лишенным привычной маски бретера.
— И на друзей. Особенно если у них рука твердая.
Хлопнув меня по плечу, граф направился к выходу.
— Ладно. Стройте свой каземат. А я пройдусь, проверю посты. Что-то слишком тихо сегодня на улицах. Не к добру эта тишина.
Дверь хлопнула, впустив клуб морозного пара. Я остался стоять, глядя на дымящуюся вмятину в стали. Сейф будет надежным, в этом сомнений нет. Но старый дуэлянт прав: стены — это лишь половина защиты. Главное — те, кто стоит на этих стенах.
В дом я вернулся затемно, оставив в кузне тяжелый дух каленого железа. Организм требовал горячего чаю и тишины, но вместо отдыха я с порога угодил в эпицентр чужой драмы.
В полумраке коридора на меня налетел Воронцов. Вылетел из конторы Варвары, словно ошпаренный, с лицом человека, только что прочитавшего приказ о собственном разжаловании в рядовые. Лакированный козырек фуражки жалобно хрустел в побелевших пальцах — еще немного, и сломает. Алексей даже не сбавил шаг: короткий, сухой кивок куда-то сквозь меня, и стук каблуков удалился к выходу. Дверь за ним затворилась мягко, почти беззвучно.
Дверь в контору осталась приоткрытой.
Варвара застыла у темного окна. Спина выпрямлена в струну — хоть сейчас на плац, но плечи предательски поникли, будто на них рухнул свод Казанского собора. Слез не было — эта женщина скорее дала бы себя четвертовать, чем разрыдалась. Только взгляд, упертый в черноту двора, где февральская метель заметала следы ее несостоявшегося счастья, выдавал катастрофу.
Заходить я не стал. Поднявшись к себе, плеснул в чашку остывшего, вяжущего рот чая и свалился в кресло.
Ситуация была понятна. И отвратительна в своей безысходности.
Я привык, что капитал и упорство — универсальные отмычки. В моем времени Илон Маск мог жениться на эпатажной певичке, а британский принц — на сериальной актрисе, и небо не падало на землю. Здесь же я с разбегу влетел лбом в стену, которую не брал ни динамит, ни алмазный резец.
Сословия.
Проклятые, невидимые клетки, прутья которых прочнее любой легированной стали. Варвара — дворянка. Вдова, бесприданница, но — «благородная». В рангах она стоит на ступень выше любого купца-миллионщика. Однако ради выживания она вынуждена работать. Вести хозяйство у меня, безродного мещанина, пусть и с деньгами. Для света это падение. Клеймо. «Приживалка», «экономка» — грязные слова.
А Воронцов? Столбовой дворянин. Гвардеец. Честь мундира, будь она неладна. Женитьба на «торговке», стоящей за прилавком ювелирной лавки, захлопнет перед ним двери всех приличных домов. Полковые товарищи перестанут подавать руку, карьера рассыплется. Их обоих ждет вакуум. Социальная смерть.
В памяти всплыл образ Сперанского. Вторая фигура в Империи, мозг государственных реформ, любимец Александра. Но кто он для местной элиты? Для Толстого, Куракина, для всех этих надутых Ростопчиных? Попович. Выскочка. Сын сельского дьячка, посмевший учить их жить. Они ненавидят его не за проекты уложений. Они ненавидят его нутром — за то, что он посмел стать выше их умом, оставаясь ниже кровью. Ждут его ошибки, как стая шакалов раненного льва. И сожрут, едва царь отведет взгляд.
Вот она, Россия 1809 года. Империя фасадов, где талант разбивается о гербовую бумагу, а умный купец обязан ломать шапку перед идиотом с родословной. Где женщина выбирает между любовью и правом считаться человеком, а не функцией.
Варвара не могла бросить «Саламандру» — это ее жизнь, финансовая свобода, ее способ не зависеть от подачек. Но и выйти замуж, оставаясь здесь, она не могла. Тупик.
Я мог решить задачу с хрупким сапфиром, обмануть физику, спрятать трещину под оправой. Но как замаскировать «трещину» в биографии? Как обмануть косное, жестокое общество?
Меряя шагами паркет кабинета, я чувствовал себя беспомощным. Мои знания из будущего здесь не стоили ломаного гроша. Я не знал кодов к этому социальному замку. Чужак, выучивший язык, но не понимающий подтекста.
Требовался проводник, живущий в этом серпентарии и знающий, как не быть укушенным. Тот, кто сам нарушал правила и не просто выжил, а преуспел — кто умеет превращать недостатки в пикантные достоинства.
Элен.
«Черная вдова», хозяйка самого блестящего и скандального салона Петербурга. Женщина, которую свет отверг, но к которой свет ездил на поклон. Опальная аристократка, выстроившая суверенное государство в собственной гостиной. Уж она-то знала эту кухню изнутри. Знала, как подать мезальянс под соусом романтического подвига и заставить сплетников заткнуться или, наоборот, говорить именно то, что выгодно ей.
Взгляд на часы: половина десятого. Для визита вежливости — вопиюще поздно. Но не к ней.
Накидывая тяжелую шубу, я нащупал в кармане связку ключей. Я ехал не к любовнице. Я ехал к кризис-менеджеру, консультанту по выживанию в джунглях высшего света. Если кто и мог найти лазейку в лабиринте, куда загнали себя Варя и Леша, то только она.
Ветер на крыльце ударил в лицо горстью колючего снега, но холода я не чувствовал — грела злость на этот век, на эти правила, на эту идиотскую игру, где живые люди — фишки, раскрашенные в геральдические цвета.
Ну ничего. Я научился плавить металлы. Научусь плавить и условности.
— Гони! — рявкнул я Ефимычу, прыгая в сани.
Рядом плюхнулся Ванька, моя тень в отсутствие Толстого. Полозья визгнули, разрезая свежий наст. Мы полетели в ночь, навстречу женщине, умеющей превращать грязные скандалы в красивые легенды.
Особняк Элен полыхал огоньками свечей из окон, затмевая тусклые уличные фонари. Сквозь морозный воздух, смешанный с запахом конского навоза, пробивались приглушенные аккорды рояля и плач скрипки. У парадного подъезда образовалась пробка из гербовых карет: кучера, спасаясь от пронизывающего ветра, выплясывали на снегу и били себя рукавицами, перемывая кости господам.
Салон работал на полных оборотах. Там, за высокими окнами, проигрывали состояния, заключали альянсы и ломали карьеры. Сунуться сейчас через парадный вход означало попасть под перекрестный обстрел сотен любопытных глаз.
Мой путь лежал в другой стороне.
Едва костяшки пальцев коснулись темного дерева боковой двери, скрытой за колонной портика, створка распахнулась. Старый швейцар-француз с пышными бакенбардами, похоже, дежурил у глазка. Узнав гостя, он согнулся в поклоне куда глубже, чем предписано.
— Мэтр Григорий. Мадам приказала вести вас без доклада.
О как. Меня ждут — лестно. Мы миновали шумный вестибюль по узкой служебной лестнице, глушившей шаги мягким ворсом. Гвалт салона, смех и звон бокалов остались где-то внизу, отрезанные толщей стен. В личном крыле хозяйки царила иная атмосфера — тишина, пахнущая воском и оранжерейными цветами.
— Прошу, — швейцар распахнул передо мной высокие белые двери.
Переступив порог, я оказался внутри драгоценной шкатулки, обитой шелком цвета «пепел розы». Полумрак разгоняли лишь несколько свечей в массивном серебре да угасающие угли камина, бросающие багровые отсветы на паркет. На столике остывала недопитая чашка шоколада, рядом белели страницы брошенной книги.
Я ощущал себя кузнечным молотом, забытым на витрине с хрусталем. Грубые сапоги, еще влажные от уличной слякоти, смотрелись здесь преступно чужеродно. В голове со скрипом проворачивались шестеренки предстоящего разговора: стратегия, тактика, логистика спасения Варвары от социального суицида. Заготовки речей, аргументы, просьбы — мой ментальный арсенал был готов к бою.
Тяжелая портьера, скрывавшая вход в гардеробную, взлетела вверх.
На пороге возникла Элен.
Я привык видеть ее закованной в броню высшего света: жесткие корсеты, сложные конструкции причесок, холодный блеск бриллиантов и еще более холодная улыбка светской львицы. Сейчас передо мной стояла совсем другая женщина. Даже появились ностальгические нотки по тем временам, когда я отлеживался у нее после ранения.
Свободный домашний шелк цвета ночного неба струился по телу, не скрывая, а подчеркивая каждое движение, каждую линию. Темная волна распущенных волос рассыпалась по плечам, смывая образ неприступной аристократки. Лишенное пудры и румян, ее лицо казалось пугающе юным и беззащитным, и лишь глаза, огромные в полутьме, горели лихорадочным блеском.
— Григорий… — выдохнула она.
Сделав шаг навстречу, я набрал воздуха, чтобы начать свою заготовленную тираду.
— Элен, ситуация…
Договорить мне не дали.
Наплевав на этикет и приличия, она рванула ко мне. Никакой плавности, никакого «подплыла» — отчаянный рывок. Горячие ладони обхватили мою шею, притягивая к себе с силой, неожиданной для таких тонких запястий. Легкие наполнились ее запахом — ароматом живого тепла, сводящим с ума.
Ее губы накрыли мои.
Это был шторм, прорвавший плотину. Она целовала требовательно, жадно, словно пила воду после недели в пустыне, пытаясь насытиться за один миг.
Мой мозг, секунду назад просчитывавший социальные ходы, дал сбой. Система зависла. «Варвара… Воронцов…» — все эти моменты исчезали. Реальность сузилась до вкуса ее губ и горячего тела, вжимающегося в меня сквозь тонкий шелк.
Инстинкт сработал быстрее мозгов. Руки сами легли на ее талию, прижимая, фиксируя, не давая отстраниться. Я ответил на поцелуй с той же жадностью, отбросив роль рассудительного ювелира.
Мы стояли посреди комнаты, сплетясь в единое целое, и сложный мир за стенами особняка просто перестал существовать.

Февраль 1809 г., Петербург
В спальне стоял пряный дух мускуса. Сквозь бархатные портьеры, отрезавших нас от серости петербургского утра, настойчиво просачивался ритм столицы. Где-то на Невском, перекрывая шум ветра, нервно звякнул колокольчик, захрустели полозья по свежему насту, донеслись гортанные крики сбитеньщиков. Городская машина уже запустила свои шестеренки, требуя смазки в виде действий, однако выбираться из теплого одеяла, казалось преступлением.
Элен пошевелилась, устраиваясь на моем плече с кошачьей грацией. Сползшее одеяло обнажило безупречную белизну спины, холод комнаты, выстуженной за ночь, ее не трогал. Тонкий палец выводил на моей груди невидимые вензеля — сложные, запутанные, под стать ее мыслям.
— Знаешь, — ее голос был тихим, сонным. — Сперанский ведь не просто так тебя опекает, Гриша. Он в тебя верит.
Я хмыкнул, глядя в потолок.
— Брось. Михаил Михайлович — человек-схема. Я для него — полезная шестеренка. Инструмент. Сломаюсь — заменят.
— Ты напрасно недооцениваешь Михаила Михайловича, — ее голос прозвучал тихо, с той особой задумчивостью, что бывает у женщин, знающих больше, чем говорят вслух. — Его опека — не прихоть вельможи. Он делает на тебя ставку.
С губ сорвался сухой смешок. Лепные амуры на потолке скалились из теней, словно поддерживая мой цинизм. В углу, прислоненная к креслу, тускло блеснула бронзовая голова саламандры на моей трости — единственный свидетель, который никогда не предаст.
— Ставку… Элен, оставь этот романтизм. Сперанский — технократ до мозга костей, пусть и рядится в сюртук реформатора. Я для него не фаворит, а высокоточный инструмент.
— Как ты близорук, — она приподнялась на локте, и водопад темных волос, щекоча, занавесил мне обзор. — Твой взгляд скользит по поверхности: приказы, патенты, ассигнации. Ты видишь механизм, но не видишь мастера, который крутит ручку. А я смотрю туда, куда не заглядывают даже министры, — за плотно закрытые двери будуаров и кабинетов.
Она замолчала.
— Неужели ты полагаешь, что казус с сапфиром — нелепая случайность? Что проворовавшийся казначей в панике сунул тебе брак, а Сперанский просто решил замять скандал?
— Звучит как наиболее вероятный сценарий. Принцип Оккама: не плоди сущностей. Политика компромиссов и затыкания дыр.
Элен рассмеялась. Так смеются над наивностью ребенка, который верит, что фокусник действительно распилил даму.
— Компромиссов… Ох, Гриша, в своей мастерской ты бог, ты чувствуешь драгоценности, но в паутине двора ты слеп, как новорожденный крот. Весь «свет» уже неделю гудит о «Византийском сапфире». В каждом салоне, где подают чай на фамильном серебре, от Английского клуба до гостиной Нарышкиных, только и разговоров: Саламандре подсунули проблему. Идут ставки, милый. Ставки — справишься ты или сломаешь святыню — достигли таких высот, что на кон можно выставить пару имений в Тамбовской губернии.
— Откуда сведения? — мышцы сами собой напряглись, превращая тело в пружину. — Передача камня шла тайно. Казначей трясется за свою шкуру, я молчу, в мастерской — только проверенные люди.
— Эх, Григорий Пантелеевич, — ее ноготь с силой провел по моему плечу, словно ставя клеймо. — Люди Сперанского сами посеяли эти зерна. Аккуратно, намеками. Шепнули кому следует, что камень «с пороком», что там «древнее проклятие». Напомнили, как старик Дюваль отказался от заказа, сославшись на подагру, хотя все знают — он просто побоялся ответственности. Сперанский создал ажиотаж.
Сонную одурь как рукой сняло. Я рывком сел, спустив ноги на холодный паркет. Одеяло жалкой грудой сползло на пол. Голова заработала в режиме форсажа, переваривая входящие данные.
— Цель? Зачем ему мой публичный крах? Решил устроить показательную порку своему протеже, чтобы отвести удар от себя?
— Напротив. Это не просто интрига, Гриша, это грандиозная конструкция. Масштабнее, чем твоя ювелирная лавка или даже вся Экспедиция заготовления государственных бумаг. Сперанский готовит атаку против церковных феодалов. Ты же должен был слышать, что он намерен перетряхнуть монастырские землевладения, ввести образовательный ценз для иереев, превратить их в винтики государственной машины. Синод в ярости. Старцы, помнящие еще матушку Екатерину и золотой век вольности, ненавидят реформатора лютой, ветхозаветной ненавистью. А тебя — как его любимца, как живое воплощение бездушного прогресса — они ненавидят вдвойне.
Она заглянула мне в глаза, и от серьезности ее взгляда стало не по себе.
— Сперанскому нужен реестр. Список. Ему необходимо выявить тех, кто готов саботировать государственное дело ради личной желчи. Твой камень — это лакмусовая бумажка. Оселок. Иерархи, казначеи, чиновники, которые сейчас потирают ладошки в ожидании твоего фиаско, — они сами подписывают себе приговор. Сперанский все фиксирует. Каждое злорадное слово, каждая палка в твои колеса ложится в документы, которые лягут на стол князю Голицыну. Грядет чистка в среде Синода, Гриша. А ты — наживка на крючке, брошенная в мутную воду.
Я был обескуражен от цинизма этой схемы. Я почувствовал себя козленком, привязанным к колышку на опушке, чтобы выманить тигра. Эффективный менеджмент, чтоб его.
— Наживка, — процедил я сквозь зубы. — А если хищник сожрет наживку вместе с крючком? Если я облажаюсь? Камень лопнет, меня отправят на каторгу за святотатство, а Сперанский просто вычеркнет одну строчку в расходах и найдет другого исполнителя?
— Не сожрет, — улыбка Элен была смесью гордости и фанатичного восхищения. — Михаил Михайлович убежден: ты справишься.
— На чем основывается этот оптимизм? Он юрист, а не ювелир. Он ту трещину в микроскоп не разглядывал.
— Он видел твой станок. Твою машину. Он говорил об этом.
Она чуть изменила позу и голос, и вдруг передо мной на секунду возник сам госсекретарь — сухая, отрывистая речь, рубящие жесты:
— «Этот человек дал нам защиту ассигнаций, какой нет ни у Банка Англии, ни у парижских фальшивомонетчиков. Если он сумел обуздать стихию, он найдет способ скрепить распадающуюся материю камня. Я верю в его гений больше, чем в молитвы всего Синода. Он сделает невозможное, потому что его мозг не знает слова „нельзя“».
Я даже рот приоткрыл от удивления. Сперанский сказал это? Человек-функция, привыкший оперировать параграфами уложений и сухими цифрами бюджета?
— Это доверие, Гриша, — серьезно произнесла Элен, возвращая меня в реальность. — Высшей пробы. Он рискует головой. Если ты провалишься, враги завопят: «Вот ваш хваленый прогресс, он лишь рушит святыни!». Но он поставил на тебя. Не как на расходный материал, а как на главный калибр в своей артиллерийской батарее.
Откинувшись на подушки, я уставился в потолок. Масштаб замысла завораживал своей наглостью. Я-то, наивный, думал, что борюсь с криворукостью старых мастеров и жадностью церковников, а оказалось, что моя мастерская — передовой редут в войне за реформу империи.
— Главный калибр… — пробормотал я, чувствуя, как тяжелеют плечи. — У любой пушки, Элен, есть неприятное свойство — отдача. Может и лафет разнести.
— Зато ты бьешь без промаха, — она снова прижалась ко мне, и ее тепло начало понемногу растапливать ледяной ком в желудке. — Тебе придется соответствовать, милый. Иначе жернова системы перемелют нас всех, не разбирая чинов.
Мы замолчали. Я думал о том, что политика девятнадцатого века — это поножовщина в темном переулке, где улыбка — прелюдия к удару стилетом.
Но была еще одна мысль, занозой засевшая в мозгу. Откуда она знает такие детали? Дословные цитаты, списки, тайные мотивы госсекретаря? Это не просто салонные сплетни. Это уровень аналитической записки тайной полиции.
Кто же ты на самом деле, Элен? И на кого работает твоя «разведка»?
Элен внезапно отстранилась.
— Скажи честно, Гриша, — голос затвердел, утратив бархатные нотки. — Какова ситуация с сапфиром? Сперанский верит в твой гений, я верю в твою удачу, но камень есть камень. Ему плевать на высочайшие указы. Он просто… имеет свойство лопаться. Ты действительно держишь все в руках? Вчера в Английском клубе, говорят, один гусар поставил тысячу рублей на то, что ты вернешь в казну горсть осколков.
Усмешка сама собой искривила губы. Мне нравилось это чувство — холодное превосходство обладателя ценной информацией.
— Ну и пусть ставят, — лениво протянул я, наслаждаясь моментом. — Деньги лишними не бывают, особенно когда они, подобно воде, перетекают из худых карманов дураков в глубокие карманы умных людей.
— Не играй со мной, — она фыркнула, шутя стукнув кулачком. — Я серьезно. Если ты провалишься, Сперанский наверняка умоет руки. Не знаю спасет ли его это, но все же. Он жесткий прагматик.
Я потянулся к столику. Хрустальный графин звякнул о край стакана, вода пролилась живительной прохладой.
— Все готово, Элен.
Она замерла, словно налетела на риф.
— Что?
— Заказ исполнен. Складень «Небесный Иерусалим» в сборе. Он в мастерской, под замком.
— Готов? — переспросила она, моргнув, будто пытаясь сфокусировать зрение. — Но ведь… срок сдачи еще не скоро! Все уверены, что ты бьешься над ним в агонии, не спишь ночами. Казначей ходит гоголем, распушив хвост, и всем рассказывает, что видел тебя с трясущимися руками.
— Да пусть рассказывает, — я сделал медленный глоток, смывая привкус сна. — Это часть мизансцены. Я сдам работу в последний момент. Пусть они изведутся в ожидании. Пусть поверят в свою победу, расслабятся. А потом я выложу заказ пред их светлы очи.
— Но каким образом? — выдохнула она, и в ее голосе прозвучал суеверный ужас. — Там же трещина! Проклятый дуплет! Он должен был рассыпаться в крошку от одного прикосновения!
— Он и рассыпался бы, — я говорил спокойно, словно объяснял устройство часового механизма. — Но я нанес упреждающий удар. Взял тончайший диск с алмазным напылением и распилил камень надвое. Строго по линии напряжения.
Элен ахнула, ладонь взметнулась к губам, глуша возглас. Глаза расширились до размеров тех самых сапфиров.
— Ты… распилил святыню?
— Я превратил фатальный изъян в ювеирное достоинство. Теперь это две идеальные створки, скользящие по золотым направляющим. Механика вместо неподвижности. Я не стал бороться с природой камня, Элен, я заключил с ней мир.
Она смотрела на меня, как смотрят на сумасшедшего алхимика, у которого вдруг получилось золото. В ее взгляде смешались страх и восхищение.
— Ты… ты чудовище, Гриша, — прошептала она. — Ты держишь в напряжении весь двор, а сам уже все сделал? Распилил и собрал?
— Я мастер, — я пожал плечами, потянувшись к своей трости с набалдашником-саламандрой. — Мое дело — удивлять и выживать.
Она медленно покачала головой.
— Я думала, ты просто талантливый ремесленник. Самородок, которому повезло попасть в милость. А ты расчетливый игрок.
В этот момент в голове зародилась мысль, которая касалась не камня, не Сперанского, а женщины, сидящей передо мной в облаке сбитых простыней. Красивая, умная, страстная. Хозяйка самого влиятельного салона столицы.
Откуда, черт возьми, она знает такие подробности?
Сперанский обронил фразу в узком кругу? Допустим. Но детали? Пофамильный список врагов, градус ненависти в Синоде, точные суммы ставок в Английском клубе? Она знает, о чем шепчутся лакеи в прихожих, о чем говорят секретари, пока их патроны подписывают бумаги, о чем думают жены министров, примеряя новые платья.
Сплетни? Нет, это слишком точно для базарного шума. Сплетни — это мутная вода. То, что она выдает мне, — это отфильтрованный, чистый сгусток фактов.
В памяти всплыли ее небрежные фразы о французском после Коленкуре, точные характеристики Дюваля, осведомленность о моих проблемах с казначейством еще до того, как о них узнал я сам.
Такое ощущение, будто ее салон — это биржа тайн. Паутина. Сюда слетаются все: от болтливых корнетов до мрачных чиновников. Опьяненные вином, картами и уютом, очарованные хозяйкой, они теряют бдительность. Языки развязываются, секреты выливаются вместе с шампанским, а Элен просто собирает жатву.
Но все же… Здесь должна быть система. Не может один человек держать весь этот массив данных в голове. У нее обязаны быть уши и глаза — те самые незаметные лакеи, горничные, кучера, которых никто не берет в расчет. Должен быть кто-то, кто сводит эти ручейки слухов в одну полноводную реку.
Или… этот «кто-то» — она сама? Глава собственной тайной канцелярии?
Я посмотрел на нее новым, сканирующим взглядом. Не как на любовницу, а как на главу теневого ведомства, работающего под идеальным прикрытием будуара.
Она перехватила этот взгляд. И вдруг произошло то, чего я, привыкший к ее маске «железной леди», никак не ожидал.
Элен смутилась.
На ее алебастрово-бледных щечках проступил легкий, предательский румянец. Она отвела глаза, нервным жестом поправила бретельку сорочки, словно пытаясь прикрыться от моей догадки. «Черная вдова», способная одним прищуром осадить нахального генерала, сейчас выглядела как гимназистка, пойманная с запрещенным письмом.
— Что? — спросила она чуть резче, чем следовало, выдавая нервозность. — Почему ты так смотришь? Я не нравлюсь тебе?
— Нет, — медленно произнес я. — Ты безупречна. Просто я вдруг осознал, с кем на самом деле делю постель.
— И с кем же?
— С самой опасной женщиной Петербурга. Ты знаешь всё, Элен. Ты владеешь тайнами, которые не снилась иным министрам.
Она замерла, превратившись в статую. Румянец стал ярче, но подбородок упрямо вздернулся.
— Ты преувеличиваешь, — буркнула она, избегая прямого контакта. — Женщины любят болтать. А мужчины, особенно при мундирах, любят хвастаться — болтать еще больше. Я просто… внимательная слушательница.
— Внимательная, — эхом повторил я, не скрывая иронии. — Это слишком мягкое слово. Ты держишь руку на пульсе Империи, моя дорогая. И этот пульс оказывается бьется в твоем доме.
Она вскинула голову, и в глазах, сквозь смущение, прорезался стальной блеск вызова. Маски были сброшены.
— И что с того? — голос зазвенел напряженной струной. — Знание — это оружие, Гриша. Ты куешь металл, создаешь машины, а я собираю слова. В нашем мире без оружия не выжить, тебя сомнут и не заметят. Особенно женщину, которая осталась одна против стаи волков.
— Я не сужу, — сказал я мягко, накрывая ее холодную ладонь своей. — Я восхищаюсь. Искренне. Мастер мастера видит издалека.
Напряжение покинуло ее тело так же резко, как и появилось. Плечи опустились, дыхание выровнялось.
— Спасибо, — тихо, почти шепотом произнесла она. — Я боялась, что ты решишь… что я использую и тебя. Что ты просто…
— А ты используешь?
Она посмотрела мне в глаза — открыто, без кокетства.
— Нет. С тобой я отдыхаю. Ты — единственная комната в этом городе, где у стен нет ушей. Единственный, кто не пытается купить мои секреты или продать мне свои подороже. Ты просто… есть.
Это было самое честное признание, на которое способны такие люди, как мы, заброшенные судьбой.
— Я рад, — сказал я. — Потому что мне тоже нужен отдых. И совет.
— Совет? — переспросила она, чуть склонив голову к плечу. Тяжелый локон шелком скользнул по ключице.
— Именно. Я шел в твою берлогу за мудростью оракула, а угодил в лапы к медведице. Которая затащила меня в постель и едва не съела.
Элен фыркнула. Напускное смущение испарилось, уступив место искреннему веселью. В уголках глаз собрались лучики морщинок — единственная печать, которую время и опыт посмели поставить на ее лице.
— Медведица? — ее смех рассыпался серебром по полумраку спальни. — Ох, Гриша… Тебе срочно нужен учитель изящной словесности. Или поэт. Сравнивать даму с диким зверем — это… mon dieu, это так по-русски. Впрочем, аллегория не лишена меткости. Я действительно умею кусаться, если меня разозлить. И ревностно охраняю свою территорию.
Она потянулась, грациозно выгнув спину — довольная, сытая хищница, переваривающая ужин.
— Ладно, мой медведь. Выкладывай. Какая буря прибила твой корабль к моим берегам посреди ночи, заставив забыть о приличиях?
Игривость слетела с меня. Я повернулся к ней.
— Беда не моя, — произнес я. — Но она бьет по моим людям. И я не вижу решения.
Скрывать детали не имело смысла, поэтому я выложил перед ней историю Воронцова и Варвары. Описал тот тупик, в который они загнали сами себя и который я вынужден был наблюдать ежедневно.
— Там искрит так, что воздух плавится, — говорил я, не отводя взгляда от пляшущего огонька свечи. — Алексей сделал предложение. По всей форме, честь по чести. Но Варя… она отказала, точнее, взяла паузу. Она умная девочка и прекрасно понимает цену. Став законной женой, она обязана будет покинуть «Саламандру». Таков закон света. Ей придется превратиться из творца в деталь интерьера. В красивую, молчаливую мебель, которая умеет вышивать гладью и разливать чай гостям. Для нее это не брак, а медленная смерть души.
Элен слушала, не перебивая. Ее лицо приняло сосредоточенное выражение.
— А остаться в нынешнем положении она не может, — продолжал я, загибая пальцы. — Слухи уже поползли. «Молодая вдова в доме богатого холостяка». Эта грязь липнет не только к ней, но и к ее дочери. Выбор у нее небогатый: либо любовь и статус ценой потери себя, либо свобода и любимое дело, но с клеймом позора. Было бы мне все равно на нее, я бы не забивал себе голову, но она часть моего дела. Часть «Саламандры». Она мне дорога.
Я развел руками, признавая поражение.
— Я технарь, Элен. Я могу решить задачу с сопротивлением металла, с огранкой камня. Могу придумать, как скрыть дефект в сапфире. Но здесь… здесь я не понимаю что делать. Это сословный капкан — ситуациия, из которой по правилам выхода нет.
Элен минуту смотрела на меня своим пронзительным взглядом, в котором отражались блики свечей. А затем ее губы тронула странная улыбка, лишенная бабьего сочувствия, скорее хищная, предвкушающая.
— Ох, Гриша… — протянула она с легкой снисходительностью. — Ты гений, тут двух мнений быть не может. Ты видишь душу камня. Но в людской породе ты порой слеп.
Она улыбнулась.
— Ты уперся лбом в крепостную стену и пытаешься ее проломить, набивая шишки. А в двух шагах — открытая калитка.
— Чего? Какая калитка? — я нахмурился, не улавливая хода ее мысли. — О чем ты?
— Именно. Ты путаешь понятия, мой милый. Это не трагедия, это задача. И решение очевидно. Ты смотришь на ситуацию снизу вверх, как добропорядочный мещанин, который боится нарушить писаный закон. А нужно смотреть сверху вниз. Как аристократ, который знает: законы пишутся для толпы, а правила существуют, чтобы мы их изящно обходили.
— И каков же маневр?
Элен отрицательно покачала головой.
— Не так быстро, — она прищурилась. — Сведения — самый дорогой товар на рынке, мастер. Ты сам это подтвердил. Я знаю, как разрубить этот гордиев узел, даже не касаясь меча. Я знаю схему, при которой и волки будут сыты, и овцы целы. Твоя Варвара получит и мужа с гербом, и любимое дело, и уважение света. Полный пакет.
Я подался к ней, ловя каждое движение ее лица. Я даже начинаю понимать тех, кого убалтывает эта женщина. Умеет же. Профи.
— Как?
— А какова моя комиссия? — она лукаво улыбнулась, наматывая на палец край батистовой простыни.
Я смотрел на нее и понимал: она играет. Шутница… Но она действительно видит лазейку там, где я вижу только гранит сословных предрассудков.
— Все, что захочешь, — ответил я серьезно. — В пределах физических и финансовых возможностей.
— Возможностей… — она театрально вздохнула. — Какой же ты скучный, когда дело касается сделок. Ладно. Скажи мне только одно: ты ей доверяешь? Этой Варваре?
— Как самому себе, — ответ вылетел мгновенно, без сомнений. — Варя держит ключи от казны «Саламандры». Она знает движение каждого рубля. При желании она могла бы пустить меня по миру за неделю, но преданность — ее главный порок.
Элен удовлетворительно кивнула. Сменив позу и подобрав под себя ноги, она окончательно растеряла сходство с томной любовницей, превратившись в генерала над картой боевых действий.
— Тогда зри в корень. В чем трагедия Варвары? В ее статусе. Она — наемная. Она служит за жалованье. Для дворянского сословия это клеймо, разновидность лакейства. Супруга боевого офицера, столбового дворянина, не может стоять за прилавком или вести гроссбух за зарплату, даже если эта зарплата превышает генеральский оклад втрое.
Она выдержала театральную паузу.
— Однако дворянину вовсе не зазорно владеть делом, Гриша. Взгляни на Демидовых. На Строгановых. На Гончаровых. Кто они? Заводчики. Промышленники. Они не стоят у горна, не марают руки углем — они владеют рудниками, печами, мануфактурами. И это почетно. Это служение Отечеству на ниве коммерции. Ни у кого язык не повернется назвать графиню Строганову торговкой, хотя ее бриллианты куплены на деньги от продажи соли и железа.
Лоб сам собой пошел складками.
— Ты предлагаешь мне подарить ей завод? У меня его нет. Есть мастерская и лавка.
— У тебя намечается создание ювелирной империи, — парировала Элен жестко. — Дроби ее. Выдели часть. Что там у вас сейчас на взлете? Те самые самописцы?
— Перьевые ручки с резервуаром, — уточнил я, начиная улавливать направление ее мысли. — Кулибин наладил поточную линию. Готовы выпускать их тысячами. Иван Петрович уже планирует еще один цех.
— Не цех, — ее палец предостерегающе взлетел вверх. — Мануфактуру. «Императорская привилегированная мануфактура стальных письменных приборов». Чувствуешь разницу? Звучит как музыка, как титул.
— Звучит дорого. И солидно.
— Вот и сделай ее хозяйкой этой мануфактуры. Не управляющей, не приказчицей, а владелицей доли. Компаньоном. Пайщиком.
Элен подалась вперед, ее глаза загорелись.
— Сделай ее равной, Гриша. На гербовой бумаге. Пусть она будет не той, кто исполняет приказы за деньги, а той, кто их отдает по праву. В наше время женщина-промышленник — это скандал, не спорю. Это дерзость, пощечина общественному вкусу. На нее будут коситься в ложах театра. Но это уже не позор лакейства. Это эксцентричность богатой дамы. Причуда. А свет прощает эксцентричность, если за спиной дамы стоят серьезный капитал и твое имя Поставщика Двора.
Мне не очень нравилась эта идея, ведь в соавторах патента я оказался по воле Кулибина и никакого отношения к его цеху не имел. Это его проект. Но сам концепт, идея мне понравились. В этом было что-то действительно интересное.
Я смотрел на нее, чувствуя, как в мозгу с тяжелым скрежетом проворачиваются жернова понимания. Схема была изящной.
— А Воронцов…
— И Воронцов примет это, — отрезала она. — Ему даже будет лестно. Его жена — не бесприданница, которую он облагодетельствовал, а состоятельная женщина, партнер Поставщика Двора. Это придаст ей веса. И никто, слышишь, никто не посмеет назвать ее содержанкой.

Утро было непривычно ясным, правда мороз щипался, вгрызался в кожу. Над горизонтом висело солнце — начищенная латунная монета. Распоряжение заложить открытые сани казалось единственно верным: ледяной ветер лучше любого лекарства выдувает из головы лишние мысли.
Варвара Павловна появилась на крыльце ровно в девять, синхронно с боем часов. В строгом суконном пальто, шляпке без вуали и с наглухо спрятанными в муфту руками, она напоминала траурную статую. Выражение лица исключало мысли о прогулке — с таким видом всходят на эшафот или входят в зал суда для оглашения приговора.
— Доброе утро, Григорий Пантелеич, — поприветствовала она меня.
— Доброе, Варвара Павловна. — Я подвинулся, освобождая место, и трость с серебряной саламандрой на набалдашнике привычно легла мне на колени. — Курс на Петергоф. Гранильная фабрика. Прибыла партия уральского сырья. Будем искать сокровища в грязи.
Она лишь коротко кивнула, проглотив вопросы. Обычно компанию мне составлял Илья, однако сегодня требовался иной собеседник. И совершенно иная тональность беседы.
Сани рванули с места. Рядом скакал на здоровом жеребце Ванья. Миновав Невский, мы свернули к заставе, оставляя позади городской шум. Варвара сидела, уставившись в одну точку. В этом напряженном молчании читалось ожидание: она готовилась к разговору, который, по ее расчетам, должен был поставить жирную точку на ее карьере в «Саламандре».
— Варвара, — начал я, когда городские кварталы окончательно уступили место белому безмолвию полей. — Давайте начистоту. Вы ведь изнываете от скуки, верно?
Она чуть повернула голову, на лице все признаки удивления.
— Скуки? Простите, суть ускользает от меня. Счетов — горы, поставщики требуют внимания…
— Оставьте счета в покое, — я пресек попытку отчитаться. — Зрите в корень. Допустим, на один день «Саламандра» принадлежит вам безраздельно. Вы держите вожжи. Какую шестеренку вы выкинете из механизма первой? Что перестроите?
Варвара замолчала, провожая взглядом полосатые верстовые столбы, словно искала ответ в их мельтешении.
— Будь моя воля… — слова давались ей с трудом, будто она пробовала на зуб фальшивую монету. — Я бы разделила потоки. Нынешний общий зал напоминает базарную площадь: купчихи локтями могут толкть княгинь, а звон молотков из мастерской слишком громкий для посетителей. Это убивает престиж. Особым клиентам требуется приватность. Отдельный кабинет. Бархат, тишина, аромат дорогого кофе. Чтобы обсуждение заказа превращалось из торга в светскую беседу двух ценителей.
Ее голос наливался силой. Замкнутость испарилась.
— И еще… Автоматон. Вы грозились придумать и поставить его. Дамы с детьми были бы безумно счастливы от такой необычности. Это же готовая вывеска! Символ того, что здесь творят инженерные чудеса, выходящие за рамки банальных вещей.
Слушая ее, я ощутил, как в голове встают на место нужные детали. Пока я увлекся придворными интригами, Варвара зрила в корень пользовательского интерфейса. Я строил машину, она же думала об эргономике и людях.
— Логистика? — подбросил я новую тему, словно полено в топку. — Курьеры опаздывают с завидной регулярностью.
— Наемные извозчики — зло, — парировала она мгновенно, без заминки. — Необходим свой штат. Ливреи, герб «Саламандры» на дверце экипажа. Пусть весь Петербург видит: по улице едет заказ от Поставщика Двора. Мы продаем золото, Григорий Пантелеич, мы продаем надежность и репутацию.
Темп ее речи ускорялся. Страх увольнения сгорел в огне планирования. Она видела перед собой серьезное предприятие, эдакий механизм, требующий отладки.
— А поместье? — я резко сменил тему.
Варвара переключилась мгновенно.
— Фундамент залит, своды подвалов перекрыты. Из-за лютых морозов я заморозила стройку до апреля. Корабельный лес заказан в Выборге — ждем ледохода для сплава. Кирпич идет с Ижорских заводов, тамошняя глина даст фору любой другой.
Она владела информацией в совершенстве. Каждая доска и кирпич были учтены в ее ментальной картотеке, пока я разбирался с дуэлянтами и подбирал огранку сапфирам.
— Впечатляет, Варя, — вырвалось у меня.
Она осеклась, мгновенно сжавшись обратно в комок нервов.
— Я лишь выполняю свои обязанности, — тихо произнесла она.
Глядя на нее, я признал: Элен попала в точку. Тысячу раз была права. Варвара переросла должность счетовода. Она — готовый топ-менеджер. Отправить ее на завод к Кулибину следить за штамповкой ручек — все равно что забивать гвозди микроскопом. Ей нужен иной масштаб. Ей необходимо дать власть над тем, что она чувствует лучше меня: над людьми, над «интерфейсом» взаимодействия «Саламандры» с высшим светом.
В моем сознании оформилась финальная схема. Речь шла уже не о процентах или жалованье. Рождалась новая роль, делающая ее полноценным игроком.
— Прибыли, — объявил я, когда сани заскрипели, останавливаясь у фабричных ворот. — Прошу, Варвара Павловна. Глянем, чем нас намерен удивить господин Боттом. И советую: торгуйтесь насмерть. У вас это выходит куда изящнее, чем у меня.
Улыбка коснулась ее губ. Мы выбрались из саней навстречу холодному ветру.
На пороге конторы нас встретил Александр Иосифович Боттом, энергично выбивающий из рукавов сюртука облака каменной пыли. Человек-оркестр, шумный, напрочь лишенный столичной чопорности, с бакенбардами, топорщившимися, словно у рассерженного кота, он занимал собой все пространство дверного проема, хотя глаза его лучились смехом.
— Мастер Григорий! — Его бас был способен перекрыть шум камнерезных станков. Жесткая, как наждак рука, схватила мою ладонь. — Радость-то какая! Грешным делом подумал, что с новым титулом вы к нам, простым тесальщикам, и дорогу забудете. Поставщик Двора — звучит гордо, обязывает!
Переведя взгляд на мою спутницу, он расплылся в широчайшей улыбке, отчего бакенбарды разъехались к ушам.
— И Варвара Павловна с вами! Мое почтение, сударыня. Не ожидал лицезреть вас среди нашей грязи. Обычно мы с вами держим связь через курьеров.
— Доброго дня, Александр Иосифович. — Варвара обозначила вежливый и сдержанный кивок. — Дела не терпят отлагательств. Григорий Пантелеич возжелал лично инспектировать сырье, моя же задача — проследить, чтобы он в творческом порыве не скупил всю фабрику вместе с фундаментом.
Боттом раскатисто хохотнул.
— И то верно! За творцами нужен глаз да глаз, иначе без штанов оставят. Прошу, дамы и господа, в закрома!
Путь в святая святых лежал через производственные цеха. Уши заложило от визга дисков, вгрызающихся в твердую породу, ноздри защекотала взвесь мокрого камня и шлифовального порошка. Рабочие в грязных фартуках, завидев трость с саламандрой, почтительно приветствовали. Боттом уверенно вел нас в подвал — туда, где камень еще не стал искусством, но уже перестал быть просто горой.
Внизу царила прохлада и пахло сырой землей. Ряды грубо сколоченных ящиков уходили в темноту. Управляющий подошел к одному из них, с треском сбив крышку.
— Любуйтесь! Орская яшма. Рисунок — хоть сейчас в раму. Государь изволил камин заказать, так что лучшие монолиты я придержал.
Я оценил плотную, пеструю структуру. Яшма была хороша, добротный материал для облицовки, однако мой интерес лежал в иной плоскости.
— А что в том углу, Александр Иосифович? — Я указал тростью на штабель ящиков поменьше, покрытых толстым слоем пыли.
— А, это… — он пренебрежительно махнул рукой. — Отход производства. Мелочевка, сколы, друзы. Для ваз маловаты, для флорентийской мозаики колер не тот. Все собирался списать или кустарям на пуговицы сбыть.
— Позволите?
— Опять? В нашу первую встречу вы изрядно набрали всякого мусора. Странный вы ювелир, Саламандра! Ройтесь на здоровье. Только перчатки испачкаете.
Я подошел к ящикам. Для Боттома это был производственный мусор, балласт на балансе. Для меня же — нераспечатанный лутбокс в сокровищнице Али-Бабы.
Рука нырнула в первый ящик. Горный хрусталь, аметисты, раухтопаз… Стандартный набор, ничего, от чего участился бы пульс. Но вот пальцы нащупали небольшой, с грецкий орех, кристалл. Темный, почти черный на вид.
Стоило поднести его к настенной свече, как физика сделала свое дело. Камень вспыхнул густым, вишневым огнем, словно внутри включили подсветку.
Похож на турмалин. Рубеллит. Если грамотно срезать корку — чистота воды будет идеальной.
— Этот забираю, — произнес я, пряча находку в карман. — И вон тот, синий.
Ух, и индиголит нашел.
Боттом лишь пожал плечами, явно не разделяя моего энтузиазма.
— Воля ваша. Овчинка выделки не стоит.
— Я люблю риск.
Следующий ящик я осматривал с таким же интересом. Перебирая мутные, желтовато-зеленые камни, я наконец наткнулся на знакомую тяжесть.
Из груды породы на свет появился неказистый осколок, напоминающий бутылочное стекло. При дневном освещении, пробивающемся через узкие оконца подвала, он притворялся грязно-зеленым, болотным уродцем, не стоящим и гроша. Для местных мастеров это был брак, странный, «неправильный» хризоберилл.
Я набрал полную горсть таких «уродцев».
— И эти тоже, Александр Иосифович. Выписывайте.
— Зачем вам этот лом? — Искреннее изумление на лице Боттома было достойно кисти художника. — Цвет грязный, «игры» нет. Разве что на дешевые перстни для приказчиков?
— Мне нравится их… скрытый потенциал, — уклончиво ответил я. — Сколько за все?
Управляющий прикинул на глаз объем кучки, лежащей на крышке ящика. Показательно глянул на оттопыренный карман, куда я прихватил несколько камешков.
— Ну… скажем, сто рублей. Чисто за хлопоты и амортизацию сапог. Там веса фунта два наберется.
Я уже открыл рот, чтобы согласиться — цена была смехотворной, на уровне статистической погрешности, — но тут в разговор вступила тяжелая артиллерия.
— Сто рублей? — Голос Варвары прозвучал с нотками ядовитого сарказма. — Александр Иосифович, побойтесь Бога, вы же в храме искусства, а не на базаре. Это как вы сами выразились — мусор. Сколотые грани, внутренние трещины, включения. В лучшем случае все это на пуговицы. Цена всему этому — полтинник. И то, если мы сами потрудимся вывезти.
Боттом опешил. Он привык видеть во мне эксцентричного творца, сорящего деньгами, а Варвару воспринимал как безмолвную тень.
— Помилуйте, сударыня! Тут по казенным расценкам намного больше. Я ж по-дружески.
— Все камни мутные, как вода в Фонтанке, — парировала Варвара, брезгливо беря камень двумя пальцами в перчатке и вертя его перед носом управляющего. — Его еще чистить, облагораживать, резать. Одни убытки. Шестьдесят.
— Восемьдесят! — взвыл Боттом, оскорбленный в лучших чувствах. — И ни копейкой меньше! Это казенное имущество, я перед казной отчет держу, а не перед своей совестью!
— Семьдесят, — отрезала Варвара тоном, не терпящим возражений. — Плюс вы отгрузите нам пару ящиков малахитовой крошки. Нам для затирки швов мозаики нужно, а у вас она все равно под ногами валяется, только ходить мешает.
Торг длился минут пять и был прекрасен. Я стоял в стороне, опираясь на трость, и любовался. Варвара трансформировалась мгновенно. Из замкнутой спутницы она превратилась в хищника, почуявшего слабость жертвы. Жесткость и расчет в ней удивительным образом сочетались с убийственным обаянием. Она улыбалась, шутила, однако хватку не ослабляла ни на секунду, отвоевывая каждый рубль. Боттом, поначалу раздраженный, втянулся в процесс — ему явно импонировал достойный противник.
— Ладно! — наконец выдохнул он, капитулируя и отирая пот со лба огромным клетчатым платком. — Семьдесят три. И крошка ваша. Уели вы меня, Варвара Павловна, без ножа зарезали.
Повернувшись ко мне, он уважительно крякнул.
— Ну и помощница у вас, мастер! Зубастая. С такой не пропадешь. — А потом тихо шепнул, — берегите ее как зеницу ока.
Взглянув на Варвару, я заметил легкий румянец на ее щеках и победный блеск в глазах. Она только что сэкономила мне четверть суммы, но суть была не в ассигнациях. Суть была в методе. Она защищала мои интересы яростнее, чем свои собственные. Она чувствовала рынок кончиками пальцев, читала людей, как открытые книги.
Она не просто «приказчица» и даже не «управляющая». Она — мой внешний интерфейс. Мой щит. Я — технарь, видящий структуру кристаллической решетки. Она — человек, видящий выгоду и психологию клиента.
Картина, начавшая складываться в санях, теперь обрела четкость. Ей нужно дать власть над тем, в чем она компетентнее меня: над людьми, над социальным капиталом, над тем, как бренд «Саламандра» выглядит в глазах света.
— Берегу, Александр Иосифович, — ответил я совершенно серьезно. — Пуще самого редкого алмаза.
Погрузка трофеев в сани прошла под личным надзором Боттома — ящики закрепили на совесть. Когда фабричные ворота остались позади, я скосил глаза на спутницу. Маска спокойствия вернулась на место.
— Это было великолепно, — нарушил я тишину.
— Просто ненавижу, когда переплачивают за откровенный мусор, — она пожала плечами, будто речь шла о покупке картофеля.
Обратная дорога промелькнула незаметно. Сани шли легко, по укатанному тракту, ветер сменил гнев на милость, а перестук копыт выбивал вполне мажорный ритм. Варвара, плотно укутанная, гипнотизировала взглядом бесконечную снежную равнину.
— Варвара, — окликнул я, нарушая мерный шум полозьев.
Она вздрогнула, резко повернув голову.
— Да, Григорий Пантелеич?
— Помните мое обещание подумать насчет вас и Алексея?
Лицо ее окаменело. Она готовилась к вежливому отказу. Стандартные фразы о необходимости расставания наверняка крутились в ее голове заезженной пластинкой все последние дни.
— Я понимаю, — голос предательски дрогнул, сорвавшись на шепот. — Вы решили, что мне лучше уйти. Для блага дела. Чтобы…
— Не совсем, — перебил я. — Решение принято: вы нужны мне здесь.
Выдержав паузу, я поймал ее взгляд.
— Я нашел решение, Варя. Способ развязать этот гордиев узел, не прибегая к мечу. Воронцов получит супругу, которой будет гордиться, а «Саламандра» сохранит свою душу.
Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами, отказываясь верить ушам. Где-то на дне зрачков робко, с недоверием, начала тлеть искра надежды.
— Но каким образом? Свет никогда не примет…
— Свет примет то, что мы ему скормим, — отрезал я. — Весь вопрос в подаче и упаковке. Но мне нужно пару дней для того, чтобы все обдумать как надо.
Я умолк, не став грузить ее деталями, хотя она наверняка хотела подробностей. Главный тезис был озвучен.
— Вы станете хозяйкой положения, Варвара. Даю слово. Просто доверьтесь мне.
— Вы… вы правда пойдете на это? — прошептала она. — Ради меня?
— Вы нужны мне здесь.
Лицо Варвары преобразилось. Впервые за этот серый, бесконечный месяц на нем расцвела настоящая, живая улыбка, сбросившая с ее плеч десяток лет. В порыве благодарности она качнулась ко мне, едва не нарушив приличия объятием, но вовремя вспомнила про открытые сани и чужие взгляды. Осеклась, смутилась, однако сияния глаз это не погасило.
— Григорий Пантелеич… я верю. Я буду ждать столько, сколько нужно.
— Отлично. Дайте мне пару дней.
Остаток пути прошел в тишине, но это было счастливое, наполненное смыслом молчание. Не зная деталей плана, Варвара ухватила суть: ее не списали в утиль.
У крыльца внутреннего двора нас поджидал сюрприз в виде незнакомой кареты. Экипаж скромный, но добротный, без гербов, лакей в ливрее нейтрального цвета — полная анонимность.
— Клиенты? — удивилась Варвара, выбираясь из саней. — В расписании пусто. И почему во внутреннем дворе?
Торговый зал подарил нам неожиданную мизансцену. В кресле для визитеров, вальяжно закинув ногу на ногу, расположился Жан-Пьер Дюваль.
Человек недавно пытавшийся стереть меня в порошок руками гильдии, сегодня излучал смирение, граничащее со святостью. Завидев нас, француз вскочил на ноги, шляпа описала в воздухе элегантную дугу, а поклон вышел глубоким, хоть и с отчетливым театральным душком.
— Мэтр Григорий! — Голос лился патокой, сладкой до приторности. — Мадам Варвара! Тысяча извинений за вторжение. Надеюсь, не помешал?
Рука на набалдашнике трости невольно сжалась. Дюваль в моем доме — примета дурная.
— Чему обязан, мэтр? — спросил я сухо, игнорируя расшаркивания.
Дюваль грустно улыбнулся, словно побитый пес, приползший к порогу.
— Я пришел с миром, коллега. Ваша победа… она стала откровением. Упала пелена с глаз. Я был слеп, цеплялся за замшелые традиции и свои обиды, упуская из виду, что вы — будущее нашего цеха.
Он вздохнул, картинно прижав ладонь к жилету в области сердца.
— Я ошибался. Гордыня сыграла со мной злую шутку. Но теперь я хочу зарыть топор войны. Мы ведь художники, мэтр. Нам нечего делить, кроме вдохновения.
Короткий жест лакею — и передо мной возник плоский футляр из полированного красного дерева.
— В знак моего искреннего раскаяния и… глубочайшего почтения к вашему дару, прошу принять этот скромный презент.
Крышка футляра откинулась.
Внутри, в уютных бархатных гнездах, покоился набор резцов. Швейцарская сталь, рукояти слоновой кости, заточка, способная резать воздух. Инструмент мечты, стоивший состояния, который в России достать сложнее, чем живого слона.
— Мои личные, — в голосе Дюваля проскользнула, пожалуй, единственная искренняя нота — грусть расставания. — Работал ими много лет. Однако вижу, что в ваших руках они сотворят намного больше чудес.
Взгляд скользил с идеальной стали на лицо дарителя. Фальшь буквально висела в воздухе. Люди подобного кроя не меняют окрас, тем более после публичной порки. За елейными речами и щедрым даром скрывалась явная неприязнь. Вот только для чего этот цирк? Усыпить бдительность?
— Благодарю, мэтр, — медленно произнес я, принимая футляр. — Дар щедрый. Даже чересчур.
— Пустяки, — он небрежно отмахнулся. — Считайте это контрибуцией проигравшего. Мир?
Протянутая ладонь повисла в воздухе.
Я пожал ее. Кожа холодная, влажная — прикосновение к земноводному.
— Мир, — ответил я. — Худой мир лучше доброй ссоры.
Дверь мастерской распахнулась, впуская мадам Лавуазье с папкой эскизов. Она даже что-то напевала. Мелодия оборвалась на полуслове. Увидев гостя, Мари застыла. Лицо, излучавшее мягкость, мгновенно превратилось в маску ледяного презрения. Она окинула соотечественника взглядом, от которого в парижских погребах скисло бы марочное вино.
— Мсье Дюваль, — в голосе зазвенела сталь гильотины. — Какая… неожиданность. Вы заблудились? Посольство Франции находится в другой стороне.
Дюваль дернулся, словно получил пощечину. Он прекрасно знал, кто такая мадам Лавуазье.
— Мадам, — он поклонился, но прежняя вальяжность испарилась, уступив место суетливости. — Я лишь зашел засвидетельствовать почтение мэтру. И принести извинения.
— Засвидетельствовали? — Она прошла мимо, демонстративно игнорируя его присутствие, и направилась к стеклянному шкафу. — В таком случае не смеем задерживать. У мэтра много работы. Настоящей работы, а не пустопорожних визитов.
Грубо. Даже для нее. Но эффективно. Дюваль осознал: здесь ему не рады. Как только он прошел мимо ее взгляда, интересно. Наверняка в зале работали девчонки Лавуазье, иначе она была бы в курсе его визита.
— Да-да, разумеется, — забормотал он, пятясь к выходу. — Не смею отвлекать. Еще раз простите. До свидания, мэтр. Надеюсь, мы еще встретимся… уже как друзья.
Очередной поклон — и он выскочил за дверь, сопровождаемый лакеем.
Мари стояла у окна, провожая взглядом отъезжающую карету. Пальцы нервно выбивали дробь по картонной папке.
— Что это было? — спросил я. — Вы знакомы?
— Я знакома с этой породой людей, Григорий, — ответила она, не оборачиваясь. — Французская вежливость часто служит красивой оберткой. Он пришел принюхиваться. Будьте настороже. Подобные дары, — кивок в сторону футляра, — порой обходятся дороже открытой войны. Троянский конь, мэтр. Не втаскивайте его в город.
Я щелкнул замком футляра. Резцы блестели.
— Я в курсе, — кивнул я. — Но врага полезно держать на коротком поводке. Пусть тешит себя иллюзией, что мы купились.
Я передал драгоценный ящик подошедшему Прошке.
— В мой кабинет. И чтобы не прикасался.
— Слушаюсь, — восторженно пискнул мой ученик.
Проводив его глазами, я направился к себе. День едва перевалил за середину, а событий набралось на неделю вперед. Разговор с Варварой, рейд к Боттому, визит Дюваля…
Подъем в кабинет дался тяжело, шрам от стилета ныл на погоду.
Отодвинув чертежи, я упал в кресло. Требовалась срочная дефрагментация. Хаос — главный враг ювелира, и бороться с ним можно только жесткой структурой.
Я сел за стол, придвинул к себе чистый лист бумаги. Хаос в голове нужно было структурировать. Превратить эмоции в задачи, а страхи — в алгоритмы. Привычка из прошлой жизни, которая не раз спасала меня от паники.
Я достал авторучку.
«План действий».
Первый пункт лег на бумагу легко.
Первое. Варвара и Воронцов.
Это было самое важное. Схема с «Дворянским предпринимательством» была рискованной, зато красивой. Нужно было только оформить все юридически безупречно. Я уже видел, как вытянутся лица некоторых умников, когда они узнают то, что я задумал.
Второе. Церковь.
Складень «Небесный Иерусалим». Нужно выбрать момент. Сдать его так, чтобы эффект был максимальным.
Третье. Сейф.
Мой «несгораемый шкаф» стоял в кузне у Кулибина в виде полуфабриката. Стенки склепали, засыпку сделали, но замок… Иван Петрович бился над дисковым механизмом, ругаясь на чем свет стоит. Нужно дожать. Секреты должны быть под замком, а не в ящике стола. Особенно теперь, когда Дюваль начал ходить в гости.
Четвертое. Жозефина.
Заказ французской императрицы нужно все же выполнить. Для начала, придумать что именно делать, нужен эскиз.
Пятое. Императрица Мария Федоровна.
Малахитовый письменный прибор. Я обещал его на балу. Это была плата за покровительство. Малахит я уже отобрал, но дизайн… Он должен быть строгим, имперским, с изюминкой. Возможно, использовать ту же технику «русской мозаики», что и в складне, но в другом масштабе. Да и не решено еще что делать, собственно. Нужен эскиз.
Шестое. Стройка.
Весна близко. Снег осядет, дороги раскиснут, а потом подсохнут. Нужно было готовить переезд в поместье. Это будет база, крепость. С мастерскими, лабораториями и полигоном для испытаний оптики. Там я буду сам себе хозяин, вдали от любопытных глаз.
И седьмое. Элен.
Я написал это имя и задумался. Что подарить женщине, у которой есть все? Отблагодарить за помощь в вопросе с Варварой — нужно. Чем же ее удивить? Пока нет идей.
Я отложил ручку. Семь пунктов. Семь кругов ада или семь ступеней к величию. Каждый пункт требовал времени и сил.
На краю стола, темным пятном на светлом дереве, лежал футляр из красного дерева. Троянский конь от Дюваля.
Набор швейцарских резцов.
В свете лампы полированное дерево казалось почти черным, впитывающим свет. Откинув крышку, я внимательнее начал рассматривать инструменты. Рукояти из пожелтевшей от времени слоновой кости выглядели благородно, обещая комфорт в работе.
Инструмент высшего класса. Мечта любого гравера.
Пальцы выудили из бархатного ложемента штихель-болштихель. Инструмент лег в ладонь привычной тяжестью. Ухватистый, солидный…
Стоп.
Мышечная память, отточенная годами практики, взвыла сиреной. Баланс.
Идеальная с виду швейцарская сталь врала. Центр тяжести смещен. Едва уловимо, на жалкие доли грамма, недоступные дилетанту, но для мастера эта погрешность кричала громче иерихонской трубы. «Гуляющий» вес намекал: ручка не монолитна. Плотность кости неоднородна, либо внутри — полость.
Я поднес резец к глазам. Место сопряжения стального жала и кости охватывала латунная оковка. Тонкая, изящная работа. Стандарт.
Однако на торце ручки, в точке упора в ладонь, обнаружилось нечто. Крошечная, едва различимая точка. Дефект материала? След от иглы? Или технологическое отверстие?
Попытка провернуть оковку результата не дала — сидела намертво.
Паранойя. Ты просто перегрелся, Толя. Везде мерещатся заговоры. Старый инструмент, кость рассохлась, плотность изменилась, вот баланс и ушел.
Здравый смысл требовал положить штихель на место и пойти отдохнуть, но пальцы сжали рукоять сильнее. Нажатие на точку в торце.
Тишина.
Я попробовал скручивающее движение на самой костяной груше. Гладкая поверхность скользила во влажных пальцах. Еще усилие…
Тихий, сухой щелчок. Словно переломилась спичка. Внутри сработал фиксатор.
Ручка подалась.
Медленно, с мягким, маслянистым сопротивлением резьбы, она начала отвинчиваться. Стык был замаскирован гениально: линия разъема идеально совпадала с естественным рисунком кости.
Верхняя часть отделилась, обнажая нутро.
Ручка оказалась полой. Высверленный изнутри с точностью часового механизма пенал. Тайник.
А внутри что-то лежало.

Выскользнувший из пенала ручки небольшой бумажный свиток лежал на столешнице, дразня своей белизной. Мелькнула идиотская мысль о яде, но я тут же ее отбросил: слишком театрально для серьезных людей. Стилет в подворотне — дешевле и надежнее. Хотя со стилетом у них не получилось, я постарался выжить.
Развернув лист, я перестал дышать. Вексель.
В пятне масляной лампы документ выглядел образцом бюрократического изящества, однако я смотрел на него как сапер на тикающий механизм. Пятьдесят тысяч франков. Раз размашистая подпись Михаила Михайловича Сперанского. Два — печать явно французского банка судя по языку. Если верить написанному, второй человек в Империи, архитектор реформ и надежда либеральной мысли, либо берет взятки у врага, либо занимает у него деньги, что в нынешней политической турбулентности равносильно государственной измене.
Пинцет, щелкнув, ухватил уголок листа. Гербовая, плотная, с водяными знаками — к носителю претензий нет. Однако рецепторы уловили диссонанс: сквозь благородный аромат дорогих чернил пробивался едва заметный, пошлый химический душок.
Из недр секретера на свет появились флакон со спиртом и тонкая игла. Дрожь в руках отсутствовала — организм, видимо, исчерпал лимит нервозности и перешел в режим аварийной работы.
Острие иглы, несущее микроскопическую каплю спирта, коснулось финального завитка в подписи статс-секретаря. Реакция последовала мгновенно. Чернильный штрих не выдержал атаки растворителя, поплыл грязными фиолетовыми разводами, теряя четкость контура.
Химия беспощадна: чернила годичной давности обязаны окислиться и намертво въесться в целлюлозную решетку. Эти же лежали пленкой на поверхности, словно дешевая косметика. Им было от силы двое суток.
Грубая работа. Фальшивка.
Откинувшись на спинку кресла, я ощутил, как холодный пот прочертил дорожку вдоль позвоночника. Дюваль вручил мне куклу. Муляж вместо настоящего компромата.
Зачем?
Зажмурившись, я попытался реконструировать логику противника. Дюваль не идиот. Вручая эту бомбу именно мне — Поставщику Двора, человеку, вхожему к Сперанскому, — он просчитал алгоритм моих действий на несколько ходов вперед.
Вариант первый: паника честного патриота.
Обнаружив «измену», я, задыхаясь от праведного гнева, мчусь во дворец. Добиваюсь аудиенции, падаю в ноги Александру, либо к его матери. Государь берет бумагу, запускает маховик следствия. Экспертиза, разумеется, докажет подделку, вот только механизм уже не остановить. Политическая репутация — материя хрупкая: достаточно тени подозрения, и карьера Сперанского укатится в небытье. «Старая гвардия» с радостным визгом растерзают реформатора.
Сам же я превращусь в гонца, принесшего дурную весть. Токсичного безумца, втянувшего монарха в грязную провокацию.
Вариант второй: шантаж.
Я решаю разыграть эту карту и иду к Сперанскому. Кладу вексель на стол: «Михаил Михайлович, смотрите, какая гадость. Чем отблагодарите за спасение?».
Сперанский, зная, что денег не брал, мгновенно распознает во мне либо полезного идиота, либо врага. В обоих случаях я становлюсь опасным свидетелем. А свидетели на таких высотах долго не живут — то в Неве всплывут, то косточкой подавятся, то мастерская «Саламандра» вдруг займется огнем с четырех углов.
Вариант третий: страх.
Я испугавшись, прячу бумагу. Дюваль, зная об этом, выжидает паузу и пишет анонимку: «Обыщите дом ювелира, он скрывает государственные документы». Здравствуй, Сибирь, прощай Саламандра.
Идеальный капкан. Любой мой ход ведет к ухудшению позиции.
Злость начала вытеснять страх. Злился я не на Дюваля — глупо обижаться на молоток, которым тебя бьют, — а на собственную самонадеянность. «Поставщик Двора»… Повесил красивую вывеску и решил, что стал игроком?
Наверняка француз сейчас сидит с бокалом бордо, смакуя, как мечется в силках «русский варвар». Ногти до боли впились в ладони, возвращая связь с реальностью.
Стоп.
Расчет строится на моей предсказуемости. На том, что я буду играть по их правилам — бегать, прятать, доносить. А если нет?
Взгляд снова упал на вексель. Всего лишь целлюлоза, испачканная красителем. Она имеет власть надо мной, только пока я наделяю её этой властью.
Нужна пауза. Тайм-аут, чтобы выключить эмоции и запустить холодный рассудок инженера.
Брезгливо, кончиком пинцета, словно дохлую мышь, я отодвинул фальшивку на край стола. Пальцы привычно легли на набалдашник трости — прохладная саламандра помогала сосредоточиться.
Работа. Единственный доступный мне антидот. Когда мир летит в тартарары, нужно занять руки задачей, имеющей конечное решение.
У меня оставался незакрытый гештальт.
Жозефина.
Чистый лист ватмана лег перед глазами, авторучка привычно легла в руку. Требовалось создать психотерапевтический инструмент. Подарок для женщины, у которой есть вся Европа, но нет уверенности в завтрашнем дне.
Я прикрыл глаза, блокируя образ векселя и ухмылку Дюваля. Вместо них из памяти всплыли другие вводные. Креолка. Жаркое солнце Мартиники. Мистика, суеверия, вера в провидение. Она знает, что ее биологические часы тикают громче пушек Наполеона. Нет наследника — будет развод.
Золото ей не нужно — золотом увешан весь Париж. Ей нужна надежда, материализованный знак того, что судьба на её стороне. Эдакий талисман.
Она дочь плантатора. В её прошивке — вуду, приметы, фатализм. Она раскладывает таро и слушает шарлатанов.
Концепт номер один. Опал.
Европа шарахается от него, считая камнем слез, но Жозефина — креолка, падкая на экзотику. Ей ближе восточная трактовка: символ верности.
На бумаге возник крупный каплевидный кабошон. Черная бездна, как тропическая ночь. Но статика — это скучно. Нужна динамика.
В голове щелкнуло: биметалл. Принцип теплового расширения, который я уже обкатывал ранее. Оправа должна быть «живой». Не жесткий каст, а ложе из тончайших биметаллических лепестков.
Работает физика: кулон касается теплой кожи декольте, металл нагревается, лепестки микроскопически разгибаются. Камень меняет угол наклона, ловя свет иначе. Внутренний огонь опала — те самые инфернальные всполохи — начинает пульсировать. Очень сложно для воплощения.
Холодный камень — спокойный синий. Теплый — тревожный багровый.
«Слеза Фортуны».
Надев его, она почувствует теплоотдачу. Увидит реакцию. «Он живой, — решит императрица. — Он чувствует меня». Чистая манипуляция психосоматикой, но клиент будет в восторге.
Эскиз полетел в сторону.
Концепт номер два. Уроборос.
Змей, пожирающий свой хвост. Банальный символ вечности и циклического времени, если бы не исполнение. Браслет. Но не литье. Я вспомнил грошовые пружинные браслеты. Ручка быстро расчертила структуру звеньев. Каждая чешуйка — отдельный сегмент, нанизанный на скрытую пружину из закаленной стали. Никаких замков. Браслет растягивается, пропуская кисть, и плотно, как живая рептилия, обхватывает запястье.
«Нить Ариадны». Метафора проста: любовь, не имеющая начала и конца. Связь, которую нельзя разорвать, не уничтожив саму суть. Нужен акцент. «Вау-эффект».
Голова змеи. Глаза — бирманские рубины. Внутри черепной коробки — микромеханика. Крошечный эксцентрик, маятник, как в часах с автоподзаводом. Любой жест императрицы, взмах руки — маятник качается, шторки сдвигаются. Змея моргает.
Едва заметно, на долю секунды, но этого хватит.
Она следит. Она охраняет. Технически — адская головная боль. Ювелирная кинематика. Кулибин проклянет все на свете, закаливая такую пружину, но справится.
Концепт номер три. Самый мрачный. И самый рискованный.
Зеркало. Вместо стекла с амальгамой — полированный обсидиан. Вулканическое стекло, в которое пялились ацтекские жрецы, ожидая знамений.
Медальон. Строгий черный овал в золоте. При прямом взгляде ты видишь лишь свое темное, призрачное отражение, словно из зазеркалья.
Секрет в оптике. Японские зеркала «маккё». «Волшебные зеркала». Если при полировке создать на поверхности микроскопический рельеф, невидимый глазу, но работающий как система линз…
Схема легла на бумагу. Отраженный от черной поверхности солнечный зайчик должен проецировать изображение.
Профиль. Разумеется, Его. Наполеон.
«Зеркало Будущего».
«Ищи его свет, и ты увидишь».
Она будет часами вертеть медальон, ловя лучи солнца. И когда на штофных обоях будуара проступит тень Корсиканца — это станет мистическим потрясением. Знак свыше. «Он всегда рядом, даже если его нет».
Технология на грани фантастики для этого века. Полировка с точностью до микрона. Ошибка в давлении на притир — и брак. Но эффект того стоит.
Ручка легла на стол.
Три листа. Три крючка.
«Слеза» — физика, эмоция, тепло.
«Нить» — механика, символ, защита.
«Зеркало» — оптика, мистика, надежда.
Каждая идея била точно в неврозы Жозефины. Каждая кричала: «Я понимаю твой страх и даю тебе лекарство».
Эндорфин от решенной задачи вытеснил кортизол. Я снова ощущал себя мастером, контролирующим материю, а не загнанной в угол жертвой.
Скрипнула дверь.
В кабинет бочком протиснулся Прошка. Он тащил охапку березовых поленьев, прижимая их к груди подбородком. Лицо у мальчишки было перемазано сажей, а нос покраснел — в доме к ночи похолодало.
— Григорий Пантелеич, я это… подброшу? — спросил он, кивая на погасший камин. — А то зябко, ноги стынут.
Я махнул рукой. Мне было все равно. Холод шел не снаружи, а изнутри.
Прошка свалил дрова у очага с глухим стуком. Присел на корточки, начал ворошить серую золу кочергой.
Я наблюдал за ним краем глаза, пытаясь вернуться к мыслям о зеркалах и змеях, но взгляд снова и снова сползал к проклятой бумажке. Она белела на темном дереве столешницы, как кость.
В камине зашипело. Прошка чиркнул огнивом, высекая искру в трут. Дымок пошел, тонкий, сизый, но огня не было. Дрова, принесенные с улицы, отсырели. Береста на них была мокрой, склизкой.
Мальчишка дул на угли, раздувая щеки. Зола взлетала облачком, оседая на его волосах.
— Ну же… — бормотал он. — Загорайся, леший тебя дери…
Огонек вспыхнул и тут же погас, задушенный сыростью. Прошка шмыгнул носом, вытер сажу со лба рукавом.
— Беда, — вздохнул он. — Береста мокрая, трут не берет. Эх, сейчас бы стружки сухой… или бумаги клочок.
Он оглянулся на меня. Виновато, с надеждой.
— Григорий Пантелеич, у вас не найдется… ну, чего не жалко? Черновика какого?
Я посмотрел на его чумазую физиономию. Потом перевел взгляд на стол.
Ну уж нет, эскизы не дам. Их было жалко. Это была работа.
И тут взгляд уперся в вексель.
Плотная, великолепная бумага. Сухая. Сделанная лучшими мастерами Франции. Она лежала, воплощая в себе угрозу, шантаж, тюрьму и каторгу.
«Чего не жалко».
Я смотрел на этот документ и видел в нем судьбу Империи. Карьеру Сперанского. Мою жизнь. Я видел в нем Оружие. Улику. Бомбу.
И вдруг меня осенило.
Вся власть этого векселя, его смертельная сила держится только на одном — на моем страхе. На том, что я воспринимаю его как Документ. Как нечто священное и неприкосновенное. Как факт, с которым нужно считаться.
Но если убрать страх… Если посмотреть на него глазами Прошки…
Это просто бумага.
Бумага горит. Это ее физическое свойство. Она горит при температуре 451 градус по Фаренгейту. Или сколько там? Неважно.
Враг ждет сложной игры. Ждет, что я буду прятать, передавать, использовать. Любое мое действие в рамках их логики — это проигрыш.
Но если я выйду за рамки?
Если улики просто не станет?
Не спрятанной, не украденной, а уничтоженной. Превращенной в тепло и свет.
Дюваль, если и вправду дурак, спросит: «Где?» Я же пожму плечами, не понимая о чем речь.
Доказать, что он передал мне государственную тайну, он не сможет. Это будет признанием в шпионаже. Он сам себя загонит в угол.
Нет бумаги — нет дела. Нет шантажа. Нет крючка.
Я почувствовал, как губы сами собой растягиваются в улыбке человека, который нашел выход из лабиринта, просто проломив стену.
— Есть, родной, есть, — медленно произнес я.
Прошка внимательно посмотрел на меня.
Я протянул руку и взял вексель. Он был плотным, приятным на ощупь. Пятьдесят тысяч франков.
— Подойди сюда.
Мальчишка подошел, опасливо косясь на лист в моей руке.
— Это… документ, барин? — спросил он с сомнением. — Герб вон… виднеется. Красивый.
— Это, — сказал я, глядя на подпись Сперанского, — самая дорогая растопка в истории. И самая бесполезная вещь в этом доме.
Я протянул ему вексель.
— Бери.
Прошка неуверенно взял лист. Его пальцы оставили на гербовой бумаге черный след сажи.
— И что с ним делать?
— То, что ты хотел, — сказал я. — Жги.
Это было идеальное решение.
Прошка посмотрел на меня, потом на бумагу. В его глазах не было ни понимания высокой политики, ни страха перед государственной изменой. Для него этот лист был просто куском сухого материала, который отделял нас от холода.
— Жги, — повторил я.
Мальчишка пожал плечами. Он привык, что баре чудят. Одни жгут ассигнации, прикуривая трубки, другие рвут письма от любовниц. Мое чудачество было даже полезным.
Он скомкал вексель без жалости, без какого-либо пиетета. Просто смял в тугой бумажный ком, чтобы лучше горело. Я слышал, как хрустит плотная бумага, как ломаются линии каллиграфического почерка.
Пятьдесят тысяч франков превратились в мусор.
Прошка нагнулся и сунул ком под пирамиду из сырых поленьев. Взял уголек щипцами, дунул на него.
Уголек заалел. Мальчик прижал его к бумаге.
Сначала ничего не происходило. Я смотрел, не дыша. Казалось, сама бумага сопротивляется, цепляясь за свое существование. Но потом край почернел, свернулся, и крошечный язычок пламени лизнул сгиб.
Огонь занялся весело. Французская бумага горела отлично. Я видел, как чернеет в огне герб банка. Как плавится, стекая красной слезой в золу, сургучная печать. Как исчезает в пламени размашистая подпись «Сперанский», рассыпаясь в серый прах.
Пламя перекинулось на бересту, лизнуло дерево. Дрова затрещали, пошел теплый, живой дух дыма. Камин ожил.
Прошка вытер нос рукавом, довольный.
— Вот теперь займется! — сказал он. — Хорошая бумага, плотная. Долго держала.
— Лучшая, — согласился я.
Я смотрел на огонь. С плеч сползала невидимая, но давящая плита. Ледяной ком в животе растаял.
Векселя больше физически не было.
Я представил лицо Дюваля, если появится вопрос к наличию векселя, который я должен был обнаружить. Я пожму плечами. Резцы? Отличные резцы. Я ими уже работаю. А что, там было что-то еще? Странно. Наверное, вы забыли положить.
Доказательств нет. Есть только слово иностранца против слова русского мастера.
Я не стал играть в их игры, не стал предателем.
Это был ход огнем. Хорошая фраза, мне нравится.
— Ну все, Григорий Пантелеич, — сказал Прошка, вставая. — Тепло пошло. Я пойду? А то там Иван Петрович меня хватится.
— Иди, — кивнул я. — И спасибо тебе.
— За что? — удивился он.
— За огонь.
Мальчишка убежал, не понимая, что только что спас мою жизнь и, возможно, карьеру целого министра.
Я вернулся к столу. В кабинете становилось теплее. Тени по углам разбежались.
Передо мной лежали эскизы для Жозефины. Змея, Опал, Зеркало. Я взял лист с «Зеркалом Судьбы». Черный обсидиан. Отражение, в котором видна правда.
Это было символично. Я только что посмотрел в лицо своей судьбе и не моргнул. Теперь я мог сделать вещь, которая заставит не моргнуть императрицу Франции. Я взял ручку.
Теперь я мог работать спокойно и без оглядки.
Я усмехнулся, глядя на пляшущие в камине отсветы.
— А такой финт ты ожидал, Дюваль? — прошептал я. — Ты думал, я простофиля, которого можно напугать бумажкой. А я — мастер. И я умею работать с материалом. Даже если этот материал — огонь.
Я провел первую линию на чистовике. Жизнь продолжалась. И она была в моих руках.

Утро следующего дня застало меня в плену одной-единственной мысли — заказа Жозефины. Едва покончив с завтраком, я умчал в кабинет. Склонившись над столом, я впивался взглядом в эскиз, и кончики пальцев нетерпеливо зудели от желания немедленно взяться за дело, превратить замысел в металл и камень.
Внезапный порыв воздуха от бесцеремонно распахнутой двери прошелся по ногам. Чертежи на столе тревожно затрепетали. Я не поднял головы: так беспардонно, без стука, в мою святая святых мог вломиться лишь один человек в целом Петербурге. И размеренные шаги, от которых жалобно скрипнул паркет, лишь утвердили меня в этой догадке. Граф Толстой.
В один миг мир сузился до конуса света. За его границами остались и вой ветра в печной трубе, и тяжелое сопение графа. Существовал лишь я, лист бумаги и магия рождающейся на нем линии. Авторучка послушно выводила чертеж.
«Зеркало Судьбы». Подарок для императрицы Жозефины. Достойная задача безумца. Ведь ей, креолке, нужен артефакт, психологический якорь. Выбор этого эскиза идеально ложился в характер заказчика. А ведь я именно так всегда и поступал — выбирал заказ, если он давал простор для воображения, исходя из потребностей заказчика. Именно так сделаны все мои заказы. Зачем же менять свой подход? Да, она из стана врага, но пока еще может послужить нашим интересам. И над этим надо будет еще подумать.
Материалом послужит обсидиан. Вулканическому стеклу предстояло пройти бесчисленные часы полировки, чтобы обратиться в срез бездонной ночи. Снаружи — строгий овал в тонкой золотой оправе, ловящий смутные, призрачные тени. Вся суть и магия, будет сокрыта от глаз, в самой структуре зеркала. Японская техника «маккё», волшебное зеркало. На его невидимую, тыльную сторону ляжет едва ощутимый рельеф — микроскопические, в сотые доли миллиметра, неровности. Во время финальной полировки давление на притир создаст на лицевой стороне уловимые лишь для света изменения кривизны. И тогда отраженный от черной глади солнечный луч преобразится. Перестанет быть просто пятном света, став проекцией. Изображением. Разумеется, Его профилем.
«Ищи его свет, и ты увидишь» — послание, зашитое в этой безделушке. Чистая физика, помноженная на психологию суеверной креолки. Для нее — знак свыше. Для него — тончайшая лесть, перед которой не устоит даже император.
— Чего хотел этот фигляр?
Нетерпеливый голос Толстого вырвал меня из мира точных расчетов и оптических иллюзий. Нехотя оторвавшись от чертежа, но не выпуская ручки из пальцев, я смерил графа взглядом и позволил себе самую лучезарную из своих фальшивых улыбок. Небрежный жест указал на край стола, где в открытом футляре покоился дар мсье Дюваля.
— Федор Иванович, вы не поверите! Свершилось чудо! — Мой тон сочился таким приторным восторгом, что от него могли бы завянуть цветы на подоконнике. — Мэтр Дюваль… он прозрел! Представляете? Явился сюда с повинной. Утверждает, гордыня его обуяла, бес попутал. Раскаивался так, что слеза прошибала, уверял, что был слеп и не видел моего гения. Теперь же, говорит, все осознал и желает одного — мира и вечной дружбы.
Устроив небольшую театральную паузу, я с наслаждением наблюдал, как каменеет и без того гранитное лицо графа.
— И в знак своего искреннего, чистосердечного раскаяния, — я повысил голос, вкладывая в каждое слово максимум пафоса, — он преподнес мне свой личный инструмент! Швейцарская сталь, слоновая кость! Говорит, в моих руках эти резцы сотворят больше чудес. А? Каков жест!
Ни единый мускул не дрогнул на лице Толстого. Его тяжелый взгляд скользнул по футляру с полнейшим равнодушием и вернулся ко мне. Он даже не подошел ближе, что было совершенно нехарактерно — к хорошей стали граф питал известную слабость. Значит, его люди уже поработали. Не знаю, как они это провернули — вскрыли карету Дюваля, усыпив его по дороге, подкупили лакея… Неважно. Главное, он в курсе, что подарок с двойным дном. И сейчас он ждет и проверяет меня. Наверное.
— И вы, мастер, поверили в эту комедию? — Голос графа был холоден.
Вот теперь можно было и отложить работу. Авторучка со стуком легла на бумагу. Откинувшись на спинку кресла, я сложил руки на груди и посмотрел на Толстого с выражением оскорбленной невинности, какое бывает только у херувимов на церковных фресках. Граф сидел напротив, он явно был напряжен.
— Отчего же комедия, Федор Иванович? — спросил я с обезоруживающей наивностью. — Почему вы так уверены, что человек не может быть искренен? Разве люди не способны меняться? Вдруг и вправду совесть в нем заговорила?
Кресло позади графа чуть к стене не отлетело. Толстой вскочил, буквально вырос, заполнив собой все пространство между мной и дверью. Тень от его фигуры разом накрыла мой стол.
— Меняться⁈ — рявкнул он. — Ты послушай меня, мастеровой! Такие, как этот хмырь, не меняются! У змеи можно шкуру содрать, однако яд внутри останется! Совесть? Он не знает это слово!
Он говорил долго, яростно, вколачивая слова. Ругал меня за простодушие, за то, что я убаюкан сладкими речами. В своем праведном гневе он был великолепен. А я, слушая его, с трудом подавлял улыбку. В этом огромном убийце, в эдиком «Американце» сейчас отчаянно кудахтала заботливая наседка, пытающаяся уберечь своего непутевого цыпленка. И эта его грубая, прямолинейная забота льстила. Да, это его работа. Но мне кажется, что не только.
Когда поток его красноречия достиг апогея, я спокойно поднял руку, прерывая его на полуслове.
— Федор Иванович, успокойтесь. Это была шутка. Разумеется, я не поверил ни единому его слову.
Мои слова его остановили. С лица Толстого медленно схлынула краска, обнажив неподвижную маску. Он не произнес ни слова; его большая, покрытая шрамами рука поднялась и буднично легла на рукоять пистолета. Пальцы обхватили ее без спешки, уверенно, как старого знакомца. И от этого деловитого спокойствия по загривку поползли мурашки.
Кажись я перегнул. Шутка затянулась, и этот огромный, непредсказуемый человек был в шаге от того, чтобы перевести наш разговор в плоскость, где главным аргументом служит кусок свинца. Пора было спешно давать задний ход.
Не понимает он шуток, видать.
— Впрочем, подарок и вправду с подвохом, — торопливо бросил я, мгновенно меняя шутовской тон на деловито-заговорщический. — Дюваль не был бы собой, если бы не оставил маленькую гадость на память. Есть там один секрет.
Слово «секрет» подействовало как заклинание. Граф моргнул, словно стряхивая с себя туман гнева. В глазах, метавших молнии, проступило иное выражение — любопытство охотника, наткнувшегося на свежий след. Медленно опустив ладонь, он подошел к столу и взял в руки футляр.
Громовержец исчез. Передо мной стоял хищник, изучающий ловушку. С пугающим пристрастием он осмотрел каждый резец. Взвешивал на ладони, проверяя баланс, проводил подушечкой пальца по лезвию, щурился на свет, выискивая малейший изъян. Его руки обращались с тончайшим инструментом с почти ювелирной деликатностью. Пусто. Разумеется, он ничего не нашел. С досадой цыкнув, граф захлопнул крышку и вопросительно уставился на меня.
Я встал, опираясь на трость, подошел и взял из футляра один из штихелей с рукоятью из слоновой кости.
— Вся соль — в деталях, Федор Иванович. Смотрите.
Я показал ему торец рукояти, где под лупой можно было бы разглядеть крошечную, едва заметную точку. С усилием провернув навершие, я услышал тихий щелчок. Стык, безупречно замаскированный под естественный рисунок кости, подался. Скрутив две половинки рукояти, я обнажил аккуратно высверленную полость. Тайник.
Изнутри на сукно стола выпал маленький, плотно свернутый листок бумаги.
При виде тайника тело Толстого снова напряглось, и рука его опять метнулась к пистолету.
— Что это? — прорычал он.
Выдержав паузу, я с наслаждением растягивал момент. Вот же импульсивный он сегодня. Взяв записку двумя пальцами, я медленно, с максимальным драматизмом, развернул ее. Граф подался вперед, всем своим видом выражая готовность увидеть шифровку, план заговора, а то и компрометирующее письмо.
На белом листке не было ничего подобного. Там красовалась неумело, почти по-детски, нарисованная забавная рожица с высунутым языком. Под ней — одно-единственное слово, выведенное моим почерком: «Упс».
Сперва Толстой уставился на рисунок, затем медленно перевел взгляд на меня. В его глазах плескалось вселенское непонимание — так, должно быть, смотрят на человека, который посреди великосветского бала вдруг начинает кукарекать. Для него это была бессмыслица. А для меня — акт хулиганства. Привет из двадцать первого века, где мемы и абсурдные шутки давно стали универсальным языком. Я и не собирался посвящать его в детективную историю с фальшивым векселем, обращенным в горстку пепла. Эта рожица была моим личным трофеем. Символом того, что из навязанной мне игры я вышел не по правилам.
— Это… — я изобразил легкое смущение, — просто баловство, Федор Иванович. Когда обнаружил тайник, стало любопытно, поместится ли туда записка. И не будет ли она греметь или шуршать. Решил проверить на практике.
Глядя на него, я добавил в голос доверительных ноток:
— А тот факт, что даже ваши орлы, которые, я уверен, этот футляр осмотрели от и до, ничего не заметили, доказывает лишь одно: тайник сделан мастерски. Дюваль, конечно, подлец, но не без таланта.
Из горла графа вырвался сдавленный звук — некое ворчание, в котором слышалось невольное уважение к вражеской хитрости. Он снова взял в руки резец, но теперь смотрел на него иначе.
— Значит, даже мои проморгали… Ловко, чертяка, сработано, — пробормотал он.
Напряжение спало. Что-то еще проворчав о том, что у меня слишком много свободного времени на подобные глупости, граф задумчиво отошел к окну.
Неловкую тишину нарушил скрип двери. На пороге, будто выросший из сумрака, стоял Кулибин. Весь в саже, по лицу ручейками стекал пот, зато вид у него был донельзя довольный.
— Готов твой чугунный гроб, Пантелеич, — прохрипел он, вытирая руки просмоленной ветошью. — Ставим. Можешь прятать свои бумажки.
Еще один шутник. Не повезло сегодня Толстому.
Стоявший у окна граф, изображавший оскорбленную добродетель, резко обернулся. Маска скуки слетела с его лица в одно мгновение. В глазах графа вспыхнул огонек неподдельного, мальчишеского интереса.
— Гроб? — переспросил он, вмиг забыв о наших пикировках. — Шкаф тот несгораемый, что ли? Ведите. Пора принимать работу.
Спускаясь в подвал, мы словно погружались в другой мир. В нос ударил запах сырости — резкий контраст с вылизанными верхними этажами. В самом дальнем углу, на свежезалитом бетонном основании, стоял чужеродный монстр из будущего, мой сейф. Несколько дюжих рабочих, кряхтя и отдуваясь, как раз заканчивали его установку.
На фоне кирпичной кладки этот черный параллелепипед выглядел как броненосец, случайно заплывший в бальную залу. Ни единой линии для красоты, ни малейшего намека на изящество — просто грубая, утилитарная мощь.
Подобно опытному кавалеристу, осматривающему скакуна, Толстой обошел сейф кругом. Стучать по броне он не стал — ее прочность он знал и без того. Его интересовало другое: подгонка, качество сборки. Пальцы в перчатке скользнули по стыку двери и корпуса, где толстый металл прилегал к металлу.
— Зазора нет. Ломом не подцепить, — констатировал он с одобрением. — А ну-ка, покажи нутро.
Он требовал демонстрации, как человек, привыкший, что его приказы исполняются беспрекословно. Подойдя к массивному латунному лимбу с выгравированными делениями, я взялся за рифленое колесо.
Код: три вправо, два влево…
Внутри сейфа что-то тихо, с маслянистым звуком, щелкнуло. Я потянул за рукоять. Дверь, весившая не меньше центнера, поддалась на удивление легко, открываясь с мягким шипением вытесняемого воздуха.
— Без ключа, — пробормотал Толстой, заглядывая внутрь. — Хитро. А ловушка на месте? Стекляшка та?
— На месте, ваше сиятельство, — вмешался Кулибин, скромно державшийся в тени. — Взведена и готова к бою. Тронь — и заклинит намертво.
Граф удовлетворенно кивнул, его взгляд скользнул по внутренним полкам. Он видел хорошо продуманный редут, готовый к долгой обороне. Выпрямившись, он смерил меня долгим, оценивающим взглядом.
— Сколько стоит такая игрушка? — спросил он, явно не из праздного любопытства.
Мы с Кулибиным переглянулись. Этот вопрос был ожидаем, и ответ на него мы подготовили.
— Для вас, ваше сиятельство, — начал старик, вытирая руки, — бесплатно. А для казны…
Он вздохнул, собираясь с мыслями для главной части представления.
— Мы тут с Пантелеичем покумекали. Вещь для государства первейшей надобности. Банки, казначейства, штабы военные… Везде, где бумаги важные да деньги казенные хранят. Гонять кустарщину — дело долгое и ненадежное. Посему мы готовы патент на сие изобретение передать в казну. Безвозмездно.
Толстой удивленно вскинул брови.
— А вам-то какая корысть?
— А нам, — подхватил я, — хватит и малого. Скромных отчислений. С каждого шкафа, сделанного по нашему чертежу. Пусть казна сама наладит производство на своих заводах, используя свои мощности. Нам чужого не надо. Нам бы свое, по справедливости.
Толстой слушал с абсолютно непроницаемым лицом, не выдав ни единым мускулом, что понял суть нашего маневра. Он смотрел на Кулибина, который, в свою очередь, говорил, глядя прямо в глаза графу. Старый механик обращался не к «Американцу», а к графу Толстому, государственному человеку, который вечером будет составлять свой доклад. В этом обмене взглядами наше послание упаковывается для отправки по самому надежному каналу в империи. Толстой — наш почтовый ястреб.
Толстой хмыкнул и собрался уже что-то ответить, как сверху, по ступеням, пронесся дробный топот. В дверном проеме, тяжело дыша и цепляясь за косяк, возник Прошка. Он буквально ввалился. Рот его был приоткрыт в беззвучном крике, в вытаращенных глазах застыл священный ужас.
— Там… там… — задыхаясь, просипел он, тыча пальцем куда-то вверх, в сторону жилых покоев. — Гости!
Я недовольно поморщился. Только этого не хватало — выслушивать капризы очередной княгини, которой срочно понадобилось «что-нибудь эдакое», с чем не справилась сама мадам Лавуазье. Такое бывало редко, но было. Время для светских визитов не самое неподходящее.
— Прохор, отдышись, — ровным голосом скомандовал я. — Кто там? Скажи Варваре Павловне, пусть займет их беседой на пять минут. Мы сейчас поднимемся.
Мальчишка замотал головой с такой силой, что, казалось, она вот-вот оторвется от плеч. Набрав в грудь воздуха, он выпалил на одном дыхании:
— Да не Варвара Павловна! Там… сама Вдовствующая императрица! Ждут! В торговом зале!
Слова Прошки будто заморозили сам воздух. Рядом со мной Кулибин замер, перестав дышать. В дальнем углу рабочие застыли, и упади сейчас молоток, его грохот прозвучал бы пушечным выстрелом.
Мария Федоровна. Здесь. В моей мастерской. Без предупреждения. Такой визит ломал все мыслимые устои, нарушал протокол. Императрицы не ездят по ремесленникам.
Мысли в голове сбились, заскрежетали. Полный паралич логики. Руки грязные, сюртук домашний, не парадный… Почему никто не предупредил⁈ Мой вопрошающий взгляд впился в Толстого.
Граф стоял с абсолютно невинным, почти ангельским выражением лица. Он слегка пожал плечами, дескать знать ничего не знаю, ведать не ведаю. Но если присмотреться очень-очень внимательно в самых уголках его глаз плясали лукавые чертенята.
Ах ты ж…
— Я ведь тоже умею шутить, мастер, — с едва уловимой усмешкой, произнес он. — Иногда.

Лестница покорилась в два прыжка. Едва не снеся застывшего соляным столбом Прошку, я бросил ему на ходу, не сбавляя темпа:
— Варвару предупреди! И пусть мадам Лавуазье займет их!
— Дык, уже, мастер…
В голове набатом била единственная директива: «Отставить панику».
В кабинете я чуть не опрокинул кувшин. Налил себе стакан и брызнул на руки, умылся. Ледяная вода обожгла кожу, смывая копоть. Въедливый запах масла — мой «Eau de Cologne» — так просто сдаваться не собирался. Чистая сорочка, свежий шейный платок, пара быстрых взмахов гребнем. Из зеркальной амальгамы на меня смотрел не светский мастер, выдернутый прямиком от горна. Что ж, отлично. Клиент ценит аутентичность.
Еще на лестнице меня нагнал мелодичный французский говор мадам Лавуазье, переплетающийся с двумя другими голосами — одним властным, с легким немецким акцентом, и вторым — молодым, резким, звенящим, как натянутая струна.
Торговый зал являл собой композицию, достойную кисти придворного живописца. У входа, собранная и в глубоком реверансе Варвара Павловна. Центр сцены, у главной витрины, держала Мари. С грацией потомственной аристократки она демонстрировала новую диадему Вдовствующей императрице. Рядом с Марией Федоровной возвышалась молодая дама, чья осанка и тяжелый взгляд не оставляли места для сомнений в генеалогии.
— … а центральный камень, Ваше Величество, символизирует Полярную звезду, нерушимость Севера, который мы только что окончательно закрепили за собой, — ворковала Мари на безупречном французском.
Остановившись в трех шагах, я склонился в поклоне, опираясь на трость.
— Мастер, подойдите, — Мария Федоровна перешла на русский. — Моя дочь, Великая княжна Екатерина Павловна, наслышана о вашем искусстве и желала лично взглянуть на работы.
Шаг вперед, поклон — на этот раз персонально для Великой княжны. Пальцы сжались на прохладной голове саламандры, венчающей мою трость. В ответ — взгляд, лишенный даже намека на материнское тепло императрицы. Такой, холодный, рентгеновский. Так не любуются искусством, так проводят инвентаризацию. В эту секунду я превратился в элитного арабского скакуна на выводке перед новым, требовательным владельцем. Оценка актива, ничего личного.
— Мы проезжали мимо, — продолжила императрица, — и я сочла нужным взглянуть, как процветает дело, столь важное для престижа Империи. Времена нынче неспокойные.
— Вы как всегда правы, матушка. — Голос Екатерины Павловны прозвучал резко, без дочерней мягкости. — Война со шведом, слава Богу, окончена. Финляндия наша. Но какой ценой? Казна показывает дно, армия измотана, а на юге турки никак не успокоятся. Мы увязли в этой войне по уши, пока вся Европа, затаив дыхание, наблюдает за Испанией, где горит земля под ногами у французов.
Она говорила отрывисто, рубила фразы, как гвардейский офицер на оперативном совещании. Видимо о наболевшем говорит, будто в довесок прерванного ранее разговора.
— Наш «дорогой союзник» Бонапарт застрял в этой испанской язве, что дает нам передышку. Однако надолго ли? Сегодня он воюет с герильясами, а завтра, зализав раны, снова обратит взор на Восток. Готовность должна быть полной.
Ее взгляд по-хозяйски прошелся по залу.
— Величие Империи, мастер, должно быть очевидным. Ему надлежит ослеплять послов и вызывать желчь у монархов. Ваши работы — тоже оружие. Дипломатическое. Улавливаете?
— Улавливаю, Ваше Высочество. — Я чуть сильнее налег на трость. — И стараюсь ковать его как можно острее.
Едва заметная усмешка тронула ее губы. Оценка принята. На мгновение лицо утратило девичью резкость, став пугающей властной копией материнского.
— Вот именно, мастер. Острее. Государь, мой брат, сейчас мыслит категориями победы. Полагаете, взятием Финляндии дело кончится? Как бы не так. — Она понизила голос, превращая светскую беседу в передачу инсайдерской информации из Генштаба. — План дерзкий. Перенести войну на землю самой Швеции. Сломить их гордыню раз и навсегда.
Я чего-то не понимаю. К чему все это? Зачем простому ювелиру такие сведения? Ну ладно, не столь уж и простому, но все же…
— Осторожного Буксгевдена сменили на решительного Кнорринга, — в ее глазах зажегся фанатичный блеск. Она упивалась этой игрой, причастностью к большой политике. — Хм… Они совершат подвиг, вот увидите. Это будет подвиг, достойный викингов!
Она рассказывала это не ради красного словца. Мой внутренний аналитик мгновенно подобрался: зачем ювелиру стратегические карты?
— А главный удар, — пауза, прямой взгляд в глаза, — нанесет князь Багратион. Его корпус займет Аландские острова, а оттуда, тоже по льду, выйдет прямо на побережье. К самому Стокгольму.
О как. Аланды. Камень.
— На Аландах, мастер, — голос упал почти до шепота, — добывают дивный гранит. Красный, как кровь. «Рапакиви». Шведские короли строили из него свои дворцы. Это символ их мощи.
Географическая лекция окончилась. Началось техническое задание.
— Когда наши гренадеры водрузят знамя над Стокгольмом, — она выпрямилась, — в руках у Государя должны быть и ключи от города, и символы. Понимаете? Подарки для нового, покорного шведского короля. Подарки из их камня. Из гранита, который вы, мастер, превратите из знака их гордыни в знак их вассальной верности. Табакерка, чернильный прибор… Неважно. Важна суть. Мы должны унизить их же собственным величием.
Какая кровожадная особа, однако.
Меня вербовали прямо здесь, у витрины с диадемами. Посвящали в планы Ставки, делали соучастником.
— Теперь понимаю, Ваше Высочество, — поклонился я вновь, скрывая за вежливостью лихорадочную работу мысли. — Понимаю в полной мере.
Мне кажется, что дочь императрицы, уже видела себя серым кардиналом при троне брата. Екатерина Павловна больше не проронила ни слова, но ее молчаливое присутствие давило.
Насладившись произведенным эффектом, Мария Федоровна плавно сменила вектор беседы. Ее взгляд, скользнув по витринам, зацепился за малахитовую шкатулку, мерцающую глубокой, бархатистой зеленью.
— А как же мой заказ, мастер? — она сменила тему, в голосе зазвенели лукавые нотки. — Продвигается ли работа над пополнением моей коллекции? Или государственные дела окончательно вытеснили изящные искусства?
Лгать бессмысленно. Эти две венценосные хищницы чуют фальшь, как акулы — каплю крови в океане. Любая попытка юлить приведет к потере репутации.
— Ваше Императорское Величество, буду честен, — я выдержал ее взгляд, не моргнув. — У меня нет даже эскиза. После того уникального письменного прибора, что я имел честь создать для вас, любая банальная шкатулка или ваза станет шагом назад. К самоповторам я не склонен, а идея, достойная вашего внимания, еще не созрела.
По лицу Екатерины Павловны пробежала тень презрительного недоумения. Губы едва заметно дрогнули в гримасе: мою откровенность она считала как банальную нерасторопность подрядчика. Реакция матери оказалась диаметрально противоположной.
Тихий и искренний смех Марии Федоровны разгладил напряжение, собрав лучики морщинок в уголках глаз.
— Вы опасный человек, мастер. Говорите правду в лицо монархам. Качество редкое и, пожалуй, вымирающее. Что ж, я готова ждать. Но не испытывайте мое терпение слишком долго.
Не давая теме остыть, она кивнула на французские гравюры, украшавшие стену:
— Донесли мне, что посол Коленкур также удостоил вас вниманием. Говорят, готовится нечто для императрицы Жозефины?
— Есть такой грех, Ваше Величество. Заказ принят.
— И как? Там муза оказалась сговорчивее? — в вопросе отчетливо сквозило ревнивое соперничество.
— С тем заказом проще, — усмехнулся я, слегка опираясь на трость. — Концепция утверждена, материалы подбираются.
— Отчего же проще? — бровь императрицы изумленно приподнялась.
— Потому что там достаточно просто удивить. А чтобы восхитить Ваше Величество, требуется сотворить чудо.
Снаряд попал в цель. Мария Федоровна просияла: ее заказ признан более сложным, элитарным, а значит — более почетным, чем поделка для корсиканской выскочки, узурпировавшей трон Бурбонов. Однако триумф прервала дочь.
— Надеюсь, работа для французского двора не поглощает все ваше время, мастер? — тон Екатерины Павловны мгновенно остудил атмосферу. — У Империи, как вы слышали, есть задачи поважнее.
Она начинает раздражать даже терпеливого меня своим ничем не прикрытым упреком. Не давая опомниться, Великая княжна перешла в наступление:
— Полагаю, у вас найдется время и для меня? Нужен гарнитур для выезда в Тверь. Ничего сложного: диадема, колье, серьги. Уверена, вы справитесь.
Вот так, приказ, упакованный в светскую обертку. Меня ставили перед фактом, загоняя в классическую «вилку». Согласишься — прогнешься и, весьма вероятно, обесценишь только что заявленный приоритет заказа Императрицы-матери. Откажешь — своими руками создашь могущественного врага. Ситуация где любой ход ведет к ухудшению позиции. Быстро придумать нейтральный ответ не получилось. Пришлось выбирать меньшее из зол.
— Ваше Высочество, — поклон вышел максимально почтительным. — Исполнить ваш каприз — высочайшая честь. Однако приступить к заказу смогу лишь после того, как завершу поручение ее августейшей матери. Работа для Ее Величества требует полной самоотдачи и времени. Разорваться, чтобы выдать два шедевра одновременно, невозможно, а работать вполсилы я не умею. Технический брак — это не про меня.
На лице Великой княжны не дрогнул ни один мускул. Маска вежливости осталась на месте, зато в глазах на секунду полыхнуло злое пламя. Так смотрят люди, чей словарь лишен слова «нет».
— Я умею ждать, — ее голос стал бесцветным, лишенным интонаций. — Но не люблю, когда мое терпение испытывают.
Спорить она не стала. Настаивать — тоже. Просто дала понять: отказ принят к сведению, запротоколирован и подшит в личное дело.
Первая «черная метка» получена. Плохо. Не планировал на ровном месте получить врага, но и загонять себя в какую-то кабальную ситуацию не хочу.
После реплики Великой княжны все стало неуютно. Даже Мари, гений светской болтовни, не нашлась что сказать, чтобы смягчить ситуацию. Да и не смела вмешиваться в беседу. Разряжая обстановку, Мария Федоровна не стала ждать приглашения. Шорох тяжелого шелка по паркету — и она уже у темной ниши в стене.
Мы двинулись следом. Спину жгло. Я чувствовал на себе встревоженные взгляды моей команды и прицел глаз Екатерины Павловны.
— Покажите же нам вашу гордость, мастер.
В глубине ниши, обитой черным бархатом, царила «Саламандра». Моя гордость и главный маркетинговый актив. Инсталляция стоила мне бессонных ночей и мотка нервов, но эффект того стоил. Маска подвешенная на невидимых нитях, парила в пустоте, а скрытая за панелями система зеркал и свечей творила чистую оптическую магию. Свет, многократно преломленный, падал так, что прорези глаз маски будто пульсировали от малейшего движения воздуха.
— Вы нашли ей достойное место, — с удовлетворением кивнула императрица.
Так любуется трофеем коллекционер, чей экспонат признан шедевром.
Она перевела взгляд с маски на меня:
— Скоро в Гатчине состоится большой бал-маскарад. В честь виктории над шведами. Право, я была бы рада видеть там Поставщика Двора.
Мягкий тон и приказ.
— А то вы, получив звание, совсем забыли дорогу ко мне во дворец. Это огорчает.
Склонив голову, я ощутил, как перекрестье взглядов на моем затылке стало почти физически невыносимым. Я в жизни столько не кланялся, сколько за сегодняшний день.
— Ваше Императорское Величество, исправлю эту непростительную оплошность. Сочту за честь явиться.
Она милостиво махнула головой, принимая капитуляцию. В голове не сходились логические цепочки. Бал? Ехать ко мне ради приглашения? Бред.
Цель визита иная. Ей нужно было, чтобы все — от последнего зеваки у витрины до моих скрытых недоброжелателей при дворе — усвоили: Саламандра — ее человек. Она ставила на мне свое клеймо, знак качества, публично подтверждая особый статус. Это был и щит, выставленный перед моим носом, и поводок, наброшенный на шею. Или нет?
А визит Екатерины? Мать привезла ее не на экскурсию, чтобы ткнуть носом в ценный актив и обозначить границы владений. Мария Федоровна расставляла фигуры на доске, вводя дочь в курс партии. Та же, едва завидев перспективного ферзя, немедленно попыталась смахнуть его в свой карман, наплевав на правила этикета. Попыталась «отжать» ресурс, подчинить своей воле здесь и сейчас.
Ситуация — хуже не придумаешь. Зажатый в тиски между мягкой, обволакивающей силой матери и агрессивным напором дочери. А мой вежливый отказ только что подлил масла в этот тлеющий конфликт. Или все не так и я делаю неверные выводы из-за недостатка информации?
Аудиенция завершилась. Обменявшись дежурными любезностями, венценосные особы двинулись к выходу, увлекая за собой свиту. Мы с Толстым и мадам Лавуазье, соблюдая протокол, следовали на почтительном расстоянии. Шорох шелка, шлейф тяжелых духов, ритмичный стук каблучков по паркету. Напряжение начало медленно таять. За спиной шумно, не таясь, выдохнула Варвара. Еще пара секунд — и захлопнувшаяся дверь отсечет нас от большой политики, вернув в уютный мир ювелирного дома «La Salamandre».
У самого порога Мария Федоровна замерла. Обернулась и, с обезоруживающей улыбкой, словно вспомнила о пустяке, о забытом веере или перчатке.
— Ах да, мастер, — голос звучал так непринужденно, по-свойски. — Вы ведь будете на балу. А по нашей гатчинской традиции гости привозят небольшие дары. Я была бы счастлива получить ваш вклад в малахитовое собрание. Это стало бы украшением вечера.
Бросив эту фразу, она милостиво кивнула и, не дожидаясь ответа, шагнула за порог. Тяжелая дубовая створка с громким стуком отрезала нас от внешнего мира.
Мадам Лавуазье сияла — очередной триумф, очередное доказательство монаршей милости в копилку бренда. Варвара выглядела так, словно выиграла в лотерею. Даже вынырнувший из подвала Толстой удовлетворенно крякнул. Для них это звучало как высочайшая честь.
Я же стоял, опираясь на трость, и пытался понять последнюю фразу.
Пятнадцать минут назад, глядя ей в глаза, я русским языком сказал: идеи нет, эскизов нет, повторяться не буду. Работа предстоит долгая и сложная. Она кивала, улыбалась, демонстрировала понимание. А теперь, на выходе, ставит невозможные временные рамки. Бал через несколько недель. Создать за этот срок малахитовый шедевр, превосходящий предыдущий, — задача безумно сложная.
Что это? Она не расслышала? Склероз? Исключено. Ее интеллект остер, а память цепкая, как у старого ростовщика. Тогда зачем?
Варианты прокручивались в голове, отбрасываемые один за другим. Хитрый ход, чтобы ускорить работу и освободить меня для дочери? Глупо, мелко. Не тот масштаб. Не почерк политика, держащего в кулаке половину двора.
В мозгу сработал предохранитель, запуская цепную реакцию догадок. В памяти вспыхнул холодный, оценивающий взгляд Екатерины Павловны. Ее плохо скрытое раздражение после моего отказа. И тут же — всепрощающая, понимающая улыбка матери.
Передо мной стояли два полюса власти: эпоха уходящая и эпоха грядущая. Мать — мастер тонкой интриги и полутонов. Дочь — прямая, амбициозная, жаждущая получить всё здесь и сейчас. Екатерина хочет свой заказ. Мать видит ее нетерпение. И этим «невозможным заданием» загоняет меня в такую ситуацию.
Сотворю чудо, выдам к балу малахитовый шедевр — подтвержу статус гения, способного искривлять пространство и время. Докажу, что могу работать в авральном режиме. Опять. И тогда… тогда мой аргумент про «занятость» рассыплется в прах. Отговорки будут звучать жалко. Я буду обязан немедленно, без передышки, взяться за заказ Великой княжны.
Провалюсь? Приеду с пустыми руками или, того хуже, с наспех сляпанной халтурой? Репутация чудо-мастера будет помножена на ноль. Я перейду в категорию «не справился». И тогда интерес Екатерины, возможно, угаснет. Зачем ей фаворит, не способный выполнить прямой приказ?
Это жестокий мастер-класс по управлению персоналом. Экзамен, устроенный матерью, чтобы одновременно испытать меня на прочность и показать наследнице, как можно ломать людей через колено, не повышая голоса и сохраняя благожелательную улыбку. Меня использовали как инструмент, как наглядное пособие.
Сумерки поглотили последние отголоски императорского визита, оставив меня наедине с чистым листом бумаги: «Малахит. Бал. Три недели». Мозг, работающий на предельных оборотах, перемалывал варианты, но на выходе выдавал системную ошибку: «Невозможно». Любая идея казалась мелкой, вторичной, недостойной. Ощущение, будто я фокусник, у которого в самый ответственный момент вместо кролика из шляпы вываливается дохлая крыса.
Тихий скрип кабинетной двери заставил напрячься, но я знал кто вошел — тяжелую, кошачью поступь графа Толстого ни с чем не спутаешь. Он вошел без стука. Остановился в тени у камина, где дотлевали угли, и долго сверлил взглядом угасающий огонь.
— Недоволен? — его голос звучал тихо, с грустью.
— Есть немного, — я не сводил глаз с белого прямоугольника бумаги, больше напоминающего саван.
— Суть всегда одна, — продолжил граф. — Сначала осыпят милостями, набьют чувством собственной значимости. А когда расслабишься — накинут удавку. И затянут так, что дышать невозможно.
В отсветах углей его лицо казалось маской, похожей на ту, что висит в зале. От лоска светского льва не осталось и следа. Передо мной снова стоял «Американец» — человек, видевший изнанку власти и знающий реальный курс монаршей любви. Он был зол. При этом не на меня, и не на императрицу лично, а на Систему. На эту вечную игру в кошки-мышки.
— Тебя красиво поставили в стойло, мастер, — усмешка вышла злой. — Указали место: ты не творец, ты — обслуга. Исполнитель высочайших капризов. Сегодня малахит, завтра прикажут сплести ожерелье из лунного света — и ты расшибешься, но сплетешь. Потому что отныне твой режим — галеры. Без права на сон и отдых.
Граф обернулся.
— Радуйся, Григорий. Ты теперь на арене. И публика ждет чудес по расписанию. Каждый день.
Бросив эту фразу, он вышел из кабинета.
Федор был прав. Арена. Чудеса по графику. Я загнан в угол. На одном плече висит невозможный «малахитовый» дедлайн для Марии Федоровны. На другом — сложнейший, требующий нано-точности проект для Жозефины. «Зеркало Судьбы» с его микроскопическим рельефом и адской полировкой черного обсидиана требовало стопроцентной загрузки моего процессора. Вести два таких проекта в одиночку — самоубийство. Ресурсов не хватит. Я просто сломаюсь. Нужно делать заказ императрицы.
Я встал и подошел к окну, прислонившись к стеклу. Оно холодило лоб. За ним, в снежной круговерти, тонул ночной Петербург, но меня больше занимал внутренний шторм. Я начинал злится. Кто они такие, чтобы загонять меня в рамки, как зверя на облаве? Я — Анатолий Звягинцев. Я пережил девяностые, дефолты и такие «стрелки», что этим напомаженным аристократам и не снилось. Я вырвался из «рабства», построил этот бизнес с нуля. Я не ремесленник, а системный архитектор.
А архитектор не кладет кирпичи сам. Он строит процесс.
Взгляд упал на эскиз «Зеркала Судьбы». Идея — моя. Инженерный расчет — мой. Но исполнение… Полировка обсидиана — это часы монотонного, тупого труда, требующего усидчивости робота и твердой руки. Илья — лучший камнерез, какого я встречал в этом веке. Механизм проекции, оправа — тут справятся Степан с его звериным чутьем металла и Кулибин, одержимый шестеренками. Они выросли как мастера, впитывали мои методы, как губки. Видели, как я пилил сапфир, как заставлял камень «жить». Они готовы.
Делегировать им заказ для французской императрицы? Доверить пацанам и Кулибину работу, от которой зависит международный престиж? Риск колоссальный. Любая ошибка, любая неточность — и скандала не избежать. Но альтернатива — провалить оба проекта — была куда хуже. Меня не торопили с заказом Жозефины, но моя интуиция, которая не раз меня спасала, кричала о том, что надо закрывать этот заказ.
Что ж, а почему, собственно, нет? Это будет их экзамен. Настоящий краш-тест, боевая задача. Справятся — значит, у меня есть полноценная Команда. Моя школа. Нет… что ж, тогда вся эта «империя» — мыльный пузырь.
Вернувшись к столу, я почувствовал, как ярость сменилась спокойствием.
Чистый лист, предназначенный для малахитового кошмара, полетел в сторону. На его место лег эскиз для Жозефины. Ручка заскрипела, внося последние, детальные правки в техзадание.
Малахит подождет денёк. Сначала нужно убедиться, что тыл надежно прикрыт моими сотрудниками. Аутсорсинг — великая вещь, даже в девятнадцатом веке.
Друзья! Если вам нравится эта история, то я буду счастлив вашим лайкам — ведь это говорит, что история про ювелира вам интересна. Моя мотивация прямо пропорциональна количеству❤))))

К утру созрело решение — дезертировать.
Сон в ту ночь так и не пришел. Кабинет превратился в карцер, где шаги отмеряли секунды утекающего времени, а тяжелый набалдашник трости в виде саламандры стучал по паркету в такт воспаленным мыслям. Кстати, у меня такое ощущение, что у меня несколько тростей. Будто Прошка периодически меняет их, чтобы потренироваться в шлифовке. Причем этих тростей явно несколько, из разных материалов. Не о том думаю, тут проблемы сложнее бытовых вопросов.
На столешнице, залитой мертвенным лунным светом, белел капризный обсидиановый проект для Жозефины Богарне, супруги корсиканского чудовища. Песочные часы в голове, казалось, ускорили бег, и каждая падающая песчинка била по нервам.
Французский заказ нужно делегировать. Это решено. Воевать на два фронта в одиночку — верный способ проиграть обе кампании.
Гвардия была поднята по тревоге еще затемно. Илья, Степан и Кулибин с тревогой вглядывались в мое лицо, посеревшее от бессонницы. Перед ними, подобно карте генерального сражения, развернулись детализированные до последнего штифта чертежи «Зеркала Судьбы».
— Господа мастера, — мой голос, вопреки усталости, был наполнен уверенностью. — Ситуация критическая. На кону два заказа государственной важности: один для Зимнего дворца, второй — для Тюильри. Сроки горят.
В мастерской слышалось гудение тяги в плавильной печи. В глазах соратников читалась гремучая смесь профессиональной гордости и животного страха перед масштабом задачи. По крайней мере у Ильи и Степы, Куоибин в последнее время так ушел в свой ДВС, что любую мою прихать делал без вопросов, лишь бы быстрее закончить и вернуться к своему проекту.
— Ювелирно-инженерная часть завершена, — костяшки пальцев постучали по плотной бумаге чертежа. — Здесь все: от лигатуры сплава для оправы до угла преломления в обсидиане. Реализация в материале теперь ложится на ваши плечи. Полностью.
Обводя взглядом своих гвардейцев, я старался говорить так, чтобы слова впечатывались в память, словно клеймо пробирной палаты.
— Илья, на тебе полировка и скрытый рельеф. Задача хирургическая: пережмешь притир, ошибешься с зернистостью абразива хоть на микрон — и заготовка отправится в утиль. Степан, забираешь механику. Хочу, чтобы змея не просто дергалась на пружинах, а жила своей холодной рептильной жизнью. Иван Петрович, — я повернулся к старому механику, — вы назначаетесь главным техническим контролером. Каждый узел, пайка и винтик проходят через вашу лупу. Если эти двое допустят брак, наказывайте по своему усмотрению.
Кулибин огладил бороду, и хмыкнул.
— Чай, не лаптем щи хлебаем, — буркнул он, расправляя плечи. — Сдюжим. Железо — оно и есть железо, подход любит.
— Вот и отлично. — Я оперся на трость. — Это не экзамен. Вы — мастера дома «Саламандра», и я доверяю вам работу, которую в Империи больше поручить некому. Провал ударит по престижу русского ювелирного искусства. А теперь — за работу. И чтобы меня для вас не существовало.
Выставив их за дверь, я, не теряя ни минуты, набросил тяжелую шубу. Нужно было уходить. Сбежать из собственного дома, спасаясь от зуда перфекциониста, от желания встать за плечом, вмешаться, поправить, переделать. Остаться — значило увязнуть в микроменеджменте, задушить инициативу и окончательно выжечь себе мозг. Мне требовалась перезагрузка.
Я вышел из дома в сопровождении молчаливого Вани. Морозный воздух, настоянный на дыме печных труб, обжигал легкие, мгновенно выдувая остатки кабинетной духоты. Снег скрипел под сапогами, словно крахмал. Невский проспект шумел: мимо, вздымая ледяную пыль, проносились лихие рысаки в дорогой сбруе, мелькали высокие кивера гвардейцев Преображенского полка, шуршали по насту полозья купеческих возков. Город, предчувствуя скорую Масленицу, праздновал жизнь, наплевав на политику и войны.
По широкому ледяному полю Невы, превращенному зимой в главный проспект столицы, сновали сбитенщики с огромными медными баками за спиной, предлагая горячее питье продрогшим прохожим. Где-то вдалеке, у строящегося здания Биржи, ухали молоты — империя росла, несмотря ни на что.
Я шел, засунув руки в глубокие карманы, и мрачно созерцал это великолепие. Рядом, тенью скользя по хрустящему снегу, двигался Ваня. Его присутствие создавало привычный периметр безопасности, позволяя отключиться от внешних угроз и провалиться во внутренний ад.
Малахит. Проклятый зеленый камень. В запасе всего несколько недель. Мысли, подобно заезженной пластинке, крутились вокруг одних и тех же банальностей. Шкатулка? Слишком просто, засмеют. Ваза? Екатерина Павловна лишь изогнет бровь в презрительной усмешке. Все идеи рассыпались, стоило примерить их к реальности. В голове царил вакуум.
Тиски обязательств сжимались. Сдать малахит, родив шедевр из пустоты. Следом — тверской гарнитур для Великой княжны. И, как вишенка на торте из цианида, — «Небесный Иерусалим» для Синода, мой рискованный, почти еретический проект, надежно запертый сейчас в недрах сейфа. Я чувствовал себя канатоходцем над ямой с кольями, которому жонглировать приходится гранатами с выдернутой чекой.
Впереди, над Адмиралтейским лугом, небо расцветилось пестрыми флагами. Ветер донес обрывки разудалой музыки, запах жареного теста и возгласы многотысячной толпы. Ярмарка. Балаганы. Хаос звуков, красок и форм.
Может, там, среди лубочных картинок, скоморохов и грубых деревянных игрушек, в этом первобытном китче удастся поймать за хвост ускользающую мысль? Хуже уже точно не будет. Развернувшись, я зашагал на звук шарманки.
Адмиралтейский луг оглушил.
Ярмарка не встречала гостей, она сминала их, втягивая в свое ненасытное чрево. Пахло пережженным сахаром, пряным сбитнем с корицей, конским навозом и мокрой, распаренной овчиной тысяч тулупов. Над головами, скрывая бледное питерское небо, висел сизый чад от бесчисленных жаровен, где на сале шипели блины и истекали медовым соком печеные яблоки. Где-то справа надрывалась гармоника, слева визжал балаганный зазывала, обещая показать «женщину-рыбу» и «бородатого младенца», а фоном, подобно океанскому прибою, гудел многоголосый людской гомон.
Опираясь на трость, я медленно врезался в этот поток. Мой немногословный ангел-хранитель, скользил рядом. Одного его вида хватало, чтобы пьяные мастеровые и разгулявшиеся приказчики инстинктивно шарахались в стороны, освобождая проход. Я шел, жадно втягивая ноздрями этот хаос, пытаясь отфильтровать из него хоть крупицу смысла, хоть намек на идею.
На прилавке, заваленном свежей щепой, обнаружился классический богородский сюжет. Пальцы привычно легли на деревянные планки: легкое движение — и резной мужик с медведем застучали молотами по наковальне. Механика примитивная, рычажная, на грани фола, но надежная. Работа топорная в прямом смысле слова: видны следы стамески, шлифовка отсутствует как класс. В этом была дикая, нутряная сила, энергия народного примитива, но для Зимнего дворца такая «душевность» не годилась. Принести такое утонченной Марии Федоровне — значит собственноручно подписать приговор своей репутации и признаться в профессиональной импотенции.
Дальше пестрели развалы тканей. Павлопосадские шали, разложенные веером, полыхали красным, зеленым и золотым. Я коснулся плотной шерсти, оценивая фактуру. Красители натуральные, марена и индиго, рисунок сложный, с претензией на объем. Но это плоскость. Декорация. Красивая обертка, под которой пустота. Орнамент может радовать глаз, но он не рассказывает историю, не цепляет за живое. Это ремесло, доведенное до автоматизма, а мне требовалась магия.
Мысли, словно намагниченные, снова вернулись к проклятому камню. Малахит. Что он такое, если отбросить геологию? Это карбонат меди, застывшая во времени экспрессия, музыка, записанная в камне миллионы лет назад. Его концентрические узоры, бесконечные зеленые вихри — уже готовая картина. Моя задача — не насиловать материал, не навязывать ему чужеродную геометрию, а стать переводчиком. Расшифровать этот природный код, найти ритм и просто подставить нужную оправу, как камертон. Не быть автором, а стать проводником. Но как, чтоб тебя? Как заставить камень звучать, если ты сам глух?
В голове клубился мутный туман. Раздражение поднималось от желудка к горлу. Как вообще рождаются шедевры в этом веке? Поэты и художники лепечут про божью искру, про муз, спускающихся с небес. Ждут озарения, лежа на диванах. Дилетанты.
Я — не художник. Я ювелир. Я не молюсь музам, я верю в сопромат, кристаллографию и температуру плавления. Мои «чудеса» рождаются не в наркотическом бреду, а за верстаком, в пыли и гари, из сотен эскизов, из сломанных резцов и бессонных ночей. Я могу заставить алмаз гореть холодным огнем, рассчитав углы огранки до сотой доли градуса. Могу поймать радугу в ловушку из горного хрусталя. Дайте мне техническое задание и время — я построю вам хоть Вавилонскую башню в миниатюре. Но время у меня украли, как и ТЗ. Императрицы требовали чуда по расписанию, «к утреннему кофе». А чудеса, чтоб их, не подчиняются календарному плану.
Шум ярмарки, казавшийся живым, вдруг превратился в монотонный, раздражающий гул. Белый шум. Бесполезно. Нельзя родить идею методом кесарева сечения. Попытка найти вдохновение в этой сутолоке была ошибкой. Пора возвращаться в мастерскую, запираться и тупо, механически перебирать варианты, пока мозг не выдаст хоть что-то приемлемое.
Разворот на каблуках пришлось прервать.
В пестрой круговерти тулупов, зипунов и купеческих шуб возникла фигура, неуместная здесь, как бриллиант в куче угля. Молодой человек в потертом, безупречно скроенном сюртуке стоял у лотка с лубком неподвижно, словно скала в бурном потоке. Тонкие, нервные черты лица, высокий лоб мыслителя и глаза, в которых плескалась вековая печаль. Он ничего не покупал, не торговался, даже не смотрел на товар.
Его цепкий взгляд игнорировал аляповатые картинки. Он сканировал толпу. Впитывал сцены: спор пьяного извозчика с городовым, румяные щеки купеческой дочки, блеск самовара на солнце. Он работал. Интуиция старого мастера, безошибочно отличающая подделку от оригинала, сработала мгновенно: передо мной был коллега. Ювелир? Не знаю, но явно такой же ловец смыслов. Он перемалывал эту шумную реальность через жернова своего восприятия, пытаясь найти в этом хаосе образ.
В какой-то момент, повинуясь шестому чувству, он медленно повернул голову.
В его глазах я увидел то же отчаяние и тот же голод, что сжирали меня изнутри.
Не выдержав дуэли взглядов, незнакомец опустил глаза, но тут же замер, зацепившись глазами за рукоять моей трости. Черный гагат и обвивающая его серебряная рептилия поймали скупой луч февральского солнца, отозвавшись хищным блеском. Незнакомец не оценивал пробу серебра и не прикидывал рыночную стоимость работы — в этом я не сомневался. Он видел не ювелирное изделие, а символ: огонь, возрождение, несгибаемость. Историю, отлитую в серебре.
Преодолев внутреннюю робость, он сделал несколько шагов навстречу. На бледных, интеллигентных щеках проступил легкий румянец.
— Прошу простить мою дерзость, сударь, — его тихий и мелодичный голос прозвучал чужеродной нотой среди ярмарочного гвалта. — Но ваша трость… она говорит. В ней, право слово, больше поэзии, чем во многих одах, что мне доводилось читать. Вы, должно быть, тот самый мастер Саламандра?
О как. Удивило не узнавание — после получения императорского патента моя физиономия стала примелькиваться в свете. Поразила проницательность. Меня вычислили по единственной детали, в которую вложили часть собственного «я». Этот человек проигнорировал статус и увидел подпись.
Я сдержал усмешку.
— Григорий. Можно без «чинов».
— Василий, — он меланхолично улыбнулся. — Василий Жуковский.
Я мысленно выругался. Да не может быть. Василий Андреевич Жуковский. Тот самый. Будущий наставник наследника престола, человек, который через несколько лет подарит свой портрет Пушкину с надписью «Победителю-ученику». В той, другой жизни, оставшейся в двадцать первом веке, он был бронзовым бюстом, пыльным параграфом в учебнике, набором хрестоматийных строк.
Здесь же, посреди пахнущей сбитнем и мокрой шерстью, площади, стоял живой человек. Молодой, сомневающийся, настоящий. Этот когнитивный диссонанс бил сильнее, чем первая аудиенция у Александра I. Перед императором, перед всей этой мишурой власти, я чувствовал себя шахматистом, хладнокровно просчитывающим партию. Я был настороже, я носил маску. А сейчас маска треснула. Я ощущал себя подмастерьем, случайно столкнувшимся в курилке с Главным Архитектором. Передо мной стоял эдакий демиург, работающий с самым капризным материалом во Вселенной — человеческой душой.
— Для меня честь, Василий Андреевич, — произнес я, и в кои-то веки в моем голосе не было ни капли сарказма.
— Полноте, какая честь, — он смущенно отмахнулся, и жест этот вышел обезоруживающе искренним. — Это мне лестно, что создатель столь удивительных вещей знает мои имя и отчество. Я уж грешным делом решил, что один брожу здесь, как неприкаянный дух, пытаясь разглядеть в этой суете нечто большее, чем желание набить брюхо.
Мы стояли островком тишины посреди ревущего, хохочущего людского моря.
— Вы тоже пытаетесь прочесть этот хаос? — вопрос вырвался сам собой.
Жуковский понимающе кивнул, не сводя с меня внимательных, чуть печальных глаз.
— Беспрестанно. Охочусь за словом. За образом. Пытаюсь вычленить ту летучую, эфемерную суть, что скрыта за пестротой ярмарочного балагана. Порой кажется — вот, поймал за хвост, она почти в руках… а она ускользает, оставляя горечь и исчерканные черновики.
— Знакомая мука, — усмехнулся я, опираясь на трость. — Только мой инструмент не рифма, а геометрия и свет. Бывает, бьешься, перебираешь десятки вариантов огранки, а все мертво. А потом вдруг, в случайном блике видишь единственно верную грань.
Он слушал с жадностью неофита, словно я открывал ему секрет философского камня.
— Да… да, именно так! — в его глазах вспыхнул фанатичный огонек. — В случайном! В самом ничтожном, обыденном соре. Гармония прячется в самых неожиданных местах, нужно лишь настроить взор, чтобы ее разглядеть.
Мимо, толкаясь и горланя частушки, пронеслась ватага подвыпивших мастеровых. Один из них, здоровенный детина в расстегнутом полушубке, едва не снес хрупкого поэта плечом. Однако Ваня, безмолвным стражем стоявший за моей спиной, сделал едва заметное движение — полшага вперед, разворот корпуса. Этого хватило. Сработал инстинкт самосохранения: мужики шарахнулись от моего телохранителя, как от чумного столба, освобождая пространство.
А с другой стороны пьяный купец, буксируемый под руки дюжим приказчиком, снес лоток с пряниками. Деревянная конструкция рухнула под ноги, возвращая реальность с ее запахами, криками и матом.
— Боюсь, площадь — не лучшая аудитория для столь интересного разговора, — я повысил голос, перекрывая вопли пострадавшей торговки. — Наш диалог слишком ценен, чтобы разбавлять его базарной бранью. Василий Андреевич, почту за честь видеть вас в моей мастерской. Там, под защитой стен и хорошего чая, мы сможем продолжить без помех.
Лицо поэта просветлело, лишившись налета меланхолии.
— Непременно, Григорий Пантелеевич! Ваша мастерская, должно быть, алхимическая лаборатория, где рождаются чудеса. Когда мне будет дозволено нанести визит?
— Жду завтра, в полдень. Свет в это время падает идеально, увидите «кухню» без прикрас.
— В двенадцать, — Жуковский поклонился с изяществом, совершенно неуместным среди грязного снега и ошметков пряников. — Я буду точен.
Мы раскланялись. Поэт растворился в пестрой толпе, унося с собой свои рифмы, а я, развернувшись на каблуках, зашагал прочь от ярмарочного бедлама.
Обратный путь я проделал на автопилоте. Ваня бесшумной тенью скользил следом, пока я перемалывал в голове услышанное. Шум площади затих за спиной, уступив место мерному скрипу снега. Фразы Жуковского о «скрытой гармонии» и «высвобождении сути» крутились в мозгу, сцепляясь с моими собственными тупиковыми мыслями о заказе. Поэзия и ювелирное дело. Работа с нематериальным и работа с твердейшей материей. Но алгоритм один: не изобретать велосипед, а убрать все лишнее. Не строить, а обнажать.
Я остановился посреди мостовой, заставив Ваню экстренно тормозить, чтобы не сбить меня с ног.
В измученном бесплодными поисками мозгу, наконец-то сошлись мысли друг с другом.
Слова поэта стали ключом.
Малахитовая глыба в моем воображении перестала быть куском дорогой, капризной руды. Исчезла необходимость насиловать камень, пытаясь впихнуть его в прокрустово ложе шкатулки или вазы. Я перестал смотреть на камень и посмотрел в него.
Зеленый хаос мгновенно обрел структуру. Концентрические разводы, которые я считал дефектом узора, превратились в пенные гребни девятого вала. Темные, густые, бархатные прожилки стали бездной морской пучины, а тяжелые, почти черные слои — нависающим грозовым небом. Это была застывшая динамика. Шторм, пойманный в ловушку миллионы лет назад. Морская баталия, написанная самой геологией.
От меня не требовалось ничего изобретать. Моя задача сводилась к «микеланджеловскому» минимуму: взять резец и отсечь все, что не является морем.
Я взглянул на свои руки, обтянутые кожей перчаток. Я точно знал, что именно поставлю на стол перед императрицей.
Это будет окно в стихию. Иллюминатор в бурю.
Забыв про усталость, про пронизывающий мороз, я рванул вперед, задавая темп, который едва выдерживал мой телохранитель. Адреналин ударил в голову, как шампанское. Мне нужна была бумага. Немедленно. Нужно зафиксировать, зарисовать, схватить этот образ за хвост, пока он не растворился в бытовой суете, как та ускользающая рифма, о которой говорил поэт.

За окнами Зимнего дворца выл февральский ветер, бросая горсти снега в темные стекла. Но в кабинете императора, царила удушливая жара. Прислонившись к мраморному порталу камина, Михаил Михайлович Сперанский рассеянно поглаживал большим пальцем пуговицу на рукаве. Треск оплывающего воска в массивных бронзовых канделябрах казался пушечной канонадой, а сухой шелест страниц в руках Аракчеева резал слух.
Алексей Андреевич, затянутый в мундир, сидел недвижимо, словно изваяние. Водянистые, лишенные выражения, глаза скользили по строкам доклада, изредка отрываясь, чтобы проследить за метаниями государя.
Александр мерил шагами кабинет. От заиндевевшего окна к заваленному картами столу и обратно, не останавливаясь ни на секунду. Скрип сапог по драгоценному наборному паркету задавал ритм этому тягостному ожиданию. Мечущаяся фигура монарха, его рваная и нервная моторика были красноречивыми: рискованная комбинация, разыгранная в последние месяцы, дала плоды. Наживка оказалась не просто проглочена, она вошла глубоко в нутро дворянской оппозиции.
— Продолжайте, Алексей Андреевич, — бросил Александр в пространство, не замедляя хода.
Аракчеев деликатно кашлянул в кулак.
— Третьего дня, на собрании у графа Ростопчина в Москве, состав был весьма представителен. Князь Голицын, генерал-аншеф Архаров, кое-кто из молодых Нарышкиных… — монотонный голос перечислял фамилии, от которых в иных кабинетах Тайной канцелярии перекрестились бы. — Предметом обсуждения, как водится, стала пагубность Тильзитского мира. Граф Федор Васильевич блистал красноречием. Вашу августейшую матушку изволил именовать «старой немкой, пекущейся о вюртембергской родне». Касательно же вашей персоны, государь…
Алексей Андреевич сделал паузу, будто осмеливаясь докладывать далее.
— Вас нарекли «слабым мечтателем, уступившим русскую честь и торговлю корсиканскому антихристу за лобзания и фальшивую дружбу».
Пальцы Сперанского крепче сжали пуговицу. Изумительная, дьявольская ирония. Аракчеев — символ палочной дисциплины, вечный пугало для либералов — сыграл свою роль безупречно. Московские фрондеры приняли его показное, грубое ворчание на «новые порядки» за чистую монету. В их глазах «гатчинский капрал» выглядел идеальным тараном, обиженным служакой, чью ярость можно направить против реформ. Ослепленные высокомерием, они с радостью открыли двери троянскому коню, не догадываясь, что каждое крамольное слово, произнесенное за вином, ложится строкой в этот самый доклад.
— Слова, Алексей Андреевич, — Александр замер у окна, вглядываясь в черноту ночи. — Яд московских сплетен мне известен. Оставьте риторику. Где суть?
— Суть, Ваше Величество, в том, что от злословия они перешли к прожектам, — тон Аракчеева стал более сухим. — Великая княжна Екатерина Павловна избрана ими знаменем. Обсуждается сценарий, при котором государь, изнуренный бременем власти, удаляется на покой. Ради спасения души и молитвенного подвига. За отсутствием же наследника мужского пола, кормило правления принимает регентский совет. Возглавляемый ее высочеством.
Шаги окончательно стихли. Император стоял спиной к присутствующим, и в темном отражении стекла Сперанский уловил, как окаменела линия монарших плеч. Завуалированный план переворота. И в центре заговора — Катишь. Любимая сестра, родная душа.
Резкий разворот Александра заставил пламя свечей метнуться в стороны. Желваки перекатывались под кожей, искажая привычно мягкое лицо. Перед ними сейчас стоял сын Павла Петровича, а не галантный дипломат, очаровавший Европу. В глазах плескался тот же опасный огонь.
— А матушка? — голос прозвучал едва слышно. — Вдовствующая императрица Мария Федоровна. Ей известно?
Аракчеев выдержал взгляд сюзерена, не моргнув.
— Смею полагать, известно, Ваше Величество. Прямых улик нет, однако препятствий планам она не чинит. Партия великой княжны служит для нее удобным рычагом. Союз с Францией для Марии Федоровны невыносим, и она дает понять: существуют иные мнения. И… кхм… более решительные наследники.
Александр молчал. Его взор, блуждая по золоченой лепнине потолка, был обращен внутрь, в темные лабиринты семейной истории. Там, в этих тенях, проступали лица. Лицо сестры, опьяненной жаждой власти. Лицо матери, ведущей собственную партию. В душном воздухе кабинета отчетливо запахло предательством — вечными спутниками русского трона.
Подойдя к массивному секретеру, Александр оперся ладонями о столешницу, словно ища в холодном красном дереве ту твердость, которой ему сейчас не доставало. Вспышка ярости угасла так же внезапно, как и родилась. Император медленно провел ладонью по лицу, стирая следы эмоций, и когда он вновь поднял взгляд, в нем плескалась мертвая вода зимней Невы.
— Этому должно положить конец, — голос монарха звучал почти безжизненно. — Покуда сестра моя играет в помещицы и собирает вокруг себя обиженных, она заноза в пальце. Но когда ее имя возносят как знамя заговора… это уже измена.
Александр перевел тяжелый взгляд на Сперанского.
— Я давно искал для нее партию. Достойную ее крови и смиряющую ее нрав. Строптивость Катишь, ее вечные отказы женихам всегда были нашей семейной мигренью. Ныне же это вопрос выживания трона. Ее необходимо выдать замуж. Немедленно. И удалить из Петербурга, лишив Ростопчина и его свору их «Жанны д'Арк». Михаил Михайлович, я жду ваших соображений. Список.
Не дожидаясь конца фразы, Сперанский уже скользнул к каминной полке. Пальцы легли на тисненую кожу папки. Нужные листы, заранее заложенные шелковой лентой, легли ему в руку сами собой. Он был готов к этому разговору еще неделю назад.
— Ваше Величество, круг претендентов узок, но выбор есть, — заявил он, чеканя слова. — Четыре фигуры. Каждая со своим весом.
Первый лист мягко лег на сукно перед императором.
— Принц Карл Баварский.
— Баварец? — Александр даже не удостоил бумагу взглядом, скривившись, точно от зубной боли. — Тот щенок, что, виляя хвостом, лижет сапоги Бонапарту? Увольте. Дальше.
Сперанский, ничуть не смутившись, ловким движением сменил лист.
— Эрцгерцог Фердинанд Австрийский. Ситуация зеркальная. Вена жаждет реванша, и брак с Великой княжной будет воспринят ими как сигнал трубы, призыв к новой коалиции. Мы рискуем быть втянутыми в войну раньше срока.
— В войну, к которой армия не готова, — подхватил Александр. — И в которую нас так настойчиво толкает матушка, желая насолить «корсиканцу». Исключено. Кто еще?
Третий лист.
— Принц Вильгельм Прусский. Брат короля. Однако Пруссия…
— … раздавлена и унижена, — жестко оборвал император. — Брак с Вильгельмом принесет нам только сочувственные вздохи европейских дворов. Мне не нужна жалость, Михаил Михайлович. Остался кто-то стоящий?
Сперанский вздохнул.
— Принц Георг Ольденбургский.
Брови Александра поползли вверх. На фоне блестящих австрийских эрцгерцогов и прусских принцев эта фигура выглядела блеклой тенью.
— Ольденбург? — переспросил он с нескрываемым скепсисом. — Герцогство размером с табакерку. Какая в нем польза для империи?
— Польза не в землях, государь, а в натуре принца, — мягко и вкрадчиво возразил Сперанский. — Во-первых, он ваш кузен, почти член семьи. Во-вторых, воспитан здесь, в России, предан вам лично и лишен европейских амбиций. Он не Наполеон и не Цезарь, но он честен, исполнителен и, главное, управляем.
Подавшись вперед, Михаил Михайлович понизил голос до доверительного шепота:
— И ключевой довод, Ваше Величество. Принц Георг с радостью останется жить в России. Мы даруем ему пост генерал-губернатора. Скажем, в Твери, Ярославле, Новгороде. Это позволит держать ее высочество под надежным и деликатным надзором. Она погрузится в устройство своего «малого двора», в губернские дела, получит иллюзию власти, которой так жаждет. Но при этом будет удалена от столичных интриг на безопасное расстояние. А рядом с ней, в одной спальне, будет находиться муж, каждый шаг и каждое письмо которого будут вам известны.
Александр молчал, обдумывая кандидатуру. Это была изящная политическая ссылка, замаскированная под семейное счастье. Тверь станет для Великой княжны золоченой клеткой. Жестоко и элегантно.
Император подошел к стене, где висел миниатюрный портрет сестры. С холста на него смотрела женщина редкой красоты, ума и пугающей энергии. Опасный соперник.
— Да, — медленно, словно пробуя решение на вкус, произнес он. — Это выход.
Обернувшись, Александр вновь стал тем холодным сфинксом, которого боялись и уважали в Европе.
— Михаил Михайлович, Алексей Андреевич. Приказываю форсировать переговоры. Почву подготовить немедленно. Катишь будет в ярости — ждите слез, истерик, гневных писем к матушке. Все это игнорировать. Вопрос государственной важности должен быть решен как можно скорее.
Обойдя стол, он тяжело упал в глубокое кресло, и потер виски. Боль от разрыва семейных уз его нервировала. Момент требовал немедленного вмешательства, смены декораций, иначе мрачная меланхолия могла затопить остаток ночи. Сперанский, чувствуя этот опасный ритм, решил действовать без прелюдий.
— Ваше Величество, позвольте отвлечь вас от материй династических делами сугубо прикладными, — мягко произнес он, извлекая из папки свежий лист. — Новость, способная порадовать не сердце, но, по крайней мере, казну.
Бумага легла на зеленое сукно. Александр с видимым усилием разлепил веки, заставляя себя вернуться из тверских далей в петербургский кабинет.
— Проект указа… — голос его был глух. — О передаче в казну привилегии на выделку «несгораемых шкафов»… Конструкции механика Кулибина и мастера Саламандры.
В потухшем взгляде императора блеснула искра. Слухи об этом изобретении уже гуляли по коридорам дворца.
— Патент передается короне добровольно, — продолжил Сперанский. — Авторы испрашивают лишь десять процентов отчислений с прибыли. Условия, смею заметить, редкой щедрости.
— Несгораемый шкаф… — Александр потянул документ к себе, вчитываясь в ровные строки. — Тот самый, о коем говорят, что он не имеет ключа? А ну как пожар, Михаил Михайлович? Как извлекать бумаги? Вместе с пеплом?
— Испытания огнем проведены, государь. Секрет в двойных стенках: межстальное пространство заполнено интересной смесью. При критическом нагреве смесь высвобождает воду, создавая внутри паровую баню. Ассигнации могут отсыреть, но в пепел не обратятся. Однако главная гордость мастера — защита от лихих людей.
Сперанский позволил себе улыбку:
— Неофициальную проверку брони учинил лично граф Толстой.
Брови Александра изумленно поползли вверх.
— «Американец»? Каким же образом?
— Самым для него естественным. Граф разрядил в образец свой английский пистолет. С пяти шагов, практически в упор.
— И каков итог? — в голосе императора проснулось мальчишеское любопытство.
— Броня выстояла. Свинец расплющился о внешнюю пластину.
Тень улыбки впервые за этот долгий вечер разгладила морщины на лбу государя.
— Надо же, — протянул он с усмешкой. — Выходит, наш Саламандра нашел единственно верное применение талантам Федора Ивановича. Вместо того чтобы дырявить гвардейцев на дуэлях, бретер теперь испытывает броню для казны. Похвально.
Сперанский добавил:
— Касательно охраны мастера имею доложить особо, Ваше Величество. Граф Толстой к обязанностям приступил. Рвение проявляет излишнее, однако эффективность его методов сомнению не подлежит. За истекшую седьмицу им пресечены две попытки злоумышленного проникновения.
Александр нахмурился.
— Подробнее.
— До прямых столкновений не дошло. Некие подозрительные личности, замеченные у дома мастера, были… удалены. — Сперанский подобрал слово с бюрократическим безразличием. — Поутру обнаружены тела. Связь с графом не доказана, но совпадения любопытны. Толстой действует на упреждение, жестко. Его репутация ныне такова, что «лихие люди» предпочитают обходить Невский проспект стороной.
Император задумчиво забарабанил пальцами по подлокотнику. Мозаика складывалась удивительная. Саламандра создает механизмы. Он, сам того не ведая, стал громоотводом для одного из самых неуправляемых людей Империи, направив разрушительную энергию «Американца» в полезное русло.
— Идея со шкафами мне по душе, — произнес он наконец, принимая решение. — Это щит для казны.
Перо скрипнуло, оставляя на бумаге размашистый императорский росчерк.
— Быть по сему. Дайте бумаге ход, Михаил Михайлович.
Отложив перо, Александр посмотрел на Сперанского уже другим, цепким, деловым взглядом. Меланхолия отступила перед прагматизмом.
— И раз уж речь зашла о мастере… Негоже ему простаивать. Гильоширная машина. На каком этапе?
— Идет проектирование, государь. Финальные чертежи обещаны к весне.
— Добро. Мне докладывали, Монетный двор подготовил целую книгу с претензиями и вопросами по технической части. Передайте этот фолиант Саламандре. Пусть подготовит развернутые ответы. Письменно. И передайте ему, чтобы выставил за эту консультацию счет в Казначейство. Труд такого специалиста должен оплачиваться звонкой монетой.
Гроза, наполнявшая кабинет последние полчаса, наконец рассеялась. Государь откинулся на спинку кресла, и Сперанский, чутко уловив перемену атмосферы, решил коснуться материй более тонких. Слабость Александра к новшествам, будь то изящная механика или высокое искусство, была известна — это был ключ, открывающий многие двери, когда прямые доводы бессильны.
— Боюсь, однако, голова мастера ныне занята иным, — заметил Михаил Михайлович. — Ваша августейшая матушка изволила поставить перед ним задачу, граничащую с невозможным.
Уголки губ Александра дрогнули в усмешке. Характер Марии Федоровны, ее любовь испытывать фаворитов на прочность, был ему знаком лучше, чем кому-либо.
— Малахитовый гарнитур к балу? — спросил он. — Слухи дошли и до меня. Что ж, любопытно будет наблюдать, как он выпутается. Матушка умеет загонять в тупик даже самых искушенных.
— И тем не менее, он находит время для большой политики, — продолжил Сперанский вкрадчиво. — Концепция дара для императрицы Жозефины им уже разработана. Но примечательно иное, государь: исполнение сего ответственного заказа он всецело доверил своим подмастерьям.
Александр вскинул на министра внимательный взгляд.
— Всецело?
— До последнего штриха. Передал чертежи, провел наставление и отстранился. Это свидетельствует о рождении школы.
Александр медленно кивнул, глядя на пляшущие в камине языки пламени. Саламандра, буйный граф Толстой, несгораемые шкафы… Странное, почти мистическое сплетение судеб. В глазах императора этот безродный ювелир перестал быть ремесленником. В нем проступали черты иного порядка: человека, способного выстраивать структуры, организовывать хаос и подчинять себе обстоятельства. Даже дикого зверя — «Американца» — он сумел приручить и впрячь в свою телегу. Такой человек, свободный от сословной спеси и преданный лишь делу, был нужен России.
Мысль императора, сделав круг, вновь вернулась к больной теме.
— Визит сестры в мастерскую был предсказуем, — произнес он, не отрывая взгляда от огня. — Катишь обладает звериным чутьем на силу. В Саламандре она увидела творца символов. И возжелала заполучить его талант в свою свиту.
Помолчав, Александр поднялся и подошел к камину. В его позе, в повороте головы Сперанский узнал выражение стратега, нашедшего на доске неожиданный ход.
— Она жаждет гарнитур для Твери… Что ж. Это открывает перспективы. Михаил Михайлович, Алексей Андреевич, поразмыслите вот над чем.
Они подались вперед, обратившись в слух.
— Коли брак с Ольденбургским свершится, Екатерина станет полновластной хозяйкой огромной губернии. Ее «малому двору» понадобятся атрибуты власти. Не безделушки, а регалии.
Александр протянул руки к теплу, словно согреваясь от холода собственных мыслей.
— Поговорите с мастером. Пусть он займется созданием… назовем это «тверской короной». Разумеется, не в прямом смысле, упаси Бог. Но нечто, что подчеркнет ее статус. Диадема, особенная парюра, быть может, стилизованный скипетр. Пусть это станет нашим свадебным даром.
Император резко обернулся.
— Который намертво привяжет ее к Твери. Который сделает ее символом того края, а не символом московской фронды и заговоров. Пусть ее неуемные амбиции найдут выход там: в меценатстве, в устройстве губернских дел, в блеске ее собственного двора. Пусть она возомнит себя тверской царицей. И забудет дорогу в Петербург.
Сперанский едва заметно склонил голову, принимая задачу. Даже на каменном лице Аракчеева проступило нечто вроде мрачного восхищения иезуитской тонкостью замысла. Это было красиво и цинично: создать для Екатерины золотую клетку, в которой не останется места для столичных интриг.
Главным тюремщиком в этой операции, сам того не ведая, должен был стать ювелир. Григорию, еще не решившему одну невыполнимую задачу, уже готовили следующую. Ему предстояло выковать для Великой княжны позолоченные кандалы.

В дом я влетел вихрем, едва не снеся с ног Прошку. На растерянное кудахтанье Варвары Павловны бросил через плечо:
— Никого не пускать. Даже если сам Александр Павлович пожалует — меня нет. Умер, уехал, растворился.
Ключ с лязгом провернулся в замке кабинета, отсекая внешний мир.
Навалилась тишина. В камине уютно потрескивали дрова. В висках пульсировало.
Чтобы унять дрожь в руках, я прижался лбом к ледяному стеклу. Приложил трость к стене. Внизу, во дворе, жизнь била ключом. Кулибин, смачно ругаясь, ковырялся в своем двигателе, Илья с визгом правил режущий диск, Лука, согнувшись в три погибели, волок дрова. Все при деле. Работают. И только я застыл соляным столбом.
Слова Жуковского… «Высвободить гармонию». Звучат красиво. Попробуй высвободи ее.
Материал. Все упирается в материал. До сих пор я смотрел на малахит как на тюбик с краской. И это ошибка. С камнем нужно говорить.
Я направился в подвал. Он встретил меня прохладным полумраком. Сейф было непривычно видеть здесь, будто привет из будущего, эдакий анахронизм.
На грубых деревянных эшафотах покоились девственные глыбы уральского камня, не знавшие резца. Ладонь скользнула по холодной поверхности, считывая рельеф. В пляшущем свете фонаря узоры оживали, оборачиваясь картами неведомых архипелагов. Красота меня не интересовала. Мне нужен был ответ.
И он нашелся. В самом дальнем углу, притулившись к стене, лежал скромный по размеру кусок, зато невероятно выразительный. В его рисунке отсутствовал хаос. Там царила железная логика. Волна. Мощный, неукротимый девятый вал, навеки скованный породой. В голове все встало на свои места. Изобретать ничего не надо. Достаточно отсечь всё, что мешает волне.
В кабинет я вернулся другим человеком. Снова заперся.
Чистый лист лег на стол. Авторучка хищно клюнула бумагу. Внешний лоск подождет — я начал с нутра. С механики. Этот век любит такое, даже в ювелирном деле.
Линии сплетались в логичную сеть: системы микроскопических рычагов, эксцентрики, зубчатые передачи. Никакой лишней эстетики, голая функциональность, напоминающая внутренности хронометра. Передаточные числа, амплитуда, угловая скорость — цифры ложились на лист плотными рядами. Рождался скелет будущего чуда, его стальная душа. Я конструировал само мгновение.
Следом пошла оптика. Новый лист — новая геометрия. Углы отражения, фокусные расстояния линз, кривизна вогнутых зеркал. Я строил театр одного актера, и актером этим был свет. Ему предстояло изгибаться, фокусироваться, просачиваться через фильтры, создавая нужную иллюзию.
Лишь когда инженерный фундамент был залит и затвердел, я позволил себе набросать общий абрис. Ларец. Просто форма, без гравировки. Зато поля пестрели пометками, похожими на заклинания: «Здесь — море», «Здесь — грот», «Свет — главный герой».
Идея, запертая в двухмерном пространстве листа, требовала воплощения. Схватив чертежи, я рванул в мастерскую.
Там стояла рабочая атмосфера. Илья со Степаном, окруженные подмастерьями, колдовали над заказом Жозефины. Усталые, потные, полностью поглощенные процессом. Сейчас я стану самым ненавидимым человеком в этой комнате.
Я постучал тростью по верстаку, подзывая мастеров.
— Французский заказ на стопе, — голос прозвучал без эмоций.
Мужчины переглянулись. Илья вытаращил глаза, словно я заговорил на китайском.
— Как это, Григорий Пантелеич? Мы ж только абразив под обсидиан подобрали! Дня два еще, и…
— Забудь. Вдовствующая императрица прислала задачу, вы знаете. Сверхсрочную. Сроку — три недели.
Чертежи легли на запыленную столешницу. Мастера уставились в схемы, силясь продраться сквозь частокол линий.
— Часы, что ли? — хрипло выдавил Степан, тыча мозолистым пальцем в узел шестеренок.
— Почти. Только сложнее. Степан, каркас на тебе. Золото и вся эта механика. Ошибешься — переплавим. Илья, твой выход — малахит. Тот кусок из дальнего угла, с «волной». Выведешь в зеркало.
Они молчали, переваривая увиденное. Для них это был хаотичный набор деталей, помноженный на безумные сроки.
— Григорий Пантелеич, помилуйте, — наконец выдохнул Степан. — Три недели… Тут работы на месяцы, если по уму делать.
Опытный мастер констатировал факт. Имел право. Однако, встретившись с моим взглядом, он осекся.
— Месяцы — роскошь, которой у нас нет. Есть двадцать один день. И мы уложимся. Просто потому, что другого выхода нет.
Аврал накрыл мастерскую с головой. Забыв о Париже, команда переключилась на новый, сверхсрочный и никому не понятный проект. Я стал дирижером этого безумия, его демиургом и единственным носителем замысла.
На следующий день, точно по расписанию, внизу звякнул входной колокольчик. Жуковский. В лихорадке последних суток я совершенно упустил из виду нашу договоренность.
В торговом зале царила тишина. Гость нашелся у дальней витрины. Никакой покупательской жадности, никакой оценки каратов. Склонив голову набок, он замер перед аквамариновой диадемой, словно пытался уловить исходящий от нее звук. Слушал холодный блеск камней, считывал застывшую в металле партитуру.
— Василий Андреевич, — я обозначил свое присутствие, стараясь не спугнуть момент. — Рад вас видеть.
Он обернулся. На лице — знакомая меланхоличная улыбка.
— Григорий Пантелеевич. Не помешал? У вас тут… — взгляд поэта скользнул по залу, остановившись на суматохе в мастерской, видимой через стеклянную стену, — воздух как перед грозой.
— Контролируемый шторм, — уклончиво отозвался я. — Пойдемте, покажу вам свое детище.
Маршрут я выстроил сознательно: от готовых изделий к «кухне» — материалам и эскизам. Жуковский смотрел на них как на законченные строфы.
Остановившись у перстня с сапфиром, он покачал головой:
— Здесь камень кричит. Оправа слишком тяжела, она давит ему на горло.
Зато у жемчужной броши лицо его просветлело:
— А здесь — шепот. Каждая жемчужина знает свое место, они ведут тихую беседу.
Удивительно. Он замечал нюансы, недоступные моим самым состоятельным клиентам. Поэт же.
Вот оно. Недостающее звено. Жуковский давал мне то, чего не мог предложить никто другой — облекал технические решения в поэтическую форму. Где я видел механику, он видел метафору. Пожалуй, лишь мадам Лавуазье с ее острым умом могла бы составить ему достойную партию в этом диалоге, но сегодня торговый зал был отдан на откуп ее помощницам.
— Вы работаете с судьбами, Григорий Пантелеевич, — произнес он, задержав взгляд на набалдашнике моей трости, где скалилась золотая саламандра. — Опасное ремесло. Опаснее, чем рифмовать строки. Слово можно вычеркнуть, переписать. Камень же, единожды ограненный, ошибок не прощает.
Мы переместились в кабинет. Я разлил чай. Разговор, начавшись с вежливых банальностей, быстро набрал глубину. Неожиданно для самого себя я начал рассказывать о текущем заказе. Причем не о рычагах, эксцентриках и оптике, а о сути. О том, как мертвый узор малахита обязан стать морем, а свет — главным действующим лицом драмы.
Он слушал, не перебивая, в глазах его загорался огонек сотворчества. Понимание было абсолютным.
— Вы хотите запереть стихию, — выдохнул он, когда я замолчал. — Изобразить, верней дать почувствовать дыхание океана… Это… дерзко. Почти кощунственно.
Все же у таких творческих людей разум работает как-то иначе.
Глядя на него, я невольно начал считать. Пушкин. Сейчас, в феврале 1809-го, ему… девять. Девять лет. Где-то бегает мальчишка, который перевернет этот мир, а передо мной сидит тот, кто проложит ему дорогу. Этот скромный, печальный человек — живой мост в «золотой век», о котором я читал в учебниках. И я сейчас пью чай прямо посреди этого моста. Ощущение сюрреализма происходящего кольнуло.
Визит Жуковского вдохновил. Он подтвердил главное: я не сошел с ума. Моя затея — попытка написать поэму в камне — достойна жить.
Когда за гостем закрылась дверь, оставив в воздухе легкий шлейф высоких материй, я вернулся к верстаку. Усталость исчезла. Теперь я создавал произведение искусства, получившее благословение первого поэта Империи. С такой санкцией можно и горы свернуть. Или, в моем случае, превратить камень в воду.
Первая неделя сгорела в лихорадке. Мастерская билась в агонии, подстегиваемая моим темпом. Сон превратился в непозволительную роскошь, еда — в досадную необходимость заправки организма топливом. Воздух провонял раскаленным металлом и едкой каменной пылью, скрипевшей на зубах.
«Малахитовый Грот» поглотил меня без остатка. С Ильей мы часами совершали ритуальные танцы вокруг зеленой глыбы, просвечивая ее мощными лампами. Спорили до хрипоты. Я заставлял его делать пробные срезы, выискивая верный угол атаки диска. Нам нужно было не просто распилить породу — требовалось вскрыть ее душу, обнажив рисунок застывшего шторма.
Со Степаном было не легче. Приходилось стоять у него над душой, пока он, матерясь в густую бороду, выгибал на оправке тончайшие золотые элементы. И это еще помимо моей непосредственной работы. Но я был рад, что мастера все же увлеклись в заказ Жозефины и делали его без моего участия, просто на энтузиазме, в свободное время. Я гордился этим, хотя и не подавал виду.
— Григорий Пантелеич, помилуйте, допуск — тоньше паутины! — рычал Степа, откладывая штихель дрожащей рукой. — Чуть дернешься — и в переплавку.
— Дернешься — переплавишь, — спокойно отвечал я. — И так до тех пор, пока не выйдет идеально.
Он злился, скрипел зубами, зато делал. На верстаке постепенно вырастал золотой риф: причудливо изогнутые «кораллы», крошечные жемчужные «раковины» с потайными замками. Это было странно для них, ведь мастера видели только фрагменты общей картины. Ведь я не давал им конечный эскиз, который лежал в кабинете.
Однако вторая война, развязанная мной же, требовала жертв. Работа над «Зеркалом Судьбы».
На третьи сутки оборону прорвали. В кабинет ввалилась делегация: Илья и Степан, похожие на шахтеров после обвала — грязные, с воспаленными глазами.
— Беда, Григорий Пантелеич. — Илья сунул мне под нос кусок черного обсидиана. — Не идет.
Камень лег под лупу. Зеркальная полировка была убита: по поверхности змеилась предательская сетка микротрещин.
— Это что?
— Сколы, — обреченно выдохнул Степан. — Как только начинаем резать рельеф, он сыплется. Хрупкий, зараза. Два образца уже в помойке. К основному прикасаться страшно. Может, вы сами?..
Внутри мгновенно закипела злость. Меня выдернули из потока, принеся проблему, которую обязаны были разгрызть сами.
Камень вернулся в мозолистую ладонь Ильи. Я обвел их тяжелым взглядом.
— Инструкции у вас есть. Расчеты — тоже. Я назвал вас мастерами и доверил работу.
Я произнес все это максимально нейтральным голосом.
— Чего же вы встали передо мной, как нашкодившие гимназисты? Думайте. Ищите. Подбирайте абразив, меняйте угловую скорость. Пробуйте притиры — свинец, дерево, кожа, черт лысой! Я дал вам направление, но ноги переставлять за вас не собираюсь. Либо вы решаете эту задачу, либо я ошибся не в камне, а в мастерах.
Я демонстративно отвернулся к чертежам. За спиной послышался тяжелый вздох Степана и шарканье удаляющихся ног. Жестко? Безусловно. Совесть кольнула где-то там вдалеке, но я загнал ее куда поглубже.
Я еще в молодости прошел через такое. Мой наставник, гениальный и невыносимый старик, точно так же бросил меня один на один с капризным австралийским опалом. Неделя ада, три испорченные заготовки, ненависть ко всему миру — и внезапное озарение на грани нервного срыва. Именно тогда я перестал быть учеником по факту.
Метод рискованный. Они могли сломаться, послать меня к черту и уйти. Но ставка сделана. Я бросил их в воду: выплывут — станут героями, утонут — значит, не судьба.
В этой сумасшедшей круговерти еще одна деталь выбивалась из ритма. Кулибин. Человек, ответственный за «французский» заказ, самоустранился. Целыми днями он не вылезал из своего угла, колдуя над многострадальным двигателем. Это был какой-то усовершенствованный, не тот, что в гильоширной машине. Из кулибинской вотчины доносились чихание механики, металлический кашель и отборная брань — агрегат глох, обороты плавали. Старик был черен тучей, но гордость — штука упрямая: за помощью он не шел.
Вместо этого он решил схитрить.
Поздно вечером, когда я, выжатый досуха, тупо смотрел на очередную деталь заказа, над которой мучился полдня, дверь кабинета скрипнула. На пороге возник Иван Петрович с двумя дымящимися кружками.
— Гляжу, совсем ты себя загнал, Пантелеич, — пробурчал он, водружая одну кружку на стол. — На вот, согрейся.
В нос ударил пряный аромат меда и трав. Горячий сбитень. Жест был настолько неожиданным, что я на секунду потерял дар речи.
— Спасибо, Иван Петрович.
Уходить он не спешил. Изобразив живой интерес к моим бумагам, он склонился над столом. Взгляд цепко выхватил лист со схемой музыкального блока.
— Это что за хитрость? — палец ткнул в эскиз. — Гребенку пилить надумал, как в табакерке?
— Планировал…
— Пищать будет, — безапелляционно отрезал механик, прихлебывая из своей кружки. — Как комар над ухом. Для дешевой побрякушки сойдет, а тут вещь серьезная же… Звук нужен другой. Долгий.
Он отставил сбитень, выхватил авторучку и прямо поверх моего чертежа начал набрасывать схему.
— А ежели не гребенка, а молоточки? И бить не по зубьям, а по колокольцам? Махоньким, из разного сплава. Каждый в свой тон вывести. Тут тебе целая симфония выйдет — чистый звук, хрустальный. Как весенняя капель.
Я наблюдал за ручкой в его руке и восхищался изяществом маневра. Он предлагал услугу, цену которой знал прекрасно. Помощь сейчас давала ему полное моральное право потребовать ответной любезности позже, сохранив лицо. Тонкая игра, достойная уважения. Вот же старый интриган.
— Это гениально, Иван Петрович, — я говорил абсолютно серьезно. — Мне бы такое в голову не пришло.
— То-то же, — удовлетворенно крякнул старик. — Ладно, давай сюда свои выкладки. Музыку беру на себя. Сделаю в лучшем виде.
Схватив лист, он, довольный собой, удалился в свою берлогу. Битва продолжалась, но теперь у меня появился неожиданный и мощный союзник.
Сутки слились в единую серую полосу. Единственным хронометром остался огарок свечи на верстаке: догорел — значит, пролетело несколько часов. Кофе перестал бодрить, превратившись в горькую бурую жижу, которую организм принимал чисто механически. Руки била крупная дрожь усталости, но стоило пальцам сомкнуться на рукояти инструмента, как тремор исчезал, сменяясь ледяной, хирургической точностью. Работать сквозь тахикардию стало новой нормой. Назовите это одержимостью, но по-другому я не умею: проект должен выпить из меня все соки, иначе «магии» не случится. Так было всегда, а получив молодое и крепкое тело, превратилось чуть ли не в обязательный ритуал. Да и последствия удара стилетом уже не так беспокоили. Трость стала больше привычкой, чем реально необходимой вещью.
Забаррикадировавшись ширмой в своем углу, я ушел в микромир. Рождалась душа будущего шедевра — «Русалка». Резец вгрызался в плотную, слоистую структуру бивня мамонта. Материал сопротивлялся, вибрировал, пел под сталью на высокой, комариной ноте. Живая кость, не чета мертвому камню. Лицо размером с ноготь мизинца прорабатывалось иглами. Вместо стандартной кукольной маски я вытаскивал из материала живую, загадочную эмоцию. Следом пошли волосы. Тончайшая, как паутина, золотая проволока свивалась в жгуты и прядь за прядью вживлялась в кость. Под лупой это напоминало генную инженерию: я создавал существо.
Из-за стены, из владений Кулибина, доносились странные звуки. Привычный металлический лязг уступил место переливчатым звонам. Старый механик, запершись в своей каморке, колдовал над акустикой. Он отливал крошечные колокольчики из своего секретного сплава, а затем часами сидел с камертоном, подгоняя тональность надфилем. Периодически мастерскую накрывала волна хрустальных, почти неземных звуков — старик тестировал гаммы. Удивительно, но этот звон действовал как успокоительное.
Команда тоже вышла на проектную мощность. Илья, пройдя через стадию отчаяния и истерик, расколол проблему обсидиана. Осунувшийся, с лихорадочным блеском в глазах, он продемонстрировал Степану новый состав пасты: смесь алмазной пыли, гусиного жира и воска. Технологию полировки малахитового «моря» тоже изменили: грубое сукно уступило место мягкой замше, пропитанной маслом. Поверхность приобрела глубокую, влажную текстуру.
Степан, в свою очередь, творил невозможное с металлом. Каркас и система рефлекторов требовали ювелирной точности, от которой у обычного кузнеца свело бы пальцы, но он гнул посеребренные пластины, выверяя каждый градус уклона.
Наблюдая за ними через стеклянную стену, я приходил к мысли, что шоковая терапия сработала. Они сплотились. Доходило до смешного: застряв на чертежах «Зеркала Судьбы», они притащили к своему верстаку Кулибина. Оторвавшись от колокольчиков, Иван Петрович долго чесал затылок, а затем, схватив кусок мела, начал расписывать кинематику прямо на грязном полу. Илья и Степан смотрели на эти белые линии как на скрижали завета.
За двое суток до бала кабинет превратился в бункер. Все лишние были выставлены за дверь. Началась финальная интеграция.
Посторонний наблюдатель увидел бы хаос. Но из этого хаоса проступал порядок. На дно ларца лег отполированный малахит. Заднюю стенку закрыли ажурные перламутровые панели. Затаив дыхание, я вживил в сердце конструкции сложнейший узел с «Русалкой».
Под вечер заглянул Кулибин. Без лишних слов он водрузил на стол музыкальный модуль, собранный в единый блок. Устройство напоминало диковинного стального паука, чьи лапки-молоточки нависали над рядом блестящих колокольцев. Мы состыковали его с основным приводом. Щелчок — и шестеренки вошли в зацепление. Основание ларца таило секрет музыки.
— Ну, с Богом, — прохрипел старик.
Я выпроводил и его. Дверь захлопнулась. Интрига звенела в воздухе, натянутая до предела. Все фрагменты головоломки заняли свои места. Сложится ли из них картина — на этот вопрос ответа не знал даже я.
Последний вечер перед балом оставил меня одного.
Мастерская вымерла. Грохот молотов и визг станков стихли. На столе, укрытом тяжелым темно-зеленым бархатом, стояло материализованное безумие трех недель. Заказ собран.
Измеряя шагами кабинет, я кружил вокруг стола, как акула, не решаясь на атаку. Тело ныло, в глазах пульсировали темные пятна — плата за бессонные ночи. Нервы были на пределе.
В голове, как назойливая муха, билась мысль: а если просчитался? Если кинематику заклинит? Если оптика даст искажения, и вместо магии выйдет дешевый балаган? Завтра, в Гатчине, под прицелом сотен насмешливых глаз, пан или пропал. Середины не будет.
Остановившись у окна, я глянул наружу. Петербург тонул в морозной дымке. Забавная штука — судьба. Одна случайная встреча с поэтом, одна метафора — и вот я стою на краю пропасти.
Хватит. Пора.
Лампы погасли одна за другой. Комнату затопила тьма, и лишь одинокая восковая свеча осталась часовым на краю стола.
Пальцы коснулись холодного, тяжелого бархата. Пульс был явно учащенным. Медленно, задерживая дыхание, я потянул ткань на себя.
В слабом пятне света возник ларец. Простая форма: основание и задняя стенка из черного эбена в матовом золоте. Зато фронт и бока — чистый горный хрусталь в тончайшей раме. Ящик, драгоценный аквариум, приглашающий заглянуть в бездну.
Палец нашел скрытый фиксатор на фигурке ракушки на нижней грани ящика — едва слышный щелчок.
Механизм ожил. Верхняя панель, она же крышка, плавно поползла вверх и опустилась на заднюю стенку, трансформируясь в вертикальный экран. Скрытая кинематика работала безупречно. Внутренняя сторона панели, инкрустированная перламутром, поймала огонек свечи, отозвавшись мягким, лунным сиянием.
Синхронно сработала оптика. Система посеребренных рефлекторов и цветных фильтров, вмонтированная в базу, перехватила единственный луч свечи. Преломив его, линзы залили пространство внутри куба призрачным, зеленовато-синим свечением.
Малахитовое дно преобразилось. Янтарный лак сработал как надо: камень исчез, уступив место «воде». Вздыбленная, застывшая волна обрела глубину и влажный блеск. Свет дробился на гранях, имитируя бегущую рябь, а хрустальные стенки, усыпанные необработанными кристаллами, вспыхнули искрами, превращаясь в своды подводного грота.
Послышался первый аккорд — чистый, долгий звон. Колокольчики Кулибина вступили в партию, рождая мелодию, похожую на падение капель в пещере.
Под этот аккомпанемент из-за малахитовой волны поднялась фигурка. Русалка. Слоновая кость и золотая проволока. Движение было абсолютно плавным, синусоидальным — никаких рывков. Она вынырнула «из пучины», замерла в точке фокуса, вспыхнув в лучах рефлекторов, и так же медленно ушла обратно, растворяясь в тени волны.
Я смотрел, забыв про кислород. Работает. Все, что было скрыто, разрозненно при сборке, теперь сложилось в единую экосистему. На дне малахитового моря, среди хрустального песка, функциональные детали — оправы для колец и серег — мимикрировали под золотые кораллы и перламутровые раковины.
Фигурка исчезла. Музыка растаяла в воздухе. Финал.
В темноте по щекам поползли «мокрые дорожки». Нервы, натянутые как струны последние три недели, лопнули. Это была банальная физиологическая разрядка. Губы сами собой растянулись в улыбку — глупую, счастливую гримасу мальчишки, собравшего свой первый вечный двигатель. Я сделал это.
Я бережно нажал на фигурку ракушки, шкатулка опустила крышку. Подводное царство свернулось, снова став строгим черным ящиком. Это станет новой веткой малахитового набора императрицы.
Завтра бал. И этот карманный театр станет моим главным калибром.

Сквозь морозную мглу проступал гигантский Гатчинский дворец, сияющий тысячами огней, своеобразный корабль-призрак, дрейфующий в балтийской ночи. Стоило полозьям с противным скрежетом замереть на укатанном насте у парадного подъезда, как глаза резануло от контраста. Слишком ярко, оглушительно громко. И до тошноты чужеродно для моего сознания, привыкшего к совсем иным ритмам.
— Приехали, мастер, — бас Толстого вернул к реальности.
Граф грузно выбрался из саней, расправляя широкие плечи. Парадный мундир сидел на нем как влитой, предупреждая окружающих об опасности. В предстоящей навигации ему отводилась роль тяжелого атомного ледокола, обязанного прокладывать фарватер, пока я буду маневрировать.
Выбравшись следом, я одернул новый, сшитый Фрелихом фрак. Сукно безупречного качества, крой идеальный, но ощущение чужой шкуры не проходило. Пальцы привычно сжали прохладный металл набалдашника трости — саламандра наверное единственная здесь понимала мое состояние.
Следом, путаясь в полах и едва не выронив ношу, на снег вывалился Прошка. В своем добротном, простом кафтане подмастерья он выглядел нелепо и трогательно на фоне имперской позолоты и мрамора. Расширенные глаза мальчишки бегали по сторонам от восторга, пока руки судорожно прижимали к груди крупный ларец, укрытый тяжелым бархатом.
Зачем тащить мальчишку в это змеиное гнездо? Использование его как носильщика стало бы нерациональной тратой ресурса. Присутствие Прошки здесь — рассчитанная социальная диверсия, шпилька, вогнанная под ноготь местному сословному чванству. Местная знать должна усвоить: моя мастерская — не театр одного актера, а системное предприятие, «кузница», где талант и усердие имеют больший удельный вес, чем родословная. Сын кухарки на императорском приеме. Пусть смотрят и давятся желчью, шепчутся. Сплетни — лучшая рекламная кампания, которую нельзя купить за деньги.
Подъем по широкой, залитой светом лестнице дался нелегко. Спертый воздух ударил в нос, словно химическая атака. Какофония бала — обрывки музыки, фальшивый смех, звон бокалов — обрушилась лавиной. У входа в главный зал нас уже караулил Воронцов. Заметив Прошку, граф удивленно вскинул бровь, однако от комментариев воздержался, уже зная меня как облупленного, раз взял — значит надо. Штурмовая группа собрана, боекомплект загружен.
Мы вошли внутрь.
Атмосфера разительно отличалась от прошлого маскарада. Открытые лица делали обстановку более угрожающей. Отсутствие масок лишало защиты: каждый взгляд и вежливая улыбка, мимолетный жест — все сканировалось, анализировалось и подшивалось в папки компромата. Появление нашей компании вызвало рябь на воде. Музыка продолжала играть, но шум голосов поблизости стих, будто выключили звук. Десятки глаз сфокусировались на нас. Они видели странную процессию: наглый Поставщик Двора, опирающийся на трость с саламандрой, его покровитель-бретер с репутацией убийцы, худородный дворянин Воронцов и трясущийся от страха мальчишка с таинственной ношей.
Не успели мы преодолеть и пары саженей по паркету, как толпа расступилась, выпуская навстречу Жан-Пьера Дюваля. Француз плыл, сияя, как начищенный самовар.
— Мэтр Григорий! Какая встреча! — его голос сочился патокой, в которой легко можно увязнуть и задохнуться.
Он расшаркивался, изображая бурную радость, будто мы вчера вместе детей крестили.
— Ваш фрак, мэтр, — само изящество! А вы, граф, — он отвесил театральный поклон Толстому, — в своем мундире подобны богу войны Марсу, спустившемуся на землю!
Толстой смерил француза взглядом, каким обычно смотрят на назойливую, но ядовитую муху, однако промолчал, соблюдая протокол. Воронцову Дювал просто вежливо кивнул.
— А этот юный амур… — цепкий взгляд ювелира скользнул по Прошке и впился в бархат, скрывающий ларец. — Несет, верно, дар для самой Венеры? Позвольте угадать… Нечто из того самого малахита? Весь Петербург только и гудит о вашем… амбициозном заказе. Признаться, я держу за вас кулаки, ведь задача кажется невыполнимой.
Разведка боем? Сладкая лесть, приправленная ядом сомнения и желанием выведать технические детали до премьеры? Или я накручиваю себя?
— Вы слишком добры, мэтр, — я позволил себе легкую, светскую улыбку. Надеюсь не очень похоже на оскал. — Однако интрига — лучшая оправа для подарка. Сохраним для Ее Величества эффект неожиданности.
Я принимал правила этой игры. Дюваль публично демонстрировал нашу «дружбу», пытаясь убедить двор, что конфликт исчерпан, а он сам — образец благородства. Прекрасная стратегия. Чем увереннее он будет в моей наивности, тем жестче окажется посадка.
— Вы, кстати, так и не заглянули ко мне после нашего примирения, — продолжил я, понизив голос до доверительного шепота, правда так, чтобы слышали ближайшие зеваки. — А я ведь уже опробовал ваши резцы, что вы так любезно передали. Божественный инструмент. Я ваш должник, коллега.
Фарфоровая маска на лице Дюваля дала трещину. Он ожидал чего угодно — ответной лести, грубости, молчания — но только не прямого напоминания о его «троянском коне», о штихелях с «тайником».
— Пустяки… коллега, — его уверенность на секунду сбилась. — Для друга ничего не жалко. Я… я непременно зайду.
Он поспешно ретировался, растворяясь в толпе пестрых мундиров и платьев. Я проводил его взглядом. Ничего не понятно. Мне думалось, что вопрос про штихели даст мне больше ответов. А оно вона как…
Стоило вырваться из патоки лести Дюваля, как фарватер перегородил более масштабный и шумный объект. Князь Оболенский, сияя нездоровым, пунцовым румянцем, царил в центре группы гвардейских офицеров. Судя по лихорадочному блеску глаз и слегка нарушенной координации движений, «топливо» в его организм залили задолго до начала бала, и октановое число там явно превышало безобидный лимонад. Уже второй раз встречаю его на балу и второй раз он навеселе.
— Григорий! Друг мой! Сокол ясный! — княжеский бас, многократно усиленный сводами зала, перекрыл даже оркестр. — Я уж грешным делом решил, что ты манкируешь!
Распахнутые для приветствия руки захлопнулись на мне, как медвежий капкан. Волна перегара, щедро сдобренная дорогим парфюмом, ударила в нос, вышибая слезу. Пока я пытался сохранить на лице приклеенную вежливую улыбку и не задохнуться, спиной отчетливо ощутил, как Толстой перешел в боевой режим. Еще секунда — и граф начнет зачистку периметра.
— А это кто за юный гений прячется? — взгляд князя, плававший в винных парах, наконец сфокусировался на Прошке.
Мальчишка, пытаясь стать невидимым, вжался в мою спину, судорожно стискивая ларец. И тут произошло то, чего я подспудно ждал. Лицо Оболенского озарилось вспышкой узнавания. Нейронные связи в его пьяном мозгу замкнулись в нужной последовательности.
— Ба! Да никак Прошка⁈ Аксиньин выродок! Сын моей кухарки!
Развернувшись к своей свите, князь засиял, словно золотоискатель, намывший самородок в сточной канаве.
— Господа, вы только посмотрите! Видите этот перст судьбы⁈ Это же Прошка, с моей кухни! А ныне — ученик самого Саламандры! Я же говорил вам, у меня глаз-алмаз! Я таланты чую за версту, даже среди челяди! Я его в люди вывел!
Офицеры вокруг вежливо кивали, натягивая дежурные улыбки, однако в их глазах читалась откровенная скука пополам с брезгливостью к этому пьяному балагану. Бедный Прошка залился краской до корней волос, вжимая голову в плечи и мечтая, вероятно, провалиться сквозь натертый паркет прямо в подвал. Оболенский же, войдя в раж, покровительственно обрушил тяжелую ладонь на плечо парня, едва не уронив того вместе с ларцом.
— Помяните мое слово, этого щенка скоро будут величать князем всех петербургских ювелиров! Моя школа! Все из моего дома вышли!
Желваки на скулах Толстого заходили ходуном. Атмосфера накалялась: еще мгновение, и он бы осадил навязчивого аристократа так жестко, что тот забыл бы дорогу ко двору. Едва заметным жестом — легким касанием локтя — Воронцов остановил его.
Князь, сам того не ведая, работал на меня. Причем бесплатно и с энтузиазмом.
Во всеуслышание, при десятках свидетелей из элитных полков, он фиксировал статус Прошки как моего ученика, одновременно подчеркивая его нижайшее происхождение. Мой социальный эксперимент получал громкую промо-кампанию из уст главного болтуна Петербурга. Охват аудитории — стопроцентный. Лучшего вирусного маркетинга в девятнадцатом веке и придумать нельзя.
— Мы спешим, князь, — мягко произнес я, аккуратно высвобождаясь из его окружения. — Ее Величество не любит ждать.
— Да-да, разумеется! — Оболенский легко переключился, потеряв к нам интерес. — Ступай, друг мой, сотвори чудо!
Мы двинулись дальше, оставляя его наслаждаться минутой славы. Продвижение сквозь толпу напоминало прогулку по минному полю без карты. Каждый взгляд, веерный жест или полуулыбка могли скрывать детонатор. Мимо, шурша шелками, проплыла графиня, известная связями с «московской партией» — ее глаза, скользнувшие по мне, были холоднее стали клинка. Старый князь Куракин, напротив, отвесил подчеркнуто почтительный поклон, публично демонстрируя свои ставки в этой игре. Сложнейшая, многослойная партия, где я пытался на ходу выучить правила, постоянно меняющиеся по ходу пьесы.
Погружение вглубь зала напоминало проход через работающий заводской цех: шум сотен голосов, звон хрусталя и грохот музыки сливались в фон. Духота нарастала. Стараясь не вертеть головой, я сканировал пространство периферическим зрением, пока внутренние радары не засекли цель.
У дальней колонны, в плотном кольце свиты, стояла Великая княжна Екатерина Павловна.
Несмотря на оживленную беседу с каким-то иностранным послом, ее система наведения сработала безотказно. Я ощутил этот взгляд кожей, словно на затылке сработал термальный датчик, предупреждающий об атаке. Наши глаза встретились поверх эполет, диадем и фальшивого веселья.
Ни тени улыбки, ни намека на приветствие. Я вежливо поклонился, уж у меня корона не спадет, не жалко.
Она смотрела холодно. Расчетливо. Взгляд княжны скользнул с моего лица на ссутулившуюся фигуру Прошки, прожег бархат на ларце и вернулся ко мне. В этих темных глазах я без труда прочитал безмолвный ультиматум, не требующий дешифровки: «Это — для матери. А что ты приготовил для меня? Ты помнишь о долге, мастеровой?».
Я прошел мимо, увлекая за собой свою маленькую свиту. Однако холодок от этой встречи осел где-то в районе позвоночника. Напряжение росло по экспоненте. Я шел к императрице, но физически чувствовал, как за спиной разворачивается новый опасный фронт.
Преодолев плотный заслон из надушенных тел и расшитых мундиров, мы наконец вышли на оперативный простор — к возвышению, где в плотном кольце фрейлин и высших сановников находился центр гравитации всего вечера. Вдовствующая императрица Мария Федоровна.
Облаченная в тяжелую серебряную парчу, она сидела в кресле, она царила. Свет тысяч свечей, дробясь на ткани, создавал вокруг ее фигуры мерцающий ореол, превращая женщину в живую икону. Одним мимолетным кивком, ленивым взмахом веера она дирижировала сложнейшим оркестром придворной жизни, и ни одна фальшивая нота не ускользала от ее внимания.
Заметив наше приближение, государыня улыбнулась. Ее улыбка послужила сигналом к началу представления.
— А, вот и вы, мастер! — ее мягкий голос легко перекрыл фоновый шум. — Вижу, вы пришли не с пустыми руками.
Пространство вокруг нас мгновенно разрядилось, образуя вакуум, который тут же начал заполняться любопытными. Люди подались вперед, вытягивая шеи, словно сурикаты. Музыканты, уловив невербальную команду, приглушили инструменты до едва слышного пианиссимо. Разговоры оборвались. Огромный зал, набитый генералами, министрами и светскими львицами, перешел в режим ожидания. Сотни глаз, как объективы камер, сфокусировались на одной точке. На ларце в дрожащих руках Прошки.
Императрица мастерски сделала мой дар ярким пятном вечера. Теперь оставалось два варианта: либо сорвать банк, либо сгореть в плотных слоях атмосферы всеобщего внимания.
— Неужели успели? — в ее тоне проскользнула легкая, светская игривость, маскирующая реальный скепсис. — Признаться, я не верила до последнего.
— Я приложил все усилия, Ваше Величество, — поклон вышел глубоким. — Надеюсь, результат оправдает доверие.
Короткий жест Прошке. Мальчишка на негнущихся ногах сделал шаг. Каждое движение давалось ему с трудом, будто он шел под водой, но ларец все же опустился на изящный столик.
Подойдя к столику, я ухватил край тяжелой бархатной ткани. Акустика зала изменилась окончательно: исчез даже шорох платьев.
Резкое движение кистью — и ткань, шурша, опала к моим ногам.
Зал выдохнул. Единый, синхронный вздох изумления прошел по рядам, сметая напускной скепсис даже с самых желчных лиц. На подставке темнел корпус из благородного эбена, оттененный матовым золотом, однако внимание приковывало не это. Передняя и боковые грани, выточенные из монолитного, идеально прозрачного горного хрусталя, создавали полную иллюзию отсутствия преграды. Внутри этого магического аквариума застыл таинственный подводный грот: задник, инкрустированный перламутром и жемчугом, мерцал подобно морской пене, а среди золотых кораллов прятались крошечные эмалевые раковины.
Мария Федоровна подалась вперед, и сквозь маску монаршего величия проступило неподдельное любопытство. Рядом с ней, чуть склонив голову, появилась Екатерина Павловна. Ее лицо оставалось непроницаемым, зато взгляд сканировал детали с цепкостью профессионального оценщика.
Первый этап пройден. Визуальный контакт установлен. Теперь — активация главной функции.
— С позволения Вашего Величества, — произнес я, касаясь корпуса.
Наклонившись к корпусу, пальцы привычно нащупали замаскированный триггер — крошечную перламутровую раковину, служившую кнопкой пуска. Легкое, уверенное нажатие.
Секунды растянулись в вечность. Я ждал запуска: сейчас крышка должна откинуться, а из недр должна политься хрустальная мелодия Кулибина, система зеркальных рефлекторов — ожить, заливая грот динамическим светом, а из малахитовых волн обязана всплыть, вращаясь в танце, моя механическая русалка.
Тишина.
Полный, абсолютный штиль. Система мертва.
Воротник фрака мгновенно превратился в ледяную удавку. Палец, побелев от напряжения, вдавил перламутровую кнопку повторно, вдавлива «кнопку». Контакт есть. Реакции — ноль. Ни щелчка, ни жужжания шестеренок.
Вместо триумфального перезвона — тишина, в которой вдруг отчетливо прозвучал чей-то сдавленный смешок. Механизм молчал. Русалка осталась погребена в малахитовом саркофаге. Мой шедевр превратился в красивую и бесполезную коробку.
Холодная капля пота поползла вдоль позвоночника. Подняв глаза, я увидел, как улыбка императрицы застыла, превращаясь в вежливую, но безжизненную гримасу. Недоумение во взгляде стремительно сменялось разочарованием. А чуть в стороне… Екатерина Павловна. Ее губы были плотно сжаты, но уголок рта едва заметно дрогнул в торжествующей усмешке. Мой публичный крах стал для нее подарком. И за что она меня так не любит?
Взгляд вернулся к моему творению, к стеклянному гробу надежд, и в голове набатом забилась единственная мысль, блокирующая все остальные: «Провал».
Следующий том цикла: https://author.today/reader/521339/4929693
Книга предоставлена Цокольным этажом, где можно скачать и другие книги.
Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту через VPN/прокси.
У нас есть Telegram-бот, для использования которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по ссылке и 3) сделать его админом с правом на «Анонимность».
Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом: