Врач из будущего. Подвиг (fb2)

Врач из будущего. Подвиг 1236K - Андрей Корнеев - Федор Серегин (скачать epub) (скачать mobi) (скачать fb2)


Андрей Корнеев, Федор Серегин Врач из будущего. Подвиг

Глава 1 Основа

«Я знаю, никакой моей вины…» — но вина ли это?

Или страшная тяжесть ответственности за каждую жизнь, которую не удалось отстоять.

Пролог.

К 1938 году он уже не был испуганным попаданцем в чужом времени. Он был Львом Борисовым, мужем Кати, отцом маленького Андрея, руководителем лаборатории СНПЛ-1 и обладателем страшного знания: до Великой войны оставались считанные годы.

Его миссия сменилась с выживания на опережение. Каждый день был гонкой с апокалипсисом. Он создал не просто лабораторию, а прообраз целого НИИ, разбив команду на отделы: антибиотики под началом Ермольевой, синтетическая химия во главе с гениальным Мишей Баженовым, витаминология, фармакология…

Они работали над тем, чего у страны не было: сульфаниламиды, чтобы опередить немцев, 12-канальные ЭКГ для полевых госпиталей, антигистаминные препараты, кровезаменители и многое другое.

Но одних идей было мало. Нужны были ресурсы, масштаб, политическая воля. Он пробивал финансирование в Москве, доказывая, что его разработки вопрос обороноспособности. Он строил «Ковчег» — гигантский научный институт в тыловом Куйбышеве, куда можно будет эвакуировать всё: лабораторию, людей, надежду.

Война стучала в дверь не только сводками. Иностранные агенты пытались похитить Мишу, на него самого было совершено покушение. Система, в лице майора Громова, из надзирателя превратилась в союзника и друга, выдавая ему оружие и усиливая охрану. Чтобы спасти умирающего Булгакова, Лев пошел на сделку с совестью, использовав в качестве донора для первой в СССР трансплантации почки приговоренного к высшей мере. Это была первая кровавая трещина в идеализме его миссии. Цена прогресса оказалась в моральном компромиссе.

Он прошел боевое крещение на Халхин-Голе, увидев своими глазами, как его теория сталкивается с практикой окопной грязи и хаоса. Он вернулся оттуда другим, не кабинетным стратегом, а бойцом этой войны, знающим ее вкус. Вернулся, чтобы с удвоенной энергией строить свой «Ковчег», привлекая в него лучших умов страны: Юдина, Бакулева, Сухареву и многих других.

К июню 1941 года всё было готово. «Ковчег» стоял в Куйбышеве, научный городок с лабораториями, жильем и своей энергостанцией. Команда была эвакуирована. Конвейеры были настроены на выпуск миллионов шприцев, жгутов, капельниц. Антибиотики производились промышленными объёмами.

22 июня, слушая по радио голос Молотова, Лев не испытывал шока. Лишь холодное подтверждение: пора. Его линия фронта пролегала не в окопах, а здесь, в операционных и лабораториях. Его оружием были скальпель и пробирка. Его бойцами — врачи и ученые.

Он смотрел на горящие окна «Ковчега» — его нерушимой крепости, они успели подготовиться. Теперь предстояло выстоять.

Глава 1.

Тишина в квартире была густой, звенящей и искаженной. В ней не было покоя, а была отсутствие одного конкретного звука — раскатистого смеха Лешки, который обычно воодушевлял их по утрам. Первые и последние дни Лешки в стенах Ковчега он привык проводить за завтраком с четой Борисовых. Теперь эта идиллия была баррикадой, отделявшей их настоящие, тревожные будни от призрака прошлого, который уехал в сторону нарастающего гула войны.

Лев стоял у окна, глядя на просыпающийся городок «Ковчега». Внизу, на аккуратных мощёных дорожках, уже кипела жизнь: санитары катили пустые носилки к главному входу, медсёстры несли стерилизационные биксы, а с восточной стороны, со стороны железнодорожной ветки, уже был слышен отдалённый гудок. Первый санитарный эшелон. Он сжал в руке гладкий, отполированный камень — тот самый, что Андрюша вручил ему на пикнике в их последний мирный день. Камень был холодным.

— Папа, а дядя Леша сейчас тоже завтракает?

Лев обернулся. Андрей сидел за большим обеденным столом, аккуратно орудуя ложкой с кашей. Его большие, ясные глаза, так похожие на Катины, смотрели на отца с безжалостной детской прямотой.

Катя, стоявшая у буфета, замерла с чайником в руке. Взгляд её встретился с взглядом Льва. В нём не было паники, только усталая, тяжёлая грусть, которую они научились делить пополам, не произнося ни слова.

— Наверное, сынок, — тихо сказал Лев, подходя к столу и садясь напротив. — Только, наверное, не кашу, а армейскую перловку.

— Она вкусная?

— Не очень, — честно ответил Лев. — Но дядя Леша сильный, он всё съест, что быть сильным.

Он поймал на себе взгляд жены, они оба думали об одном. Не о перловке, а о том, что знали об Белостокском выступе. О том, что означала эта зловещая тишина из той части фронта, где, по последним сводкам, шли тяжелейшие бои в окружении врага. Лешка был там уже больше недели. Писем не было по понятным причинам.

— Тебе пора, — тихо сказала Катя, ставя перед ним чашку с чаем. — Сегодня общая планерка на шестнадцатом. И Юдин ждёт тебя в операционной.

Лев кивнул, делая глоток. Чай был горьким, как полынь. Он встал, поцеловал сына в макушку, на секунду прикоснулся ладонью к Катиной щеке. Прикосновение было ответом: «Я с тобой, держись». Он вышел из квартиры, и дверь закрылась за ним, оставив внутри ту самую звенящую тишину, которую он уносил с собой, как рану.

Что бы отогнать наваждение, Лев быстрым шагом поднялся по запасной лестницы в свой кабинет на 16 этаже. Отдышавшись, он собрал все мысли в кучу, и уверенно зашагал в сторону лифтов.

Спускаясь на лифте с тринадцатого на первый этаж, Лев физически ощущал, как меняется воздух. Стерильная прохлада административных этажей сменялась густой, насыщенной атмосферой клиники. Запах хлорки перебивался сладковатым душком гноя, крови и пота — неотъемлемым ароматом войны, который уже успел въесться в стены нового здания.

Двери лифта открылись, и его встретил ровный, мощный гул. Это не был хаос, а скорее работа гигантского, сложного механизма, который он сам и спроектировал.

Приемное отделение «Ковчега» больше напоминало хорошо организованный вокзал в час пик. Санитары в белых халатах несли носилки по размеченным на полу цветным линиям — красной для срочных, зелёной для ходячих, жёлтой для детей и гражданских. Медсёстры с заведёнными за спину планшетами чётко фиксировали данные, сверяясь с временными жетонами, которые вешали на шею каждому поступившему. Система триажа, которую Лев и Катя внедряли ещё в Ленинграде, здесь, в Куйбышеве, была отточена до автоматизма.

В центре этого вихря, у огромной грифельной доски с текущей раскладкой по отделениям, стояла Катя. В её позе, в твёрдом, звучном голосе, не было и тени той уставшей женщины, которую он оставил полчаса назад на кухне.

— Следующего! Рядовой, осколочное ранение бедра, жгут наложен два часа назад. Пусть на зелёную, но срочно к рентгенологу на подтверждение, возможна трещина в бедренной. Санитар, несите!

Лев постоял минуту, наблюдая. Он видел, как молодой врач, Петров, один из новичков, принял мальчика лет семи с матерью. У ребёнка был явный аппендицит: он лежал, поджав ноги, лицо залито потом. Мать, испуганная, плакала. Петров посмотрел на них, потом на очередного поступающего раненого с окровавленной повязкой на животе, и лицо его скривилось от внутренней муки.

— Товарищ врач, — тихо, но чётко сказал Лев, подходя. — Ваше решение?

Петров вздрогнул.

— Товарищ директор… Ребёнка… но у него явно не перфорация, можно подождать. А вот красноармеец…

— Смерти нет? — перебил Лев, глядя ему в глаза.

— Н… нет.

— Тогда ваш долг — сохранить обе жизни, а не выбирать, кому умирать. Ваша задача — эффективно распределить ресурс. Ребёнка по жёлтой линии в общую хирургию на шестой этаж, предупредите, что случай срочный. Раненого по красной, в абдоминальное на четвёртый. Иначе вы потеряете и того, и другого из-за задержки. Поняли?

Голос Льва был не гневным, но жестким. В нём звучала тяжесть принятия сотен таких решений. Петров, побледнев, кивнул и бросился отдавать распоряжения.

Катя подошла ко Льву, проведя рукой по влажному лбу.

— Всё в порядке? — спросил он.

— Пока справляемся. Ночью поступило сто семьдесят человек. Смертей — четыре. От кровопотери. — Она посмотрела на него, и в её глазах он прочитал всё то же, о чём думал сам. Цифры были относительно хорошими, но каждая — как нож.

— Юдин ждёт, — сказал Лев, касаясь её локтя. — После операции планерка на шестнадцатом.

— Уже всё готово, — кивнула Катя, и её взгляд снова стал собранным и острым. — Иди, я побуду здесь и скоро поднимусь.

Он оставил её дирижировать этим оркестром боли и надежды и направился к лифтам, ведущим в операционный блок на втором этаже.

В предоперационной Лев наскоро вымылся, сменил халат. Воздух здесь пах уже не просто антисептиком, а особым коктейлем из эфира, крови и человеческого пота — запахом битвы со смертью в её чистом виде.

Войдя в операционную № 1, он попал в другой мир. Здесь царила почти монастырская сосредоточенность. Под ярким светом мощных ламп на столе лежал молодой танкист. Грудь его была раскрыта, как страшная книга, обнажая пульсирующее средостение. Возле него, подобный скале, стоял Сергей Сергеевич Юдин. Его огромные, казалось бы, неуклюжие руки двигались с ювелирной, потрясающей точностью.

— А, Лев Борисович, — не отрываясь от раны, проворчал Юдин. — Прекратите топтаться у порога и вставайте ко мне. Покажите-ка, как вы лигатуру на верхнюю полую накладываете. У меня новый ассистент от вида крови позеленел, вывели его.

Лев, не говоря ни слова встал напротив мастера. Его пальцы сами нашли нужное движение — быстрый, точный захват, наложение зажима, лигатура. Юдин одобрительно хмыкнул.

— Так-то лучше. Ваше место здесь, у стола, Лев Борисович. Я понимаю, ваш «Ковчег» это глыба. Лаборатории, институт… Бог с ним, с Пшеничновым и его вакцинами от тифа, без них никуда. Но смотрите… — Он ловко провёл скальпелем, расширяя доступ. — Ваши руки помнят, рни рождены для этого. Администрацию может тянуть и Катя, она умница, стратег. А вы… вы хирург, не давайте себе сгинуть под бумагами.

Это не была критика. Это была констатация факта, произнесённая с уважением коллеги и старшего товарища. Лев молча кивнул, чувствуя странное облегчение. Здесь, в сиянии операционных ламп, над живой, хрупкой человеческой плотью, все его сложные мысли о ресурсах, кадрах и сводках упрощались до одной-единственной цели — спасти этого человека. Это было мучительно, но до чистой ясности просто.

Они работали молча, слаженно, как единый механизм. Через сорок минут главная угроза жизни была устранена.

— Ну вот, — Юдин откинулся назад, и по его лицу, залитому потом, расползлась улыбка. — Ещё один чёрт будет очно являться фрицу в кошмарах. Спасибо, Лев Борисович. Теперь пойдемте на вашу гору Олимп, на шестнадцатый этаж.

Лев вышел из операционной, чувствуя на своих пальцах память о прикосновении к тёплым, живым тканям. Предупреждение Юдина звенело в ушах. Он снова посмотрел на свои руки. Да, он был хирургом. Но он был и директором, который должен был обеспечивать работу всех остальных в этой гигантской мастерской спасения.

Лифт плавно поднял его на самый верх, в актовый зал на шестнадцатом этаже. Панорамные окна открывали вид на всю громаду «Ковчега» и уходящую за горизонт ленту Волги. Внутри зала, за огромным дубовым столом, собрался цвет советской медицины. Это зрелище всегда немного перехватывало у Льва дыхание.

Катя уже сидела на своём месте справа от его кресла, её лицо было сосредоточено, перед ней лежала кипа бумаг. Рядом — Дмитрий Аркадьевич Жданов, что-то оживлённо обсуждавший с Зинаидой Виссарионовной Ермольевой. Чуть поодаль курили, сбившись в кучу, хирурги: Юдин (успевший быстрее переодеться и подняться на другом лифте), Бакулев, Куприянов. Рядом с ними — патофизиолог Богомолец и фармаколог Аничков. У окна стоял молодой, но уже подававший огромные надежды Николай Амосов, внимательно слушавший Владимира Филатова. В зале присутствовали и другие ключевые фигуры: Пшеничнов, Летавет, Сергиев, Ковалёв, Простаков, Сухарева. И, конечно, его старое ядро: Сашка и Миша Баженов, выглядевший, как всегда, отрешённым гением, погружённым в свои формулы.

— Коллеги, — начал Лев, и в зале воцарилась тишина, — прежде чем мы перейдём к текущим проблемам, давайте ещё раз окинем взглядом наш инструмент. «Ковчег» — это не просто больница или НИИ. Это единый организм, аналогов которому нет в мире. Многие из вас работают здесь недавно, и не все ещё полностью осознали его архитектуру. Катя, проведем ликбез.

Екатерина Михайловна кивнула и встала, подойдя к большой схеме здания, висевшей на стене.

— Итак, в цифрах, — её голос был чёток и ясен. — Общий коечный фонд на текущий момент — полторы тысячи коек. При необходимости, за счёт свободных помещений и перепрофилирования лабораторий, мы можем развернуть до двух тысяч двухсот. Штатная численность — две тысячи сто человек. Сейчас у нас одна тысяча двести, и это наша главная головная боль. А теперь по этажам.

Она взяла указку, и взгляд десятков лучших умов страны последовал за её движением.

— Первый этаж — приёмно-сортировочный и экстренный блок. Приёмное отделение с чёткой системой триажа. ОРИТ на пятьдесят коек под руководством Владимира Александровича Неговского — он отвечает за всех тяжёлых, за тех, кто между жизнью и смертью. Там же — лаборатория экстренных анализов, отделение экстренной хирургии и рентгенология. Задача первого этажа — принять, стабилизировать и распределить. Это наша «прифронтовая полоса».

Лев видел, как Неговский, сидевший в первом ряду, сурово кивнул. Его изобретения и протоколы реанимации уже спасли тысячи жизней.

— Второй этаж — сердце хирургии, операционные. Восемь специализированных операционных блоков. За общую координацию работы хирургических бригад и торакальную хирургию отвечает Александр Николаевич Бакулев. — Бакулев, известный своей смелостью, поднял руку в знак приветствия. — Абдоминальную хирургию курирует Пётр Андреевич Куприянов. Там же, на втором, ЦСО и отделение переливания крови. Без второго этажа всё остальное бессмысленно.

— Третий и четвёртый этажи — хирургические отделения для тяжёлых ранений. Торакальное, сосудистое, абдоминальное, отделение гнойной хирургии. За общее руководство хирургическим корпусом и самые сложные случаи отвечает Сергей Сергеевич Юдин. — Юдин громко покашлял, но в его глазах читалось удовлетворение. Система была выстроена логично.

— Пятый этаж — ожоговое и нейрохирургическое отделения. Василий Васильевич, это ваш плацдарм. — Крамер кивнул. — А заведующий первого ожогового отделения в союзе, Иустин Ивлианович Джанелидзе, — еще один кивок. — Шестой этаж — травматология и общая хирургия. Сергей Сергеевич также курирует это направление. Там же идут плановые операции для гражданского населения. Война войной, но аппендициты и холециститы никуда не делись.

По залу пробежал сдержанный смех. Это был горький, но необходимый юмор.

— Седьмой этаж — педиатрия, терапия, психиатрия и вспомогательные службы. За педиатрию и психиатрию отвечает Груня Яковлевна Сухарева. — Сухарева, женщина с умными, спокойными глазами, чуть склонила голову. — Сейчас у нас там уже двадцать детей, и будут больные с душевными травмами.

Катя перевела дух и перевела указку на верхние этажи.

— С восьмого по двенадцатый — научно-исследовательский блок. Наша надежда на будущее и наш главный стратегический ресурс. Восьмой этаж — лаборатория антибиотиков. Зинаида Виссарионовна Ермольева, вы — наша главная по антибиотикам и новым штаммам. — Ермольева уверенно кивнула. — Девятый этаж — лаборатория синтетической химии под руководством Михаила Анатольевича Баженова и лаборатория фармакологии Сергея Викторовича Аничкова. — Миша, погружённый в свои мысли, вздрогнул, услышав своё имя. — Десятый этаж — витаминология (Арсений Павлович Ковалёв) и лаборатория патофизиологии Александра Александровича Богомольца. Одиннадцатый этаж — микробиология и разработка вакцин, это царство Алексея Васильевича Пшеничного, и лаборатория тканевой терапии Владимира Петровича Филатова. Двенадцатый этаж — гигиена и радиология Августа Андреевича Летавета и паразитология Петра Григорьевича Сергиева.

Лев наблюдал, как новые сотрудники — Пшеничнов, Летавет, Сергиев — слышат свои имена и понимают, что они не просто винтики, а ключевые стратегические руководители.

— И, наконец, с тринадцатого по шестнадцатый этажи — администрация, образование и архив. Тринадцатый — кабинеты руководства. Четырнадцатый — библиотека. Пятнадцатый — учебные аудитории, где мы будем готовить свои кадры. И этот зал, шестнадцатый этаж, — наш штаб и мой кабинет, правее этого зала.

Катя опустила указку.

— Важно помнить: на каждом этаже, в каждом отделении, остаются свободные, неосвоенные помещения. Это наш резерв, место для роста. Сегодня мы используем мощности на 60–70 %. Наша задача — довести их до ста, потому что война, вероятно, будет долгой. Вопросы по структуре?

В зале на секунду повисла тишина, а затем зал взорвался аплодисментами. Это были не аплодисменты одобрения, а аплодисменты осознания. Осознания масштаба, мощи и ответственности. Они увидели не просто здание, а тщательно спроектированную машину, механизм спасения, где у каждого была своя, жизненно важная роль.

Лев дал собравшимся несколько секунд, чтобы осознать услышанное, прежде чем снова взять слово.

— Екатерина прекрасно обрисовала нашу структуру. Но «Ковчег» — это не только стены и отделы. Это, в первую очередь, люди. И я хочу, чтобы все понимали, кто за что отвечает в этом общем деле. Некоторые ключевые имена уже прозвучали, но я дополню картину.

Он обвёл взглядом зал, встречаясь глазами с каждым из тех, о ком ещё не сказали.

— Начну с научного блока. Дмитрий Аркадьевич Жданов, — Лев кивнул в сторону профессора, сидевшего рядом с Ермольевой. — Возглавляет отдел экспериментальной морфологии на десятом этаже и, по совместительству, является научным руководителем всего «Ковчега». Его работы по лимфатической системе — это фундамент, на котором мы строим будущее медицины. И именно Дмитрий Аркадьевич координирует все исследовательские программы между этажами.

Жданов сдержанно кивнул, его умные, проницательные глаза за стёклами очков внимательно изучали собравшихся.

— Рядом с Зинаидой Виссарионовной по антибиотикам неразрывно работает наше фармацевтическое направление. Исаак Яковлевич Постовский, — Лев указал на худощавого человека с усталым, но напряжённым лицом. — Он курирует всё направление сульфаниламидов. Его «Норсульфазол» уже пошёл в серию и будет спасением для тысяч раненых, пока мы масштабируем производство пенициллина. Его лаборатория — на девятом этаже, в тесном контакте с Михаилом Анатольевичем.

Постовский поднял руку, коротко поклонившись.

— Не могу не отметить нашего гения химического синтеза, — Лев позволил себе лёгкую улыбку, глядя на Простакова, который сидел, сгорбившись над блокнотом, что-то яростно чертя. — Николай Сергеевич Простаков. Его отдел на девятом этаже подарил нам уже «Промедол» и «Ибупрофен». Сейчас он бьётся над противосудорожными и новыми формулами обезболивающих. И, я знаю, скоро мы получим от него новые прорывные результаты.

Простаков даже не поднял головы, только пробормотал что-то невнятное вроде «…нужно увеличить выход на третьей стадии…», чем вызвал сдержанные улыбки у соседей.

— От химии — к самой смелой хирургии. Юрий Юрьевич Вороной, — Лев посмотрел на человека с аскетичным, одухотворённым лицом, сидевшего чуть в стороне. — Он и его небольшая группа на шестом этаже — это наш прорыв в будущее, трансплантология. Технологии пересадки органов, которые сегодня кажутся фантастикой, завтра станут стандартом. Его работа с почкой спасла Булгакова. Сейчас мы закладываем фундамент для этого «завтра».

Вороной склонил голову, его пальцы нервно перебирали чётки. Он был человеком не слов, а действий.

— И, конечно, наш тыл, — Лев перевёл взгляд на Сашку. — Александр Михайлович Морозов. Мой заместитель по общим вопросам, коммуникации, снабжению и координации всей этой махины. Если в «Ковчеге» что-то работает, от лифтов до поставки реактивов, — это его заслуга. И если что-то не работает, — Лев чуть усмехнулся, — я тоже знаю, к кому идти.

Зал снова мягко засмеялся. Сашка покраснел, но счастливо улыбнулся, поймав взгляд Льва.

— Я назвал лишь часть имён, — заключил Лев, и его голос вновь стал твёрдым и собранным. — Но за каждым из них — отдел, лаборатория, группа преданных специалистов. Мы собрали здесь лучших, и теперь эта сила должна быть направлена на решение двух ключевых задач: кадров и ресурсов. Переходим к ним.

Обсуждение стало ещё более предметным. Теперь, когда каждый присутствующий, от светила до заведующего небольшим отделением, видел себя частью единого, могучего организма, разговор приобрёл качественно новую глубину. Предложения сыпались одно за другим.

— По полиглюкину, — подхватил инициативу Миша Баженов, — упрощённый синтез возможен. Но мне нужны люди, хотя бы десять человек с химическим образованием. И доступ к большому автоклаву.

— Я даю тебе пятнадцать человек из числа студентов-химиков, — немедленно отреагировала Катя, делая пометку. — Автоклав за тобой, отчёт о первых результатах через неделю.

— По аппаратам для внутрикостных вливаний, — вступил в разговор Сашка, — чертежи я уже передал в механические мастерские. Инженер ругается, но говорит, что через две недели сделает два опытных образца.

— Отлично, — кивнул Лев. — Как только образцы будут, тестируем отделении на шестом этаже.

Планерка длилась ещё час. Обсуждали всё — от дефицита материалов до организации дополнительного питания для доноров крови. Но теперь это обсуждение велось с позиции силы, с пониманием, что у них есть для этого все инструменты — от блистательных умов до пустующих помещений, готовых к мобилизации.

Когда собрание подошло к концу, Лев почувствовал, как гигантская машина «Ковчега», немного поскрипывая и пробуксовывая, сдвинулась с мёртвой точки и начала набирать обороты. Предстоящая работа была титанической, но теперь он видел не только проблемы, но и руки, готовые их решать. Десятки опытных, гениальных или просто преданных рук.

После планерки Лев не пошёл в кабинет. Он направился на шестой этаж, в общехирургическое отделение. Ему нужна была простая, почти рутинная операция, чтобы почувствовать землю под ногами. Чтобы вспомнить, ради чего всё это затевалось.

Ему подготовили мальчика с острым аппендицитом — того самого, с которым утром мучился врач Петров. Лев вышел в предоперационную, где ребёнка уже готовили к наркозу. Мальчик, Саша, смотрел на него широко раскрытыми глазами.

— Дядя доктор, а это больно?

— Нет, совсем не больно, — улыбнулся Лев. — Ты уснёшь, а когда проснёшься, всё уже будет хорошо.

— А у моего папы тоже всё будет хорошо? Он на фронте.

Лев взглянул на медсестру. Та тихо сказала:

— Отец в танковых, под Белостоком.

У Льва внутри что-то ёкнуло. Лешка, снова Лешка. Этот город-призрак, этот выступ, преследовал его.

— У твоего папы обязательно всё будет хорошо, — тихо сказал он ребёнку. — А мы с тобой сейчас быстренько тебя починим, чтобы мама не волновалась.

Операция заняла двадцать минут. Аппендикс был воспалён, но без перитонита. Лев работал автоматически, его руки делали своё дело, а голова была там, в Белостокском котле. Он представлял Лешу не в героической атаке, а в грязном, наспех оборудованном медпункте, где не хватает самых простых вещей — тех самых шприцев, жгутов, антисептиков, которые здесь, в «Ковчеге», было в избытке. Он чувствовал острое, почти физическое чувство вины за свой комфорт, за стерильные условия, за светлые палаты.

— Всё, готово, — сказал он, заканчивая накладывать швы. — даже шрам почти не будет видно.

Когда его отвезли в палату, Лев остался один в операционной. Он вымыл руки и упёрся ладонями в край раковины. Его трясло. Это была не истерика, а глубокая, нервная дрожь от переутомления и сдавленной тревоги. Он спас одного мальчика. А сколько их там, в том аду, умирали без самой простой помощи? И где-то среди них был его друг, почти брат, которому он не смог помочь, кроме как сунуть в руку листок с сухими тактическими советами.

Он глубоко вздохнул, выпрямился и посмотрел на своё отражение. Лицо было уставшим, с резкими складками у рта. Но глаза горели. Горели той самой стальной решимостью, которая и привела его сюда.

«Нет, — сказал он себе мысленно. — Здесь мой фронт. Мой долг сделать так, чтобы отсюда, из этого „Ковчега“, на фронт уходило как можно больше спасённых жизней. Чтобы у того мальчика был шанс увидеть живого отца. Чтобы у Лешки был шанс вернуться».

Он вышел из операционной, чтобы продолжить свой обход. Его война была далека от окопов, но от этого она не становилась легче.

После операции Лев и Сашка спустились в кабинет последнего на тринадцатом этаже. Воздух здесь был густым от запаха махорки и старой бумаги.

— Вот, — Сашка бросил на стол папку с отчётами. — Цифры не врут. Токарь высшего разряда Иванов — призван. Инженер-технолог Семёнова — добровольцем. Лучший лаборант в отделе Ермольевой — мобилизован. Это не санитары, Лев. Это мозги и руки, без них работы встанут.

Лев молча листал отчёт. Каждая фамилия была как нож, он знал многих лично.

— Курсы… Трёхмесячные курсы это капля в море. Научить мыть полы можно за день. Научить проводить тонкий синтез — за год.

— Знаю, — Сашка тяжело вздохнул. — Но иного выхода нет. Будем ставить студентов к опытным, пусть учатся на ходу. И ещё… Громов обещал помочь с бронированием. Но там свои сложности. Каждый оставленный в тылу — это минус один штык на фронте. В военкомате мне это ясно дали понять.

— Я поговорю с Громовым ещё раз, — твёрдо сказал Лев. — Наши «штыки» это спасённые жизни. Одна налаженная линия по препаратам стоит того, он это понимает.

Разговор прервал стук в дверь, вошла Катя. Её лицо было напряжённым.

— Лев, тебя ждут в шестом отделении. Поступил мальчик, семи лет. Осколок в двух сантиметрах от бедренной артерии. Юдин на обходе в другом крыле.

— Иду, — Лев тут же поднялся. — Саш, действуй по курсам. Максимально ускорь всё.

В операционной № 4 на втором этаже царила напряжённая тишина. На столе лежал маленький, почти прозрачный мальчик. Ассистировал Льву тот самый молодой врач Петров, который утром мучился с триажом.

— Пинцет, — тихо сказал Лев. Его руки, только что державшие карандаш на планерке, теперь с ювелирной точностью работали с живыми тканями. — Видишь? Осколок вошёл здесь, но прошёл по касательной. Главное — не трясти его при извлечении.

Петров, бледный, смотрел, затаив дыхание. Лев работал быстро, почти не глядя на инструменты, которые сестра вкладывала ему в руку.

— В военно-полевых условиях такой случай могли бы и пропустить, — продолжал Лев, его голос был ровным, учительским. — Ребёнок бы умер от внутреннего кровотечения через сутки. Наша задача такое не пропустить.

— Товарищ директор… а как вы…

— Опыт, — коротко ответил Лев, аккуратно извлекая окровавленный осколок и бросая его в металлический лоток с глухим стуком. — И знание анатомии, которое ты получил в институте, ее забывай его. Лигатуру.

Операция заняла не больше двадцати минут. Когда последний шов был наложен, Лев отступил от стола.

— Всё, Петров. Дальше твоя работа. Наблюдать, следить за температурой. Первые двенадцать часов — самые критичные.

— Спасибо, товарищ директор… я…

— Учись, коллега, — Лев начал мыть руки. — Здесь, за моей спиной, скоро будут стоять десятки таких же раненых. И не у всех будет директор института в качестве хирурга.

Поздний вечер застал Льва в его кабинете на шестнадцатом этаже. Сводка за день: поступило 203 человека. Прооперировано 47. Умерло 6. Все от массивной кровопотери, которую не смогли компенсировать.

Он откинулся на спинку кресла, закрыв глаза. Перед ним стояли три главные проблемы, как три головы Цербера:

Кадры. Решение — ускоренные курсы, бронь через Громова и Артемьева.

Кровь и кровезаменители. Решение — упрощённый синтез полиглюкина, внутрикостные вливания.

Леша. Решения не было. Была только тишина.

Он взял со стола камень, подаренный Андрюшей. Он сжимал его в ладони, пока кости не начинали ныть. Эта боль была его якорем. Она не давала ему уплыть в отчаяние.

В дверь постучали, вошла Катя. Она принесла ему стакан крепкого чая и два бутерброда.

— Ты ничего не ел с обеда.

— Спасибо, — он поставил камень на стол. — Как ты?

— Держимся, — она села напротив, глядя на него с безграничной усталостью и нежностью. — Саша уже набрал первую группу на курсы. Тридцать человек. Миша с командой заперся в лаборатории. Говорит, к утру будет первая пробная партия полиглюкина по новой схеме.

Они сидели в тишине, пили чай. Слова были уже не нужны. Они были двумя половинками одного целого, двумя капитанами на одном корабле в страшном шторме.

— Он жив, Лев, — тихо сказала Катя, словно угадав его мысли. — Леша жив, я чувствую.

— Я тоже, — прошептал он. — Но чувства ненадёжный союзник, нам нужны факты.

Он потянулся к стопке телеграмм. Следующая смена начиналась через шесть часов. А у него ещё была куча отчётов, которые нужно было подписать. Его война продолжалась.

Глава 2 Интерлюдия Алексей Морозов — Лешка. Железная воля

Глухой удар, и мир перевернулся. Его вышвырнуло из тамбура, осыпав градом битого стекла и щепок. Алексей Морозов, майор госбезопасности, несколько секунд лежал на щебне насыпи, оглушенный, пытаясь вдохнуть сквозь едкий дым и пыль. В ушах стоял вой — свист уходящих «юнкерсов» и человеческие крики.

Поезд был разворочен. Вагоны, еще недавно ровной линией уходившие к горизонту, теперь лежали на боку, пылали — это был АД, самый настоящий.

Он встал, оттряхнув китель, мозг еще не работал, но заработала мышечная память тела, рука нащупала кобуру — ТТ на месте. Снова, рефлекторный жест — внутренний карман гимнастерки: удостоверение, партбилет, его документы при нем. А вот вещи, чемодан с нижнем бельем, «мыльно-рыльные» — остались там, в горящем теперь купе. Если бы не разговор со Львом и не мысли, что терзали Алешку, что погнали его в тамбур постоять подышать свежим воздухом, он бы сейчас был в том купе и погиб.

Мысли скакали, цепляясь за обрывки: «Лаборатория… Лев… мирная жизнь…» Все это было далеко и не имело смысла над этим рефлексировать нужно было действовать. Ибо здесь и сейчас был только дым, кровь и гул моторов, обещающий новый заход вражеских самолетов на цель.

Сейчас Алексей не был врачом, он был функцией, командиром НКВД, от чьих решений зависит жизнь его сограждан, он не имел права на рефлексию. Война требовала от него не скальпеля, а воли, железной воли. Выдернув пистолет, Лешка сделал два выстрела в задымленное небо. Резкие хлопки его ТТ на секунду привлекли к нему внимания, но этого времени вполне хватило.

— Слушай мою команду! — его голос, сорванный, но твердый, резанул по ушам. — Я майор НКВД Морозов! Красноармейцы, командиры — ко мне! Прозвучал суровый, как говорили в СССР командирский голос, что не знал сомнений. Наконец-то появился человек в этом хаосе, который знал, что нужно делать и готов был взять командование на себя.

Люди стали выползать будто из-под земли формируя вокруг Алешки костяк. Молодой лейтенант, бледный как полотно, но держится молодцом пуговицы его гимнастерки застеганы, как и учили в училище. Несколько красноармейцев в испачканной форме, но с идеально чистой «подшивой», а значит испачкались вылезая из завалов, а не были неряхами. Трое пограничников в зеленых фуражках — которых застала война в дороге, погранцы с идеальной выправкой, выдававшей привычку к дисциплине и опасности. Их лица были окаменелыми, в глазах — не паника, а холодная ярость. Они возвращались на заставы, которые, возможно, уже не существовали, помочь своим друзьям и командирам, которые вероятнее всего выполнили свой воинский долг. Выполнили до конца… Сдерживая полчища ЕС (Европейских Союзников, если кто-то думает Гитлер напал лишь силами Германии, он ошибается) до конца, даже когда не было сил, патронов, пограничники продолжали сражаться.

— Раненых — в сторону от путей! — скомандовал Леша, убирая пистолет в кобуру. — Кто может ходить — помогают неходячим! Все тряпки, белье, простыни — собрать и рвать на бинты! Санинструктор! — он обратился к девушке-сержанту медицинской службы, которая уже возилась у одного из вагонов. — Организуй перевязочный пункт там, в кювете.

Он не спрашивал, Алексей приказывал, ибо он знал, что нужно делать и взял на себя ответственность за этих людей. И это работало, люди, оглушенные катастрофой, цеплялись за его команды, как за спасительную нить, они шли за опытным командиром, который знал, что нужно делать. Коммунисты из числа пассажиров — а они в поезде естественно были — взяли на себя организацию гражданских, отправляя их на восток, вглубь страны, подальше от грохота канонады.

Леша тем временем строил своих солдат. Лейтенант-связист Волков, пограничники, красноармейцы — всего десять человек. Маленький сводный отряд, но большой путь начинается с маленького шага.

— Внимание! — Он обвел их взглядом. — Гражданские уходят на восток. Наш долг зовет нас запад, туда к линии фронта. Присягу напоминать не стану отделение, за мной! Выдвигаемся в сторону Белостока!

Никаких возражений или сомнений не было. В их глазах он прочел понимание и одобрение своих действий, шел второй день войны, многие еще верил в победу малой кровью и на чужой территории. Впрочем решимости его бойцам было не занимать. Приказ был ясен и понятен, рядом командир НКВД и впереди их ждет только победа.

— Старший из пограничников, — Леша кивнул на коренастого сержанта. — Ты в головном дозоре с одним бойцом. Лейтенант Волков, замыкаешь колонну.

Даже санинструктор, не смотри, что девушка была полна решимости и не отставала от парней, когда они двинулись легкой трусцой в направлении города. Таким было это поколение, люди из стали: мужчины и женщины, молодые нецелованные парни, что разгромят самую страшную военную машину в истории и их подруги молоденькие, хрупкие девушки, что на себе будут выносить из боя мужчин весящих под 100 кг…

Сводный отряд майора Морозова — десять человек с одним пистолетом на всех — тронулся по пыльной дороге, навстречу нарастающему гулу боя. Леша двигался в центре подразделения, чувствуя невесомость кобуры на боку и тяжесть ответственности на плечах. Он вел их в неизвестность, но он вел. Ведь командир не имеет права на сомнения, командир уверен в себе и всегда знает, что делать. Возможно это был его первый, самый трудный шаг на этой войне, где главным оружием оказалась не пушка или броня танка, а железная воля всего советского народа. Два часа марша по пыльным дорогам, навстречу потоку беженцев и отступающим одиночкам, которых впрочем останавливали и присоединяли к отряду — и они достигли окраин Белостока. Город был похож на растревоженный улей. По улицам хаотично передвигались машины, но не ощущалось единого командования, организованности регулярной армии не было, а был — Хаос! Все грозило в любой момент перерасти в панику и бегство, когда перед войсками врага нет организованного сопротивления…

Первый же патруль, наткнувшийся на их небольшую группу, был остановлен властным окриком Леши. Солдаты, увидев петлицы майора госбезопасности, инстинктивно вытянулись.

— Кто здесь старший? — Сразу взял на себя командование Леша.

— Я, товарищ майор, ефрейтор Сидоров!

— Немедленно проводи меня к командованию городского гарнизона. В штаб обороны.

Ефрейтор растерялся.

— Товарищ майор, я… не знаю… штаба нет… Каждый командир сам по себе… Связи с генералами тоже нет…

В голове у Леши холодно щелкнуло, требуется организовать оборону города.

— Тогда веди в военкомат. Быстро! И передай своему командиру, что его требует к себе майор НКВД Морозов, начальник обороны Белостокского рубежа.

Сам себя назначил, — мелькнула у него ироничная мысль, пока ефрейтор, отдавая честь, бежал выполнять приказ. В условиях войны тот, кто брал на себя ответственность, и был командующим. Особенно в условиях разгрома 1941 года, порой даже рядовой красноармеец, после гибели командира роты, офицеров и сержантов мог стать командиром полка окруженцев, точнее того, что оставалось к тому времени от полка, порой меньше роты, такого не знал и не мог знать майор НКВД Морозов, но поступил, как и поступали в то время многие… (от авторов мы знаем, что не было в 1941 офицеров, но фраза командиров и сержантов звучит неестественно, потому применен такой прием. Тут не мысли Леши, а рассуждения авторов и мы можем себе позволить использование такого слова.)

* * *

Кабинет военкома напоминал напоминал растревоженный улей. Человек десять офицеров — от старлея до пары майоров, — собранные его приказом и его железной волей, смотрели на майора НКВД без страха, напротив была надежда и абсолютное доверия. Как бы кто не относился к НКВД, но грозное ведомство воспринимали серьезно, а людей «оттуда», считали профессионалами до мозга костей. Коммунисты и комсомольцы этакая «гвардия» СССР, элита! А НКВД, «гвардия» внутри «гвардии», элита элит, лучшие из лучших. Военком, старый, седой майор Гуров, выглядел растерянным и был бледным, стоял перед своим же столом, уступив свое место Леше.

— Ситуация ясна, — голос Леши резал тишину, как стекло. — Штаб фронта не функционирует, связь потеряна, на уровне штаба фронта, армий и даже дивизий. Письменного приказа на отход из города я не видел. Верить немецкой пропаганде, что все пропало и мы должны бежать бросив город и наших советских граждан считаю преступлением! А значит, последний приказ остается в силе: защищать рубежи! Защищать нашу Советскую Родину!

Он медленно обвел взглядом собравшихся.

— Наша задача — организовать оборону Белостока. Превратить его в крепость. Я принимаю командование на себя. Вопросы есть?

Один из майоров, танкист, с орденом Красного Знамени на гимнастерке, мрачно хмыкнул.

— Товарищ майор НКВД, а на какие силы мы будем опираться? Немецкие танки могут быть здесь хоть завтра.

— На те силы, что есть в городе, товарищ майор, — парировал Леша. — А их, как выясняется, немало. И прежде чем говорить о танках противника, давайте разберемся со своими. — Он посмотрел на военкома. — Товарищ Гуров, вы остаетесь при мне, отвечаете за учет личного состава и взаимодействие с городскими властями. — Взгляд перешел на худощавого майора-интенданта. — Вы — начальник снабжения. Мне нужен уже через час полный отчет по всем складам: оружие, боеприпасы, продовольствие, ГСМ. — Наконец, он посмотрел на молодого капитана в идеально чистой форме. — Вы — начальник ПВО. Ваша задача — организовать круговую противовоздушную оборону, используя все имеющиеся зенитные средства. С этого момента это — штаб обороны города. Приступайте к работе.

Он не оставил места для дискуссий. Его тон не предлагал, а констатировал. И в этом был такой заряд уверенности, что даже опытный майор-танкист, после секундной паузы, коротко кивнул: «Есть».

Отчеты, поступавшие в течение следующего часа, повергли бы в шок любого генерала в иной ситуации. Но Лешу они лишь заставили холодно улыбнуться. Хаос и отсутствие единого командования привели к тому, что в городе и вокруг него скопились нетронутые запасы нескольких отступающих дивизий и частей укрепрайона. Имелись огромные заполненные под самую маковку склады НЗ на случай войны, именно его случай…

— Склады с стрелковым оружием, — докладывал интендант, — забиты под завязку. Винтовки, патроны к ним, гранаты, пулеметы ручные и станковые, автоматические винтовки, пистолет-пулеметы и даже некоторое количество противотанковых ружей. (От авторов противотанковые ружья были известны еще со времен Первой Мировой Войны, потому они были на складах) На артиллерийских складах — снаряды к дивизионным пушкам, есть несколько батарей в парке, как прямого назначения артиллерия, так и вспомогательного ПВО. На складах ГСМ — полный порядок с горючим, трудно назвать точные запасы, но они колоссальны. И… — он сделал паузу, — на железнодорожной ветке стоит эшелон. В нем — двенадцать новейших 85-мм зенитных орудий, с полным боекомплектом, впрочем БК для этих зениток есть и на складах.

Леша посмотрел на капитана-зенитчика. Тот понял без слов. Его лицо озарилось.

Пока штаб кипел работой, Леша вызвал к себе свой сводный отряд. Двадцать девять человек (число увеличилось по дороге и присоединению беглецов-одиночек), что пришли с ним, стояли перед майором НКВД готовые выполнить приказ.

— Сержант, — обратился он к старшему пограничнику. — Вы и ваши люди — костяк комендантского взвода. Задача — навести порядок в городе. Пресекать мародерство, панику, возвращать в строй отступающих одиночек. Вооружайтесь на складах. Лейтенант Волков, вы — мой связной.

Через час его «комендантский взвод», уже вооруженный винтовками и двумя ручными пулеметами Дегтярева, приступил к патрулированию улиц. Это была капля в море хаоса. Но это был первый шаг. Первый кирпич в стене обороны города, которую он, майор Морозов, собирался возвести на пути врага. У него не было дивизии. Но у него был приказ в собственной голове и воля, чтобы его отдать другим. И этого на первых порах было достаточно.

Вокруг закипела жизнь, приходящего в себя города, набитого разношерстными войсками, как бочка селедкой. Изначальный хаос начал отступать, превращаться в упорядоченную сосредоточенную работу армии. Леша не знал и не мог знать, но он занялся крайне важным делом. Дело в том, что в Белостоке и его окрестностях, что в будущем назовут белостокский котел имелось огромное число армейских складов в том числе НЗ, которые по приказу Павлова не открывали, берегли на «черный день», когда он уже стоял на пороге. Только шестой мехкорпус имел более тысячи танков. Да далеко не все из них были новейшие Т-34 и КВ-1, хватало и стареньких Т-26, были и легкие, но маневренные БТ-7, встречались плавучие Т-38 идеальные для десантных или разведывательных операций, а не для слома обороны противника. Примерно 5–10 % этих машин осталось в парках из-за поломок или технического обслуживания. Были рембаты внутри города, что могли за пару дней привести грозные машины в боевое состояние. Были и склады в том числе с НЗ, которое строго-настрого было запрещено трогать и запчасти нужные для советских танков, как впрочем и сами танки, что по итогу достались Вермахту в виде трофеев. Они закрасили звезды и намалевали кресты вполне успешно использовали советскую технику против советских войск. Много это или мало 5–10 %? Безумно мало от состава мехкорпуса, но с учетом, что танков было 1044 единицы в "автопарках стояло 52–104 танка.

Далее скучный текст с цифрами для заклепочников, но показывающий откуда, что берется у Леши…

4-я танковая дивизия 43 танка КВ-1, 20 танков КВ-2, 160 танков Т-34, 58 танков Т-28, 71 танк БТ-7, 26 танков БТ-7М, 42 танка Т-26, ХТ (химический танк, часто на базе Т-26, вооружение огнемет брать ДОТы врага) 30 машин! Это только по танкам и только одной дивизии. ФАИ (легкобронированные автомобили) 16 единиц, БА-10 54 единицы, БА-10 так-то на секундочку Броне Автомобиль с пушкой при грамотном применении очень грозное оружие. БА-20 было 25 единиц, но вместо пушки стояли пулеметы.

Итого даже на примере одной танковой дивизии имеющей 450 танков и 95 бронемашин можно представить, что по танкам и бронемашинам вокруг города у Леши. Причем кто не служил в армии, пока нет войны, да и война не отменяет обслуживание и поломки техники. Короче в обычных мирных условиях часть танков дивизии всегда на ремонте, а часть на техническом обслуживании и не может вступить в бой. Если это не экономический кризис и прямо развал армии таких машин будет 7–12 % и страдать в первую очередь будут новинки вроде Т-34 и КВ-1. На них еще не умеют ездить и их больше всего в момент перевооружения приходит в войска вот на примере 4-й танковой дивизии. В наличие новейших танков КВ-1, КВ-2 и Т-34 223 единицы почти 50 % «автопарка». И 227 машин «старого парка». Да старые машины активно эксплуатировались, но парадокс армейской машины управления в чем? На старые танки охотнее выдают запчасти, ибо Т-26 уже заменяют, как и БТ-7, нужно использовать «ремкомплекты» и затем списать танки по замене. А вот на новые Т-34 и КВ запчасти получить сложнее.

Такое же по ПВО и орудиям, много хранилось на складах развертывания, новое в смазке. Подразумевалось на случай войны и мобилизации это ПВО и артиллерия будет передана новым дивизиям и частям. Итого даже если Леша Морозов соберет все вооружения, технику, боеприпасы, стрелковое оружие, форму, продукты (для примера крупа, армейская тушенка) свезет в единое место и польет горючкой со складов ГСМ и просто сожжет, он уже поменяет историю. Эти вещи не достанутся трофеями Вермахту, что серьезно усложнит задачи поставленные перед войсками ЕС. Потому как бы не разбазаривал ресурсы складов майор НКВД Морозов при обороне все на пользу, а если еще кого-то из немцев убьют, сожгут танк или собьют самолет вообще замечательно…

Глава 3 Глубже ткани

Июльское небо над Куйбышевом налилось свинцовой тяжестью, и в палатах «Ковчега» стало душно, несмотря на распахнутые окна. Воздух был невообразимым коктейлем из запахов антисептиков, свежей крови и пота. Лев Борисов, завершая поздний обход, чувствовал эту тяжесть не только в легких. Она давила на плечи, заставляя спину оставаться прямой лишь усилием воли.

Его война не была митингом с пламенными речами. Она состояла из вот этих бесконечных коридоров, из тихого стона за очередной дверью, из взглядов, которые встречали его в палатах. Взгляд раненого с начинающимся сепсисом — лихорадочный, блестящий, полный немого вопроса. И взгляд другого, того, что в углу палаты № 312, который смотрел в потолок, не моргая, словно душа его уже отбыла в иные края, оставив тело доживать свой срок на больничной койке.

«Тысячеярдовый взгляд», — вспомнил Лев термин из будущего, которого еще не существовало. Контузия, военный невроз и пустота. Снаряд калечил тело, но убивал часто то, что не видел скальпель: психику, волю, саму жизнь в человеке. С этим нельзя было воевать только ножом и антисептиком, нужен был новый арсенал. Нужно было углубляться. Глубже ткани, глубже клетки, до самой души.

Он вернулся в свой кабинет на шестнадцатом этаже. На столе громоздились папки с отчетами, чертежи новых аппаратов, сводки с фронтов. Он отодвинул их в сторону, достал чистый лист бумаги и начал набрасывать идеи. Не гениальные озарения, а сухие, тактические задачи для следующего мозгового штурма. Порошок для ран, быстрый анальгетик, протокол для пустых глаз. Это был его способ не сойти с ума — превращать боль и отчаяние в конкретные, решаемые проблемы.

Утренняя планерка началась ровно в семь. В кабинете, пропахшем махоркой и крепким чаем, собрались те, кто должен был эти проблемы решать. Лев, Катя, Миша Баженов с красными от бессонницы глазами, фармаколог Сергей Викторович Аничков, невозмутимый и четкий, как швейцарские часы, и Груня Ефимовна Сухарева, чье умное, строгое лицо казалось островком спокойствия в этом хаосе.

— Коллеги, — начал Лев без преамбул, кладя на стол небольшой холщовый мешочек. Он развязал его и высыпал на голый столешник горсть темной, влажной земли. — Это не просто грязь. Это наш главный тактический противник. В этой грязи живут клостридии, стафилококк, стрептококк и еще много патогенов. Они летят на осколках, попадают в раны с обрывками одежды. Системные антибиотики это хорошо, но это артиллерия дальнего боя. Нам нужны штыки для ближнего боя.

Он посмотрел на Баженова.

— Миша, гипотеза такова: нам нужен порошок. Мелкодисперсный, на основе норсульфазола и стрептомицина, для присыпания ран на самом первом этапе, на пункте первой помощи. Твоя задача разработать стабильную формулу, которая не собьется в комки, и технологию фасовки. В идеале в герметичные пакетики из пергамента. Чтобы санитар мог порвать его зубами и использовать одной рукой.

Баженов нахмурился, его пальцы нервно постукивали по столу.

— Пергаментная бумага… Найти бы еще этот пергамент в нужных объемах, хотя это дело Сашки. Стойкость… Тальк в качестве инертного наполнителя можно попробовать. Но чистота… Чистота синтеза под угрозой, Лев. Мы же не в стерильных условиях будем это фасовать.

— Мы на войне, Миша, — сухо парировал Лев. — Стерильность это идеал. Относительная чистота это то, что спасет жизнь. Сделай максимально возможное.

Он перевел взгляд на Аничкова.

— Сергей Викторович, вторая цель боль и жар. Аспирин работает, но медленно. Раздражает желудок, а у многих раненых с этим и так проблемы. Нужна форма для быстрого действия и минимального вреда. Гипотеза для вас: шипучие таблетки. Ацетилсалициловая кислота, сода, лимонная кислота.

Аничков кивнул, его глаза зажглись интересом инженера.

— Прессовать в вакууме, чтобы влага из воздуха не активировала реакцию раньше времени. Да, это резко увеличивает биодоступность. Скорость всасывания в разы выше. И плюс, сам механизм… Шипение создает буферный раствор, щадящий слизистую. Я давно об этом думал, и да, антиагрегантный эффект для профилактики тромбов — важнейшее побочное действие. Кажется я читал о похожем препарате в… германии.

— Именно, — подтвердил Лев. — Теперь… Груня Ефимовна.

Все взгляды обратились к психиатру. Сухарева сидела прямо, ее руки спокойно лежали на коленях.

— Мои пациенты не кричат от боли, Лев Борисов. Они молчат, а их списывают как «симулянтов» или «слабых духом». А они ведь пустые. Рефлексы есть, а души в них нет. Их либо скормят очередной атаке, либо они станут обузой для семьи до конца своих дней. Мне нужен протокол для таких случаев. Предлагая к вам присоединиться, вы сулили мне все условия и ваши «гипотезы».

— Что вам нужно? — спросил Лев.

— Палата. Одна палата на моем этаже, тихая. И право на эксперимент. Я называю это трудовая терапия — пусть помогают в нашем хозяйстве, в огороде. Спокойный режим, достаточный сон. Питание получше, если можно. И беседы, мы не вылечим их за неделю, но можем попытаться вернуть к жизни, хотя бы некоторых.

— Будет вам и палата, и пайки, — твердо сказала Катя, делая пометку в своем блокноте. — Я договорюсь с хозяйственниками.

— Отлично, — Лев обвел взглядом собравшихся. — Проекты запущены, Катя все координирует, к Сашке по снабжению. Вопросы есть?

Вопросов не было.

Следующей остановкой Льва стало отделение на седьмом этаже, которое Сухарева с ее характерной решимостью уже начала превращать в свой оплот. В палате у окна лежал молодой лейтенант. Ранение в ногу было пустяковым — чистая, уже заживающая рана. Но сам лейтенант был подобен статуе: глаза открыты, дыхание ровное, но в них не было ни мысли, ни узнавания, ни страха. Просто ничего, пустота.

У его кровати стоял молодой хирург, Петров, тот самый, что мучился с триажом в первые дни. Его лицо выражало раздражение.

— Товарищ главврач, так ведь симулянт! Посмотрите — рана затягивается. Лежит, корми его с ложечки! На фронте штыки нужны, а он тут…

Сухарева, вошедшая вслед за Львом, не дала ему договорить. Ее голос был тихим, но таким острым, что Петров невольно смолк.

— Доктор Петров, вы видели, чтобы труп шевелился? Его душа убита, а тело еще нет. Это и есть ваш пациент, и если вы не в состоянии этого понять, я попрошу вас не мешать мне его лечить.

Петров, покраснев, отступил. Сухарева подошла к койке, села на табурет. Она не задавала вопросов о войне, не требовала ничего.

— Знаешь, у нас здесь, под окнами, клубнику посадили, наш сорт, «нарядная», — заговорила она ровным, мелодичным голосом. — Ягоды уже краснеют, солнце их так пригревает. Вчера одна девочка, из санитарок, чуть всю не съела, пришлось ругаться.

Она говорила о простых, бытовых вещах. О запахе скошенной травы за территорией НИИ. О том, как повар на кухне пересолил сегодня кашу. Она достала из кармана тоненькую книжечку — сборник детских стихов Чуковского — и начала тихо читать: «Одеяло убежало, улетела простыня…»

Лев наблюдал, чувствуя ком в горле. Это была та самая битва, невидимая и оттого страшная. Через несколько дней, заходя в палату, он увидел, как по щеке лейтенанта медленно, преодолевая словно окаменелость кожи, скатилась единственная слеза. Это был крошечный, но прорыв, первая брешь в стене небытия.

Однако не все битвы на этом новом фронте заканчивались успехом. В приемное отделение доставили бойца с рваной раной бедра. Рана была страшной, но не смертельной. Однако от нее исходил сладковато-гнилостный, узнаваемый и тошнотворный запах. Цвет тканей вокруг был медно-бурым, при пальпации слышалась легкая, зловещая крепитация — под кожей лопались пузырьки газа.

— Газовая гангрена, — констатировал Сергей Сергеевич Юдин, подойдя к столу. Его лицо, обычно невозмутимое, выражало брезгливую усталость. — Классика. Резать, и прямо сейчас. Выше раны, будем пытаться сохранить колено, но не факт что выйдет.

Он уже протянул руку за скальпелем, когда Лев мягко, но решительно остановил его.

— Сергей Сергеевич, дайте ему шанс, у Баженова есть первая опытная партия порошка.

Юдин скептически хмыкнул.

— И ты хочешь посыпать этой пылью клостридии? Они его сожрут вместе с твоим порошком, Борисов.

— Хочу, — упрямо сказал Лев. — После агрессивной обработки обильно засыпать рану. Это мое решение, Сергей Сергеевич, вы увидите…

Юдин пожал плечами, отступив от стола.

— Твое дело, режь и сыпь. Но если помрет от заражения — виноват будешь ты. И я про это не забуду. Я понимаю что ты молод и гениален, но твои амбиции не дают увидеть объективную картину… Ну, хозяин барин, я посмотрю что из этого выйдет.

Операция была быстрой и жестокой. Лев иссек все некротизированные ткани, почти до кости, промывал рану раствором марганцовки. Потом взял у ассистента банку с сероватым порошком и густо, щедро, как повар солью, присыпал всю раневую поверхность. Запах почти не изменился, надежда была призрачной.

«Может Юдин был прав, и я тут просто играю в гения?..»

Наблюдение длилось двенадцать часов. Лев подходил к палате каждые два, ночь была долгой. Но к утру отёк заметно спал. Страшный, сладкий запах ослаб, перебитый резким химическим духом порошка. Это не было чудом, боец был слаб, температура высоченная, исход все еще висел на волоске, но ампутации удалось избежать.

Юдин, заглянув утром в историю болезни, снова хмыкнул, уже по-другому.

— Ладно, Борисов, оставляем ему ногу, пока что. Но порошок твой все равно пока не доказал эффективность, нужны доклинические и клинические испытания.

Для Льва это прозвучало как высшая похвала, хоть и с долей осуждения, но спорить было бесполезно, Юдин был прав. Однако триумф был недолгим. В тот же день в ОРИТ поступил другой боец, с аналогичной гангреной, но в более запущенной стадии. Его тоже обработали и посыпали порошком, но токсемия оказалась сильнее. Он умер к вечеру, не приходя в сознание. Порошок был не панацеей, он был инструментом, который давал шанс, но не отменял суровых законов патологии. Эта смерть стала горьким, но необходимым уроком для всей команды — они сражались с могущественным и коварным врагом, и далеко не каждую битву можно было выиграть.

Тем временем, в палате общего профиля разворачивалась другая, тихая драма. Боец с множественными осколочными ранениями, старший сержант, стойко терпел боль, но его тело было напряжено как струна, а температура подбиралась к 39. Сон не приходил, а силы таяли.

К его койке подошла дежурная медсестра. Вместо привычной толченой таблетки в ложке она принесла стакан с водой и плоскую круглую таблетку в пергаменте.

— Вот, товарищ сержант, новое средство. От боли и жару.

Она бросила таблетку в воду. Та с шипением и веселым пузырьками начала растворяться, превращая воду в мутноватую «газировку». Боец с удивлением посмотрел на стакан, потом на медсестру, и жадно выпил до последней капли. Эффект наступил минут через двадцать. Напряжение в его плечах спало, дыхание выровнялось, и он, впервые за двое суток, погрузился в глубокий, исцеляющий сон.

В дверях палаты стоял Сергей Викторович Аничков. Он не вмешивался, лишь наблюдал с холодным, удовлетворенным выражением лица опытного инженера, чье изделие прошло успешные испытания.

— Видите, сестра? — тихо сказал он медсестре, выходившей из палаты. — Скорость какая, и желудок не пострадает. Теперь, черт побери, надо научиться делать их тоннами.

Но чтобы делать что-либо тоннами, требовалось победить другого врага — систему, логистику и простое человеческое «не могу». Пока Лев и Катя сражались на медицинском фронте, их соратники вели свои, не менее тяжелые битвы.

Миша Баженов, в своей лаборатории на девятом этаже, бился над созданием конвейера по производству порошка. Проблемы сыпались одна за другой. Мельница для помола давала слишком грубую фракцию. Самодельный дозатор забивался. А главное — не было достаточно пергамента.

— Я же говорил! — кричал он в пустоту, держа в руках комок слежавшегося порошка. — Без нормальной упаковки это все в мусорную яму! Нужен вощеный пергамент, а его в городе днем с огнем!

Его диалог с Сашкой, который заглянул за отчетом, был краток и полон отчаяния.

— Саш, пергамент. Он очень нужен, без него все наши труды в выгребную яму.

— Миш, я тебе и так последние запасы со склада выбил. Ищут, не могу же я его из воздуха сделать.

— А я что, из воздуха порошок делаю? Сделай!

Сашка, тяжело вздохнув, просто развернулся и ушел. Его методы были иными, он не кричал. Он давил, уговаривал, находил обходные пути, менял один дефицит на другой. Его война была войной телефонных звонков, улыбок сквозь стиснутые зубы и умения поставить нужного человека перед фактом.

Сергей Аничков в это время пробивал стену консерватизма на фармацевтическом заводе. Главный технолог, пожилой, уставший человек, разводил руками.

— Сергей Викторович, да я понимаю, ваши шипучки это хорошо. Но у меня план по обычному аспирину сорван! Я же вашему снабженцу все объяснил! Прессовщики работают в три смены! А вы мне про какой-то вакуум и лимонную кислоту… Да где я вам ее возьму, эту кислоту? На лимоны карточек не давали! — усмехнулся технолог

Аничков, не теряя ледяного спокойствия, клал на стол технологическую карту.

— Прочтите это. Выход выше, скорость действия в три раза выше. Снижение процента осложнений со стороны ЖКТ. Это не блажь, это приказ по Наркомздраву. А насчет лимонной кислоты… Ее синтезируют из махорки, увеличим план по махорке для фронта на пять процентов. Это ведь решаемо, а у нашего снабженца не три головы, подумайте о наших на фронте, в конце концов!

Груня Сухарева, в свою очередь, сражалась за пайки для своих пациентов. Зам по хозчасти, озабоченный выполнением спущенных сверху норм, упирался.

— Груня Ефимовна, у меня на всех один расчет! Раненые да, им положено. А ваши… они же вроде как целые. Им бы хлеба да баланды…

— Они целые телом и мертвы душой! — горячо возражала психиатр. — Их нервная система истощена до предела. Им нужно молоко, масло, сахар. Это мое лекарство! Выдадите мне дополнительные пайки, или я пойду жаловаться самому профессору Борисову, и мы посмотрим, что он скажет о срыве лечебного процесса!

Все эти мелкие, изматывающие битвы были частью одной большой войны. Войны со временем, с системой, с нехваткой всего и вся.

Тёплый вечер августа застал Льва и Катю на крыше «Ковчега». Отсюда, с шестнадцатого этажа, возле пока пустующей вертолетной площадки, был виден широкий разлив Волги, темнеющие поля и огни города. Внизу, в корпусах, горели окна — дежурные операционные, лаборатории, где работал Миша, кабинеты, где Сашка с помощниками сводили бесконечные отчеты. Их собственный «фронт» был освещен и готов к ночным боям.

Они стояли молча, плечом к плечу, слушая, как с реки доносится гудок какого-то судна.

— Порошок пошёл в опытную серию на два фронта, — тихо начала Катя, подводя итоги недели. — Шипучий аспирин — на один. Сухарева вернула в строй… пятерых. Всего пятерых, Лев. А один умер, несмотря на порошок. Стоило ли овчинка выделки? Весь этот аврал, нервы, борьба за каждую мелочь?

Лев долго смотрел на огни внизу. На их «ковчег», плывущий в темноте военного времени.

— Стоило, — его голос был усталым, но твердым. — Мы доказали, что можно бороться не только с раной, но и с тем, что в ней и после неё, мы углубились. Раньше мы работали с тканью, а теперь с клеткой, с нервом, с душой. Это другой уровень войны, более глубокий.

Он почувствовал, как Катя кладет свою ладонь ему на руку. Ее прикосновение было тем якорем, что не давало ему сорваться в отчаяние от всей этой гигантской, давящей ответственности.

Его война продолжалась. Но он знал, что сражается не в одиночку.

Глава 4 Интерлюдия Алексей Морозов — Лешка. Воля, сталь и огонь

Кабинет военкомата, ставший штабом, гудел, как улей. Курьеры влетали и вылетали, передавая срочные донесения. Лейтенант Волков, бледный от ответственности, но собранный, пытался наладить хоть какую-то связь с соседними населенными пунктами по полевому телефону, но пока безуспешно. Провода, судя по всему, были перерезаны диверсантами или порваны бомбежками.

Алексей Морозов стоял у большой карты, на которую уже наносились первые, пока еще робкие условные знаки их обороны. Рядом, постукивая костяшками счетов, сидел интендант первого ранга Зайцев. Его лицо было бледным от бессонницы, но глаза горели странным, почти лихорадочным блеском человека, обнаружившего несметные сокровища в нищей пещере неандертальца.

— По пулеметам, товарищ майор, — Зайцев откашлялся, сверяясь с грубой бумажной ведомостью. — Сводные данные по армейским складам № 7 и № 12, а также по неприкосновенному запасу 10-й армии. Станковых «Максимов»… — он сделал паузу, — одна тысяча четыреста семьдесят восемь единиц. Новых, в смазке, с полными ЗИПами. Патронов к ним… трудно сказать точно, считайте неограниченно.

Леша медленно кивнул, не отрывая взгляда от карты. 1478. Не круглая, не красивая цифра, реальная, цифры его войны.

— Спасибо, товарищ Зайцев. Капитан, — он повернулся к начальнику ПВО. — Вы слышали? Ваша ответственность низковысотная зона поражения самолетов противника. Немедленно найдите главного инженера городских ремонтных мастерских. — Леша схватил со стола чистый лист и быстрыми, уверенными движениями набросал эскиз: стальная труба-стойка, сварная рама, два крепления для пулеметов, простейший секторный механизм вертикальной наводки. — Вот основа. Нужно запустить в производство упрощенные спаренные зенитные установки. Срок выполнения работ — вчера.

— Понял, товарищ майор! Будет сделано! — капитан, схватив эскиз, ринулся к выходу.

— Теперь по частям, — Леша перевел взгляд на военкома Гурова.

— Картина, товарищ майор, маслом, как говорится, — начал Гуров. — Установили: в городе находятся остатки 56-й стрелковой дивизии, управление — на уровне рот и батальонов, единого командования нет. Отдельные группы 6-го механизированного корпуса…

— Постойте, — перебил майор Орлов, танкист. — Шестой мехкорпус? Значит, есть танкисты. И техника. Где они?

— Именно это я и хочу узнать, — холодно сказал Леша. — Орлов, вы — начальник бронетанковой службы, ваша задача стать командиром бронетанковых войск! Немедленно прочешите все парки, железнодорожные станции, окраины. Нам нужен точный учет всего, что на гусеницах и на колесах. Не предположения, а цифры: сколько Т-34, КВ, БТ, Т-26, бронеавтомобилей БА-10 и БА-20. Исправных, требующих ремонта, брошенных. И почему брошены? Если из-за пустых баков — это одна история. Если с пробитым мотором — другая. Разберитесь.

— Есть! — Орлов, наконец-то получив конкретную боевую задачу, энергично кивнул и направился к выходу, на ходу доставая блокнот.

— Гуров, продолжайте, — вернул всех к действительности Морозов.

— Поток одиночек и мелких групп постоянный и возрастающий. Комендантская рота майора Морозова уже увеличена по числу бойцов до батальона и не справляется. Нужно усиливать, изыскивать ресурсы…

— Прекрасно, — в голосе Леши прозвучала энергия. — Преобразуйте комендантскую роту в комендантский полк. Формировать из проверенных бойцов — пограничников, коммунистов и комсомольцев… Их задачи: охрана штаба и складов, патрулирование, задержание отступающих без приказа. Но не просто задержание, организуйте пункты приема. Людей — накормить, дать отдых, только потом ставить в строй, сначала пополнение боезапаса у тех, у кого он истощен, и распределение по вновь формируемым сводным подразделениям. Оружие со складов выдавать только при формировании новых частей, если оно утеряно или для пополнения утраченного ротного и батальонного вооружения. Разбазаривать стволы по одиночкам не будем. (пояснение от авторов армия не просто доброе слово, потому не только личное оружие рулит для примера в РККА были батальонные минометы, были ротные, что не являлось личным оружием, но усиливало подразделение, а с учетом почти «бесконечных» складов Белостока…)

Приказ был отдан с такой уверенностью, что даже у старых служак вырвалось удивленное «Есть!».

— Волков! — Леша обернулся к связисту.

— Я здесь, товарищ майор!

— Связь с Сокулкой — приоритет. Возьми себя двух самых надежных бойцов из комендантской роты. Ваша задача — организовать курьерское сообщение. На мотоциклах, на лошадях — не важно. Нужно установить, кто там командует, какие силы и ресурсы есть. Донеси: Белосток обороняется. Прошу предоставить данные о силах в Сокулке для координации действий. Мы готовы оказать поддержку. Полевым связистам — приказ восстановить проводную связь любой ценой.

Пока Волков, уже без тени сомнения, кивал записывая в блокнот, в кабинет вошел запыхавшийся красноармеец из комендантской роты.

— Товарищ майор! Гражданский, из райисполкома, требует встречи. Говорит, срочно по вопросу ресурсов.

— Ну раз требует… Впустите человека.

В кабинет вошел сухощавый мужчина в помятом пиджаке.

— Товарищ военный комендант, я председатель райисполкома Семенов. Вы сказали свозить все ресурсы… Так вот. В окрестных колхозах — урожай прошлого года в закромах, озимые в поле. Поголовье: несколько сотен голов КРС, свиньи, птица. В МТС — два десятка тракторов, горючее для них.

Леша впервые за этот день почувствовал, как по лицу расплывается нечто, отдаленно напоминающее улыбку.

— Товарищ Семенов, вы — мой начальник тыла по гражданской линии. Мобилизуйте всех. Продукцию — на нужды обороны и для снабжения беженцев. Трактора — для буксировки техники и земляных работ. Призывников — направляйте в военкомат к товарищу Гурову. Мы превратим этот город и его окрестности в крепость.

Когда Семенов, воодушевленный, удалился, Леша подошел к окну. Его мир теперь состоял из 1478 пулеметов, еще неучтенных танков, колхозных тракторов и тысяч людей, которых нужно было организовать в единый организм. Мысль о Кате и Льве, о мирной жизни пришла в голову вызвав улыбку и была тут же отброшена в самый дальний угол сознания. Ему было не до них, не время для ностальгии и улыбок, пришло время звериного оскала…

Он повернулся к офицерам штаба.

— Приступайте. У нас мало времени. Следующие сутки слились для Алексея Морозова в один непрерывный, напряженный поток. Он сомкнул глаза всего один раз, часа на три, прямо за столом, положив голову на руки и сам не заметил, как уснул. Проснулся от того же гула моторов и далекой канонады — и снова погрузился в работу. Но теперь хаос начал обретать структуру.

Утром 25 июня в штаб вошел майор Орлов. Он был в рабочем комбинезоне танкиста, а тот был в мазуте, Что показывало работал всю ночь, лицо — усталое, но довольное будто у кота обожравшегося сметаной.

— Товарищ майор, докладываю по технике, — он разложил на столе испещренные цифрами листы доклада вынув их из командирского планшета. — Учет завершен. В парках и на станции — девяносто семь единиц бронетанковой техники, оставшейся из-за поломок. Из них: семь КВ-1, тринадцать Т-34, остальное — БТ и Т-26. Плюс девятнадцать бронеавтомобилей: десять БА-10 с 45-мм пушкой и девять БА-20 с пулеметным вооружением. Отмечу также двенадцать тягачей «Комсомолец» Т-20. Основные неисправности — ходовая часть, двигатели. (Тягачи «Комсомолец мини "танк» или бронеавтомобиль, противоосколочная и пуленепробиваемая броня, вооружение пулемет)

Орлов перевел дух и продолжил.

— Отходившие к городу части 6-го мехкорпуса привели с собой пятьдесят две единицы техники. Из них: девять КВ, семнадцать Т-34, двадцать шесть БТ и Т-26. Состояние — после боя, требуют срочного обслуживания и ремонта. Экипажи — на пределе.

Леша молча кивнул, впитывая цифры. Полторы сотни танков, даже в таком состоянии, — это была сила.

— Ремонт и укрепления?

— С вашего разрешения, отдал приоритет проекту «ДОТ». Снимаем запчасти с самых безнадежных машин для ремонта остальных. Параллельно вкопали и замаскировали семь Т-26 и три БА-10 с неисправными двигателями. Они теперь — неподвижные огневые точки на юго-западном направлении. Ремонт ходовых танков ведется, но медленно. За сутки удалось вернуть в строй пять Т-26.

— Продолжайте, — коротко бросил Леша. — Каждая исправная машина — наш мобильный резерв.

Следующим докладывал капитан-зенитчик.

— Товарищ майор, первый дивизион мобильной ПВО развернут. Две батареи, по шесть спаренных установок на конных повозках в каждой. Заняли позиции в четвертом и пятом секторах обороны, прикрывая подступы к вокзалу и артиллерийским складам.

— Хорошо. Сколько всего установок будет готово к вечеру?

— Силами мастерских и рембата — планируем поставить в строй еще тридцать восемь стволов.

Лейтенант Волков доложил о налаживании связи с Сокулкой.

— Курьеры работают. В Сокулке — части 6-го кавалерийского корпуса. Командует полковник Носов. Части не были в серьезных боях, личный состав рвется в дело. Полковник Носов запрашивает инструкций и готов выполнить приказ.

Леша мгновенно оценил обстановку.

— Передайте полковнику Носову мой приказ. Немедленно начать переброску основных сил кавкорпуса в Белосток. В Сокулке оставить заслон и наблюдательные посты. Их подвижность — наш стратегический резерв. Одновременно начать разведывательные рейды по округе, цель нахождение одиночек, небольших групп красноармейцев, брошенной военной техники и имущества. Также передать нашим частям в Сокулке: все неисправные танки и бронеавтомобили, оставленные там на стоянках, использовать для создания опорных пунктов обороны по образцу белостокских. Те которые поддаются ремонту, отремонтировать и доставить в Белосток!

— Так точно! — Волков четко повторил приказ и вышел.

К полудню город уже не просто оборонялся — он жил по новым, суровым законам. На улицах слышались команды сержантов, сводивших в подразделения вчерашних окруженцев, превращая беглецов в армию. У складов выстроились очереди за лопатами для женщин им предстояло рыть противотанковые рвы и помогать в постройке полевых укреплений. Гудел завод, где варили рамы для зениток. Рев моторов из ремонтных мастерских сливался с цокотом копыт кавалерийского дозора.

Оборона была еще дырявой. ПВО — каплей в море, а танковый кулак — крошечным, детским кулачком. Но главное он уже был. Скелет крепости, собранный за сутки титаническим усилием воли из обломков разгромленной армии, оброс первыми мускулами.

Леша вышел на крыльцо штаба. Город был окутан предвечерней дымкой. Он потянулся, хрустнув позвонками. Три часа сна за двое суток. Катя и Лев… их лица всплыли в памяти на мгновение, и он с силой оттолкнул их прочь. Им не было места здесь.

Здесь, в Белостоке, у него были другие заботы: семь вкопанных танков, тридцать восемь зенитных стволов, полк кавалерии и тысячи людей, которые снова научились не бежать, а смотреть ему в глаза врагу в ожидании приказа перегрызть глотку ублюдкам в серых мышиного цвета гимнастерках.

Он повернулся и твердым шагом пошел обратно в штаб. Работа не ждала.

28 июня. День первый осады

Кольцо окружения замкнулось тихо, без фанфар. С наблюдательных пунктов доложили: на дорогах застыли немецкие бронетранспортеры, замаскированные орудия. Белосток замер в тягучем, гнетущем ожидании.

Алексей Морозов прошелся по штабу, бросая короткие фразы:

— Враг у ворот. Теперь мы — крепость. Каждый знает свой маневр, не паникуем просто ждем.

Они ждали недолго…

29 июня Первый удар

Утро началось с воя «штук». Пару десятков Ju-87 зашли со стороны солнца. Ассы Люфтваффе привыкли к господству в воздухе и что русские сражаются без прикрытия ПВО или на крайней случай целый полк прикрывает пару, а то и одна героическая зенитка… Вдруг само небо встретило их гневом, гневом небес, они как раз заходили на пикирование, как земля отозвалась сплошным огненным ковром. Двести с лишним спаренных «Максимов» открыли шквальный огонь. Три пикировщика, прошитые трассирующими струями, взорвались в воздухе. Еще два, дымя, вышли из боя. Остальные, сбитые с толку, поспешно сбросили бомбы на собственные позиции и скрылись.

Затем в бой вступила немецкая пехота. Цепочка фигур в сером под прикрытием бронетранспортеров. Их встретили, но не артиллерийским огнем, а внезапными, точными налетами минометов. 82-мм мины рвались среди цепей, отсекая пехоту от техники, а при попадании в бронетранспортер… Атака захлебнулась, не дойдя до передовых окопов.

30 июня Ответный ход немцев

Немцы сменили тактику. Ударила тяжелая артиллерия. Снаряды калибра 150 мм с воем вгрызались в землю, пытаясь раскрошить «танк-ДОТы» на южном фасе. Это был их первый и последный залп с тех позиций.

Как только гаубицы дали залп, с тыла, из глухого леса, на их позиции обрушился ливень сабель и гранат. Это был полковник Носов со своими кавалеристами. Рейд был стремительным и жестоким. Леша помнил разговор с Львом Борисовым и предполагал какую тактику применят немцы, потому пока еще они контролировали всю округу, кавалеристы были поставлены в лесу, скрытно… Теперь они оказались в тылу немецких позиций, а связь. Ее поддерживали через радиостанцию, выходя в эфир в назначенное время. Благо качественных радиостанций хватало на складах НЗ… Пока ошеломленные артиллеристы хватались за карабины, всадники уже рубили прицелы, швыряли в стволы тротиловые шашки. Шесть тяжелых гаубиц превратились в груды искореженного металла. Носов, не теряя ни человека, растворился в лесной чащобе, оставив после себя хаос и трупы. Аналогично сработали и остальные красные кавалеристы, всадник, да с шашкой страшная сила, если ее грамотно использовать…

В штабе Морозова царила радостная обстановка. Да они в окружении, но план обороны работает и они бьют врага.

1–2 июля Стальная ловушка

Немцы, взбешенные потерей артиллерии, решили нанести таранный удар. Они выбрали слабый, как им казалось, стык между Белостоком и Сокулкой. Сюда стянули отборный пехотный полк при поддержке батальона танков, грозная сила, которую невозможно сдержать слабым и трусливым унтерменшам, особенно паникующим окруженцам…

Атака началась ранним утром, аккурат после завтрака. Немцы вклинились в оборону, подавили несколько пулеметных точек. Советская пехота, выполняя приказ, начала организованный отход, заманивая противника вглубь.

И тогда из-за развалин фермы и из складок оврага выползли стальные чудовища. Десять Т-34 и пять КВ-1, ждавшие в засаде, ударили во фланг. Это была не атака — это был бойня. Броня КВ не пробивалась снарядами немецких танков, а их 76-мм пушки крушили все на своем пути. Бронеавтомобили БА-10 поливали свинцом ошеломленную пехоту. Через сорок минут все было кончено. Ударная группа противника перестала существовать, лишь немногое успели поднять руки в гору.

3 июля Новый баланс

Наступило зловещее затишье. Немцы больше не шли в лобовые атаки. Они окапывались, вели методичный артиллерийский и минометный обстрел. В небе появилась «Рама» — самолет-корректировщик, безнаказанно висящий за пределами досягаемости ПВО.

Но и гарнизон крепости был уже не тем. Они не просто отбились. Они доказали себе, что могут бить врага. Потери были — несколько сотен убитых и раненых, три подбитых танка, которые уже восстанавливали в ремонтных мастерских Белостока. Да потери были, несопоставимые с уроном, нанесенным Вермахту.

Вечером Леша сидел и пил крепкий чай совещаясь с командирами штаба:

— Они думали, что пришли добивать раненого зверя. А нашли берлогу, теперь они узнают, что такое разбудить спящего медведя. Готовьтесь к тяжелой работе. Но помните — мы уже заставили их бояться нас.

Он вышел на крыльцо. Леша знал, что главные бои еще впереди. Но первый, самый важный раунд, он выиграл. Он превратил хаос в порядок, а страх — в ярость. И это было только начало.

От Советского Информбюро

На протяжении целой недели упорные бои идут в районе города Белосток. Части Красной Армии под командованием полковника Морозова, оказавшиеся в окружении, не только успешно отбивают все атаки превосходящих сил противника, но и наносят ему сокрушительные контрудары.

Гарнизон Белостокской крепости превратил город в неприступную твердыню. Только за последние двое суток бойцами полковника Морозова уничтожено 28 немецких танков, 17 самолётов и 12 артиллерийских орудий крупного калибра. Противник, не считаясь с потерями, бросает в бой свежие части, но везде наталкивается на несокрушимую стойкость советских воинов.

Особой отвагой отличились кавалерийские части под командованием полковника Носова. В результате дерзкого рейда в тыл врага советские кавалеристы уничтожили батарею тяжёлых осадных орудий, предназначенных для обстрела города, истребив при этом до двух рот пехоты противника.

В ходе боёв нашими бойцами захвачено 10 исправных немецких танков, которые теперь, повёрнув орудия против гитлеровцев, участвуют в обороне города. Взяты трофеи: десятки артиллерийских орудий, миномётов и пулемётов. В плен захвачено свыше 120 немецких солдат и офицеров, в том числе представители штабных частей.

Белостокский гарнизон демонстрирует всему миру образец доблести, стойкости и умения бить врага. Его борьба служит примером для всех частей Красной Армии.

Советский народ гордится своими героями, насмерть стоящими на защите родной земли!

От авторов, если кто не понял, потери немцев чуть завышены, как и трофеи и пленные завышены. Это завышение в целях пропаганды и на фоне разгрома и поражения РККА летом 1941 года…

Глава 5 Стальные нервы и стальные скобы ч.1

Воздух в приемном отделении был привычно тяжелым. Стонал не кто-то один — стонал сам воздух, вырываясь из легких раненых вместе с криками, мольбами и бормотанием бредящих мужчин. Санитары, с лицами, застывшими в маске профессионального безразличия, что было единственной защитой от этого ада, сновали между носилками, оставляя на полу кровавые следы.

Лев Борисов стоял в стороне, прислонившись к холодной стене, и наблюдал. Его приемное отделение, гордость «Ковчега», превратилось в конвейер по переработке человеческой плоти и костей. Конвейер, который трещал по швам.

— Носилки сюда! Быстро, черт вас возьми! — сиплый голос старшей сестры Марфы резал гул, как нож. — У этого уже началась газовая! В пятую операционную, к Бакулеву!

Лев скользнул взглядом по раненому. Молодой парень, не старше двадцати, лицо землисто-серое, глаза закатились. Нога ниже колена была неестественно вздута, с сине-багровыми пятнами. Знакомый сладковато-гнилостный запах ударил в ноздри, и Лев непроизвольно сглотнул. Он знал, шансов почти нет даже у Бакулева.

Его взгляд скользил по залу, выхватывая детали, как хирург выхватывает осколки из раны. Вот сортировочная бригада Кати пытается одновременно оценить состояние троих. Молодой врач Петров, его ученик, тычет пальцем в грудь бойца с открытым пневмотораксом, объясняя что-то санитару, и его палец дрожит от усталости и напряжения. Вот двое санитаров несут на носилках бойца, у которого из-под окровавленной шины торчат осколки большеберцовой кости, белые и острые, как клыки. «Костяная река», — пронеслось в голове Льва. Река из переломов, вывихов и раздробленных суставов.

Он закрыл глаза на секунду, и перед ним всплыли цифры. Не из 1941 года, а из будущего, из статей и учебников, которые он когда-то листал в своей прошлой жизни. Статистика инвалидности после сложных переломов длинных трубчатых костей в условиях отсутствия стабильного остеосинтеза. Цифры были ужасающими, проценты превращались в тысячи и тысячи судеб. Молодых парней, которые будут волочить ногу, опираться на палку, смотреть на мир с вечной болью и унижением. Из-за чего? Из-за того, что медицина 1941 года могла предложить им гипс да шину. Лоскутное одеяло, которое лишь скрывало проблему, но не решало ее.

В горле подступила знакомая горечь — смесь ярости и бессилия. Он, носитель знаний из будущего, обладатель фантастического «Ковчега», был бессилен перед этим потоком. Он мог лечить сепсис, он мог бороться с шоком, он мог даже пытаться лечить души. Но он не мог по-настоящему скрепить сломанную кость.

Ярость, горячая и густая, поднялась из желудка, сжимая горло. Он чуть не застонал сам, но нет. Он сглотнул ее, переплавил внутри, как в доменной печи, в стальную, холодную решимость. Сейчас или никогда.

Он оттолкнулся от стены и, как танк, начал прокладывать путь через хаос. Он не бежал, его движение было неспешным и неотвратимым. Санитары и сестры расступались перед ним.

Он нашел Юдина в конце зала операционных, у раковины. Тот стоял, склонившись над металлической чашей, и мыл руки. Вода стекала с его длинных, тонких пальцев, смывая розовую пену. На полу рядом стоял таз с окровавленными бинтами и… кусками чего-то темного.

— Видишь? — Юдин не повернулся, но Лев знал, что это обращено к нему. Его голос был хриплым от усталости и… от чего-то еще. — Слишком много сложных переломов, мы их калечим. — Он выпрямился и резко дернул полотенце с плеча медсестры. — Твои чертежи по поводу того аппарата, что мы обсуждали в Склифе, кажется, их время пришло Лев Борисович. Сейчас или никогда.

Лев посмотрел на таз, мам лежала часть стопы, он молча кивнул. Решение было принято.

* * *

Кабинет военкома, полковника Семенова, пахнет дешевым табаком, пылью и властью. Полковник был грузным, обветренным мужчиной с орденом Красного Знамени на вылинявшей гимнастерке. Его лицо, покрытое сетью мелких кровеносных сосудов, выражало одно — раздражение.

Лев сидел напротив, положив ладони на колени, стараясь дышать ровно. Рядом, откинувшись на стуле, невозмутимо курил Громов. Его присутствие было тяжелым и ощутимым.

— Так, товарищ Борисов, — Семенов ткнул толстым пальцем в лежащий перед ним список. Лист был испещрен красными пометками. — Объясните мне, как сотрудник государственной безопасности, — он кивнул на Громова, — и вы, светило медицины, можете приходить ко мне с такими… фантазиями? Инженер-химик Смольнов. Инженер-технолог Крутов. Лаборант Орлова. — Он с силой шлепнул ладонью по столу. — Без инженеров снаряды не делать, без химиков — порох! А вы их в тепличных условиях держать собрались!

Лев почувствовал, как по спине пробежала холодная игла ярости. Он сжал пальцы на коленях.

— Товарищ полковник, — его голос прозвучал тише, чем он хотел, но твердо. — Я хочу, чтобы боец, которого вы пошлете, имел шанс вернуться к семье на своих ногах, а не истек кровью в поле или не остался калекой на всю оставшуюся жизнь. Каждый мой химик — это тысячи спасенных жизней. Дайте мне специалистов, и я верну вам десятки тысяч штыков. Опытных, закаленных бойцов, а не инвалидов.

— Красиво говорите! — фыркнул Семенов. — Тысячи штыков… А кто мне снаряды для этих штыков делать будет? Кто порох? Они деревьях, что ли, растут?

— Снаряды и порох бесполезны, если некому будет из оружия стрелять, — парировал Лев. — Мы в «Ковчеге» не в пробирки играем. Мы создаем систему, которая прямо сейчас, на этом этапе войны, снижает процент небоевых потерь и возвращает в строй до тридцати процентов раненых. Без моих специалистов эта система рухнет. И тогда, товарищ полковник, вы будете посылать на убой не только бойцов, но и тех, кто мог бы выжить.

В кабинете повисла тягостная пауза. Семенов тяжело дышал, его щеки багровели. Он посмотрел на Громова, ища поддержки, но старший майор лишь медленно выдохнул дым и стряхнул пепел в пепельницу.

— Полковник, — произнес Громов наконец, его голос был ровным и бесстрастным, как доклад. — Вы слишком узко смотрите на вопрос. — Он потянулся во внутренний карман кителя и достал сложенный вчетверо лист бумаги. Без лишних слов, он положил его перед Семеновым.

Тот нахмурился, взял лист, начал читать. С каждой секундой его лицо менялось, багровый оттенок медленно сходил, сменяясь мертвенной бледностью. Он поднял на Льва глаза, в которых читался почти животный страх.

— Так бы сразу и сказали… — просипел он, отодвигая список. Его рука дрожала. — Разумеется… Все будет оформлено. Бронь для всех, кого указали.

Громов молча встал, кивнул Льву. Они вышли из кабинета, оставив полковника разбираться с последствиями встречи с высочайшей государственной волей.

На улице, у подъезда из серого куйбышевского камня, Громов закурил новую папиросу.

— Ну, вот, — он выдохнул дым струйкой в прохладный воздух. — Теперь твои ученые официально приравнены к штыкам и к снарядам. Не подведи страну, Лев Борисович.

Лев посмотл на него. В глазах Громова он не увидел ни угрозы, ни предупреждения. Только констатацию факта.

— Они стоят десятков тысяч штыков, Иван Петрович, — тихо сказал Лев. — Я это докажу, если у кого-то еще остались сомнения.

Громов лишь хмыкнул, бросил окурок и растер его сапогом.

— Иди, доказывай. А у меня сегодня дел полно, бывай.

* * *

Просторный бывший лекционный зал на пятнадцатом этаже теперь был учебным центром. В воздухе пахло свежей краской, мелом и нервным потом. Ряды столов были заполнены женщинами в простых платьях и косынках. Их лица были бледными, сосредоточенными. Это был первый выпуск «ускоренных курсов младшего медицинского персонала».

В центре зала, у большой грифельной доски, на которой были мелом схематично изображены этапы первичной сортировки, стояла Катя Борисова. Она выглядела уставшей, но собранной. В руках у нее была папка с экзаменационными листами.

— Морозова Варвара, — позвала она.

Из третьего ряда поднялась худенькая девушка с огромными, серьезными глазами. Она подошла к столу, где были разложены жгуты, шприцы и бинты.

— Ситуация: санитарный эшелон. Раненый с артериальным кровотечением из бедренной артерии. Ваши действия? — голос Кати был ровным, без эмоций.

Варя, не колеблясь, взяла жгут.

— Наложение жгута выше раны, затянуть до прекращения пульсации. Записать время наложения. — Ее движения были точными, выверенными. — Эвакуация в первую очередь.

Катя слегка кивнула, делая пометку в листе.

— Хорошо. А если рана грудной клетки с подозрением на пневмоторакс?

— Уложить на раненый бок, наложить окклюзионную повязку. — Варя уверенно взяла кусок клеенки и бинт. — Эвакуация сидя или полусидя, если состояние позволяет.

Катя снова кивнула, на сей раз с едва заметным одобрением в глазах. Она задала еще несколько вопросов, на все Варя отвечала четко, без запинки. Видно было, что она не просто заучила, а поняла суть.

— Спасибо, Морозова, отлично. Следующий, Кожухов Даниил!

К столу подошел долговязый парень с торчащими ушами. Он явно нервничал.

— Тот же случай, кровотечение бедренной артерии.

Парень схватил жгут, но руки его дрожали. Он слишком сильно затянул его на муляже, потом, спохватившись, ослабил.

— Время… надо записать время… — забормотал он.

— Успокойтесь, товарищ Кожухов, — мягко сказала Катя. — Дышите, Вв все знаете. Представьте, что перед вами не муляж, а ваш брат.

Парень глубоко вздохнул, повторил действия, на сей раз более уверенно. Катя терпеливо поправила его, указав на несколько технических ошибок. Она не ругала, а объясняла. Ее педагогический талант, отточенный годами работы с молодыми врачами в СНПЛ-1, проявлялся в полной мере.

В дверях зала, прислонившись к косяку, стоял Сергей Сергеевич Юдин. Он наблюдал за процессом с привычным, критическим выражением лица. Когда экзамен подошел к концу и Катя объявила перерыв, он подошел к ней.

— Неплохо, Екатерина Михайловна, — произнес он, и в его голосе прозвучала редкая нота одобрения. — Видно, что учите не для галочки. Из вас вышел бы прекрасный начальник медицинской службы дивизии. Жаль, что ваш талант пропадает в тылу.

Катя устало улыбнулась, собирая бумаги.

— Мой фронт здесь, Сергей Сергеевич. И моя дивизия это они. — Она кивнула на расходящихся курсантов. — Если я научу их хотя бы половине того, что знаю, они спасут больше жизней, чем один начмед дивизии.

Юдин хмыкнул, но не стал спорить. Он повернулся и вышел, его длинная тень скользнула по стене.

Тем временем, на запасном пути товарной станции «Куйбышев-Товарная» разворачивалась другая учебная операция. Стоял пронзительный осенний ветер, пахло угольной пылью, и… опять же, кровью. Только что прибыл санитарный эшелон. Двери теплушек распахнуты, оттуда доносились стоны. Санитары и курсанты, только что сдавшие экзамен, под руководством Неговского и Льва организовывали выгрузку.

— Быстрее! Зеленые бирки — сюда! Желтые — в ту сторону! Красные — сразу в машины! — кричал Неговский, его обычно спокойное лицо было искажено напряжением. Он, как дирижер, управлял этим хаотичным оркестром боли.

Лев наблюдал, как одна из курсанток, та самая медлительная, но дотошная девушка с экзамена, подошла к раненому с зеленой биркой. Она проверила пульс, заглянула в глаза, и вдруг ее лицо побелело.

— Товарищ доктор! — крикнула она Льву. — Кажется, он… он не дышит!

Лев в два шага оказался рядом. Раненый, молодой лейтенант, лежал с закрытыми глазами, его грудная клетка не двигалась. Но бирка была зеленой. Лев нащупал пульс на сонной артерии. Слабый, нитевидный, но есть.

— Шок, — коротко бросил он. — Не «не дышит», а поверхностное дыхание. Срочно желтая бирка! Вливания! — Он сам схватил носилки с одного конца. — Не теряйтесь! Ошиблись — исправляем! Главное не пропустить!

В это время к нему подбежал молодой хирург из отделения Бакулева, его глаза были дикими.

— Лев Борисович! У них там в вагоне… они просто свалили в кучу ходячих и тяжелых! Я не могу… я не успеваю!

Лев резко повернулся к нему. Он не закричал, но его тихий, холодный голос перекрыл весь гамм.

— Доктор Петренко, успокойтесь. Сейчас сделайте глубокий вдох, и медленно выдыхайте. — Хирург, машинально, послушался. — Вы не один, мы тут все система. Сортируем, эвакуируем, оперируем. Ваша задача не суетиться, а делать свою часть работы. Понятно?

Хирург кивнул, его дыхание выровнялось.

— Понятно.

— Тогда начните с того вагона. Возьмите двух санитаров и сестру, сортируйте. Я через пять минут подойду.

Система, хоть и с скрипом, заработала. Хаос постепенно превращался в организованный поток. Но цена была видна на лицах всех участников. Курсанты, еще утром сияющие от успешной сдачи экзамена, теперь были серыми, подавленными. Они видели настоящую войну. Не на картинках, не на муляжах. И Лев понимал — это было самым главным, самым тяжелым уроком.

Операционная № 2 была залита холодным светом шаровых ламп. Воздух, стерильный и напряженный, вибрировал от тихого гудения аппаратуры и прерывистого, хриплого дыхания пациента на столе. Молодой танкист, его лицо под маской было землистым, а губы синеватыми, лежал в состоянии глубокого коллапса. Торакальное ранение, пневмоторакс уже был дренирован, но вены спались — капельница не работала, игла выскальзывала из тонких, нитевидных сосудов. Жизнь утекала, и остановить это не получалось.

— Давайте же, что вы возитесь! — раздался у дверей низкий, властный голос. В операционную вошел Александр Николаевич Бакулев. Его мощная фигура в халате казалась еще массивнее. Он скептически окинул взглядом происходящее.

— Вен нет? Значит, резать! Веносекция! Что за цирк с иголками?

Лев, не отрываясь от руки пациента, где он безуспешно пытался найти вену, ответил спокойно:

— Александр Николаевич, веносекция займет время, а у нас его нет. Давление падает на глазах.

— И что вы предлагаете? Иглой в кость? — Бакулев фыркнул, подойдя ближе. — Это варварство, Борисов! Я читал про такие методы в старых немецких журналах. Это от безысходности, а не от науки!

В этот момент в предоперационную вошел главный инженер Крутов. В его руках был металлический поднос с пятью разными устройствами. Они напоминали толстые иглы с упорами и боковыми отверстиями. Это были усовершенствованные прототипы аппарата для внутрикостного вливания.

— Вот, Лев Борисович, как вы и просили, — Крутов поставил поднос на инструментальный столик. — Пять вариантов. Разная длина, калибр, угол заточки. Материал нержавейка.

Лев кивнул, его взгляд скользнул по инструментам поднесенных сестрой. Он выбрал один — среднего калибра, с массивным упором-ограничителем.

— Спасибо, Николай Андреевич. — Он повернулся к Бакулеву. — Александр Николаевич, прошу вас, наблюдайте. Это не варварство, это физика. Костный мозг — это та же сосудистая сеть, и она не спадается.

Он не стал ждать ответа. Движения его были быстрыми и выверенными. Протер кожу на грудине танкиста спиртом. Левой рукой нашел ориентиры, правой — уверенно, без раздумий, установил острую иглу под углом. Раздался короткий, сухой хруст, похожий на хруст скорлупы. Игла вошла в грудину, Лев убрал мандрен, присоединил шприц с физраствором и медленно надавил на поршень. Жидкость пошла без сопротивления.

— Видите? — тихо сказал Лев, глядя на Бакулева.

Тот молчал, уставившись на место введения. Его скепсис боролся с профессиональным интересом. Но вот что-то изменилось. Аппарат ЭКГ у изголовья, до этого вырисовавший тревожный рисунок, начал менять тон. Частота сердечных сокращений, которая падала, замедлила свое падение. Через минуту она стабилизировалась. Еще через две — давление поползло вверх.

Бакулев тяжело вздохнул. Он подошел ближе, внимательно рассмотрел конструкцию иглы в руках Льва.

— Ладно, Лев Борисович, — его голос потерял прежнюю агрессию, в нем звучала усталая покорность фактам. — Ты убедил. Это… эффективно, чертовски эффективно. — Он помолчал, глядя на закрепленную иглу. — Учи моих людей. Но если будет сепсис, остеомиелит… — он ткнул пальцем в грудь Льва, — отвечать тебе, товарищ директор.

Лев снял маску, на его лице выступила испарина, но в глазах горел огонь.

— Организуем обучение сегодня же. И про сепсис — контроль стерильности будет тотальным.

Бакулев, кивнув, развернулся и вышел из операционной, уже отдавая распоряжения дежурной сестре насчет сбора хирургов. Конвейер спасения получил новую, жизненно важную деталь.

Кабинет Льва на шестнадцатом этаже больше напоминал чертежную мастерскую, чем место руководителя. На большом дубовом столе, отодвинув в сторону кипы бумаг, Лев разложил несколько крупных листов ватмана. На них были изображены сложные чертежи: кольца, спицы, стержни, гайки. Эскизы аппарата внешней фиксации.

В кабинете, кроме Льва, были Юдин, главный инженер Крутов и Сашка. Воздух был густ от табачного дыма — курили все, кроме Льва.

— Смотрите, — Лев обвел карандашом одно из колец на чертеже. — Основной принцип — чрескостный остеосинтез. Спицы проводятся через кость выше и ниже перелома, фиксируются на этих кольцах. Затем кольца стягиваются стержнями. Мы можем менять расстояние, угол, добиваясь идеальной репозиции отломков.

Юдин, прищурившись, изучал чертежи с хирургической пристрастностью.

— Кольца должны быть разъемными, Борисов, — он ткнул длинным пальцем в рисунок. — Иначе как накладывать? Резать мягкие ткани по всей окружности? Это же калечащая операция! — Он взял карандаш и на свободном поле быстрыми штрихами набросал свой вариант — кольцо с защелкой или винтовым соединением. — Вот так, наложили и замкнули. Материал только нержавеющая сталь. Никакого железа, которое заржавеет в ране через неделю. Только нержавейка.

— Все верно, я уже дал распоряжение инженерам товарища Крутова подготовить нужную сталь. — уточнил Лев.

Крутов, до этого молча кивавший, внес свое предложение:

— Резьбу на стержнях и гайках надо делать мелкую. Чтобы была точная регулировка. И ключи унифицированные. Чтобы хирург в операционной не искал подходящий гаечный ключ.

— Сделаем, — бросил Сашка, делая пометку в своем вечном блокноте. — Найдем токаря-виртуоза, без этого никак.

В этот момент дверь кабинета с силой распахнулась. На пороге стоял парторг института, Силантьев. Его лицо было красным от возмущения.

— Борисов! Вы с ума сошли? — он, не здороваясь, подошел к столу и стал тыкать пальцем в чертежи. — Что это за… велосипеды? Я только что из цеха! Там инженеры Крутова сталью разбрасывается! Вы будете тратить дефицитную сталь, время инженеров на эти… скобы⁈ — Его голос сорвался на фальцет. — На фронте солдаты с палками воюют, патронов не хватает, а вы тут фантастику собираете! Нужны простые, надежные шины! Деревянные! А не эта… механика!

В кабинете повисла тягостная пауза. Сашка замер, Крутов потупил взгляд. Лев собрался с мыслями для ответа, это вообще не дело для парторга, но его опередил Юдин.

Сергей Сергеевич медленно повернулся к Силантьеву. Его высокий, худой стан казался еще выше. Он не повысил голос, но его тихая, холодная речь резала воздух, как скальпель.

— Товарищ парторг, — начал он, и каждое слово падало, как капля ледяной воды. — Эти «велосипеды» позволят солдату с раздробленной голенью не только остаться на двух ногах, но и вернуться в строй через три месяца. А ваша надежная деревянная шина отправит его на инвалидность на всю жизнь. — Юдин сделал шаг вперед, и Силантьев невольно отступил. — Выбирайте: сэкономить сейчас на нескольких килограммах стали или получить калеку, который будет обузой для государства, своей семьи и, простите, для вашей партийной совести. Я, как коммунист, — Юдин отчетливо выговорил эти слова, — выбираю сталь. Я выбираю возвращение бойца в строй. А вы?

Силантьев побледнел. Его агрессия сдулась, словно проколотый воздушный шар. Он беспомощно поводил глазами по суровым лицам собравшихся, пробормотал что-то невнятное и, пятясь, вышел из кабинета, не закрыв за собой дверь.

Лев перевел дух. Он посмотрел на Крутова.

— Николай Андреевич, делаем из того, что есть. Первые три прототипа через неделю. Назовем его… аппарат Борисова-Юдина.

Юдин хмыкнул, поправляя очки.

— Название — дело десятое, Борисов. Лишь бы работал, и чтобы Силантьев нам больше не мешал.

* * *

Его привезли с передовой с пометкой «буйный». Боец, старший сержант, был привязан к койке в отдельной палате. Он не лежал в ступоре, как пациенты Сухаревой. Он метался, его тело било в судорожных припадках, слюна с розовой пеной от прикушенного языка стекала на подушку. Когда приступ ненадолго отпускал, он не узнавал никого, его глаза были полы животным ужасом и яростью. Он пытался кричать, но из горла вырывались только хрипы. Это было лицо без личности, стертое ударной волной.

У его койки стояли Лев, Груня Ефимовна Сухарева и Николай Сергеевич Простаков. Последний держал в руках небольшой флакон с бесцветной жидкостью.

— Эпилепсия, — тихо констатировала Сухарева. — Органическая. Спровоцированная черепно-мозговой травмой, судорожный очаг. Стандартные седативы — барбитураты не помогают. Только угнетают дыхательный центр.

— Фенитоин, — так же тихо сказал Простаков. Он встряхнул флакон. — Прошел доклинические испытания на животных. Должен купировать судорожную активность. Механизм — блокада натриевых каналов в нейронах.

Лев смотрел на бойца. Вид этого сильного, сломленного человека был невыносим. Это была не боль души, как у других, это был слом самого механизма.

— Рискнем? — спросил он, глядя на Сухареву.

Та кивнула, ее умное, серьезное лицо было напряжено.

— Иного выхода нет, без этого мы его потеряем. Он умрет от истощения или травмирует себя во время приступа.

Под наблюдением Льва и Сухаревой, медсестра, стараясь не смотреть в дикие глаза сержанта, ввела препарат внутримышечно. Прошло десять минут. Двадцать. Боец продолжал биться, Лев уже начал терять надежду.

Но через тридцать минут судороги стали слабее. Еще через десять прекратились совсем. Тело сержанта обмякло, тяжелое, потное. Его дыхание из хриплого и прерывистого стало глубоким, ровным. Он погрузился в сон, не похожий на постинсультную кому, а в настоящий, исцеляющий сон.

Сухарева подошла к койке, поправила одеяло. Она повернулась к Льву, и в ее глазах Лев увидел не торжество, а суровое удовлетворение ученого, гипотеза которого подтвердилась.

— Это не лечение, Лев Борисов, — сказала она. — Это снятие симптома. Фенитоин не вернет ему память и не снимет страх. Но без этого симптома у меня теперь есть шанс с ним работать. Теперь он доступен для психотерапии.

Лев вздохнул. Еще один рубеж был взят. Война на уровне нервной клетки.

* * *

Михаил Анатольевич Баженов стоял перед своим детищем — небольшой установкой для помола и смешивания. По конвейерной ленте тёк сероватый порошок. Он поймал горсть, растер между пальцев и с отвращением бросил обратно.

— Грязь! — проворчал он. — Сплошная грязь! Крупные кристаллы, примеси… Идеальная фракция — до 50 микрон, а у нас как песок. — Он обернулся к Льву, который только что вошел. — Лев, без нормальной центрифуги и вибросита мы будем делать абразив для шлифовки, а не антисептик!

— А если просеивать вручную? — предложил Лев, зная, что это тупик.

— Вручную? — Миша снял очки и яростно протер их халатом. — Ты знаешь, какой выход? Десять процентов! Остальное в отходы. А сырье-то дефицитное!

В дверь постучали. Вошел Сашка, с лицом, выражавшим крайнюю степень усталости.

— Миш, с пергаментом все плохо. Запасов очень мало. — Он увидел выражение лица Баженова и поднял руку. — Знаю, знаю! Но я нашел выход, целлюлозный комбинат. У них есть брак — толстая оберточная бумага. Мы можем попробовать пропитать ее воском. Это будет не пергамент, но… лучше, чем ничего.

— Воск? — оживился Миша. — А если добавить парафин? Чтобы не трескался на морозе? Давай пробовать!

Лев наблюдал за этим диалогом с горьковатым удовлетворением. Они учились обходиться тем, что есть. Рождалась новая, кустарная, но эффективная технология.

В это время в лаборатории Сергей Викторович Аничков, фармаколог, работал над новой формой — мазью. Порошок Баженова был эффективен, но легко вымывался из ран кровью и гноем.

— Ланолин и вазелин, — бормотал он, смешивая компоненты на водяной бане. — Создаем барьер. Мазь будет держаться сутками. — Он добавил в жировую основу тщательно отмеренную порцию порошка Баженова. — Стрептоцидовая мазь, название пока рабочее.

Лев подошел к нему.

— Сергей Викторович, как успехи?

— Смотри, — Аничков намазал немного мази на стеклянную пластину. — Текстура приемлемая, не растекается, но и не слишком густая. Теперь испытания на адгезию и высвобождение действующего вещества.

В другой части этажа, в стерильной зоне, Зинаида Виссарионовна Ермольева и Миша Баженов (перебежавший сюда от своих порошков) стояли у большого стеклянного биореактора. Внутри булькала мутная жидкость.

— Выход стабильный, — сказала Ермольева, сверяясь с лабораторным журналом. — Но все равно низкий. Ключевая проблема — гидроксилирование на одиннадцатой позиции. Химический метод дает слишком много примесей.

— А если использовать микробиологический метод? — как бы случайно, предложил Лев, стоявший рядом. — Есть же работы по ферментации. Подобрать штамм микроорганизмов, которые смогут проводить эту реакцию. Это удешевит процесс в разы.

Ермольева и Баженов переглянулись. Идея витала в воздухе, но Лев сформулировал ее с такой точностью, будто знал готовый ответ.

— Микробиология… — протянула Ермольева. — Да, это возможно. Но штаммы… их поиск займет время.

— У нас нет времени, Зинаида Виссарионовна, как всегда, — мягко, но настойчиво сказал Лев. — У нас есть недели. Используйте все ресурсы, это не только противовоспалительное. Это шок, ожоги, отек мозга. Это ключ к десяткам состояний, которые до этого были приговором.

Груня Ефимовна Сухарева положила на стол Льва несколько листов.

— Первые «Методические рекомендации по работе с военным неврозом», — объявила она. — Это не брошюра, конечно. Но это система. Описаны основные синдромы: истерические реакции, депрессивные состояния, агрессивное поведение. И методы: от простого собеседования до трудовой терапии.

Лев пролистал листы. Это был прообраз будущих протоколов по ПТСР. Сухая, научная, но невероятно важная работа.

— Отлично, Груня Ефимовна. Размножить и раздать всем начальникам отделений. Чтобы каждый врач знал, что делать, когда сталкивается не с раной, а с сломленной душой.

Глава 6 Стальные нервы и стальные скобы ч.2

Поздний вечер. Лев сидел в своем кабинете, пытаясь сконцентрироваться на отчетах. Глаза слипались. Вдруг дверь открылась без стука, на пороге стояли Громов и Артемьев. Лица у них были усталыми, но собранными, как у людей, привыкших к ночным вызовам.

— Не помешаем? — голос Громова был риторическим вопросом. Они уже входили.

Артемьев, не говоря ни слова, положил на стол Льва папку с грифом «Сов. секретно».

— Приказ по ГКО. И личная благодарность от Сталина за туннель.

Лев открыл папку. Там были чертежи и отчет о завершении первого этапа строительства. Его мысленно вернуло на несколько лет назад, в 1938 год. Он тогда, используя все свое влияние и знание будущего, сумел выйти на Громова с безумной идеей: построить секретный подземный ход из Ленинграда. Он аргументировал это необходимостью эвакуации стратегических кадров и грузов в случае войны или блокады города. План был утвержден на самом верху. Рабочих набирали из дальних уголков страны, без связей в Ленинграде, и все они подписали бумаги о неразглашении. И вот теперь этот туннель, о котором не знали даже многие в Генштабе, стал единственной «ниточкой жизни».

— И как… функционирует? — спросил Лев, откладывая папку.

— Пока работает, — сухо ответил Артемьев. — Эвакуировали первую партию детей из детского дома. И группу физиков. С продуктами пока сложнее, но запустили обратный поток.

Лев посмотрел на него.

— А обычных людей? Рабочих с заводов? Женщин, стариков?

Громов покачал головой, его лицо было каменным.

— Нельзя, Лев. Начнется паника, срыв производства. Туннель — для стратегических кадров и грузов. Это приказ сверху.

— То есть, Иван Петрович, мы спасаем избранных? — в голосе Льва прозвучала горечь.

Артемьев холодно парировал, глядя на него прямо:

— Мы спасаем будущее страны. Твой «Ковчег» такая же избранность, прими это. Не всем дано умереть героем. Кому-то нужно выжить и работать.

Лев сглотнул. Он ненавидел эту логику, но понимал ее безжалостную правоту.

Артемьев неожиданно достал из портфеля плоскую фляжку.

— Шустовский, — пояснил он. — Очень недурный коньяк. Выпьем?

Они выпили молча, без тостов. Коньяк обжег горло, но не согрел душу.

— А что там с Лешой? Есть новости? — спросил Лев, ставя стакан.

— Жив, здоров, что самое главное, — отрубил Громов. — Больше сказать не могу.

— А как с противовоздушной обороной Куйбышева? — продолжал Лев.

— Все надежно, — ответил Артемьев. — Как в Москве. Немец не прорвется, так что работай и спи спокойно.

— А Сикорский? Вертолеты?

Артемьев хмыкнул.

— Пока не до того. Все силы на фронтовую авиацию, но твой Сикорский работает. Называет свою машину «летающей вагонеткой». Говорит, для санитарной эвакуации — идеально. Вертолеты будут, я обещаю. Но скорее уже после войны.

Они допили коньяк. Громов и Артемьев ушли так же внезапно, как и появились. Лев остался один в тишине кабинета, с тяжелым осознанием того, что он — часть этой гигантской, безжалостной машины, которая ради будущего жертвует настоящим.

Квартира Борисовых в доме для руководства была небогатой, но уютной. Пахло пирогами, которые испекла Анна, и старыми книгами. Лев и Катя пришли навестить родителей и сына.

Борис Борисович сидел за столом, заваленным бумагами с грифом «ОБХСС». Он выглядел постаревшим, но в его глазах горел знакомый огонек борца.

— Сын, — сказал он, откладывая папку. — Война все вывернула наизнанку, одни воруют гвозди на стройках оборонительных рубежей, другие — целые составы с медикаментами. — Он понизил голос. — Вчера раскрыли схему, представляешь? Медсестра из госпиталя и завскладом продавали морфий и твои препараты, Лев. Те, что для тяжелых раненых.

Лев почувствовал, как сжались кулаки.

— Вредители… Они получили по заслугам?

— Получили что положено, — холодно ответил отец. — Приговор приведен в исполнение. На этом фронте пощады нет.

Лев кивнул. Он не испытывал жалости, только холодную ярость. «Пока молодые ребята гибнут на фронте, а другие работают без продыху в тылу, эти мрази…»

В углу комнаты Анна Борисова сидела с Андрюшей на коленях и читала ему книжку. Мальчик слушал, широко раскрыв глаза. Потом он взял цветной карандаш и начал рисовать на листе бумаги.

— Старые навыки не забываются, Лёва, — сказала мать, поднимая на него взгляд. — Я тут в терапевтическом отделении помогаю, спасибо что разрешил. Хоть какая-то польза. И вижу… странное. Раненые, которые должны бы идти на поправку, впадают в апатию. Стыдятся, что они в тылу, пока другие воюют. Называют это «тыловым синдромом».

Лев внимательно посмотрел на мать. Ее наблюдательность, как всегда, была острой.

— Спасибо, мама, я поговорю с Сухаревой, это ее область.

В это время Андрюша подбежал к дедушке и показал свой рисунок.

— Смотри, деда!

На рисунке был изображен «Ковчег», но с огромным пропеллером на крыше. Он летел над полем боя, а из его окон спускались веревочные лестницы, по которым карабкались маленькие солдатики.

— Папа, а наш дом тоже умеет летать? — спросил Андрюша, глядя на Льва.

Лев взял рисунок. Детская фантазия поразила его своей прозорливостью. Он посмотрел на Катю, потом на сына.

— Нет, сынок, не умеет. Но мы сделаем все, чтобы он всегда оставался крепостью. Самой надежной.

Позже он повесил рисунок на стену рядом со схемой аппарата Борисова-Юдина. Два разных символа одной и той же надежды.

Ночь опустилась над «Ковчегом», принеся с собой не покой, а иное измерение напряжения. Лев сидел в своем кабинете, пытаясь сосредоточиться на отчетах о расходе медикаментов. Цифры расплывались перед глазами, превращаясь в кровавые пятна.

Голова его клонилась к столу. Бумаги под щекой были прохладными. Он не заметил, как провалился в сон.

Ему снился Леша. Не таким, каким он запомнил его при последней встрече — веселым, немного наивным, с горящими глазами. Во сне Леша стоял перед ним в гимнастерке, залитой чем-то темным, липким. Не то грязью, не то кровью. Его лицо было землистым, глаза — пустыми, как у тех контуженных, что лежали у Сухаревой. Он молча протягивал Льву руку. В ней был шприц. Пустой, с разбитым стеклом цилиндра и погнутой иглой. Лев хотел крикнуть, спросить, но не мог издать ни звука. А когда протянул руку, чтобы взять этот шприц, за спиной у Леши возникло бесконечное поле, усеянное такими же пустыми, разбитыми шприцами. Они лежали среди развороченной земли, как странные металлические цветы, и их было тысячи. Десятки тысяч.

Он проснулся от собственного стона. Сердце колотилось, будя в груди отголоски старой, не его боли. В горле стоял ком. Он поднял голову, потянулся к графину с водой, но рука дрогнула, и вода пролилась на отчеты. Он смотрел на это несколько секунд, не в силах двинуться, все еще находясь во власти сна.

Потом встал, подошел к окну. «Ковчег» внизу спал, если это можно было назвать сном. Горели окна операционных, приемного покоя, лабораторий. Его линия фронта. Он повернулся и увидел на стене рисунок Андрюши. «Ковчег» с пропеллером. Детская вера в то, что их дом может летать, может спасать. Он снял рисунок со стены и приколол его рядом с чертежами аппарата внешней фиксации. Два разных подхода к одной проблеме — спасению. Один — технический, сложный, другой же простой и чистой веры.

Дверь тихо открылась. Вошла Катя. Она была в халате, волосы собраны в небрежный пучок. Видно было, что она тоже не спала.

— Лев, ты как? Я услышала ты… стонал? — с обеспокоенным лицом, спросила Катя

— Приснилось муть какая-то, — коротко бросил он, не поворачиваясь.

Она подошла и встала рядом, плечом к плечу. Посмотрела на рисунок, потом на чертежи.

— Андрюша сегодня спросил, вернется ли дядя Леша до его дня рождения.

Лев сглотнул. День рождения Андрюши был совсем скоро.

— И что ты сказала?

— Сказала, что дядя Леша очень занят, воюет с фашистами. И что папа делает все возможное, чтобы он поскорее вернулся.

Она положила руку ему на спину, ладонь была теплой через тонкую ткань рубашки. Они стояли молча, глядя на огни внизу. Никакие слова не были нужны.

* * *

Терапевтическое отделение было тихим, почти умиротворенным, после грохота и стонов приемного покоя. Сюда поступали те, чьи раны были не на теле, а внутри, или те, чье состояние не поддавалось простой диагностике.

Именно таким был боец, лежавший в палате № 7. Молодой лейтенант-артиллерист, с виду почти здоров. Легкая контузия, по документам. Но его мучила странная слабость. Он не мог подняться с койки, давление было стабильно низким, а кожа приобрела странный, бронзовый оттенок, особенно заметный на сгибах ладоней и в области шрамов.

— Астения, — разводили руками терапевты. — Последствия контузии, назначен отдых, усиленное питание.

Но улучшения не наступало. Боец таял на глазах, погружаясь в апатию. Его случайно заметила Анна Борисова, помогавшая в отделении. Она принесла ему бульон и, убирая поднос, обратила внимание на его кожу.

— Лёва, — сказала она сыну, заглянув в кабинет. — Там, в седьмой палате в терапии, странный больной. У него… кожа, как у старой бронзовой статуэтки. И в жару он сухой, совсем не потеет. Мне это о чем-то говорит, но не могу понять…

Лев оторвался от бумаг. Описание зацепило что-то в глубине памяти. Не его, а Ивана Горькова, его прошлой личностью из будущего, штудировавшего редкие патологии.

— Бронзовая кожа? Адинамия? Гипотония? — переспросил он.

— Да! Именно так!

Лев поднялся.

— Собирайте консилиум, сейчас.

Через пятнадцать минут у койки лейтенанта собрались Лев, Анна и два ординатора-терапевта. Лев провел осмотр, ссе сходилось. Слабость, гипотония, гиперпигментация. Он надавил на область почек — боец чуть не вскрикнул от боли.

— Исключаем анемию, проблемы с печенью, — начал Лев, глядя на терапевтов. — Анализы в норме, кроме одного — натрий. Он будет низким, а Калий высоким.

— Но почему, Лев Борисович? — спросил один из ординаторов.

— Потому что у него отказывают надпочечники, — четко сказал Лев. — Болезнь Аддисона, редчайшая патология. Спровоцирована, скорее всего, чудовищным стрессом от контузии. Его организм не вырабатывает кортизол. Без него — смерть. Ему нужен не отдых, ему нужен гормон.

В палате воцарилась тишина. Терапевты смотрели на Льва с недоверием.

— Кортизол? Но где мы его возьмем? Таких препаратов нет!

— Есть, — возразил Лев. — Пока в опытной партии. В лаборатории Ермольевой и Баженова. Они как раз закончили синтез гидрокортизона.

Он послал срочного гонца в лабораторию. Через десять минут Простаков лично принес небольшой флакон с белым порошком.

— Первая очищенная партия, Лев Борисович. Теоретически, должен работать.

Препарат развели и ввели лейтенанту внутримышечно. Эффект был не мгновенным, но ошеломляющим. На следующее утро дежурная сестра с изумлением обнаружила, что боец сидит на кровати и пытается есть кашу. Его давление нормализовалось. Спустя сутки он смог самостоятельно дойти до туалета. Бронзовый оттенок кожи не исчез, но его глаза, до этого тусклые и безразличные, снова горели жизнью.

Анна Борисова смотрела на сына с безмерной гордостью. Это была не его личная победа. Это была победа всей системы, которую они создавали. И ее, матери, скромное, но точное наблюдение стало тем самым ключом, который открыл дверь к спасению.

* * *

Операционная № 1. Яркий свет ламп выхватывал из полумрака покрытое стерильными простынями тело пациента. На столе лежал боец с ложным суставом бедра — последствие неудачного предыдущего лечения. Кость срослась неправильно, нога была укорочена, каждый шаг причинял адскую боль. Теперь ему предстояла повторная, крайне сложная операция.

За столом стояли Юдин и Лев, ассистенты. Между ними на инструментальном столике лежал собранный прототип аппарата Борисова-Юдина. Он блестел холодным светом медицинской стали — кольца, спицы, стержни с резьбой, гайки.

— Ну что, Сергей Сергеевич, начинаем? — тихо спросил Лев, надевая перчатки.

Юдин кивнул, его глаза за стеклами очков были сосредоточенны.

— Начинаем. Только, ради бога, без лишней спешки. Помни, мы тут не табуретку собираем.

Он сделал разрез, обнажил кость. Потом взял первую спицу — толстую, острую. Дрель в его руках гудела, как разъяренный шмель. Спица, вращаясь, прошла через кожу, мышцы и вошла в кость выше перелома с характерным хрустом. Юдин не дрогнул. Он установил первое кольцо, закрепил на нем спицу специальными зажимами. Потом — вторую спицу ниже перелома, второе кольцо.

— Теперь, Борисов, твой черед, — сказал Юдин, отходя и давая Льву доступ. — Соединяй.

Лев взял стержень с резьбой. Его руки были сухими и готовыми. Он вставил стержень в пазы на кольцах, начал закручивать гайки, механизм подчинялся ему. Кольца стали сближаться, отломки кости — вставать на место. Это была ювелирная работа. Слишком сильное давление — и кость треснет, слишком слабое — не будет стабильной фиксации.

— Стоп, — скомандовал Юдин, глядя на контрольный рентгеновский снимок, который тут же проявили и принесли в операционную. — Идеально, фиксируй.

Лев затянул контргайки, аппарат был собран. Он представлял собой громоздкую, но продуманную конструкцию, охватывающую ногу бойца. Кость была зафиксирована в анатомически правильном положении.

Юдин отошел от стола, протер руки. Его лицо было усталым, но удовлетворенным. Он посмотрел на Льва.

— Ну вот, Борисов. Твой «велосипед» собрали. — Он подошел к еще не отошевшему от наркоза бойцу, потрогал пальцем стальное кольцо. — Теперь посмотрим, поедет ли он. Если все пойдет так, как ты обещал, через месяц этот парень встанет на костыли. А через три… пойдет сам. Без палки и без хромоты.

Это был не вопрос. Это была констатация. Верил ли Юдин до конца? Не полностью. Но он видел результат, кость была зафиксирована так, как не позволял ни один известный ему метод.

Лев смотрел на свое детище. На аппарат, который в другой истории назвали бы аппаратом Илизарова. Здесь он был аппаратом Борисова-Юдина. Первая ласточка. Исторический момент для советской, да и мировой травматологии.

— За мной последнее слово, Сергей Сергеевич, — тихо сказал Лев. — Теперь лечить. Препараты и время сделают свое. Мы им лишь поможем.

* * *

Середина сентября принесла с собой первые заморозки. По утрам на крышах «Ковчега» лежал иней, а Волга подернулась легкой дымкой. Воздух стал острым, колким.

Лев и Катя снова стояли на крыше, на их привычном месте. Внизу горели окна, но теперь их свет казался не тревожным, а деловым, уверенным. «Ковчег» работал как часы. Дорогой ценой, с скрипом, но работал.

— Подводим итоги? — спросила Катя, кутаясь в платок. Ее дыхание вырывалось белым паром.

— Итоги, — кивнул Лев. — Аппарат на испытаниях. Порошок и мазь — в опытном производстве. Гидрокортизон спас первую жизнь. Фенитоин — вторую. Курсанты уже работают самостоятельно в сортировке. — Он помолчал. — Но главное не это.

— А что? — Катя посмотрела на него.

— Мы создали систему, Кать. Не просто набор лабораторий и палат. А систему, которая воспроизводит сама себя. Она учит новых специалистов, она налаживает логистику из ничего, она внедряет стандарты, которые работают. Это и есть главный наш «Ковчег». Не стены, а люди и процессы.

Она взяла его под руку.

— Я сегодня получила письмо от Марии, из Свердловска. Она пишет, что по нашим методичкам организовала там курсы для медсестер. У них уже второй выпуск. Наша система… она уже здесь не помещается.

Лев смотрел на огни города. Он думал о туннеле под Ленинградом, о детях и ученых, которых вывозили по нему, о Лёшке.

— Он жив, — тихо сказал он. — И наша система уже там, на передовой. Она меняет ход войны, не громкими победами, а тихими, невидимыми вещами. Тем, что какой-то военфельдшер, прочитав наш «Боевой листок», правильно наложит жгут своему солдату, и этот солдат выживет.

Он обнял Катю за плечи. Они стояли так, два командира на своем участке фронта, глядя на их общее дело — «Ковчег», плывущий в осенней ночи. Его личный фронт был здесь. Но его влияние, его система, его спасенные жизни — они уже были повсюду. От куйбышевских госпиталей до окопов под Белостоком.

Война продолжалась. Но они больше не оборонялись, они наступали. Наступали скальпелем, пробиркой и организационной волей. И понемногу отвоевывали у смерти ее территорию.

Глава 7 Сердце и сталь

Операционная № 2 пахла кровью и жженой плотью. Воздух был густым, влажным от дыхания хирургов и испарений с электрокоагуляторов. На столе молодой лейтенант-танкист. Осколок зенитного снаряда прошил грудную клетку, порвал легкое и застрял где-то у корня, его лишь чудом смогли доставить в Ковчег еще живым, военврачи в полевом госпитале отработали на славу. Из дренажной трубки с шипением выходил розоватый воздух.

— Заливает, — сквозь маску, хрипло констатировал Бакулев, его пальцы, все в крови, пытались зажать очередной кровоточащий сосуд. — Левое как решето, видимость нулевая.

Лев работал ассистентом, подавая инструменты и оттягивая края раны. Он чувствовал, как его собственная спина была мокрая от пота, а под маской не хватало воздуха. Они боролись уже третий час, каждый раз, когда Бакулев находил и перевязывал сосуд, из другой дыры сочилась новая струйка. Они буквально тонули в крови.

— Аспирируй! — крикнул Бакулев сестре, которая с белым от напряжения лицом пыталась управлять большим стеклянным аспиратором Потена. Хриплый булькающий звук был слабым утешением, аппарат не справлялся.

— Сергей Сергеевич, — голос Льва прозвучал неестественно спокойно в этом аду. — Нужно резать вслепую, иначе зальет.

Юдин, стоявший у изголовья и контролировавший наркоз, молча кивнул. Его глаза над маской были двумя кусками льда.

— Режь, Александр Николаевич, — его бас не повышался, но резал гул в операционной. — На ощупь, ищи осколок. А остальное потом.

Бакулев, стиснув зубы, сунул руку в грудную полость. Лицо его стало маской сосредоточения. Лев, подавая ему длинный зажим, поймал себя на мысли, что смотрит на это не как хирург 1941 года, а как Иван Горьков, для которого отсутствие нормального отсоса в операционной — нонсенс, преступление. В его памяти всплыли картинки из старых учебников: простейшие вакуумные системы из банок и трубок, электрический насос.

Операция длилась еще час. Осколок нашли, легкое частично ушили. Боец был жив, но едва. Его перевели в ОРИТ на искусственную вентиляцию с помощью ручного меха «Волна-1». Лев, скидывая пропитанные потом и кровью халат, чувствовал не победу, а унизительную, злую усталость. Они выиграли бой, но проигрывали войну с технологиями.

Он не пошел в кабинет, а прошел прямиком в инженерный цех. Пахло озоном, металлом и машинным маслом. Николай Андреевич Крутов, с закатанными по локоть рукавами и в защитных очках на лбу, паял какую-то схему.

— Николай Андреевич, — начал Лев, без предисловий. — Нужно отсасывание для операция, постоянное и мощное. Как насосом откачивают жидкость, мне нужно такое же оборудование.

Крутов опустил паяльник, снял очки. Его умные, уставшие глаза изучали Льва.

— Хм, а что, есть идея… Вакуумный насос, — сказал он через секунду. — От рентген-аппарата «Б-2». Берем две стерильные банки, соединяем трубками — одна для сбора жидкости, вторая — защитная. — Он набросал схему на обрывке бумаги. Именно ту, что уже вертелась в голове у Льва. — Но, Лев Борисович, рентгенологи взбунтуются. Аппаратов и так в обрез, очередь на снимки порой на сутки.

— Пусть бунтуют, мое решение, — голос Льва был плоским, без эмоций. — Это лучше, чем утопить пациента на операционном столе. Снимите насосы с двух резервных аппаратов, сегодня же. Я напишу приказ и скажу Сашке выбить еще несколько аппаратов.

Крутов кивнул, его лицо выражало не согласие, а понимание суровой необходимости. Жестокой арифметики войны, где один спасенный на столе сегодня, важнее двадцати своевременных диагнозов завтра.

После разговора с Крутовым, Лев вспомнил, что еще не обедал. Зайдя в просторное помещение столовой, он заметил Юдина, пьющего компот. Лев взял себе тарелку простого супа, кашу с мясом, три куска хлеба и 2 стакана компота.

— Приятного аппетита, решил сил набраться после танкиста того? — сразу заговорил Юдин, как только увидел Льва.

— Спасибо, да, голод не тетка… — отхлебывая суп, ответил Лев. — Как там больные с нашими аппаратами остеосинтеза?

— Три аппарата, это для городской клиники, Борисов, а не для фронта, который ломает людей тысячами, — Сергей Сергеевич допил из стакана компот, его рука чуть заметно дрожала от усталости. — Нужно намного больше, не менее тысячи, для нас и для других тыловых госпиталей в крупных узлах.

— Я согласен Сергей Сергеевич, — Лев потер виски. — Сашка с Артемьевым бьются, пробили заказ на заводе «Красный пролетарий». Аргумент простой: каждый аппарат — это солдат, который вернется в строй через три месяца, а не станет инвалидом на всю оставшуюся жизнь. Для экономики страны это выгоднее.

— Для экономики, — Юдин усмехнулся, коротко и беззвучно. — Всегда удивлялся, как ты умудряешься говорить с этими чинушами на их языке. Деньги, статистика, трудодни… А про боль и страх как-то между делом.

— Это тот язык, который они понимают, Сергей Сергеевич. На язык боли они глухи.

— Все понятно. Давай доедай спокойно, и жду тебя в учебной. — бросил Юдин, вставая из-за стола. Лев кивнул в ответ.

Параллельно с битвой за ресурсы шла другая война — за кадры. В учебной операционной, пахнущей свежей краской и антисептиком, Лев и Юдин проводили ускоренные курсы для двадцати хирургов-травматологов, эвакуированных с западных областей.

Молодой, талантливый, но горячий хирург из Винницы, Игорь Петренко, собирал аппарат на специальном макете — деревянной «ноге» с резиновой муфтой, имитирующей кость. Его движения были резкими, неточными. Он слишком сильно закрутил ключ, и тонкая стальная спица с треском лопнула.

— Прекратить! — громовой голос Юдина заставил всех вздрогнуть. Он подошел к Петренко, его взгляд был испепеляющим. — Ты что, слесарь-монтажник на стройке? Ты хирург! Каждое твое движение должно быть как у скрипача — точным, выверенным, чутким. Ты чувствуешь сопротивление кости? Слышишь хруст? Или у тебя в пальцах деревянные чурки?

Петренко стоял, красный как рак, с обломком спицы в зажиме. Лев молча подошел, взял у него инструмент.

— Смотри, Игорь, — его голос был тихим, но его слышали все в абсолютной тишине. — Не сила нужна, а чувствительность. Ты ведешь спицу не сквозь мясо, а сквозь живую ткань. Она тебе сама подскажет путь.

Он установил новую спицу в дрель. Движения его были плавными, почти медитативными. Легкий нажим, ровное вращение. Характерный, но не грубый хруст при прохождении через «кость» макета. Он не смотрел на свои руки, он смотрел в лицо Петренко, передавая не технику, а состояние.

— После этого рентген-контроль, — скомандовал Лев, не отрывая взгляда. — Вот, — Лев протянул дрель Петренко. — Попробуй снова. И запомни: этот «велосипед», как выразился наш уважаемый парторг, не для показухи. Он для того, чтобы твой будущий пациент, боец или командир, через год танцевал на своей свадьбе. А не ковылял с палкой, проклиная тебя и твой деревянные руки.

Дни сливались в недели, работа в Ковчеге не останавливалась ни на секунду.

Октябрь окрасил Куйбышев в цвета хаки. Город, еще недавно тыловой и провинциальный, набухал от наплыва людей и машин. По мощеным улицам, подчищая первые опавшие листья, бесшумно скользили длинные, черные ЗиСы с завешанными стеклами. На вокзале, оцепленном усиленными нарядами НКВД, днем и ночью шла разгрузка спецпоездов. В воздухе витало странное чувство тревожной значимости. Куйбышев превращался в запасную столицу.

Льва вызвали в обком. Не по телефону, а через личного адъютанта, что означало высший приоритет. Лев взял свой «волшебный» чемоданчик, набитый всем чем угодно, всегда готовый для подобных случаев.

Кабинет был просторным, пахло дорогим табаком и воском для паркета. За большим столом сидел Климент Ефремович Ворошилов. Он выглядел усталым и раздраженным. Его знаменитые «усы» были слегка неуклюжими, а лицо искажала гримаса боли.

— Товарищ Борисов, — начал он, без приветствий, голос хриплый, надсадный. — У меня некогда болеть. Старый радикулит скрутил так, что не разогнуться, говорят, ты творишь чудеса. Ну, так сотвори, главное быстро.

Лев молча осмотрел его. Пальпация вызвала у Ворошилова сдержанный стон. Картина была классической — защемление корешка на фоне хронического остеохондроза.

— Чудес не бывает, Климент Ефремович, но снять боль могу. Сейчас. — Лев открыл свой чемоданчик, достал шприц и ампулу с прозрачным раствором совкаина. — Нужно сделать блокаду, укол в определенную точку. Будет больно, но через минуту сможете ходить.

— Коли, чего уж там боль, — буркнул Ворошилов, снимая китель.

Лев нашел точку выхода нерва. Обработал кожу. Движение было точным и быстрым. Игла вошла глубоко в мышцы. Ворошилов лишь немного дернулся, но не закричал. Лев медленно ввел раствор.

Эффект наступил практически мгновенно. Напряжение в мышцах спало, гримаса боли сменилась удивлением.

— Черт возьми… — он осторожно повернул голову, потом встал, выпрямился во весь рост. — И все?

— И все, — Лев убрал шприц. — На сутки-двое точно хватит. Потом, если будет нужно, повторим. Так же важно тепло и покой.

Ворошилов смотрел на Льва с новым, оценивающим интересом.

— Покой нам только снится. Ты что, волшебник, Борисов?

— Нет, Климент Ефремович. Просто знаю, куда колоть, — ответил Лев с легкой, почти незаметной улыбкой. В его голосе не было подобострастия, лишь профессиональная уверенность.

После процедуры Ворошилов, уже заметно оживившийся, усадил Льва в кресло.

— Рассказывай про свой «Ковчег», а то одни сводки и видел. Чем дышит? Есть ли проблемы?

Лев, отбросив дипломатию, говорил четко и по делу: о дефиците специальной стали для аппаратов, о проблемах с снабжением, о кадровом голоде. Ворошилов слушал, кивая.

— Сталь будет, — отрубил он в конце. — Дам команду. По остальному… Делай, что должно. Используй все каналы, страна должна знать своих героев. И отблагодарить не забудет, когда победим фашистскую мразь. — Он встал и протянул Льву руку. Неожиданно крепкое рукопожатие. — Работай, товарищ профессор. Стране нужны и твои скальпели, и твои аппараты.

Лев вышел из обкома с чувством странной опустошенности. Проблемы не исчезли, но появился новый, мощный рычаг. И ответственность за его использование.

В конце октября, Льва ночью разбудил звонок и срочный вызов в его обитель.

Его ждал начальник одного из лагерей НКВД в Заполярье, майор Глухов. Крупный, некогда мощный мужчина, теперь бледный, с синюшным оттенком кожи, с трудом ловящий воздух. Случайный осколок на стрельбище вошел под ребро и застрял в перикарде. Местные врачи боялись подступиться. Отправили в Куйбышев, как в последнюю инстанцию.

Диагноз был ясен без рентгена: тампонада сердца. Жидкость в полости перикарда сдавливала мышцу, не давая ей биться. Смерть — лишь вопрос времени.

В кабинете Льва собрался консилиум: Юдин, Бакулев, Вороной. Обстановка была мрачной.

— Проводим экспериментальную перикардэктомию, по соображениям Льва Борисовича. Вскрываем грудную клетку, дренируем перикард, — говорил Бакулев. — Шансы… не нулевые.

— Шансы ничтожны, — поправил его Юдин. — Осколок у самого основания аорты судя по снимку. Тронешь — кровотечение, которое мы не остановим.

— А если не тронуть? — вступил в разговор Вороной, его глаза горели странным огнем. — Если пойти дальше? Убрать осколок, а поврежденное сердце… заменить.

В кабинете повисла тишина. Лев смотрел на Вороного, понимая, куда он клонит.

— Пересадка? — тихо спросил Лев. — Юрий Юрьевич, мы не готовы. Нет иммуносупрессии, нет аппарата искусственного кровообращения, нет отработанной методики. Это невозможно.

— А его ожидание — это медленное убийство! — запальчиво сказал Вороной. — У нас есть донор? Труп только что умершего от черепно-мозговой травмы, группа крови совпадает, Артемьев дал добро на подобное еще месяц назад. У нас есть гепарин, чтобы не свертывалась кровь. У нас есть… шанс войти в историю.

— Войти в историю на трупе пациента? — холодно осадил его Юдин. — Это не наука, Юрий Юрьевич, и это уже не почка писателя. Это лотерея.

Решение должен был принять Лев. Он прошел в палату к Глухову. Тот был в сознании, его глаза, маленькие и колючие, как у барсука, смотрели на Льва без страха, лишь с усталой ясностью.

— Говорите прямо, профессор, — прохрипел он. — Шансы есть?

— На стандартную операцию — меньше пяти процентов. На экспериментальную… Не знаю. Теоретически, можно попытаться пересадить сердце. Практически — никто в мире этого не делал. Скорее всего, смерть на столе.

Глухов усмехнулся, и это было страшное, беззвучное движение губ.

— Все равно помру ведь, не сегодня, так завтра. А так хоть в истории медицины отметиться. Я согласен, режьте, профессор. Учитесь на мне… чтобы потом других спасать. Семьи у меня нет, псинка моя в том году слегла от старости, да и я уже пожил свое.

Эта фраза, сказанная таким спокойным тоном, стала последним аргументом. Лев кивнул.

Операция длилась восемь часов. Это был ад наяву. Лев вспомнил все, что знал из далекого будущего: примитивная система охлаждения органа с помощью льда и солевого раствора, самодельный перфузионный аппарат, собранный Крутовым из стеклянных колб и резиновых трубок, который качал кровь. Они оперировали втроем — Лев, Вороной, Бакулев. Юдин контролировал общее состояние, операционная сестра была на подхвате.

Сердце донора, бледное и холодное, было извлечено и помещено в грудную клетку Глухова. Анастомозы сосудов — аорты, легочной артерии — это была ювелирная работа под лупами. Каждый шов — шаг в неизвестность.

И случилось почти чудо. Когда сняли зажимы, донорское сердце затрепетало, затем забилось. Ровно и сильно. Давление стабилизировалось, Глухова перевели в отдельную палату ОРИТ под круглосуточным наблюдением.

Вороной ликовал. Он уже готовил доклад для академии наук, но Лев не разделял его эйфории. Он знал, что главное испытание впереди.

И оно наступило через шесть часов. У Глухова поднялась температура, начался отек. Новое сердце, сначала работавшее как часы, стало замедляться, захлебываясь в отечной жидкости. Они боролись за него еще сутки, вливая плазму, диуретики, все, что было в их арсенале. Бесполезно.

Остановка произошла тихо, на рассвете. ЭКГ начертил изолинию. Вороной, дежуривший у койки, опустил голову на руки.

Вскрытие показало то, чего и боялся Лев — массивное, молниеносное отторжение трансплантата. Иммунная система безжалостно атаковала чужеродный орган. Теория, известная Ивану Горькову, на практике обернулась смертью пациента.

Лев стоял в прозекторской, глядя на вынутое сердце. Оно было больше похоже на кусок печени.

— Мы были первопроходцами, Юрий Юрьевич, — тихо сказал он Вороному. — Но путь оказался длиннее, чем мы думали. Нам нужны не только скальпели, нам нужна иммунология. Это целая науки, которой пока нет.

Вороной молча кивнул. В его глазах горел не угасший, а отложенный огонь.

— Значит, будем создавать.

Вихрь катастроф и провалов должен был где-то найти свой противовес. Им стал день рождения Андрея, четыре года, а казалось, прошла вечность.

В их квартире в «сталинке» пахло настоящим, домашним медом и корицей. Лев, нарушив все свои правила и графики, на несколько часов забыл о войне, о «Ковчеге», о смертях и провалах. Он стоял на кухне и колдовал над тем самым «медовиком». Тесто, сметанный крем… простые, почти волшебные вещи в мире, где пайка хлеба была мерой благополучия.

Постепенно квартира наполнилась людьми. Пришли Сашка с Варей и Наташей. Пришел Миша с Дашей и маленьким, уже начинавшим агукать, Матвеем. Пришли родители. Даже Громов заглянул на пять минут — по уже сложившейся традиции, молча выпил стопку спирта, поговорил с Львом и Борисом о фронтовых сводках, потрепал Андрея по волосам и ушел, оставив коробку дорогого чая и игрушку.

Сашка, хитро подмигнув, достал откуда-то из недр своего хозяйственного тыла бутылку коньяка «Шустов» с дореволюционной этикеткой.

— Подарок от Артемьева. Говорит, для «поднятия стратегического духа командования».

Лев налил всем по чуть-чуть. Они сидели за большим столом, на котором скромно красовался торт, и говорили о мирном. О том, как Наташа и Андрей вместе водят хоровод в детсаду. О том, что Матвей наконец-то стал спать всю ночь. О воспоминаниях из Ленинграда. Это был островок спокойствия. Крошечный, хрупкий, но настоящий.

Кульминацией стал момент, когда Андрюша, весь сияя, задувал четыре тонкие свечки, которые раздобыла Катя. Он зажмурился, надул щеки и загадал желание. Потом открыл глаза и серьезно сказал на всю комнату:

— Я загадал, чтобы дядя Леша поскорее вернулся.

В комнате повисла мгновенная, оглушительная тишина. Даже дети почувствовали ее. Катя застыла с ножом для торта в руке, Сашка опустил глаза. Лев почувствовал, как по его спине пробежал холодный, тошнотворный спазм. Он посмотрел на сына, на его чистые, наивные глаза, верящие в то, что папа может все, даже вернуть человека с войны.

Он встал, подошел к Андрею, обнял его и поцеловал в макушку.

— И я этого хочу, сынок. Очень хочу. — Его голос был ровным, но Катя, знавшая каждую его интонацию, услышала в нем сталь. Сталь, которой оборачивается боль, чтобы не разорвать тебя изнутри.

К концу ноября выпал первый настоящий снег. Он укутал грязный, переполненный город в белое, стерильное покрывало, скрыв убожество и придав всему вид некоего порядка. Лев подводил итоги в своем кабинете. Цифры были сухими, но красноречивыми.

Медицинский аспиратор, названный «Отсос-К1», был запущен в мелкосерийное производство — 20 штук разошлись по операционным. Смертность при торакальных операциях снизилась на семь процентов. Первая партия из ста аппаратов внешней фиксации прибыла с завода. Юдин уже отобрал двадцать самых способных хирургов для их внедрения. Общая смертность в отделении гнойной хирургии упала на пятнадцать процентов. Это были не громкие победы, а тихие, системные успехи.

Поздно ночью, стоя у огромного окна, Лев смотрел на свой городок. Снег валил густо, большими хлопьями, застилая огни «Ковчега» и черную ленту Волги. Где-то там, за тысячу километров, в снегах под Москвой, решалась судьба страны. А здесь, в тылу, его личный фронт — линия горящих окон института — держался.

— Мы пережили осень, — тихо сказал он сам себе. — Теперь нужно пережить зиму.

Его война продолжалась.

Глава 8 Порошок, кровь и воля ч.1

Холод в кабинете на шестнадцатом этаже был особым, выстуженным до костей, несмотря на пылающие жаром батареи. Лев сидел за столом, вскидывая взгляд на каждого входящего. Катя, с синевой под глазами, но с безупречно собранными волосами. Сашка, чье обычно добродушное лицо заострилось усталостью и постоянным напряжением. Баженов, нервно теребящий оправу очков. Крутов, от которого пахло металлом и машинным маслом.

— Начинаем, — голос Льва прозвучал негромко, но сразу прекратил любой шепот. — Михаил Анатольевич, ваш отчет.

Баженов вздрогнул, словно его толкнули, и раскрыл папку.

— Порошок… антисептический состав на основе норсульфазола и стрептомицина… испытания завершены. Эффективность против большинства грамположительных и грамотрицательных кокков, включая газовую гангрену, подтверждена. В полевых условиях, при присыпании ран первичной обработки, снижает риск сепсиса на сорок, иногда на пятьдесят процентов! Это настоящий прорыв! Так же ведем работу над формой мази.

В его голосе звучал триумф, но Лев видел, как пальцы химика дрожат.

— «Но»? — одним словом вернул его к реальности Лев.

— Но упаковывать не во что! — Мишка с силой швырнул на стол маленький бумажный кулечек. — Вощеный пергамент в дефицит. Единственная фабрика, которая делала его нужной плотности и пропитки в Ленинграде. Без герметичной упаковки гигроскопичный порошок отсыревает за сутки, он комкуется и становится бесполезен. Это, простите, мартышкин труд! Мы можем производить килограммы, но они превратятся в труху, не доехав до фронта.

Лев медленно взял со стола кулечек. Хрупкая бумажка казалась таким ничтожным барьером между жизнью и гниением в окопе.

— Александр Михайлович? — Лев перевел взгляд.

Сашка тяжело вздохнул, доставая исписанный пометками листок.

— Объехал всех поставщиков в городе и области. Вместо пергамента предлагают оберточную бумагу, газеты годовалой давности и картон. В Госснабе товарищ Никонов, Иван Федорович, разводит руками: «Все для фронта, понимаете? Боеприпасы, пайки, валенки. Ваш порошок — статья расходов второстепенная». Я ему говорю: «Это спасение жизней!» А он в ответ: «А патроны — это спасение Родины».

В кабинете повисла тишина, нарушаемая лишь потрескиванием дров в печке. Лев смотрел в окно, на заснеженные крыши городка и серую ленту Волги. Где-то там, под Москвой, шло контрнаступление. А здесь, в тылу, война велась за бумагу.

— Я понимаю, — тихо произнес Лев. — Он не вор, он просто винтик в системе, которая не успевает перестроиться. Но это не оправдание. Решай, Сашка. Любыми способами, подключай Громова и Артемьева.

— Постараюсь, — кивнул Сашка, но в его глазах была тень сомнения.

— Пока Александр Михайлович решает вопрос с пергаментом, организуем цех ручной фасовки, — Лев перевел взгляд на Катю. — Екатерина Михайловна, выдели под это пустующий спортивный комплекс на территории НИИ. Он отапливается. Набираем работниц — жен бойцов, подростков старших классов, всех кого найдем. Установим печи-буржуйки для просушивания воздуха. Это будет медленно, трудоемко, но это даст хоть что-то. Хотя бы для нужд нашего госпиталя и малые поставки на фронт.

Катя молча кивнула, делая пометку в блокноте. Ее спокойная деловитость была лучшим ответом на любой кризис.

— Николай Андреевич, — Лев посмотрел на инженера. — Нужны весы, точные, думаю аптечные подойдут.

— Штук десять найду, — буркнул Крутов. — С лабораторного склада спишем как списанные по износу. Сделаем, Лев Борисыч.

Лев откинулся на спинку кресла. В голове мелькнул образ Ладоги, Дороги жизни из старых исторических хроник. Сейчас в нем было нужны, тяжелые переправы и все прочее. Их секретный туннель из Ленинграда работал, но везти по нему пергамент… это было бы верхом расточительности.

— Всем спасибо. К работе, — он закончил планерку, дав понять, что дискуссия окончена.

Когда все вышли, он подошел к окну. Его «Ковчег» стоял, как гигантский улей, из трубы котельной валил густой дым. Они производили лекарства, идеи, надежду. И все это могло разбиться о бумажную стену.

Через несколько дней бывший спортивный зал НИИ, так и не введённый в эксплуатацию по понятным причинам, преобразился. Пол застелили старыми простынями, что бы не испачкать покрытие. Вдоль стен громоздились печки-буржуйки, накаляясь докрасна и выжигая из воздуха влагу. Воздух был густым, пахло жженым деревом, пылью и едва уловимо — лекарствами.

Катя, в белом халате поверх теплого платья, обходила длинные столы, за которыми сидели три десятка женщин и девушек-старшеклассниц. На всех марлевые повязки и грубые хлопчатобумажные перчатки. Работа была ювелирной: на крошечных аптечных весах нужно было отмерить ровно пять грамм белого порошка, аккуратно, не рассыпав, пересыпать в заранее склеенные конвертики из того скудного запаса пергамента, что был, и запаять шов над пламенем спиртовки. Получались неуклюжие, но герметичные кулечки.

Работали молча, сосредоточенно. Слышен был лишь шелест бумаги, легкий стук гирек и шипение спиртовок.

— У вас хорошо получается, Валентина Петровна, — тихо сказала Катя, останавливаясь за спиной бывшей учительницы литературы. Та вздрогнула, подняла на Катю усталые, но спокойные глаза.

— Стараемся, Екатерина Михайловна. Знаете, мы тут шепотом называем этот порошок «ангельской пылью». Сидим, руки трясутся от напряжения, и представляем, как он там, на фронте, какому-нибудь мальчику… — она замолчала, сглотнув комок в горле.

— Я знаю, — Катя положила руку ей на плечо. — Они это обязательно почувствуют.

Вдруг послышались сдавленные всхлипы, Катя двинулась на звук. Шестнадцатилетняя Лида, худая, как тростинка, сидела, уткнувшись лицом в заляпанный клеем стол. Перед ней лежала маленькая кучка отсыревшего, превратившегося в комок порошка.

— Я… я полдня его сушила… — девушка рыдала, не стесняясь. — А шов плохо сделала… он отсырел… все пропало!

Катя присела рядом, отодвигая испорченный порошок.

— Ничего, — ее голос был твердым, но без упрека. — Ничего страшного. Ты поняла свою ошибку?

— Да… — всхлипнула Лида. — Надо лучше запаивать.

— Вот и хорошо. Теперь будешь делать лучше всех. Утрись и бери новый, один испорченный пакет — это не катастрофа. Катастрофа это если ты из-за него бросишь дело.

Лида, все еще всхлипывая, кивнула и потянулась к стопке чистых заготовок. Катя смотрела на этих женщин и девушек, на их согнутые спины, на их пальцы, красные от клея и огня. Это был ее фронт, тихий, без выстрелов, но от исхода этой битвы зависели жизни на том, настоящем.

* * *

Свинцовый свет зимнего дня едва пробивался через высокие окна приемного отделения, выхватывая из полумрака клубы пара от дыхания и кровавые следы на полу. Поток не прекращался — санитарные эшелоны шли один за другим. Лев, только что спустившийся из цеха фасовки, почувствовал знакомое изменение в гуле помещения — учащенные шаги, сдержанные команды, хлопок дверей в реанимацию. Что-то было не так.

Он вошел в предоперационную, на каталке лежал боец. Очень молодой, почти мальчик, с восковым, землистым лицом. Глаза были закрыты, дыхание поверхностное, учащенное. Два зияющих входных отверстия — ниже ключицы и в правой подвздошной области. Санитар быстро, но аккуратно срезал с него гимнастерку, обнажая худое, почти детское тело.

— Рядовой Новиков, — отчеканил дежурный врач, вкладывая в карту листок с отметками. — Два пулевых, торакоабдоминальное ранение. Открытый пневмоторакс, признаки внутреннего кровотечения. Шок III степени.

Еще один чудом «доехавший» до Ковчега живым. И хотя со стороны может показаться, что в реалиях 1941, подобные больные могли живыми прибывать в Куйбышев, они прибывали. Целыми эшелонами, порой по 150 человек за раз, с тяжелейшими ранениями, требующие срочного оперативного вмешательства. Но за девять лет работы Льва, он уже добился изменения хода истории.

К каталке подошел Юдин. Он не спеша обработал руки, попросил резец, быстрым движением расширил грудную рану. Свист выходящего воздуха подтвердил диагноз. Он провел пальцем по животу — напряжение, доскообразный живот. Затем посмотрел на Льва. Его взгляд был тяжелым и безжалостным.

— Лев, это на девяносто девять процентов смерть на столе, — его голос был низким, без эмоций. — Легкое разорвано, в брюшине — калейдоскоп. Печень, кишечник. Давай не будем мучить парня, обезболим и дадим уйти достойно. У нас нет лишних часов, нет лишней крови. Есть другие, кого мы можем спасти.

Лев смотрел на лицо бойца. Без усов, с остатками подростковой пухлости на щеках. Ему бы в училище или на танцы ходить. А не лежать здесь с дырой в груди. В этом лице он снова увидел Лешу.

— Нет, — голос Льва прозвучал тише, чем он ожидал. — Нет, Сергей Сергеевич. Один шанс из ста это не ноль. Я буду оперировать.

Юдин медленно покачал головой, но в его глазах мелькнуло не раздражение, а нечто вроде усталого уважения.

— Твое право, как главного. Твоя и ответственность.

— Александр Николаевич, — Лев повернулся к Бакулеву, который молча наблюдал за диалогом. — Не могли бы вы с своим учеником ассистировать?

Бакулев кивнул, уже двигаясь к умывальнику.

— Давайте, Лев Борисович. Посмотрим, что там у него внутри.

Операционная поглотила их. Яркий свет ламп, металлический лязг инструментов. Атмосфера была напряженной, но собранной, все понимали, на что идет Лев.

Он начал со вскрытия грудной клетки. Пневмоторакс, разрыв нижней доли легкого. Бакулев работал быстро и точно, как всегда. Наложил зажимы, начал ушивать.

— Дренируй, — бросил он ассистенту, и тот принялся устанавливать дренаж по Бюлау.

Лев перешел к своей части. Разрез по белой линии. Когда брюшина вскрылась, в операционной повисло тихое, почти благоговейное ругательство. Кровь, темная, почти черная, кровь, она заполняла полость. Петли кишечника были синюшными, отечными.

— Аспиратор! — скомандовал Лев.

Санитарка поднесла наконечник «Отсоса-К1». Пронзительный вой мотора на мгновение заглушил все остальные звуки. Лев работал почти на ощупь, пытаясь отыскать источник. Печень. Пуля прошла навылет, оставив рваный, кровоточащий канал.

— Ветвь воротной вены немного задета, — констатировал Бакулев. — Кровопотеря массивная.

Бойцу дополнительно подключили еще два пакета крови. В таких случаях, стандартно — попытаться прошить. Но ткани были размозжены, они рвались под иглой. Лев вспомнил методику, опробованную в другом веке, в другом мире. Он мысленно поблагодарил того неизвестного хирурга, чью лекцию он когда-то слушал, скептически хмыкая.

— Стерильный марлевый тампон. Большой, — распорядился он.

Санитарка удивленно посмотрела на него, но подала. Лев плотно, с усилием, затолкал марлю в раневой канал печени, прижимая ее к области кровотечения.

— Это что за варварство? — не удержался Юдин, наблюдавший с края.

— Временная тампонада, — не отрываясь от работы, ответил Лев. — Остановит кровь. Доступ к позвоночнику.

— Это интересно, но довольно опасно, — заметил Бакулев, однако его руки продолжали помогать Леву. — Ты удивляешь, Лев Борисович… Но другого выхода нет. Дави!

Лев продолжил ревизию. Пуля, пробив печень, ушла вглубь, к позвоночнику. Он осторожно пальцем, а затем зажимом, нашел ее — прилипшей к телу одного из поясничных отростков.

— Вот она, дура, — прошептал он.

— Осторожнее, Борисов, — голос Юдина прозвучал прямо у его уха. Старик встал рядом. — Там аорта. Чикнешь — и все, концерт окончен. Не геройствуй чересчур.

Лев кивнул, чувствуя, как пот стекает по его спине под халатом. Он взял другой зажим, длинный и тонкий. Ювелирная работа. Подвести концы под пулю, не задев сосуд. Миллиметр за миллиметром. Сердце колотилось где-то в горле. Наконец, щелчок. Пуля вынута и брошена в металлический лоток с сухим звоном.

Гемостаз был достигнут, раны ушиты, дренажи установлены. Бойца, все еще находящегося под наркозом, перевели в ОРИТ. Операционная замерла в внезапной тишине, нарушаемой лишь ровным гудением аппаратуры.

Лев снял перчатки, руки дрожали от напряжения. Он подошел к раковине, включил ледяную воду и сунул голову под струю. Ледяной шок прочистил сознание.

Юдин стоял рядом, вытирая руки.

— Ты выиграл, Борисов, поздравляю, руки у тебя что надо. Но это только на этот раз. На десять таких операций у нас нет ни сил, ни крови, ни времени. Это роскошь, которую мы не можем себе позволить.

Лев выпрямился, вода стекала с его волос на халат.

— С кровью проблем нет, Сергей Сергеевич. Система донорства, которую мы создали, работает. Банк крови пополняется ежедневно по всему союзу. Благодаря консерванту Баженова кровь хранится почти месяц, это не проблема.

Он посмотрел на Юдина, и в его глазах горел странный, холодный огонь.

— Проблема в нас. В том, хватит ли нам сил выигрывать каждый день. Мы должны не просто работать на поток. Мы должны учиться спасать тех, кого вчера еще считали безнадежными. Иначе мы просто конвейер по сортировке мяса.

Он не дождался ответа и вышел из операционной, оставив Юдина в раздумьях. В коридоре он прислонился к прохладной стене, закрыв глаза. Он спас одного, одного из сотни и тысячи. Но это была его война, и он был намерен вести ее до конца.

Война в отделении реанимации Неговского велась за каждый вздох. Ритмичный, монотонный звук — хриплое сжатие и разжатие резиновых мехов аппарата «Волна-1» — стал саундтреком этого места. Санитарки, сменяя друг друга, часами качали эти ручные мехи, вдувая воздух в легкие раненых с черепно-мозговыми травмами, отеком легких, тяжелыми контузиями. Но человеческие руки не были созданы для такого однообразного, изматывающего труда.

Лев, зайдя в ОРИТ, сразу увидел проблему. Молодая санитарка, девочка лет восемнадцати, сидела над бойцом с зияющей раной в груди. Ее лицо было бледным от усилия, пальцы побелели, вцепившись в меха «Волны». Ритм сбивался: то слишком часто и поверхностно, то с долгой, опасной паузой. Лев задумался о необходимости создать примитивный пульсоксиметр, уже продумав как и из чего его будет собирать команда Крутова.

— Она уже третью смену без нормального отдыха, — тихо сказал Неговский, появившись рядом с Львом. Его собственное лицо было искажала глубокая усталость. — Две таких за неделю свалились с острым тендинитом, кисти отказывают, они физически не могут сутками качать меха. Мы теряем людей из-за того, что не можем обеспечить им базовый, стабильный дыхательный цикл. Это тупик, Лев Борисович.

Лев молча наблюдал, как грудь раненого судорожно вздымается под неровными вдохами. Это была пытка и для пациента, и для того, кто его спасал.

— Ждать, пока санитарка выбьется из сил, а больной умрет от гипоксии? Нет. Я пойду к Крутову, у меня есть идея.

Час спустя в инженерном цеху, пахнущем машинным маслом, шел мозговой штурм. Лев, Крутов и его лучший инженер-электротехник, сутулый и вечно чихающий от пыли Анатолий Невзоров, стояли над разобранным аппаратом «Волна-1».

— Задача: создать электрический привод, который будет имитировать ритмичные нажатия на мех, — сказал Лев, чертя в воздухе пальцем. — Ровно, без сбоев. Частота — двенадцать-пятнадцать циклов в минуту. Глубина регулируемая.

Крутов, с лицом, испачканным толи маслом, толи сажей, хмуро разглядывал механизм.

— Сложность в том, чтобы не просто толкать, а именно имитировать плавное человеческое движение. Рывок — и можно повредить легкие. — Он потер переносицу, оставив черную полосу. — Двигатель… У меня есть несколько электродвигателей с эвакуированных заводов, от станков. Они были сломаны при транспортировке, но один наш умелец в свое свободное время отремонтировал. Шестерни и кулачковый механизм… — он огляделся, его взгляд упал на груду металлолома в углу. — Есть идея. Можно взять от старого типографского пресса, который мы вывезли из Харькова. Он как раз создает возвратно-поступательное движение.

Работа закипела. Цех превратился в сумасшедшую лабораторию. Сварка ослепительно вспыхивала, пахло горелой изоляцией и раскаленным металлом. Невзоров, не разгибаясь, паял, бормоча под нос формулы расчета амплитуды. Крутов, казалось, сросся со сварочным аппаратом. Лев не уходил, подавая инструменты, внося коррективы, основанные на смутных воспоминаниях о принципах работы современных аппаратов…

Глава 9 Порошок, кровь и воля ч.2

Через трое суток почти беспрерывной работы первый прототип, прозванный «Железными легкими», был собран. Это было уродливое сооружение из старых шестерен, приводного ремня и электродвигателя, прикрученное к раме от какой-то сельхозтехники, но оно работало.

Его принесли в ОРИТ и подключили к бойцу с респираторным дистресс-синдромом. Мотор с глухим урчанием пришел в движение. Кулачковый механизм плавно, с гипнотической регулярностью, начал давить на мех «Волны-Э1». Воздух пошел в легкие пациента ровно, с заданным ритмом.

— Работает… — прошептал Неговский, не веря своим глазам. — Лев Борисович, и правда работает! Это же очередной прорыв советской медицины!

Но эйфория была недолгой. Аппарат работал, но он был чудовищно громким. Его металлический скрежет и лязг пугали больных, находящихся в сознании. И его ритм был слишком механическим, безжизненным, лишенным той едва уловимой вариабельности, которая свойственна живому дыханию.

И тут случилось то, чего все боялись, но о чем не говорили. Крутов, три дня не отходивший от станка и питавшийся черным хлебом с колбасой и холодным чаем, вдруг странно выпрямился, его глаза стали стеклянными, и он беззвучно рухнул на пол, ударившись головой о станину токарного станка.

В цеху на секунду воцарилась мертвая тишина, нарушаемая лишь мерным лязгом «Железных легких». Потом все бросились к нему.

— Николай Андреевич!

— Ловите!

Лев, сердце которого ушло в пятки, опустился на колени, нащупывая пульс. Он был слабым. Истощение, крайнее физическое и нервное истощение.

— Носилки! Срочно! В терапевтическое отделение! — скомандовал он, и его голос прозвучал хрипло от нахлынувших эмоций.

Когда Крутова унесли, Лев на минуту остался стоять посреди палаты. Он смотрел на работающий аппарат, на испуганные лица мельтешащих врачей и сестер, на пятно крови на полу. Цена. Все имело свою цену.

Уложив Крутова на койку, Лев отдал распоряжение начать инфузионную терапию с глюкозой. Через пятнадцать минут Крутов пришел в себя.

— Николай Андреевич, как себя чувствуете? — обеспокоенно спросил Лев.

— Вуух, голова немного кружится и побаливает, — Крутов потрогал голову и наложенную повязку.

— Вы свалились от усталости, товарищ главный инженер, — с небольшим укором проговорил Лев. — Я сегодня же введу новые правила работы для вашего цеха. А вам, — голос Льва стал грубым, — отлежаться тут! Прием порошка для регидратации и усиленное питание!

— Но…

— И слушать ничего не хочу! — не дал вставить и слова Крутову.

— Сестра! Принести порошок и проследите что бы Николай Андреевич съел две порции обеду! — уже выходя из палаты, бросил Лев.

Он вернулся в свой кабинет и издал приказ, который в иное время показался бы ему мягкотелостью: «Во всех инженерных и опытных цехах установить раскладушки, разрешить брать короткие перерывы на отдых. Ввести обязательные 8-часовые дежурства с усиленным пайком — двойная порция хлеба, жидкая каша с тушенкой. Никто не должен работать более двух смен подряд. Нарушители будут отстранены от работы».

Он отдал распоряжение секретарю и, оставшись один, прошептал в тишину кабинета:

— Мы потеряем больше, если будем терять людей. Работа должна быть маршевой, а не штурмовой. Иначе мы сломаемся, не дожив до Победы.

Несколько дней спустя.

Поздний вечер. Их квартира в «сталинке» тонула в тишине, такой редкой и ценной после оглушительного гула «Ковчега». Андрюша уже спал, укрытый одеялом, сшитым еще Анной Борисовой. Катя, сняв халат, осталась в простом темном платье. Она сидела в гостиной, и в ее руках был детский рисунок.

Лев вошел бесшумно, скинул вещи на спинку стула. Он увидел ее позу — сгорбленную, усталую — и замер. Потом подошел ближе.

На рисунке, выполненном кривыми, но старательными линиями, был изображен огромный корабль. Не морской, а скорее, воздушный, с несколькими этажами-палубами и большим пропеллером на крыше. Из трубы валил дым. А внизу, корявым, выученным буквам почерком было выведено: «ПАПИН КОРАБЛЬ ЛЕТИТ НА ВОЙНУ».

Катя не плакала. Слез, казалось, уже не осталось. Но по ее неподвижному лицу, по тому, как она сжимала уголок бумаги, Лев все понял. Война проникала везде, даже в детскую комнату.

Он не сказал ни слова. Не стал обнимать ее, произносить утешительные фразы. Все это было бы ложью. Вместо этого он сел за свой письменный стол, заваленный картами снабжения и отчетами, и взял перо. Чернила застыли в чернильнице, ему пришлось несколько раз тряхнуть ее.

Катя посмотрела на него, потом медленно встала, подошла к своему маленькому шкафчику и достала папку со сводками для Наркомздрава. Она села напротив, у другого конца стола, и тоже погрузилась в работу.

Они не разговаривали. Тишина в комнате была живой, густой, наполненной невысказанными мыслями, общей усталостью и той странной общностью, которая возникает между людьми, несущими один груз. Изредка их взгляды встречались над стопками бумаг. Ни улыбки, ни кивка. Просто короткое, мгновенное соединение — и снова погружение в работу.

Лев отложил перо, встал и подошел к двери детской, приоткрыл ее. Андрюша спал, зарывшись носом в подушку. Его ровное, чистое дыхание было самым мирным звуком на свете.

Лев постоял несколько минут, глядя на сына. Потом тихо прикрыл дверь и вернулся к столу. Он взял рисунок, который Катя оставила на краю стола, и аккуратно положил его перед собой.

— Он прав, — совсем тихо проговорил Лев, глядя на летящий корабль. — Я не здесь, я на своем фронте.

Катя подняла на него глаза, в них не было упрека. Только понимание, такое же тяжелое и безрадостное, как и его собственное.

Он снова взялся за перо. Война продолжалась.

* * *

Сортировочное отделение никогда не затихало. Бесконечный поток измученных лиц, запах хлора, крови и пота. Даша Баженова, уже на автомате проверяя документы нового поступления, почти не глядя протянула руку за следующей бумагой и замерла, не поверив своим глазам.

Фамилия Семенов. Деревня Малая Вишера. Там, под Новгородом, где она родилась и выросла, задолго до переезда в Ленинград.

Сердце её екнуло, сделав в груди больно. Она резко подняла глаза на носилки. Раненый — молодой парень, двадцати пяти лет, не больше. Лицо белое, как мел, под глазами фиолетовые тени. Черепно-мозговая травма, судя по поспешно наложенной повязке, с которой сочилась сукровица и кровь. Но черты… черты ей были знакомы. Это был младший брат ее подруги детства, с которой она сидела за одной партой десять лет назад.

— Машка… Машкин брат, — выдохнула она, не осознавая, что говорит вслух.

Санитары уже несли носилки в сторону нейрохирургического отделения. Даша, забыв про все — про очередь, про документы, — пошла рядом, не сводя глаз с этого воскового лица. Она машинально поправила сбившуюся повязку, ее пальцы сами нашли его руку — холодную и безжизненную.

В отделении Крамера ей не позволили войти в палату. Она ждала в коридоре, прислонившись лбом к прохладной стене. Прошел час, потом два. Наконец, вышел сам Василий Васильевич. Увидев ее, он только покачал головой. Кратко, без лишних эмоций, как констатацию факта: «Несовместимо с жизнью, повреждены стволовые структуры, осколки черепа, внутримозговая гематома. Ни единого шанса на спасение».

Он прошел дальше, к следующей палате. Даша медленно вошла в палату. Его уже накрыли простыней, положив сверху историю. Она снова взяла его руку и села рядом. Говорить было нечего, да и не для кого. Ей и в голову не могло прийти, что подобный случай так выбьет её из колеи.

Она смотрела на его лицо и вдруг начала шептать. Названия родных полей, где они с его сестрой гоняли бабочек. Извилистую речушку, в которой купались жарким летом. Старую кривую березу на окраине деревни. Она шептала ему на ухо карту их общего, навсегда утраченного детства, словно пытаясь проводить его по этим знакомым тропкам в какой-то иной, невоенный мир.

Даша сидела еще с полчаса, пока санитары не пришли забрать тело. Она отпустила его руку и вышла в коридор. Не плача и ее рыдая. Просто двигаясь, на автомате.

Ночью Миша нашел ее не в их комнате, а в его лаборатории. Она сидела на табурете в темноте, уставившись в стену, на которой висела сложная схема синтеза нового анальгетика. Он не спрашивать что случилось. Он все понял по ее лицу — пустому и отстраненному.

Он не нашел слов. Никаких. Ни утешений, ни попыток обнять. Вместо этого он молча включил свет, подошел к своему рабочему столу, заваленному колбами и приборами, и начал работу. Звяканье стекла, шипение горелки, резкий химический запах. Он колдовал над установкой, пытаясь повысить выход действующего вещества, найти более чистый метод очистки.

Это был его язык. Его единственный способ утешить, защитить, сделать что-то реальное в мире, где слова потеряли всякий смысл. Даша сидела неподвижно, но через некоторое время ее взгляд медленно сфокусировался на его руках — точных, уверенных движениях. Она не плакала, она просто смотрела. И в этой молчаливой лаборатории, среди запахов спирта и реактивов, они нашли свое хрупкое, безмолвное причастие.

* * *

В преддверии нового года, актовый зал на шестнадцатом этаже был забит до отказа. Люди стояли в проходах, сидели на подоконниках. Собралось человек пятьсот — все, кто мог оторваться от смены: хирурги в еще не снятых халатах, санитарки с красными от бессонницы глазами, инженеры в промасленных комбинезонах, лаборанты, ученые. Воздух был густой, наэлектризованный усталостью и ожиданием.

Лев вышел к трибуне не торопясь. Окинул взглядом зал. Он видел эти лица каждый день — в операционной, в палатах, в цехах. Но собранные вместе, они производили гнетущее и одновременно воодушевляющее впечатление.

— Товарищи! — его голос, без усилия заполнивший зал, был ровным и твердым. — Мы не собираемся здесь для пустых речей. Пришло время подвести первые, суровые итоги первого года работы нашего НИИ.

Он сделал паузу, давая этим словам проникнуть в сознание.

— За шесть месяцев войны через наш «Ковчег» прошло двенадцать тысяч четыреста пятьдесят пациентов, включая и городское население, — В зале замерли. — Возвращено в строй тридцать восемь процентов, из числа раненых. — По залу прошел одобрительный гул. — Снижение послеоперационной летальности в отдельных отделениях на семнадцать процентов.

Он не стал зачитывать весь список достижений. Аппараты внешней фиксации, антисептический порошок, аспираторы, система переливания крови — они и так все это знали, они это создавали.

— Это не моя работа, товарищи, — голос Льва внезапно стал тише, но от этого только весомее. — Это ваша заслуга, ваши бессонные ночи. Ваш титанический, невидимый миру труд. От санитара, который сутками качает меха «Волны», до академика, который не спит ночами у микроскопа. Вы — те, кто держит вторую линию обороны. И вы держите ее блестяще, спасибо вам за вашу работу, товарищи! Я горжусь, что имею честь работать с каждым из вас!

Аплодисменты были негромкими, но искренними. Люди кивали, смотрели на него с надеждой.

— Но мы делаем это не только потому, что мы врачи, ученые, инженеры, — Лев повысил голос, вкладывая в него стальные нотки. — Мы делаем это для нашей Родины! Для наших семей, оставшихся в Ленинграде, Москве, Киеве! Для наших детей, которые должны расти в мире! Мы делаем это для товарища Сталина, который ведет нашу страну к Великой Победе!

Зал взорвался аплодисментами. Эти слова были тем языком, который все понимали, тем знаменем, под которым можно было идти и дальше.

— И я обещаю вам! — Лев перекрыл аплодисменты, и в зале снова воцарилась тишина. — Когда война закончится, а она обязательно закончится нашей Победой, я лично буду ходатайствовать о награждении каждого из вас, кто честно делал свое дело! О премиях! О том, чтобы каждый из вас отправился на лучшие курорты нашей необъятной страны — в Кисловодск, в Сочи, чтобы вы могли отдохнуть, восстановить силы, погреться на солнце!

Он видел, как на уставших лицах появлялись улыбки. Как люди смотрели на него не как на начальника, а как на человека, который дает им ту самую, зыбкую, но такую необходимую надежду на будущее. На полноценную жизнь после войны.

Он сошел с трибуны под гром аплодисментов. И чувствовал при этом не триумф, а тяжелую смесь удовлетворения и горечи. Он обещал им то, в чем не был до конца уверен сам. Но видел что этим людям нужна была эта искра. И он ее дал в полной мере.

Столы в актовом зале быстро разобрали, освободив место. Атмосфера стала неформальной, рабочей. Принесли кто что: черный хлеб, нарезанный тонкими ломтями, соленые огурцы в эмалированных ведрах, немного колбасы и несколько бутылок водки и коньяка.

Зазвучала гармошка. Кто-то из молодых санитаров завел лихую, хоть и грустную, фронтовую песню. Сначала пели немногие, потом подхватил весь зал. Люди стояли кружками, общались, смеялись. Смех был скупым, уставшим, но настоящим.

Лев с Катей обходили зал. Он — выпивал по рюмке горькой с хирургами, обсуждал последние новости с инженерами Крутова, благодарил пожилых лаборанток. Она — разливала чай, подходила к женщинам из цеха фасовки, тихо беседовала с ними.

В углу Лев заметил Юдина и Вороного. Обычно эти двое при встрече тут же начинали научный спор, часто переходящий в жаркую дискуссию. Сейчас они мирно стояли рядом, молча смотря на гуляющих. Юдин что-то сказал, Вороной кивнул, и на его обычно озабоченном лице на мгновение мелькнула тень улыбки.

— Видишь? — тихо сказала Катя, подойдя к Льву. — Они тоже устали, как и мы. Я думаю, у большинства из них тоже есть семьи, и им также тяжело. Ты молодец что решил устроить это собрание, Лёва. Им тоже нужна эта передышка.

Лев кивнул. Он видел, как Крутов, все еще бледный, но уже на ногах, улыбался какой-то шутке Невзорова. Видел, как Миша, обняв за плечи Дашу, показывал ей что-то на сложной схеме, висевшей на стене. Видел, как Сашка, отложив свой планшет, танцевал со своей Варей под гармошку, и на его лице наконец-то не было напряжения снабженца, а была просто человеческая нежность.

Это и была его армия. Нестройная, уставшая, состоящая из ученых, врачей, инженеров, санитарок и рабочих. Но это была самая сильная армия, какую он только мог себе представить.

Глубокая ночь. Гулянье давно закончилось, все разошлись по квартирам и общежитиям. Лев сидел один в своем кабинете. Перед ним лежала карта снабжения с новыми, нанесенными карандашом маршрутами, отчет Баженова о стабильности полиглюкина, докладная Сашки о том, что вопрос с пергаментом «решается на самом высоком уровне».

Он пытался работать. Выводил цифры, строил планы. Но веки наливались свинцом, буквы в отчетах расплывались. Силы, державшие его последние недели на чистом адреналине и воле, окончательно покинули его. Голова сама упала на сложенные на столе руки.

И ему приснился сон.

Не кошмар. Не взрывы, не стоны раненых, не лицо Леши. Ему снилась абсолютная, оглушающая тишина. Он стоял посреди бескрайнего поля, засыпанного снегом. Ни ветра, ни деревьев, ни пения птиц, ни гула моторов. Только белое безмолвие до самого горизонта. И эта тишина была настолько непривычной, настолько чужой и пугающей после месяцев постоянного гула, тревог и криков, что его сердце сжалось от ужаса.

Он проснулся от собственного стона. Резко выпрямился, тяжело дыша. В ушах стоял звон. За окном была все та же черная декабрьская ночь. Лишь несколько окон «Ковчега» горели внизу — дежурные отделения, ОРИТ, лаборатории, где работа не прекращалась ни на секунду.

Он провел рукой по лицу, смахнул влагу с век. Потянулся к графину, налил воды в стакан. Рука дрожала.

Потом, собрав волю в кулак, он снова взял перо. Его война продолжалась.

Глава 10 Интерлюдия Алексей Морозов — Лешка. Окно

7 июля 1941 года, 10:47. Командный пункт ПВО, Белосток.


Капитан Игорь Семёнов, бывший командир батареи 76-мм зениток, а теперь начальник противовоздушной обороны Белостокского укрепрайона, прильнул к стереотрубе. Его мир состоял из расчерченного на сектора неба, зазубренных верхушек деревьев на горизонте и пронизывающего тишину гула вражеской авиации, доносившегося с запада. Не того привычного гула одиночных разведчиков. Это был ровный, нарастающий гул группы самолетов, что летели их убивать.


— «Кулон-один», «Кулон-два», доложите обстановку, — спокойным, будничным голосом передал он в ларингофон. «Кулоны» — двух постов визуального наблюдения, вынесенных на водонапорные башни моментально откликнулись.

В наушниках затрещал голос, сдавленный от напряжения:

— «Шкатулка», я «Кулон-один», вижу группу… Девять… десять силуэтов. Высота примерно три с половиной тысячи. Курс на Белосток. Похоже «Хейнкели-111». Западный сектор, повторяю западный сектор десять силуэтов.

— «Кулон-два», подтверждаю, вижу шесть… поправка семь «мессеров» выше них. Идут как прикрытие.

Семёнов мысленно отметил: 10 He-111, 7 Bf-109, рабочая группа, не армада, расчётливый удар. Они, видимо, решили, что пулемётчиков можно задавить бомбами с недосягаемой высоты, а «мессеры» потом пройдутся штурмовкой по уцелевшим. Стандартно и самоуверенно, обычная тактика, добить окруженцев.

— Всем постам, «Гроза-один». Цели заходят на западный сектор. Бомбардировщики — приоритет. Батареям «Орёл» и «Сокол» — ждать моего сигнала. Пулемётным расчётам — не выдавать себя, молчать. Я повторяю: не открывать огонь. Ваша цель истребители, если пойдут на снижение.

По всем телефонным линиям и радиочастотам пронеслась тихая, чёткая команда. Двести с лишним спаренных «Максимов», чьи стволы уже неделю держали немцев в страхе, затаились. Их расчёты, залегли в ячейках возле своих батарей… Гул перерос в рёв.

10:53. Первая тройка He-111, ведомая опытным обер-лейтенантом, вышла на боевой курс. Пилот видел внизу расплывчатые квадраты города, воронки от взрывов, и ничего более. Ни привычных сумасшедших перекрестий трасс, которыми встречали пикировщиков, ги сами батареи, ничего. «Русские спрятались, или у них кончились патроны», — мелькнула у него мысль.

В этот момент капитан Семёнов, следивший, как группа входит в зону одновременного поражения его тяжёлых батарей, нажал тангенту.

— «Орёл», «Сокол». По ведущим. Огонь!

С запада и востока от города, из тщательно замаскированных позиций в оврагах и ложных развалинах, ударили восемь 85-мм зенитных орудий 52-К (те самые, с эшелона) и шесть 76-мм зениток обр. 1938. Они работали будто на полигоне, ведя сосредоточенный огонь по заранее пристрелянным целям. Первые разрывы рванулись не в строю бомбардировщиков, а впереди них, создавая сплошную стену из стали и огня.

Для немецких пилотов это было как удар об стену. Их вдруг встретил адский ливень. Ведущий He-111 вздрогнул, будто споткнулся, и из его правого двигателя вырвался густой чёрный шлейф. Секунда — и весь бомбардировщик, не сбросив ни одной бомбы, клюнул носом и, разваливаясь на части, понёсся к земле, оставляя за собой жирный след дыма.

— Mein Gott! Flak! Schwere Flak*! — закричал кто-то в эфире, и стройный порядок мгновенно распался. Бомбардировщики, сбрасывая бомбы куда попало, чтобы облегчить бомболюки, начали отчаянные противо-зенитные манёвры.

Mein Gott! Flak! Schwere Flak*! — Боже мой! Зенитный! Тяжелая зенитная артиллерия! (перевод)

10:55. «Мессеры», летевшие выше, прореагировали мгновенно. Их командир, видя панику, приказал:

— Jagdstaffel*, атакуем зенитные позиции! За мной! — Немцы были кем угодно, подонками, нацистами, но трусами их назвать было нельзя и воевать они умели…

Jagdstaffel* — эскадрилья истребителей.

Семёрка Bf-109, как стая ястребов, пикировала вниз, намечая себе цели — демаскировавшие себя вспышками выстрелов батареи. Они были уверены в себе. Один заход — и русские зенитчики будут перебиты.

Они не знали, что попали в ловушку…

— Пулемётным расчётам! По истребителям! Огонь на поражение! — скомандовал Семёнов.

Земля неожиданно ожила. Сотни пулемётных стволов, до этого молчавшие, выплюнули вверх сходящиеся веера трассирующих пуль. Это была не стрельба, это был расстрел, один сплошной стальной шторм. Воздух на высотах до тысячи метров стал кипеть от свинца. Первый же «мессер», попытавшийся зайти на батарею, был прошит сразу с трёх сторон. Он закрутился волчком и врезался в поле, не успев даже выровняться. Второй, получив очередь в бензобак, вспыхнул ярким факелом.

Немецкие лётчики ошалели. Они ждали редких, неточных очередей, а их встретил сплошной, управляемый огненный ливень. Пилоты рванули ручки на себя, пытаясь выйти из этой мясорубки, но некоторым было слишком поздно они были на слишком низкой высоте. Ещё один Bf-109, пойманный в перекрёстье сразу двух установок, разлетелся в облаке взрыва на обломки.

10:58. Над полем боя воцарился хаос. Два He-111, объятые пламенем, тянули к земле. Ещё один, с оторванным крылом, падал, вращаясь. Остальные бомбардировщики, беспорядочно сбросив смертоносный груз на свои же передовые позиции (оглушительные взрывы донеслись с запада), дали полный газ и, прижимаясь к земле, удирали на запад. «Мессеры», потеряв три машины за минуту, также вышли из боя, рассыпавшись и набирая высоту.

Всего шесть минут. С момента первого выстрела до момента, когда последний немецкий самолёт скрылся за горизонтом.

11:05. Штаб обороны.

Морозов, наблюдавший за боем с того же КП, опустил бинокль. Его лицо было каменным.

— Итог? — спросил он, не оборачиваясь.

Капитан Семёнов, бледный от адреналина, но собранный, сверялся с только что поступившими донесениями.

— Товарищ полковник. По предварительным данным:

Сбито: четыре He-111, три Bf-109. Ещё два «Хейнкеля» ушли со шлейфами, дотянут ли до аэродрома — вопрос.

Наши потери: одна 76-мм пушка повреждена осколком бомбы, расчёт — двое легкораненых. Один пулемётный расчёт уничтожен прямым попаданием 20-мм снаряда с «мессера»… все погибли. Бомбы противника упали в основном в нейтральной полосе и на их же переднем крае. Ущерба городу и основным позициям нет.

Морозов кивнул, не было ни тени ликования. Погиб расчёт пулеметной установки статистика войны, чьи-то перечеркнутые судьбы…

— Хорошо работали. Похоронить своих с почестями. Представь отличившихся к наградам. А этих… — он мотнул головой в сторону запада, где над лесом висели два чёрных столба дыма, не хоронить собаке собачья смерть.

Он повернулся к ожидавшему связисту.

— Передать полковнику Носову: «Небо чистое. Погода для прогулки благоприятствует. Начало — по плану». И передать всем командирам секторов: с этого момента — полная готовность номер один. Немцы сейчас будут чесать затылки и листать уставы. У нас есть не больше суток, пока они не придумают, что делать дальше, используем их.


В штабе 8-го авиакорпуса Люфтваффе через час будет лежать радиограмма: " Эскадрилья KG-53. Отчёт о вылете на подавление ПВО в районе Белосток. Задание не выполнено. Встречены организованным огнём тяжёлой и лёгкой зенитной артиллерии необычной плотности. Потеряно 4 He-111 и 3 Bf-109. Ещё 2 He-111 тяжело повреждены. Рекомендую присвоить району наивысший приоритет угрозы. Полётов на малых и средних высотах избегать. Требуется дополнительная разведка и пересмотр планов нейтрализации объекта."

Именно этой паузой, этим запросом «на пересмотр», Морозов и собирался воспользоваться по-полной.

7 июля 1941 года, 11:20. Штаб обороны Белостока.


Алексей Морозов, полковник НКВД, стоял у карты, не отрывая взгляда от жирной синей дуги, сжимавшей город.

— Доложили, — сухо сказал начальник штаба, положив перед ним свежую сводку ПВО. — Семь сбитых подтверждено. Два «хейнкеля» дымят, едва тянут. Их истребители получили по зубам. Небо над городом — наше, на время наше. — уточнил он…

— На время, — повторил Морозов, и в его голосе прозвучала сталь. — Значит, их артиллерийские корректировщики ослепли. Значит, их пикировщики не сунутся без прикрытия. Значит, у немецкой пехоты за спиной пустота. — Он ударил кулаком по карте, по синей дуге. — Это не пауза — это окно. И мы в него войдем.

Он обернулся к собравшимся командирам. Лица — усталые, невыспавшиеся, но не сленный взгляд горел в их глазах. В их душах была та же ярость, что копилась в городе с первых сожженных немцами деревень.

— Операция «Молот» начинается сейчас, — голос Морозова резал тишину, как стеклорез. — Пока они чешут затылки и пишут отчёты о «необъяснимых потерях», мы ударим. Цель — не прорыв ради прорыва. Цель — пленные наши советские граждане и их свобода. — Он ткнул пальцем в отметки дулагов. — Там наши, их не кормят, не оказывают медицинской помощи. Наших сестёр… — он сделал едва заметную паузу, и по залу пронёсся низкий, звериный гул, — … там насилуют и выбрасывают, как тряпки. Каждый час там — смерть. Мы вырвем этих людей у европейских нелюдей, палачев в человеческом обличие…

Он видел, как сжимаются кулаки у майора Орлова, танкиста. Как застывает, будто из стали, лицо у начальника артиллерии. Как политрук сводного полка, сухой, как щепка, старший лейтенант Борисов, беззвучно шевелит губами, повторяя цифры из только что зачитанных разведдонесений о дулагах.

— Группа «Таран», — Морозов перевёл взгляд на Орлова. — Ваши КВ и вторым эшелоном Т-26. Ваша задача — не прорваться. Ваша задача — проломить. Сделать в их обороне дыру, в которую пролезет танк. Всю нашу артиллерию — на поддержку, все миномёты. Бить по их второй линии, по резервам, не давать им поднять головы. Будете продавливать, пока не упрётесь в их костяк. Тогда — отходите на исходные, под прикрытие наших окопов.

— Группа «Молот», — взгляд упал на молодого, но посеревшего от ответственности капитана Ветрова, командира батальона Т-24 и БТ-7. — Вы — остриё, движетесь сразу за «Тараном». Как только дыра будет сразу — в неё. И полный газ! С вами — десант на броне, грузовики с оружием. Проводники от Носова знают дорогу. Ваша задача — дойти, освободить, развернуться и бить назад. Времени на раскачку нет. Шесть часов, максимум — восемь. Поймёте, что не успеваете, — возвращаетесь с тем, кто есть, но вы должны успеть.

— «Наковальня» — это мы, — Морозов обвёл взглядом остальных, мы все кто остается в котле. — Как услышите, что «Молот» вернулся и ввязался в драку с внешней стороны — это ваш сигнал. Поднимаете всё: КВ, пехота, броневики. Бьём по той же дыре, но уже изнутри. Зажимаем тех, кто там остался, между нами и «Молотом». И тогда — только тогда — открываем дорогу обозу со слабыми и раненными, а они поверьте будут в большом количестве в дулагах.

Он сделал паузу, давая приказу дойти до каждого, до сердца, не до мозга.

— Вопросы? Нет? — В зале молчали. — Тогда запомните самое главное. Сегодня мы воюем не за высоту и не за километр. Мы воюем за людей. За каждого, кого вытащим из того ада. Каждый ваш снаряд, каждый патрон, каждый шаг — это глоток воды для умирающего, это шанс для изнасилованной девчонки, это плюс один штык в нашем строю. Они думают, что мы в ловушке. Сегодня мы покажем им, кто на самом деле в западне. К выполнению!

14:00. Исходные позиции, юго-западный сектор.

Земля содрогалась вся артиллерия Белостока, от 122-мм гаубиц до ротных миномётов, говорила одним голосом. Огненный вал катился по немецким позициям, выжигая окопы, смешивая с грязью пулемётные гнёзда. Дым и пыль стояли стеной.

— «Таран», Таран', вперёд! — хрипел в микрофон майор Орлов, высунувшись по пояс из башни своего КВ.

С земли, будто чудовищные бронированные жабы, выползли десять КВ-1. За ними, будто пригнувшись, шли Т-26. Немецкая оборона, оглушённая артналётом, оживала с запозданием. Из клубов дыма брызнули первые трассы противотанковых ружей, застучали бронебойные по лобовой броне КВ, оставляя лишь белые следы.

— Пехота, за танками! За мной! За Сталина! — кричал политрук Борисов, поднимая из траншеи первую цепь. Его лицо было искажено не страхом, а холодной ненавистью. Он час назад показывал бойцам снимки, сделанные разведчиками Носова: горы трупов у проволоки, глаза детей, смотревшие в небо в расстрелянной деревне. Теперь эти глаза выжигали у него душу, за спиной в каждом солдате горела ярость и желание вступить в бой с врагом.

Немцы дрались отчаянно, профессионально. Они отсекали пехоту от танков миномётным огнём, пытались бить по бортам тяжелых танков из уцелевших орудий. Но «Таран» был не остановить. КВ, игнорируя пулемётный огонь, давили пулемётные гнёзда гусеницами, 76-мм пушки методично выбивали дзоты. Это был не прорыв — это было продавливание. Метр за метром, окоп за окопом, ценой двух подбитых Т-26 и десятков жизней пехоты, синяя линия на карте Морозова треснула.

14:47. Радист в танке Ветрова услышал хриплый голос Орлова:

— «Молот»! Проход на участке «Роща» очищен! Дави газ, пока не закрыли!

— Всем машинам! Полный вперёд! Десант, держись! — закричал Ветров.

И «Молот» пришёл в движение. Быстроходные БТ-7 и Т-34, ревя моторами, рванули вперёд, обходя дружественные КВ и Т-26, ещё ведущие бой. За ними, подпрыгивая на колдобинах, неслись грузовики, набитые ящиками с винтовками и тёмными, круглыми, как яблоки, гранатами. На броне каждого танка, прижавшись к башне, сидел десант. Так было не положено по уставу, но так делал Морозов, так посоветовал Лешке его друг Лев…

Они проскочили последнюю линию немецких окопов, где шла рукопашная, и вырвались на проселочную дорогу. Позади оставался грохот боя, дым, смерть. Впереди было тихое, июльское поле, лес… и ад за колючей проволокой.

Ветров обернулся. На броне его Т-34, сидел молоденький лейтенант-пехотинец. Тот смотрел не вперёд, а назад, на удаляющийся дым Белостока. Его лицо было мокрым.

— Чего ревёшь, лейтенант? — крикнул Ветров, перекрывая рёв мотора.

— Там наши остались… продавливать… — прокричал в ответ лейтенант.

— А мы за новыми едем! — рявкнул Ветров. — Чтобы их стало больше! Понял? Теперь держись крепче! Скоро и нам пострелять придется!

И «Молот», этот стальной кулак, вырвавшийся из тисков, понёсся по пыльным дорогам Белостокщины. Навстречу тишине, которая через час должна была взорваться криками мести и лязгом разрываемой колючей проволоки.

А в Белостоке, на НП, Морозов, слушая стихающие звуки боя на участке прорыва, смотрел на часы.

— Шесть часов, — тихо сказал он никому, кроме себя. — Даю вам восемь. Но вернитесь. И приведите с собой наших…

7 июля 1941 года, 15:17. Дулаг № 3 «Лесной», в 18 км западнее Белостока.

Жара стояла такая, что воздух над колючей проволокой дрожал, как над раскалённой плитой. Запах — сладковато-трупный, с нотками испражнений и безысходности. Лагерь не был похож на военный объект. Это была просто поляна в лесу, обнесённая в два ряда колючкой. Ни бараков, ни навесов. Люди лежали прямо на земле, в грязи, превратившейся в пыль, или сидели, обхватив колени, уставившись в никуда. Их было тысячи. Молчаливых, апатичных, с лицами, на которых голод и безысходность стёрли всё человеческое.

На четырёх угловых вышках, сколоченных из свежего соснового горбыля, лениво переминались с ноги на ногу часовые. Не немцы. Люди в мешанине униформы — что-то от вермахта, что-то гражданское. Хиви, предатели, украинцы из вспомогательной охраны. Их было 150 нелюдей на весь лагерь, при 30 немцах. Им было скучно. И от скуки они развлекались…

Один из них, дородный похожий на цыгана или турка холопец с бычьей шеей, спустился с вышки и, похаживая вдоль проволоки, тыкал штыком в тех, кто лежал слишком близко. Не чтобы убить — чтобы поиздеваться. Заставить вздрогнуть, отползти.

— Москаль, куда прешь? Место твое там, у лужи, — хрипло говорил он на сельском диалекте, дикой смеси польских и русских слов, пиная сапогом в бок худющего, седого старшину. Тот лишь глухо застонал, даже не открывая глаз.

Рядом, у ворот, двое других охранников раздавали «пайку» — черпаком из бочки выливали мутную жижу, вчерашние помои, прямо в протянутые котелки или просто в ладони. Смеялись, когда кто-то ронял драгоценную грязь.

— Свиньи, — бросал один, плюясь. — И зачем вас кормить? Все равно сдохнете.

В глазах пленных, которые смотрели на них, не было даже ненависти. Презрение для них выбравших смерть, предательство всего человеческого в себе вызывало лишь презрение, но хиви этого было не понять…

15:23 Сначала это был далёкий, нарастающий гул, не похожий на привычный ропот леса. Потом — лязг гусениц. Часовой на западной вышке лениво обернулся, приставил ладонь к глазам. Его лицо сначала выразило недоумение, потом — ужас.

Из-за деревьев, поднимая тучи пыли, выскочили три быстроходных танка БТ-7. На их скошенных башнях алели красные звёзды. За ними, подпрыгивая на кочках, неслись три грузовика «ЗИС-5», с кузовов которых уже спрыгивали, цепляясь за борт, бойцы в пилотках и гимнастёрках.

У часового не было времени даже крикнуть. Первая же длинная очередь из танкового пулемёта ДТ, прошила его вышку насквозь. Деревянные щиты вспыхнули щепками, тело охранника дёрнулось и рухнуло вниз, в колючку.

В лагере на секунду воцарилась оглушительная тишина. Даже охрана у ворот замерла, черпак застыл в воздухе. Тысячи глаз уставились на танки.

Потом тишину разорвал визг.

— Танки! Русские танки! — заорал один из хиви у ворот, швырнув черпак и хватая с плеча винтовку. Но стрелять было некуда — танки уже разворачивались, ведя огонь по остальным вышкам. Пулемётные очереди сшибали второго, третьего часового. Четвёртый, в панике, попытался спуститься по лестнице, сорвался и сломал ногу, застряв в проволоке.

Охрана поняла всё за секунду. Никакого героического сопротивления, сплошная паника. Они бросились к воротам, не чтобы закрыть, а чтобы ОТКРЫТЬ И БЕЖАТЬ. Дородный щирый украинец похожий толи на турка, толи цыгана, ещё минуту назад издевавшийся над стариком, бежал, спотыкаясь, крича что-то нечленораздельное. Но было уже поздно…

С брони первого БТ-7 спрыгнул рослый сержант с обветренным лицом. В его руках был ППШ. Он даже не целясь дал короткую очередь поверх голов бегущих к воротам охранников.

— Ложись, сволочи! — проревел он хриплым, но чётким голосом.

Но сдаваться предателям было страшно, слишком много невинной крови на руках. Охранники в ужасе отпрянули от ворот, увидев перед собой не только танки, но и рассыпавшуюся в цепь роту десантников. У тех в руках были ППШ, винтовки, ручные пулемёты Дегтярёва. Исход противостояния был ясен даже им, туповатым садистам.

И в этот момент взорвалось то, что копилось неделями.

Сидящий у проволоки седой старшина, которого только что пинали, внезапно вскинул голову. В его потухших глазах вспыхнула бешеная искра. Он не крикнул, а зарычал. И бросился не к воротам, а на ближайшего охранника — того самого цыгана или турка, бойца УПА. Тот, оглушённый рёвом моторов и выстрелами, даже не успел развернуть винтовку. Старшина, весивший килограммов пятьдесят, вцепился ему в горло, повалил на землю и начал бить головой о камни.

Это было сигналом.

Лагерь восстал. Даже не как армия — как разъярённый зверь. Те, кто ещё минуту назад не мог подняться, находили силы вскочить. Они не бросались к воротам навстречу спасителям. Они бросались на охранников. Камни, палки, голые руки. Хиви, оказавшись в ловушке между танками снаружи и бушующей толпой внутри, обезумели. Они метались, стреляли наугад, пытались отбиться прикладами. Но против сотен пар рук, ослеплённых ненавистью, это было бесполезно. Их затаптывали, душили, разрывали на части.

Сержант с ППШ, наблюдая эту бурю, лишь холодно кивнул.

— Похоже, наши клиенты сами разберутся с садистами, — бросил он пулемётчику. — Второе отделение — к воротам! Открывать и наводи порядок! Первое — с флангов, чтоб никто не ушёл в лес! Третье — к грузовикам, начинать раздачу оружия и погрузку тяжёлых!

Его голос, грубый и не терпящий возражений, резал воздух, как нож. Десантники, не обращая внимания на кровавую вакханалию в центре лагеря, чётко выполнили приказ. Ворота распахнулись. Одни бойцы поставили у выхода пулемёты, другие уже тащили с грузовиков ящики с винтовками Мосина и гранатами РГД-33.

К ним уже бежали первые из пленных — те, у кого ещё горели глаза. Не все. Многие просто стояли и смотрели, не веря. Но были и те, кто сам искал глазами командира.

— Здоровые, кто может драться — сюда! — кричал молодой лейтенант, встав на ящик. — Получайте оружие! Раненых, кто не может идти — к грузовикам! Командиры, политработники — ко мне на построение!

Порядок возникал поверх хаоса. Стихийная месть постепенно угасала, выполнив свою работу. Теперь в лагере было две реальности: в центре — кровавая лужа и несколько изуродованных тел в форме хиви, а по краям — уже формирующиеся шеренги людей, которые с жадностью хватали винтовки и слушали короткие, рубленые команды.

А из леса на опушку уже выезжали всадники — кавалеристы Носова. Они вели за собой волокуши — примитивные из жердей и плащ-палаток. Их было человек пятьсот.

— Тяжелораненых и неходячих — на волокуши! — скомандовал их старший, коренастый старшина. — Живее! У нас шесть часов, чтобы оттащить их в укрытие!

Работа закипела. Десантники и уже вооружённые пленные носили на носилках и волокушах живые скелеты — тех, кто был на грани. Грузовики, забитые до отказа, уже уезжали в лес, к скрытой базе, чтобы, разгрузившись, вернуться за следующей партией.

Сержант с ППШ смотрел на это, сверяясь с часами. Прошло сорок минут. Один лагерь. Восстание. Начало эвакуации. Формирование батальона.

— Нормально, — пробормотал он себе под нос. — Успеваем…


Он посмотрел на строящихся у грузовиков бывших пленных. В их глазах уже не было животного ужаса или слепой ярости. Там появилось нечто — жёсткое, сосредоточенное. Жажда, не просто мести, жажда возвращения в строй. Они рвались в бой, к своим… И это было страшнее любой ярости.


***Перед «завершением» данного тома, порядок глав будет изменён***

Глава 11 Сигнал из глубины

Воздух в ОРИТ был густым и спертым, несмотря на усилия вентиляции. Его вытесняли запахи — хлорки, пота, сукровицы и сладковатый, тошнотворный дух гниющей плоти, который не брал даже хлорамин. Лев Борисов стоял у дальней койки, вглядываясь в лицо бойца. Торакальное ранение, дренаж по Бюлау, вроде бы стабильно. Пульс ровный, чуть учащенный, давление на нижней границе нормы. По всем видимым параметрам — держится.

Но Лев не отходил. Он чувствовал это кожей, что-то было не так. Не та бледность, не та глубина дыхания. Не хватало какого-то звена, самого важного — объективного подтверждения его клинического предчувствия.

— Дежурная сестра! — его голос прозвучал резко в ночной тишине отделения.

Из-за ширмы появилась Татьяна, молодая женщина с уставшим, но предельно собранным лицом. В ее глазах не было страха, лишь ожидание задачи.

— Товарищ главный врач?

— Вот этот боец, Семенов. Вы ничего не замечаете?

Татьяна внимательно посмотрела на раненого, ее взгляд скользнул по лицу, губам, кончикам пальцев.

— Цианоза нет, Лев Борисович. Дышит ровно, двадцать два раза в минуту. Но… — она замолчала, подбирая слова. — Он не синеет, доктор, это верно. Но как-то… сереет, что-ли. Кожа становится восковой, матовой. И взгляд… становится пустым, остекленевшим. Пока я не встряхну его слегка за плечо и не заставлю глубоко подышать. Тогда на минуту проясняется.

Ее слова повисли в воздухе, точные и неумолимые, как приговор. «Сереет» и «Пустой взгляд». Это были не симптомы из учебника, это был язык опыта, наблюдения, стоявшего на грани интуиции. И это было куда страшнее любой синюшности. Синий цвет это крик организма. Серебристая матовость это шепот перед самым концом.

Лев почувствовал, как по спине пробежал холодок. Они все здесь, в этом отделении, были слепцами. Они тыкались пальцами в слонов раненой плоти, пытаясь по косвенным признакам, по шепоту, угадать, где таится самая большая опасность. Они ждали, пока тело само закричит о помощи, а нередко этот крик был уже последним.

Он кивнул Татьяне.

— Спасибо. Продолжайте наблюдение, усильте оксигенацию.

Он вышел из ОРИТ, и не заходя в свой кабинет, провел обход, его шаги отдавались гулко в пустующих коридорах. Было шесть утра. Он прошел мимо спящих палат, мимо тихо гудящих аппаратов «Волна-Э1», мимо операционных, где уже начинали готовиться к утренним плановым вмешательствам. Его не остановила ни усталость, ни голод. В голове стучала одна мысль: «Эхолот. Нам нужен эхолот, чтобы видеть сквозь туман».

После, Лев спустился инженерный цех. Здесь пахло машинным маслом, озоном и раскаленным металлом. Даже ночью здесь не затихала работа: стучали молотки, шипели сварочные аппараты, скрежетали напильники. Льва здесь знали, и дежурный мастер лишь кивнул ему, указывая головой вглубь цеха, где у большого верстака, заваленного схемами и обломками аппаратуры, сидели главный инженер Крутов и его правая рука, Анатолий Невзоров.

Крутов смотрел на какую-то деталь, зажатую в тисках. Невзоров, худой и жилистый, с пронзительным взглядом из-под густых бровей, что-то чертил. Они оба подняли глаза на Льва.

— Лев Борисович? — Крутов удивленно поднял бровь. — Что случилось? Опять с «Волной» проблемы?

— Хуже, — отрезал Лев, подходя к верстаку. Он взял мел и кусок фанеры. — Мы вслепую ведем корабль в тумане, Николай Андреевич. Нам нужен эхолот.

Крутов скептически хмыкнул, отложив напильник.

— Эхолот? Для Волги? Не до гидроакустики нам сейчас, Лев Борисович.

— Да это я так, метафора. Не для Волги конечно, а для крови. Нам нужен прибор, который будет показывать насыщение крови кислородом. Не «посинел — не посинел», а в процентах. Объективный показатель в процентах.

В цехе на секунду воцарилась тишина, прерываемая лишь гулом вентиляции. Крутов смотрел на Льва, как на сумасшедшего.

— Лев Борисович, мы инженеры, а не волшебники. — Он развел руками. — Какой такой процент? Заглянуть внутрь человека? Это ж…

Но Лев уже рисовал на фанере. Примитивную схему: палец, с одной стороны — источник света, с другой — приемник.

— Смотрите. Кровь, насыщенная кислородом, — артериальная, — и кровь без кислорода — венозная, поглощают свет по-разному. По-разному! — он подчеркнул мелом. — Если мы возьмем два источника света, с разной длиной волны… скажем, красный и инфракрасный… и будем измерять, сколько прошло через ткань…

Лев месяцами вынашивал идею, продумывал все мелочи, ведь создать это в 1941 было подстать подвигу. Он говорил быстро, страстно, выписывая формулы поглощения, объясняя принцип фотоплетизмографии. Крутов слушал, хмурясь, его могучее тело выражало глубочайший скепсис. Это было за гранью его инженерного мира шестеренок, рычагов и токарных станков.

Но Невзоров, до этого молчавший, вдруг выпрямился. Его пальцы, испачканные машинным маслом, потянулись к рисунку. Он не сводил глаз со схемы, его лицо озарилось внутренним светом понимания.

— Два светофильтра… — прошептал он. — Разница в поглощении… Пульсацию артериальной крови можно выделить… Гальванометр… — Он поднял на Льва горящий взгляд. — Лев Борисович, это… это же гениально. В теории — абсолютно работоспособно.

Крутов посмотрел на своего инженера, потом на Льва.

— Ну, если Толик говорит, что работоспособно… — он тяжело вздохнул. — Ладно. С чего начнем, профессор? С красного и синего фонариков?

— С красного и инфракрасного, — поправил Лев, и в его голосе впервые за эту ночь прозвучали нотки надежды.

Работа закипела с того же утра. Инженерный цех превратился в подобие алхимической лаборатории, где колдовали над светом и тенями. Невзоров, загоревшись идеей, казался неистощимым. Он через Сашку раздобыл где-то звукосниматель от киноаппарата «КС-50».

— Вот фотоэлемент, — он показывал Льву и Крутову маленькую стеклянную колбочку. — Чувствительный, но нужно подобрать свет.

Проблема источников света оказалась сложнейшей. Перебрали все лампы накаливания, что были в запасе — от карманных фонариков до лампочек от микроскопов. Свет был либо слишком слабым, либо слишком рассеянным. Невзоров предложил использовать светофильтры.

— Целлофан от конфетных оберток, — сказал он, разворачивая красный фантик. — Для красного спектра сгодится. А для инфракрасного… темное стекло. От сварочных очков, попробуем?

Крутов, все еще ворча, что они занимаются ерундой, пока «нормальные» аппараты ломаются, тем не менее, нашел и принес пару стекол от старой сварочной маски. Лампу поместили в самодельный кожух, с двух сторон приладив светофильтры, которые можно было менять с помощью простейшего рычажка.

Самый сложный этап, калибровка, занял несколько дней. Первые испытания на себе, на добровольцах из инженеров, давали совершенно хаотичные показания. Стрелка гальванометра дергалась, не показывая никакой внятной зависимости.

— Помехи, — хмурился Невзоров. — Фоновая засветка, дрожание рук…

Лев, уже почти отчаявшись, наблюдал за мучениями инженеров. И тут его осенило.

— Затемнение! — сказал он. — И калибруем не на здоровых, а на больных. Берем бойца с явной гипоксией — синюшного, с хрипами в легких, и бойца в стабильном состоянии. Снимаем показания с обоих и ищем разницу.

Это сработало. Когда датчик — деревянная прищепка, внутрь которой были вмонтированы источник света и фотоэлемент, — закрепили на пальце бойца с отеком легких и накрыли темной материей, стрелка гальванометра дрогнула и замерла на низком значении. На здоровом санитаре, который зашел в цех с очередным вопросом по снабжению, показания были заметно выше.

Момент истины наступил тихо, без фанфар. Невзоров посмотрел на шкалу, потом на Льва, потом снова на шкалу.

— Так… — прошептал он. — А ведь оно работает. Пусть грубо, погрешность огромная, но тенденция ясна. Мы можем выделять тех, кому хуже всего. Мы можем… заглядывать внутрь.

Крутов, наблюдавший за экспериментом, утирая пот со лба грязной ветошью, покачал головой.

— Чертова чертовщина какая-то. По свету… заглядывать внутрь человека. Ни за что бы не поверил.

Лев не слышал их. Он смотрел на примитивный, уродливый, опутанный проводами прибор, и видел будущее. Он видел мониторы в ОРИТ, видел цифры на экранах, видел спасенные жизни, которые раньше ускользали сквозь пальцы. Это была всего лишь первая, робкая строка в новом протоколе. Но за ней должна была последовать целая книга.

Актовый зал на шестнадцатом этаже был полон. Собрались все начальники отделов, заведующие лабораториями, ведущие хирурги. Воздух был густым от табачного дыма и напряжения предстоящего разговора. Лев стоял у большой карты снабжения, приколоченной к стене, и его взгляд скользнул по собравшимся. Юдин с Бакулевым о чем-то тихо спорили в углу. Ермольева, строгая и собранная, просматривала свои бумаги. Жданов, откинувшись на стуле, смотрел в окно на заснеженную Волгу.

— Товарищи, — начал Лев, и в зале мгновенно наступила тишина. — Мы пережили первую военную зиму. Самую тяжелую. Мы работали на пределе и сверх предела. Но теперь мы должны не просто выживать, мы должны усиливаться. И первое усиление это кадры.

Он сделал паузу, давая словам проникнуть в сознание.

— С огромным трудом, мы смогли вырвать из блокадного Ленинграда выдающихся специалистов. Товарищи, приветствуйте Георгия Артемьевича Зедгенидзе. С сегодняшнего дня он возглавляет все направление рентгенологии и диагностики в нашем институте.

Из-за стола поднялся сухощавый, подтянутый мужчина с умными, внимательными глазами. В зале раздались сдержанные, но доброжелательные аплодисменты. Все понимали, что значит «вырвать из блокадного Ленинграда». Это была награда сама по себе.

— Его первым заместителем и правой рукой станет Самуил Аронович Рейнберг, — продолжил Лев. — А над тем, чтобы наша, с позволения сказать, аппаратура не разваливалась и хоть что-то показывала, будет колдовать лучший «рентген-техник» страны, человек, способный заставить работать даже груду металлолома — Вениамин Аронович Цукерман.

В зале прошел одобрительный гул, имена были известны. Это был высочайший уровень.

— И это не все, — Лев повернулся к другому концу стола. — Отделение экстренной хирургии — наш передний край — с сегодняшнего дня принимает под свое командование Федор Григорьевич Углов. Его принцип, как мне известно, — «нет безнадежных ранений, есть недостаток мастерства и упорства». Уверен, его упорства нам всем хватит с лихвой.

Углов, молодой, с жестким, волевым лицом, кивнул, не улыбаясь. Его принимали сдержанно — молод, не так неизвестен. Но Лев видел в нем ту самую сталь, которая была нужна сейчас. И знал о его подвигах в блокадном Ленинграде из исторических хроник.

— И наконец, — Лев указал на пожилого, спокойного человека с умным, усталым лицом. — Наше терапевтическое отделение, фундамент всей нашей работы, принимает Владимир Никитич Виноградов. Он научит нас видеть болезнь не только в ране, но и во всем организме. Что, как мне кажется, нам всем давно пора вспомнить.

Виноградов мягко улыбнулся в ответ на аплодисменты. Его авторитет был непререкаем, и его появление все восприняли с облегчением.

Лев наблюдал за реакцией. Юдин изучающе разглядывал новичков, особенно Углова. Бакулев что-то шептал Ермольевой. Команда усиливалась, но вместе с новыми силами приходили и новые амбиции, новые характеры. Здоровая конкуренция была на руку делу, но требовала от него, Льва, еще более ювелирной работы дирижера.

После собрания Лев пригласил к себе в кабинет рентгенологов. Зедгенидзе, Рейнберг и Цукерман вошли, осматриваясь. Кабинет был в меру обустроен: карта, доска, стол, пара кресел, графин с водой.

— Прошу, присаживайтесь, — Лев указал на стулья. — Как дорога? Как Ленинград?

Разговор был тяжелым. Зедгенидзе, сухо и без эмоций, рассказывал о бомбежках, об обстрелах, о работе в подвале, о том, как умирали пациенты. Рейнберг молча кивал, Цукерман хмуро смотрел в пол. Лев был рад, что смог предотвратить ужасающий голод в блокадном городе.

— Мы вас вытащили не только для того, чтобы чинить старые аппараты, — Лев плавно перевел тему, когда пауза затянулась. — Я хочу поговорить о будущем. О том, какой должна быть диагностика завтра.

Он подошел к небольшой классной доске, висевшей на стене.

— Георгий Артемьевич, вот представьте… если мы будем делать не просто один снимок, а множество, с разных углов. Десятки, сотни. А потом… возьмем вычислительную машину, или хотя бы группу математиков с логарифмическими линейками, и сложим эти снимки вместе. Но не просто в кучу, а так, чтобы построить… послойное изображение органа. Срез. Как если бы мы резали тело тонким ножом и фотографировали каждый слой. Как томограф… теоретически это возможно?

Зедгенидзе замер, его глаза расширились. Он смотрел на доску, словно видел там призрак.

— Послойно?.. — он медленно протер очки. — Это… фантастика. Но… математически, в принципе… да, возможно. Формулы существуют, Рауля никто не отменял. Но, Лев Борисович, счетных мощностей таких нет. Это годы расчетов на один снимок!

— Я понимаю, — кивнул Лев. — Но сама идея? Она рабочая?

— Рабочая… — Зедгенидзе все еще не мог прийти в себя. — Да, слабо говоря, что рабочая.

Тогда Лев повернулся к Цукерману.

— Вениамин Аронович, а если пойти с другой стороны? Оставить рентген. Представьте мощное магнитное поле. Очень мощное. Тело человека состоит из воды, а значит, из атомов водорода. Ядра водорода… их можно представить как маленькие магнитики. Если их «раскачать» этим полем, а потом слушать, как они «звенят», возвращаясь на место… По этому «звуку», этой частоте, можно ли построить карту? Карту плотности тех самых водородов? По сути, карту внутренних органов? Без всякого облучения.

В кабинете повисла гробовая тишина. Цукерман смотрел на Льва так, будто тот только что предложил полететь на Луну на самоваре. Он поправил очки, несколько раз открыл и закрыл рот.

— Магнитное поле… Ядерный магнитный резонанс? — наконец выдохнул он. — Лев Борисович, это… это уже из области ядерной физики, это Капица, это Ландау! Это же… — он замолкал, подбирая слова. — Это безумие. И… и гениальность одновременно. Как идея… она существует. В теории. Но реализация… — он развел руками. — Над этим надо думать. Очень долго думать.

Ученые ушли из кабинета возбужденные, ошеломленные, унося с собой семена идей, которые должны были прорасти через десятилетия. Лев остался один. Он не ожидал, что они построят КТ или МРТ в ближайший год. Но он дал им направление. Задел на будущее, которое однажды станет настоящим.

Следующее общее собрание через неделю было оперативным и жестким. Лев вел его, как полевой командир, выслушивая донесения с передовой.

— Достижения, проблемы, Предложения, — очертил он формат. — Кратко.

Первым слово взял Баженов.

— Полиглюкин стабилен, выходим на плановые объемы. Но для нового антибиотика, нужен парафин высокой очистки и толуол, их нет. Без этого у нас стопор.

— Ермольева.

— «Левомицетин» стабильно показывает феноменальную активность против тифозных и дизентерийных палочек. Но скрининг штаммов — ручная работа. Мне нужно еще пять лаборанток, или мы теряем темп. Опытные партии заканчиваются, нужно думать о массовом производстве.

— Морозов, как снабжение?

— С пергаментом для порошка вопрос решен, — он отстучал карандашом по столу. — Дали наряд заводу. Но теперь встал вопрос с железнодорожными вагонами. Приоритет у танков и снарядов, наши грузы стоят на тупиках.

— Юдин, хирургия.

— Аппараты Борисова-Юдина работают без осечек. Возвращаем в строй тех, кого раньше списали бы в инвалиды. Но! — он ударил кулаком по столу. — Качество шовного материала — говно! Простите мой французский. Кишки рвутся, как гнилые нитки! Предлагаю срочно искать замену, хоть конский волос!

— Углов, экстренная хирургия.

— Людей не хватает. Бригады работают на износ, люди падают с ног. Сутками не выходят из операционной, нужна срочная ротация, вторые и третьи смены. Иначе скоро оперировать будет некому.

— Виноградов, терапия.

— Коллеги, мы так увлеклись фронтом, что можем потерять тыл. — Его голос был тихим, но его слушали все. — У сотрудников — дисвитаминозы, обострения язв, гипертонические кризы. Люди не доедают, не досыпают, работают на измор. Это бомба замедленного действия. Нужна программа укрепления здоровья самих медиков.

— Жданов, наука.

— Предлагаю создать единый научный совет. Координировать исследования, убирать дублирование. Чтобы Баженов не синтезировал то, что уже есть у Ермольевой, а Аничков не изобретал велосипед, который уже придумал Простаков.

Лев резюмировал, принимая решения на ходу.

— Баженов, список по реактивам Сашке, он пробивает через Артемьева. Ермольева, пишите заявку на лаборанток, утвержу. Сашка, вагоны — твоя головная боль, подключай Громова, ссылайся на приказ Ставки №… — он назвал номер. — Юдин, по шовным материалам… есть идея по шелку, займемся. Углов, сформируй график, Катя поможет. Виноградов, готовь программу, выделим пайки, организуем обязательные осмотры. Жданов, совет — отличная идея, ты во главе.

Он был дирижером, и оркестр, хоть и уставший, и фальшивящий на некоторых инструментах, играл. Скрежетал, стонал, но играл.

Триумф, маленький и тихий, случился через неделю. В ОРИТ поступил боец с закрытой черепно-мозговой травмой. Сотрясение, вроде бы ничего серьезного. Сознание ясное, жалоб нет.

Лев принес в отделение свой «эхолот». Прибор, обмотанный изолентой, с торчащими проводами и деревянной прищепкой вместо датчика, вызывал у медперсонала скорее недоумение, чем восторг.

— Новый аппарат, — коротко пояснил Лев, закрепляя датчик на пальце бойца. — Будем смотреть глубже.

Невзоров, стоя рядом, щелкнул переключателем. Стрелка гальванометра дрогнула и замерла на отметке.

— Восемьдесят пять, — тихо сказал Лев, смотря на шкалу. — Сатурация восемьдесят пять, у него скрытая гипоксия.

Неговский, подошедший к койке, скептически хмыкнул.

— Лев Борисович, клиника не соответствует. Парень в сознании, розовый, дышит сам.

— Прибор показывает иначе, Владимир Александрович, — мягко, но настойчиво парировал Лев. — Давайте проверим. Усилим оксигенотерапию.

Неговский, пожимая плечами, согласился. Через час непрерывной подачи кислорода Невзоров снова снял показания. Стрелка медленно, но неуклонно поползла вверх. До восьмидесяти восьми, девяноста. Боец субъективно отметил, что «в голове прояснилось».

Это была не громкая победа. Это было тихое, техническое подтверждение. Прибор не просто работал. Он увидел то, что было скрыто от самых опытных глаз.

Неговский, глядя на стрелку, медленно кивнул.

— Я рад, что у нас появилось такое чудо техники. Нужно собрать на каждую койку интенсивной терапии! Срочно!

Лев повернулся к Сашке, который как раз зашел в отделение.

— Сань, готовь бумаги на опытную партию в десять штук. Высший приоритет. Этот аппарат назовет «пульсоксиметр».

Сашка, одним взглядом оценив ситуацию, лишь кивнул и достал свой вечный планшет.

— Будет сделано.

Он пришел домой далеко за полночь. В квартире пахло хлебом и чем-то домашним, уютным. Катя сидела на диване, при свете лампы зашивая Андрюше варежку. Сын давно спал.

Лев молча разделся, подошел и сел рядом, положив голову ей на колени. Он чувствовал, как дрожат ее руки. Она не сказала ни слова, просто отложила шитье и принялась медленно, нежно проводить пальцами по его вискам, по его волосам.

Он закрыл глаза. В тишине слышалось лишь потрескивание фитиля лампы и его собственное неровное дыхание.

— Я сегодня снова видел, как на меня смотрят, — прошептал он, уткнувшись лицом в складки ее платья. — Зедгенидзе, Углов, Виноградов… Они ждут, что я буду всегда знать ответ. Что я буду всегда прав. А я иногда не знаю, Катя. Я просто делаю следующий шаг. Как будто наощупь в кромешной темноте.

Ее пальцы продолжали свой мягкий, успокаивающий массаж.

— А они и не догадываются, — так же тихо ответила она. — И не должны. Это твоя война, Лев. И ты ее выигрываешь. По одному проценту сатурации, по одному спасенному бойцу, по одному новому прибору.

Они сидели так долго, в тишине, которую не нарушал даже отдаленный гул города. И в этой тишине, в ее прикосновении, он черпал силы для нового дня. Для следующего шага. Его «Ковчег» больше не был просто плавучим госпиталем, отбивающимся от волн. Он стал научной крепостью, и ее гарнизон, пополненный новыми силами, был готов к долгой осаде.

Глава 12 Фронты будущего

Снег за окнами «Ковчега» больше не был монолитной белой стеной. Он осел, потемнел, с него капало, обнажая грязные проталины и унылую, промокшую землю. Весенняя распутица парализовала дороги, но внутри шестнадцатиэтажной крепости на берегу Волги кипела работа, не знавшая сезонов. Война приучила к одному — время не ждет. И Лев Борисов, стоя у большой карты фронтов в своем кабинете, чувствовал это острее всех. Первые успехи — пульсоксиметр, налаживающаяся работа новых отделений — были не поводом для передышки, а трамплином для нового, более мощного рывка. Время обороны действительно прошло. Наступал черед планомерного научного наступления.

За столом в кабинете Льва собралось ядро — его штаб, его «команда-семья». Воздух был густ от запаха махорки, крепкого чая и того неуловимого запаха концентрации, который витал над всеми совещаниями, от которых зависели жизни.

— Об успехах доложу кратко, — начал Лев, не садясь, опираясь ладонями о стол. — Пульсоксиметр работает. Невзоров с Крутовым доводят опытную партию. Новые кадры встраиваются в работу. Смертность в ОРИТ за февраль снизилась на три процента, это хорошо.

Он сделал паузу, дав цифрам усвоиться. Все ждали продолжения, и оно последовало незамедлительно.

— Но это тактика, оборона. Мы латаем дыры, которые пробивает война. Пора выходить на оперативный простор. Пора создавать то, чего у врага нет и не будет. Время точечных реакций прошло, переходим к системным решениям.

Он обвел взглядом собравшихся, и его взгляд упал первым на Баженова. Химик, несмотря на усталость, смотрел на Льва с готовностью охотничьей собаки, учуявшей дичь.

— Михаил Анатольевич, твой димедрол это палка о двух концах. Спасает от аллергии, но клонит в сон. На фронте и в цеху это смерти подобно. Нужны препараты нового поколения. Более избирательные, с меньшей сонливостью, а в идеале с новыми, дополнительными свойствами.

Лев подошел к доске, смахнул с нее остатки прошлых формул и быстрыми, четкими движениями мелка нарисовал две структурные формулы.

— Вот ваши новые цели. Первая — проще. Производное фенотиазина, Прометазин. Ключ у этого атома серы. Второй — сложнее. Структура дибензоциклогептена, Ципрогептадин. — Лев постучал мелом по доске. — Первый даст нам мощный седативный и противорвотный эффект. Второй, если получится, должен обладать выраженным противозудным действием. Для ожоговых, для кожных проявлений. Это приоритет высшего уровня.

Баженов, не отрываясь, смотрел на формулы, его пальцы непроизвольно шевелились, будто перебирая невидимые колбы. Он что-то бормотал себе под нос, кивал.

— Понял. Фенотиазиновый ряд… мы начинали наброски. А вот это… — он свистнул, глядя на ципрогептадин, — это шедевр и вызов, попробуем. Сразу предупреждаю, со второй штукой могут быть проблемы. Реактивов не хватает на элементарное, а тут…

— Реактивы проблема Сашки, — парировал Лев, переводя взгляд на Пшеничнова. — Алексей Васильевич, ваш фронт — невидимый, но от этого не менее смертоносный. Эпидемии. Наша поливакцина НИИСИ хороша, но нужно больше. Нужно сделать ее эффективнее, стабильнее, добиться максимального иммунного ответа от одной, максимум двух инъекций. Холера, тиф, паратифы, дизентерия, столбняк — одним уколом. Это спасет тысячи жизней не только на фронте, но и в эвакуированных лагерях, в тылу. И вторая задача — живая туляремийная вакцина. Работы Гайского-Эльберта нужно подхватить и усилить. Мышиная лихорадка может выкосить окопы не хуже пулемета.

Пшеничнов, человек основательный и немного медлительный, кивнул, делая пометки в своем потрепанном блокноте.

— Понял, Лев Борисович. По поливакцине будем экспериментировать с адъювантами. По туляремии… штамм у нас есть, но аттенуация процесс тонкий.

— Зинаида Виссарионовна, — Лев повернулся к Ермольевой. Она сидела прямо, ее внимательный, умный взгляд был направлен на него без тени подобострастия. — Пенициллин и стрептомицин наше чудо-оружие. Но чудо имеет свойство заканчиваться, а бактерии учиться. Они уже учатся сопротивляться, нужно опередить их. Нам нужны новые классы антибиотиков. Смотрите в сторону актиномицетов. Почвенные образцы, пробы со дна рек, грязь с полей — все в дело. Возможные мишени — неомицин, тетрациклины. Широкого спектра, чтобы одним препаратом бить по десятку разных инфекций.

Ермольева слегка нахмурилась.

— Лев Борисович, вы описываете работу на годы. Скрининг тысяч штаммов — это титанический, рутинный труд. У меня люди падают с ног от текучки.

— Я знаю, — голос Льва смягчился. — Но другого выхода нет. Найму вам еще лаборанток, но вектор задан, ищем.

Он, наконец, сел и посмотрел на Сашку.

— Сань, ты все слышал. Твоя война — это бумаги, вагоны и реактивы. Все, что они попросят есть высший приоритет. Пробивай через Артемьева, через кого угодно. Без твоего тыла все эти прорывы останутся на доске.

Сашка, не глядя, достал свой вечный планшет и что-то чиркнул в нем.

— Прометазин, ципрогептадин… — пробурчал он. — Одно название выговорить уже подвиг. Ладно, разберемся. Только пусть Баженов формулы поконкретнее даст, а то я ему, простите, дерьма собачьего привезу вместо реактива.

В кабинете на мгновение повисло напряженное молчание, нарушаемое лишь скрипом пера Пшеничнова. Задачи, поставленные Львом, висели в воздухе — грандиозные, почти фантастические, но от этого не становились менее необходимыми.

Девятый этаж, царство Баженова, и без того напоминал муравейник, а после совещания в нем началось что-то сродни золотой лихорадке. Воздух был едким от паров кислот и органических растворителей. Повсюду стояли колбы, реторты, перегонные кубы. На столе, заваленном чертежами и иностранными журналами, красовалась доска с теми самыми формулами, срисованными рукой Баженова.

— Фенотиазиновый ряд! — командовал Баженов своим помощникам, молодым, осунувшимся химикам. — Ищем все, что можно, по производным! Немецкие журналы, французские… если нет, идем через Жданова в спецхран! И принесите мне все, что у нас есть по аминам, все подряд!

Он был в своей стихии, усталость как рукой сняло. Его мозг, отточенный на сложнейших синтезах, с наслаждением погрузился в новую задачу. Прометазин оказался относительно покладистым. Структура была проработана в теории, оставалось подобрать правильные условия синтеза, катализаторы, температуру. Дни сливались в ночи. Лаборантки, красноглазые и вечно заспанные, таскали реактивы, мыли колбы, а Баженов, стоя у установки, мог часами не отходить, наблюдая за цветом реакции, за температурой, делая пометки в лабораторном журнале.

Лев заходил к нему эпизодически, не мешая. Он видел горящие глаза Баженова и понимал, процесс пошел.

И вот, спустя две недели напряженного труда, случилось. После сложной многостадийной очистки на дне колбы остался небольшой осадок беловатых кристаллов.

— Получилось… — прошептал один из лаборантов.

Баженов, не веря своим глазам, аккуратно отобрал пробу. Испытания на лабораторных животных заняли еще несколько дней. Результат был оглушительным. Препарат не только мощно блокировал гистаминовые реакции, но и вызывал выраженную сонливость.

— Седативный эффект сильный, — докладывал Баженов Льву, стоя в его кабинете с маленькой склянкой в руках. — Но, Лев Борисович, для предоперационной подготовки, для снятия возбуждения у контуженных, для купирования рвоты это идеально. Назвать его предлагаю «дипразин».

Лев взял склянку, покрутил ее в руках. Внутри лежало крошечное, но настоящее чудо, тактическая победа.

— Отлично, Михаил Анатольевич. Готовьте документацию, запускаем в ограниченное применение. А как со второй задачей?

Энтузиазм на лице Баженова мгновенно сменился мрачной досадой.

— С ципрогептадином… не выходит ничего. — Он развел руками. — Структура слишком сложная. Нужны такие методы очистки и синтеза, до которых наша химия еще не доросла. Не хватает не то что реактивов — не хватает фундаментальных знаний, мы уперлись в потолок. Эта штука… она для нашего времени слишком совершенна.

Лев кивнул. Он ожидал этого, знание, что ципрогептадин будет синтезирован лишь через полтора десятилетия, не делало поражение менее горьким.

— Не отчаивайся, Мишка. Дипразин это уже прорыв, он спасет немало жизней. Ципрогептадин… отложим. Зафиксируйте все данные, все наработки. Когда-нибудь мы к нему вернемся, я уверен.

— Жаль, — Баженов с тоской посмотрел на формулу на доске. — У него должен был быть и противозудный эффект… Сильный. Для ожоговых, для тех, кого сыпят от гнойных ран… было бы спасением.

Они стояли молча, ученый и провидец, разделенные технологической пропастью в пятнадцать лет. Один праздновал победу, другой осознавал границы своих возможностей. Цена знания заключалась и в понимании того, чего достичь пока нельзя.

Одиннадцатый этаж, в отличие от химического царства Баженова, был царством стерильности и тишины, нарушаемой лишь ровным гудением термостатов и шепотом сотрудников. Здесь, в лаборатории микробиологии и вакцин, Алексей Васильевич Пшеничнов вел свою, невидимую, но оттого не менее важную войну — войну с невидимым врагом, уносившим порой больше жизней, чем пули и снаряды.

Воздух пах сладковатым запахом питательных сред и едким — дезинфектантов. Вдоль стен: ряды колб с мутными бульонами, где росли будущие защитники — ослабленные штаммы бактерий. Пшеничнов, в белом халате, застегнутом на все пуговицы, лично проверял каждую партию поливакцины НИИСИ. Задача, поставленная Львом, была титанической: создать стабильную, эффективную и, что самое сложное, безопасную многокомпонентную вакцину. Смешать — было полдела. Заставить эту смесь работать, не вызывая бурных реакций, и сохранять активность в условиях полевого госпиталя — вот где была настоящая алхимия.

— Нестабильность по дизентерийному компоненту, — бормотал он, просматривая записи лаборантки. — Титр падает на третьей неделе хранения, снова.

Рядом, за другим столом, шла работа над живой туляремийной вакциной. Молодой лаборант, Коля, выпускник института, снимал пробирки с бактериями из автоклава. Его движения были чуть торопливы, руки от усталости слегка дрожали. Одна из пробирок, мокрая от конденсата, выскользнула из захвата пинцета и разбилась о край стола. Стекло и капли живой культуры брызнули на халат, на руки, на лицо.

В лаборатории на секунду воцарилась мертвая тишина, которую пронзил сдавленный крик дежурной медсестры. Коля замер, с ужасом глядя на осколки и на мелкую, почти незаметную царапину на своей руке.

Через три дня у него подскочила температура до сорока, воспалились лимфоузлы, начался бред. Диагноз — острая форма туляремии, был очевиден. Сотрудника, нарушившего технику безопасности, срочно поместили в изолятор. Его спасали всеми доступными средствами, включая свежесинтезированный стрептомицин Ермольевой. Это был жестокий, но наглядный урок для всех: враг, с которым они работали, был смертельно опасен и не прощал ошибок.

Именно в этот момент, когда в лаборатории царило подавленное настроение, с проверкой пришел Лев. Он прошелся между столами, молча выслушал доклад Пшеничнова о ходе работ и о несчастном случае.

— Как Коля? — был его первый вопрос.

— Тяжело, но кризис, кажется, миновал, — ответил Пшеничнов. — Спасибо Зинаиде Виссарионовне, ее препарат подействовал.

— Хорошо, — Лев кивнул. — Теперь по работе. Алексей Васильевич, по поливакцине… попробуйте добавить в качестве адъюванта гидроокись алюминия в небольшой концентрации. Она должна сорбировать антигены и усиливать иммунный ответ, возможно, продлит стабильность.

Пшеничнов смотрел на Льва с нескрываемым изумлением.

— Гидроокись алюминия?.. Лев Борисович, мы только в теоретических работах иностранных коллег встречали такие наброски… Откуда вы?..

Лев лишь слегка улыбнулся, не отвечая на вопрос.

— А по туляремии, — продолжал он, — сосредоточьтесь на методе последовательной пассажной аттенуации. Ослабляйте штамм, пропуская его через невосприимчивые культуры. Это долго, но это даст более безопасный и стабильный результат.

Он говорил спокойно, как о само собой разумеющемся, о вещах, которые для Пшеничнова были передним краем мировой науки. Ученый смотрел на него, и в его глазах читался не просто пиетет, а почти суеверный трепет. Лев Борисов не просто ставил задачи. Он видел пути их решения, которые другим и не снились.

— Я… я понял, — наконец выдохнул Пшеничнов. — Сделаем, обязательно сделаем.

Лев, кивнув, вышел из лаборатории, оставив за собой не только четкие инструкции, но и возрожденную веру в возможность невозможного.

Пустующие залы на седьмом этаже, куда Лев привел нового человека, представляли собой печальное зрелище: голые стены, запыленные полы и одинокий инвалидный стул в углу. Но Лев видел здесь будущее.

— Вот ваше царство, Валентин Николаевич, — сказал он, обводя рукой пустое пространство. — Здесь будет физиотерапевтическое отделение и центр лечебной физкультуры.

Валентин Николаевич Мошков, новый главный физиотерапевт «Ковчега», был полной противоположностью кабинетным ученым. Лет сорока пяти, спортивного сложения, с живыми, вечно смеющимися глазами и рукопожатием, способным перемолоть кирпич. Бывший военный врач, прошедший Хасан и Халхин-Гол, он был фанатиком механотерапии и кинезитерапии.

— Лев Борисович, это же просто песня! — радостно воскликнул он, его голос гулко разнесся по пустому залу. — Простор! Воздух! Я вам за неделю этих «хроников» с постелей подниму! Работа — лучшее лекарство, а движение это жизнь! Лежать — значит сдаваться болезни!

Лев не мог сдержать улыбки. Энергия Мошкова была заразительной.

— Ваша задача, Валентин Николаевич, — организовать здесь все с нуля. УВЧ, гальванизация, электрофорез, парафинотерапия — все, что есть в наших закромах, пускайте в ход. Но я хочу большего. Я хочу, чтобы у вас был лучший в Союзе зал механотерапии. Чтобы мы возвращали людей в строй не просто живыми, а дееспособными.

— Так точно! — Мошков вытянулся по-военному. — Будет вам и зал, и тренажеры! Я из двух палок и веревки такой тренажер соберу, что штангисты позавидуют!

В кабинете Льва, куда они вскоре перебрались для обсуждения деталей, к ним присоединился Сашка. Мошков, не теряя времени, начал выкладывать свои прожектерские идеи.

— Мне нужны аппараты УВЧ, минимум пять штук! Парафиновые ванны, гальванизаторы, соллюкс-лампы! А для зала ЛФК блочные тренажеры, велотренажеры, вертикализаторы, параллельные брусья! И материалы — резина, стальные тросы, дерево, кожи…

Сашка, слушая этот поток, хмурился все мрачнее. Он достал свой планшет и, вздохнув, прервал восторженного физиотерапевта.

— Валентин Николаевич, стоп-кран. Вы сейчас как в магазине заказз составляете. У нас так не работает. — Он ткнул карандашом в планшет. — Вот вам чистый лист, пишите. С одной стороны название позиции. С другой обоснование. Для чего, кому, какой ожидаемый медицинский эффект, почему без этого нельзя. И с третьей — альтернатива. Чем можно заменить, если этого нет. Без этого списка ни гвоздя, ни шпунтика. Понятно?

Мошков на мгновение опешил, но тут же с новым азартом схватил предложенный лист.

— Понял! Будет вам обоснование! Каждому винтику! Докажу, что без вертикализатора для спинальников мы совершаем преступление перед народом!

Лев наблюдал за этой сценой, понимая, что тандем прагматика Сашки и энтузиаста Мошкова обещает быть взрывоопасным, но чрезвычайно продуктивным.

Седьмой этаж, терапевтическое отделение. Здесь царила своя, особая атмосфера, не такая стремительная, как в хирургии, но не менее напряженная. Владимир Никитич Виноградов, невозмутимый и методичный, обходил палаты, внимательно выслушивая доклады ординаторов.

В одной из палат лежал боец, доставленный с одного из тыловых госпиталей. Молодой парень, с восковой бледностью, обильно потеющий. Его температура скакала как угорелая: сегодня 38.5, завтра норма, а послезавтра под 40. Печень и селезенка были увеличены, прощупывались как плотные, болезненные тяжи. Но ни желтухи, ни характерной для тифа сыпи, ни признаков малярии. Стандартные схемы лечения не работали. Диагноз повис в воздухе: «лихорадка неясного генеза».

Виноградов собрал у постели больного небольшой консилиум, своих лучших ординаторов, врачей и, зашедшего по своим делам, Льва.

— Коллеги, ваши мнения? — спокойно спросил Виноградов.

Молодые врачи сыпали предположениями.

— Атипичный тиф?

— Малярия? Но плазмодиев в мазке нет.

— Может, сепсис? Но очага не находим.

Лев стоял чуть в стороне, внимательно разглядывая больного. Его взгляд, привыкший выхватывать детали, скользнул по обнаженному торсу бойца и задержался на коже живота. Там, едва заметная, была легкая, розоватая сыпь, больше похожая на раздражение, чем на что-то серьезное. Все прошли мимо, сосредоточившись на более ярких симптомах.

— Владимир Никитич, — тихо сказал Лев, подходя ближе. — А не напоминает ли вам это клиническую картину бруцеллеза? Весна, он с тылового госпиталя… мог быть контакт с больным скотом при эвакуации, непастеризованное молоко, мясо…

В палате воцарилась тишина. Виноградов замер, его умный, аналитический взгляд уставился на Льва, потом на больного. Он медленно, очень медленно кивнул.

— Да… — произнес он, и в его голосе прозвучало озарение. — Да, вполне. Клиника смазанная, неклассическая… но волнообразная лихорадка, гепатоспленомегалия, эта астения… Срочно делаем реакцию Райта! И пробу Бюрне!

Анализы подтвердили диагноз, у больного был бруцеллез. Назначенное специфическое лечение начало давать эффект уже через несколько дней.

Вечером того же дня Виноградов зашел в кабинет к Льву. Он стоял несколько секунд молча, глядя на него с нескрываемым, глубоким уважением.

— Вы не перестаете удивлять, Лев Борисович, — наконец сказал он. — Мы все смотрели на него, а видели только то, что знали. Вы увидели то, что нужно было знать. Спасибо вам.

Это была не лесть, а констатация факта. Лев снова доказал, что его ценность не только в глобальных проектах, но и в этой, почти сверхъестественной, клинической проницательности.

Спустя неделю седьмой этаж преобразился. Из пустующих залов он превратился в кипящий муравейник, где царил непривычный для больницы звук — не стон, не шепот, а энергичные команды, лязг металла и гул работающей техники.

Инженеры Крутова, ругаясь на нестандартные размеры дверных проемов, устанавливали тяжеленные аппараты УВЧ. Сашка, с вечным планшетом под мышкой, руководил расстановкой парафиновых ванн и соллюкс-ламп, периодически сверяясь со списком, который Мошков предоставил в рекордные сроки.

— Александр Михайлович, я понимаю что вы не волшебник! — кричал Мошков через весь зал, где Сашка лично помогал тащить ящик. — Где обещанные три вертикализатора? В списке было три! А я вижу один, и тот, похоже, времен Гражданской войны!

— Валентин Николаевич, родной! — парировал Сашка, не переставая улыбаться. — Два на подходе! Крутов в цеху колдует! А этот старичок — он вам для тренировки сборки!

Лев, наблюдая за этой суматохой, чувствовал странное удовлетворение. Это был не хаос, а энергия созидания. Он прошел в соседний зал, который Мошков гордо именовал «залом лечебной физкультуры». Здесь пахло свежей стружкой и краской. Несколько коек были сняты с пружин, а из старых труб, ремней и противогазных сумок, нагруженных песком, были сконструированы примитивные, но функциональные блочные тренажеры. В углу стоял велотренажер, собранный, как выяснилось, из деталей списанного станка и колеса от телеги.

— Вот, Лев Борисович, начинаем! — Мошков, запыхавшийся, подошел к нему, смахнув со лба пот. — Видите? Уже работает!

Он указал на троих бойцов. Один, с ампутированной выше колена ногой, упрямо, с гримасой боли, но сам, без помощи санитаров, подтягивался на руках на перекладине. Другой, со страшными ожогами на руках, под чутким руководством медсестры медленно-медленно сжимал и разжимал самодельный эспандер из тугой резины. Третий, перенесший тяжелое ранение позвоночника и несколько месяцев пролежавший пластом, с помощью системы ремней и блоков, придуманной Мошковым, впервые за полгода находился в вертикальном положении, прислоненный к специальной стойке. Лицо его было искажено не столько болью, сколько невероятным усилием воли и… надеждой.

— Вертикализатор, — с гордостью пояснил Мошков, понизив голос. — Всего на пять минут, два раза в день. Но это — начало. Кости, легкие, кишечник… все начинает работать по-человечески. Он снова чувствует себя человеком, а не овощем.

Лев молча кивнул. Он видел, как у того бойца на глазах выступили слезы. Это были не слезы отчаяния, то были слезы возвращения к жизни. Его «Ковчег» спасал не просто тела. Он возвращал личность, волю, будущее. И этот зал с самодельными тренажерами был таким же важным фронтом, как операционная Бакулева или лаборатория Ермольевой.

Лев пришел домой далеко за полночь. В квартире пахло хлебом и едва уловимым ароматом лаванды — Катя раздобыла где-то сухих цветов и клала их в бельевой шкаф. Сынишка давно спал. Катя сидела на диване, при свете лампы зашивая Андрюше очередную варежку. На столе лежала папка с документами, которые Лев принес с собой. Он молча снял китель, повесил его на спинку стула и тяжело опустился рядом с женой, положив голову ей на колени.

Он не говорил ничего несколько минут. Просто лежал с закрытыми глазами, чувствуя, как дрожат его собственные руки от усталости и нервного перенапряжения.

— Я сегодня подписал приказ о введении прометазина, — тихо начал он, не открывая глаз. — И закрыл работы по ципрогептадину. Положил отчет в папку «На будущее».

Он помолчал, собираясь с мыслями.

— Ты помнишь, я тебе говорил про свои сны? В которых я вижу все эти новые препараты и идеи. Иногда мне кажется, что я просто вор. Вор, который прокрался в будущее и таскает оттуда идеи. Я даю им крохи, обрывки формул, названия… а они… они бьются над ними, как титаны. Тратят силы, время и здоровье. И когда что-то не выходит… я чувствую себя виноватым. Я-то знаю, что это невозможно. Знаю, что эта молекула не поддастся им еще лет пятнадцать. Но все равно послал их на этот путь, заставил потратить ресурсы, надеясь, что они сами додумают. Это… цинично.

Его голос дрогнул. Груз ответственности давил не только за настоящее, но и за те надежды, которые он невольно обрушивал.

Катя переставала штопать варежку и начала гладить его по волосам. Ее прикосновение было единственным якорем в этом море сомнений.

— Ты не вор, Лев, — ее голос был тихим, но твердым. — Ты проводник. Мост, можно сказать. Ты не даешь им готовых ответов, как в учебнике. Ты ставишь задачи. Задачи, до которых они сами, возможно, дошли бы через годы, через десятилетия. Ты не виноват, что мир еще не догнал твое мышление. Ты просто… опережаешь его. И это твоя тяжелая ноша, самая тяжелая из всех нас.

Она наклонилась и поцеловала его в лоб.

— И неси ее ты один не будешь. Пока я жива — никогда.

Они сидели так в тишине, нарушаемой лишь потрескиванием фитиля лампы. И в этой тишине, в ее простых словах и верном прикосновении, Лев находил силы. Для следующего шага, который, он знал, снова будет сделан в полутьме, наощупь.

* * *

Итоговая планерка в штабе на шестнадцатом этаже была лишена обычной суеты. В кабинете Льва стояла усталая, но собранная тишина. За столом сидели все руководители направлений. Воздух был густ от махорки и того особого запаха умственного напряжения, которое витает в воздухе после долгого и сложного штурма.

Лев сидел во главе стола, перед ним лежали свежие отчеты. Он обвел взглядом собравшихся — Баженова с его вечно задумчивым видом, Пшеничнова, выглядевшего постаревшим на десять лет после истории с лаборантом, Ермольеву, непроницаемую и спокойную, Мошкова, сияющего.

— Кратко. Достижения, проблемы, итоги, — очертил Лев формат, откашлявшись.

Первым слово взял Баженов.

— Прометазин, он же «дипразин», синтезирован, проходит клиническую апробацию в отделении неврологии и предоперационной. Первые результаты обнадеживающие. Седативный и противорвотный эффект выражены ярко. — Он сделал паузу, лицо его омрачилось. — Ципрогептадин… проект заморожен. Не хватает не столько реактивов, сколько фундаментальных технологий синтеза и очистки. Уперлись в потолок возможностей современной химии.

— Пшеничнов, — кивнул Лев, переводя взгляд.

— Работы по усовершенствованной поливакцине НИИСИ и по туляремийной вакцине вышли на стадию доклинических испытаний, — доложил Алексей Васильевич. — Через три-четыре недели ожидаем первые результаты на животных. С адъювантом из гидроокиси алюминия, как вы и советовали, Лев Борисович, стабильность вакцины действительно повысилась.

— Ермольева.

— Мы развернули массовый скрининг почвенных актиномицетов, — Зинаида Виссарионовна говорила ровно, без эмоций. — Проанализировали уже более двухсот образцов из разных регионов. Перспективных штаммов, активных против грамотрицательной флоры или стафилококков, пока не обнаружено. Работа продолжается, это марафон, а не спринт.

— Мошков.

— Отделение физиотерапии и ЛФК приняло первых семьдесят пациентов! — отрапортовал Валентин Николаевич, едва не подпрыгивая на стуле. — Уже есть положительная динамика у двадцати! Восстанавливаем контрактуры, боремся с пролежнями, поднимаем на ноги! Оборудование, спасибо Александру Михайловичу, поступает. Пусть не все и не сразу, но процесс пошел!

Лев выслушал все, не перебивая. Затем медленно поднялся.

— Мы сделали рывок, — сказал он, и в его голосе прозвучала не гордость, а констатация тяжелого, добытого потом и кровью факта. — Не все получилось. Где-то мы уперлись в пределы возможного, но мы движемся. Мы закладываем фундамент медицины не только на эту войну, но и на мир, который будет после нее. Каждый спасенный от пролежня, каждый грамм нового препарата, каждая новая вакцина — это кирпич в этом фундаменте. Спасибо вам за ваш труд. Но дальше будет сложнее.

Общее настроение в кабинете после его слов было странным — не радостным, но и не унылым. Скорее, это была усталая удовлетворенность, смешанная с суровой решимостью. Все понимали — битва только началась.

Когда все разошлись, Лев остался один. Он подошел к окну. За ним расстилался апрельский вечер. Снег почти сошел, обнажив черную, жадно впитывающую влагу землю. Где-то вдали тускло светились огни города. Он повернулся, его взгляд упал на столешницу, где лежала тонкая папка с грифом «Ципрогептадин. Проект заморожен». Он взял ее, перелистнул несколько страниц с формулами, расчетами, отчетами о неудачных синтезах. Затем аккуратно положил в нижний ящик стола, в ту самую папку, на обложке которой было написано: «На будущее».

Он проиграл одно сражение. Небольшое, тактическое. Но его армия — армия ученых, врачей, инженеров, медсестер и санитарок — продолжала наступать на всех остальных фронтах. Война за будущее медицины, будущее его нового дома, только начиналась. И Лев Борисов не собирался в ней отступать

Глава 13 Эпидемия и надежда

Раннее майское солнце, еще не успевшее набрать летней силы, косо пробивалось сквозь высокие окна приемного отделения на первом этаже «Ковчега». Воздух, обычно наполненный строгим ароматом антисептиков и свежего белья, сегодня был густ и тяжел. Его перебивали запахи пота, пыли и немытого человеческого тела — характерный шлейф эшелонов, прибывающих с запада.

Дежурная медсестра Клавдия, женщина с лицом, изможденным от бессонных смен, но с неизменной стальной выправкой, металаcь между носилками. С вокзала только что доставили новую партию эвакуированных — человек сорок, в основном женщины, старики и дети. Они сидели на скамьях вдоль стены, стояли, прислонившись к стенам, с тупой покорностью во взгляде. Очередь на санобработку и распределение растянулась.

— Двигайтесь, граждане, не задерживаемся! — голос Клавдии звучал хрипло, но громко. — Следующие десять человек в санпропускник!

Молодой врач Григорьев, ординатор, только что переведенный из терапевтического отделения, пытался наладить процесс. Он был бледен, на лбу выступили капельки пота. Он еще не привык к этому вавилонскому столпотворению, к этому непрерывному потоку человеческого горя.

— Товарищ врач, — тихо позвала его пожилая женщина, сидевшая на полу, прислонившись к стене. Рядом с ней лежала девочка лет десяти. — Моя внучка… очень горячая, и сыпь какая-то…

Григорьев наклонился. Девочка бредила, ее тело пылало. На бледной коже живота и груди проступала нежная розеолезная сыпь, Григорьев нахмурился.

— Пищевая токсикоинфекция, наверное, — неуверенно пробормотал он, больше для себя. — С обезвоживанием. Клавдия Ивановна, подготовьте капельницу с физраствором, отведите в седьмую палату.

В этот момент из-за его спины раздался спокойный, но режущий воздух, как скальпель, голос.

— Стойте.

Лев Борисов, проходивший через приемное отделение по пути к лифтам, замер на пороге. Его взгляд, холодный и мгновенно оценивающий, скользнул по девочке, по женщине, по еще нескольким сидящим и стоящим фигурам. Он увидел то, что не разглядел Григорьев: у троих взрослых мужчин — такая же сыпь; у одного — характерная одутловатость лица, гиперемия конъюнктив; другой ловил воздух ртом, словно рыба, выброшенная на берег.

Лев сделал два резких шага вперед, отстранил Григорьева и присел на корточки рядом с девочкой. Он провел рукой по ее лбу, внимательно изучил сыпь. Затем его пальцы что-то нащупали у нее в волосах, за ухом. Он отцепил и, встав, поднес к свету. На его пальцах копошилась вошь.

— Сыпной тиф, — произнес Лев тихо, но так, что слово прозвучало на все отделение, как выстрел. — Немедленно! Всех вновь прибывших в изолятор! Всех, кто с ними контактировал в приемнике на карантин! Отделение закрыть на срочную дезинфекцию!

В приемной на секунду воцарилась гробовая тишина, а затем ее разорвал вопль одной из женщин: «Сыпняк! Вшивая смерть!»

Началась паника. Люди ринулись к выходу, сбивая с ног санитаров. Клавдия, не теряя самообладания, рявкнула на двух дюжих санитаров: «Дверь на запор! Никого не выпускать!» Григорьев стоял, белый как мел, смотря на свои руки, которые только что трогали больную.

Лев уже отдавал приказы, не повышая голоса, но каждое его слово было стальным и безоговорочным.

— Клавдия Ивановна, организуйте разделение: здоровые в левое крыло, контактные в правое, явно больные — в изолятор через черный ход. Григорьев, вы сейчас же пройдете в санпропускник, обработаетесь сами и будете курировать карантинную зону. Я объявляю в «Ковчеге» режим ЧС.

Он повернулся и быстрым шагом направился к выходу, к лифту, ведущему в его кабинет. В голове уже стучал мрачный счетчик: инкубационный период, скорость распространения, смертность без адекватного лечения до сорока процентов. Они столкнулись с врагом куда более опасным, чем любая бактерия или пуля — с эпидемией.

Тем же утром, ровно в девять часов, у главного входа в «Ковчег» собралась нестройная группа молодых людей. Сорок семь пар глаз, полных страха, любопытства и отчаянной решимости, смотрели на монументальное здание института, отражавшееся в водах Волги.

Это были первые студенты только что созданного на базе эвакуированных кафедр Куйбышевского медицинского института. Тридцать девушек в скромных платьях и семнадцать парней, некоторые еще в гражданской одежде, некоторые — в новеньких, но плохо сидящих гимнастерках. Среди них были и вчерашние школьники, и те, кто успел поучиться в Москве или Ленинграде до войны, и даже несколько бывших фельдшеров с фронта, отправленных на повышение квалификации.

Их встретили Лев, Жданов и Катя. Лев стоял, слегка отстранившись, его лицо было маской усталой собранности. Эпидемия тифа держала его в железных тисках, но этот миг был слишком важен, чтобы его пропустить.

Жданов, исполнявший обязанности научного руководителя института, произнес краткую вступительную речь, полную академических оборотов и веры в науку. Затем слово взял Лев.

Он вышел на шаг вперед. Его взгляд, тяжелый и пронзительный, скользнул по каждому лицу.

— Вам выпала честь, — начал он без всяких предисловий, и его голос, негромкий, но идеально слышимый, заставил всех внутренне подтянуться, — учиться медицине не в стерильных аудиториях мирного времени, а в горниле самой страшной войны в истории человечества. Там, за этими стенами, умирают люди. От ран, от голода, от болезней. Ваша задача — научиться их спасать. Здесь нет места сомнениям, слабости и сантиментам. Ваша будущая ошибка может стоить жизни бойцу, который защищает ваших матерей и сестер. Запомните это с первого дня.

Он развернулся и толкнул тяжелую дверь. Группа, ведомая Катей и Ждановым, потянулась за ним.

Первым делом они попали в приемное отделение. Картина, однако, была не той, что несколько часов назад. Царил строгий порядок. Весь поток был разделен на три четких ручья, отгороженных друг от друга импровизированными барьерами из фанеры. Санитары в дополнительных халатах и повязках направляли людей. В воздухе висел резкий запах хлорамина.

— Приемно-сортировочный блок, — пояснила Катя, идя впереди. — Сейчас он работает в режиме эпидемиологической угрозы. Обратите внимание на разделение потоков: «зеленая» зона — для чистых, «желтая» — для контактных, «красная» — для больных с установленными инфекциями. Это основа выживания института в таких условиях.

Один из парней, самоуверенный, с аккуратным пробором, усмехнулся:

— На фронте проще. Там хоть видно, от кого прятаться.

Лев, шедший чуть впереди, не поворачиваясь, бросил через плечо:

— На фронте вас прикроет ротный пулемет. Здесь ваш пулемет — вот это. — Он указал на табличку с инструкцией по дезинфекции рук. — И если вы его забудете, вы убьете не только себя, но и половину госпиталя. Запомнили, товарищ будущий врач?

Парень смущенно потупился.

Далее их провели по второму этажу. Через стеклянные окна в стенах операционных студенты увидели, как работает Сергей Сергеевич Юдин. Он проводил резекцию желудка. Его движения были точны, быстры и экономны. Студенты, прильнув к стеклу, замерли, затаив дыхание. Это была высшая математика хирургии.

— Не романтика, — голос Льва вернул их к реальности. — А ремесло. Тяжелое, грязное, часто безнадежное. Но именно оно решает, жить человеку или нет.

На седьмом этаже их ждал контраст. В отделении физиотерапии и ЛФК царила почти бодрая атмосфера. Валентин Николаевич Мошков, демонстрировал на выздоравливающем бойце с ампутированной рукой систему упражнений с резиновым эспандером.

— Видите? — гремел он. — Мышцы атрофируются без нагрузки! Мы должны заставить их работать! Мы возвращаем не просто тело, мы возвращаем волю!

Студентка с двумя толстыми косами и умными, серьезными глазами тихо спросила у Кати:

— А правда, что здесь делают трансплантации? Говорят, доктор Вороной…

Катя одобрительно кивнула.

— Правда. Но это высший пилотаж. Сначала вы должны научиться не заносить инфекцию при банальном шве. Все высотные этажи, с восьмого по двенадцатый, — это научно-исследовательские лаборатории. Доступ туда — по особому пропуску и только после сдачи экзаменов. Ваша задача на ближайший год — освоить азы там. — Она указала на этажи выше, где располагались учебные аудитории и библиотека.

Экскурсия закончилась в главном холле. Студенты стояли в растерянности, впечатленные и напуганные открывшимся им миром. Это был не просто институт. Это был гигантский, сложный организм, живущий по своим суровым законам. И теперь они стали его частью.

Лев, глядя на них, почувствовал странный укол чего-то похожего на надежду. Эти юнцы, еще пахнущие домом и школьной партой, — это было будущее. Будущее, которое он должен был успеть подготовить к еще более страшным испытаниям.

Кабинет Льва на шестнадцатом этаже превратился в штаб по борьбе с эпидемией. Воздух был густ от махорки и напряженного молчания, прерываемого скрипом перьев по бумаге и глухими ударами кулака по столу. Лев стоял у большой карты Куйбышева и области, утыканной флажками. Красные — очаги тифа. Их было уже с десяток.

— Докладывайте, — его голос был ровным, но в нем слышалась усталость. — Пшеничнов, у вас самые свежие данные.

Алексей Васильевич Пшеничнов, обычно энергичный и подтянутый, сейчас выглядел постаревшим. Он нервно теребил край папки.

— Данные с железнодорожных узлов и из эвакуированных лагерей катастрофические. Люди еду неделями без санобработки. Педикулез почти стопроцентный. В лагере под Безымянкой за сутки госпитализировали сорок человек с типичной клиникой. Смертность в условиях переполненных госпиталей, без адекватного ухода и лечения, доходит до сорока процентов, как вы и говорили, Лев Борисович. Это бомба замедленного действия.

Владимир Никитич Виноградов, сидевший в кресле с видом человека, несущего на своих плечах все болезни мира, тяжело вздохнул.

— Наша поливакцина… она еще сырая. Мы ускорили испытания в десять раз, но для массового применения нужны месяцы. Сейчас мы можем говорить о защите для ограниченного контингента. Медперсонала, например.

— Месяцев у нас нет, — резко парировал Лев. — Через месяц эпидемия сметет и город, и все тыловые госпитали. У нас есть дни. Сашка?

Александр Михайлович Морозов, его правая рука, смотрел в свой ведомственный планшет, его лицо было каменным.

— Дефицит всего, Лев. Хлорамин Б на исходе. Смена белья — одна простыня на троих в сутки. Мы стираем кипячением, но сушить негде, майские ночи холодные. Мыло хозяйственное — по десять грамм на человека в день. Это смех.

— Не смешно, — буркнул Громов, стоявший у окна и наблюдавший за городом. Его фигура в форме НКВД отбрасывала длинную тень. — Ситуация требует жестких мер. Предлагаю закрыть «Ковчег» на полный карантин. Никого не впускать, никого не выпускать. Прекратить прием эвакуированных. Обезопасить хотя бы этот объект.

В кабинете повисла тяжелая пауза. Все понимали логику чекиста, «Ковчег» был стратегическим активом. Его потеря была недопустима.

Лев медленно прошелся по кабинету, его ботинки глухо стучали по паркету. Он остановился перед Громовым.

— Иван Петрович, я вас понимаю. Но мы госпиталь. Наш долг принимать раненых и больных. Если мы закроемся, мы предадим свою суть. Мы превратимся из «Ковчега» в осажденную крепость, которая смотрит, как тонут другие.

— Ваша сентиментальность может погубить всех, Лев Борисович, — холодно заметил Громов.

— Это не сентиментальность, — возразил Лев. — Это расчет. Если эпидемия вырвется за пределы эвакопунктов и ударит по городу, она дойдет и до нас, через тех же самых санитаров и врачей, которые живут в городе. Мы не отсидимся, мы должны бороться там, где фронт.

Он повернулся к остальным.

— Вот наше решение. Работаем в условиях строжайшего противоэпидемического режима. Все сотрудники — круглосуточное дежурство с проживанием в институте. Санпропускник — обязательная обработка для всех, кто входит и выходит. Усилить дезбарьеры между этажами. Пшеничнов, вы получаете от меня карт-бланш. Ускоряйте испытания вакцины. Используйте все, что есть. Я беру на себя всю ответственность.

Его последняя фраза повисла в воздухе. Все знали, что значит «вся ответственность» в 1942 году. Но иного выхода не было.

Инфекционный барак, развернутый в одном из изолированных крыльев первого этажа, был адом. Воздух пропитан запахом пота, хлорки и болезни. Стоны, бред, тихий плач. Студенты-практиканты, приведенные сюда Виноградовым, стояли бледные, пытаясь скрыть страх за масками профессионального интереса.

Виноградов подошел к одной из коек. На ней лежала женщина лет тридцати пяти, лицо ее было землистым, с желтушным оттенком. На коже классическая розеолезная сыпь, но также виднелись мелкие кровоизлияния, петехии. Из носа сочилась кровь.

— Коллеги, — обратился Виноградов к студентам, его спокойный, методичный голос был глотком свежего воздуха в этом ужасе. — Перед нами сложный случай. Кроме типичных симптомов сыпного тифа — лихорадка, сыпь, помутнение сознания — мы видим желтуху и геморрагический синдром. Ваши предположения?

Студент с пробором, тот самый, что усмехался утром, решил блеснуть знаниями.

— Вирусный гепатит? Желтуха явно указывает на поражение печени.

— А сыпь? — тут же парировала студентка с косами, та самая, что спрашивала о трансплантациях. — При гепатите такой не бывает. И геморрагический синдром не характерен в такой степени. Это больше похоже на геморрагическую лихорадку.

— Браво, — раздался голос с порога. В бараке появился Лев. Он подошел к койке, кивком поблагодарив Виноградова за предоставленное слово. — Дифференциальная диагностика — это как детектив. Вы смотрите на улики. Сыпь — классическая для тифа. Желтуха и кровоточивость — осложнения. Сыпной тиф болезнь системная. Он бьет по сосудам, по нервной системе, а в тяжелых случаях и по печени, и по почкам, вызывая токсический гепатит и усиливая ломкость капилляров.

Он взял историю болезни, пролистал.

— Смотрите, — он показал на температурный лист. — Волнообразная лихорадка. Анализ крови — лейкопения, тромбоцитопения, все сходится. Это сыпной тиф с поражением печени и геморрагическим синдромом. Редкое, но описанное в литературе осложнение. Лечение — симптоматическое. Борьба с интоксикацией, поддержание сердечной деятельности, попытка остановить кровотечения. Прогноз… — Лев взглянул на женщину, — тяжелый.

Студенты молча переваривали информацию. Теория из учебников оживала перед ними в самом мрачном своем проявлении. Молодой врач Григорьев, работавший в этом бараке, подошел ближе.

— Лев Борисович, мы пытаемся, но… у нее продолжается носовое кровотечение, слабость нарастает.

Лев внимательно посмотрел на Григорьева. Тот был измотан, но в его глазах горела искра — он уже не тот растерянный юнец, что был утром.

— Тампонада передних носовых ходов? — коротко спросил Григорьев.

— Не нужно никаких тампонад, это воспрещается, и запретить пациенту запрокидывать голову! Капельницу с глюкозой и аскорбиновой кислотой не снимать. И, Григорьев… — он понизил голос, — вы хорошо держитесь, так держать.

Эта простая похвала заставила Григорьева выпрямиться. Он кивнул и бросился выполнять указания. Лев же, проводив его взглядом, снова погрузился в свои мрачные мысли. Они диагностировали один сложный случай. Но завтра их будет десять, а послезавтра сто. И так до тех пор, пока вакцина не появится. Если появится.

Кабинет Льва. Бессонная ночь отяжелела веками, но смыть напряженную ясность мысли не смогла. Перед ним, как приговор, лежали предварительные результаты испытаний поливакцины на животных. Данные были обнадеживающими, но недостаточными. Пропасть между лабораторными мышами и человеком была все еще слишком велика.

Дверь открылась, и в кабинет вошли трое: Пшеничнов, выглядевший совершенно разбитым, незнакомый сухопарый мужчина в очках и строгом, но поношенном костюме, и, замыкая шествие, старший майор Артемьев, лицо которого не выражало ровным счетом ничего.

— Лев Борисович, — голос Пшеничнова срывался от усталости. — Разрешите представить. Профессор Лев Васильевич Громашевский, эпидемиолог, эвакуирован из Харькова. Профессор настаивал на срочной встрече.

Громашевский не стал тратить время на любезности. Его слова были отточены, как хирургический инструмент.

— Товарищ Борисов, я ознакомился с вашими данными и с ситуацией в городе. Вы стоите на пороге катастрофы. Ваша вакцина единственный шанс ее предотвратить. Но тестировать ее в обычном режиме — значит подписать смертный приговор тысячам.

— Я это прекрасно понимаю, — холодно парировал Лев. — Но я не вижу иного выхода, кроме как ускорять доклинические испытания.

— Есть выход, — Громашевский снял очки и принялся методично протирать стекла. — Ускоренные испытания на добровольцах, из числа заключенных и приговоренных к высшей мере. Их жизнь уже кончена, но они могут принести последнюю пользу государству, на которое работали.

В кабинете повисла ледяная тишина. Пшеничнов смотрел в пол, его руки дрожали. Артемьев, прислонившись к косяку двери, равнодушно изучал потолок.

— Вы предлагаете мне проводить опыты на людях? — голос Льва был тихим и опасным.

— Я предлагаю вам спасти жизни тысяч советских граждан, бойцов и детей, — поправил его Громашевский. — Цена — несколько десятков жизней предателей и вредителей. Математика, как видите, проста.

— Мы врачи! — Пшеничнов вдруг выпрямился, его лицо залила краска. — Мы давали клятву «не навреди»! Какая разница, кто перед тобой — герой или предатель? У постели больного нет идеологии!

— Ошибаетесь, Алексей Васильевич, — в разговор вступил Артемьев. Его ровный, бесстрастный голос звучал зловеще. — Идеология есть всегда. И сейчас она диктует необходимость жестких решений. У системы есть… ресурсы для таких испытаний. И воля их использовать.

Лев медленно поднялся из-за стола. Он подошел вплотную к Громашевскому. Его собственное дыхание было ровным, но внутри все горело.

— Профессор, я ценю ваш опыт. Но здесь, в «Ковчеге», мы не палачи. Мы не будем ставить опыты на людях, пусть даже приговоренных. Это не медицина, это изуверство. И пока я здесь главный, этого не произойдет.

Громашевский смерил его взглядом, полным холодного презрения.

— Ваш гуманизм убьет больше людей, чем моя решимость. Вы предпочитаете, чтобы умирали невинные.

— Я предпочитаю искать другие пути! — отрезал Лев. — Совесть это не роскошь, профессор. Это основной инструмент врача. Без нее мы превращаемся в мясников, вон из моего кабинета.

Громашевский, не сказав больше ни слова, развернулся и вышел. Артемьев, бросив на Льва нечитаемый взгляд, последовал за ним.

Пшеничнов остался, тяжело дыша.

— Лев Борисович… а если он прав? Если из-за наших принципов…

— Молчи, Алексей, — Лев обернулся к окну, глядя на раскинувшийся внизу город. — Не давай им сломать тебя. Не становись одним из них.

«Из нас…» — пронеслось в голове Льва, вспомнив историю с Булгаковым.

На следующий день, во время обхода одного из эвакопунктов, куда Пшеничнов лично отправился, чтобы организовать карантинные мероприятия, он почувствовал резкую слабость и головную боль. К вечеру температура поднялась до сорока. Его срочно доставили в изолятор «Ковчега» с диагнозом: сыпной тиф.

Лежа в отдельной палате, в бреду и жару, он потребовал к себе Льва и своих заместителей.

— Испытывайте… на мне, — выдохнул он, когда Лев склонился над ним. — Я… первый доброволец. Все данные… тщательно фиксируйте. Если умру… так тому и быть. Но если выживу… мы получим бесценные клинические данные. Быстрее, чем на ком бы то ни было.

Лев сжал его горячую руку. Он хотел возражать, но видел в его глазах не только жар болезни, но и стальную решимость. Это был его выбор и его жертва.

— Хорошо, Алексей, — тихо сказал Лев. — Мы будем испытывать на тебе. Но это не отменяет антибиотико- и симптоматическую терапию!

Лев стоял над койкой Пшеничнова, изучая температурный лист. Кривая, достигнув своего пика на пятый день болезни, начала медленное, но неуклонное снижение. Сам Алексей Васильевич был слаб, как ребенок, но в его глазах горел уже не бред, а ясный, острый интерес исследователя.

— Температура 38.2, — хрипло проговорил он, пытаясь приподняться на локте. — Сознание полностью ясное. Сыпь начинает бледнеть. Лев Борисович, данные… Фиксируйте… На седьмой день после заражения начало спада. Осложнений со стороны ЦНС не наблюдается…

— Лежи, Алексей, — Лев аккуратно поправил подушку за его спиной. — Все данные твои ассистенты снимают по часам. Ты дал нам больше, чем могла бы дать любая лабораторная мышь. Теперь твоя задача выжить.

— Вакцина… — упрямо прошептал Пшеничнов. — Она работает?

— Предварительные результаты твоего случая, в сочетании с данными доклинических испытаний, показывают эффективность на уровне прогноза в 70–75 процентов, — голос Льва был ровным, но в нем слышалась давно забытая нота надежды. — Это достаточно для запуска в ограниченное производство, я уже отдал распоряжение.

Пока Пшеничнов боролся с болезнью, его заместители, под руководством Льва, днем и ночью обрабатывали данные. И теперь, с карт-бланшем, механизмы закрутились с невероятной скоростью.

Кабинет Льва снова стал штабом, но на сей раз штабом наступления.

— Артемьев! — Лев бросил трубку телефона, связывавшего его с Москвой. — Я только что пробил решение через Наркомздрав. Немедленно находим свободные мощности на биохимическом комбинате! Все остальное — твоя задача.

Майор Артемьев, исчезнув на несколько часов, вернулся с новостью, что часть цехов фармзавода № 2 уже перепрофилируется под его личным контролем.

— Ермольева! — Лев уже стоял в лаборатории антибиотиков на 8 этаже. — Мне нужна ваша помощь с технологией глубинного культивирования, хотя бы консультация.

Зинаида Виссарионовна, не отрываясь от микроскопа, кивнула.

— К вечеру направлю к Пшеничнову двух своих лучших технологов. Они знают, как выжать из нашего оборудования максимум.

— Сашка! — Лев почти столкнулся с ним в коридоре у лифта. — Снабежние! Флаконы, пробки, иглы, спирт! Я не знаю, как, но к завтрашнему утру все должно быть!

Сашка, с своим вечным планшетом, лишь тяжело вздохнул и потер переносицу.

— Иглы есть, спирт есть, а вот стеклянные флаконы катастрофа. Но… есть идея. Использовать ампулы от новокаина, их хоть отбавляй.

Уже через сорок восемь часов первый цех биокомбината, заставленный допотопными автоклавами и линией для розлива, выдал первую опытную партию — 500 доз поливакцины. Технолог, заправлявший процессом, с гордостью доложил Льву:

— Лев Борисович, если ничего не сломается, можем выдавать до десяти тысяч доз в сутки! Это при условии, что сырья хватит.

Лев взял в руки один из крошечных флаконов. Жидкость внутри была прозрачной, почти невесомой. А в ней надежда на спасение тысяч жизней.

— Хорошо, — он поставил флакон обратно на стол. — Начинаем немедленную вакцинацию персонала «Ковчега», всех сотрудников эвакопунктов и железнодорожных узлов. Первые партии на фронт, в части, где зафиксированы вспышки.

Он вышел из цеха. Воздух был густой, пропитанный запахом дрожжей и спирта. Но для Лява он пах победой. Еще одной, маленькой, вырванной у смерти в ее же владениях.

* * *

Учебная аудитория на 15 этаже была забита до отказа. Студенты сидели на скамьях, стояли вдоль стен, толпились в проходах. Напротив них, за столом, сидели Лев, Жданов и — к всеобщему удивлению — бледный, исхудавший, но живой Пшеничнов, пришедший на свое первое занятие после болезни.

Жданов открыл занятие, представив эпидемию сыпного тифа как «грандиозный природный эксперимент».

— Вы стали свидетелями не просто вспышки заболевания, — его голос звучал лекционно-размеренно, — вы увидели, как система здравоохранения, доведенная до предела, может мобилизоваться и дать отпор. Это — высшая школа медицины.

Затем слово взял Лев. Он подошел к большой доске, на которой мелом были схематично нарисованы этапы развития эпидемии.

— Забудьте на время о патогенезе и циклах развития риккетсий, — начал он. — Давайте разберем эту ситуацию как управленческую задачу. Первый этап: идентификация угрозы. Что мы сделали неправильно?

Студент с пробором, уже без прежней самоуверенности, поднял руку.

— Не распознали угрозу на этапе приемного отделения, приняли тиф за отравление.

— Верно, — кивнул Лев. — Ошибка на самом нижнем уровне. Цена — несколько часов потерянного времени и десятки новых контактов. Второй этап: локализация. Что спасло ситуацию?

Студентка с косами ответила без колебаний:

— Жесткое разделение потоков и немедленный карантин. И… личный пример. Когда профессор Пшеничнов… — она смущенно взглянула на того, — добровольно пошел на заражение.

Пшеничнов слабо улыбнулся.

— Это был не героизм, а отчаяние, — поправил он. — И единственный в тех условиях способ получить данные быстро.

Лев продолжил, разбирая этап за этапом: организация карантина, битва за ресурсы, этическая дилемма, прорыв в производстве вакцины.

— А теперь, — сказал Лев, стирая с доски схему, — давайте разберем два клинических случая, которые вы видели. Первый — женщина с желтухой и геморрагическим синдромом. Кто скажет, в чем была главная диагностическая ошибка на начальном этапе?

Молодой врач Григорьев, сидевший среди студентов, поднялся.

— Мы… я искал отдельное заболевание, гепатит. А нужно было искать осложнение основного — тифа. Нужно было видеть картину в целом.

— Правильно, — Лев снова кивнул. — Медицина это не сборник отдельных диагнозов. Это мозайка. И ваша задача собрать её, даже если некоторые детали кажутся лишними.

— А теперь второй случай, — Лев посмотрел на аудиторию. — Мужчина, 50 лет. Доставлен с жалобами на сильную головную боль, лихорадку, светобоязнь. Сыпи нет. Что вы предполагаете?

Студенты зашептались. Посыпались версии: менингит, грипп, энцефалит.

— Анализы показывали лейкопению, — добавил Лев. — И тромбоцитопению. И еще один факт: он уже переболел «сыпняком».

В аудитории воцарилось недоуменное молчание.

— Это болезнь Брилля-Цинссера, — спокойно сказал Лев. — Рецидив сыпного тифа, который может наступить через годы и даже десятилетия после первичного заболевания. Протекает часто атипично, без сыпи. Риккетсии все это время дремали в его лимфатических узлах. Война, стресс, истощение — и вот вам рецидив.

Аудитория взорвалась удивленными возгласами. Такого не было ни в одном учебнике.

— Вывод, — поднял руку Лев, восстанавливая тишину, — эпидемия это не только острое заболевание. Это мина замедленного действия, которая может рвануть через годы. Ваша наблюдательность и знание медицинской истории — такое же оружие, как и скальпель.

Жданов, до этого молча слушавший, заключил:

— Запомните этот урок. Врач на войне это не просто ремесленник, зашивающий раны. Это боец, сражающийся с невидимым врагом. И его оружие знание, ответственность и иногда готовность к самопожертвованию.

После занятия Лев зашел в палату к Пшеничнову, которого уже уложили обратно в постель.

— Ну как, Алексей Васильевич, как себя чувствуете? — спросил Лев, присаживаясь на стул.

— Словно меня пропустили через мясорубку, а потом собрали обратно, — усмехнулся Пшеничнов. — Но, кажется, я теперь имею стойкий иммунитет к собственному детищу. И мы получили бесценные данные о дозировке и периоде формирования иммунного ответа.

Лев положил руку на его плечо.

— Твоя жертва, Алексей Васильевич, спасет тысячи. Я это гарантирую.

Поздний июньский вечер. Лев стоял один в своем кабинете перед большой картой эпидемиологической обстановки. Красные флажки, еще неделю назад усеявшие карту, как корь, теперь поредели. Новые очаги почти не появлялись. Благодаря массовой вакцинации в эвакопунктах и на железнодорожных узлах, благодаря жестким карантинным мерам, эпидемию удалось взять под контроль.

Он подошел к окну. Закат над Волгой был кроваво-красным, торжественным и тревожным. Где-то там, на западе, гремели пушки, гибли люди. Но здесь, в тылу, в стенах «Ковчега», они выиграли еще одну битву. Битву с невидимым врагом.

«Мы победили в этой битве, — думал Лев, глядя на уходящее за горизонт солнце. — Но война с болезнями только начинается. И до победного конца еще очень, очень далеко».

Он глубоко вздохнул и потушил свет в кабинете. Завтра предстоял новый день. Новые раненые, новые болезни, новые вызовы. Но сегодня они выстояли. И в этом был крошечный, но такой важный лучик надежды.

Глава 14 Интерлюдия Алексей Морозов — Лешка. Молот и наковальня

19:15. Штаб обороны Белостока.

Тикали настенные часы. Этот мерный, назойливый звук был громче далёкой редкой канонады. Он заполнял комнату, набитую тягостным молчанием и ожиданием.

Морозов стоял у карты, но не видел её. Его взгляд был прикован к трём маленьким флажкам, обозначавшим дулаги западнее города. Он ждал, они все ждали.

Первая радиограмма пришла в шестнадцать ноль-пять. «Гроза-1. Объект „Берёза“ взят. Семена собираются. Битые яблоки грузятся в телеги». Расшифровали быстро. Первый лагерь освобождён. В штабе выдохнули. Но облегчение было коротким.

Прошёл час, второй… О втором и третьем лагерях — ничего, совершенно никаких сведений. Радист, бледный как полотно, каждые пятнадцать минут выходил в эфир на короткий сеанс. В ответ — статический шум.

— Может, связь прервалась? — глухо спросил начальник связи, капитан Лисицын, вытирая пот со лба. — Пеленгацию могли навести…

— Пеленгацию навели бы и на первую группу, — отрезал Морозов, не оборачиваясь. — Молчание — это тоже информация. Ждём.

Но напряжение росло. Подполковник Зайцев, пехотный командир, нервно прохаживался из угла в угол.

— Шесть часов на всё про всё дали, Алексей Васильевич. Уже три с лишним прошло. От одной группы весточка. Если другие попали в переплёт… Все сроки полетят. Немцы очухаются, подтянут резервы к тылам, и «Молот» сам попадёт в мясорубку. Может, уже пора думать о плане «Б»? Оборона по периметру?

— План «Б» — это пусть к поражению, Пётр Семёныч, я верю в наших парней, — спокойно, но с такой сталью в голосе, что Зайцев замер, ответил Морозов. — Пока у нас нет данных о разгроме двух оставшихся групп, мы действуем по плану «А». Танки Ветрова и люди Носова не подведут. Просто сидим и ждём. Ответил Лешка, но никто из штаба обороны города не знал, да и не мог знать, как не легко давалось Лешке это спокойствие и уверенность, что он внушал своим подчиненным…

Его лицо было маской ледяного спокойствия, но это была именно маска, он просто не имел права показывать, какая буря бушует внутри. Только пальцы, сжимавшие край стола, были белыми от напряжения. Он не показывал страха, не потому что не боялся. Потому что знал: если дрогнет он — дрогнет весь штаб, а за ним и весь гарнизон.

20:47

Радист вздрогнул, прижал ладонью наушник. Все в комнате замерли.

— Принимаю… Принимаю! «Гроза-2»! — он лихорадочно заскрипел карандашом записывая данные радиопередачи.

Шифровальщик практически выхватил у него листок, нервы людей были на пределе, он вырвал блокнот у помощника. Его пальцы летали по страницам. Тиканье часов заглушил стук собственного сердца в ушах у каждого.

— Готово! — выдохнул шифровальщик и протянул листок Морозову.

Тот прочитал про себя, и по его лицу впервые за вечер пробежала тень — не улыбки, а жёсткого, делового облегчения.

— Всем слушать, — он прочёл вслух, переводя код. — «Двадцать сорок пять. „Гроза-2“. Объект „Дуб“ взят. Задержка из-за „грибов“ на дороге. „Грибы“ выкорчеваны, но „телега“ повреждена, семена собраны. Битые яблоки — половина погружена. Движемся к „реке“. Прошу уточнить график».

Морозов посмотрел на Орлова. Тот понимающе кивнул.

— «Грибы» — это немецкий заслон. Патруль или подразделение. «Телега повреждена» — потеряли технику. БТ-7 или грузовик. Но задачу выполнили.

— И главное — связь есть, — добавил капитан Лисицын, уже не скрывая облегчения. — Значит, радиостанция цела, управление сохранили.

— Ответьте, — приказал Морозов. — «График сохраняется. Двигаться к „реке“. Ждать „Грозу-3“».

Напряжение спало, но не исчезло. Теперь ждали последнего, самого важного доклада. Третья группа была самой дальней, её маршрут — самым сложным.

21:30

Радист снова встрепенулся. На этот раз его лицо озарилось, будто парень получил долгожданную весточку из родного дома…

— «Гроза-3»! Сильный сигнал!

Расшифровка заняла минуты, но они показались вечностью. Морозов взял листок, и на его губы дрогнули в этот момент, почти незаметно, неуловимо, вскоре его лицо озаряла простая радостная улыбка по которой Лев узнал бы своего простого и веселого друга, того самого «Лешку», а не сурового полковника НКВД…

— Двадцать один двадцать, — зачитал он чётко, и в его голосе впервые зазвучали веселые нотки простого парня из лаборатории, друга, врача, а не «стального командира», что не знает сомнений. — «Гроза-3». Объект «Осина» и «прилегающая роща» очищены. Встретили «стадо кабанов» — это означало до батальона пехоты. «Кабаны» разбежались, часть загнаны. Потери: две «блохи» (лёгкие танки БТ-7) укушены, но идут своим ходом. «Семян» — в избытке. «Битых яблок» — много. Все колонны движутся к «реке». «Кузнечик» (Носов) докладывает: «Готовим удилища для большой рыбалки».

Телеги, блохи* — каждая из трех групп имело свое название техники, так посоветовал Лев, так сложнее переводить радиоперехват нацистам. Нет общего названия техники.

В штабе вместо безудержной радости воцарилась тишина, но теперь это была тишина сосредоточенной уверенности, пришло время тяжелой работы…

— Батальон, — произнёс Орлов с профессиональным одобрением. — Значит, на них вышли не патрулем, а целым батальоном. И наши отбросили фрицев. Теперь, наши это примерно пять тысяч бывших пленных с винтовками, пулеметами и гранатами — это уже сила. Не просто придется «сверхчеловекам»…

— «Две блохи укушены» — два БТ-7 подбиты, но на ходу, — добавил Зайцев. — Потери приемлемые, главное — задачи все выполнены, все три дулага освобождены.

Морозов отложил листок. Он подошёл к карте и провёл рукой от дулагов к точке сбора, а от неё — к вчерашнему участку прорыва у Белостока.

— Всё. Колесо завертелось. Теперь его не остановить. — Он обернулся к командирам. — Первый этап пройден. «Молот» собрал силы. Теперь всё зависит от нашей решимости и профессионализма. Через семь часов начинаем операцию «Рассвет». Капитан Гусев, ваша артиллерия спит последние часы. Проверьте связь с каждым орудием. Майор Орлов, экипажи КВ и Т-26 — отдыхать. Даже если танкисты не захотят спать они ОБЯЗАНЫ, от ваших танков зависит половина успеха всей операции! Подполковник Зайцев, пусть ваши люди поужинают и попытаются уснуть, выдать по 100 грамм «фронтовой нормы». В три ноль-ноль — общее построение, постановка задач.

Сто грамм фронтовой нормы еще не введены в войсках, но по совету Льва, Лешка опережал развитие событий, не было ни времени ни средств на психологов, а стресс у бойцов нужно было снимать…

Он взглянул на часы. Тиканье теперь звучало не мукой ожидания, а отсчётом до часа «Ч».

— Всем спать, — приказал он, хотя знал, что сам не сомкнёт глаз. — Завтра мы не просто обороняемся. Завтра мы вышибаем дверь из этой мышеловки. И вышибем её так, чтобы осколки летели до самого Берлина, до их безумного фюрера…

Командиры, получив долгожданные приказы, разошлись, уже не с тревогой ожидания, а с четко поставленными боевыми задачами. Морозов остался один в опустевшем штабе, он подошёл к окну. Над городом, затянутым вечерней дымкой, уже зажигались первые звёзды. Где-то там, в двадцати километрах к западу, по тёмным лесным дорогам, шли колонны. Его колонны. Несшие спасение одним и смерть — другим.

Он потянулся, хрустнул позвонками. Ледяное спокойствие на лице сменилось усталой, но непреклонной решимостью. Первая, самая трудная часть — неопределённость — позади. Теперь оставалась только работа. Жестокая, кровавая, но такая необходимая работа. Бой за Белосток только начинался.

8 июля 1941 года, 04:30. Наблюдательный пункт полковника Морозова, западный сектор.

Тишина была обманчивой. Она не была пустотой. Она была натянутой струной, гудела в ушах напряжением десяти тысяч людей, замерших в ожидании. В этой тишине звенели далёкие выстрелы — редкие, нервные. Немцы на передовой, должно быть, уже слышали движение в своём тылу, но ещё не понимали масштаба надвигающейся на них катастрофы.

Алексей Морозов стоял не в окопе, а в тесном блиндаже, превращённом в КП. Его мир был ограничен смотровой щелью, глазом стереотрубы и разложенной на грубом столе картой, испещрённой стрелами и кругами. Отсюда, с высоты, ему был виден весь западный фас «котла» — изрытая воронками земля, жалкие остатки немецких укреплений, развороченные вчера «Таранном», и дальше — лес, где сейчас, по его расчётам, должен был сосредоточиться «Молот». Они были «неправильные русские», окруженцы пробивались на восток к своим, удар «Тарана» на Запад, туда куда гнали пленных, где организовывали дулаги, был неожиданным и потому принес успех. Основные и самые сильные укрепления усиленной дивизии, немцев, что держала в кольце оборону полковника Морозова были на восточном направлении…

Лешка перестал принадлежать сам себе, теперь он полковник НКВД был слишком ценным активом, чтобы высовывать голову. Его жизнь теперь измерялась не личными рисками, а километрами удерживаемого фронта и количеством удерживаемых полков врага, потому он не высовывался и наблюдал через стереотрубу, он не мог позволить себе роскоши личной храбрости и риска. Морозов просто не имел права погибнуть и подвести всех этих людей, что собрал вокруг себя…

В ушах мягко шипела рация, настроенная на частоту «Молота». Тишина радиоэфира, тишина перед бурей. Ветров держал режим молчания. Так и должно быть.

— Товарищ полковник, — голос начальника артиллерии, подполковника Гусева, был глуховатым в тесноте блиндажа. — Батареи к бою готовы. Миномётные роты на позициях. Ждём сигнала.

Морозов кивнул, на секунду оторвавшись от окуляров. Сигналом будет грохот. Грохот десятка танковых двигателей и орудийных выстрелов с запада.

05:17.

Тишину разорвало.

Сначала — далёкий, но ясный, сухой выстрел танковой пушки. Затем ещё. Потом — частый, яростный треск пулемётов, сливающийся в сплошной рёв. Это был не перестрелка. Это был взрыв. Звук битвы, рождённой в чистом поле, пришёл с запада, взорвав собой рассвет. «Молот» начал работу.

Морозов увидел, как на далёких немецких позициях, отмеченных на карте как предполагаемое местонахождение 1-го и 3-го полков 162-й пехотной, замелькали вспышки ответного огня. Немцы просыпались. Профессионально, быстро. Но их огонь был хаотичным, растерянным — их били в спину. «Неправильные русские» вырвавшись из «котла» зачем-то вернулись, а не бежали в ужасе роняя тапки. Такое поведение было странным, непонятным, не рациональным и пугающим. Русские, «неправильные русские» прорывались из большого котла в малый, зачем⁈

— Артиллерия, всем батареям! — Голос Морозова в наушниках полевого телефона был ровным, как лёд. — Квадрат «Сталь», всеми калибрами! Огонь на подавление. Беглый, на три минуты. Миномёты, не «стесняемся» присоединяемся к веселью. Снарядов не жалеть!

Его не слышали на западе. Но его услышала земля его «Наковальни».

Секунду спустя небо над немецкими передовыми окопами разорвалось. Сначала не прицельно, работая по площадям. Десятки орудий и миномётов выли, выплёвывая в предрассветное небо снаряды, которые были на вес золота в любом другом месте, но здесь, в Белостоке, тут снаряды были дешевле жизни артиллериста. Грохот стоял такой, что в блиндаже задребезжали стёкла стереотрубы. Земля дыбилась сплошной стеной разрывов, дыма и летящих комьев грязи. Это была не подготовка. Это была зачистка.

05:21.

Морозов перевёл дух. Три минуты. Немцы в первых траншеях сейчас глохли, гибли, цепенели.

— Орлову «Наковальня», первая волна. Вперёд!

На линии, скрытой в складках местности, задвигались тёмные громады. Десять КВ-1 майора Орлова выползли из укрытий. Они шли будто на параде не спеша, с тяжёлой, неотвратимость, как сама судьба. Их широкие гусеницы вминали в грязь то, что осталось от проволоки. За ними, цепляясь за броню, перебежками, двигалась пехота — отборные батальоны, костяк обороны. Они шли молча, пригнувшись, сохраняя силы для рукопашной.

Артиллерия продолжала бить, но теперь огонь стал смещаться вглубь, на вторую линию немецкой обороны, куда должны были отползать уцелевшие фрицы. Орловские КВ подошли к краю нейтральной полосы. Из дымящихся развалин немецких окопов брызнули первые, редкие очереди. Пулемётные трассы цокали по непробиваемой лобовой броне КВ, оставляя лишь белые следы. КВ ответили выстрелами своих пушек и двинулись вперед. Они давили уцелевшие пулемётные точки гусеницами, их 76-мм пушки методично, как молотки, разбивали любые очаги сопротивления.

05:35.

— Орлову. Вторая волна. Вводи резерв.

Из-за спин КВ, из оврагов и с флангов хлынула вторая лавина. Это были не тяжёлые танки. Это была масса. Т-26, больше похожие на подвижные пулемётные точки с пушкой, бронеавтомобили БА-10, чьи 45-мм пушки били по амбразурам, БА-20 и ФАИ, поливавшие свинцом окопы. И снова пехота — больше, плотнее.

Именно в этот момент, когда немецкая оборона на западе уже трещала по всем швам, с запада донёсся новый, яростный рёв моторов — не тяжёлый гул КВ, а высокий, стремительный вой БТ—7. «Молот» капитана Ветрова ввёл в бой свои главные силы и одновременно последние резервы.

С запада, из леса, выскочили элегантные, не легендарные «тридцатьчетверки», в стремительные «бэте» с ходу ведя огонь. А за ними, нестройной, но неудержимой лавиной, поднялись те самые пленные примерно 5000 бойцов сводных батальонов. Они не шли в атаку — они заливали немецкие тылы. Их сила была в ярости, а не в выучке и слаженности подразделений. Они стреляли длинными, расточительными очередями из новых ППШ, не целясь, лишь бы держать врага прижатым к земле. Винтовка заела? Швырнуть, поднять трофей, стрелять дальше. Их поддерживали оставшиеся Т—34 «Молота» — стальные кулаки, бившие по любому организованному сопротивлению. Легкие танки сила, очень серьезная сила, когда они не прорывают укрепления, а работают под прикрытием КВ или Т—34…

Немцы оказались в классических клещах. Но эти клещи были не из стали, а из мяса, ненависти и безумного, желания отомстить садистам и захватчикам. С востока давили непробиваемые КВ и масса пехоты. С запада — стремительные БТ, крепкие Т34 и обезумевшая от мести толпы вчерашних пленных. А сверху, до самого последнего момента, сыпался шквал артиллерийских и миномётных снарядов, которые здесь, в Белостоке, не экономили.

Это был не бой. Это было уничтожение! Профессионализм немецких офицеров и стойкость солдат разбивались о простой тактический факт: их позиции были разворочены вчера, укрепления не восстановлены, а противник сосредоточил на узком участке весь свой наличный бронекулак и всю накопленную ярость.

06:10.

Наблюдая в стереотрубу, Морозов видел, как в режиме реального боя штабные синие прямоугольники на его карте расплывались, превращаясь в клубки хаоса. Отдельные очаги сопротивления — там, где засел унтер-офицер с пулемётом, где офицер сумел собрать вокруг себя горстку солдат — гасли один за другим, раздавленные массой или уничтоженные точечным ударом танка.

Связист протянул трубку полевого телефона. На связи был Ветров, похоже телефонисты где-то уже установили связь и у командира групп появилось время выскочить из танка и связаться с командующем обороной Белостокского рубежа, а значит операция удалась. Морозов услышал сиплый голос, перекрываемый грохотом боя.

— Товарищ полковник! Встреча с Орловым на отметке! «Гости» в панике! Ломаем врага! — В голосе слышалось ликование и упоением боем.

Затем — был голос Орлова, глухой, усталый:

— Первая задача выполнена. Продавили. Территория под контролем. Потери есть, уточняем.

— Молодцы парни! Вы просто молодцы! Действуйте по оперативной обстановке! — Совсем не по уставному ответил Морозов и положил трубку. Он не спрашивал подробностей. Он смотрел на часы. Всё уложилось в расчётные сорок минут основного побоища.

— Всем подразделениям, — сказал он в микрофон штабной рации, и его голос разнёсся по всем штабам батальонов. — Закрепляйтесь на достигнутых рубежах. Зачистка. Трофеи — собрать. Наших раненых — немедленно в тыл, по коридору. Ибо раненых и ослабленных людей в дулагах было в 2–3 раза больше тех, кто мог держать оружие и участвовать в бою, именно для них пробивали коридор.

Он оторвался от стереотрубы. В блиндаже стояла та же напряжённая тишина, но теперь в ней висела усталость и… недоумение. Слишком быстро. Слишком по плану, полковник выглядел в глазах подчиненных настоящим фокусником.

Морозов вышел на воздух, всё же подняв бинокль. Поле боя дымилось. Там и тут горели подбитые БТ-7 и Т-26. Один КВ стоял с перебитой гусеницей. Но среди этого дыма уже сновали санитары, а красноармейцы с радостными лицами собирали оружие, стаскивая немецкие MG-34 и ящики с патронами.

Победа, тактическая. Три полка, если не уничтожены, то разгромлены и отброшены. Кольцо прорвано, коридор на запад открыт, остаткам дивизии придется отступать. Да немцы пригонят не менее армейского корпуса взять в кольцо «неправильных русских», но когда это еще будет? Просто так в условиях блицкрига, снять с фронта армейский корпус не просто, уйдет 3–4 дня, а то и все 5–6 суток согласования в высоких штабах. Практически вечность в реалиях современной войны…

Но глядя на это поле, Морозов видел не триумф. Он видел потраченный ресурс. Два его КВ вышли из строя, смогут ли починить и вернуть в строй не понятно. Несколько лёгких танков и броневиков горели. Десятки, сотни лучших бойцов — убиты и ранены. И самое главное — он выложил на стол все свои козыри. Весь мобильный резерв, весь бронекулак, всю накопленную ярость. Теперь у него за спиной была мощная, но статичная оборона и тылы, набитые ранеными. А перед ним — разъярённый, оскорблённый враг, который теперь точно знал силу и решимость гарнизона и не пошлёт на усмирение всего одну пусть и усиленную дивизию.

Он повернулся к адъютанту, молоденькому лейтенанту, глаза адъютанта были наполнены счастьем и обожанием, верой в своего командира. Он видел победу, видел разгром немецкой дивизии. Не понимая, что это возможно последняя их победа и смертный приговор…

— Передать всем командирам. Поздравляю, теперь — работа, раненых — в госпиталя. Пополнение из пленных — распределить по учебным полкам рано им еще в строй, надо бы подкормить, дать сработаться в новых подразделениях. Да! Мы создаем новый рубеж обороны. На семь километров западнее сегодняшних позиций. Все. Действуйте у нас очень мало времени.

Патроны, снаряды, стрелковое вооружение, еда форма этого было безумно много на складах. И единственное, что таяло быстрее всего время, время жизни его гарнизона, запасов было куда больше, чем им оставалось жить…

Глава 15 Фронт мира

Запах был первым, что обрушивался на сознание при входе на седьмой этаж. Резкий, лекарственный дух антисептика, едва перебивающий сладковато-приторное зловоние гноя и пролежней. Под ним — тяжелое дыхание ста людей, сливающееся в один сплошной, тяжкий стон. Воздух был густым, неподвижным, словно ватным.

Лев Борисов, переступив порог отделения лечебной физкультуры, на секунду замер, давая привыкнуть и зрению, и обонянию. Отделение Мошкова разрослось, поглотив соседние палаты. Теперь здесь, в этом царстве боли и воли, обреталось свыше сотни душ. Одни, с перебинтованными культями, с лицами, искаженными усилием, медленно, под чуткими взглядами медсестер, выполняли упражнения на самодельных блочных тренажерах, сконструированных из тросов, грузов и деталей станков. Другие лежали. Неподвижные, с глазами, уставленными в потолок или в стену, в которых читалась лишь пустота. Глухая, бездонная пустота отчаяния.

Валентин Николаевич Мошков, энергичный, подтянутый, в белом халате, насквозь пропахшем тем же лекарственным коктейлем, уже шел навстречу, его лицо было серьезным.

— Лев Борисович, — кивнул он, без лишних приветствий. — Рапортую. Контрактуры у пятнадцати процентов лежачих прогрессируют, несмотря на ЛФК. Пролежни у каждого третьего. Борюсь, как могу, но матрасов противопролежневых, как вы и говорили, — дефицит страшный.

— Я знаю, Валентин Николаевич, — тихо ответил Лев, его взгляд скользнул по палате. — Знаю. Что с ним? — Он кивнул в сторону дальнего угла, где на койке, отвернувшись к стене, лежал молодой парень с аккуратно забинтованными культями обеих голеней.

— Лейтенант-артиллерист, — голос Мошкова понизился. — Васильев. Подорвался на мине. Спасли, выходили. А теперь… Тело цело, инфекции нет. А сам, ну головой, он не здесь. От еды отказывается, говорит одно: «Я теперь обуза, законченный человек». Мы спасли тело, Лев Борисович. Но душу… душу, кажется, не смогли.

Лев медленно подошел к койке, но он не обернулся.

— Лейтенант Васильев, — произнес Лев негромко, но твердо. Он сел на табурет, не как врач у постели больного, а как старший товарищ. — Докладывайте обстановку.

Парень медленно, с неохотой, повернул голову. Глаза были лихорадочно-яркими, но пустыми.

— Какая обстановка, товарищ генерал? — его голос был хриплым, простуженным. — Война для меня кончилась. Я отработанный материал, дармоед.

— Ошибаетесь, — Лев отрезал резко. — Ваша война не закончилась, она сменила фронт. Раньше вы уничтожали врага снарядами. Теперь ваша задача — не сдаваться. Победить здесь, это ваш новый пост, лейтенант. И он ничуть не легче прежнего.

Васильев скептически хмыкнул, глядя на свои забинтованные культи.

— И как же я буду его занимать, этот пост? Ползая?

— Стоя. Или, для начала, сидя, но с пользой, — Лев повернулся к Мошкову. — Валентин Николаевич, костыли и инвалидные коляски это паллиатив, нам нужны ноги, пусть и деревянные. Немедленно начинаем работу над протезами. Простейшими, с системой ремней и шарнирным коленным суставом. Я вечером дам вам базовые эскизы и принципы конструкции, хотя может вы знакомы с работами Альбрехта, да и в стране ведется разработка этого направления. Мы тоже займемся, сами.

Мошков, привыкший уже к «озарениям» директора, лишь кивнул, делая пометку в блокноте.

— Слышал, что была работа, но не массового производства. Будет сделано, Лев Борисович. Дерево и кожу достанем, а с шарнирами сложнее.

— Решите, — коротко бросил Лев, снова глядя на лейтенанта. — Вам дали новое задание, Васильев. Ваша задача дождаться своего нового снаряжения и освоить его. Это приказ.

Он не стал ждать ответа, поднялся и пошел дальше, оставляя за собой молодого командира, в глазах которого, кажется, впервые за долгое время промелькнула не боль, а что-то похожее на искру осмысленности. Маленькая, едва теплящаяся искра в кромешной тьме отчаяния.

Прохлада кабинета на шестнадцатом этаже после духоты седьмого была почти болезненной. Лев потянулся к графину с водой, но его руку опередил резкий, сухой кашель. Он с силой сглотнул, заставив спазм уйти, и только тогда отпил несколько глотков. Вода была теплой.

Дверь открылась без стука. В кабинет вошли Жданов и Юдин. Оба с мрачными, окаменевшими лицами. За ними, бесшумной тенью, проследовал Громов, заняв свою привычную позицию у косяка двери, его лицо было невозмутимым, как маска.

— Беда, Лев Борисович, — без предисловий начал Жданов, бросая на стол папку с документами. — К нам едет ревизор из самого Наркомздрава, товарищ Петруничев.

— Знаю эту фамилию, — хрипло произнес Юдин, опускаясь в кресло. — Карьерист и бумажная крыса. Считает, что спасение жизни должно укладываться в смету.

Лев медленно закрыл глаза на секунду, ощущая, как накатывает знакомая, тяжелая усталость. Не физическая, та была его постоянным спутником, — а моральная. Усталость от необходимости снова и снова доказывать очевидное.

— Когда? — единственное, что он спросил.

— Уже здесь, — ответил Громов с своего поста. Его голос был ровным, без эмоций. — Ждет в приемной.

Петруничев вошел с портфелем, туго набитым бумагами. Невысокий, полноватый, в идеально отутюженном костюме, он резко контрастировал с помятыми халатами и уставшими лицами присутствующих. Его маленькие, быстрые глаза сразу же оценили обстановку кабинета, задержавшись на дорогом массивном столе.

— Товарищ Борисов, — он начал без рукопожатия, садясь напротив. — Мне поручено провести ревизию эффективности работы вашего… института. — Он произнес это слово с легкой, но отчетливой иронией.

Лев молча кивнул, давая ему продолжать.

Петруничев открыл портфель, извлек папку.

— Цифры, товарищ Борисов, цифры вещь упрямая. Стоимость одного койко-дня в вашем «Ковчеге»… — он сделал театральную паузу, глядя на бумагу, — в три раза превышает среднюю по госпиталям Наркомздрава! Физиотерапия, какая-то трудотерапия, проекты по протезированию… — он махнул рукой, будто отмахиваясь от назойливой мухи. — Излишества! Непозволительная роскошь в военное время! На фронте патроны нужны, сталь, хлеб! А вы тут… — он снова жестом обозначил нечто эфемерное, — занимаетесь непонятно чем.

В кабинете повисла тяжелая, гнетущая тишина. Ее нарушил Юдин, он не кричал. Его голос был низким, раскатистым, и от этого звучал еще страшнее.

— Вы, товарищ чиновник, — медленно, отчеканивая каждое слово, начал он, — когда-нибудь видели, как двадцатилетний парень, герой, с ампутированными ногами, бьется головой о стену, потому что не может смириться с тем, что он, по-вашему, «обуза»? А я вижу каждый день. Эти ваши «излишества» — они возвращают государству бойцов. Людей! А не овощей, которых нужно кормить до конца их жалких дней!

Петруничев побледнел, но не сдался.

— Эмоции, Сергей Сергеевич, эмоции! А я оперирую фактами. Директиву о сокращении расходов на двадцать пять процентов вы получите в течение недели. Выполнение строго обязательно.

Жданов, до этого молча наблюдавший, мягко вступил, как буфер между двумя стихиями.

— Товарищ Петруничев, позвольте привести иные цифры. Благодаря нашей системе реабилитации, срок возвращения бойца либо в строй, либо к квалифицированному труду на заводе сокращен на сорок процентов. Сорок! Это прямая экономика для государства. Каждый наш пациент, поставленный на ноги, — это не пассив, а актив. Штык у линии фронта или рабочие руки у станка.

— Теории, голые теории! — отмахнулся Петруничев, собирая бумаги. — Мое решение окончательно.

Он поднялся и, не глядя ни на кого, направился к выходу. Когда дверь за ним закрылась, в кабинете снова воцарилась тишина.

И тогда заговорил Громов. Он не сдвинулся с места, его голос прозвучал так же ровно и бесстрастно.

— Не беспокойтесь, Лев Борисович. Товарищ Петруничев, судя по всему, сильно переутомился на своем посту. Ему требуется длительный отдых. В одном из наших… специализированных санаториев. Я позабочусь, чтобы его рекомендации потерялись по дороге в Москву.

Лев встретился с ним взглядом. В глазах старшего майора ГБ не было ни угрозы, ни злорадства. Лишь холодная констатация факта. Система, которую Лев научился использовать, работала. Иногда она была молотом, готовым обрушиться на него самого. Иногда — щитом. Сегодня она была щитом. Он кивнул Громову, не произнося ни слова. Благодарности здесь были лишними. Это был обмен услугами в рамках общей, страшной игре, имя которой — война.

* * *

Он объявил его принудительно. Выходной для всего ядра команды. Для Кати, Сашки, Вари, Миши и Даши. Видя их серые от недосыпа лица, тремор в уставших пальцах и пустой, остекленевший взгляд, он понял — еще немного, и они начнут падать, как подкошенные. А терять их он не мог, они были не просто сотрудниками. Они были стальным каркасом всего «Ковчега».

И что же? В первое же воскресенье он застал их всех в холле первого этажа. Сашка, с вечным своим планшетом под мышкой, оправдывался, избегая взгляда Льва:

— Не смог, Лев. Честное слово, не смог усидеть дома. Руки чешутся, в квартире адская тоска.

Рядом с ним Варя, державшая за руку их дочь Наташу, лишь виновато улыбалась. Миша и Даша стояли чуть поодаль, в коляске у них мирно посапывал их сын, маленький Матвей.

Но главным сюрпризом был Андрей. Его сын, совсем еще малыш, с серьезным, не по-детски взрослым выражением лица, уже водил Наташу по холлу, показывая ей «папин корабль».

— А это главный штаб, — деловито объяснял он, указывая на лифты. — А там, наверху, папа командует.

Лев хотел было изобразить гнев, но не смог. Уголки его губ сами собой потянулись вверх. Он поймал взгляд Кати — усталый, но теплый.

И тогда он заметил Марью Петровну. Теща стояла в стороне, прислонившись к стене, и смотрела на эту странную процессию — знаменитых врачей, светил науки, пришедших в свой выходной в больницу, как на работу, и их детей, воспринимавших это гигантское здание как свой второй дом. По ее щекам, по старым, высохшим морщинам, текли слезы. Тихие, без рыданий.

Лев подошел к ней.

— Марья Петровна, что вы? — спросил он тихо.

Она вытерла глаза краем платочка, смущенно улыбнулась.

— Простите, Лев, голубчик… Я прожила большую жизнь. Видела салоны Петербурга, революцию, голод, разруху. Видела многое. Но такое… такое чудо, как здесь, в этих стенах… — она обвела рукой пространство холла, — даже представить не могла. В самое страшное время вы создали островок жизни. Не просто больницу, а островок человечности.

Лев молча взял ее руку, ощутив под пальцами тонкую, пергаментную кожу. Он с иронией обернулся к Кате:

— В следующий раз дам команду Громову запереть вас всех в квартирах. Охрану с автоматами поставлю.

Но он сжимал руку Марьи Петровны, и ему хотелось верить, что этот «островок» они сумеют удержать.

* * *

Тишина в «Ковчеге» ночью была особой. Не мирной, а напряженной, звенящей, будто само здание затаило дыхание в ожидании чего-то. Прерывалась она лишь мерными шагами дежурных охранников да отдаленными стонами из палат.

Именно поэтому резкий, металлический лязг, донесшийся с восьмого этажа, где располагалась лаборатория Ермольевой, прозвучал как выстрел.

Дежурный лаборант, молодой паренек по имени Семен, дремавший над журналом, вздрогнул и вскочил. Сердце заколотилось где-то в горле. Он бросился в коридор. Дверь в основную лабораторию была приоткрыта. Внутри царил полумрак, и ему показалось, что у вытяжного шкафа с только что синтезированной партией «Левомицетина» — новейшего, перспективного антибиотика — мелькнула тень.

— Стой! Кто здесь? — крикнул Семен, но в ответ услышал лишь быстро удаляющиеся шаги.

Он не побежал вдогонку. Вместо этого, с дрожащими руками, он зажег свет и подошел к шкафу. Все выглядело нормально. Колбы, пробирки, реактивы стояли на своих местах. Но что-то было не так. Запах. Слабый, едва уловимый, но чужеродный, горьковатый и химический.

Через пятнадцать минут в лаборатории были Громов и Артемьев. Они появились бесшумно, как призраки. Лев, разбуженный телефонным звонком, стоял посередине помещения, сходясь с ним взглядом с Зинаидой Виссарионовной, лицо которой было бледным и гневным.

— Диверсия, — констатировал Артемьев, аккуратно беря в руки одну из колб с мутноватой жидкостью. Он поднес ее к носу, слегка покрутил. — Подмена реактивов. Профессиональная работа. Цель не взрыв и не поджог. Тихий, эффективный саботаж. Испортить партию, вывести из строя оборудование, затормозить исследования.

— Кто? — спросил Лев, и его собственный голос показался ему чужим. — Немцы? Недовольные?

Громов, осматривая дверную ручку в перчатках, покачал головой.

— Следов проникновения извне нет. Сотрудники охраны никого не пропустили бы, тут не то что человек, мышь не пролезет. Значит, либо стопроцентный профессионал, либо… — он многозначительно посмотрел на Льва, — свой. Сотрудник, который знал, что портит именно перспективную разработку.

Ермольева резко, с силой поставила на стол пузырек с культурой.

— В моей команде вредителей нет! — ее голос дрожал от возмущения.

— Не оскорбляйте людей понапрасну, Зинаида Виссарионовна, — холодно парировал Артемьев. — Речь не о вредительстве в классическом понимании. Речь о целенаправленной операции противника. И они, судя по всему, имеют здесь своего агента. Или, по крайней мере, человека, на которого можно оказать давление.

Лев смотрел на колбу в руках Артемьева. Внутри не просто жидкость. Внутри — месяцы труда, надежды на спасение тысяч от кишечных инфекций, перитонитов. И кто-то хотел это уничтожить. Тихо, подло, эффективно.

«Ковчег» стал мишенью. Настоящей, стратегической мишенью. И это осознание было почти физически болезненным.

— Будем искать, проверим сотрудников, проведем несколько… бесед. Можете расходиться. — холодно отчеканил Артемьев.

* * *

Тот самый вой, о котором он столько раз читал в учебниках истории и мемуарах, оказался в реальности бесконечно более пронзительным и леденящим душу. Он начался как низкий, тревожный гудок где-то в подвалах здания, а через секунду превратился в оглушительный, разрывающий барабанные перепонки, животный вопль, который, казалось, исходил отовсюду сразу — из стен, из потолка, из самого воздуха. Сирена воздушной тревоги.

Лев, дремавший в кресле у себя в кабинете над картами эпидобстановки, вздрогнул, и первая мысль была абсурдной и простой: «Так вот какой он, на самом деле».

Дверь распахнулась так резко, что она ударилась о стену. На пороге стоял Громов. Его обычно бесстрастное лицо было напряжено, глаза сужены.

— Немедленно в укрытие! Весь персонал и всех, кого можно транспортировать! — его голос перекрывал вой сирены, не крик, а стальная команда.

Лев кивнул, поднялся. Его разум, уже отточенный месяцами управления кризисами, молниеносно переключился. Он вышел в коридор. Хаос был организованным, но от этого не менее жутким. Медсестры и санитары уже катили каталками и колясками тех, кого можно было эвакуировать, к лифтам и лестницам, ведущим в подвал. Слышались сдержанные команды, плач детей, приглушенные стоны пациентов.

Он увидел Катя, которая одной рукой держала за руку Андрея, а другой поддерживала Марью Петровну. Их глаза встретились через всю длину коридора. В глазах Кати был не страх, а ужас, смешанный с мольбой.

— Лев! — крикнула она, и вой сирены едва не поглотил ее голос. — Пойдем!

Он покачал головой и подошел ближе, чтобы его услышали.

— Я не могу. Я не могу их оставить. — Он кивнул в сторону операционных и палат интенсивной терапии, где оставались десятки нетранспортабельных больных. — Это мой пост. Не должен командир бежать.

Он видел, как по лицу жены пробежала судорога, как она сжала руку сына так, что тот вскрикнул. Но она поняла. Она всегда понимала. Кивнув ему коротко, почти невидно, она развернулась и потянула за собой сына и мать, сливаясь с потоком людей, уходящих вниз, к безопасности.

Лев развернулся и пошел против потока. В операционном блоке на втором этапе царила почти невероятная тишина, нарушаемая лишь нарастающим воем сирены за толстыми стенами. Хирургические бригады, те, что были на дежурстве, уже готовились. Стеллажи с инструментами были откачены к стенам, на центральных столах разложены стерильные наборы для экстренных операций. Дежурный хирург, молодой, но уже успевший повидать многое, Петров, сжимал и разжимал дрожащие пальцы.

— Все готово, Лев Борисович, — доложил он, и его голос срывался. — Ждем поступления.

Лев облачился в стерильный халат, вымыл руки, и молча подошел к столу, проверил разложенные зажимы, скальпели, шовный материал. Все лежало с безупречной точностью. Он кивнул.

— Хорошо. Спокойно, Петров. Дышите глубже. Паника — наш главный враг сейчас.

Он подошел к окну, заклеенному крест-накрест полосами бумаги. Город погрузился во тьму. Лишь вдалеке, на горизонте, полыхали зарева прожекторов, выхватывающих из черного неба невидимые сюда цели. Глухой, отдаленный гул зениток доносился сквозь стекло, похожий на раскаты грома. Каждый такой «раскат» заставлял вздрагивать стекла в рамах и сжималось сердце. Где-то там, в этом ночном небе, летели бомбы. Возможно, сюда.

Он обернулся, окинул взглядом освещенные тусклым аварийным светом операционные. Хирурги и медсестры стояли на своих местах, как бойцыы в окопах перед атакой. Они ждали, ждали, что сейчас двери распахнутся и сюда, в эту святая святых, хлынет волна искалеченной, окровавленной плоти. Ждали своего часа, чтобы снова вступить в бой.

Но ударов не последовало. Сначала прожектора погасли один за другим. Потом стихли зенитки. И наконец, так же внезапно, как и начался, прекратился оглушительный вой сирены. Наступила тишина. Глухая, давящая, невероятная.

Кто-то из медсестер тихо, с облегчением, всхлипнула. Петров облокотился на стол и закрыл лицо руками.

Лев медленно вышел в коридор. Он прислонился к прохладной стене, чувствуя, как дрожь, которую он сдерживал все это время, наконец пронзает все его тело. Он сделал глубокий, долгий вдох, потом выдох. Война пришла и сюда, в их тыл, в их «Ковчег». И он понял, что отныне это станет частью их обычной, страшной рутины.

Прошло две недели. Напряжение от ночной тревоги постепенно сменилось привычным, будничным напряжением работы, но осадок остался. Осадок и понимание, что тыл это тоже фронт.

Лев снова был на седьмом этаже. Мошков и Крутов встретили его у входа в один из кабинетов, превращенный в импровизированную мастерскую. Запах лекарств здесь смешивался с запахом свежеструганного дерева, кожи и машинного масла.

— Ну что, Николай Андреевич, Валентин Николаевич, — Лев окинул взглядом верстак, заваленный обрезками, инструментом и какими-то чертежами. — Показывайте, что у вас получилось.

Крутов, его лицо было испачкано, но глаза горели азартом инженера, решившего сложную задачу, с торжеством поднял с верстака странный предмет.

— Вот, Лев Борисович! Первый образец, протез голени.

Он был примитивным. Выточенная из легкого, прочного дерева форма, повторяющая очертания голени и стопы. Крепился он к культе с помощью системы кожаных ремней и пряжек. Но главное — в районе колена был смонтирован простейший шарнир, позволяющий ноге сгибаться.

— Шарнир от списанного авиационного прибора, — пояснил Крутов. — Доработали. Подшипники, к сожалению, самые простые, но работают. Вес около трех килограммов, для начала сойдет.

— Сойдет, — согласился Лев, беря протез в руки. Он был удивительно легким и тщательно обработанным, без единой заусеницы. — А где наш «испытатель»?

Лейтенанта Васильева привезли в кресле-каталке. Его лицо было напряженным, в глазах смесь страха и любопытства.

— Ну что, лейтенант, — Лев подошел к нему, держа в руках протез. — Получайте свое новое обмундирование.

Он лично, помогая Мошкову, стал мостить конструкцию к культе. Ремни затягивались, пряжки щелкали. Васильев сидел, сжав зубы, его пальцы впивались в подлокотники кресла.

— Готово, — наконец произнес Лев, отступая на шаг. — Теперь пробуем встать. Осторожно, опирайтесь на костыли.

Двое санитаров помогли лейтенанту подняться. Он стоял, неуверенно переминаясь, его лицо вытянулось от изумления. Он смотрел вниз, на свою новую, деревянную ногу.

— Теперь… шаг, — мягко скомандовал Мошков.

Васильев занес костыль, перенес вес. Деревянная стопа с глухим стуком коснулась пола. Потом второй шаг, и третий. Он прошел несколько метров по коридору, его движения были скованными, роботоподобными, но это была ходьба. Настоящая ходьба.

Он остановился, тяжело дыша, и медленно обернулся к Льву. На его лице не было ни боли, ни отчаяния. Было изумление. И та самая надежда, которую Лев пытался разжечь несколько недель назад, теперь горела в его глазах ярким, живым огнем.

— Спасибо, товарищ… — его голос сорвался. Он выпрямился, насколько мог, пытаясь отдать честь. — Кажется… кажется, мой новый пост теперь есть.

Это была не громкая победа. Не прорыв в науке. Это была маленькая, тихая победа одного человека над безысходностью. И, глядя на него, Лев понял, что ради таких моментов и стоит бороться. Ради того, чтобы в глазах обреченного вновь загорелась жизнь.

* * *

Конец августа принес с собой первые предвестники осени — прохладные ночи и короткие, пронзительные дожди. Лев сидел в своем кабинете, перед ним лежали сводки за два месяца. Цифры были впечатляющими. Смертность в отделениях снизилась еще на пять процентов. Успехи в реабилитации — десятки бойцов, как Васильев, начали осваивать протезы. Диверсия была предотвращена, бюрократическая атака отбита. Казалось бы, можно было испытывать гордость.

Но он не испытывал ничего, кроме глубочайшей, костной усталости. Она была тяжелее, чем просто недосып. Она была экзистенциальной. Он чувствовал себя Сизифом, вкатывающим на гору бесконечный, тяжелый камень, который с каждым днем становился все больше и тяжелее.

Дверь тихо открылась, и вошла Катя. Она принесла ему чашку горячего, почти что черного чая.

— На, пей, — мягко сказала она, ставя чашку перед ним. — Ты не спал почти двое суток.

Лев взял чашку, почувствовав жар через кружку. Он не пил, просто смотрел на темную, почти непрозрачную жидкость.

— Катя, — его голос был тихим, безжизненным. — Иногда мне кажется, что мы возводим дамбу против целого океана. Голыми руками. И с каждым днем волны становятся все выше, все сильнее. Мы латаем одну пробоину, а рядом открываются две новых.

Она села напротив него, не спуская с него глаз. Она не стала говорить ему банальности, что все будет хорошо, что они справятся. Она знала его слишком хорошо для этого.

— А разве мы можем перестать? — ее вопрос прозвучал так же тихо, но в нем была стальная твердость. — Пока хотя бы один человек в этом «Ковчеге» борется за жизнь, цепляется за нее, мы не имеем права отступать. Не имеем права опускать руки. Потому что если мы это сделаем, то океан, как ты говоришь, смоет все. И нас в том числе.

Лев поднял на нее глаза. Он видел ее усталость, ее собственные темные круги под глазами, ее исхудавшее лицо. Но в ее взгляде горела та самая решимость, которая, казалось, начала угасать в нем.

— Ты права, — он наконец сделал глоток чая. Горьковатая жидкость обожгла горло, но придала странное ощущение реальности. — Ты, как всегда, права.

Он встал и подошел к окну. Ночь была ясной, звездной. Где-то там, на западе, под Сталинградом, гремела самая страшная битва в истории человечества. Он получил сводку совинформбюро днем. Значение Сталинграда он понимал лучше, чем кто-либо другой в этой стране. Понимал, что там решается судьба не только войны, но и всего, что они здесь строят.

Его «Ковчег» должен был быть готов. К новым раненным, к новым вызовам, к новым волнам океана безумия, бушующего снаружи.

Лев стоял у окна, глядя на спящий, темный город и яркие звезды над ним. Он чувствовал тяжесть ответственности, усталость, страх. Но где-то глубоко внутри, под всей этой грудой отчаяния, теплилась та самая воля, о которой говорила Катя, воля к жизни. Не только его собственная, а воля тысяч людей, прошедших через «Ковчег». Она была их общим оружием. И он готов был нести свою вахту до конца. Потому что другого выхода не было. Потому что за его спиной были Катя, Андрей, его команда, его пациенты. Его дом.

Новый, еще более суровый этап начинался.

Глава 16 Невидимый фронт

Воздух в лаборатории на восьмом этаже был густым и терпким, пахнущим питательными бульонами и спиртом. Лев Борисов, только что покинувший утреннюю планерку, чувствовал, как эта тревога въедается в легкие, тяжелее любой пыли. Сводки от Юдина и Углова были катастрофическими: по всем фронтам, от Сталинграда до Ленинграда, хирургические отделения захлебывались волной газовой гангрены и сепсиса, нечувствительного к сульфаниламидам. Цифра в 65 % смертности висела в его сознании огненной буквой, выжигая все остальное.

— Смотрите сами, Лев Борисович, — голос Зинаиды Виссарионовны Ермольевой был глухым, без привычной стальной нотки. Она протянула ему чашку Петри. — Штамм № 718. Выделен из раны бойца, умершего вчера в отделении Углова. «Крустозин» и «Норсульфазол» для него как горох об стенку.

Лев взял чашку. Под стеклом буйно разрасталась колония бактерий, жирная, желтоватая, почти торжествующая. Он молча передал чашку дальше — Михаилу Баженову. Тот, щурясь за толстыми линзами очков, лишь тяжело вздохнул.

— Развиваются, гады, — беззлобно констатировал Миша. — Приспосабливаются, естественный отбор в пробирке. Мы их травим, а выживают самые стойкие. Получаем супер-микробов.

— Не поэтизируй, Михаил Анатольевич, — сухо оборвала его Ермольева. — Это не эволюция, это наше поражение. Мы не успеваем.

— Миша прав, Зинаида Виссарионовна, бактерии слишком быстро развивают резистентность, мы действительно не успеваем…

В голове Льва, всплыли фрагменты из другой жизни, из 2018. В бытность Ивана Горького, остро стояла проблема бактериорезистентности, о которой молчало медицинское сообщество. Но здесь, в 1942, о такой проблеме даже не задумывались.

Дверь в лабораторию скрипнула. На пороге стоял Громов, а за ним — невысокий, худощавый мужчина в очках, в идеально застегнутом, но явно поношенном костюме. Его острый, изучающий взгляд скользнул по лаборатории, мгновенно считывая обстановку.

— Лев Борисович, Зинаида Виссарионовна, — кивнул Громов. — Разрешите представить. Коллега из Москвы, Георгий Францевич Гаузе, эвакуирован с институтом. Будет работать с вами.

Гаузе коротко кивнул, не улыбаясь. Его рукопожатие было сухим и цепким.

— Меня интересуют антибиотики, — сказал он без преамбулы, с легким акцентом. — В частности, грамицидин С. Я выделил штамм и наладил производство. Правда, эффективность только поверхностная.

Ермольева взглянула на него с холодным интересом.

— Местное применение это капля в море при системном сепсисе, Георгий Францевич. Мы тонем, а вы предлагаете ложку.

— А если комбинировать? — вмешался Лев, его мозг уже работал, сопоставляя известное ему будущее с реальностью 1942 года. — Ложку с ведром? Местную обработку грамицидином — с системным «Левомицетином», который у нас в разработке? И работать над парентеральными формами самого грамицидина? Не все же антибиотики должны быть как пенициллин.

Гаузе впервые взглянул на Льва с неподдельным вниманием.

— Теоретически… — он медленно достал из портфеля несколько пробирок с желтоватым порошком. — Но это требует ресурсов и времени. Которого, как я понимаю, у нас нет.

— Времени всегда либо мало, либо нет вовсе, — отрезал Лев. — Зинаида Виссарионовна, давайте подключим Георгия Францевича к работам по «Левомицетину». И… — он сделал паузу, собираясь с мыслями, облекая знание в гипотезу. — И вот еще «безумная» идея. Мы ищем антибиотики в плесени. А что если посмотреть… на грибы? Высшие грибы. Есть данные, что некоторые штаммы могут продуцировать вещества, активные против грамположительных бактерий, устойчивых к пенициллину. Нужно начать скрининг.

В лаборатории на секунду воцарилась тишина. Ермольева смотрела на Льва так, будто он предложил лечить сепсис плясками с бубном.

— Грибы? — переспросила она. — Лев Борисович, мы не микологами здесь работаем.

— А должны, — мягко, но настойчиво парировал Лев. — Война заставляет. Это задел на будущее, на тот день, когда пенициллин окончательно сдаст позиции.

Миша Баженов поднял голову.

— Для глубинного культивирования таких грибов, для масштабного скрининга, нужны ферментеры, Лев. Специальные аппараты, с термостатирующими рубашками, мешалками… — он развел руками. — Вся сталь уходит на танки и на корпуса для «Катюш». Нам не выделят ни килограмма.

Лев почувствовал знакомое, давящее чувство — стена ограничений эпохи, о которую разбивались его самые продуманные планы.

— Хорошо, — он повернулся к Громову, который молча наблюдал за дискуссией. — Иван Петрович, поговорите с Сашкой. Пусть он изыщет возможности, любые. Свалка утиля, уничтоженные заводы, что угодно. Нам нужны эти ферментеры, хотя бы два. Это вопрос тысяч жизней.

Громов кивнул, его лицо не выражало ничего, кроме привычной сосредоточенности.

— Разберемся, — коротко сказал он. — Будет вам ваше железо.

Лев посмотрел на чашки Петри с жирными колониями, на озабоченное лицо Ермольевой, на сосредоточенного Гаузе. Они стояли на передовой невидимого фронта, и враг здесь был куда изощреннее и беспощаднее любого немецкого танкиста. И отступать было некуда.

* * *

Обходя палаты, Лев видел не только раны и повязки. Он видел апатию в глазах, вялое движение рук, отталкивающие миски с пресной, серой баландой, от которой воротило даже его, привыкшего ко всему. Голод и авитаминоз работали сообщниками инфекции, подтачивая последние силы организма. Бойцы угасали не от ран, а от истощения.

В своем кабинете он устроил импровизированное совещание. Перед ним сидели Арсений Павлович Ковалев, его витаминолог, и Михаил Баженов, от которого пахло какой-то новой химией.

— Арсений Павлович, ситуация с витамином С критическая, — начал Лев без предисловий. — Налаженного производства не хватает уже даже на госпиталя. Нужен резервный, дублирующий источник.

Ковалев, маленький, юркий человек, развел руками.

— Цитрусовых нет, черной смородины тем более. Шиповник весь собрали, что был…

— Хвоя, — прервал его Лев. — Сосновая, еловая. Витамина С в ней предостаточно, организуйте заготовку. Силами персонала, комсомольцев, кого угодно. Наладим в аптеке производство хвойного экстракта или хотя бы витаминного напитка. Для наших пациентов и, если получится, для детских домов в городе. Дети гибнут от цинги. Благо хоть на фронте пока достаточно.

Лицо Ковалева прояснилось.

— Это… это мы можем! Я берусь!

— Прекрасно. Теперь ты, Миша, — Лев повернулся к Баженову. — Вкус. Наша пища не просто безвкусна, она отвратительна. Организм ее отторгает на подсознательном уровне, нужен усилитель.

Миша скептически хмыкнул.

— Соль и перец не помогают?

— Нет. Мне нужен конкретный химический агент, глутаминовая кислота. А точнее, ее соль — глутамат натрия. — Лев взял листок бумаги и начал быстро рисовать схему. — Его можно получить гидролизом пшеничного глютена… или, на худой конец, из свекловичной патоки. Задача — сделать так, чтобы похлебка с картофельными очистками пахла для мозга мясом. Чтобы больные хотели ее есть.

Баженов взял листок, в его глазах загорелся знакомый Льву огонек научного азарта.

— Глутамат… Интересно. Рецепторы на языке… Обмануть их. Да, это возможно, я посмотрю что можно сделать.

— И последнее, — Лев достал из ящика стола другой рисунок — эскиз грибницы вешенки. — Белок. Его критически не хватает. Эти грибы растут на опилках, быстро, почти без ухода. Не нужно его собирать, как говорит нам наркомздрав. Мы может организовать систему выращивания грибов по всему союзу. Организуй опытную плантацию на свободных площадях на одиннадцатом этаже. Это не антибиотик, но это еда. Белковый десант в нашем тылу.

Через неделю Лев и Баженов стояли в столовой «Ковчега». Повар, огромный, дородный мужчина по имени Степан, ранее работавший в ресторане «Астория», с опаской взял маленькую баночку с белым порошком, который вручил ему Миша.

— Это что же, по-вашему, соль какая-то волшебная? — буркнул он, но щепотку порошка все же бросил в котел с варевой из капусты и перловки.

Через минуту он попробовал ложку. Его лицо, обычно хмурое, изменилось странным образом. Он замер, потом попробовал еще раз.

— Степан, что такое? — спросил Лев.

Повар медленно поставил ложку. В его глазах стояла неподдельная влага.

— Лев Борисович… Да это же… — его голос дрогнул. — Как будто курицу туда положили. Настоящую, с бульоном… Я не понимаю… Это же черт знает что! Но… вкусно, очень вкусно.

Это была маленькая, но осязаемая победа. Победа над пресностью, над отвращением, над одной из множества линий обороны, которую выстраивала смерть.

* * *

Тишина в кабинете была звенящей. Лев сидел, уставившись в сводки, но цифры расплывались перед глазами в мутные пятна. Усталость была тяжелой, свинцовой, накапливающейся неделями. Он чувствовал себя сапером, который разминирует бесконечное минное поле, зная, что следующий шаг может стать последним.

Дверь тихо открылась, вошла Катя с двумя кружками в руках. Пахло настоящим, крепким кофе.

— Пей, — просто сказала она, ставя кружку перед ним. — Или ты снова планируешь ночевать здесь, как в прошлый раз?

Лев с благодарностью взял кружку, почувствовав жар через фарфор.

— Спасибо Катюш. Нет, сегодня пойду домой. Просто… нужно было это все переварить. — он махнул рукой на бумаги. — Мы воюем с бактериями, с голодом, с системой… Иногда кажется, что следующее на очереди — законы физики. И они точно окажутся сильнее.

Катя села напротив, обхватив свою кружку руками. Ее лицо было худым, осунувшимся, но взгляд оставался ясным и твердым.

— А с кем ты хотел воевать? С ними и воюем. И пока мы воюем, Андрей спит в своей комнате. И тысячи таких же, как он, где-то тоже спят. Пусть не здесь, в тепле, а в подвалах, но спят. А не лежат в мерзлой земле. Мы воюем именно за это, за право на сон и на будущее.

Он посмотрел на нее, и его сердце сжалось от странной смеси боли и нежности. Она всегда умела найти самые простые слова для самых сложных вещей.

— Ты права, всегда права. — он сделал глоток чая. Горечь взбодрила. — Как ты сама? Спишь хоть иногда?

Она пожала плечами, и в этом жесте была вся ее усталость.

— Как все, урывками. Знаешь, я ему пишу, Лёше. Письма в никуда, в пустоту. Не знаю даже, доходят ли. Просто… описываю, как Андрей подрос, как Миша с Дашей возятся с Матвеем, как наш «огород» с грибами на одиннадцатом этаже пошел в рост… Чтобы не сойти с ума. Чтобы чувствовать, что он где-то там… есть.

Лев молча протянул руку через стол и накрыл ее ладонь своей. Это был жест, более красноречивый, чем любые слова. Они сидели так несколько минут, два острова тишины и понимания в бушующем океане войны. Простые слова, простой жест, но именно они и держали их на плаву, не давая сорваться в отчаяние. И пусть со стороны могло казаться что они отдалились за прошедший год, на деле же, каждый из них чувствовал глубокую связь.

— Пойдем домой, — тихо сказала Катя. — Андрей спрашивал сегодня, когда папа придет. Он нарисовал тебе новый корабль.

Лев кивнул, с трудом поднимаясь из-за стола. Да, пора домой, завтра снова будет битва.

Холодный октябрьский ветер ворвался вместе с носилками в приемное отделение. Санитары, срывая голоса, кричали: «Тяжелого! Срочно в операционную!». Но не это привлекло всеобщее внимание. На носилках лежал человек в серой, пропитанной грязью и кровью форме, резко контрастирующей с привычной советской. Гауптман вермахта, немец.

Льва, которого вызвали на сортировку, будто ударило током. Рядом, как тень, возник Громов.

— Ранен в живот, — без эмоций констатировал старший майор. — Пулевое ранение, был стабилизирован в полевом госпитале. Его рота была захвачена нашими разведчиками. Он единственный выживший. И он ценен, очень. Приказ с самого верха — спасти любой ценой. Он знает дислокацию штаба и планы на ближайшую операцию.

В этот момент в отделение вошел Сергей Сергеевич Юдин. Его взгляд упал на носилки, и лицо, обычно выражавшее лишь профессиональную сосредоточенность, исказилось гримасой чистого, неподдельного отвращения.

— Нет, — сказал он тихо, но так, что слово прозвучало громче любого крика. — Я не буду. Пусть один из молодых оперирует, или пусть сдохнет. Я не притронусь к этой фашистской мрази. Я, Сергей Юдин, не для того спасал тысячи наших бойцов, чтобы сейчас возиться с тем, кто отдавал приказы их расстреливать.

Громов повернулся к нему, и его голос стал низким, опасным.

— Сергей Сергеевич, вы не поняли. Его смерть это провал операции, за которую уже отдали жизни двенадцать наших разведчиков, он знает многое. Его показания могут спасти множество жизней.

— А я спасаю жизни! — вспыхнул Юдин. — Конкретные жизни! А вы предлагаете мне спасать того, кто эти жизни уничтожает! Нет, Иван Петрович. Это уже не медицина, это цирк.

Лев стоял, сжимая кулаки. Внутри него все кричало. Голос Ивана Горькова, циничного врача из будущего, шептал: «Он всего лишь пациент. Диагноз — перитонит. Этиология не имеет значения». Голос Льва Борисова, мужа Кати, отца Андрея, кричал: «Это тот, кто бомбит наши города, кто убивает таких, как Леша». Но был и третий голос — голос хирурга. Хирурга, давшего клятву.

— Я сделаю это, — тихо, но четко произнес Лев.

Юдин и Громов обернулись к нему.

— Ты с ума сошел, Лев! — в голосе Юдина прозвучало неподдельное изумление.

— Я не палач и не следователь, Сергей Сергеевич! — резко парировал Лев, глядя на Юдина. — Я понимаю необходимость в разведданных, но я в первую очередь врач. И мой долг спасти жизнь, которая находится на моем операционном столе. Всю остальное оставьте при себе.

Он не стал ждать ответа, развернулся и пошел в опер-блок.

В операционной царила ледяная атмосфера. Немецкий офицер, молодой, с аристократичными, заострившимися от боли чертами лица, лежал на столе. Его глаза были открыты, в них читался не страх, а какое-то отрешенное недоумение. Ассистировал Льву молодой врач Петров — бледный, испуганный. Юдин стоял в углу, прислонившись к стене, скрестив руки на груди. Он не ушел, но и не приближался.

Операция прошла в гробовом молчании, нарушаемом лишь щелчками инструментов и сдержанными командами Льва. Он работал с холодной, безразличной точностью. Вскрыл брюшную полость, эвакуировал гной, ушил. Руки делали свое дело, а сам он парил где-то под потолком, наблюдая за со стороны за этим странным, почти кощунственным действом — спасением врага.

Когда последний шов был наложен, Лев отступил от стола.

— Все. Теперь дело за антибиотиками и его организмом, — сказал он, и его голос прозвучал хрипло. Он вышел из операционной, не глядя ни на Юдина, ни на Петрова.

В коридоре он прислонился к прохладной стене, чувствуя, как его всего трясет от нервного напряжения и глухой, безысходной ярости. Он только что спас человека. И чувствовал себя от этого грязно.

* * *

Глубокой ночью, возвращаясь с экстренного консилиума на втором этаже, Лев услышал доносящиеся из-за двери в подсобку у подвала странные звуки. Не крики и не голоса, а глухие, методичные удары, перемежающиеся сдавленным, животным рычанием.

Он толкнул дверь. Помещение, где хранилась тара и упаковочные материалы, было освещено одной тусклой лампочкой. В центре, окруженный осколками дерева и смятыми ящиками, стоял Алексей Алексеевич Артемьев. Его форменный китель был сброшен на пол, рубашка промокла от пота. Он с невероятной, бешеной силой молотил по остаткам деревянного ящика, превращая его в щепки. Его лицо, всегда бесстрастное и холодное, было искажено такой болью и яростью, что Лев на секунду замер в нерешительности.

— Алексей Алексеевич? — тихо окликнул он.

Артемьев замер, словно застыл в воздухе. Он медленно повернулся. Его глаза были красными, в них не осталось ничего человеческого — только первобытная, звериная боль.

— Борисов… — его голос был хриплым, сорванным. — Уходи отсюда.

— Что случилось? — Лев не уходил, оставаясь в дверях.

Артемьев с силой пнул кусок ящика. Он с грохотом ударился о стену.

— Пришло письмо… Из Смоленской области, — он говорил отрывисто, с трудом выговаривая слова. — Моя деревня… Талашкино. Немцы… карательный отряд. За связь с партизанами… — он сделал шаг к Льву, и его глаза сузились. — Всех. Понимаешь? Всех! Стариков, женщин, детей… Мою бабку… Ей семьдесят лет было, она читать не умела, а ее… как собаку…

Он не договорил, его тело содрогнулось в беззвучном рыдании. Он схватился руками за голову и медленно осел на корточки среди обломков. Сильные, привыкшие держать все под контролем плечи тряслись.

Лев подошел и молча сел рядом на разбитый ящик. Он не говорил ничего, не пытался утешать. Какие могут быть слова? Он просто сидел, давая этому человеку, этому олицетворению системы, возможность выплакать свою личную, ни с чем несоизмеримую боль. Они сидели так несколько минут в звенящей тишине подсобки, два абсолютно разных человека, объединенные общим горем и общим врагом.

Наконец Артемьев поднял голову. Слез не было, только сухая, жгучая ненависть.

— Теперь понимаешь, Борисов, почему я здесь? — прошептал он. — Почему мы делаем то, что делаем? Не для сводок. Не для наград. А чтобы уничтожить их всех до последнего.

Лев молчал. Он понимал. И от этого понимания на душе становилось еще холоднее.

* * *

Последние дни октября принесли с собой первый настоящий иней, покрывший грязные улицы Куйбышева хрупким белым налетом. В кабинете Льва собрались ключевые персоны прошедшего месяца.

Миша Баженов, сияя, протянул Льву небольшую пачку, завернутую в пергамент.

— Первая опытная партия, глутамат натрия. Производим уже несколько килограммов в неделю. Степан, наш повар, уже требует открыть цех. И… — он не мог скрыть улыбки, — «грибная ферма» на одиннадцатом этаже дает первый урожай. Вешенки. Ковалев уже подсчитал — даже с одной этой комнаты мы можем получать до десяти килограммов свежих грибов в неделю. Это белок, Лева! Настоящий!

— Это хорошо, Миша, — Лев кивнул, но в его голосе не было энтузиазма. — Очень хорошо, вы молодцы.

Ермольева, напротив, была мрачна.

— С грамицидином и «Левомицетином» — продвижение есть. Гаузе — гений, не спорю. Но о тех самых грибах-цефалоспоринах… — она взглянула на Сашку.

Тот тяжело вздохнул.

— Ферментеры, Лев… Я облазил все свалки, все заброшенные цеха. Нашел два старых котла. Крутов говорит, что их можно переделать. Но это займет месяц, не меньше. А качественной стали для внутренних поверхностей… — он развел руками. — С танками конкурировать не можем.

— Ищем обходные пути, — безразлично сказал Лев. — Как всегда.

Дверь открылась, вошел Громов.

— Немецкий офицер, Гауптман, — доложил он, — пришел в себя и начинает давать показания. Данные уже проверяются. По предварительной информации данные крайне ценные. Ваша работа, Лев Борисович, возможно, спасла не одну сотню жизней.

В кабинете повисла неловкая пауза. Никто не знал, что сказать. Победа? Да. Но какая-то кислая, двойственная.

Когда все вышли, Лев подошел к окну. Снежинки, первые, робкие, падали на заиндевевшее стекло. Где-то там, за тысячу километров, горел и замерзал в стальных тисках Сталинград. А здесь, в Куйбышеве, его «Ковчег» — тоже держался. Они выстояли еще одну осень. Пережили кризис с антибиотиками, начали побеждать голод, прошли через этическое испытание.

Но за окном была зима. Самая страшная зима в истории. И Лев знал, их главные битвы были еще впереди, конечно если Лёшка не изменит ничего…

Лев столкнулся с Громовым, когда выходил из кабинета. Старший майор, казалось, поджидал его.

— Вопрос с диверсантом закрыт, — тихо, без предисловий, сказал Громов. — Им оказался уборщик Ткачев. Вербовался еще до войны, через родственников. Ликвидирован при задержании.

Лев кивнул, чувствуя неприятный холодок внутри. Слово «ликвидирован» прозвучало так же буднично, как «прооперирован».

— Ясно. Получается отработали угрозу, Иван Петрович. Я рад, что мы с вами заодно. — слегка ухмыльнулся Лев.

— Шутить изволите, Лев Борисович, — так же еле заметно ухмыльнулся майор. — И кстати, Артемьев… — Громов сделал небольшую паузу, подбирая слова. — Спасибо, что тогда не оставил его одного. Ему была нужна поддержка.

Больше они ничего не сказали. Громов развернулся и ушел своим неслышным шагом. Лев смотрел ему вслед, понимая, что в этой войне есть фронты, куда ему ходу нет. И он был благодарен за это. Его фронт был здесь, в операционных и лабораториях.

* * *

В их большой и уютной квартире пахло грибами, которые жарились на сковороде, и молоком — маленький Матвей только что уснул на руках у Даши. Миша, сняв очки и потирая переносицу, пытался объяснить жене принцип действия своего нового изобретения.

— Понимаешь, на языке есть специальные рецепторы… они реагируют на белок… а эта штука, глутамат, она их обманывает! Она как кривое зеркало для вкусовых сосочков — показываешь им пустышку, а им кажется, что перед ними целый тазик мяса!

Даша, укачивая сына, смотрела на мужа с нежностью и легким недоумением.

— То есть ты придумал соль, которая врет? — уточнила она, улыбаясь.

Миша засмеялся.

— Если хочешь, то да. Самую что ни на есть наглую, бессовестную обманку. Но зато какая полезная! Сегодня в столовой один дед, который неделю назад отказывался от еды, две порции каши уплетал!

— Главное, чтобы твоя обманка желудок не обманула, — покачала головой Даша, но в глазах ее светилась гордость. — А то будут у нас сытые, но обманутые пациенты.

— Желудок обмануть нельзя, — серьезно сказал Миша. — Его можно только накормить. А вот чтобы захотелось его накормить… для этого и нужна моя волшебная пыль.

Он обнял ее за плечи, и они сидели так в тишине, слушая, как потрескивают на сковороде грибы с их собственной, домашней «фермы». Это был простой, бытовой момент тепла, ради которого и стоило бороться со всем безумием окружающего мира.

* * *

Глава 17 Ледяной щит ч. 1

Холод в кабинете Льва был особенным — не просто отсутствие тепла, а активная, впитывающаяся в кости сырость, которую не мог победить даже раскаленный железный корпус батарей. Лев, просматривая утреннюю сводку смертности, чувствовал, как этот холод проникает и внутрь, сковывая не только пальцы, но и мысли. Семь фамилий за одну ночь. Не от ран, не от сепсиса — от болевого шока. Цифры кричали о системном провале, о дыре, в которую утекали жизни, спасенные с таким трудом на операционных столах.

Планерка в лаборатории Баженова на девятом этаже лишь подтвердила худшие опасения. Воздух здесь пах резко — кислотой, спиртом и безысходностью. Михаил Анатольевич, осунувшийся за последние месяцы, но с всё тем же горящим взглядом фанатика, молча указал на скромный ящик с ампулами.

— Двести штук, Лев. На весь ноябрь. Это всё, что мы можем дать, — его голос был хриплым от усталости и табака. — Основные мощности завода № 48 переброшены на фронтовые аптеки. Прекурсоры идут туда же.

Рядом с ним стоял новый человек, худощавый, с умным и острым лицом ученого-аскета. — Виктор Васильевич Закусов, — отрекомендовался он, прибыл из ВМА. — Цифры товарища Баженова, к сожалению, точны. Промедол стал дефицитом.

Лев молча взял одну из ампул, покатав холодное стекло в ладони. Каждая такая ампула — несколько часов жизни без адской боли для одного бойца. И сотни, оставшихся без этой отсрочки.

— Значит, будем искать обходные пути, — тихо, но четко произнес он, глядя на Баженова. — Сашка, ты обеспечиваешь логистику. Выбивай любые квоты, меняй, покупай через наши каналы. Миша, ты — на синтез. Ускоряй процесс, упрощай, ищешь любые заменители. Цена вопроса — жизни, и это не преувеличение.

Когда Сашка и Закусов отошли к столу с графиками, Лев подозвал Мишку в дальний угол лаборатории, к запотевшему окну, за которым кружилась ноябрьская метель.

— Михаил, есть одна идея. Гипотеза, — начал Лев, понизив голос. — Что если мы уйдём от простого обезболивания? Представь комбинацию: мощнейший анальгетик, в десятки раз сильнее морфия, и нейролептик — препарат, вызывающий состояние психического безразличия и покоя. Раненый в сознании, он может говорить, пить, но при этом не чувствует боли и не испытывает страха или тревоги. Это позволит проводить сложнейшие операции и перевязки без общего наркоза, сократит смертность от шока в разы. Это называется нейролептанальгезия.

Баженов смотрел на него, широко раскрыв глаза. За годы работы он привык к озарениям Льва, но это было нечто из разряда фантастики.

— Лев, ты сейчас описал фармакологический святой грааль! — прошептал он. — На разработку такой комбинации, на подбор доз, на клинические испытания нужны годы! Мы не алхимики, Лев!

— Миш, я думал ты привык работать в сжатые сроки за 10 лет. У нас нет лет, Миша. У нас есть месяцы, — холодно парировал Лев. — Зима только началась. И от болевого шока, от страха, от истощения нервной системы будут умирать тысячи. Не только здесь, а по всему фронту. Мы не можем ждать, мы должны создать будущее сейчас. Ищем аналоги, экспериментируем. Начинаем с сегодняшнего дня. Может за это получишь еще одну нобелевку.

Он не ждал согласия, он констатировал факт. И Баженов, вздохнув, кивнул. Он уже нырнул в проблему, его мозг, как всегда, начал перебирать возможные молекулы, пути синтеза. Война с болью была объявлена.

Вернувшись в кабинет, Лев снова погрузился в истории болезней. Два случая привлекли его внимание, как гвоздями приколов к стулу. Танкист, сержант Ивлев, с тотальными ожогами. Взорвался в подбитом танке. Ожоговая болезнь, нарастающий отек легких — классический путь к мучительной смерти. И второй — старший лейтенант, с гнойно-некротической раной бедра, газовая гангрена, неумолимо ползущая вверх, несмотря на литры антибиотиков. Ампутация уже не гарантия, а отчаянная попытка остановить сепсис.

Оба безнадежные по меркам 1942 года. Но не по меркам Льва Борисова.

Он резко дернул рычаг звонка. Через несколько минут в кабинет вошел главный инженер Крутов, Николай Андреевич, с лицом, изможденным бессонными ночами, но с неизменной папкой чертежей под мышкой.

— Николай Андреевич, помните наш старый разговор о гипербарической оксигенации? Проект «Ока»? — спросил Лев, не предлагая сесть.

— Как же, — Крутов хмыкнул. — Барокамера, помню конечно, отложили. Не те технологии, не те материалы.

— Сейчас я вижу пациентов, для которых это — последний шанс. Единственный, я бы сказал. Газовая гангрена вызывается анаэробами. Они гибнут в среде с высоким парциальным давлением кислорода. Ожоговый отек — кислород его снижает на клеточном уровне. Мне нужен опытный образец, самая простая одноместная барокамера. Немедленно.

Крутов задумался, его инженерный мозг уже сканировал возможности. — Сталь нужна особая, легированная. Иллюминаторы — каленое кварцевое стекло, его не достать. Клапана, манометры… Но… — он поднял глаза на Льва. — Есть заброшенный цех на авиаремонтном. Там после эвакуации остались запасы стали для самолетных гермокабин. И, главное, там остались инженеры, старики, которые до войны как раз делали барокамеры для испытаний пилотов на высоту.

— Выбейте материалы, — приказал Лев. — Через Артемьева и Громова. Скажите, что это для нужд авиации или флота, если потребуется. Сашка обеспечит транспорт и рабочую силу. Мне нужен один работоспособный прототип как можно скорее, все силы вашего цеха направьте на это. Название — «Иртыш».

— «Иртыш»? — переспросил Крутов.

— Да, — Лев взглянул в окно, на заснеженную Волгу. — Пусть будет «Иртыш», символично. Испытаем… на тех, кому уже ничего не помогает.

Крутов кивнул, в его глазах мелькнуло понимание и тень той же тяжести, что давила на Льва. — Будет сделано. Испытаем на добровольцах?

— На тех, у кого иного выбора нет, — мрачно уточнил Лев. — Это их последний шанс.

Когда Крутов вышел, Лев отдал распоряжение своему секретарю согласовать будущие работы с начальником центральной кислородной станции «Ковчега» — мощного газгольдера, чьи медные артерии расходились по всему зданию. «Станция справится с дополнительной нагрузкой», — доложил дежурный инженер. Лев лишь кивнул. Он уже мысленно видел эту камеру, этого «железного доктора», который должен был вступить в бой с невидимым врагом.

* * *

Операционная № 2 была царством яркого света и сосредоточенной тишины, которую нарушал лишь ровный гул аппаратов и скупые команды. Лев ассистировал Александру Николаевичу Бакулеву во время сложнейшей торакальной операции — пуля прошла в сантиметре от аорты, и теперь требовалась ювелирная работа по ревизии средостения.

Бакулев работал виртуозно, его пальцы двигались с уверенностью художника. Но напряжение витало в воздухе густым туманом. Все были на пределе. Ассистент Бакулева, молодой, талантливый, но измотанный до крайности хирург, в какой-то момент дрогнул рукой. Пинцет соскользнул, вызвав крошечное, но коварное кровотечение из мелкого сосуда.

Тишину взорвал ледяной, нарочито спокойный голос Сергея Сергеевича Юдина, наблюдавшего за операцией. Его нахождение было частой практикой в случае сложнейших операций.

— Александр Николаевич, вы оперируете или на скрипке учитесь играть? — произнес он с убийственной вежливостью. — Здесь нужна точность станка, а не вдохновение дилетанта.

Бакулев замер на секунду. Все в операционной почувствовали, как воздух наэлектризовался. Когда он заговорил, его голос был тих, но каждая буква была отточена, как скальпель.

— Сергей Сергеевич, не вам, с вашим консерватизмом, дорогим в три копейки, меня учить! Ваша боязнь всего нового уже стоила жизней десяткам бойцов, которых можно было спасти!

Лев видел, как белеют костяшки на пальцах Бакулева, сжимающих инструмент. Ещё мгновение — и конфликт двух титанов советской хирургии парализует работу.

— Всё! — резко, властно, перекрывая все звуки, скомандовал Лев. Он отстранил ассистента. — Доктор, отойдите. Сергей Сергеевич, Александр Николаевич — вам обоим по шесть часов отдыха, немедленно. Александр Николаевич, заканчивайте операцию. Сергей Сергеевич, прошу вас на выход, размыться и последовать на отдых. Следующий публичный скандал в моей операционной — будет означать отстранение от работы. У нас одна цель на всех — спасать. Или вы оба об этом забыли?

Наступила гробовая тишина. Юдин, побледнев, резко развернулся и вышел. Бакулев, с трудом переводя дыхание, кивнул Льву и продолжил операцию, но напряжение не ушло, оно лишь опустилось внутрь, стало глубже и опаснее.

Спустя час, в крошечной комнате для персонала, заваленной стерильными баками, они курили молча — Юдин и Бакулев, стоя у запотевшего окна.

— Старики мы, Александр Николаевич, — тихо, беззлобно произнес Юдин, выпуская струйку дыма. — А им, — он кивнул в сторону коридора, где кипела жизнь «Ковчега», — им выживать. И побеждать.

Бакулев усмехнулся, горько и устало. — Какие же старики, Сергей Сергеевич? Нам ведь всего по пятьдесят. И, позволю не согласиться, не им, а всем нам.

Они докурили, и в этом молчаливом перемирии была вся горечь и вся необходимость их общего дела.

Вечер застал Льва в терапевтическом отделении Владимира Никитича Виноградова. Воздух здесь был другим — не щипало запахом антисептиков и крови, а тяжело пахло потом, лекарствами и скрытой тревогой. Виноградов, всегда подтянутый и безупречный, сейчас стоял возле одной из коек с лицом, помрачневшим от бессилия.

— Пятый случай за неделю, Лев Борисович, — тихо, чтобы не слышали пациенты, произнес он. — Поступают с чистыми, хорошо заживающими ранениями. И вдруг молниеносный сепсис. Температура под сорок, озноб, падение давления. Двое уже погибли. Клиника… клиника не похожа ни на что известное. Ни на стафилококк, ни на стрептококк.

Лев подошел к краю койки. Молодой лейтенант, раненный в плечо, лежал в прострации. Кожа была землисто-серой, губы сухими, пот покрывал лоб, несмотря на холод в палате. Дыхание — частое, поверхностное. Классическая картина септического шока, но Виноградов был прав — что-то было не так. Слишком быстро, слишком злокачественно.

— Что общего у всех пятерых? — спросил Лев, его взгляд скользнул по палате, выискивая невидимую нить. — Хирург? Операционная? Перевязочный материал? Лекарства?

— Проверили всё, — подключился эпидемиолог, молодой, но дотошный врач. — Бинты, салфетки, инструменты — стерильность идеальная. Оперировали их разные хирурги, в разных операционных. Общее только одно — все получали инфузионную терапию. Капельницы с глюкозой и физраствором.

Лев замер. Его взгляд упал на штатив с почти опустевшим флаконом прозрачной жидкости. Мозг, настроенный на поиск аномалий, сработал, как локатор.

— Партия, — резко сказал он. — Проверить партию растворов. Все флаконы, из которых им капали. Немедленно.

Лабораторный анализ, проведенный в срочном порядке, дал чудовищный результат. В одной из партий флаконов с пятипроцентной глюкозой, произведенной на куйбышевском фармзаводе № 3, обнаружили бактериальное загрязнение. Из-за аврала и нехватки персонала режим стерилизации был нарушен. В растворе плавали грамотрицательные палочки, вызывавшие тяжелейший эндотоксический шок.

— Они не болели, их травили, — с горькой яростью произнес Лев, сжимая в кулаке результаты анализа. — Наш собственный тыл нанес удар.

Были приняты экстренные меры. Вся партия раствора была изъята и уничтожена. Пострадавших перевели в отдельный бокс, начав агрессивную антибиотикотерапию. Лев приказал ужесточить входной контроль всех поступающих медикаментов, вплоть до выборочного бактериологического исследования. Это стоило времени и ресурсов, но цена была ясна.

Система, которую он так тщательно выстраивал, дала сбой. Враг оказался не в немецких окопах, а в стеклянном флаконе с этикеткой, на которой было написано «Жизнь».

* * *

Поздний вечер. Кабинет Льва погрузился в темноту, освещенную лишь зеленым абажуром настольной лампы. Тень от сидящего за столом Льва была огромной и искаженной, она ползла по стене, как воплощение давившей на него тяжести. Перед ним лежал приказ из Наркомата, короткий и безличный, как выстрел.

Дверь открылась без стука, вошли Громов и Артемьев. Оба в шинелях, с лицами, не выражавшими ничего, кроме служебного долга.

— Промедление недопустимо, Лев Борисович, — голос Громова был ровным, но в нем слышалась сталь. — Приказ подписан на самом верху. Бронь снимается с пяти процентов врачей по всем тыловым госпиталям. Ваш «Ковчег» — не исключение.

— Это убийство, — тихо, но с такой силой, что слова прозвучали как приговор, произнес Лев. Он поднял на них глаза. — Убийство их самих. И тех, кого они не успеют спасти здесь. Вы понимаете, кого вы требуете? Это лучшие мои специалисты! Они за год тысячи жизней!

Артемьев холодно взглянул на него. Его взгляд был подобен скальпелю, вскрывающему нарыв. — На фронте гибнут целые госпитали от артобстрелов. Там тоже нужны руки и мозги. Выбирайте сами, кого отправить. Или, — он сделал паузу, — мы выберем за вас. Это не обсуждается.

Когда они ушли, Лев остался один. Он взял карандаш. Он знал этих людей, знакомился с ними, учил их, растил. Хирург Петров, тот самый, что дрогнул сегодня в операционной. Талантливый, перспективный, но еще не окрепший. Отправляя его, Лев подписывал ему если не смертный приговор, то приговор к жизни в аду передовой. Но оставить его — означало отправить кого-то другого, возможно, более ценного для системы «Ковчега». Он провел черту, Петров.

Параллельно он диктовал секретарю другой приказ — временно прекратить плановый прием гражданского населения. Через несколько минут в кабинет, не сдержавшись, ворвалась пожилая медсестра Мария Игнатьевна, проработавшая в институте с первых дней.

— Лев Борисович, это же невозможно! — в ее глазах стояли слезы. — Моя тетка, ей семьдесят, у нее обострение язвы! Ей нужна помощь! Вы не можете…

— Могу, — перебил он, и его собственный голос прозвучал для него чужим и отвратительным. — У нас нет коек, нет лекарств, нет сил. Все ресурсы — для бойцов. Острые, угрожающие жизни случаи — будем принимать. Все остальное — нет. Поликлинический прием остановлен.

Он видел, как в ее глазах гаснет не только надежда, но и уважение к нему. Она молча развернулась и вышла. Лев закрыл глаза. Он только что спас десятки бойцов, обрекая на страдания десятки стариков и детей. Математика войны была безжалостной, и он был ее главным вычислителем.

* * *

На пятнадцатом этаже, в большой учебной аудитории, было немногим теплее, чем на улице. Студенты-медики, завернутые в пальто и платки, сидели, поджав окоченевшие ноги, и дышали на побелевшие от холода пальцы. Но все глаза были прикованы к доске и к фигуре Льва Борисова.

На доске он нарисовал схему: три концентрических круга. В центре — «Раненый боец». Вокруг — «Холод. Боль. Инфекция».

— Запомните, — его голос, хриплый от усталости, резал ледяную тишину. — Ваша задача не просто зашить рану. Ваша задача — вытащить его из этого ада. Победить холод — согреть. Победить боль — обезболить. Победить инфекцию — не дать ей шанса. Это три фронта, и отступать некуда.

После теории он повел их в перевязочную. На столе лежал боец с рваной раной кисти. Лев попросил у сестры шприц с совкаином.

— Сейчас я покажу вам технику, которая сэкономит нам наркоз и спасет бойца от лишних мучений, — сказал он, набирая раствор. — Проводниковая анестезия на уровне запястья. Мы блокируем нервные стволы, идущие к кисти. Боец будет в сознании, но не почувствует боли.

Он делал укол медленно, объясняя каждое движение, каждую анатомическую ориентировку. Студенты, затаив дыхание, ловили каждое слово. Это была не сухая теория, а инструмент выживания, который они могли применить завтра же.

Когда боец, удивленно глядя на свои онемевшие пальцы, пробормотал: «И правда не больно…», среди студентов прошел облегченный вздох.

— Товарищ Борисов, — поднял руку один из студентов, коренастый паренек с умными глазами. — А как на фронте отличить газовую гангрену от просто гнилостной инфекции, если нет лаборатории?

Лев чуть заметно улыбнулся.

— По запаху. Гангрена пахнет сладковато и прогоркло, как испорченные консервы. А гнилостная — как протухшее мясо. Запомните: ваша задача — не нюхать, а предотвращать. Но если уж пришлось… нюхайте. Это тоже диагностика.

Студенты засмеялись. Смех был нервным, но это был смех. Искра жизни в ледяном царстве смерти. После лекции они, воодушевленные, разошлись по отделениям — ставить капельницы, делать перевязки, учиться. Они были будущим, которое «Ковчег» должен был защитить.

Глава 18 Ледяной щит ч.2

Вечер в кабинете Льва был редким моментом относительного затишья. Он пытался сосредоточиться на отчете о расходе антисептиков, но цифры расплывались перед глазами. За окном уже давно стемнело, и лишь тусклый свет снега отражался в стеклах. Внезапно дверь распахнулась без стука.

В проеме стояли Громов и Артемьев. Между ними, с плотной черной повязкой на глазах, шагал человек в длинном драповом пальто, явно иностранного покроя. Громов снял повязку одним резким движением.

Перед Львом стоял американец. Лет сорока, с внимательными, все запоминающими глазами и готовой улыбкой, которая, однако, не скрывала усталости и внутреннего напряжения. Его взгляд мгновенно сфокусировался на Льве, оценивая, сканируя.

— Мистер Джон Брэдфорд, — представился он по-русски с почти незаметным акцентом, но с идеальной грамматикой. — «Ассошиэйтед Пресс». В Штатах, знаете ли, ходят самые невероятные слухи о «советском медицинском чуде в запасной столице». Говорят, вы даже Уэнделла Уилки, личного представителя президента, в сентябре не удостоили визитом. Мне, конечно, лестно, что моя персона оказалась значимее.

Лев не предложил ему сесть. Он сам остался сидеть за своим столом, чувствуя, как в кабинете за его спиной замерли Катя и Сашка, которые как раз принесли сводки по логистике. Воздух наполнился скрытым напряжением.

— Мистер Брэдфорд, — голос Льва был ровным и холодным, как сталь скальпеля, — у нас нет ни времени, ни ресурсов на прием иностранных делегаций. Каждая минута здесь отсчитывает чью-то жизнь. Ваш визит, с учетом конспирации, уже отнял у нас пятнадцать минут. Это время, которое я мог бы потратить на спасение человека.

— Именно об этом я и хочу рассказать своим читателям, — не смутился Брэдфорд. Его взгляд скользнул по голым стенам, по добротной мебели, по карте фронтов с флажками, пытаясь найти хоть намек на роскошь или секретность. — О том, как в глубоком тылу, в условиях, которые ваше же правительство называет «чрезвычайными», вы творите чудеса. Мне говорили, вы здесь… пересаживаете органы? Создаете кровь из воздуха? — В его голосе прозвучала легкая, почти неощутимая ирония.

— Мы не боги и не алхимики, мистер Брэдфорд, — вмешалась Катя, сделав шаг вперед. Ее голос был спокоен, но в нем ясно слышались стальные нотки. — Мы врачи. Мы спасаем жизни наших бойцов любыми доступными средствами. И позвольте вас поправить: у нас нет разделения на мужскую и женскую работу. Есть работа, которая должна быть сделана. И мы ее делаем, без громких слов и репортажей.

— Ресурсы, — повернулся к нему Сашка, его лицо, обычно выражавшее грубоватую добродушность, сейчас было отстраненным и замкнутым. — Вы, наверное, хотите спросить о ресурсах? О том, откуда мы берем лекарства, аппараты, материалы? Мы не считаем то, чего нет, мистер Брэдфорд. Мы считаем, как использовать то, что есть. И если чего-то нет, мы находим этому замену. Или делаем сами из того, что есть.

Брэдфорд внимательно слушал, его глаза бегали от одного говорящего к другому, пытаясь найти слабину, малейшую трещину в этом едином фронте.

— Понимаете, — смягчив тон, сказал он, — американскому обывателю сложно представить ваш героизм. Он читает о Сталинграде, о боях под Ржевом… А здесь, в тылу, происходит своя, невидимая война. Я хочу показать им ваши лица. Рассказать, как вы живете, работаете…

— Мы не герои, — резко оборвал его Лев. — Мы функционеры. Винтики большой машины, которая пытается остановить кровотечение у всей страны. Наши лица никому не интересны, интересны должны быть результаты. Снижение смертности, возвращение бойцов в строй. Вот и все, что имеет значение.

— Но методы! — не унимался журналист. — Ваши методы опережают время! Антибиотики, которые вы производите…

— Все наши разработки являются достоянием советской науки и направлены на нужды обороны, — холодно парировал Лев. — Мы не комментируем конкретные технологии.

Диалог длился еще минут десять. Брэдфорд задавал умные, цепкие вопросы, пытаясь задеть за живое, вызвать на откровенность. Но Лев, Катя и Сашка работали как слаженный механизм, отвечая общими, но жесткими фразами, не давая ни одной лишней детали, ни одного имени, ни одного конкретного метода. Они были как крепость, и американский журналист безуспешно пытался найти в ней брешь.

Когда Громов, молча наблюдавший за всем этим, снова завязал глаза Брэдфорду и вывел его из кабинета, в комнате повисла тяжелая, гнетущая тишина.

Через несколько минут Громов вернулся один.

— Написано будет то, что мы ему позволим, — произнес он, его лицо не выражало никаких эмоций. — Текст согласуют. Но он не дурак, понял главное. Здесь работают не из-под палки. Не из страха, а за совесть. И это, — Громов чуть заметно усмехнулся, — это его впечатлило куда больше, чем любые разговоры о пересадке органов. Он увидел фанатиков. А фанатиков, как известно, победить нельзя. Их можно только уничтожить, и он это понял.

Лев молча кивнул, глядя в пустоту. Еще одна битва была выиграна. Битва за образ, за информацию. Но он не чувствовал ни удовлетворения, ни облегчения. Лишь глухую, давящую усталость. Эти политические игры, это позирование перед чужими людьми отнимало силы, которые можно было потратить на реальное дело — на спасение тех, кто кричал сейчас от боли в операционных на этажах ниже.

* * *

Ночное дежурство в ОРИТ Неговского всегда было похоже на вахту на тонущем корабле. Тишину, звенящую и хрупкую, нарушали лишь монотонные писчики ЭКГ, громыхающие звуки аппарата ИВЛ «Волна-Э1», шипение кислорода, подаваемого через маски, и сдавленные, прорывающиеся сквозь сон или бред стоны.

Лев, совершая свой обычный ночной обход, остановился у койки, поставленной в дальнем углу. Новый боец, доставленный днем с передовой, с тяжелым проникающим ранением грудной клетки. Пуля прошла навылет, задев легкое. Операцию провели успешно, дренажи стояли, рана выглядела чистой. Состояние значилось как «стабильно тяжелое». Но что-то смущало Льва, щекотало его врачебную интуицию, ту самую, что вырабатывается годами практики и тысячью увиденных случаев.

— Температура в норме, Лев Борисович, — доложила дежурная медсестра, молодая девушка с темными кругами под глазами. — Тридцать шесть и восемь, все время.

— Хороший признак, — с некоторым облегчением произнес Неговский, подойдя к ним. Его лицо, всегда сосредоточенное, сейчас выражало усталую удовлетворенность. — Значит, сепсиса нет. Рана чистая, есть шанс.

— Слишком хороший признак, Владимир Александрович, — покачал головой Лев, не отрывая взгляда от бойца. — Слишком. При таком ранении, с таким объемом повреждений легочной ткани и кровопотери, организм должен реагировать. Должна быть системная воспалительная реакция. Тахикардия есть, давление низкое… а температуры нет. Ее отсутствие — это не хороший признак. Это признак чего-то другого, что-то сломалось в регуляции.

Он склонился над бойцом. Тот был в сознании, но взгляд его был мутным, заторможенным, будто он смотрел сквозь них, в какую-то свою внутреннюю пустоту. Лев легонько приоткрыл ему веко, проверяя зрачки. Реакция на свет была вялой, почти отсутствующей. Затем он положил руку под затылок бойца и попытался пассивно согнуть его шею, приблизив подбородок к груди. Он почувствовал отчетливое, пружинящее сопротивление.

— Ригидность затылочных мышц, — тихо, почти про себя, произнес Лев. — Менингеальные знаки. И зрачки… Травматический менингит. И что-то с терморегуляцией… Похоже, поврежден гипоталамус. Ударная волна, контузия… Сотрясение мозга было при поступлении?

— Легкое, — кивнул Неговский, и его лицо снова стало озабоченным. — Но на него не обратили особого внимания на фоне грудной клетки.

— Зря, — коротко бросил Лев. — Немедленно делаем спинномозговую пункцию. И готовимся к введению антибиотиков интратекально.

— Простите, Лев Борисович, но это как? — лицо Владимира Александровича изобразило полное недоумение.

— Это… — запнулся Лев, он позабыл, что такого понятия в медицине этого времени еще не было. — Это метод доставки препарата в субарахноидальное пространство, которое расположено между мозговыми оболочками и заполнено спинномозговой жидкостью. Главным преимуществом такого введения, является обход гематоэнцефалического барьера, вы же читали последние работы Жданова? Он как раз описал этот самый барьер с новой точки зрения. — как на духу выпалил Лев. Не было времени на долгие объяснения.

— Вы не перестаете удивлять, Лев Борисович, с честью понаблюдаю за вами, — кивая, ответил Неговский.

— Я делаю и рассказываю, вы запоминаете. После этого подготовьте методические материалы для предоставления в наркомздрав. Эту технику должен освоить как врач и ординатор! Для начала, нам нужна стерильность, я сейчас же закажу свободную операционную, — Лев так же заказал необходимый инструментарий, нашлась даже игла нужного размера, один из более старых прототипов Льва.

— Итак, преступим. — Лев встал на изготовку. — тут важна точность. Начнём с пациента: он лежит на боку, колени подтянуты к животу, подбородок прижат к груди. Так мы максимально раскрываем межпозвонковые промежутки. Зафиксировали позу?

— Да, всё стабильно. А почему именно такая укладка? — тут же поинтересовался Неговский.

— Потому что нам нужны чёткие анатомические ориентиры. Смотрите: ощупайте остистые отростки поясничных позвонков. Мы работаем в промежутке между L3–L4 или L4–L5, это безопаснее, чем выше. — Лев нашел нужную точку.

— Понял. А как точно найти L4? В особенности как донести это до молодых врачей? — Неговский то и дело отходил к дверям в предоперационную, что бы внести информацию в заметки.

— Проведим линию между верхними точками подвздошных гребней — она пересекает позвоночник как раз на уровне L4. Это «линия Тюффье». Так и запишите, потом мы сделаем картинки в методичку. Теперь обработка: спирт, стерильные салфетки. Затем вводим раствор совкаина подкожно, потом глубже — в связки. Ждём 2–3 минуты. Теперь берём иглу для люмбальной пункции. — Лев взял длинную игру, с подобием мандрена. — Срез направлен в сторону позвоночника. Укол делаем строго по средней линии, между остистыми отростками. Угол примерно 15° к голове

— А если сопротивление?

— Если чувствуем «провал» — мы в межостистой связке. Дальше — жёлтая связка. Тут надо чуть увеличить усилие. Второй «провал» — и мы в субарахноидальном пространстве. Вынимаем мандрен: должна появиться капля ликвора. Если нет — аккуратно поворачиваем иглу, проверяем глубину

— А если кровь?

— Значит, попали в сосуд. Вытаскиваем иглу, прижимаем, ждём 1–2 минуты, пробуем в другом промежутке. Кровь в ликворе — признак травмы, нам это не нужно. Когда ликвор пошёл, подсоединяем шприц с препаратом. Важно: вводим медленно, за 2–3 минуты. Объём — не более 5–10 мл за раз, иначе резкое изменение давления

— А сам препарат? Я видел медсестра что-то делала с флаконом. — подметил Неговский.

— Все верно, Владимир Александрович, он должен быть нагрет до 36–37 °C, холодный раствор вызывет спазм. И ещё: после введения оставляем иглу на 1–2 минуты чтобы давление выровнялось

— Что дальше?

— Вынимаем иглу, прикладываем стерильную салфетку, фиксируем. Пациент лежит 2–4 часа на животе или боку, голова опущена. Это снижает риск постпункционной головной боли. Контролируем: пульс, АД, сознание, температуру. Если появилась тошнота, рвота, неврологические симптомы — сразу сообщаем.

— А осложнения какие?

— Основные риски это: постпункционная головная боль, инфекция, гематома или повреждение нерва. Поэтому: медленно, стерильно, точно по ориентирам. Вопросы? — Лев закончил процедуру, глубоко выдохнув. И руки и голова не подкачали, вспомнив эту рутинную процедуру.

— Нет, всё ясно. Это гениально, Лев Борисович! — не скрывая восхищения, почти торжественно проговорил Неговский. — Я все записал, передам Екатерине все бумаги.

Процедура была проведена быстро и профессионально. Ликвор, который должен был быть прозрачным, как слеза, оказался мутным, опалесцирующим, и вытекал под повышенным давлением. Диагноз подтвердился. Молниеносно развившийся бактериальный менингит на фоне черепно-мозговой травмы.

Началась интенсивная, почти отчаянная терапия. Массивные дозы сульфаниламидов и крустозина вводились теперь не только внутривенно, но и непосредственно в спинномозговой канал. Это был бой на два фронта — с последствиями ранения в грудь и с невидимым, коварным врагом, пробравшимся в самую защищенную цитадель организма — центральную нервную систему. И если бы не эта странная, противоестественная нормальность температуры, эта зловещая «благополучность», они могли бы опоздать на несколько критических часов. Интуиция Льва, его способность видеть нестыковки, снова спасла жизнь.

На следующий день, ближе к полудню, в кабинет Льва, не постучавшись, ворвался Сашка. Его лицо, обычно выражавшее спокойную уверенность, сейчас было перекошено от сдерживаемой ярости.

— Лев, там этот… Чеканов! Из Горздравотдела! Явился с внезапной проверкой! Требует немедленно закрыть «грибную ферму»! Уже на одиннадцатом этаже орет на девочек-лаборанток!

Лев вздохнул, ощущая, как привычная тяжесть на плечах увеличивается еще на один груз. Он поднялся из-за стола и быстрым шагом направился к выходу. В кабинете его уже поджидал тот самый Чеканов — невысокий, пухлый мужчина, с самодовольным и непоколебимым выражением на лице.

— Товарищ Борисов, наконец-то! — начал он, не здороваясь и тыча пальцем в пространство за окном, как будто там, на одиннадцатом этаже, он видел очаг разложения. — Получил сигнал о вопиющем факте нецелевого использования площадей государственного научного учреждения! Выращивание грибов! На одиннадцатом этаже! Это что, колхоз имени Борисова развели? Ваша прямая задача — лечить бойцов Красной Армии, а не агрономией заниматься! Немедленно прекратите это безобразие! Я требую!

Лев молча выслушал его, чувствуя, как холодная злость подступает к горлу. Он говорил сквозь зубы, стараясь сохранить самообладание:

— Товарищ Чеканов, во-первых, кто дал вам право вот так врываться в мое учреждение? Во-вторых, это не агрономия. Это источник дешевого белка и витаминов для наших пациентов. Многие из них, особенно с истощением, без этой добавки просто не встанут с коек. Это вопрос их выживания.

— Товарищ Борисов! Уж поверьте, я обладаю всеми необходимыми полномочиями вот так «врываться», как вы выразились! Не ваша это забота обеспечивать их белком! — отрезал чиновник, махнув рукой. — Ваша забота — выполнять приказы Наркомздрава и не устраивать в институте самодеятельность и бардак! У вас тут, я смотрю, и так неразбериха! Закрыть! В трехдневный срок ликвидировать и предоставить мне письменный отчет о консервации «объекта»!

В этот момент Сашка, стоявший позади Льва, не выдержал. Он шагнул вперед, его мощная, кряжистая фигура нависла над пухленьким Чекановым.

— А вы много белка своим больным в подведомственных больницах приносите? — прорычал он, и его голос громыхал, как выстрел. — Из-за своего стола, обильного, что ли? Пока они тут с голоду пухнут и раны у них не заживают, вы по кабинетам ходите и бумажки перекладываете⁈ Может, вам самому на фронт съездить, посмотреть, чем там бойцы питаются?

Чеканов побледнел, отступил на шаг и прижал к груди свой потрепанный портфель, как щит.

— Это… это неслыханное хамство! Я на вас жалобу… Я…

Конфликт достиг точки кипения. Лев, не глядя на чиновника, прошел к телефону, взял трубку и набрал номер, который знал наизусть. Он коротко, без эмоций, объяснил ситуацию Артемьеву на другом конце провода. Ответ был столь же коротким и не допускающим возражений.

Он положил трубку и посмотрел на Чеканова.

— Ваша проверка окончена, товарищ. Вам надлежит вернуться в свое управление. Вопрос будет урегулирован.

Через час Чеканов, бледный, молчаливый и съежившийся, покидал «Ковчег» в сопровождении все того же невозмутимого сотрудника НКВД. Проблема была «решена». Чиновника, как они узнали позже, перевели на другую, менее значимую должность, подальше от стратегических объектов.

Но победа, одержанная телефонным звонком, не принесла Льву и Сашке никакого удовлетворения. Она лишь показала, с какой хрупкостью существует их островок здравого смысла. Битва с системой, с ее тупостью и бездушием, была бесконечной войной на истощение, где сегодняшний тактический выигрыш ничего не гарантировал завтра. Это был вечный бой с тенью, отнимающий последние силы.

* * *

Молодой командир-танкист, капитан с орденом Красной Звезды на застиранной гимнастерке, вызывал тревогу. Он жаловался на нарастающую одышку, сухой, дерущий горло кашель и страшную, парализующую слабость. Его направили в «Ковчег» из армейского госпиталя с расплывчатым диагнозом «астенический синдром после контузии и длительного физического перенапряжения». Осмотр терапевта и стандартная флюорография не выявили никакой патологии. Легкие чистые, сердце в норме.

Лев, просматривая его историю болезни и снимок, почувствовал знакомое щекочущее чувство нестыковки. Слишком яркая клиника для простой астении. Слишком выраженная одышка. Он вызвал к себе в кабинет Зедгенидзе и его заместителя, Самуила Ароновича Рейнберга, человека невероятной дотошности и педантичности.

— Самуил Аронович, — сказал Лев, протягивая ему снимок. — Сделайте капитану еще один снимок, но не стандартный. Снимок на максимально глубоком вдохе. И потом на полном, форсированном выдохе.

Рейнберг, не задавая лишних вопросов, лишь кивнул, и удалился. Через час он вернулся с новыми, еще влажными от растворов снимками. Он прикрепил их к окну рядом со старым.

— Смотрите, Лев Борисович, — он ткнул пальцем в едва заметное, чуть более интенсивное затемнение в районе корня правого легкого, рядом с тенью средостения. — Вот. Видите? На стандартном снимке оно сливается с тенями сердца и крупных сосудов. Его просто не видно. А вот на выдохе… — он перевел палец на второй снимок. — Бронх сужается. И этот объект, этот крошечный осколочек, он перекрывает просвет, создавая клапанный механизм. На вдохе воздух проходит в легкое, а на выдохе — не выходит. Развивается клапанный пневмоторакс, но очень локальный, медленно нарастающий. Отсюда и прогрессирующая одышка, и слабость от хронической гипоксии.

Лев вздохнул с глубочайшим облегчением. Еще одна загадка была решена. Не психосоматика, не истощение, а механическая причина, которую можно и нужно устранить.

— Нашел иголку в стоге сена, Лев Борисович, — с легкой, почти неуловимой усмешкой произнес Зедгенидзе, наблюдавший за ними. — Поздравляю. Настоящая детективная работа.

— Не я нашел, Георгий Артемьевич, — возразил Лев, глядя на снимок. — Наш пациент чуть не задохнулся из-за нашей невнимательности. Теперь наша очередь, — он повернулся к Зедгенидзе. — Доставать. Нужна бронхоскопия.

Операция была сложной. Осколок, крошечный, размером не больше рисового зернышка, засел глубоко в правом главном бронхе. С помощью жесткого бронхоскопа и ювелирной работы, его все же удалось извлечь. Когда капитан, уже через три часа после процедуры, сделал свой первый по-настоящему глубокий, свободный вдох, по его лицу разлилось выражение блаженного, почти детского изумления.

Идя потом по длинному коридору обратно в свой кабинет, Лев мысленно составлял список. «Бронхоскоп. Нужно усовершенствовать. Сделать более гибким. И гастроскоп — для диагностики язв без лапаротомии. И лапароскоп… Все, что позволяет заглянуть внутрь человеческого тела, не разрезая его широко…». Список задач снова пополнился. Но на этот раз это была приятная, созидательная задача, напоминавшая ему, что он все же не только кризис-менеджер, но и ученый, и инженер.

* * *

Поздний вечер. Они стояли на плоской, заснеженной крыше шестнадцатиэтажного корпуса «Ковчега», Лев и Катя, кутаясь в тяжелые шинели поверх халатов. Внизу лежал черный, засыпанный снегом Куйбышев, утыканный редкими, приглушенными светомаскировкой огоньками. Было тихо, почти безветренно, и от этого двадцатипятиградусный мороз ощущался еще острее, впиваясь в щеки и заставляя дышать мелкими, обжигающими легкие глотками. Воздух был холодным и острым, как лезвие.

— Мы продержались, — тихо, почти шепотом, сказала Катя, и ее голос дрожал не только от холода. — Но какой ценой, Лев… Какой ценой. Петров уехал сегодня утром, я видела его глаза. В них был не страх, была… пустота. Как будто мы сами отрезали от него кусок и отправили…

— Я знаю, — Лев смотрел не на нее, а на темный, скрытый ночным снегопадом горизонт, за которым, где-то там, под Москвой, под Сталинградом, был фронт. Тот самый фронт, куда он только что отправил одного из своих лучших учеников. — Но мы сохранили «Ковчег». Это не просто здание, Катя. Это система. Сложнейший, хрупкий, но работающий конвейер спасения. Пока он стоит, пока эти шестнадцать этажей работают как единый организм, тысячи других людей, чьих имен мы не знаем, имеют шанс. Этот институт, эта наша безумная идея — это наш ледяной щит.

Он обнял ее за плечи, чувствуя, как она вся напряжена, как мелко дрожит от усталости, от пережитого за этот месяц, от тяжести тех решений, которые им обоим приходилось принимать. В этом жесте не было страсти, не было нежности в привычном понимании. Лишь глубокая, молчаливая поддержка двух людей, несущих на своих плечах неподъемную ношу общей ответственности, общих потерь и общей, еще не достигнутой цели. Они стояли так несколько минут, два темных силуэта на фоне зимнего, усыпанного звездами неба, над застывшим в холоде и тревоге городом.

— Завтра будет новый день, — наконец произнес Лев, и его слова застыли в ледяном воздухе маленькими, тающими облачками пара. — И новые раненые. Новые проблемы, новые смерти и новые спасенные жизни. Мы должны быть к этому готовы.

Он повернулся и, все еще держа руку на ее плече, повел ее к выходу с крыши, к тяжелой железной двери, ведущей обратно в освещенное, кипящее работой и болью чрево «Ковчега». Они уходили с переднего края своей личной войны, чтобы завтра снова вступить в бой.

Ноябрь 1942 года был пройден. «Ковчег» устоял против жестоких морозов, внутренних конфликтов, внешних угроз и невыносимых этических испытаний. Но цена оказалась неизмеримо высока — моральное и физическое истощение команды и тяжелые, кровавые решения, навсегда осевшие мертвым грузом на душе Льва Борисова. Они выстояли. Они сохранили свой щит.

Глава 19 Интерлюдия Алексей Морозов — Лешка. Возвращение

8 июля 1941 года, 17:00. Бывшая городская баня № 2, Белосток.

Сержант Иван Дорохов стоял в шеренге таких же, как он. Людей, брошенных анти человечной системой ЕС (Европейских Союзников) на верную смерть, которых час назад вывели из ада в составе сводных батальонов и сказали: «Отмыться, отдохнуть, привести себя в порядок. Завтра — распределение, но не по боевым частям, а учебным полкам». Они провонявшие самой смертью в дулаге и порохом от недавнего боя… Стояли перед дверью в баню, откуда валил густой, сладкий пар. Самую настоящую русскую баньку, да с березовым веником подумалось Ивану, но он отбросил эти мысли откуда у окруженцев березовые веники? То-то и оно…

Из дверей бани вышел боец. Иван даже ошалел на секунду, неверяще пятил на него глаза, так окруженцы выглядеть не должны. На бойце была новая, хрустящая складками гимнастёрка*, новенькие галифе, ладные сапоги. Ни потёртости, ни заплат. Улыбка — простая, добрая, будто он встречал давно потерянных братьев, да так оно и было они теперь братья по оружию…

Гимнастёрка* — после разговора с Львом, Лешка Морозов ничего не экономил на складах, он понимал идет обратный отсчет времени, что не потратят они в обороне достанется врагу, те же гимнастерки пойдут в качестве униформы для хиви, потому последние из выживших, когда оборона рухнет взорвут и подожгут склады. Когда жизнь бойца короче жизни гимнастёрки или галифе, сапог, зачем экономить и беречь эти самые сапоги для врага? Это «экономика» изобилия в кризисе. Когда ничего не жалко. Ибо снявши голову о шапке не плачут.

— Ну вы дали парни! Раз и фрицы в лепешку! Ну герои! — голос был хрипловатым, восхищенным и доброжелательным, не таким были у украинских полицаев. — Заходите по десять человек. Грязное — в корзины у входа… Всё, что на вас — на сожжение. Новая жизнь начинается. Понятно?

Иван быстро разделся и вошёл одним из первых. Внутри был самый настоящий рай. Гулкий грохот тазов, радостные крити тех кого в шутку облили ледяной водой, здоровый, дружеский смех и тот самый, забытый запах раскалённых камней и свежего дерева.

У него в руках был новенький кусок туалетного мыла (приказ ничего не оставлять врагу), большой увесистый, самая настоящая роскошь для простого сержанта…

— «Держи, браток». — Так ему сказал боец на раздаче, ничего сложного не сказав. Такие простые слова «браток», не «москали» не «жиды» или «комуняки», простое понятное человеческое обращение. Что возвращало человеческое достоинство, которое казалось навсегда было утрачено в плену.

Вода смыла с него не только грязь. Смыла клеймо скота, которым пытались его заклеймить орды ЕС, что вторглись на просторы его Родины. Он стоял под теплыми струями, задрав голову, и ему казалось, что с кожи слезает тонкая, невидимая корка унижения. Рядом такой же детина, бывший артиллерист, молча, с закрытыми глазами, тер себя мочалкой, будто хотел стереть кожу до мяса.

После мытья сразу — в парилку. Дышать было нечем, но это был добрый жар. Пот лился ручьями. Потом — в предбанник, прохладный, пропахший хмелем и… чем-то вареным. Сержант сразу узнал запах, он был из прошлой жизни. Раки? Откуда?

И тут Иван обомлел во второй раз.

За грубым деревянным столом сидели несколько человек. Все — в новом, как и у того парня на входе. На столе стояли глиняные кружки, а в огромном тазу дымилась гора РАКОВ. Красных, варёных.

— Садись, боец, место есть! — крикнул один, коренастый, но бодрый. — Небось, в окружении раков не лопал? На, держи.

Он протянул Ивану кружку. От неё пахло хлебом и хмелем. Пиво*, прохладное, пиво, простые человеческие радости. Иван машинально взял. Ему тут же насыпали в миску раков.

Пиво* — по разговору с Львом, Лешка Морозов ввел такое понятие, как «наркомовские сто грамм», гораздо раньше в котле, чем их введут в армии. У него не было достаточного числа политруков (психологов), дабы быстро восстанавливать психологическое здоровье бойцов, а пиво варили в городе, были и запасы спирта из которых делали примитивную «водку» размешивая с водой. Ничто не должно достаться врагу.

— Лопай, лопай, — сказал коренастый. — После бани — святое дело. Мы тут, выздоравливающие, за порядком смотрим. Да и сами не прочь лишний раз попариться, пивка дернуть, но в меру боец в меру.

Иван осторожно разломил панцирь. Мясо было уже не обжигающим, а тёплым, нежным. Он запил его глотком пива. Вкус был невероятным. Простым и божественным.

— Откуда… всё? — не удержался он.

— Раки? Из реки, само собой. Пиво — с местного заводика, ещё не разбомбили, — пояснил второй, худощавый, с забинтованной рукой. — А насчёт формы, мыла… Товарищ полковник такой приказ дал: всё, что на складах, — на бойцов. Потому что если не мы, то фрицы носить будут или их прихвостни. Лучше мы в новом походим, чем они. Логично?

Иван молча кивнул, разламывая второго рака. Логично. Железно логично.

— А как тут… воюется? — спросил он, глядя на их спокойные лица.

Коренастый хмыкнул.

— С непривычки — страшно? Не боись пехота, втянешься. Да с полковником нашим не пропадешь… Он же чекист. Не как все. Он думает на три шага вперёд. Скажет: «здесь будет прорыв», и там — прорыв, дураки немцы пошли, а мы стало быть ждем. Легко воюется, знай сполняй, что сказано. А он за нас думает: кормит, поит. И даже в баню с пивком отправляет, — он поднял кружку. — За Белосток!

Иван выпил. Разговор полился сам собой. Он, забывшись, рассказывал про дулаг, про охранников-хиви. Видел, как на лицах собеседников появлялась не жалость, а ровная, холодная ярость и ненависть к врагу. Худощавый тихо сказал:

— Ну суки, за все нам ответят. У нас полевой суд справедливый и быстрый.

После раков и пива, сытый и будто наполненный теплом изнутри, Иван вышел в раздевалку. Там уже лежали аккуратные стопки: новенькая гимнастёрка и галифе, новенькие портянки, кирзовые сапоги — целые, крепкие, новые! И сверху — бритвенный набор.

— Стричься и бриться — завтра, потом в санчасть*, — сказал дежурный, тоже во всём новом. — Сейчас — свободны. Ужин в столовой до девяти вечера. Или в кинотеатр — «Чапаева» крутят. Кто устал — сразу в казарму, отбой в десять, подъём в восемь. Но для вас отбой не нормирован можете так ложиться спать, приказ полковника*.

Санчасть*— нужно понимать в госпиталя и городскую больницу переделанную под госпиталь попало 10 000 раненных и обессиленных от голода людей. По логике после бани бы бойцов в санчасть. Но медперсонал был перегружен, потому относительно здоровых просто отмыли и накормили. Санчасть оставив на завтра.

Приказ полковника* — понятно в стандартной ситуации водят на ужин, есть отбой и подъем в положенное время. Тут прибыло 5000 относительно боеспособных пленных, людям дали неофициальный выходной, баня, кино, ужин в столовой до 9 вечера, возможность раньше отбиться поспать. Вольница первого дня, пока не сформировали подразделения. Да и тиранить людей после плена и боя не разумно.

Иван выбрал казарму. Ему показали длинный, вымытый барак. Кровати с железными спинками, чистые матрасы и белоснежные простыни. Он сел на свою кровать, проваливаясь в непривычную мягкость. Снял новехонькие сапоги, почувствовав, как ноют натруженные, но чистые ноги.

Рядом, на соседней койке, молоденький пулемётчик из его же батальона, прошедший с ним ужасы плена и штурм вражеских позиций, вздохнул счастливо:

— Кровать-то, мать её… С ума сойти. Никто бы не понял молодого паренька, но Иван понимал…

Потому сержант не ответил. Он скинул гимнастёрку, галифе, привычно обмотав портянки вокруг сапог, лёг на спину и натянул до подбородка свежую простыню, пахнущую солнцем. Сквозь открытое окно доносились звуки почти мирного города: гул моторов с рембазы, далёкие команды, смех. Не было воя «штук», не было разрывов. Была тишина.

Он закрыл глаза. В голове, где ещё утром жили только голод, злоба и животный ужас, теперь звучали простые слова: «…всё на складах — на бойцов…», «…чекист, он думает вперёд…», «…фрицы за них ответят…».

И впервые за много-много дней — с того самого чёрного июня — Иван уснул не потому, что свалился без сил, а потому что ему захотелось спать. Уснул сытым, вымытым, в новой форме, на чистой постели. Зная, что его не разбудят ни крики, ни пинки. Подъём — в восемь.

Последней мыслью, уплывающей в тёплый мрак, было тихое, ясное понимание: он снова человек. И завтра он будет воевать не как загнанный зверь, а как боец Рабоче Крестьянской Красной Армии. За всё это, за баню, за раков, за простыню и за того полковника, который всё это устроил. Из таких вот мелочей складывалось огромное слово Родина…

9 июля 1941 года, 07:00. Казарма 2-го сводного батальона, Белосток.


Ивана разбудил не горн, а непривычная тишина и свет из окна. Он лежал, не двигаясь, несколько секунд, привыкая к ощущению чистой простыни под телом и странной лёгкости в голове. Не было того каменного кома усталости. Потом вспомнил: подъём в восемь. Но вокруг уже шевелились, шёпотом переговаривались.

— Слышал? Парад будет! — прошипел сосед, пулемётчик Петька.

— Какой ещё парад? — недоверчиво пробормотал кто-то.

— Говорят, пленных по главной гнать будут. И технику нашу всю покажут. Полковник приказал. В девять уже начало!

Суета стала нервной, радостной. Ровно в восемь в дверь вошёл старшина — не вчерашний, а новый, тоже во всём новом, с невозмутимым лицом старого служки.

— Подъём! Умыться, построиться за десять минут! На завтрак — тридцать минут! В девять — всем на площадь!

Завтрак был в той же солдатской столовой, но для вчерашних пленных — это был не просто преим пищи, а настойщий праздник. Пиршество! Длинные столы ломились. В центре каждого — горы нарезанного белого хлеба. Рядом — целые брикеты сливочного масла, жёлтого, душистого. Чайники с крепким, сладким чаем. Миски с дымящейся пшённой кашей, куда каждый клал по своему усмотрению масла — ложку, две, полпачки. На отдельном блюде — румяное сало, тонко нарезанное сало, которого бери сколько хочешь, как и хлеба. Бойцы не знали и не могли знать, что в свинарник, севернее города попало несколько артиллерийских снарядов фрицев. Теперь свинины и сала было в изобилии, не съедят они съедят немцы, ну или просто протухнет под жарким летним солнцем.

— Бери, не стесняйся! Хлеба — сколько влезет! — кричали дневальные, сами намазывая на ломти масло сантиметровым слоем.

Иван ел медленно, смакуя. Хлеб был мягким, масло таяло во рту. Он запивал его глотками сладкого чая и чувствовал, как силы, настоящие, а не от адреналина, наполняют тело. Вокруг него такие же, как он, вчерашние пленные и окруженцы, ели молча, с каким-то благоговейным ужасом. Кто-то украдкой прятал кусок сала в карман, но тут же, оглядевшись, стыдливо доставал и съедал. Не потому, что останавливали или осуждали. Просто возвращалась человеческое достоинство, гордость…

08:40. Их выстроили и повели не на плац, а прямо в город, к центральной площади. Улицы были полны народу. Не только солдаты. Женщины в платках, старики, дети — всё, кто остались в живыми в Белостоке, высыпали посмотреть. Воздух гудел от приглушённого говора, смеха детей, нервного ожидания. Ивана и его товарищей втиснули в первые ряды зрителей у самого края мостовой.

Он огляделся. Напротив, на импровизированной трибуне, сооружённой на базе грузовиков ЗИС, стояла группа командиров. В центре, в простой гимнастёрке, но с таким видом, будто на него смотрит вся страна, — полковник Морозов. Рядом — майор Орлов, командир танкистов, суровый и подтянутый; начальник артиллерии, начальник ПВО. Все — без лишних регалий, но с такими лицами, что было ясно: эти люди отвечают здесь за всё.

Ровно в 09:00 с западного конца площади раздалась команда, и на неё въехал командир парада. Это был капитан Ветров — тот самый, о котором шёпотом говорили в бане. Он сидел верхом на коне. На гнедом, крупном жеребце. Сидел легко, по-кавалерийски, и от его вида, такого неожиданного и древнего, веяло чем-то былинным.

Площадь затихла.

Ветров подъехал к трибуне, чётко отсалютовал кавалерийской саблей.

— Товарищ полковник! Части гарнизона Белостокской крепости для проведения парада построены! Командир парада капитан Ветров!

Морозов, не повышая голоса, но так, что слова отчётливо пронеслись по замершей площади, ответил:

— Приступайте, товарищ капитан.

Ветров развернул коня. И началось.

Первой, под звуки городского оркестра (что обычно до войны играл в городском парке для влюбленных парочек), чётко печатая шаг, прошла пехота. Не сводные батальоны, а ветераны. Те, кто оборонял город с первого дня. Их форма была новенькая, с иголочки, четко подогнанная по фигуре* каждого бойца, выглаженная и с белоснежной подшивой. На лицах — не гордость, а спокойная, тяжёлая уверенность. Они шли, глядя прямо перед собой, и в их строю была такая сила, что у зрителей перехватывало дыхание.

Подогнанная по фигуре* — ученицы старших классов белостокских школ пионерки и комсомолки посчитали своим долгом и делом чести обшить для парада бойцов, форма новенькая со складов, но подогнана умелицами четко по фигуре. Девчата не спали всю ночь, старались…

За пехотой пошла наша техника. Тракторы «Сталинец», тянувшие орудия. Мощные и уверенные «Комсомольцы», внешне похожие на легкие пулеметные танки с пуленепробиваемой броней и пулеметом. Бронеавтомобили БА-10, БА-20 ФАИ… А потом — танки. Сначала лёгкие БТ и Т-26, затем — средние Т-28, Т-34, грозные, с длинными стволами. И венцом — тяжёлые КВ. Их рёв заглушал музыку, а ширина гусениц казалась обещанием несокрушимости. Народ ахал, дети показывали пальцами.

Потом наступила небольшая пауза. И показалась трофейная техника. Ведущий на прицепе разбитый Pz.III с чёрным крестом. За ним — несколько перекрашенных, с красными звёздами, немецких бронетранспортеров и противотанковых пушек, замыкали шествие немецкие, но уже советские танки. Это уже вызывало не гордость, а злорадное, твёрдое удовлетворение. «Было ваше — стало наше».

И снова пауза. Напряжённая, гнетущая. Городской оркестр смолк.

С края площади показалась колонна. Стройная, серая в «мышиных гимнастерках». Пленные… Несколько сотен человек. Шли, опустив головы, понуро. Охрана из рослых, грозных бойцов шагала по бокам, неся в руках тяжелые «Мосинки» с примкнутыми штыками. Но главное было не в количестве. Их вели особым строем — с увеличенными интервалами, растягивая колонну, так что казалось, будто их тысячи. Они тянулись и тянулись, без конца, живое воплощение разгрома.

По площади прокатился гул — не крик «Ура», а глубокий, коллективный вздох ненависти и торжества. Кто-то выкрикнул ругательство, кто-то заплакал.

И когда прошёл последний пленный, на мостовую вышли дворники. Шестеро пожилых мужчин и женщин с метлами. Они встали в линию и, ритмично, как по команде, шаг — взмах метлы, шаг — взмах метлы, двинулись следом за колонной. Они не спешили, шли с достоинством. Они стирали сам след. Их движения были медленными, торжественными, ритуальными. Это был приговор. Враг прошёл — и его стёрли с лица города, как сотрут со всей советской земли.

На площади воцарилась абсолютная, звенящая тишина. Даже дети замолчали. Все понимали, что они видят.

Иван стоял, сжимая кулаки. В его груди бушевало что-то тёплое и острое одновременно. Гордость, торжество, месть. И страшная, ясная мысль: всё, что он сейчас видит — этот порядок, эту силу, эту чистоту — всё висит на волоске. И этот волосок — воля сурового человека на трибуне и таких, как он, Иванов, в строю.

Парад завершился. Ветров отдал рапорт. Морозов что-то коротко сказал, кивнул. Оркестр грянул «Интернационал». Но Иван уже почти не слышал музыки.

Он смотрел на трибуну, на молодого полковника. Тот уже отвернулся, что-то говорил Орлову, указывая рукой на карту в своем планшете. Его лицо было сосредоточено, озабоченно, полковник работал. Праздник кончился. Началась работа…

А Иван понял главное. Он больше не был пленным Дороховым. Он был красноармейцем Дороховым, бойцом Белостокской крепости. И когда придёт время — а он уже чувствовал, что оно близко, — он встанет в строй не потому, что его заставят. А потому, что за его спиной останется эта чисто выметенная мостовая, запах утреннего хлеба с маслом и право быть человеком. И этого было достаточно. Больше чем достаточно.

УТРЕННЕЕ СООБЩЕНИЕ СОВИНФОРМБЮРО 10 ИЮЛЯ

На всём протяжении советско-германского фронта идут ожесточённые бои. В течение 8 и 9 июля наши войска на ряде участков отражали атаки противника, нанося ему тяжёлые потери.

На Белостокском направлении. Части Красной Армии, под командованием полковника Морозова, в течение недели успешно отражали атаки превосходящих сил противника, стремившегося овладеть городом Белосток.

В результате умело организованной и стремительной наступательной операции, проведённой 7–8 июля, наши войска нанесли врагу сокрушительное поражение. В ходе боя полностью разгромлены три полка 162-й пехотной дивизии противника. Уничтожено до 6000 немецких солдат и офицеров. Остатки разбитых частей в панике бегут, враг отброшен от города.

Взято в плен свыше 1000 немецких солдат, унтер-офицеров и офицеров. Среди трофеев — знамя 437-го пехотного полка противника.

Захвачены богатые трофеи: 28 танков и самоходных орудий, 47 артиллерийских орудий разных калибров, более 100 пулемётов, склады с военным имуществом, боеприпасами и горючим. Вся захваченная техника и вооружение теперь повёрнуты против гитлеровцев.

Освобождены от немецко-фашистских оккупантов 22 населённых пункта в районе Белостока. Местное население, измученное грабежами и насилием, с ликованием встречало своих освободителей. В ходе глубокого рейда по тылам противника нашими подвижными частями уничтожено до 20 вражеских гарнизонов и опорных пунктов, обеспечивавших коммуникации противника.

9 июля в городе Белосток, полностью очищенном от врага, состоялся парад победителей. По центральной площади прошли героические защитники города, мощные танковые колонны, в том числе из захваченной у врага техники. Завершился парад проводами колонны пленных немецких солдат, наглядно показавшей всему миру результаты «непобедимости» гитлеровской армии.

Гарнизон Белостокской крепости, действуя в условиях полного окружения, демонстрирует всему миру образец доблести, стойкости и высокого воинского мастерства. Его борьба служит ярким примером для всех частей Красной Армии.

На других участках фронта идут бои разведывательного характера.

ПиСи: от авторов 47 танков преувеличение пропаганды. Посчитали вообще всю бронетехнику, даже ту, что не смогли поставить в строй, а врыли, как доты или использовали, как баррикады в защите крепости. Реально захвачено 700 пленных, но в сводках более тысячи звучит солиднее. Не всем в книге из сводок надо верить. Ибо ради пропаганды слегка преувеличивают победы.

Глава 20 Первые шаги

— Давление поднимаем плавно, на 0,1 атмосферу в минуту, — голос Льва был ровным, почти монотонным, но в тишине небольшого загустелого помещения, заполненного массивной стальной конструкцией, он звучал как команда капитана на мостике корабля. — Следите за состоянием пациентов. При появлении болей в ушах или паники — немедленно стоп.

За толстым иллюминатором барокамеры «Иртыш», напоминавшей гигантскую стальную сардину, лежал человек. Тест оборудования проводился на двух добровольцах. Первый — молодой боец с почерневшей, отечной ногой, изъеденной газовой гангреной. Еще неделю назад Юдин безапелляционно требовал ампутации на уровне бедра. Второй — обугленный, покрытый струпьями танкист, чье дыхание было поверхностным и частым, как у загнанной птицы.

Инженер Крутов, стоя у пульта управления, плавно вращал маховик. Раздавался ровный, шипящий гул нагнетаемого воздуха.

— Полторы атмосферы, — доложил Крутов, сверяясь с манометром. — Держим.

Лев прильнул к стеклу. Его собственное отражение накладывалось на бледное лицо пациента. Он видел, как грудная клетка танкиста расправлялась чуть глубже, а синюшный оттенок губ постепенно сменялся менее пугающим, розоватым. Кислород под давлением начинал свою невидимую работу — подавлял анаэробные бактерии, вытесняя их из пораженных тканей, и заставлял кислород перфузироваться в обход поврежденных капилляров. Каждые 15–20 минут цикл менялся, компрессия и декомпрессия.

— Смотрите, — Лев обернулся к Юдину, стоявшему чуть поодаль, скрестив руки на груди. Его могучее тело, обычно излучавшее уверенность, сейчас выражало лишь скептическое напряжение. — Граница некроза на ноге бойца Петрухина. Вчера была здесь, — Лев провел пальцем по воздуху, как бы очерчивая линию на стекле. — Сегодня отступила на полсантиметра. Появились островки грануляций.

Юдин молча кивнул, его пронзительный взгляд не отрывался от происходящего за иллюминатором. Он был хирургом до кончиков пальцев, человеком, привыкшим решать проблемы скальпелем и силой воли. Эта стальная банка, нагнетающая воздух, была для него чем-то из области фантастики.

— 20 минут прошло, начинаем декомпрессию, — проговорил Лев, глядя на хронометр. — Плавный сброс.

— И все? — наконец произнес Юдин, его низкий, густой бас пророкотал в тесном помещении. — Никаких разрезов? Никакого дренирования? Просто… лежат и дышат?

— Именно так, Сергей Сергеевич. Мы создаем условия, при которых организм сам справляется с инфекцией и восстанавливает кровоток. Это не замена хирургии, это ее продолжение иными средствами.

Через двадцать минут, когда давление плавно сбросили и массивная дверь барокамеры с шипением отъехала в сторону, в помещение хлынул запах озона и чего-то металлического. Санитары осторожно выкатили носилки. Боец с гангреной был в сознании. Его лицо, прежде искаженное болью и страхом, теперь выражало лишь глубочайшее изумление.

— Доктор… — прошептал он, глядя на Льва. — Нога… она теплая. И не болит совсем.

Лев опустился на корточки, пальпируя стопу. Кожа, еще вчера холодная и мраморная, теперь была теплой, с проступающим розоватым оттенком. Черная кайма некроза действительно отступила, обнажая влажные, ярко-красные грануляции.

Юдин, не говоря ни слова, проделал то же самое. Его крупные, чувствительные пальцы осторожно обследовали ногу. Он молча поднял голову, его взгляд встретился со взглядом Льва. В глазах старого хирурга было нечто большее, чем просто удивление. Было неохотное, выстраданное признание.

— Ну что ж, — прохрипел он, разгибаясь. — Это не медицина, Борисов. Это какая-то инженерия, направленная прямо против смерти. Но, черт возьми… это работает.

Их диалог был прерван появлением в проеме двери Сашки. За его спиной теснилось несколько человек в утепленных гражданских пальто и форменных шинелях.

— Лев, комиссия из Наркомздрава, — коротко доложил Сашка, и по его напряженному лицу было видно, что визит не случайный.

Глава комиссии, немолодой, и крепкий мужчина с умными, быстрыми глазами, представился замначальником управления госпиталей. Он, не теряя времени, прошел к барокамере, внимательно осмотрел пациентов, изучил температурные листы, заслушал краткий отчет Льва.

— Товарищ Борисов, — перебил он на полуслове, и в его голосе звучала не критика, а деловая хватка. — Оформляйте документацию. Технические условия, методички, чертежи. Все, что нужно для запуска в серию. Мне нужно сто таких установок. Не завтра, конечно, но к концу следующего года — в ключевые госпитали, от Ленинграда до Сталинграда. Понятно?

— Понятно, — кивнул Лев, чувствуя, как привычная усталость отступает перед волной адреналина. Это был не просто успех. Это было признание стратегического значения их работы.

После ухода комиссии в помещении воцарилась тишина, нарушаемая лишь ровным гудением аппаратуры. Юдин, все еще стоя у иллюминатора пустой барокамеры, медленно повернулся к Льву.

— Сто установок, — произнес он задумчиво. — Вы понимаете, что вы делаете, Борисов? Вы меняете правила игры. Раньше хирург спас жизнь, отрезав гниющее. А теперь… теперь он должен будет бороться до конца. Это увеличит нашу ответственность в разы.

— И спасет тысячи конечностей, Сергей Сергеевич, — тихо ответил Лев. — А значит, и тысяч судеб.

Следующие несколько дней прошли в лихорадочной работе по оформлению документов на «Иртыш». Лев, Крутов и примкнувший к ним инженер Невзоров допоздна засиживались в кабинете, заполняя бесконечные таблицы и составляя спецификации. Именно в разгар этой бюрократической бури Сашка снова появился на пороге, на этот раз с двумя необычными спутниками.

— Лев, встречай, — Сашка пропустил вперед двух мужчин. — Виктор Кононов и Борис Ефремов, инженеры-конструкторы, прибыли к нам по распоряжению наркомздрава.

Кононов был сухопарым, жилистым человеком с лихорадочным блеском в темных глазах. Его левая рука была ампутирована выше локтя, пустой рукав гимнастерки был аккуратно подвернут и пристегнут булавкой. Но энергия, исходившая от него, была такой плотной, что казалось, он вот-вот взлетит. Ефремов, его полная противоположность, — коренастый, спокойный, с умным, немного усталым лицом. Он тяжело опирался на костыль, его правая нога заканчивалась культей чуть ниже колена. *Не удалось найти достоверную информацию по поводу инвалидности Бориса Фёдоровича Ефремова, культя ниже колена лишь предположение*

— Мы думали, нас в какой-нибудь сарай определят, — первым нарушил молчание Кононов, его быстрый, цепкий взгляд скользнул по стеллажам с книгами, чертежным столам, заставленным приборами. — А тут… небоскреб науки. Прямо как в американских журналах.

— Места хватает, — просто сказал Лев, пожимая Ефремову руку и кивая Кононову. — Саша в общем рассказал, зачем вы здесь?

— Рассказал, — вступил Ефремов, его голос был глуховатым, но твердым. — Про протезы. Только я, если честно, не совсем понял. Обычные кожано-деревянные изделия мы и так делать умеем. Чем вы хотите удивить?

Лев отодвинул кипу бумаг и достал из ящика стола несколько листов с набросками. Это были не чертежи, а скорее концепции, идеи, облеченные в графическую форму.

— Забудьте про кожано-деревянные, — сказал он, раскладывая листы перед ними. — Вот наша цель. Во-первых, биоуправление. Протез должен считывать сигналы с уцелевших мышц культи. Не дергать за веревочки, а читать мысль, желание сжать кисть или повернуть запястье.

Кононов присвистнул, его глаза расширились.

— Фантастика, — прошептал он. — Чистейшая фантастика. Электромиография? Но аппаратура…

— Аппаратуру сделаем, — перебил Лев. — У нас тут есть умельцы. Во-вторых, модульность. — Он ткнул пальцем в другой эскиз, где протез руки был разобран на составляющие: предплечье, кисть, пальцы, разные типы захватов. — Как детский конструктор. Собрал под свою задачу — молоток, плоскогубцы, крюк для сумки. Быстросъемные соединения, по принципу байонета, как в фотоаппаратах.

Ефремов, до этого молчавший, наклонился ближе, его прагматичный взгляд оживился.

— Байонет… это интересно. Резьба неудобна, особенно одной рукой. А это… щёлк — и готово. А материалы?

— Легкость авиации плюс прочность танковой брони, — заключил Лев. — Дюраль, стальные сплавы. Никакого дерева. Вес протеза руки не должен превышать четырехсот граммов.

Кононов и Ефремов переглянулись. В глазах первого горел огонь одержимости, второй оценивал, прикидывал, взвешивал.

— Вы описываете вещи, которых нет, — наконец сказал Ефремов. — Ни в одной стране.

— Поэтому мы их и создадим, — спокойно ответил Лев. — У нас нет выбора. Тысячи парней вернутся с войны без рук и ног. Мы не можем предложить им просто палку с крюком. Мы должны вернуть им если не все, то максимум возможного.

Кононов вдруг резко встал, его пустой рукав дернулся.

— Я сам, — сказал он глухо, глядя куда-то поверх голов Льва. — Потерял руку еще в 1928, — он беспомощно дернул плечом. — Очень долго свыкался с такой жизнью, и не свыкся. Я готов собирать вашу фантастику хоть голыми зубами. Потому что она нужна. Мне, и таким, как я.

В кабинете повисло тяжелое молчание. Лев смотрел на этих двух людей, сломленных обстоятельствами, но не сломленных духом. Они были идеальными союзниками. Они понимали проблему не из учебников, а кожей, костями, отсутствующими конечностями.

— Отлично, — сказал Лев. — Саша покажет вам мастерскую, мы выделим вам помещение на седьмом этаже, рядом с отделением Валентина Николаевича Мошкова. Начнем с лаборатории биоуправления. Невзоров уже копается в усилителях.

Они вышли, и Лев остался один в кабинете. За окном медленно сгущались зимние сумерки. Он чувствовал не радость, а тяжелую, давящую ответственность. Он снова бросал вызов. Не болезни, не системе, а самой природе инвалидности. И на кону были не абстрактные жизни, а конкретные судьбы таких людей, как Кононов и Ефремов. Он мысленно представил лейтенанта Васильева, который все еще лежал в отделении ЛФК, и его собственный вопрос: «А что дальше?». Теперь у него начинал появляться ответ.

* * *

В операционной № 2 царила напряженная тишина, нарушаемая лишь ровным гудением аппаратуры и сдержанными командами Льва. На столе лежал молодой лейтенант-артиллерист с пулевым ранением в живот. Пуля прошла навылет, но успела натворить бед — повредила воротную вену и левую долю печени. По божьей воли его удалось довезти на эшелоне.

— Давление падает, девяносто на пятьдесят, — тихо доложила анестезистка.

— Переливаем еще пятьсот миллилитров полиглюкина, — не отрываясь от раны, скомандовал Лев. Его пальцы, скользкие от крови, осторожно раздвигали ткани. — Зажимы Кохера, быстро.

Юдин, ассистировавший ему, молча подавал инструменты. Его могучее тело было напряжено, как струна, но движения оставались выверенными и точными.

— Вот она, — прошептал Лев, наконец обнаружив источник катастрофического кровотечения — надорванную воротную вену. Кровь хлестала пульсирующим потоком, после снятия временных швов полевого госпиталя. — Шовный материал. Шелк номер три, игла.

Ему подавали тончайшую шелковую нить. Лев начал накладывать шов, используя модифицированную технику сосудистого шва по Каррелю. Его пальцы двигались с невероятной точностью — три шва-держалки, затем непрерывный обвивной шов. Каждый узел завязывался с идеальным натяжением — не слишком туго, чтобы не прорезать нежную стенку сосуда, но достаточно плотно для гемостаза.

— Вы где этому научились, Борисов? — не отрываясь от раны, спросил Юдин. Его низкий голос звучал приглушенно под маской. — Такой техники я ни у кого не видел, даже у Фёдорова.

— В архивах читал, — стандартно ответил Лев, завязывая очередной узел. — Американские хирурги экспериментировали еще в двадцатые. Модифицировал под наши возможности.

Последний шов был наложен, кровотечение остановилось. Лев перевел дух и принялся за печень, ушивая рану и иссекая размозженные ткани. Операция продолжалась еще два часа.

Когда бойца перевезли в палату интенсивной терапии, Лев и Юдин вышли в предоперационную. Сняв окровавленные халаты и маски, они молча опустились на стулья. Руки у обоих мелко дрожали от напряжения.

— В свои годы, я учу студентов и молодых хирургов, — вдруг произнес Юдин, глядя куда-то в стену. — А Вы, Лев Борисович, меня заставляете перечитывать анатомию и осваивать новые методы. Каждый раз, когда я думаю, что уже все видел…

— Мы все учимся у войны, Сергей Сергеевич, — тихо ответил Лев, делая глоток горячего, почти черного чая. — Она — самый строгий и безжалостный преподаватель. И она же ставит перед нами задачи, которые в мирное время показались бы фантастикой.

— Да, — согласился Юдин, его взгляд стал отрешенным. — Фантастика… Которую приходится делать реальностью здесь и сейчас. Иногда мне кажется, что мы работаем на грани возможного. Этот сосудистый шов… Если бы не вы, парня бы мы потеряли, скорее всего.

— А разве есть выбор? — Лев отставил кружку. — Если не мы, то кто?

В соседней операционной в это время готовился к процедуре другой пациент — боец с последствиями тяжелой черепно-мозговой травмы. У него наблюдались судорожные подергивания и признаки повышения внутричерепного давления.

— Применяем фенитоин, — распорядился Лев, подойдя к столу. — Внутривенно, по схеме, которую мы разработали с Простаковым. Нагрузочная доза — пятнадцать миллиграмм на килограмм, затем поддерживающая.

Медсестра аккуратно ввела препарат. Через несколько минут судорожная готовность стала снижаться, дыхание выровнялось. Владимир Неговский, наблюдавший за процедурой, кивнул с одобрением.

— Работает. И главное без угнетения дыхания, как от барбитуратов. Это меняет правила игры в реанимации.

— Пока только для отдельных случаев, Владимир Александрович, — осторожно заметил Лев. — Препарат еще не идеален, нужны более глубокие исследования.

— Но начало положено, — настаивал Неговский. — И это главное.

* * *

Новогодний вечер в актовом зале «Ковчега» был лишен привычной праздничной мишуры. Скромная самодельная елка из хвойных веток, украшенная гирляндами из свернутой бинтовой ленты. На столах — обычная еда, разложенная по порциям, и несколько бутылок разведенного спирта.

Лев стоял на небольшом возвышении, глядя на собравшихся. Перед ним были лица — уставшие, осунувшиеся, но полные странной, почти лихорадочной решимости. Его команда, его «Ковчег».

— Не буду говорить громких слов, — начал он, и в наступившей тишине его голос прозвучал особенно четко. — Просто подниму этот бокал. За тех, кого нет с нами. И за тех, кто будет жить — будет ходить, работать и любить — благодаря вашему труду, вашему упорству, вашему терпению. За вас, мои дорогие.

Тихий гул одобрения прошел по залу. Люди поднимали свои скромные порции. В этот момент у входа возникла небольшая суета. Молодой хирург из отделения гнойной хирургии, Петр Игнатьев, громко, с вызовом произнес, обращаясь к своему соседу:

— И зачем мы тут сидим, когда эти… калеки… отнимают у настоящих раненых ресурсы? Целый цех под какие-то палки с крюками! Лучше бы антибиотиков подвезли!

Сашка, стоявший рядом, развернулся к нему с такой скоростью, что тот инстинктивно отпрянул.

— Ты знаешь, щенок, — проговорил Сашка тихо, но так, что было слышно в наступившей гробовой тишине. — Этот «калека», за которого ты тут травишь, возможно, прикрыл тебя собой, подорвавшись на мине. Он жизнь за тебя отдал. А ты ему в протезе отказываешь? Может, тебе самому на фронт съездить, посмотреть, как это — остаться без ног, но все равно хотеть жить?

Игнатьев побледнел и опустил голову. В зале воцарилась напряженная пауза.

— Доктор Игнатьев, — спокойно, но весомо произнес Лев. — Завтра с утра в мой кабинет. А сейчас — прошу всех, продолжайте. Сегодняшний вечер — ваш.

Дальше прошло тихое празднование, без особых увеселений. Но главное, Лев дал возможность выдохнуть своим сотрудникам. Он еще несколько раз поднимал тост, за товарища Сталина и за мирное небо над головой.

* * *

Следующее утро первого января 1943 года в квартире Борисовых было наполнено непривычным теплом и уютом. За большим столом, сдвинутым из нескольких частей, собрались свои — Лев и Катя, Марья Петровна, Андрюша, Борис и Анна Борисовы, Сашка с Варей и Наташей, Миша с Дашей с маленьким Матвеем.

— Ну, как ваше новое пополнение? — спросил Борис Борисович, отодвигая тарелку с остатками праздничного студня. — Говорят, конструкторы к вам прибились.

— Прибились, — кивнул Лев. — Талантливые ребята, Кононов и Ефремов. Сами инвалиды, поэтому понимают проблему изнутри.

— Это правильно, — поддержала Анна Борисова. — Кто, как не они, знает, что нужно.

В углу комнаты Андрей и Наташа устроили свою больницу для кукол. Мальчик, с серьезным видом копируя отца, «прослушивал» плюшевого мишку деревянным стетоскопом, который ему смастерил Крутов.

— Дыши, дыши, — командовал он игрушке. — Сейчас укол сделаю, не бойся.

Наташа, выполняя роль медсестры, деловито готовила «шприц» — палочку с привязанной тряпочкой.

— Вот так всегда, — с легкой улыбкой покачала головой Катя. — Даже дети наши играют в «Ковчег».

— А во что же им еще играть? — философски заметил Сашка. — Это их норма. Война, госпиталь, раненые… Они другого и не видели.

Лев поймал на себе взгляд отца. Борис Борисович смотрел на него с странным выражением — гордости и чего-то еще, более глубокого.

— Поднимите бокалы, — негромко сказал старший Борисов. — За ваш «тихий фронт». За то, что вы делаете. Это… это тоже подвиг. Может, даже важнее некоторых громких.

Бокалы — простые граненые стаканы — тихо звякнули. В этом простом жесте была какая-то особая, непарадная значимость. Они были здесь, вместе, в тепле и безопасности, пока за стенами бушевала война. И они делали свое дело — негромкое, но необходимое.

На второй неделе января в терапевтическое отделение поступил молодой боец с крайне странной симптоматикой. Волнообразная лихорадка, летучие боли в суставах, увеличенные печень и селезенка. Предварительные диагнозы — малярия и тиф не подтверждались.

Виноградов, склонившись над больным, разводил руками.

— Ничего не понимаю, Лев Борисович. Картина смазанная. Анализы ничего конкретного не показывают.

Лев подошел к койке. Боец, совсем мальчишка, с испуганными глазами, лежал, покорно перенося осмотр. Лев попросил его открыть рот — стандартный прием, который, казалось бы, уже выполнили десятки раз. И вдруг его взгляд зацепился за едва заметные, крошечные язвочки на слизистой рядом с уздечкой. Что-то в их виде вызвало у него смутную ассоциацию.

— Вы откуда призваны? — спросил Лев.

— Из Ставрополья… Из колхоза, — тихо ответил боец.

— С животными работали? С коровами, овцами?

— Да… Скотину доил, помогал.

Лев медленно выпрямился, глядя на Виноградова.

— Владимир Никитич, я почти уверен, что это бруцеллез. Давайте сделаем реакцию Райта.

Реакция подтвердила диагноз. Редкая для фронтового госпиталя инфекция, которую пропустили бы мимо, если бы не внимание к «тихим», малозаметным симптомам.

— Запомните, — обратился Лев к окружавшим его студентам. — Смотрите не только на очевидное. Ищите тихие симптомы. Иногда они кричат громче любой температуры.

Через несколько дней новая загадка. Девушка-зенитчица с постоянными болями в груди, одышкой, которую списывали на последствия контузии. Стандартная флюорография чистая.

— Сделайте серию снимков, — распорядился Лев, войдя в рентгенологическое отделение. — В прямой, боковой проекциях. И обязательно — при глубоком вдохе и на полном выдохе.

Зедгенидзе и Рейнберг послушно выполнили указание. Когда снимки проявили и вывесили на просвет, картина прояснилась. На стандартных изображениях — ничего. Но на снимке в боковой проекции, на глубоком вдохе, проступила слабая, но четкая тень в средостении.

— Вот он, — ткнул пальцем Рейнберг. — Видите? Рядом с тенью сердца. Стекло? Осколок оптики?

— Возможно, — кивнул Лев. — Надо доставать.

Операция была ювелирной. Пришлось вскрывать грудную клетку и осторожно, миллиметр за миллиметром, отделять крошечный осколок стекла от оптического прибора, который внедрился в средостение и, по счастливой случайности, не задел крупных сосудов. Когда инородное тело извлекли, девушка на своей койке в палате вздохнула полной грудью, как будто с нее сняли тяжелый камень.

В последнюю неделю января в цехе протезирования царила атмосфера напряженного ожидания. На большом верстаке были разложены готовые образцы. «Биокисть» с элементарным биоуправлением, подключенная к усилителю Невзорова. Модульный протез ноги с регулируемым коленным шарниром Ефремова. Набор сменных захватов — крюк, плоскогубцы, шариковый. Пусть это и были сырые прототипы, но они работали, хоть и не стабильно.

Первые пациенты — лейтенант Васильев и несколько других бойцов — с волнением примеряли новые устройства. Кононов и Ефремов, не скрывая нервного напряжения, инструктировали каждого.

— Попробуйте, — сказал Кононов Васильеву, помогая ему надеть биокисть. — Представьте, что хотите взять эту кружку.

Васильев, сосредоточившись, напряг мышцы культи. Механические пальцы плавно сомкнулись вокруг ручки жестяной кружки. Он замер, глядя на это как завороженный. Потом медленно, очень медленно поднес ее к губам. В его глазах стояли слезы.

— Спасибо, — прошептал он, глядя то на Льва, то на конструкторов. — Спасибо…

Потом была тренировка с модульным протезом ноги. Боец, прежде передвигавшийся только на костылях, сделал первые неуверенные шаги, держась за поручни. Потом еще и еще. Его лицо, искаженное сначала гримасой усилия, постепенно расправлялось, на нем появлялось нечто, давно забытое — надежда.

Лев наблюдал за этим, стоя в стороне. Он не улыбался, он просто смотрел, чувствуя странную смесь гордости, облегчения и все той же, не оставляющей его тяжелой ответственности. Они сделали первый шаг. Маленький, но такой важный. Они не просто спасали жизни, они возвращали этим людям будущее.

31 января в кабинете Льва собралось узкое руководство «Ковчега» — Катя, Сашка, Громов. На столе лежали сводки, отчеты, графики.

— Итоги двух месяцев, — начал Лев, отодвигая от себя папку. — Гипербарическая барокамера доказала свою эффективность. Комиссия Наркомздрава дала добро на серийное производство. Цех протезирования выпустил первые рабочие образцы. Освоена техника сосудистого шва.

— И проблемы, — добавил Сашка. — С материалами туго. Дюраль, сталь, даже хорошее дерево — все на счету. И кадры. Игнатьева, того, что на Новый год скандалил, я отправил в фронтовой госпиталь. Пусть посмотрит, что такое настоящая работа. Но на его место пока некого поставить.

— Кадры — это вопрос времени, — сказала Катя. — Учебный центр набирает обороты. Через три месяца получим новых выпускников, да и студенты последних курсов не все отправятся на фронт. Выберем себе, кого оставим.

Громов, молча слушавший, наклонился вперед.

— Ваши успехи не остались незамеченными, Лев Борисович. В верхах говорят о «Ковчеге» как о главном медицинском НИИ страны. Это хорошо. Но это и увеличивает риски, немцы уже не раз пытались выяснить, что здесь происходит. Будьте осторожны.

— Мы всегда осторожны, Иван Петрович, — ответил Лев. — Задачи на 1943 год ясен. Запуск серийного производства ГБО. Развертывание полноценного цеха протезирования. Подготовка методичек и стандартов для всей страны. И… — он сделал паузу, — продолжение исследований. Война продолжается. А значит, продолжаем работать.

Они вышли из кабинета, когда за окнами уже сгущались зимние сумерки. Лев остался один. Он подошел к окну, глядя на освещенные окна шестнадцатиэтажного корпуса, на темные силуэты строек вокруг. Его линия фронта. Он устал, страшно устал. Но он знал, что завтра снова придут раненые, снова будут операции, открытия, поражения и победы. И он должен быть готов. Потому что другого выбора у него не было.

Глава 21 Цена прогресса

Воздух в лаборатории Михаила Баженова был густым и многослойным — пахло спиртом, кислотой и едва уловимым, но стойким запахом плесени, ставшей для обитателей «Ковчега» ароматом надежды. Лев, стоя у большого лабораторного стола, чувствовал, как от этого знакомого коктейля слегка першит в горле. Он смотрел на ряды колб и пробирок, где вызревали решения, способные переломить ход тысяч личных войн, шедших в операционных и палатах этажом ниже.

— Вот, смотри, — Миша, его лицо за стеклами очков сияло торжеством, бережно взял одну из пробирок. — Стабильная суспензия. Хранится уже три недели без признаков распада. Это он, наш «Левомицетин».

Он передал пробирку Зинаиде Виссарионовне Ермольевой. Та, не скрывая профессионального любопытства, поднесла ее к свету, покачала, наблюдая, как плотная жидкость равномерно перетекает по стенкам.

— Выход с одной ферментации вырос на сорок процентов, — голос Миши дрожал от возбуждения. — Чистота под девяносто. Никаких примесей, дающих ту самую токсичность. Мы победили, Лев!

Лев молча кивнул, принимая пробирку из рук Ермольевой. Он не чувствовал ожидаемого ими восторга. Вместо него внутри была лишь холодная, отстраненная калькуляция. «Одна промышленная ферментация — пять тысяч курсовых доз. Одна доза — один шанс против перитонита, сепсиса, газовой гангрены. Значит, пять тысяч спасенных жизней за один цикл. Но цикл — десять дней. А раненых в эшелоне могут быть сотни. И они едут сюда прямо сейчас».

— Технология передана на два завода, — доложил один из присутствовавших технологов, прикомандированных из Наркомздрава. — В Свердловске уже запустили опытную линию. К маю выйдем на плановые показатели.

— Прометазин тоже пошел в серию, — перехватил инициативу Миша, подводя Льва к соседнему столу, где на листах кальки были разложены чертежи аппаратуры для лиофильной сушки. — Решили проблему с очисткой. Выход семьдесят два процента от теоретического. Теперь не только противорвотное и снотворное, но и потенциально для наркоза. Юдин уже требует партию для себя.

Лев скользнул взглядом по графикам и схемам. Умом он понимал грандиозность достижения, но сердце оставалось глухим. Он видел не триумф науки, а бесконечную цепь зависимостей: чтобы производить, нужны реактивы, чтобы возить реактивы, нужны вагоны, чтобы вагоны доехали, нужна охрана от диверсантов. Каждое «да» здесь, в лаборатории, порождало десяток новых «как» там, в мире.

— А это, — голос Георгия Францевича Гаузе прозвучал сдержанно-торжественно, — наш новый «золотой» штамм. Penicillium chrysogenum. Выход пенициллина — в три раза выше, чем у предыдущего штамма.

Лев посмотрел на чашку Петри, где пушистой бело-зеленой шапкой росла культура, с которой будет связана еще одна спасенная тысяча. Он представил, как по всему Союзу теперь будут специально заражать дыни этой плесенью, чтобы потом в колбах и ферментерах рождалось спасение. Абсурдная, сюрреалистичная цепочка жизни.

— Поздравляю, коллеги, — его собственный голос прозвучал для него странно ровно и глухо. — Это историческое достижение. Михаил Анатольевич, подготовьте отчет для Наркомздрава. Зинаида Виссарионовна, вам — наладка производства на местах.

Он развернулся и вышел из лаборатории, оставив за спиной счастливый гул голосов. Ему нужно было в цех. Там его ждал другой прорыв, пахнущий не плесенью, а сталью и химикатами.

Цех, и его пространство оглушало гулом механизмов и резким запахом органических растворителей. Прошел в стерильные помещения, почти лабораторные. Здесь, в полумраке, под светом мощных ламп, рождался гидрокортизон. Льва встретил Арсений Павлович Ковалёв, его глаза горели.

— Запустили, Лев Борисович! — он почти кричал, перекрывая грохот. — Смотрите! Упростили синтез на четыре стадии! Выход шестьдесят восемь процентов! Против прежних сорока двух!

Лев подошел к линии, где по стеклянным трубкам и змеевикам переливались мутные жидкости. Инженеры в стерильных халатах следили за показаниями манометров и термометров.

— Качество? — спросил Лев, переходя на профессиональный, отстраненный тон.

— Первая партия прошла контроль, — Ковалёв протянул ему лабораторный журнал с актами испытаний. — Активность высокая. Побочных продуктов — в пределах допустимого. Будет работать лучше адреналина при шоке. Надолго и без скачков давления.

Лев взял одну из ампул с готовым препаратом. Небольшой стеклянный цилиндр с прозрачной жидкостью. Внутри — синтезированная, укрощенная мощь надпочечников, гормон, способный вытащить человека из пучины травматического шока. Он положил ампулу в карман халата.

— Проверяйте каждую партию, Арсений Павлович, — сказал он тихо, но так, чтобы было слышно. — Малейшее отклонение — бракуем. Здесь ошибка стоит жизни.

Он вышел из цеха, и его снова охватила знакомая волна холодной аналитики. «Гидрокортизон. Шок, сепсис, ожоговая болезнь. Потенциальный охват — десятки тысяч в год. Но для этого нужен стабильный синтез. А для стабильного синтеза — сырье. А сырье…»

Его кабинет на шестнадцатом этаже стал нервным центром этой гигантской машины. Сюда, как кровь по венам, стекались отчеты, сводки, проблемы. Следующими вошли Алексей Васильевич Пшеничнов и Сашка.

— По поливакцине НИИСИ — успех, — Пшеничнов, обычно сдержанный, не скрывал удовлетворения. — Адъювант на основе гидроокиси алюминия, как ты и предлагал, резко повысил иммуногенность. Холера, тиф, паратифы, дизентерия, столбняк — одним уколом. Снизили частоту побочек.

— Живая туляремийная вакцина, — он переложил одну папку и открыл другую, — испытания на добровольцах завершены. Эффективность — девяносто четыре процента. Можно запускать в массовую профилактику в войсках.

Лев ставил на документах резолюции — размашистое «В пр-во» или «Внедрить». Его рука двигалась автоматически. Он мысленно прикидывал, сколько доз нужно фронту, сколько сможет произвести его «Ковчег», а сколько придется раскидать по другим институтам.

В этот момент дверь приоткрылась, и в кабинет вошел курьер в запыленной фронтовой шинели. Он отдал под козырек и протянул Льву конверт, помятый, прошедший через многие руки.

— С сорок второй армии, товарищ Борисов. Командование просило передать лично.

Лев вскрыл конверт. Внутри была благодарность, подписанная командующим, и короткий отчет. «…благодаря внедренной технологии выращивания вешенок в полевых условиях, удалось существенно снизить голод среди личного состава»

Он положил письмо на стол рядом с отчетами о вакцинах. Грибы и вакцины. Противогрибковый антибиотик и плесень, его производящая. Абсурдный, замкнутый круг военной медицины. Он ничего не сказал, лишь кивнул Пшеничнову и Сашке, давая понять, что совещание окончено.

Апофеозом этого витка научного триумфа должна была стать новая лаборатория на одиннадцатом этаже. Помещение еще пахло свежей краской и деревом. Здесь, среди блестящих новеньких ферментеров, пахло уже иначе — будущим.

— Получили, наконец, — с гордостью в голосе произнес Николай Андреевич Крутов, похлопывая ладонью по стальному борту огромного аппарата. — Четыре ферментера, Артемьев извлек невесть откуда. Мы их, конечно, переделали. Изначально они были для молочной сыворотки.

Георгий Францевич Гаузе, стоя рядом, с почти религиозным благоговением смотрел на чаши Петри, где лежали образцы агара с высевами.

— Cephalosporium acremonium, — произнес он, и это звучало как заклинание. — Первый штамм. Работа только начинается, но потенциал…

— Огромный! — не сдержался Миша Баженов, его глаза за стеклами очков блестели как у юноши. — Устойчивость к пенициллиназе! Это значит, мы получим оружие против микробов, которые научились бороться с пенициллином! Через полгода, Лев Борисович, я ручаюсь, мы получим первый отечественный цефалоспорин!

Лев наблюдал за ликующими учеными — Крутов, практичный и довольный решенной инженерной задачей; Гаузе, погруженный в таинство микробиологии; Баженов, окрыленный перспективой нового прорыва. Они видели победу. Он видел полгода напряженного труда, тонны дефицитного сырья, тысячи часов работы и новый виток зависимости от логистики, которую в любой момент могли перерезать бомбежкой или диверсией.

— Поздравляю, — снова сказал он своим ровным, лишенным эмоций голосом. — Это может стать поворотным моментом. Теперь, — он посмотрел на каждого из них, — нужно выжить эти полгода.

Он вышел, оставив их в сияющем мире научной утопии. Ему же предстояло окунуться в ад, который уже подъезжал по ж/д путям к НИИ.

Воздух в приёмном покое «Ковчега» сгустился до состояния железа. Не тот стерильный холод операционных, а тяжёлый, насыщенный запахом крови. Лев стоял у распахнутых дверей, глядя на подъехавшие грузовики, из которых выгружали людей, завернутых в шинели и окровавленные бинты. Эшелон с обмороженными и ранеными из-под Харькова прибыл вне графика, глубокой ночью, принеся с собой хаос и боль.

— Двести человек, Лев Борисович, — голос старшей медсестры Татьяны был хриплым от усталости. — В основном обморожения третьей-четвёртой степени, много газовой гангрены, сепсис. Сортировку на передовой не провели, везли как смогли. У них не хватает рук на всех, отобрали по остаточному принципу и вот они.

Лев кивнул, не отрывая взгляда от разворачивающейся перед ним картины. Он взял фонарь и вошёл в первый грузовик. Тела лежали вповалку, некоторые ещё шевелились, другие замерли в неестественных позах. Воздух был густым и спёртым, с примесью сладковатого, тошнотворного запаха разложения.

— Свети, — бросил он Татьяне и начал движение.

Его взгляд стал острым, сканирующим. Он не смотрел в лица — он читал тела как открытые книги патологий. Остановился у первого бойца. Ноги ниже колен были чёрными, с синеватым оттенком, кожа лоснилась и местами лопнула, обнажая мышцы. Запах был отвратителен.

— Гангрена, в первую операционную на ампутацию, — его голос прозвучал глухо, без эмоций.

Перешёл к следующему. Молодой парень, почти мальчик, с горящими щеками и бредящий. Лев приложил ладонь ко лбу — жар. Осмотрел рану на плече — края воспалённые, гнойное отделяемое.

— Сепсис. В терапевтическое, антибиотики, дезинтоксикация.

Он двигался дальше, выхватывая из полумрака детали. Вот боец с ввалившимися глазами и едва прощупывающимся пульсом — шок. Вот с развороченным животом — перитонит. Вот с относительно чистой раной, но с тремором и спазмами — столбняк.

И снова гангрена. На сей раз у бойца лет сорока, с орденом Красной Звезды. Все четыре конечности были поражены. Чёрные, безжизненные. Пульс на запястьях не прощупывался. Дыхание поверхностное, хрипящее.

— Этот — в палату семь, — сказал Лев, двигаясь дальше.

Молодой врач Киселев, недавно прибывший из эвакогоспиталя, замер в недоумении.

— Лев Борисович, но у него же есть пульс! На сонной артерии прощупывается!

Лев остановился и медленно повернулся к нему. Его лицо в свете фонаря было похоже на маску.

— Гангрена всех четырёх конечностей в стадии мацерации. Плюс клиника сепсиса. Шансов ноль, мы потратим на него ресурсы, время, кровь, антибиотики, а он умрёт через сутки. А за это время можем не успеть спасти троих других, у которых есть шанс. Следующий.

Он прошёл мимо, не дожидаясь возражений. Киселев стоял, бледный, глядя ему вслед, потом перевёл взгляд на бойца с почерневшими руками и ногами. Он видел, как грудь того едва поднимается. Жизнь ещё теплилась, но Лев был прав. Это был приговор.

Лев продолжал сортировку. Его решения были безжалостными, почти машинными. Он был не врачом в эту минуту, он был судьёй, распределяющим ограниченный ресурс — жизнь — по принципу целесообразности.

Когда последнего раненого вынесли, Лев почувствовал, как подкашиваются ноги. Он прошёл в ближайший туалет, заперся в кабинке и упёрся лбом в холодную стенку. Его трясло. В горле стоял ком, он сглотнул, пытаясь подавить рвотный позыв. Перед глазами стояли лица — не тех, кого он отправил на спасение, а тех, кого он приговорил. Он сжал кулаки, пока пальцы не впились в ладони до боли.

«Я не Бог, — прошептал он в тишине. — Я не Бог…»

Катя нашла его спустя час. Он сидел в своём кабинете, в полной темноте, уставившись в стекло, за которым чернела ночь. На столе перед ним лежала карта фронтов, но он не видел её.

Она вошла без стука, подошла и села напротив, не зажигая свет.

— Лёвушка, — тихо сказала она.

Он не ответил.

— Лев, — на этот раз её голос прозвучал твёрже.

Он медленно перевёл на неё взгляд. В темноте его глаза казались провалившимися.

— Я не Бог, Катя, — его голос был хриплым, сорванным. — Я врач. Я должен спасать, а не… отбирать жизни. Решать, кто будет жить, а кто умрёт. Я не для этого шёл в медицину.

— Ты шёл в медицину что бы спасать, — её вопрос прозвучал не как упрёк, а как констатация. — Но ты стал большим, чем простой врач. На твоих плечах огромный груз ответственности, это понимают все.

Она встала, подошла к нему, обняла за плечи. Её прикосновение было твёрдым и тёплым.

— Я понимаю, что это тяжело, невыносимо тяжело. Но это должен кто-то делать. А ты всё-таки главный в этих стенах. Так что и решения должен принимать ты. Переложить её на других будет неправильно. Ты сильный, ты справишься. Я с тобой.

Он закрыл глаза, чувствуя её тепло. В нем боролись два человека: циничный, уставший Иван Горьков, который хотел бы сбежать от этой ответственности, и Лев Борисов, который знал, что бежать некуда.

Он глубоко вздохнул и открыл глаза.

— Хорошо, — прошептал он. — Спасибо, что ты рядом.

* * *

Утренняя планерка собрала всё руководство «Ковчега». Лица у всех были серьёзными. Слухи о ночной сортировке уже разнеслись по институту.

Лев вошёл последним. Он был бледен, но собран. Его взгляд был прямым и твёрдым. Он прошёл к своему месту во главе стола и, не садясь, окинул взглядом присутствующих.

— Коллеги, — начал он, и его голос, тихий, но чёткий, заставил всех замереть. — Вчерашняя ночь стала для меня рубежом. Я понял, что мы подошли к пределу наших прежних возможностей. Раньше наша задача была — бороться за каждую жизнь. Спасать любого, кто поступил в наши стены.

Он сделал паузу, давая осознать.

— Сейчас ситуация изменилась. Поток раненых превысил наши ресурсы. Время, койки, кровь, антибиотики — всё ограничено. И наша новая, главная задача — сохранить саму систему, которая спасает тысячи. Если для этого нужно принести в жертву десяток — это цена, которую я плачу. Мой долг — сделать так, чтобы эта цена не была напрасной.

В зале повисла гробовая тишина. Юдин, сидевший напротив, первым нарушил её. Он медленно кивнул, его могучее тело выражало не согласие, а понимание.

— Война есть война, — глухо произнёс он. — На фронте командиры посылают бойцов на верную смерть, чтобы выполнить приказ. Мы здесь тоже командиры. И наш приказ спасать любой ценой. Даже ценой отдельных жизней.

Лев кивнул ему.

— Именно. Поэтому с сегодняшнего дня приказываю создать отделение паллиативной помощи. С отдельным штатом, своим заведующим. Туда будут направляться безнадежные больные, которым мы можем обеспечить лишь достойный уход и облегчение страданий. Это освободит ресурсы для тех, кого мы можем спасти.

Приказ повис в воздухе. Все понимали его жестокую необходимость.

* * *

Лев поднялся на крышу шестнадцатиэтажного корпуса. Отсюда, с высоты, «Ковчег» казался городом в городе — освещённые окна, дым из труб котельной, движение машин у ворот. Его линия фронта.

К нему подошёл Громов. Старший майор был, как всегда, невозмутим.

— Лев Борисович, докладываю. Немцы знают о ваших успехах. В разведсводках упоминается «медицинский центр в Куйбышеве» как объект стратегического значения. Была попытка диверсии на железной дороге. Состав с сырьём для ваших антибиотиков. К счастью, охрана сработала. Подрывник ликвидирован, состав не пострадал.

Лев смотрел на огни города, на тёмную ленту Волги. Он кивнул.

— Я понимаю, Иван Петрович. Теперь я понимаю настоящую цену прогресса.

Он повернулся к Громову. Его лицо в свете звёзд было спокойным и уставшим.

— Я больше не врач в привычном смысле, — сказал он тихо. — Я расчётчик. Архитектор выживания. И если для спасения тысяч нужно переступить через собственную совесть — я переступлю. Потому что другого выбора у нас нет.

Громов молча стоял рядом. Два командира на разных участках одной большой войны.

Лев последний раз взглянул на горящие окна своего института и спустился вниз. Его ждала работа.

Глава 22 Интерлюдия Алексей Морозов — Лешка. Ростки из котла

13 июля 1941 года, 03:00. Глухой лесной массив в 15 км западнее Бреста.

Тишина здесь была иной непривычной, не белостокской перед рассветом. Да и не может тишина гудеть от гула работы тысяч людей, а эта была иной, глухой, лесной, живой тишиной. Полковник Носов, скинув с себя на минуту груз командования, стоял, прислонившись к стволу вековой сосны, и слушал. Слушал не тишину, а то, что было за ней — далёкий, едва уловимый, но никогда не стихающий гул. То была канонада под Брестом. Музыка осады, знакомый аккомпанемент к его собственным мыслям.

Его люди, все четыре тысячи триста сабель, стояли держа на привязи среди деревьев своих коней. Многие — дремали, прислонясь к сёдлам, обняв стволы пулемётов ДП, поставленных на сошки. Они не выглядели героями. Выглядели они как огромный, усталый, смертельно опасный зверь, прилёгший перед последним прыжком.

«Последний приказ, — думал Носов, глядя на тёмные силуэты. — Всё, что мы могли сделать для Белостока — сделали. Теперь — для них. Для тех, кто держится там, в каменных стенах».

Приказ Морозова был коротким, как удар клинка: «Носов. Ваша задача — Брест. Прорвать кольцо, дать им глоток воздуха, отдать всё, что можем. А потом — уходите. Вы нужны Родине живыми, режьте их тылы, пока хватит сил. За нас… За всех нас…»

И они собрали всё, что могли унести. Не по штатам РККА. По принципу Морозова. Каждая лошадь стала вьючным животным. Ящики с патронами к ДП и ППШ, гранатами мешками будто картошка (две противотанковые, две «лимонки» на брата для кавалеристов), мешки с медикаментами в водонепроницаемой упаковке, длинные, злые трубы противотанковых ружей в чехлах. И отдельно, на самых выносливых конях — взрывчатка. Не жалкие килограммы — десятки килограммов. Для колодцев, для ДОТов, для последних сюрпризов.

Они шли лесами, как тени, не вступая в бой. Впереди — разведчики на самых быстрых конях, выискивающие пути в обход дорог и деревень. Носов вёл не кавалерию. Он вёл караван смерти и надежды, и каждый в этом караване знал, что назад дороги нет.

04:30. В двух километрах от немецких тыловых позиций.

Лошадей оставили в лощине под усиленной охраной. Теперь они были пехотой. Но пехотой особой — каждый второй нёс на плече ручной пулемёт, за поясами у всех были гранаты, а за спинами болтались длинные стволы ПТР.

Носов собрал командиров полков. Карты уже были не нужны. Они знали план наизусть.

— По данным разведки, — его голос был хриплым шёпотом, — основные позиции артиллерии и тяжёлых миномётов — вот здесь, на опушке. Окопы — вперёд, к крепости. Тылы — здесь. Охрана — посты через каждые двести метров. Слабая охрана товарищи.

Он ткнул пальцем в условный центр немецкого расположения.

— Мы бьём сюда. Тремя клиньями. Первый и второй полки — на орудия и тылы. Мой полк — прямиком к Восточным воротам, оттуда смогут выйти наши из крепости. Задача — не завязывать длительный бой. Создать панику, пробить коридор, передать груз, забрать людей и уходить. По сигналу «Снегурочка» — общий отход на север, к точке «Ёлка». Вопросы?

Вопросов не было. Только в глазах горело то, что заменяло теперь сон и отдых — холодная, отточенная ярость.

05:00. Рассвет.

Небо на востоке только начало светлеть, когда тишину разорвал не крик, а рёв. Это заговорили не десятки, а сотни ротных минометов и пулемётов ДП, внезапно оживших на опушке леса. Трассирующие струи, сливаясь, плюнули в предрассветные сумерки сплошным огненным ливнем. Это был не прицельный огонь. Это была зачистка площади. Свинцовый ураган прошёлся по палаткам, повозкам, кухням, машинам связи в немецком тылу.

А потом из леса вырвалось это.

Не строй, а живая, разъярённая лава. Они не бежали не с криком «ура», а с низким, звериным гулом, первые ряды скакали на лошадях, а сзади цепи пехоты. Первые цепи, не останавливаясь, швыряли гранаты в сторону любых скоплений, любых силуэтов. Немцы в тыловых частях просыпались в аду. Крики «Партизанен!» тонули в сплошном треске автоматных очередей и разрывах.

Ударная группа Носова, под прикрытием этого огневого вала, рванула вперёд, к артиллерийским позициям. Здесь уже была не беготня, а работа. Всадники (те, что остались на конях для этого удара) врубались на позиции, где орудийная прислуга в панике хваталась за карабины. Сабли и приклады работали быстро, молчаливо, страшно. А следом бежали бойцы с гранатами РГД. Они не стреляли по орудиям. Они забрасывали гранаты в стволы. Глухие взрывы изнутри, лопнувшие, как перезревшие плоды, стальные стволы — и батарея замолкала навсегда.

А у Восточных ворот, где немецкие пулемётные гнёзда были развёрнуты внутрь крепости, творилось невообразимое. Пулемётчики, услышав стрельбу и взрывы в тылу, метались, пытаясь понять, куда стрелять. И тут на них свалилось самое страшное — огонь с двух сторон. Из крепости, понявшей, что происходит, ударили все, кто мог держать оружие. А с тыла на них уже летели гранаты и строчили ППШ и пулёметы группы прорыва Носова.

Коридор был пробит за десять минут, которые показались вечностью.

И тут началось второе действо. Из проломов и ворот крепости хлынули люди. Не солдаты — измождённые, закопчённые, но с горящими глазами бойцы тащили детей. Маленьких, испуганных, замотанных в тряпьё. Женщин, которые не плакали, а сжимали в руках узлы с немудрёным скарбом. Носов кричал комиссару крепости, перекрывая грохот:

— Раненых не сможем! Забираем детей, женщин! Вы это — берите!

«Это» — были ящики. С патронами к доставленным в крепость ПТР, бывшей польской армии, что изъяли со складов Белостока. Была и взрывчатка, медикаменты, которых в крепости почти уже не было. Множество еды, крупы, тушенка…

Работа закипела сама собой. Бойцы Носова хватали детей, сажали к себе в сёдла на запасных лошадей, выдавали ящики. Всё происходило в чудовищном, но организованном хаосе. Немцы, опомнившись, пытались контратаковать, но их встречали шквальным огнём пулемётчиков, оставшихся на флангах прорыва.

Носов, стоя под самыми стенами, смотрел, как мимо него проносят последнего, кричащего мальчонку. Он поймал взгляд комиссара.

— Дальше держитесь! — крикнул он.

— С вашим подарком — обязательно! — тот крикнул в ответ и исчез в дыму, уводя своих бойцов обратно в крепость.

Сигнальная ракета — "«Снегурочка» — взвилась в светлеющее небо.

Отход был страшнее атаки. Теперь немцы понимали, что происходит, и бросали в бой всё, что было под рукой. Мотоциклисты, бронеавтомобили. Но уходящая кавалерия была не лёгкой добычей. Это была дикобраз, отступающий задом наперёд и стреляющий иглами. Арьергардные группы, усеянные пулемётами ДП, отсекали преследователей короткими, яростными очередями. Гранатомётчики встречали броневики «гостинцами» забрасывая РПГ-40. Они не побежали. Они отползали, огрызаясь, оставляя после себя горы немецких трупов и уничтоженной техники.

07:30. Глубина Беловежской пущи.

Тишина снова накрыла их, но теперь она была густой, как бульон, замешанный на порохе, поте, крови и детском плаче. Они вышли. Не все. По спискам, которые Носов приказал составить тут же, не досчитались около шестисот человек. Но они вышли. И вывели с собой триста семьдесят восемь детей и женщин. И вынесли крепость ПТР, боеприпасы, медикаменты и взрывчатку. Откуда это мог знать полковник Морозов? Не понятно, но в крепости страдали от недостатка воды, а взрывчатка позволит защитникам пробить колодцы, воды будет достаточно, хоть купайся, рядом Буг. ПТР не позволят использовать внутри крепости бронетехнику безнаказанно. Минимум подобьют гусеницу, а затем забросают гранатами или бутылками зажигательной смесью.

Они разбили лагерь у заранее подготовленных тайников. Детей укутали в брезент, накормили тушёнкой из белостокских складов. Раненых перевязали, бинтов и медикаментов было очень много. Об этом тоже позаботился Лешка. Если из крепости кавалеристы Носова уходили «налегке» увозя на конях лишь женщин и детей, то на лесных складах, что велел организовать молодой полковник было все… Все что нужно для новой «партизанской армии» в Беловежской пуще. Даже запасы соли, обо всем подумал Лешка…

Носов обошёл лагерь. Он смотрел на своих бойцов, которые, скинув стальные каски, уже кормили лошадей, чистили оружие, варили чай. Он смотрел на женщин, укачивающих своих детей, на бойца, который отдал свой кусок сахара маленькой девочке.

Он подошёл к опушке, смотря на запад, откуда доносился теперь уже далёкий, но неумолчный грохот — шёл бой за Белосток. Последний бой.

Он не знал, жив ли Морозов. Но он знал теперь другое. Воля полковника не погибнет в том котле. Она разделилась. Часть её осталась в стенах Брестской крепости, получившей глоток воздуха и стальные зубы против танков. А другая часть — здесь, в лесу, в четырёх тысячах измученных, но не сломленных людей, в спасённых детях, в ящиках с патронами и в готовности решать любые, даже самые нерешаемые задачи. Как научил их воевать чекист Морозов.

Полковник Носов повернулся к лагерю. Его война не кончилась. Она только поменяла форму. Из обороны крепости она превратилась в партизанскую. И он знал, с чего начать. Завтра их первый партизанский отряд выйдет на охоту за немецким обозом. А пока — надо было хоронить своих и строить будущее в этом древнем, тёмном лесу, который теперь стал их новым домом и крепостью.

Он вздохнул, вдохнув запах хвои, дыма костров и свободы, купленной страшной ценой. Ценой, которую они все были готовы платить снова и снова. Пока не кончится война. Или они сами.

28 июля 1941 года. 04:30. Северо-восточный сектор обороны Белостока.

Рассвет на востоке был кроваво-красным, будто само небо истекало кровью, кровью пролитой за те самые две недели непрерывных боев. Две недели артобстрелов, авианалётов и непрерывных атак, две недели, когда город по кирпичику, по окопу терял свои передовые рубежи обороны. Но город — держался. Теперь немцы, посчитав, что гарнизон обескровлен, решились на решительный удар. Не армейская пехота. Честь и слава разгрома диких утерменшей досталась моторизованной дивизии СС «Дас Райх».

На наблюдательном пункте полковника Морозова, устроенном в подвале полуразрушенной водонапорной башни, стояла тишина, натянутая как струна. Сквозь амбразуру, заваленную мешками с песком, было видно серое предрассветное марево над полями. Там, в складках местности и в развалинах пригородных деревень, замерла стальная пружина «Дас Райх». Их знали. Фанатики, хорошо вооружённые, уверенные в себе — фанатики…

— По данным ночный разведки, — тихо доложил начальник разведки, капитан Корень, — на участке «Роща» сосредоточено до двух батальонов мотопехоты на бронетранспортёрах, не менее роты средних танков, вероятно, Pz.III и IV, и батарея штурмовых орудий. Пойдут на прорыв. Начало предположительно — с рассветом.

Морозов кивнул, на секунду оторвавшись от стереотрубы. Его лицо в слабом свете коптилки было похоже на маску из жёлтого воска. Под глазами — синие, ввалившиеся тени. Но глаза горели холодным, решительным огнём.

— Группа «Суслик» на позициях? — спросил он, не оборачиваясь.

— На позициях, товарищ полковник. Восемь установок, полный боекомплект, ждут команды.

— Расчёт предполагаемых потерь фритцев?

— При идеальном стечении… до сорока процентов живой силы на участке сосредоточения в первые минуты. За нас внезапность товарищ полковник.

Морозов отвернулся от трубы. Взгляд его упал на молодого связиста, который, бледный, сжимал в руках микрофон полевого телефона.

— Не бойся, немцам страшнее, — негромко сказал Лешка Морозов, и в его голосе вдруг прозвучала неожиданная, усталая теплота, на секунду он стал тем простым и веселым парнем из лаборатории. — Они сейчас у нас так испугаются, некоторые смертельно… Передай «Суслику»: цель — квадраты «К-1», «К-2», «К-3». Залп — по моей команде. А потом — бежать, пусть не геройствуют. Установки не трогать! Пусть фрицы тратят на них свои снаряды. Металлолома у нас много.

05:17. Первые лучи солнца коснулись верхушек сосен.

На немецких позициях зарычали моторы, заскрежетали гусеницы. Цепи пехотинцев в касках и в гимнастерках с закатанными рукавами поднялись из окопов. Это было красиво, чётко, по-немецки — волна черного сукна (форма СС черная) и стали, накатывающая на город. С советских передовых окопов, где залегли измотанные, но не сломленные стрелки, донёсся приглушённый крик командира: «Приготовиться!»

И в этот момент, когда первый немецкий танк выполз на открытую просеку, земля под Белостоком взревела.

Это был не звук. Это было физическое явление. Со стороны городских развалин, из-за груды кирпича и из провалов в земле, взметнулись десятки огненных хвостов. Они прочертили в рассветном небе короткие, яростные полосы и с воющим, разрывающим барабанные перепонки визгом устремились в небо, чтобы рухнуть вниз.

Ракеты РС-132, выпущенные с восьми кустарных установок, били не прицельно. Они накрывали по площадям. Квадрат 1000 на 1000 метров, где только что строилась в атакующие порядки гордость Рейха, превратился в ад.

Расчёт потерь:

Там, где секунду назад шли люди и техника, вздыбилась сплошная стена взрывов. 96 снарядов, каждый с почти килограммом тротила, рвались с интервалом в доли секунды. Эффект был ужасающим:

Пехота: Роты, попавшие в эпицентр, перестали существовать. До 180–200 человек убитыми и тяжелоранеными за 15 секунд. Выжившие, оглохшие, контуженные, в панике метались в дыму. Техника: 5–7 бронетранспортёров Sd.Kfz. 251, разорванные прямыми попаданиями. Два Pz.III с сорванными гусеницами и выведенными из строя экипажами пробоины в слабой верхней броне… Одно штурмовое орудие StuG III повреждено осколками, экипаж контужен. Второе замерло на месте с разорванными гусеницами. Главное — мораль: Атака «Дас Райх» была не просто надломлена. Она была ритуально уничтожена ещё до начала боя. В эфире стояла паника: «Raketen! Überall Raketen! Hölle!»(«Ракеты! Повсюду ракеты! Ад!»).

05:22. Контрудар.

Из-за дымовой завесы, поставленной миномётами, на позиции ошеломлённых эсэсовцев вышли не измученные пехотинцы, а стальной кулак Белостока.

Первая линия: Быстроходные БТ-7 (15 машин) на полном ходу, ведя огонь с ходу, врезались в разрозненные группы врага. За ними, цепляясь за броню, бежали автоматчики. Вторая линия, таран: Десять Т-34 с характерным рёвом дизелей и три тяжёлых КВ, чья броня не боялась ничего, что могло сейчас выстрелить в них, методично давили очаги сопротивления. Работа пехоты: Следом шли свежие, отдохнувшие в резерве батальоны их цель захватить новые позиции и сменить уставших братьев по оружию в окопах. Они не атаковали — они зачищали. Добивали уцелевших, захватывали в шоке пленных (человек 200, включая офицеров и унтеров), собирали трофейное оружие и, главное, давая возможность захватить бронетехнику врага. StuG III можно просто «переобуть» и бросить в бой, предварительно нарисовав ему красные звезды.

Немцы пятились, потом побежали. Организованное отступление быстро превратилось в паническое бегство. Полковник Морозов, наблюдая в стереотрубу, отдавал короткие, чёткие приказы:

— Капитану Ветрову (командир БТ): цель — отметка 72.4. Закрепиться, не дальше. Майору Орлову (командир группы Т-34/КВ): прикрыть левый фланг Ветрова, подавите вы уже проклятую батарею противника. Пехоте — окапываться на старых, наших, позициях. В глубину дальше пяти километров не лезть. Танки после выполнения задачи — отходить в тыл. Тягачи, «Комсомольцы» эвакуируем трофейную технику.

К 08:30 всё было кончено…

На участке прорыва «Дас Райх» царила тишина, нарушаемая лишь взрывами — это работали саперы Морозова. Советские войска заняли старую линию своих же окопов, отбитую немцами две недели назад. Глубина продвижения — 5–7 км, хоть полковник и приказывал, но сдержать наступление оказалось сложнее и было захвачено чуть больше территории, чем планировалось. Тактическая победа, полная тактическая победа.

На новых-старых позициях кипела работа. Пехотинцы с лопатами оживляли знакомые траншеи. Сапёры ставили мины перед передним краем…

Морозов приехал на передовую на своём командирством ФАИ. Он прошёл по траншее, посмотрел в бинокль на затихший, временно усмиренный запад. Рядом молоденький лейтенант, лицо в саже, не сдерживаясь, ухмылялся:

— Видели, товарищ полковник, как они бежали? Юберменши!

— Видел, — улыбнулся Лешка Морозов. — Теперь они знают о наших ракетах. Им будет страшнее, но они станут умнее и осторожнее. Запросят тяжёлую артиллерию. Постараются стереть нас с лица земли, не штурмуя.

— А мы? — Как-то растерянно и беспомощно спросил молоденький лейтенант.

— А что мы? Мы снова поломаем им планы.

— Есть поломать планы врагу! — Козырнул лейтенантик Лешке Морозову, вера в командира белостокской крепости была безгранична.

Полковник Морозов обернулся к офицерам своего штаба обороны.

— Это не победа. Это — передышка. Используйте её. Укрепите этот рубеж так, чтобы им стало страшно даже думать о нём. А про ракеты… — Он хитро, почти по-стариковски, прищурился. — Теперь мы сделаем им таких столько и таких «подарочков», что они будут им ночами сниться. Бутафорских, пусть тратят на них свои снаряды, на них, а не на наш город…

Глава 23 Подвижные решения

Лев стоял у окна в своем кабинете, глядя на расцветающие под солнцем деревья внизу, но не видел их. Его взгляд был обращен внутрь, к картам фронтов, которые он помнил наизусть. Наступление. После Сталинграда все понимали — это лишь начало. Грядет новое, еще более масштабное сражение.

— Верно, Лев Борисович. Счет снова пойдет на часы, а не на сутки.

Лев обернулся. В кабинете, кроме него и Кати, были Громов и Артемьев. Старший майор ГБ держал в руках папку с знакомым грифом «Сов. Секретно». Артемьев смотрел на Льва с привычной холодной оценкой.

— Директива Ставки, — голос Громова был ровным, без эмоций. Он откашлялся и зачитал выдержку: — «В связи с планируемым летним наступлением на ряде стратегических направлений, обеспечить опережающее развитие и внедрение подвижных медицинских формирований, способных к развертыванию в непосредственной близости от линии фронта для оказания квалифицированной хирургической помощи в сроки, исключающие развитие необратимых патологических состояний».

Артемьев положил на стол схему.

— Задача: создать и обкатать прототипы мобильных хирургических групп. Радиус работы — двадцать-пятьдесят километров от передовой. Время автономной работы не менее семидесяти двух часов.

Лев медленно прошелся к столу, его пальцы легли на края схемы. Он не видел чертежи — он видел разбитые дороги, грязь, тряску, темноту и бесконечный поток раненых, которых раньше было некому и негде спасать.

— Грузовик, — тихо сказал он. — Не просто санитарный транспорт. Грузовик-лаборатория-операционная, три в одном. Энергонезависимость за счет бортовой сети и резервных источников. Полная автономность на трое суток по воде, электричеству, медикаментам. И главное — возможность работать в движении, если потребуется срочный отход.

— В движении? — Катя подняла брови. — Операция в трясущемся кузове?

— Лучше тряска, чем смерть от шока или кровопотери в кузове «полуторки» по пути в стационар, — парировал Лев, не отрывая взгляда от схемы. Его мозг уже работал, выстраивая компоновку. — Екатерина Михайловна, твоя задача — кадры и снабжение, подключи Сашку. Нужны добровольцы из хирургов, анестезиологов, медсестер. Те, кто не боится грязи и неожиданностей. И полный расчет снабжения: топливо, бинты, кровь, антибиотики, продовольствие.

— Будет сделано, — Катя кивнула, ее лицо стало сосредоточенным. Она уже мысленно просчитывала списки и накладные.

— Мы даем вам карт-бланш, — сказал Громов. — Но и требуем результата. Немцы тоже не сидят сложа руки. Их медицинская служба куда лучше мобилизована. Нам нужно их опередить.

Лев посмотрел на него. — Мы не просто опередим. Мы изменим правила игры.

Изменить правила игры оказалось проще на бумаге, чем в инженерном цехе, расположенном в подвале «Ковчега». Воздух здесь пах металлической стружкой, машинным маслом и потом. В центре стоял грузовик ЗИС-5 с пустым кузовом, похожий на гигантскую стальную сардельку. Лев, с куском мела в руках, прямо на его бортах рисовал будущее.

— Здесь, — он провел жирную линию, — операционная на двоих хирургов. Столы — обязательно амортизированные, на пружинах, как в вагонах. Иначе в колдобине скальпель упрется в кость. Здесь — стерилизационная, компактный автоклав на керосине. Здесь — лаборатория для срочных анализов. Кровь, моча. Спальные места для бригады из четырех человек — под брезентовым тентом, натянутым сзади.

— Хирургия в тряском грузовике — это бред, Борисов! — прогремел Сергей Сергеевич Юдин. Его мощная фигура заслонила свет от лампы. — Я за все годы практики не видел большего идиотизма! Хирург должен чувствовать ткань, а не бороться с укачиванием!

— Сергей Сергеевич, — Лев повернулся к нему, и его голос был спокоен, но в глазах горел стальной огонь. — Я только что из приемного покоя. Там лежит боец с ранением бедра, простая артерия. В полевом лазарете ему наложили жгут. До нашего стационара он ехал три часа. Жгут сняли, но нога уже неживая. Газовая гангрена. Через шесть часов его не станет. А если бы ему перевязали артерию сразу, через час после ранения, он бы через месяц вернулся в строй. Выбор прост: бред или смерть. Я выбираю бред.

Юдин хотел что-то сказать, но сдавленно хрипнул и отмахнулся.

Главный инженер Крутов, худой и вечно сосредоточенный, потер ладонью щетину на щеке.

— Пружины для столов, это мы решим. Снимем с списанных автомобильных сидений. Со стерилизацией сложнее. Керосинка в закрытом кузове это угарный газ, нужна вытяжка.

— Сделаем вытяжку, — отозвался Сашка, изучая шасси. — И усилим раму, чтобы не развалился на первой же промоине. Лев, питание аппаратуры?

— От бортовой сети, аккумуляторы. Плюс ручной генератор на случай полного отказа. Нам нужен свет для операций, питание для портативного ЭКГ и маленького коагулятора.

— ЭКГ на радиолампах, — пробормотал Крутов, делая пометки в блокноте. — Сожрет аккумулятор за два часа.

— Значит, будем включать его только для диагностики, на минуты. И сделаем аспиратор с ручным приводом. На случай, если электричество кончится в самый неподходящий момент.

Споры продолжались еще час. Рождался не просто автомобиль, рождалась идея. Идея того, что медицина может быть быстрой, мобильной и безжалостно эффективной.

Пока в цехе кипела работа над «хирургическим зисом», в другой лаборатории на первом этаже, пахнущей озоном и оптической смолой, рождалось иное чудо. Лев разложил на столе трофейный немецкий гастроскоп. Длинная, блестящая, негнущаяся стальная трубка с лампочкой на конце.

— Смотрите, — Лев повертел его в руках. — Технически гениально. Практически — пытка для пациента. Слишком длинный, слишком жесткий. Попробуйте проглотить эту штуку, а потом представьте, что у вас прободная язва и перитонит.

Рентген-техник Цукерман, маленький юркий человек с глазами-бусинками, снял очки и протер их.

— Немцы любят сложность. А что предлагаете вы, Лев Борисович?

— Укоротить. Сорок сантиметров достаточно, чтобы осмотреть желудок и двенадцатиперстную кишку. И найти способ сделать кончик гибким. Хотя бы на несколько градусов.

— Гибким? — переспросил молодой инженер Невзоров, гений-самоучка, чьи пальцы были вечно исцарапаны и в пятнах припоя. — Резина? Резина непрозрачна.

— Не резина, световоды. — Лев посмотрел на Цукермана. — Вениамин Аронович, вы же работали с авиаприборами. Там используются гибкие световоды для подсветки шкал.

Цукерман замер, его лицо озарилось.

— Так точно! Стеклянные волокна! Они гнутся! Мы можем передавать через них свет! А для обзора… Невзоров, а мы можем сделать систему миниатюрных линз? Чтобы изображение передавалось по тому же принципу?

Невзоров схватил карандаш и начал чертить на клочке бумаги.

— Можно… Теоретически можно… Сложно с фокусировкой… Но если взять линзы от микроскопов…

Через неделю на столе лежал неуклюжий, но работающий прототип. Короткая трубка с гибкими «хвостами» — один для света, другой для обзора. Они опробовали его на добровольце — одном из раненых бойцов с жалобами на боль в желудке. Изображение было смутным, как в тумане, но когда Лев увидел на линзе крошечную язвочку, он понял — это начало. Параллельно шла работа над бронхоскопом для извлечения осколков из легких. Война диктовала свои, жестокие приоритеты.

Следующий эксперимент Лев провел в экспериментальной операционной. На столе лежала тушка свиньи. Рядом собранный им из подручных средств комплект для лапароскопии: троакар, чтобы проколоть брюшную стенку, осветитель и простейший манипулятор.

— Смотрите, — Лев сделал прокол и ввел инструмент. — Минимальная травма. Мы можем диагностировать проникающее ранение живота без широкого разреза. Сэкономить время, кровь, снизить риск инфекции.

Юдин, Бакулев и Углов наблюдали молча. Когда Лев закончил, Юдин тяжело вздохнул.

— Борисов, это игрушки! — его голос гремел, срываясь на хрип. — Настоящий хирург должен чувствовать ткань руками, я вам в сотый раз повторяю! Должен видеть кровь, а не смотреть в это… стеклышко! Хирургия это ремесло, искусство, а не управление манипулятором, как на заводе!

Александр Николаевич Бакулев, всегда более сдержанный, покачал головой.

— Для диагностики… возможно, имеет право на существование. Но, Лев Борисович, на войне нет времени для такой ювелирной работы. Нужно резать, быстро и точно.

Федор Григорьевич Углов был категоричен.

— Слишком сложно, слишком долго. Пока ты будешь возиться со своей оптикой, пациент истечет кровью. Концепция отвергнута.

Лев не стал спорить. Он видел в их глазах не просто консерватизм, а страх перед неизвестным. Он молча собрал свой инструмент. Но вечером он вызвал к себе Невзорова.

— Работы по лапароскопии продолжаем тайно. Ищите материалы, думайте над конструкцией. Их время еще придет.

Самым же смелым его проектом стала идея, рожденная в подвальной лаборатории, заваленной списанной аппаратурой ПВО. Лев положил на стол перед профессором-акустиком Орловым и Крутовым немецкий журнал по дефектоскопии.

— Ультразвук, — сказал Лев. — Он видит трещины в броне. Почему он не может увидеть осколок в человеческом теле?

Профессор Орлов, сухопарый мужчина с седыми бакенбардами, скептически хмыкнул.

— Молодой человек, вы понимаете разницу между сталью и биологической тканью? Разная плотность, рассеивание, поглощение… Энергии просто не хватит, чтобы вернуться и дать внятный сигнал.

— А если увеличить мощность? — не сдавался Лев.

— Тогда мы сварим пациенту мышцы, как мясо в кастрюле, — флегматично заметил Крутов, разбирая какой-то блок с лампами.

— Значит, ищем баланс, — настаивал Лев. — Немцы используют пьезокристаллы. Они есть?

Крутов порылся в ящике и достал несколько мутных кварцевых пластинок.

— От списанных станций орудийной наводки, должны работать.

Монтировали установку несколько дней. Генератор на лампах, собранный Крутовым, жужжал и пах горелой изоляцией. К кварцевому излучателю припаяли провода. Сигнал ловили на осциллограф.

Первый опыт провели на банке с желатином, куда положили гильзу от патрона. Водили самодельным датчиком по поверхности. На экране осциллограга прыгала зеленая линия. Ничего понятного.

— Чувствительность мала, — бормотал профессор Орлов, покручивая ручки настройки. — Шумы…

Он настроил регуляторы еще раз, его пальцы, несмотря на возраст, были точными и уверенными. Внезапно зеленая линия на экране дернулась и замерла, выбросив четкий, повторяющийся пик.

— Вот! — крикнул Невзоров. — Смотрите! Сигнал!

Он стоял ровно напротив гильзы. Лев маркером поставил крест на поверхности желатина. Разрезали — гильза лежала точно под меткой.

В лаборатории воцарилась тишина, нарушаемая лишь гудением аппаратуры. Они смотрели на экран, потом на гильзу, потом друг на друга.

— Нужно испытать на человеке, — тихо сказал Лев. — Найти бойца с застарелым, невидимым на рентгене осколком.

Пока в подвалах рождалось будущее, в кабинете Жданова решали, какая часть этого будущего может стать достоянием гласности. Жданов протянул Льву свежий номер «Вестника НИИ „Ковчег“».

— Наш первый тираж, тысяча экземпляров. Разошлют по всем фронтовым госпиталям.

Лев взял журнал, он пах типографской краской. На страницах — его методики, схемы, результаты. Гордость сменилась холодком, когда Громов, сидевший в кресле в углу, поднял голову.

— Я должен зачитать список тем, которые не подлежат публикации, — его голос был ровным. — Все данные по выходу антибиотиков из питательной среды. Схемы промышленного синтеза гормонов. Принципиальные электрические схемы новых диагностических аппаратов. Подробные тактико-технические характеристики мобильных групп.

Лев сжал журнал.

— Иван Петрович, так мы не сможем делиться самым важным! Люди будут умирать от того, что где-то хирург не знает о новой методике!

— Ваш опыт, Лев Борисович, является стратегическим активом государства, — холодно парировал Громов. — Немцы заплатят любые деньги за ваши чертежи. А наши… союзники… слишком быстро учатся. Мы делимся тем, что дает тактическое преимущество здесь и сейчас. Не стратегическим сырьем для будущих войн.

Жданов вздохнул.

— Лев Борисович, он прав. Мы можем публиковать упрощенные, но эффективные протоколы. Достаточные, чтобы спасти жизнь в полевых условиях без раскрытия наших секретов.

Лев отложил журнал. Он снова столкнулся с системой. Она защищала его, но и душила. Приходилось играть по ее правилам.

* * *

Испытание правил на прочность началось в середине июня в роще близ фронта, где стояли, хорошо замаскированные, два переоборудованных ЗИС-5. Лев настоял на личном присутствии, хоть дорога и была долгой, ему было на кого положиться в свое отсутствие. Воздух звенел от близкой канонады. Земля под ногами мелко вздрагивала.

Лев лично возглавил первый выезд. Работали при свете керосиновых ламп и фар, которые глушили плотным брезентом. Постоянная тряска от разрывов, пыль, въевшаяся в кожу. Истинный хаос.

Первый серьезный случай поступил глубокой ночью. Боец с ранением в живот. В полевом лазарете диагностировали «ушиб брюшной стенки» и отправили в тыл. Молодой хирург Киселев, тот самый, что спорил с Львом во время сортировки, уже хотел отпустить его дальше, но Лев остановил его.

— Послушай живот, тишина.

Киселев приложил фонендоскоп. Кишечные шумы действительно отсутствовали.

— Но перитонеальных симптомов нет… Живот мягкий.

— Бывает и так при забрюшинной гематоме. Тащи портативный ЭКГ.

Подключили аппарат. На ленте — косвенные признаки: тахикардия, снижение вольтажа. Сердце кричало о кровопотере, которую не видел глаз.

— Внутреннее кровотечение. В кузов! Срочно! — скомандовал Лев.

Операцию делали при свете фар, в трясущемся грузовике. Лев работал быстро, почти не глядя на руки. Разрез, тупое разделение тканей. И там — разрыв селезенки. Кровь хлынула в рану.

— Зажим! Гемостат! — его голос в тесноте кузова был спокоен. Киселев, ассистировавший ему, с трудом успевал подавать инструменты. Лев наложил швы на пульсирующую ткань, перевязал сосуд. Кровотечение остановилось.

— Теперь, — Лев вытер лоб тыльной стороной запястья, — он имеет шанс.

Когда бойца унесли, Киселев стоял, прислонившись к стенке грузовика. Его трясло.

— Я… я бы его пропустил. Он бы умер в дороге.

Лев посмотрел на него. В глазах молодого врача был не просто испуг, а осознание собственного предела.

— Теперь не пропустишь. Учись!

За двое суток они сделали семнадцать операций. Пять раненых умерли на столе. Но двенадцать были спасены. Те, кто, скорее всего, не доехал бы до стационара.

Вечером второго дня изможденная бригада собралась у костра. Киселев молча пил крепкий чай, заваренный в котелке.

— Я за эти двое суток, кажется, прожил год, — хрипло сказал он. — Столько крови, столько смерти… И эти условия… После чистой операционной в «Ковчеге» это кажется каким-то адом.

Лев сидел напротив, его лицо в свете платя было уставшим и жестким.

— Условия — это цена. Цена за то, что мы успели вовремя. Тот парень с селезенкой — ее заплатил. И мы вместе с ним.

Киселев поднял на него взгляд.

— После той вашей сортировки… с гангреной… я на вас злился. Считал вас бездушной расчетливой машиной. Теперь… теперь я начинаю понимать. Вы не машина, вы просто видите дальше. И берете на себя то, что другим не под силу.

Это было молчаливое примирение, признание. Лев кивнул и отпил из своей кружки. Горький, обжигающий чай был вкусом этой маленькой, но важной победы.

Победа другого рода ждала его по возвращении в Куйбышев. В подвальной лаборатории собрались все, кто работал над ультразвуком. На этот раз Юдин стоял в стороне, скрестив руки на груди, с выражением скептического любопытства на лице.

Добровольцем был боец с застарелым осколком где-то в мягких тканях бедра. Рентген был чистым — осколок был слишком мал или прозрачен для лучей.

Лев водил самодельным датчиком по коже бойца. На экране осциллографа снова прыгала зеленая линия. Профессор Орлов, сосредоточенно хмурясь, регулировал настройки.

— Шумы… много шумов… — бормотал он. — Биотоки мышц…

Внезапно, в одном месте, хаотичное мельтешение сменилось четким, ритмичным пиком.

— Вот! — ахнул Невзоров. — Держит!

Лев маркером поставил крест на коже. Пациента доставили в свободную операционную. Разрез скальпелем — и через минуту он пинцетом извлек крошечный, не больше семечка, зазубренный кусочек металла. После успеха, команда вернулась к новому изобретению, стала обсуждать более тонкие настройки.

Юдин, наблюдавший все это время молча, тяжелыми шагами подошел к аппарату. Он посмотрел на экран.

— Покажите еще раз, — сказал он глухо.

Ему привели другого бойца. Процедуру повторили. Снова успех.

Юдин обернулся к Льву. Его могучее лицо было серьезным.

— Борисов… Иногда… иногда ваши бредовые идеи… — он сделал паузу, подбирая слова, — имеют право на жизнь. Продолжайте.

Для Льва это была высшая форма признания. Краше любой награды.

Среди всей этой работы, крови и напряжения были островки, ради которых все и затевалось. Редкий спокойный вечер в квартире Борисовых. Патефон играл какую-то довоенную пластинку. Андрюша и Наташа играли на ковре.

— Не дергайся, пациент! — строго говорил Андрюша, тыча в плюшевого мишку деревянной палочкой. — Сейчас сделаю укол, и все пройдет!

Наташа, как образцовая медсестра, подавала ему «скальпель» — другую, более тонкую палочку.

— Держи, доктор. И бинты не забудь.

Лев и Катя сидели на диване, наблюдая за ними. На лице Льва впервые за долгие дни появилась настоящая, не вымученная улыбка.

— Папа, а правда, что ты теперь на машине операции делаешь? — спросил Андрюша, отвлекаясь от мишки.

— Правда, сынок. Как цирковой фокусник, только вместо кроликов раненые дяди. Вытаскиваю из них пули и осколки.

Дети засмеялись. Им нравилась эта игра, они не видели за ней крови и боли. Они видели чудо. И в этот момент Лев понимал, что ради этого ощущения чуда в детских глазах можно вынести все.

Катя положила руку ему на плечо. Ее прикосновение было теплым и твердым.

— Они гордятся тобой.

— Я знаю, — тихо ответил он. — И это самая большая награда для меня.

Вечером того же дня Лев вызвал к себе в кабинет Мишу Баженова и его жену Дашу.

— Михаил Анатольевич, задание, — Лев положил на стол папку. — Завод в Свердловске. Никак не могут выйти на стабильный выход левомицетина. Ты — лучший химик, который у меня есть. Поедешь, разберешься.

Миша поправил очки на носу, которые, как всегда, съехали.

— Поеду. Только… чертежи… — он заерзал. — Я, кажется, половину дома оставил.

— Все уже собрал Сашка, — устало улыбнулся Лев. — И с тобой поедут два товарища от Ивана Петровича. Для твоей же безопасности.

Даша, сидевшая рядом, тихо вздохнула. Она держала на руках маленького Матвея.

— Только осторожнее, Миш. И пельмени уральские не объедайся, желудок испортишь.

Миша попытался пошутить:

— Буду там есть уральские пельмени, а вы тут на одной каше сидите! Без меня похудеете!

На перроне, провожая его, царил привычный хаос. Миша, как всегда, путался в чемоданах с пробирками и чертежами. Даша, прижимая к себе сына, поправляла ему шарф.

— Очки не потеряй! — крикнула она ему вдогонку.

В этот момент Сашка, запыхавшийся, подбежал к уже тронувшемуся вагону и сунул Мише в окно папку.

— Мишка! Ты без головы родился или ее в лаборатории оставил⁈ Документы забыл!

Вагон тронулся. Лев, наблюдая эту комичную и трогательную сцену, снова почувствовал, что они не просто команда. Они семья, и это дает им силы.

Тридцатого июня Лев, Катя и Громов стояли на крыше «Ковчега». Закат окрашивал Волгу в багряные и золотые тона.

— Итоги квартала, — Лев смотрел на горизонт. — Развернуто пять мобильных хирургических групп. Работают на трех фронтах. Созданы и переданы в серию прототипы гастроскопа и бронхоскопа. Работающий макет ультразвукового локатора.

Громов кивнул.

— По данным с фронтов, летальность в дивизиях, обеспеченных вашими МХГ, снизилась на восемнадцать процентов. Ставка довольна.

Катя протянула пачку писем.

— А это от наших хирургов, которые работают в этих группах. «…Спасибо за аппараты… вы не представляете, как это помогает в грязи и под огнем…»

Лев взял одно из писем. Бумага была грубой, почерк — торопливым и неровным. Он прочитал несколько строк и опустил руку.

— Мы не просто догоняем войну, — тихо сказал он. — Мы начинаем ее опережать.

Он последний раз взглянул на заходящее солнце и спустился вниз, в свой кабинет. На столе его ждали новые чертежи, отчеты и карты. Готовилась Курская дуга. Его война, война за жизни, продолжалась.

Глава 24 Организация чуда

Жара, пришедшая на смену Куйбышевской весне, наполнила кабинет Льва густым, неподвижным воздухом, пахнущим пылью и нагретым металлом оконных рам. Лев, сняв халат и оставаясь в майке, изучал сводки по расходу перевязочных материалов. Цифры плясали перед глазами, выстраиваясь в знакомую кривую — рост, несмотря на все оптимизации. Война, даже отступая, требовала своей дани.

Дверь открылась без стука, в кабинет вошел Громов. В его руках, вместо привычного портфеля, был свернутый в трубку картонный тубус и две алюминиевые кружки. Лицо старшего майора ГБ, обычно непроницаемое, сегодня выдавало едва уловимое, но несомненное оживление.

— Ну и жара, — констатировал он, ставя кружки на стол. — Чай. Без сахара, и крепкий.

Лев кивнул, отложив бумаги. Громов развернул тубус и извлек новую, свежую карту. Она пахла типографской краской. Красные стрелы рвались на запад, охватывая гигантские территории.

— После выхода Финляндии из войны, полного снятия блокады с Ленинграда и разгрома немцев под Курском, — голос Громова был ровным, — стратегическая инициатива безраздельно наша.

Лев водил пальцем по карте. Харьков, Орел, Белгород. Его собственные карты, которые он вел тайно, с датами из другого времени, теперь безнадежно устарели. Его вмешательство — тысячи спасенных жизней, которые не выбыли из строя, укрепленная медицина, а значит, и большая устойчивость войск — сработало. История сбилась с ржавых рельсов и понеслась по новому пути. Он чувствовал не радость, а ледяную тяжесть в груди.

— В Ставке считают, — Громов отхлебнул чаю, — что при сохранении темпа, Берлин может быть взят к маю-июню сорок четвертого.

Слова повисли в воздухе. Лев откинулся на спинку стула, и комната на мгновение поплыла перед глазами. На год раньше. Миллионы жизней… Неужели? Мысль была одновременно ослепительной и пугающей. Он представил себе эту лавину, катящуюся на запад. Хватит ли у страны сил? Хватит ли у «Ковчега» ресурсов, чтобы поддержать это стремительное, яростное наступление?

— Понятно, — выдавил он, и его голос прозвучал хрипло. — Значит, работать придется еще быстрее и эффективнее.

Громов изучающе смотрел на него, его взгляд, казалось, видел не только лицо Льва, но и тот вихрь из ужаса и надежды, что бушевал внутри.

— Ваша работа, Лев Борисович, уже стала одним из факторов этого темпа. Не забывайте об этом.

Он свернул карту, оставив одну кружку с недопитым чаем на столе, и вышел. Лев остался один с гулом в ушах и новой, невыносимой ответственностью. Они должны успеть.

* * *

Катя вошла в его кабинет, держа в руках папку с графиками. Ее лицо было сосредоточенным, на лбу пролегла легкая морщинка.

— Лев, посмотри на это.

Она разложила перед ним листы. Графики количества хирургов и операционных упрямо ползли вверх. А вот кривая общего числа операций в сутки, достигнув определенного плато, замерла, как уставший путник перед непроходимой стеной.

— Мы упираемся в потолок, — сказала Катя, тыкая карандашом в злополучное «плато». — И я почти уверена, что знаю, где это «узкое горлышко». Пойдем.

Они спустились на второй этаж, в царство хлорамина, пара и звона металла — Центральное Стерилизационное Отделение. Воздух здесь был плотным и влажным. Картина, открывшаяся им, напоминала адский конвейер. Горы окровавленного инструмента вываливались из тележек на столы. Медсестры, с лицами, осунувшимися от усталости и жары, метались между огромными автоклавами, похожими на доисторических чудовищ. Хирурги, заложив руки за спину, нервно прохаживались у раздаточного окна, поглядывая на часы.

— Сорок минут, — вдруг сказала Катя, незаметно достав из кармана хронометр. — Сорок минут ждет седьмая операционная набор для аппендэктомии.

Лев наблюдал, как одна из санитарок, пытаясь найти нужные зажимы, перебирала целую гору инструментов, сгребая их обратно в общий котел с характерным металлическим лязгом.

— Мы теряем не инструменты, — тихо, почти шепотом, проговорил Лев, глядя на эту какофонию. — Мы теряем жизни, по сорок минут за раз.

Следующие несколько дней превратились в сплошной кошмар для персонала ЦСО и для них самих. Лев, Катя и примкнувший к ним Сашка с блокнотами в руках проводили хронометраж. Они замеряли все: время от момента, когда последний окровавленный инструмент падал в лоток в операционной, до момента, когда чистый, стерильный набор попадал в руки следующему хирургу.

Цифры получались чудовищные. До шестидесяти процентов времени — это была не стерилизация, а перемещения: перенос, сортировка, поиск потерявшихся скальпелей и зажимов, ожидание, пока в автоклаве освободится место для очередной партии.

— Опять за мной ходят? — старшая медсестра ЦСО Марфа Игнатьевна, женщина с лицом, испещренным морщинами заботы, и руками, знавшими свое дело до автоматизма, смотрела на них с открытой враждебностью. — Мы и так на износ, как загнанные лошади! Ваши графики и бумажки нам не помогут, они только мешают!

Лев понимал ее чувства. Он видел, как устали эти женщины. Но он также видел, что их титанический труд был напрасен на две трети.

— Марфа Игнатьевна, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Мы здесь не для слежки. Мы здесь, чтобы найти способ облегчить ваш труд, а не усложнить его. Сейчас вы работаете вопреки системе. Давайте попробуем сделать так, чтобы система работала на вас.

Идея, рожденная в его кабинете, была простой и гениальной. Лев, Катя и Крутов собрались в инженерном цеху, пахнущем машинным маслом и озоном.

— Нам нужна цветная маркировка, — объяснял Лев, рисуя на листе бумаги. — Инструменты и наборы — по цветам. Зеленый — для чистой сосудистой и торакальной хирургии. Красный — для гнойной. Синий — для общей и абдоминальной. Желтый — для нейрохирургии.

— И тележки, — подхватила Катя. — Не эти корзины, а специальные тележки-контейнеры с отдельными ячейками под каждый набор. Чтобы весь набор стерилизовался целиком и подавался в операционную в той же тележке.

Крутов, уже не тот скептик, что год назад, лишь кивнул, в глазах загорелся огонек инженерного азарта.

— Штампы для маркировки сделаем, — пробормотал он. — А тележки… да, я вижу. На шасси, с противооткатными упорами. Материал — нержавейка, какая есть.

Внедрение проходило болезненно. Медсестры в ЦСО, привыкшие работать на ощупь, в хаосе, путались в новых цветах. Слышалось ворчание: «Опять барские затеи… Зеленый, красный… как на карнавале».

Но Лев был непреклонен. Он лично приходил в ЦСО, объяснял, показывал. Катя разработала простейшие инструкции-плакаты с рисунками.

Прошла неделя. Лев зашел в ЦСО. Марфа Игнатьевна, стоя у нового стеллажа с разноцветными контейнерами, нехотя признала:

— Бегать, конечно, меньше стали… И правда, путаницы тоже. Эти тележки… они тяжеловаты, но зато все в одном месте.

Старшая медсестра из отделения общей хирургии, забежавшая за набором, подтвердила:

— Вчера сделали на три плановые операции больше. Инструмент подавали без задержек, как по волшебству.

На очередной планерке Катя представила итоговый отчет. Цифры говорили сами за себя: время простоя операционных сократилось на сорок процентов. Пропускная способность опер блока «Ковчега» выросла на тридцать.

Лев, глядя на собравшихся — уставших, но внимательных хирургов, администраторов, научных сотрудников, — сказал:

— Мы не изобрели новый антибиотик. Мы не создали новый аппарат. Мы просто перестали мешать сами себе. И этим выиграли целый полк хирургов, не отозвав ни одного с фронта.

В его словах не было пафоса. Была простая, суровая констатация факта. Факта, который стоил сотен спасенных жизней.

* * *

В приемное отделение его позвал дежурный врач. Случай был не хирургический, но странный.

— Лев Борисович, посмотрите. Не знаем, что и делать.

На носилках лежал мальчик. Лет восьми-девяти. Кожа да кости, обтянутые грязной, серой кожей. На лице и руках — старые, заживающие обморожения. Физически — жив, но больше ничего. Он лежал неподвижно, глаза открыты и смотрят в потолок, в зрачках — ни искры, ни отблеска сознания. Пустота, глубокая, как колодец.

— Привезли с запада, — тихо сказал санитар. — Из Белоруссии. Деревню немцы спалили, его нашли в подпечье… рядом с трупом матери. Сидел там, наверное, несколько дней. Может, неделю.

К мальчику подошла Груня Сухарева. Она проверила рефлексы, посветила фонариком в зрачки.

— Кататонический ступор на почве пережитого психогенного шока, — ее голос был без эмоций, констатирующим. — Органического поражения ЦНС, скорее всего, нет. Мозг просто… отключился. Чтобы не сойти с ума окончательно.

Лев смотрел на этого ребенка и видел Андрюшу. Такие же темные волосы, такой же разрез глаз. Только в глазах его сына была жизнь, а здесь — выжженная пустота. Он присел рядом, заговорил самым мягким, каким только мог, голосом.

— Привет, дружок. Меня зовут Лев. А как тебя зовут?

Ответом была тишина. Он достал из кармана кусок сахара, потом — грубо вырезанного из дерева солдатика, которого ему на днях подарил сын. Протянул мальчику, пальцы не дрогнули, взгляд не сместился.

Лев почувствовал острое, до тошноты, чувство бессилия. Он мог собрать аппарат, видящий сквозь ткани. Синтезировать лекарство, убивающее любую известную заразу. А как починить сломанную душу? Его знания, вся наука из будущего, были здесь бесполезны. Он встал и отошел, сжав кулаки.

Вечером он зашел в кабинет к Сухаревой. Она писала что-то в истории болезни, над столом витал сладковатый запах.

— Груня Ефимовна, я не понимаю. Что с ним делать?

— А что вы хотите сделать? — спокойно спросила она, откладывая перо.

— Вылечить! Вернуть его к жизни!

— Вы, Лев Борисович, мыслите категориями инженера, — сказала она, и в ее голосе не было упрека. — Вы ищете сломанную деталь, чтобы ее заменить. Но душа не механизм. Иногда лекарство — не молекула, а другая душа. Дайте время. И дайте подействовать тем, кто лечит не знаниями, а собой.

Он вышел, не найдя ответа. Инженер. Да, он был инженером человеческих тел и медицинских систем. Но здесь его инженерия давала сбой.

Этим «лекарством» оказалась Варя, жена Сашки. Узнав о мальчике, которого стали называть Степаном, она, не спрашивая разрешения, стала приходить в его палату после своих смен.

Она не пыталась его «лечить», она не задавала вопросов. Она просто садилась рядом на табурет, брала его легкое, почти невесомое тело на руки, как брала когда-то Наташу, и начинала тихо качать. Она напевала бессвязные колыбельные, те самые, что пела своей дочери. Говорила с ним о чем-то простом и бытовом: о том, что Сашка опять вещи не там оставил, что Наташа нарисовала новую картину, что на обед была очень вкусная каша.

Она дарила ему тепло и не требовала ничего взамен. Прошла неделя, две. Однажды вечером, когда Варя, спев свою последнюю на сегодня колыбельную, собралась уходить, Степан вдруг резко, с неожиданной силой, вцепился пальцами в край ее халата. Он не смотрел на нее, взгляд был все так же отрешен, но его рука держалась мертвой хваткой.

Варя замерла. Потом медленно, очень медленно, снова села.

— Ничего, Степочка, ничего… — прошептала она. — Я посижу еще.

Еще через несколько дней, когда она его качала, он вдруг обнял ее за шею и прижался щекой к ее плечу. Это было первое осознанное движение. Первая победа, тихая и беззвучная, но по значимости не уступавшая взятию очередного города.

Случай со Степаном не был единичным. В палатах «Ковчега» лежали десятки контуженных, молчаливых, ушедших в себя людей. Лев, посоветовавшись с Катей и Сухаревой, издал негласный, почти кулуарный приказ: разрешить в палатах для таких больных и для детей дежурства близких родственников и сотрудников института.

— Обоснование простое, — сказал он Кате. — Мы создаем островки «домашнего» тепла. Это не лечение в чистом виде. Это среда, в которой лечение становится возможным.

Катя, всегда ценившая порядок и регламент, на этот раз безоговорочно поддержала. Она организовала процесс, составила графики, провела беседы с родственниками. Вскоре, в некогда безмолвных палатах зазвучали тихие голоса, зашуршали страницы читаемых вслух книг, запахло домашней едой, принесенной в баночках. Это был не медицинский протокол. Это был протокол человечности.

* * *

В терапевтическое отделение Виноградова поступил боец лет тридцати пяти. Высокая, до сорока градусов, температура, которая то падала, то снова поднималась, сильнейшая головная боль, боль в глазах. При осмотре Виноградов обнаружил увеличенную печень и селезенку.

— Тиф? — спросил молодой ординатор.

— Нет, анализы отрицательные, — ответил Виноградов. — И на малярию тоже, и на бруцеллез.

Больного поместили в отдельную палату, состояние ухудшалось. Появилась желтуха, признаки менингизма. Антибиотики не действовали. Виноградов, человек системного мышления, вызвал Льва.

Лев изучил историю болезни, ничего не ясно. Он пошел в палату. Боец бредил, глаза были запавшими, кожа землисто-желтой. Лев стал расспрашивать санитаров, кто и откуда его привез. Выяснилось, что часть, где служил боец, стояла в лесисто-болотистой местности под Ленинградом.

В памяти Льва, как из картотеки, выплыла информация: лептоспироз. Водная лихорадка. Характерная триада: лихорадка, желтуха, поражение почек. Переносчик — грызуны, заражение через воду или поврежденную кожу. Он приказал срочно сделать анализ мочи — там обнаружили белок и цилиндры. Почечный синдром налицо.

— Лептоспироз! — сказал он Виноградову. — Нужна реакция микроагглютинации. Срочно в лабораторию к Пшеничнову!

Диагноз подтвердился. Но время было упущено. Развилась острая почечно-печеночная недостаточность. Несмотря на все усилия — дезинтоксикацию, попытку плазмафереза с помощью собранного Крутовым по чертежам Льва примитивного аппарата, — боец умер через два дня.

Лев стоял в прозекторской перед телом. Да, он поставил редкий и точный диагноз. Но медицина сорок третьего года не имела в своем арсенале средств для борьбы с болезнью на такой стадии. Это была горькая, но важная победа диагностической мысли. И суровое напоминание о пределах их возможностей.

Смерть бойца от лептоспироза и участившиеся случаи вторичных нагноений, плохого заживления ран заставили Льва действовать. Он вызвал к себе Пшеничнова и Вороного.

— Мы боремся с инфекцией, но проигрываем вторичным нагноениям, — начал Лев, раскладывая на столе отчеты. — Мы пересаживаем ткани, но они отмирают. Я считаю, что ключ не только в антибиотиках, ключ в иммунитете. Не только в антителах к конкретной заразе, а в общих механизмах защиты. В том, как организм распознает «свое» и «чужое».

Он изложил им свое видение: создать на одиннадцатом этаже, где были свободные лаборатории, экспериментальное отделение иммунологии. На стыке микробиологии, трансплантологии и гистологии.

— Задачи, — Лев перечислил на пальцах. — Первое: изучить механизмы отторжения трансплантатов. Второе: исследовать роль местного иммунитета в заживлении ран. Третье: разработать методы неспецифической иммуностимуляции для ослабленных раненых. Четвертое: начать работы по созданию полианатоксинов — против столбняка, газовой гангрены. И, наконец, заложить основы оценки иммунного статуса. Подсчет лейкоцитарной формулы, оценка фагоцитарной активности.

Пшеничнов, микробиолог, и Вороной, хирург-трансплантолог, сначала скептически переглянулись. Иммунология в те годы была скорее умозрительной наукой.

— Лев Борисович, — осторожно начал Пшеничнов, — инструментарий для таких исследований… весьма ограничен.

— А мы его создадим, — парировал Лев. — Мы начнем с того, что есть. С микроскопов, с реактивов для серологии. Вы же видите — без этого мы будем топтаться на месте.

Вороной, всегда мечтавший о пересадке органов, вдруг кивнул.

— Он прав. Без понимания, почему организм отвергает чужую ткань, все мои операции паллиатив. Я за.

Пшеничнов, видя энтузиазм коллеги, тоже сдался.

— Ладно, попробуем. Будем искать этих… «клеток-убийц», как вы их назвали.

Так в «Ковчеге» начал формироваться новый научный фронт.

Новая лаборатория на одиннадцатом этаже напоминала муравейник. Лаборанты, под руководством Пшеничнова, титровали сыворотки крови раненых, пытаясь найти корреляцию между уровнем антител и скоростью заживления. Гистологи, присланные Вороным, часами сидели за микроскопами, изучая биоптаты отторгающихся кожных лоскутов, ища те самые «клетки-убийцы».

Вороной, с присущей ему одержимостью, ставил эксперименты на животных, пытаясь подбирать доноров для переливания крови и пересадки кожи по схожести антигенов — примитивное, интуитивное типирование.

Лев заходил сюда, когда нужна была передышка от административной суеты. Здесь пахло спиртом, формалином и будущим. Он смотрел в окуляр микроскопа на кипящую жизнь в капле крови, на лейкоциты, атакующие бактерии, и чувствовал, что стоит на пороге чего-то грандиозного.

Первые данные, еще сырые и несистематизированные, уже появлялись. Пшеничнов показал ему график: у раненых с высоким титром антител к стафилококку раны заживали достоверно лучше и реже нагнаивались.

— Пока это лишь корреляция, — оговаривался ученый. — Но системность есть.

Это был маленький, но важный шаг. Первый кирпич в фундаменте новой науки.

* * *

В отделение нейрохирургии Крамера поступил лейтенант-танкист с жалобами на внезапно возникшую слабость в ногах и онемение в стопах. Сначала списали на последствия контузии. Но слабость нарастала, появились трудности с дыханием. Крамер, блестящий диагност, зашел в тупик: ни опухоли, ни кровоизлияния, ни явного повреждения спинного мозга на рентгене нет.

Льва пригласили на консилиум. Он осмотрел больного. Тот лежал, почти не двигаясь, дыхание было поверхностным.

— Полная симметричность симптомов, — пробормотал Лев. — Восходящий паралич… И проблемы с дыханием… Скажите, — обратился он к лейтенанту, — за несколько недель до этого не было ли у вас простуды, расстройства желудка? Может, укусил кто?

Лейтенант, с трудом шевеля губами, прошептал:

— Месяц назад… ушивали рану на плече… гноилась… а потом… как понос был, дня три…

Лев замер. В памяти всплыло название: синдром Гийена-Барре. Острая воспалительная демиелинизирующая полинейропатия. Аутоиммунное заболевание, часто провоцируемое инфекцией. Организм начинает атаковать собственную периферическую нервную систему.

— Это не опухоль, — сказал он Крамеру. — Это аутоиммунная атака, нервная система.

Крамер, человек старой школы, смотрел на него с недоверием.

— Ауто… что? Лев Борисович, это что же такое, фантастика какая-то?

— Фантастика или нет, но лечение одно — поддержание жизненных функций, пока организм не справится сам. Искусственная вентиляция легких, если понадобится. И время.

Больного перевели в ОРИТ к Неговскому. Лев оказался прав, через три недели медленного, мучительного выздоровления лейтенант впервые пошевельнул пальцами ног. Крамер, встречая Льва в коридоре, снял очки и протер их, что было у него высшим знаком уважения.

— Ваша «фантастика», Лев Борисович, сработала. Парень будет жить. И, кажется, даже ходить.

* * *

В терапевтическое отделение поступила женщина, эвакуированная с завода. Жалобы на резкую слабость, головокружение, одышку при малейшей нагрузке. Кожа — бледно-лимонного оттенка. Виноградов заподозрил гемолитическую анемию, но причина была не ясна. Стандартное лечение не помогало.

Лев, просматривая ее анализ крови, заметил странность: кроме анемии, был выраженный лейкоцитоз и тромбоцитоз. Картина напоминала что-то знакомое, но не укладывалась в стандартные рамки. Он пришел в палату. Женщина, лет сорока, слабая, апатичная, отвечала односложно.

— Скажите, на заводе вы с какими химикатами работали? Красили что-нибудь? Растворители?

— Нет… детали собирала… для танков… — голос ее был тихим, прерывистым. — А до войны… на мебельной фабрике работала… лаком мебель покрывала… лет десять назад…

Лак, растворители, бензол. В голове у Лева щелкнуло. Хроническое отравление бензолом могло дать такую картину. Но лейкоцитоз… Он приказал сделать пункцию костного мозга, по его новой методике.

Результат оказался шокирующим для всех, кроме Льва. Гиперплазия костного мозга, огромное количество незрелых клеток. Хронический миелоидный лейкоз. Рак крови, простыми словами.

Он собрал консилиум — Виноградов, Пшеничнов, только что создававший отдел иммунологии.

— Лейкоз, — сказал Лев, и в кабинете повисла гробовая тишина. — Хронический миелоидный лейкоз. Вероятно, спровоцированный длительной интоксикацией бензолом.

— Но… лечения же нет, — растерянно проговорил Виноградов. — Это смертный приговор.

Лев смотрел на микроскопический препарат, усеянный опухолевыми клетками. Да, в его время эту болезнь лечили таргетными препаратами, трансплантацией костного мозга. Здесь, в 1943-м, они были бессильны. Они могли лишь ненадолго продлить ей жизнь с помощью переливаний крови и симптоматической терапии.

— Смертный приговор, — тихо согласился он. — Но теперь мы хотя бы знаем имя палача. И можем попытаться найти против него управу. Когда-нибудь.

Это было горькое знание.

Редкий спокойный вечер. Лев пришел домой затемно, Катя разогрела ужин. Андрюша сидел на ковре и что-то сосредоточенно рисовал карандашами. Лев присел рядом, с наслаждением потягиваясь — все тело ныло от усталости, но это была приятная, «рабочая» усталость.

— Что рисуешь, сынок?

— «Ковчег», — не отрываясь от бумаги, ответил сын. — И нас с Наташкой. И Степу.

Лев присмотрелся. На рисунке, рядом с узнаваемым зданием института с пропеллером на крыше, стояли два схематических человечка — большой и маленький, держащиеся за руки.

— А это кто?

— Это ты и Степа, — простодушно объяснил Андрей. — Варя сказала, ты ему помог. Он теперь наш.

Лев смотрел на детский рисунок, на эти две фигурки, и комок подкатил к горлу. Дети, они как барометр. Они впитывали не только ужасы войны, доносившиеся по радио и слышные в разговорах взрослых, но и эти тихие истории спасения. Они видели самое главное.

Позже, когда Андрей уснул, Лев и Катя сидели на кухне при тусклом свете настольной лампы.

— Громов говорит, Берлин возьмут к лету будущего года, — тихо сказал Лев.

Катя вздохнула, обвивая пальцами кружку с остывшим чаем.

— Я почти не могу в это поверить. И… страшно, что будет после?

— Будем восстанавливать страну, — ответил он, глядя в темное окно. — И «Ковчег» будет в первых рядах. Нам предстоит борьба с последствиями войны. С инвалидностью, с инфекциями, с психическими травмами. Работы хватит на десятилетия.

Он говорил, а сам думал о лейкозе, о котором они сегодня узнали, о трансплантологии, об иммунологии. Война заканчивалась. Но его война — война со смертью и болезнями — только меняла фронты.

Последний день сентября выдался прохладным и ветреным. Лев, Катя и Громов поднялись на крышу «Ковчега». Сверху открывался вид на Волгу, уже тронутую первым ледком, и на огни города-спутника, выросшего вокруг института.

— Итоги третьего квартала, — начал Лев, опираясь на парапет. — Управленческие: пропускная способность выросла на тридцать процентов. Мы доказали, что организация — такая же наука, как хирургия.

— Психиатрические, — подхватила Катя. — Степан начал произносить отдельные слова. Протокол «островков тепла» дает обнадеживающие результаты еще в семи случаях. Мы учимся лечить не только тела.

— Научные, — закончил Лев. — Создан и начал работу отдел иммунологии. Получены первые практические данные. Мы больше не боремся со следствиями вслепую, мы начинаем понимать причину.

Громов, молчавший все это время, кивнул. Его китель вздувался от порывов ветра.

— Наверху высоко оценили ваши отчеты. Ваши методики по сортировке и работе МХГ применены к внедрению во всех тыловых госпиталях. Вы не просто лечите, Борисов, вы меняете систему. Я горжусь, что знаю вас лично.

Лев смотрел на огни «Ковчега», горящие в ночи ровным, уверенным светом. Он больше не сомневался. Они создавали не просто госпиталь. Они создавали систему. Систему спасения, основанную на трех китах — научной мысли, четкой организации и простой человечности. Систему, которая должна была пережить войну.

— Мы выиграли лето, — тихо проговорил он, больше для себя. — Впереди осень, а там и зима. Последняя военная зима?

Ветер сорвал его слова и унес в темноту, над широкой, несущей свои воды к Каспию рекой. Война еще не кончилась. Но будущее, которое он когда-то знал, было уже не единственно возможным. Они сами прокладывали ему дорогу.

Глава 25 Сетка, карточки и тень

Екатерина Михайловна Борисова сидела за столом в своем кабинете заместителя главного врача по лечебной работе, заваленном папками и сводками. Лев, войдя, сразу по её осанке понял — есть проблема.

— Третье и седьмое хирургические, — Катя без предисловий протянула ему листок, исписанный столбцами цифр. — Посмотри на динамику послеоперационных пневмоний. В других отделениях — в рамках статистической погрешности. Здесь же устойчивый рост, какой-то локальный очаг.

Лев взял листок. Цифры говорили сами за себя. Не эпидемия, но тревожный, стабильный сигнал, закономерность.

— Это не случайность, — отчеканил он, откладывая сводку. — Это системный сбой, который мы не видим, потому что не можем его увидеть. Где наши истории болезней? Настоящие, развернутые?

Катя вздохнула и устало потёрла переносицу.

— В подвале, Лев. В архиве. Там тысячи карт, десятки тысяч. Найти что-то конкретное, сопоставить данные… Семён Семёнович, наш архивариус, он там как крот в своих бумажных норах. Он что-то помнит, но его метод — это хаос, гениальный для одного человека и бесполезный для анализа.

— Значит, нам нужно сделать этот хаос рабочим, — Лев уже поворачивался к выходу. — Или мы так и будем гадать на кофейной гуще, пока люди гибнут от того, что можно предотвратить.

Спуск в подвал «Ковчега» был похож на путешествие в иное измерение. Шум больницы, гул голосов, лязг инструментов — всё это оставалось наверху, сменяясь гробовой тишиной, пахнущей пылью, старым картоном и кисловатым запахом чернил. Длинные стеллажи, уходящие в полумрак, были забиты папками. Горы бумаги. Целые жизни, уместившиеся в несколько листов формата А4, исписанные врачебными почерками.

Семён Семёнович, худой, сутулый мужчина в вылинявшем халате и с толстыми очками на носу, возник из-за угла стеллажа бесшумно, как призрак.

— Лев Борисович? — его голос был тихим и скрипучим, как шелест страниц. — Честь какая. В мои владения редко кто заглядывает.

— Нужна ваша помощь, Семён Семёнович. Нужно найти все истории болезней из третьего и седьмого отделений за последние три месяца. С осложнениями на лёгкие.

Архивариус молча кивнул и, что-то бормоча себе под нос, поплыл вглубь архива. Лев последовал за ним. Он видел, как старик, почти не глядя, запускал руку в стопу папок и вытаскивал именно ту, что нужно.

— Вот, — Семён Семёнович поставил на стол две внушительные кипы. — Третье, по датам. А седьмое… седьмое у меня тут, в углу, с теми, у кого были сопутствующие проблемы с почками. Я их так сортирую, по анамнезу.

Лев смотрел на горы карт. Вся боль войны была здесь. Каждая операция, каждый перевязочный день, каждый исход. Весь этот океан данных был мёртвым грузом.

— Вы понимаете, Семён Семёнович, нам нужно проанализировать всё это. Найти общее, найти причину.

Старик снял очки и медленно протёр их краем халата. Его взгляд, уставший и мудрый, был полон скепсиса.

— Вся боль войны здесь, Лев Борисович, вся. И она, выходит, никому не нужна, кроме меня. Пока не станет поздно.

Эта фраза резанула Льва по живому. Он положил ладонь на шершавую обложку одной из папок.

— Она нужна. Но чтобы она работала, её нужно систематизировать. Превратить в инструмент.

— В инструмент? — старик фыркнул. — Бумагу и чернила?

— В информацию, Семён Семёнович, в знание.

Идея родилась мучительно и просто, как всё гениальное. В кабинете Льва собрался его штаб: Сашка, прагматичный и решительный, и Крутов, инженер, способный воплотить в металле и дереве любую, даже самую безумную мысль.

— Библиотечные списанные карточки, — Лев разложил на столе несколько плотных картонных прямоугольников. — Основа. Цвет — тип ранения. Оранжевый — ожог. Синий — пулевое. Зелёный — осколочное. Коричневый — минно-взрывная травма.

Он взял шило, которое попросил у переплетчика, и проделал несколько отверстий по краю карточки.

— Отверстия — коды. Вот здесь — осложнение: пневмония. Здесь — сепсис. Здесь — тромбоэмболия. А здесь — исход: выздоровел, умер, выписан с улучшением.

Сашка свистнул.

— Гениально и безумно. Ты хочешь закодировать всю войну на кусках картона?

— Я хочу её понять, — поправил Лев. — Чтобы не наступать на одни и те же грабли. Николай АНдреевич, сможешь сделать стальной шаблон для пробивки? Чтобы быстро и единообразно.

— За ночь сделаю, — инженер покрутил в руках шило. — Принцип-то простой. А сортировать потом как? Вручную перебирать?

— Сортировать будем длинной спицей, — Лев продемонстрировал. — Протыкаешь пачку в месте нужного отверстия, встряхиваешь… карточки, где отверстие есть, выпадают. Это называется механический поиск. Доисторический, но работающий аналог вычислительной машины.

Работа закипела. Сашка организовал бригаду из нескольких грамотных санитарок и медсестёр, которые, сверяясь со старыми историями болезней, заполняли и прокалывали карточки. Через несколько дней Лев спустился в архив, чтобы показать Семёну Семёновичу первый результат — аккуратную деревянную коробку, заполненную разноцветными перфорированными карточками.

Старик взял одну из них, повертел в руках. Его лицо исказила гримаса горькой обиды.

— Дырочки, — прошептал он сдавленно. — Вы хотите превратить человеческое горе… всю эту боль… в дырочки на картонке?

Лев не стал спорить. Он положил руку на костлявое плечо архивариуса.

— Нет, Семён Семёнович. Я хочу, чтобы горе следующих парней, которые лягут на наши столы, можно было предотвратить. А для этого прошлое должно перестать быть грудой бумаг и стать уроком.

Он развернулся и ушёл, оставив старика наедине с новым, непонятным и пугающим миром, в котором страдание измерялось в отверстиях на картоне.

Пока в подвале кипела работа над картотекой, Лев продолжал свою основную работу — хирургию. Ночной вызов в операционную к Юдину был делом обычным.

Операционная № 1 была залита холодным светом прожекторов. На столе — молодой боец, лицо скрыто под маской наркозного аппарата. Его кисть представляла собой кровавое месиво — рваная рана, размозжённые мышцы, сухожилия, сведённые в один беспорядочный клубок.

— Время ампутировать, Лев, — голос Юдина был спокоен и беспристрастен, как всегда в работе. — Восстановление займет месяцы, и то без гарантий. Результат, скорее всего, — бесполезная культя. Его койка и наше время нужнее десятку других.

Лев, ассистируя, подавал инструменты. Его взгляд скользнул по кисти. Да, картина была удручающей. Но…

— Сергей Сергеевич, есть методика сшивания конец в конец по Кюнео. Шанс сохранить функцию есть. Небольшой, но есть.

Юдин на мгновение замер, его знаменитые густые брови поползли вверх.

— Идеализм, — отрезал он. — Прекраснодушный идеализм в условиях, когда система работает на износ. Мы спасаем жизни, Борисов, а не делаем ювелирные украшения.

— Мы спасаем будущее этих жизней, — не сдавался Лев, его пальцы уже мысленно проводили линии разрезов, восстанавливая анатомию. — Если мы не будем пытаться сейчас, отступать перед сложностью, то после войны у нас будет целое поколение инвалидов с культями вместо рук. Мы должны учиться спасать не только сами жизни, но и их качество.

— Их качество? — Юдин почти фыркнул, но в его глазах мелькнула искра интереса. Этот юнец всегда умел зацепить его своими «прожектами». — Вы невыносимый идеалист, Борисов. Ладно. Показывайте ваш очередной фокус. Но чётко и быстро. Если через час я не увижу внятного прогресса — ампутирую. И вопросов больше не будет.

— Будет сделано, — коротко кивнул Лев.

Началась одна из тех многочасовых, ювелирных работ, которые истощали не столько физически, сколько ментально. Под лупой, с помощью тончайших игл и нитей тоньше человеческого волоса, Лев, под чутким и критическим взглядом Мастера, начал восстанавливать структуру сухожилий, сшивая их конец в конец. Это была борьба за каждый миллиметр, за каждую функциональную единицу.

Когда последний шов был наложен, а кисть, уложенная на лонгету, уже отдалённо напоминала нормальную анатомическую структуру, в операционной воцарилась тишина, нарушаемая лишь равномерным шипением аппарата ИВЛ. Исход всё ещё был под большим вопросом, но принцип — принцип борьбы за качество жизни — Лев отстоял.

Юдин, размываясь, первым нарушил молчание.

— Чёрт возьми, — его голос звучал устало, но без привычной суровости. — Возможно, именно такие настырные идеалисты, как вы, Борисов, нам сейчас и нужны. Чтобы мы не забывали, ради чего, собственно, всё это затеяли.

Лев лишь кивнул, чувствуя, как адреналин начинает отпускать, сменяясь свинцовой усталостью. Он мыл руки, когда в операционную постучали. На пороге была Катя, и по её лицу он сразу понял — проблема из разряда бумажных превратилась в самую что ни на есть осязаемую.

Утренняя планерка в кабинете Льва напоминала заседание штаба фронта. Присутствовали Катя, Юдин, Углов, Виноградов.

— Вспышка синегнойной инфекции, — Катя разложила перед собравшимися свежие лабораторные заключения. — Две операционные, № 3 и № 5. Четыре послеоперационные раны загноились с нетипичной, я бы сказала, агрессивной скоростью. Клиника развилась менее чем за сутки.

— Военная грязь, — развёл руками Углов. — Что поделать? Санитары не успевают, потоки раненых… микробам раздолье.

— Нет, — Лев взял один из листков с антибиотикограммой. — Посмотрите на резистентность штамма. И на скорость роста. Это не случайный занос с бинтов или с рук. Это похоже на инокуляцию, целенаправленное заражение высоковирулентной культурой.

В кабинете повисла тяжёлая пауза. Слово «диверсия» висело в воздухе, не произнесённое, но понятное каждому.

— Подключаем Громова и Ермольеву, — Лев отодвинул от себя бумаги. — Это уже не медицинская, а оперативная задача.

Расследование, как хорошо отлаженный механизм, началось мгновенно. В лаборатории Ермольевой подтвердили — штамм Pseudomonas aeruginosa нетипичен, обладает повышенной вирулентностью и устойчивостью, что характерно для лабораторных штаммов. Громов и Артемьев, действуя в своей стихии, быстро отработали круг лиц, имевших доступ в проблемные операционные и в ЦСО в ключевые временные промежутки.

Вот так, всего через несколько дней, в кабинете Льва вновь собралось экстренное совещание. На сей раз присутствовали Громов и Артемьев. Лицо старшего майора ГБ было каменным, но в глазах читалось странное сочетание профессионального удовлетворения и холодной ярости.

— Санитарка Мария Фогель, — Громов отрывисто доложил, отодвигая в сторону папку с материалами дела. — Этническая немка из поволжских. Устроилась три месяца назад по поддельным документам, работала в ЦСО. Образцовая, тихая, нареканий никогда не было.

— Завербована абвером, — подключился Артемьев. Его голос был более живым, в нём слышалось отголоски недавней ярости. — Задача — дестабилизировать работу ключевого тылового госпиталя. Подрывать доверие к медицине, увеличивать смертность. При обыске в её тайнике в общежитии нашли вот это.

Он положил на стол небольшой прозрачный пакетик. В нём лежали несколько стеклянных микроампул с остатками беловатого порошка и маленький, тонкий шприц.

— Культура и инструмент для инокуляции, — пояснил Громов. — Подмешивала в дистиллированную воду для промывания ран и в растворы для обработки инструментов.

Лев смотрел на эти крошечные ампулы. Оружие массового поражения в миниатюре.

— Мы ловим шпионов с радейками, с взрывчаткой, — Громов покачал головой, и в его голосе впервые прозвучали нотки чего-то, похожего на уважение к противнику. — А вы, Борисов, воюете с пипеткой. Ваша война, признаю, очень… своеобразная.

— Иван Петрович, — Лев поднял взгляд от ампул. — На её войне наши скальпели, антибиотики и койки — это стратегическое оружие. А она пыталась это оружие вывести из строя. Война как она есть.

Он перевёл взгляд на Катю и Сашку.

— С сегодняшнего дня внедряем систему двойного контроля для всех критических процессов. Приготовление растворов, раздача лекарств, стерилизация. Ни один ключевой этап не должен контролироваться одним человеком. Без подписи второго сотрудника — ни одного флакона, ни одного шприца. Безопасность становится частью нашего лечебного протокола.

Угроза была нейтрализована. Но в «Ковчеге» поселилась новая, невидимая до сих пор тень — понимание, что тыл может быть такой же линией фронта, как и передовая.

Пока одна угроза отступала, на другом фронте медицины готовилось наступление. В перевязочной ожогового отделения Лев и Вороной осматривали нового пациента. Молодой боец, лицо и глаза которого были поражены известью. Глаза закрыты, веки отечны, под ними — белесоватая, неподвижная масса.

— Роговица, как видите, почти тотально помутнела, — Вороной аккуратно отводил веко. — Шансов на самостоятельное восстановление зрения нет. Его ждет только слепота.

— Есть варианты? — спросил Лев, хотя ответ знал.

— Есть трупный материал, донор. Товарищ Филатов уже проводил подобные операции. Готов попробовать пересадку роговицы. Операция рискованная. Но… слепой боец, это навсегда. Мы можем дать ему шанс, а стране новую технологию.

— Делаем, — решение Льва было мгновенным. Риск был оправдан целью. — Готовьте пациента и материал.

Операция по пересадке роговицы была подобна священнодействию. В тишине операционной, под ярким светом ламп, Вороной с ювелирной точностью, используя специально изготовленные в цеху Крутова микрохирургические инструменты, иссекал помутневшую роговицу пациента и накладывал на её место прозрачный, хрупкий диск донорской ткани. Лев ассистировал, его роль заключалась в подаче инструментов и поддержании абсолютной стабильности поля операции. Каждый шов, наложенный нитью тоньше паутины, был шагом в неизвестность. Технически операция прошла безупречно. Но главное — борьба с отторжением — было ещё впереди.

Спустя несколько дней, глубокой ночью, Лев в своём кабинете дописывал отчёт об этой операции. Взгляд упал на стоявшую на столе фотографию — Катя и смеющийся Андрюша. Волна ностальгии, острой и неуместной, накатила на него. Он вспомнил другую жизнь, другую медицину. Случай из его прошлого, из практики Ивана Горькова… родственник, который на даче, плеснув в мангал бензин, получил обширные ожоги. Ему делали пересадку кожи. Но не просто лоскутами, а… сеткой. Перфорированная кожа, растягиваясь, покрывала бóльшую площадь, лучше приживалась, оставляя меньше рубцов.

Его осенило. Эта технология не требовала сложных лазеров или аппаратов! Это можно было сделать вручную, сейчас, имеющимися инструментами!

Он схватил карандаш и чистый лист. Эскизы посыпались один за другим. Принцип забора лоскута. Стальной шаблон с отверстиями для перфорации. Механическое растяжение трансплантата… Это была идея, опережавшая время, но воплотимая в реалиях 1943 года.

На следующее утро он уже излагал свою идею Вороному и Крутову.

— Сетчатый трансплантат, — Лев показывал свои, ещё сырые, но уже понятные чертежи. — Берём лоскут кожи. Пробиваем в нём отверстия по шаблону, растягиваем. Площадь покрытия увеличивается в полтора-два раза. Решается проблема больших дефектов.

Вороной, изучая эскизы, медленно кивал, его лицо озарялось интересом учёного.

— Гениально по своей простоте, Лев Борисович. По-настоящему гениально, это меняет подход к пластике.

— Шаблоны? — коротко спросил Крутов, уже прикидывая в уме чертежи.

— Разные диаметры отверстий. Сталь, чтобы можно было стерилизовать.

— Будет сделано к завтрашнему вечеру, уже есть идея.

Методику отработали на свиной коже, получилось. И вот, в конце декабря, в операционной «Ковчега» проводилась первая в своём роде операция. Пациент — боец с обширным ожогом груди. Лев и Вороной работали в тандеме. Забор лоскута с бедра. Наложение стального шаблона, изготовленного Крутовым. Ювелирная работа скальпелем — создание аккуратных отверстий. И, наконец, осторожное, механическое растяжение трансплантата, превращавшего его в ажурную сеть. Эту сеть уложили на обожжённую рану и фиксировали.

Напряжённая тишина длилась до самого последнего шва. Они сделали это. За одну операцию они закрыли площадь, на которую раньше потребовалось бы два, а то и три полноценных лоскута.

Триумф науки и инженерной мысли был омрачён другим, не менее важным событием. Спустя две недели после пересадки роговицы настал момент истины. В палате, где лежал тот самый боец, собрались Лев, Вороной и дежурная медсестра.

— Ну, что, сынок, — голос Вороного был неожиданно мягким. — Сейчас посмотрим, удалось ли нам с тобой обмануть природу.

Он осторожно начал снимать повязки. Все замерли. Боец лежал неподвижно, его дыхание участилось. Наконец, повязка была снята. Он медленно, очень медленно открыл прооперированный глаз, поморгал. Его взгляд был мутным, несфокусированным, он блуждал по потолку.

— Ну? — не выдержал Вороной.

Голос бойца был хриплым, сломанным, но в нём пробивалась первая за долгое время надежда.

— Я… я вижу… Свет… Тёмные пятна… Ваши лица… расплывчато…

Это было не идеальное зрение. Это было начало долгого пути, но это был прорыв. Доказательство того, что невозможное — возможно.

Вороной, отходя от койки, на ходу бросил Льву, стараясь сохранить свою обычную суровость:

— Ну, поздравляю нас с очередным успехов, спасибо, Лев Борисович.

* * *

Тридцатого декабря Лев сидел в своём кабинете на шестнадцатом этаже. За окном кружилась куйбышевская метель, застилая белой пеленой огни города и тёмную ленту Волги. Дверь открылась, и вошла Катя. В её руках был один-единственный листок.

— Вот, — она положила листок перед ним. — Первые результаты анализа с помощью твоих «дырочек».

Лев взял листок. Это была та самая сводка, с которой всё началось, но теперь рядом с цифрами стояли пометки, сделанные красным карандашом.

— Смотри, — Катя ткнула пальцем в ключевую строчку. — Чёткая корреляция. Пневмонии в третьем отделении — и использование одного конкретного аппарата для оксигенации под номером 7.

Лев поднял на неё взгляд.

— И?

— Крутов его уже посмотрел. Нашёл микроскопическую трещину в трубке увлажнителя. Аппарат давал сбой, охлаждая и недостаточно увлажняя дыхательную смесь. Слизистая пересыхала, местный иммунитет падал… идеальные условия для пневмонии.

Лев откинулся на спинку кресла. Он не чувствовал триумфа. Чувствовал лишь глубочайшее, почти физическое удовлетворение. Система, которую они создали, сработала. Они нашли и обезвредили невидимого убийцу, не глядя в микроскоп, а анализируя данные.

— Аппарат? — спросил он.

— Снят с эксплуатации. Отправлен в мастерскую Крутова на полную диагностику и ремонт. В седьмом отделении причина была в нарушении циркуляции воздуха. Тоже уже устранили.

В кабинете воцарилась тишина, нарушаемая лишь завыванием ветра за окном.

— Мы сделали это, Лев, — тихо сказала Катя. — Мы заставили прошлое работать на будущее.

Наступил канун Нового, 1944 года. В кабинете Льва собралось неформальное, но оттого не менее важное совещание. Присутствовали он, Катя и Громов. Чай в стаканах, кусок хлеба с салом — праздничный ужин по-ковчеговски.

— Итоги, — начал Лев, глядя в окно на метель. — Мы создали систему механизированного учёта. Отразили прямую диверсию и усилили внутреннюю безопасность. Провели удачную операцию по пересадке роговице по методу Филатова. Внедрили методику сетчатой пластики кожи. И, что, возможно, главное, — отстояли принцип восстановительной, а не просто «спасательной» хирургии.

Громов, отхлебнув чаю, кивнул. Его лицо в свете настольной лампы казалось высеченным из гранита.

— Ваш «Ковчег», Лев Борисович, стал не просто госпиталем. Он превратился в фабрику медицинского будущего. И, как вы сами убедились, враги это прекрасно поняли. Вы для них — стратегическая цель.

Позже, уже глубокой ночью, Лев и Катя были дома. Андрюша давно спал. На столе в его комнате лежал новый рисунок: «Ковчег», от которого во все стороны, словно лучи, тянулись ниточки к маленьким, схематичным человечкам.

— Это папа чинит людей, — пояснил он Кате перед сном.

— Он видит суть, — тихо сказала Катя, стоя рядом с Львом в дверях детской.

Лев обнял её за плечи. Он смотрел на спящее лицо сына, а потом — в окно, на огни института, яркие и непоколебимые в разыгравшейся метели. Самый страшный год войны остался позади. Впереди был год Победы. И год, когда всё созданное ими должно было доказать свою жизнеспособность уже в мирное время.

Глава 26 Между войной и миром

За окном, под низким свинцовым небом, клубился морозный пар от котельных, но здесь, на шестнадцатом этаже, царил свой микроклимат: напряженный, раскаленный тихим противоборством.

Сергей Павлович Макаров, замнаркома, с лицом человека, давно разучившегося удивляться, медленно перелистывал папку с отчетами. Его палец, пухлый и белый, с раздражением тыкал в колонки цифр.

— Товарищ Борисов, ваши аппетиты пугают, — его голос был ровным, без эмоций, как стук счёт. — Семьдесят тысяч рублей на «лабораторию психологической реабилитации». Сто двадцать — на «экспериментальное отделение иммунологии». Сто пятьдесят — на «цех протезирования с элементами биоуправления». Вы понимаете, что за эти деньги можно содержать десяток районных больниц? Война не кончилась, а вы уже в фантастику ударились.

Лев, сидя напротив, чувствовал, как знакомое, едкое чувство подступает к горлу. Чувство, среднее между яростью и глубочайшей усталостью. Он сделал глоток остывшего чая, давая себе секунду на паузу.

— Сергей Павлович, давайте посмотрим не на затраты, а на экономический эффект, — Лев отодвинул от себя папку и достал другую, с собственными расчетами. — Возьмем протезы. Один комплект нашего протеза кисти с биоуправлением стоит три тысячи рублей. Инвалид войны с такой кистью может работать — токарем, слесарем, сборщиком. Его средняя годовая зарплата пять тысяч. Государство не платит ему пенсию в полторы тысячи ежегодно, а получает налог. Окупаемость меньше года. А теперь умножьте на тысячи инвалидов. Это не фантастика, это простая арифметика.

Макаров усмехнулся, коротко и сухо.

— Арифметика у вас своеобразная. Вы считаете трудоспособными калек без рук и ног. А я вижу, как они по улицам ползают. И ваши «психологические тренажеры» им не помогут.

— Они не ползают, Сергей Павлович, — голос Лева налился сталью. — Они ходят на наших протезах. И работают в наших мастерских. И их дети не видят отцов-инвалидов, а видят отцов-рабочих. Это и есть та самая победа, ради которой мы воюем. Не только на карте, а в головах.

— Победа будет тогда, когда последний фриц ляжет костьми у наших границ! — Макаров резко хлопнул ладонью по столу, отчего подпрыгнула стеклянная пресс-папье. — А вы мне тут про какую-то фантастику рассказываете! У меня указание — сокращать расходы, а не множить их!

Диалог длился еще полчаса. Лев, стиснув зубы, оперировал цифрами, процентами, статистикой выживаемости и возвращения в строй. Он чувствовал себя не врачом, не ученым, а бухгалтером на дуэли, где вместо пистолетов — калькуляторы. Когда Макаров, наконец, поднялся, сухо кивнул и вышел, в кабинете повисла гробовая тишина.

Лев сидел неподвижно, глядя в пустоту. Пальцы сами собой сжались в кулаки. Волна горячей, бессмысленной ярости накатила на него, смывая всю выдержку. Он резко встал, сгреб со стола папку с пометками Макарова и с силой швырнул ее в угол. Бумаги с шелестом разлетелись по полу белым веером.

— Черт! — вырвалось у него хрипло, в пустоту. Единственное слово, которое его мозг, перегруженный формулами и диагнозами, смог подобрать для всей невыносимой абсурдности происходящего.

Глубокой ночью, когда «Ковчег» погрузился в напряженую, прерывистую дремоту, заливаемую лишь светом дежурных ламп, Лев брел по длинному коридору терапевтического отделения. Он сбросил халат, остался в рубашке с закатанными до локтей рукавами. Здесь пахло по-другому — не чернилами и табаком, а лекарствами, слабым запахом пота и сна. Здесь был его забытый язык.

Он подошел к посту медсестры. Молодая девушка с испуганными глазами, представившаяся Лидой, вскочила при его появлении.

— Товарищ директор…

— Спокойно, сестра, — Лев мягко остановил ее. — Я просто помогу с ночными процедурами. Давайте список.

Он прошел в палату. Первый пациент — старый рабочий с венозной язвой, не связанной с войной. Просто человек с больной ногой. Лев нашел его историю болезни, сверился с назначениями. Поставил капельницу с витаминами. Его пальцы, привыкшие сжимать ручку или отдавать приказы, с непривычки дрогнули, втыкая иглу в резиновую пробку флакона. Он ощутил прохладу стекла, упругость резины. Тактильные ощущения, от которых он отвык.

Подойдя к больному, он нашел вену на смуглой, исчерченной прожилками руке. Кожу обработал спиртом, резкий, чистый запах ударил в нос. Ощутил под пальцами тонкую, скользкую кожу, упругий валик вены. Ввел иглу. Кровь тугими каплями заполнила канюлю — верный знак.

— Вот и хорошо, — тихо пробормотал он, больше для себя.

Старик проснулся, его мутные глаза с трудом сфокусировались на фигуре врача.

— Доктор?..

— Все в порядке, дядя Митяй, — Лев сказал это автоматически, голосом Ивана Горькова из далекой, почти стершейся жизни. Голосом обычного врача. — Капельницу поставил, спите.

Когда он закончил, старик потянулся к его руке, со свистом вдыхая воздух.

— Спасибо, родной… Спасибо…

Простое, немудреное спасибо. Не за спасенную страну, не за прорывную технологию. За то, что поставил капельницу ночью. Что-то сжалось внутри Льва, какая-то ледяная скорлупа дала трещину. Он кивнул, не находя слов, и вышел из палаты, чувствуя на своей коже призрачное тепло чужой благодарности.

Вестибюль «Ковчега» в этот час был почти пуст. Лев ждал, прислонившись к холодной мраморной стене колонны. Наконец, распахнулась массивная дверь, и впустила клубящийся морозный пар. На пороге замерли двое.

Мишка Баженов. Его фигура, всегда чуть сутулая, сейчас казалась совсем сломленной. Лицо серое, землистое, глаза пустые, смотрящие куда-то внутрь себя. Его чемодан нес старший лейтенант Аркадий, телохранитель от Громова. Его лицо, обычно невозмутимое, сейчас выражало усталую озабоченность.

Лев молча подошел, взял Мишу под локоть. Тот не сопротивлялся, позволил вести себя, как ребенка. Они молча прошли по коридорам, поднялись в кабинет. Лев усадил Мишу в кресло, сам сел за стол. Аркадий поставил чемодан у стены и вытянулся по стойке «смирно».

— Доложите, старший лейтенант? — тихо спросил Лев.

— Товарищ Баженов героически справился с задачей, — голос Аркадия был хриплым, без интонаций. — Технология отлажена, производство левомицетина запущено. Но заводские технократы саботировали. Товарищ Баженов работал по восемнадцать-двадцать часов в сутки, лично контролировал каждый цикл. Еле отстоял, сорвал саботаж. Фамилии я доложил.

Лев смотрел на Мишу. Тот не поднимал глаз, его пальцы бесцельно теребили край телогрейки.

— Спасибо, старший лейтенант. Садитесь с нами.

Аркадий кивнул, и мягко приземлился в свободное кресло. Лев молча встал, подошел к сейфу, достал оттуда плоскую стеклянную поллитровку с темно-янтарной жидкостью и три стопки. «Коньяк Шустовъ», довоенный. Он налил, поставил одну стопку перед Мишей, другую — на край стола для Аркадия, третью взял себе.

— Выпьем, ребята.

Они выпили молча. Коньяк обжег горло, разлился густым теплом по желудку. Миша содрогнулся, кашлянул. И вдруг заговорил, его голос был тихим, срывающимся.

— Они… они тупые, Лев. Как бараны. Им лишь бы план, галочку. Качество? Им плевать. Реактивы воровали… на суррогаты меняли. Я… я им схемы рисовал, на пальцах объяснял… Они смотрели как на идиота. Один Аркадий помогал… для меня пайку хлеба доставал, когда я в цеху ночевал…

Он замолчал, сглотнув ком в горле. Лев налил еще, выпили.

— Мы там в «шарашке»… не люди. Так, винтики. А ты знаешь, что такое сломанный винтик? Его выбрасывают.

— Здесь ты не винтик, — тихо, но четко сказал Лев. — Здесь ты Михаил Анатольевич Баженов. Гениальный химик, мой друг.

Он отпил из своей стопки, поставил ее на стол с глухим стуком.

— Слушай мое распоряжение. Ты в отпуске, минимум на неделю. Появишься здесь, подойдешь к лаборатории — уволю. Понял?

Миша поднял на него глаза. Впервые за этот вечер в его потухшем взгляде мелькнула искра — непонимания, протеста, а может быть, и слабой надежды.

Они посидели еще с пол часа, Аркадий и Миша рассказывали о проделанной работе. Коньяк был допит, компания разошлась по домам.

* * *

В уютной квартирке Сашки и Вари пахло жареной картошкой. За столом сидели втроем: Сашка, Варя и Наташа, сосредоточенно ковырявшая вилкой в тарелке. Она была копией матери — светловолосая, с серьезными серыми глазами.

— Папа, — вдруг подняла она голову, глядя на Сашку. — А почему ты ночью всегда кричишь?

Сашка замер с поднесенным ко рту стаканом чая. Лицо его побелело.

— А где дядя Леша? — не унималась Наташа. — Он на небе, как бабушка говорила? Отдыхает там?

Стеклянный стакан с грохотом упал на пол, разлетелся на осколки, обдав Сашкины ноги горячим чаем. Он резко, почти опрокидывая стул, встал. Его лицо исказила гримаса, которую Наташа никогда раньше не видела — боль, ярость и животный страх одновременно. Не сказав ни слова, он развернулся и шагнул в коридор, тяжело хлопнув дверью.

Наташа расплакалась. Варя, вся похолодев, прижала дочь к себе, гладя ее по волосам.

— Тихо, рыбка моя, тихо… Папа просто очень устал, очень. А дядя Леша… он на очень важном задании. Далеко. Но он обязательно вернется.

Позже, уложив дочь, она нашла его в ванной. Сашка сидел на холодном полу, прислонившись к стене. Руки его тряслись так, что он не мог удержать папиросу. Он пытался чиркнуть спичкой, но она ломалась, не загораясь.

— Саш… — тихо позвала Варя.

Он не ответил. Его взгляд был устремлен в одну точку, но видел он явно не белую стену, а что-то другое. Что-то, от чего его лоб покрылся мелкими каплями пота.

— Я не могу, Варя… — его голос был хриплым шепотом. — Эти глаза… они везде. В палатах, на улице… даже здесь. Смотрю на Наташу, а вижу… других детей. Из тех деревень… Понимаешь? Я не могу…

Она опустилась перед ним на колени, осторожно взяла его дрожащие руки в свои, отняла смятую папиросу.

— Ничего, — прошептала она, прижимая его голову к своему плечу. — Ничего, мы справимся. Я с тобой, милый мой.

* * *

В перевязочной ожогового отделения стоял резкий, сладковатый запах гниющей плоти. Лев, Вороной и Крутов стояли вокруг носилок, на которых лежал боец с обширным, страшным ожогом спины. Рана была чистой, но огромной — закрыть ее традиционными лоскутами было невозможно.

— Ну что, Николай Андреевич, хвастайте своим чудом, — сказал Вороной, скептически хмурясь.

Крутов, не говоря ни слова, катил к столу тележку. На ней странный механический инструмент, напоминающий гибрид рубанка и безопасной бритвы с регулируемым лезвием.

— Дерматом, — коротко пояснил он. — Забор лоскута занимает двадцать секунд. Толщина — 0.3 миллиметра. Ровно.

Он продемонстрировал на здоровой коже бедра пациента. Действительно, быстрый, точный проход — и идеальный лоскут кожи отделен. Вороной присвистнул, его скепсис сменился профессиональным интересом.

Но когда растянутый, перфорированный трансплантат уложили на рану, возникла проблема. Края плохо фиксировались, ткань съезжала.

— Швы не держат! — констатировал Вороной с досадой. — Весь труд насмарку!

Лев, молча наблюдавший за процессом, вдруг подошел ближе. В его памяти всплыл образ — не из учебников 30-х, а из практики Ивана Горькова. Палата в ожоговом центре, рана, закрытая не тканью, а прозрачной пленкой, к которой тянулись трубки от какого-то аппарата.

— Стойте, — сказал он тихо. — Нужно не пришивать. Нужно присасывать.

Он схватил со столика листок бумаги и карандаш. Несколькими быстрыми линиями он набросал схему: аспиратор «Отсос-К1», герметичная повязка из целлофана, трубки, клапаны.

— Смотрите, — он повернул листок к Крутову. — Создаем под повязкой отрицательное давление. Трансплантат прижимается к ране, как присоска. Уходит экссудат, улучшается кровоснабжение.

Крутов, изучая эскиз, медленно ухмыльнулся, его глаза зажглись азартом инженера.

— Опять из разряда фантастики, Лев Борисович?

Лев покачал головой, глядя на страшную рану бойца.

— Нет, Николай Андреевич. На этот раз из здравого смысла и отчаяния.

* * *

Кабинет Груни Ефимовны Сухаревой напоминал скорее гостиную интеллигентной бабушки, чем казенное помещение в исследовательском институте: книги в стеллажах, кружевная салфетка на столе, даже старая клетка с канарейкой, подаренная кем-то из выздоровевших. Но атмосфера была напряженной. В углу, на деревянном стуле, сидел молодой боец. Он сидел совершенно неподвижно, уставившись в стену, его руки лежали на коленях ладонями вверх — застывшие, бесполезные инструменты. Он не говорил и не реагировал ни на что уже три месяца. Диагноз Груни Ефимовны был лаконичен и страшен: «Военный невроз. Кататонический ступор».

— Мы перепробовали все, Лев Борисович, — тихо сказала Сухарева, — медикаменты, разговоры, трудотерапию. Бесполезно, душа закрылась наглухо.

Лев смотрел на бойца, чувствуя привычное раздражение от собственного бессилия. Он мог сражаться с гангреной, с сепсисом, с осколками в сердце, но не мог проникнуть за эту стену молчания.

В это время дверь приоткрылась, и в кабинет вошла Варя. На поводке у нее была стройная, умная овчарка с ясными глазами.

— Это Альма, — представила ее Варя. — Собака-санитар. Прошла подготовку, решили попробовать.

Сухарева скептически подняла бровь, но кивнула. Лев наблюдал, скепсис боролся в нем с интересом. Варя мягко подвела собаку к бойцу. Альма обнюхала его неподвижные руки, потом тихо, почти невесомо, положила свою голову ему на колени.

Прошла минута, другая. Ничего. Лев уже хотел развернуться и уйти, снова ощущая горечь поражения, как вдруг заметил едва уловимое движение. Палец бойца. Безымянный палец его правой руки дрогнул, затем медленно, миллиметр за миллиметром, сдвинулся и коснулся шерсти на загривке собаки.

Тишина в кабинете стала звенящей.

Затем по щеке бойца, заросшей щетиной, медленно, преодолевая сопротивление окаменевших мышц, поползла слеза. Одна, потом другая. Он не рыдал, не издавал ни звука, просто молча плакал, гладя собаку одним пальцем.

Груня Ефимовна замерла, ее лицо выражало нечто среднее между шоком и триумфом. Варя смотрела на Льва, и в ее глазах читалось: «Видишь?»

Лев выдохнул, он подошел к Сухаревой.

— Груня Ефимовна, расширяйте это направление. Создаем официальное отделение. Добавим трудотерапию — столярную, переплетную мастерские. И… — он на секунду задумался, вспоминая обрывки знаний из будущего, — арт-терапию. Пусть рисуют, и музыку. Найдите рояль.

— Рояль? — Сухарева смотрела на него, как на чудака.

— Да. Иногда ноты говорят там, где слова бессильны.

* * *

Кабинет Громова был аскетичен: голый стол, сейф, два стула и портрет на стене. Но сегодня на столе лежала не служебная папка, а подборка листов — машинописных текстов и вырезок из газет.

— Полюбуйтесь, — Громов ткнул в них пальцем. Его лицо было мрачным. — Швеция, Турция, даже США. «Советский доктор-чудотворец ставит опыты на политзаключенных». «В тыловом Куйбышеве свирепствует искусственно созданная чума». «Борисов Лев Борисович создал личную империю на крови раненых».

Лев листал листки. Внутри все закипало от бессильной ярости. Это была не критика, не ошибка — это был яд, тонкий и расчетливый.

— Источник? — спросил он, отодвигая от себя папку.

— Абвер, через нейтральные страны. Информационная война, Лев Борисович, — Громов откинулся на спинку стула. — С вами воюют не только шпионы с пистолетами. С вами воюют пишущими машинками.

— И как бороться? Опровергать? — Лев чувствовал, что попал в ловушку. Любое опровержение только распространит слух.

— Опровергать — значит, признавать и тиражировать, — в разговор вступил Артемьев, стоявший у окна. — Нужен контр-удар. Покажите «Ковчег». Но тем, кому они верят. Под нашим контролем само собой.

— Иностранным журналистам? — уточнил Лев.

— Именно, — кивнул Громов. — Но не всем подряд. Найдем того, кто слывет скептиком и неподкупным профессионалом. Пусть увидит все своими глазами и напишет правду.

Эрик Джонсон, корреспондент The New York Times, был высоким, сутулым мужчиной с цепким взглядом из-под густых бровей. Он не улыбался, лишь коротко пожал руку Льву и Кате, окинул взглядом вестибюль «Ковчега».

— Итак, доктор Борисов, покажите мне вашу «фабрику чудес», — сказал он без предисловий, на хорошем русском, доставая блокнот. — Мне нужны факты, а не пропаганда.

— Факты это все, что вы здесь увидите, мистер Джонсон, — парировала Катя, принимая эстафету.

Их тур длился несколько часов. Джонсон заглядывал в палаты, задавал острые, порой провокационные вопросы раненным. «Вам больно? Вас заставляют говорить, что вас хорошо лечат?» Бойцы, сначала опешившие, потом хмурились и отвечали просто: «Мне здесь жизнь спасли, товарищ. Какие еще вопросы?»

В отделении протезирования Кононов и Ефремов демонстрировали свои разработки. Джонсон, скептически осмотрев механическую кисть, попросил показать ее в работе. Лейтенант Васильев, тот самый, первый пациент, взял ею стакан с водой, поднес ко рту, сделал глоток.

— Я снова могу пить, не пачкая рубашку, — просто сказал он, глядя Джонсону в глаза. — И я снова могу писать письма домой.

Кульминацией стала палата, где лежал еще один боец после пересадки роговицы. Повязку сняли накануне. Джонсон подошел к его койке.

— Что вы видите? — спросил он через переводчика.

Боец поморгал, его взгляд был еще мутным, несфокусированным.

— Свет… Окно… Ваше лицо… расплывчато, но вижу.

— А небо? Видите небо?

Боец медленно повернул голову к окну, за которым был хмурый мартовский день.

— Вижу… Серое… но вижу.

Джонсон на секунду замолчал, что-то записывая в блокнот. Когда он поднял голову, его взгляд был другим — без скепсиса, серьезным и даже уважительным.

На прощание у главного входа он надел шляпу и пожал Льву руку.

— В моих статьях будет правда, доктор, — сказал он твердо. — Вы делаете то, что должно бы делать все человечество в этой войне. Спасать, а не уничтожать.

Через неделю, когда в Куйбышев пришел свежий номер The New York Times, Лев прочел заголовок: «Остров надежды на Волге: Как советские врачи творят чудеса, спасая тех, кого война должна была убить».

Курьер из военкомата был похож на всех курьеров — юноша с озабоченным лицом, торопливый и безликий. Он вручил Льву плотный серый пакет, расписался в журнале и удалился.

Лев вскрыл пакет за своим столом. Официальный бланк, штамп. Сухие, казенные слова, от которых кровь стыла в жилах.

«… Морозов Алексей… в ходе боев под Курском… пропал без вести… считать погибшим…»

Он сидел, держа в руках этот листок, не в силах пошевелиться. Слово «погибшим» пылало у него в мозгу, как раскаленное железо. Он не заметил, как вошла Катя.

— Лёва, что случилось? — ее голос прозвучал тревожно.

Он молча протянул ей бумагу. Она взяла ее, пробежала глазами, и лицо ее стало абсолютно белым, без кровинки. Она медленно, как подкошенная, опустилась в кресло рядом.

— Леша… — это было не слово, а выдох, полный такой боли и отчаяния, что Лев вздрогнул. — Нет… Леша…

Она смотрела в пустоту, ее пальцы сжали край стола так, что костяшки побелели. Лев впервые за все годы видел ее полностью сломленной. Не уставшей, не измотанной — именно сломленной. И это было страшнее любой диверсии. Хоть он и не знал всех подробностей, редкие сводки Громова подтверждали, что Леша жив, и геройствует.

Ночью он пришел к Громову без вызова. Иван Петрович был еще на ногах, в своем кабинете. Он молча указал Льву на стул.

— Иван Петрович, это ошибка, — Лев сказал без предисловий, садясь. Голос его был тихим, но твердым. — Леша жив.

Громов смотрел на него тяжелым, изучающим взглядом.

— На чем основано? Я давно не получал сводки по поводу него. А документы военкомата серьезный аргумент.

— На знании, Иван Петрович. На вере, он жив, я это чувствую. Проверьте через свои каналы. Через партизан. Через агентуру. Любую цену заплачу.

Громов долго молчал, его пальцы барабанили по столу.

— Рискую карьерой, Борисов. Неофициальные запросы по пропавшим без вести… это не приветствуется.

— Я знаю. Но для вас, Лев Борисович… я сделаю.

Та ночь в кабинете Льва стала переломной. Катя нашла его спящим за столом, его голова лежала на разложенных чертежах нового, усовершенствованного аппарата ИВЛ. Она осторожно коснулась его плеча. Он проснулся мгновенно, по-военному, его глаза были мутными от усталости и непонимания, где он. Он смотрел на нее, и в его взгляде не было ни стратега, ни директора — только изможденный, потерянный человек.

— Я забыл, как пахнут твои духи… — тихо, почти неслышно прошептал он, глядя на нее сквозь дремоту. — «Весенний цветок», да? Я помню только запах хлорамина и крови… Только их…

Катя замерла, а затем медленно опустилась перед ним на колени, взяла его большие, сильные руки в свои маленькие ладони.

— Лева… — ее голос дрогнул. — Мы спасли тысячи, тысячи жизней. Но мы не должны потерять нас. Понимаешь? Андрей не должен расти с призраком вместо отца. Он уже почти не узнает тебя.

Он смотрел на нее, и в его глазах что-то надламывалось. Стена, которую он годами выстраивал между собой и миром, давала трещину.

Они просидели так почти до утра. Впервые за многие месяцы они говорили не о работе, не о войне, не о «Ковчеге». Они говорили о себе. О той первой, нелепой и такой счастливой встрече в институте. О том, как он, циник и одиночка, учился заново чувствовать в объятиях этой умной, хрупкой и невероятно сильной девушки. Они плакали и смеялись, вспоминая смешные случаи с Андрюшей.

Итогом этой ночи стало молчаливое соглашение. Катя взяла на себя все переговоры с Макаровым и бюрократической машиной. Лев, скрепя сердце, согласился. Быть оттесненным в тень, даже добровольно, далось ему нелегко. Но это была цена за возвращение к себе.

* * *

Столярная мастерская, организованная в одном из подвальных помещений, пахла древесной пылью и лаком. Варя привела сюда Сашку почти насильно. Он упирался, бубнил, что у него дел по горло. Но, оказавшись внутри, замер.

— Вот, — сказала Варя, подводя его к верстаку, где лежали рубанки, стамески, куски хорошо отшлифованной древесины. — Попробуй.

Сначала он только стоял, сжав кулаки. Потом, будто против воли, потянулся к обрезку сосны. Провел пальцами по гладкой поверхности. Взял в руки рубанок. Механические, повторяющиеся движения — толчок вперед, стружка, запах свежей древесины. Лицо его постепенно теряло напряжение. Он не говорил ни слова, но его плечи понемногу расправлялись.

Он провел в мастерской три часа. За это время он, под руководством немого старика-инструктора, потерявшего на фронте сына, сделал свою первую вещь — грубоватую, но узнаваемую деревянную лошадку для Наташи. В процессе его пару раз пробивала дрожь, он замирал, глядя в одну точку, но потом снова возвращался к работе, сжимая рубанок так, будто это был спасательный круг.

* * *

Лев зашел в лабораторию синтетической химии в конце месяца. Миша Баженов стоял у вытяжного шкафа, что-то интенсивно размешивая в колбе. Он не говорил, где был и что делал в свой вынужденный отпуск, но когда он повернулся, Лев увидел в его глазах знакомый огонь — туповатый, сосредоточенный и гениальный.

— Лев, — кивнул Миша, отставляя колбу. — Я готов. Есть идея по синтезу нового противосудорожного. На основе фенитоина, но без его мерзкой гепатотоксичности. Думаю, модифицировать радикал здесь.

Он ткнул пальцем в воображаемую формулу в воздухе.

Лев подошел, хлопнул его по плечу. Это был жест, полный облегчения и той самой, почти братской, связи, которая и держала на плаву весь их «Ковчег».

— Знаешь, за что я ценю тебя, Миша? — сказал Лев, глядя на причудливую аппаратуру. — Ты не умеешь сдаваться. Как, впрочем, и все мы здесь.

* * *

Андрей забирался на колени к отцу с осторожностью, словно боялся разбудить. В его руке был новый рисунок — на этот раз не «Ковчег», а два кривых человечка с удочками на берегу.

— Пап, а когда война кончится, ты будешь меньше работать? — шестилетний лоб наморщился в серьезной думе. — Мама говорит, что тогда раненых не будет. Правда?

Лев взял рисунок, рассматривая его с каким-то щемящим чувством. Он вспомнил, как сам, в далеком детстве, рисовал нечто подобное своему отцу. Круг замкнулся.

— Буду, сынок, — он обнял мальчика, ощущая его хрупкие плечи. — Обязательно буду. Мы с тобой пойдем на рыбалку. Я научу тебя удить, как меня учил мой дед. Мы будем сидеть на берегу Волги, смотреть на воду и говорить обо всем на свете.

— А ты покажешь мне, как червяка на крючок насаживать? — Андрей смотрел на него с восторженным ужасом.

— Покажу. И как поплавок сделать. И как костер разводить.

— Ура! — Андрей обнял его за шею и прижался щекой к щетине. — Я тоже хочу быть врачом, как ты. Чтобы все чинить.

Лев смотрел на этот рисунок, на простую детскую мечту о рыбалке, и понимал — вот ради чего он воюет на своем фронте. Не для статистики, не для отчетов Макарову. Чтобы его сын мог просто сидеть с удочкой на берегу мирной реки.

* * *

Катя положила на стол перед Макаровым папку. Не толстую, как обычно, а тонкую, но с каким-то особым, уверенным видом.

— Сергей Павлович, мы готовы передать документацию по протезам в Москву, — ее голос был ровным и холодным, как сталь. — Но с одним условием.

Макаров скептически поднял бровь.

— Условия? Вы ставите условия Наркомздраву?

— Не условия. А необходимое требование для эффективности. «Ковчег» становится головной организацией Союза по реабилитации инвалидов войны. Со своим бюджетом, штатом и правом утверждать стандарты.

Макаров фыркнул.

— Фантазии! На каком основании?

— На основании этих расчетов, — Катя открыла папку. — Подписанных ведущими экономистами Академии наук. Каждый рубль, вложенный в нашу систему реабилитации, дает пять рублей экономии в течение трех лет. Мы уже провели апробацию на двух тысячах инвалидов. Результаты здесь.

Она положила перед ним очередной лист. Макаров начал читать с насмешкой, но по мере погружения в цифры его лицо стало серьезным. Он тыкал пальцем в тезисы, перепроверял выводы. Но расчеты были железными.

— Вы… вы это серьезно? — наконец выдохнул он.

— Абсолютно, — Катя не отводила взгляда. — Либо вы получаете работающую, экономически выгодную систему. Либо — разрозненные чертежи, которые будут пылиться на полках. Выбор за вами.

Макаров откинулся на спинку стула, его лицо выражало смесь раздражения и вынужденного уважения.

— Ладно, ваша взяла. Но отчетность ежеквартально. И чтобы никаких самовольств!

— Естественно, — Катя кивнула, и в ее глазах вспыхнул огонек победы.

* * *

Ветер на крыше «Ковчега» был пронзительным, мартовским, пахшим талым снегом и далеким дымом. Лев стоял, опершись о холодные перила, глядя на огни города. Рядом с ним возникла плотная фигура Громова.

— Ну что, Иван Петрович? Есть что-нибудь?

Громов молча достал портсигар, предложил Льву, тот отказался. Чекист прикурил, затянулся.

— Леша не в списках пленных, — начал он медленно. — Но и в списках погибших его нет. Есть… нестыковки.

Лев повернулся к нему, сердце замерло.

— Какие?

— По нашим каналам… Не могу раскрыть все детали, но, с Алексеем все в порядке. Даже более чем!

Это не была победа. Это была тончайшая ниточка, волосок надежды. Но в мире, где царила уверенность «пропал без вести — значит, мертв», это было больше, чем ничего.

Лев молча сжал холодные перила. Его пальцы онемели, но он почти не чувствовал холода.

— Спасибо, Иван Петрович.

— Не благодарите, это мой долг.

* * *

Отделение гипербарической оксигенации. Гул компрессоров, запах смазки и озона. За стеклом барокамеры лежал боец с газовой гангреной, которую еще недавно считали безнадежной. Нога была спасена от ампутации, но некроз упорно не отступал.

Лев наблюдал за показаниями манометров. Давление плавно росло. Пациент дышал чистым кислородом. Это была битва на микроскопическом уровне — насыщение тканей кислородом, чтобы добить анаэробные бактерии и стимулировать рост новых сосудов.

После сеанса, когда больного извлекли из камеры, Лев вместе с дежурным врачом осматривал рану. То, что он увидел, заставило его сердце биться ровнее. Граница некроза, еще вчера расползавшаяся багровым пятном, остановилась. По краям появились первые, робкие островки грануляций — розовой, здоровой ткани.

— Есть улучшение, — констатировал врач, и в его голосе прозвучало почти удивление. — Метод стабильно работает.

Лев кивнул. Еще одна крошечная победа, еще один кирпичик в здание медицины будущего, которое они возводили здесь и сейчас, среди войны и разрухи.

Последний день марта выдался на удивление теплым. С крыш звонко капало, снег осел, обнажив грязную, но уже живую землю. Лев и Катя медленно шли по территории «Ковчега», а Андрей бежал впереди, с восторгом шлепая по лужам своими маленькими сапожками.

— Смотри, не промочи ноги! — крикнула ему вдогонку Катя, но в ее голосе не было тревоги, лишь усталая нежность.

Они шли молча, держась за руки. Просто шли. Без целей, без планов, без срочных докладов.

— Мы выстояли, Лева, — тихо сказала Катя, глядя на бегущего сына. — Пережили еще одну зиму, самую долгую.

— Последнюю военную зиму, — добавил Лев. — Дальше будет легче.

Он не был в этом уверен. Мирная жизнь сулила новые битвы — с бюрократами, с консерваторами, с наследием войны в душах людей. Но глядя на смеющегося Андрея, на лицо Кати, освещенное первым весенним солнцем, он хотел в это верить.

Поздним вечером Лев остался в кабинете один. На столе перед ним лежали три предмета, словно символизирующие его жизнь.

Чертеж нового, усовершенствованного протеза кисти с системой биоуправления — воплощение победы разума над плотью.

Письмо от Макарова, полное угроз и недовольства, — символ новой, бюрократической войны.

И рисунок Андрея — два человечка с удочками на берегу. Символ того, ради чего все это затевалось.

Он подошел к окну. Внизу раскинулся весь «Ковчег» — огромный, сложный, живой организм, который он создал. Огни в окнах лабораторий, операционных, палат. Тысячи судеб, тысячи спасенных жизней. Его детище, его крепость, его фронт.

«Война заканчивается, — думал Лев, глядя на свое отражение в темном стекле. — Но моя война… она просто меняет фронт. С бактерий на бюрократов. С осколков на чернила. И главное сражение впереди — не потерять себя в этом новом мире. Не дать бумагам и отчетам съесть того врача, который когда-то проснулся в теле студента Льва Борисова. Остаться человеком. Для Кати, для Андрея, для всех, кто доверил мне свои жизни».

Он глубоко вздохнул и потушил свет на столе. «Ковчег» внизу продолжал жить своей напряженной, целеустремленной жизнью. Готовый к миру. Готовый к новым битвам.

Глава 27 День, когда замолкли пушки ч.1

Ночь в кабинете Льва была не тихой, а наполненной. Тишину здесь измеряли не отсутствием звуков, а их качеством: равномерный гул вентиляции, далекий скрежет лифта, тиканье настенных часов — прототип собранный Крутовым. Лев сидел над отчетом по расходу полиглюкина, цифры плясали перед глазами, сливаясь в серую рябь. Усталость была костной, привычной.

Внезапный стук в дверь прозвучал не как просьба, а как приказ. Ровно три отрывистых удара — дробь Громова.

— Войдите.

Дверь открылась, пропуская внутрь не двух людей, а сгусток ночного холода и напряженности. Иван Петрович Громов вошел первым. За ним, как тень, — Алексей Алексеевич Артемьев. Оба были без головных уборов, лица заостренные, глаза лихорадочно блестели в свете зеленой лампы.

— Это срочно, Лев, — глухо бросил Громов, бросая на стол толстый серый пакет с рваными штампами «СОВ. СЕКРЕТНО» и «ВНЕ ОЧЕРЕДИ».

Лев молча взял пакет. Бумага была шершавой, холодной. Он разорвал его без ножа, поддел ногтем сургучную печать. Внутри лежало несколько листков машинописного текста и перехваченная радиограмма на японском с кривым переводом на полях.

Читал он медленно, впитывая не слова, а смысл, который кристаллизовался в сознании в ледяной, отточенный осколок.

— Отряд 731… Маньчжурия… — он пробежал глазами по тексту. — «Операция»…«… выделение культуры BA-65… диверсия на аэродроме Хабаровск-Центральный… сроки — вторая половина апреля… цель — срыв стратегического развертывания…»

Он поднял взгляд на Громова. Тот стоял неподвижно, только пальцы его правой руки слегка постукивали по планке стула.

— Насколько достоверно?

— Агент «Самурай», — отчеканил Артемьев. Его голос был сухим, как скрип пергамента. — Внедрен в администрацию отряда в тридцать девятом. Передавал данные по чуме в Халхин-Голе. Ни разу не подвел. Но связь прервалась две недели назад. Это — последняя шифровка.

— Культура BA-65, — Лев отложил бумаги, откинулся на спинку кресла, ощущая, как холодок ползет по животу. — Это сибирская язва. Легочная форма, если они распылят аэрозоль… Инкубационный период один-два дня, потом температура за сорок, кровохарканье, смерть через сутки-трое. Без массивной дозы пенициллина в первые часы — летальность под девяносто процентов. На аэродроме… Они хотят выкосить пилотов и технический состав. Остановить нашу авиацию на взлете, в буквальном смысле.

— Что можем сделать? — Громов не спрашивал «можем ли». Он спрашивал «что».

Мозг Льва, измученный бессонницей и тоннами решенных проблем, заработал с привычной, почти пугающей ясностью. Перед внутренним взором промелькнули схемы, списки, маршруты снабжения.

— Сыворотка и вакцина есть в Институте эпидемиологии в Москве, но ее недостаточно для массовой профилактики, и она не сработает при молниеносной форме, — он говорил быстро, тихо, будто рассуждал вслух. — Пенициллин… наши запасы в Приморье мизерные. Вести его из Куйбышева — две недели минимум, не успеем.

— Значит, тупик? — в голосе Артемьева прозвучала не привычная жесткость, а странная, почти человеческая усталость.

— Нет. — Лев встал, подошел к карте СССР на стене. Его палец лег на линию Транссиба. — Тупик — это если ждать. Мы не будем ждать. У нас есть МЭЛБР.

Мобильная эпидемиологическая лаборатория на колесах — его идея, рожденная после Сталинграда, воплощенная в металл Крутовым и оснащенная Пшеничновым. Вагон-лаборатория, вагон-стерилизатор, вагон-изолятор, вагон-склад. Автономность — месяц. Эшелон-призрак, который можно бросить в любую точку фронта или тыла.

— МЭЛБР сейчас на западном складе, в консервации, — сказал он, поворачиваясь к ним. — Её нужно разконсервировать за двадцать четыре часа. Загрузить запас наших самых современных антибиотиков: левомицетин, грамицидин С, весь запас бициллина. Плюс сыворотку, которую удастся собрать по округе. Плюс наш полевой автоклав, палатки, средства индивидуальной защиты. И команду.

— Кого?

— Пшеничнова — он главный. С ним — его лучших микробиологов, двух эпидемиологов из моего резерва, десять опытных медсестер, прошедших школу тифа. И усиленный взвод охраны НКВД. Не для проформы, для карантинного режима. Если что-то пойдет не так… — Лев не договорил, все в комнате поняли. Если зараза вырвется из-под контроля, тот взвод должен будет выполнить самый страшный приказ.

— Согласовано, — коротко кивнул Громов. — Я беру на себя «зеленую улицу» до Читы. Артемьев координирует погрузку и подбор людей. У вас есть список?

— Через час будет. — Лев уже писал на блокноте, его почерк, обычно четкий, сейчас был угловатым, рваным. — Отправка с рассветом, каждый час дороги на счету.

Громов и Артемьев переглянулись. За годы войны этот взгляд стал языком, на котором они общались с Львом. В нем было признание, тяжелая ответственность и то самое вынужденное товарищество, которое крепче иной дружбы.

— Это последняя битва нашей войны, Иван Петрович, — тихо, но отчетливо произнес Лев, глядя в заоконную тьму, где еще не брезжил рассвет. — С невидимым врагом.

Громов лишь хрипло крякнул, поправил портупею.

— Тогда дадим ему последний бой.

Они вышли так же быстро, как и вошли. Лев остался один в кольце света от лампы. Он взял трубку прямого провода, продиктовал дежурному по институту короткий, не терпящий возражений приказ: «Тревога для персонала МЭЛБР. Явка к семи утра на западный склад. Без объяснений». Потом позвонил домой, Катя сняла трубку на первом гудке.

— Я задерживаюсь, Катюш. Не жди, ложись спать.

— Проблема? — её голос был сонным, но сразу собранным.

— Последняя, надеюсь. Из другого театра военных действий.

Он услышал, как она тихо вздохнула. Этот вздох значил всё: понимание, тревогу, принятие.

— Будь осторожен милый.

— Целую тебя и Андрюшу.

Он положил трубку и закрыл глаза. За веками проплывали не лица, а карты, графики, формулы смертности. Сибирская язва. Бацилла anthracis. Споры сохраняются в почве десятилетиями. Они хотят отравить землю. Он снова открыл глаза. Усталость отступила, сменившись холодной, ясной концентрацией. Война ещё не отпустила их, она просто сменила адрес.

Через три дня, когда эшелон с МЭЛБР уже мчался на восток, отдаваясь на стрелках тяжким стуком колес, в «Ковчеге» пытались дать бой другому, не менее безжалостному врагу.

Отделение рентгенологии встретило Льва страхом. Не явным, крикливым, а тихим, притаившимся в глазах пациента, лежащего на жестком столе под громоздким аппаратом. Профессор Георгий Артемьевич Зедгенидзе смотрел не на больного, а на снимки прототипа флюороскопа, где тень опухоли, словно спрут, обвивала гортань пожилого человека.

— Обширная инфильтрация, — пробормотал он, щелкая выключателем. Лампы погасли, в комнате остался только тусклый свет из коридора. — Карцинома, запущенная. Операция — тотальная ларингэктомия, даже Бакулев не возьмется, слишком близко к крупным сосудам. Лучевая… — он обернулся к Льву, который стоял рядом в темном халате. — Наш «трофейный зверь» готов. Но дозы, Лев Борисович, дозы. Немцы использовали его для поверхностных опухолей кожи. Глубинная дозиметрия не отработана. Мы можем спалить всё: и опухоль, и здоровые ткани, и спинной мозг.

Пациент, ученый-химик, эвакуированный из Ленинграда, слабо кашлянул. Его взгляд был прозрачным, отрешенным.

— Я все понимаю, профессор. Морфий уже не помогает. Говорят, вы можете попробовать что-то новое, я согласен на любые условия.

Лев подошел к столу. Аппарат в углу действительно напоминал зверя — массивный немецкий, доработанный инженероми: добавлены свинцовые диафрагмы, самодельный колиматор, собранный из деталей авиационного прицела. На столе лежали листки с расчетами, которые он делал прошлой ночью. Формулы из памяти, адаптированные к мощности этой дуры, приблизительные, спекулятивные. Здесь, в сорок четвертом, это не терапия, а русская рулетка с шестью патронами в барабане.

— Георгий Артемьевич, мы играем не в богов, — тихо сказал Лев, кладя руку на холодную металлическую стойку аппарата. — У нас грязные руки и очень туманные правила. Но это единственный шанс, который у него есть. В моем… — он запнулся, — в том мире, который я могу представить, это была бы рутина. Контролируемая, точная. Здесь — только шанс.

— На чем основаны ваши «туманные правила»? — спросил Зедгенидзе, но в его голосе не было вызова, только профессиональная жажда хоть какой-то опоры.

— На анатомии, на физике. И на отчаянии, — честно ответил Лев. — Мы берем минимальную дозу, которую, по нашим прикидкам, выдержит спинной мозг. Делим ее на десять сеансов. Нацеливаем луч точно на тень, и смотрим. Если будет лучевой ожог слизистой — остановимся. Если нет… может, повезет.

Они помогли пациенту лечь, накрыли свинцовыми фартуками все, кроме квадрата кожи на шее. Зедгенидзе кропотливо выставлял координаты по рентгеновскому снимку, приклеенному к экрану. Лев стоял у пульта, его палец лежал на тумблере. В комнате было слышно только тяжелое, хриплое дыхание больного.

— Включаю.

Гудение трансформатора, щелчок. Невидимый луч, несущий в себе и надежду, и смерть, пронзил ткань. Лев следил за секундомером. Пятнадцать секунд. Стоп.

— Все, — выдохнул он. Первый сеанс длился меньше, чем одна схватка у роженицы.

Когда аппарат выключили, пациент медленно открыл глаза.

— И все? Ничего не почувствовал.

— Так и должно быть, — сказал Лев, помогая ему сесть. — Сейчас не должно. Эффект — кумулятивный. Как солнце, которое светит каждый день понемногу.

Ученый кивнул, его пальцы потрогали шею.

— Солнце… Да, хорошая аналогия. Спасибо, хоть что-то, кроме морфия. Хоть какая-то активность против этой… твари внутри.

Его увели. Лев и Зедгенидзе остались в комнате, пахнущей озоном и безнадежностью.

— Что думаете? — спросил Зедгенидзе, закуривая.

— Думаю, что через два дня у него начнется эзофагит. Будет больно глотать. Через пять — эритема на коже. А опухоль… опухоль, может, через месяц немного уменьшится. Или не уменьшится.

— И зачем тогда?

— Затем, — Лев потушил свет, — чтобы он знал, что мы боролись, а не просто ждали. И чтобы мы знали, что путь есть. Даже если мы идем по нему на ощупь, в полной темноте. Нам нужны данные испытаний.

Они вышли в коридор, где пахло уже привычными лекарствами, антисептиком и жизнью, которая, вопреки всему, цеплялась за каждый день.

* * *

Актовый зал был полон. Душный воздух пах пылью от драпировок, табаком, и тем особенным запахом коллективного напряжения — смесью пота, машинного масла с одежды техников и сладковатого запаха дезинфектанта, въевшегося в кожу. Лев сидел в президиуме между Катей и Ждановым, с показной невозмутимостью разглядывая собравшихся. Под столом его правая рука непроизвольно сжимала и разжималась. Партсобрание.

Слово взял секретарь партбюро института, немолодой, осторожный терапевт Сомов. Говорил о трудовых успехах, о выполнении плана по койко-дням, о соцсоревновании с эвакогоспиталем № 543. Голос его был ровным, убаюкивающим. Лев едва слушал, мысленно проверяя список дефицитных реактивов для девятого этажа.

Затем на трибуну поднялся Игорь Власов. Молодой хирург, прибывший полгода назад из Казани, с безупречным, как парадный мундир, партстажем и взглядом фанатика, выжженным не реальной войной, а её идеализированным, плакатным образом. Он откашлялся, поправил очки.

— Товарищи! Разрешите внести некоторые критические замечания, продиктованные исключительно заботой о деле и принципах социалистического управления.

В зале наступила та самая «гробовая тишина», которую так любят описывать плохие романисты. Но это была не тишина — это был звук двухсот человек, затаивших дыхание.

— Мы все восхищаемся научными успехами нашего института, — начал Власов, и его голос, высокий и слегка визгливый, резал слух после баритона Сомова. — Но успехи не должны заслонять от нас вопросы внутренней культуры. Я наблюдаю тревожные тенденции. Первое: кадровая политика. На ключевых постах мы видим замкнутую группу лиц, связанных не только профессиональными, но и личными, я бы сказал, семейными узами.

Лев почувствовал, как Катя рядом с ним чуть заметно выпрямилась. Он сам не шевельнулся, только слегка прищурился.

— Заместитель директора по лечебной работе — супруга директора. Заведующий хозяйственной частью — давний друг семьи. Ведущий химик — близкий товарищ. Где же принцип коллегиальности, товарищи? Где приток свежих сил? Это похоже не на советский коллектив, а на… кустарную артель.

В зале кто-то сдавленно кашлянул. Лев увидел, как Сашка, сидевший через несколько мест, медленно покраснел, но смотрел не на трибуну, а в пол, сжимая блокнот так, что костяшки пальцев побелели.

— Второе, — Власов, ободренный тишиной, набрал громкости. — Растрата народных средств. Огромные ресурсы уходят на спекулятивные, оторванные от жизни проекты. Какая-то… иммунология. Фантазии о просвечивании человека насквозь — эта самая «томография». Пока мы строим воздушные замки, рядовые врачи в районных больницах не имеют элементарного! Они оперируют при коптилках, шьют кетгутом, который гноится! Не пора ли спуститься с небес на землю?

Лев медленно перевел взгляд на Юдина. Сергей Сергеевич сидел в первом ряду, откинувшись на спинку стула, с закрытыми глазами. Казалось, он спит. Но Лев знал — это поза хищника перед броском.

— И третье, — Власов уже почти декламировал. — Отрыв руководства от массы. Директорат витает в сферах высокой науки, забывая о простых нуждах сотрудников, об их бытовых трудностях…

— Хватит.

Голос был негромким, сухим, как треск сломанной кости. Юдин не кричал. Он просто открыл глаза и произнес это слово так, будто выплевывал досадную соринку.

Власов замер с открытым ртом.

— Товарищ Юдин, я не закончил…

— Закончили, — Юдин медленно поднялся. Его массивная фигура, казалось, затмила всю трибуну. Он не пошел к ней, остался на месте, повернувшись к залу. Его голос, низкий, прокуренный, наполнял пространство без всяких усилий. — Вы закончили демонстрировать свое глубокое… невежество. Позвольте внести ясность.

Он повернулся к Власову, и его взгляд, тяжелый и холодный, как хирургический ретрактор, впился в молодого человека.

— Вы говорите о «кустарной артели». Я оперирую почти тридцать лет. Видел артели, они разваливаются после первой же сложной задачи. А этот коллектив, — он махнул рукой, не глядя, но точно указывая на Сашку, Катю, на лица в зале, — этот коллектив прошел через ад сорок первого, через тиф, через диверсии, через дефицит, о котором вы, сидя в казанском госпитале, и понятия не имели. Они держались, потому что за спиной товарища стоял тот, кому можно доверить свою жизнь на операционном столе. Или свою спину в окопе. Это не кумовство, это доверие, выстраданное кровью и потом. Вы этого не купите ни за какие партвзносы.

Власов попытался что-то сказать, но Юдин его просто перекрыл, продолжая тем же ровным, уничтожающим тоном.

— «Спекулятивные проекты». Иммунология — это то, что спасло тысячи от сепсиса после ваших, простите, не всегда идеальных операций. «Томография» — это мечта, которая завтра станет реальностью и позволит видеть опухоль без вскрытия. А то, что вы называете «элементарным» — шприцы, капельницы, антисептики — это и есть продукт той самой «оторванной от жизни» науки, которую вы так легкомысленно пинаете. Их разработали здесь. И разослали по тем самым районным больницам. Где вы были, молодой человек, когда эти «спекулянты» сутками не отходили от столов, спасая тех, кого такие, как вы, уже списали в утиль? Сидели и писали доносы о «кадровой политике»?

В зале послышался сдержанный, одобрительный гул. Юдин помолчал, давая словам врезаться.

— Что касается «отрыва от масс»… — он смерил Власона взглядом с головы до ног. — Я видел директора этого института ассистирующим мне на операции в три часа ночи после того, как он провел двадцать часов на ногах. Видел, как его супруга, ваш «кум», сутками разгружает вагоны с ранеными. Вы предлагаете им «спуститься на землю»? Они никогда с нее и не взлетали. Они вросли в нее по колено. В грязь, в кровь, в реальность.

Юдин сделал паузу, достал портсигар, неспеша прикурил. Дым кольцами поплыл в мертвой тишине.

— Поэтому мой вам совет, товарищ Власов. Садитесь и учитесь. Учитесь у этих людей. И помолчите. Хотя бы до тех пор, пока не станете хоть вполовину полезны, как те, кого вы сегодня поливаете грязью с высокой трибуны. Свободен.

Он повернулся и, не глядя ни на кого, тяжело опустился на свой стул, снова закрыв глаза, будто только что выполнил утомительную, но необходимую процедуру.

Власов стоял у трибуны, белый как первый снег. Его рот беспомощно шевелился. Секретарь партбюро Сомов поспешно поднялся.

— Будем считать критические замечания товарища Власова… принятыми к сведению. Переходим к следующему вопросу повестки дня.

Власов, спотыкаясь, сошел с трибуны и почти бегом направился к выходу, не поднимая глаз. Дверь за ним тихо закрылась.

Лев не чувствовал триумфа. Только глухую, знакомую усталость. Когда собрание, наконец, закончилось, и народ стал расходиться, Юдин, проходя мимо президиума, на секунду задержался. Он посмотрел на Льва тем же тяжелым, ничего не выражающим взглядом.

— Не благодарите, — буркнул он. — Продолжайте свой труд. Надоело уже на дураков время тратить.

И пошел дальше, его широкая спина расталкивала толпу, как ледокол — тонкий лед.

Глава 28 День, когда замолкли пушки ч.2

Палата интенсивной терапии была царством тишины, нарушаемой лишь монотонным шипением аппаратов и тихими шагами сестер. Здесь время текло иначе, замедленно, измеряясь не днями, а сменами повязок, капельницами, показаниями манометров и остальных приборах.

Лев остановился у одной из коек. На ней, лежа на животе, покоился танкист, капитан Волжанов, с огромной пролежневой раной в районе крестца, полученной после ранения спинного мозга. Паралич был неполным, но обездвижил его на месяцы. Когда его привезли, рана была страшной: кратерообразной, с подрытыми краями, заполненной серым, дурно пахнущим некрозом. Это была медленная, унизительная смерть от собственного тела.

Теперь Лев смотрел на чистую, розовую яму, все еще глубокую, но уже не мертвую. Дно лоснилось здоровыми грануляциями — бархатистой, молодой тканью. По краям ползла тонкая кайма эпителизации. Над раной, герметично приклеенная к здоровой коже, колыхалась прозрачная полиэтиленовая накладка, соединенная трубкой с вакуумным насосом. Аппарат, собранный Крутовым по эскизам Льва, тихо посапывал, оттягивая раневой экссудат в стеклянную колбу.

Возле койки, на табурете, сидела Варя. Она не делала ничего героического. Протирала лицо Волжанову влажной тряпочкой, поправляла подушку. Говорила тихим, ровным голосом.

— Сережа, погода сегодня отвратительная, слякоть. Наташка опять сапоги промочила, пришлось сушить на батарее. Пахнет, знаешь, мокрой собакой и детством.

Капитан Волжанов молчал. Но его глаза, прежде затянутые пеленой отчаяния, теперь смотрели на Вару внимательно, сознательно. Его рука, та, что сохранила слабую чувствительность, лежала на одеяле, и пальцы слегка шевелились.

Лев подошел ближе. Варя взглянула на него, кивнула, продолжила свое тихое бытовое бормотание. Он осмотрел рану, проверил дренаж, потрогал кожу вокруг — нет отека, нет признаков инфекции.

— Завтра можно пробовать уменьшить вакуум, — тихо сказал он Варе. — Грануляции крепкие. Еще неделя, может, и затянется достаточно для пересадки кожи.

Варя кивнула, выжимая салфетку в тазик.

— Он вчера сам попросил пить. Не я поднесла, а он руку к кружке протянул. Дрожала, конечно, пролил половину. Но протянул.

В этот момент капитан слабо, но отчетливо кашлянул. Варя мгновенно повернулась к нему, поднесла к его губам специальную поильную кружку с носиком. Он обхватил её обеими руками — одна слабая, дрожащая, другая, более сохранная, крепко сжала ручку. Наклонил, сделал глоток, потом еще один. Потом опустил кружку и закрыл глаза. По его щеке, изможденной, обросшей щетиной, скатилась одна-единственная, совершенно прозрачная слеза. Он не рыдал, он просто пил. Сам.

Варя отвернулась, быстро, почти грубо, вытерла глаза краем халата. Когда она снова посмотрела на Льва, её лицо было мокрым, но на нем сияла такая простая, такая абсолютная и лишенная всякого пафоса радость, что у Льва в горле встал ком.

— Видишь? — только и прошептала она.

Он видел. Это была не победа над смертью. Это была победа над бессмыслицей. Возвращение человека из небытия боли и беспомощности к самому малому, но своему — глотку воды, сделанному своей собственной рукой. Это и было то самое «качество жизни», ради которого стоило биться.

Он молча положил руку на плечо Вари, легонько сжал и вышел из палаты. За спиной оставался тихий шепот Вари и ровное посапывание вакуумного насоса — звук не борьбы, а заживления.

* * *

Кабинет Льва в тот вечер был погружен в синие сумерки. Он не включал свет, предпочитая наблюдать, как последние алые полосы заката тают на стенах, уступая место бархатистой темноте. На столе перед ним лежал сводный отчет о работе МЭЛБР: эшелон прибыл в Читу, развернулся на запасных путях, группа Пшеничнова в полной готовности. Пока тихо. Никаких диверсий не зафиксировано. Может, упредили. Может, японцы передумали. Может, агент «Самурай» ошибся. Война учила не обольщаться.

Внезапно резко, пронзительно зазвонил аппарат ВЧ-связи — не обычный телефон, а толстая черная трубка в отдельном кожаном футляре. Звонок был другим — не терпящим отсрочки, пульсирующим, как сигнал тревоги.

Лев снял трубку.

— У аппарата Борисов.

— Товарищ Борисов, — голос на другом конце был незнакомым, металлически-четким, без эмоций и каких-либо признаков усталости или личности. — Задача. Подготовьте список ведущих специалистов вашего института для участия в торжественных мероприятиях в Москве по случаю скорого разгрома врага. Подробные инструкции и пропуска будут доставлены. Вам и вашей супруге, товарищу Борисовой, надлежит присутствовать обязательно.

Лев молчал секунду, переваривая не факт приглашения, а его формулировку. «По случаю скорого разгрома врага». Не «победы». Не «окончания войны». Разгрома. Сухое, отчетное, казенное слово.

— Понял. Списки будут готовы. Скажите, есть ли ориентировочные даты?

— Ориентируйтесь на вторую половину мая. Будьте готовы к короткому уведомлению. Связь прерываю.

Щелчок. Гудков не было. Аппарат ВЧ-связи просто умер, превратившись обратно в кусок черного пластика и лака.

Лев медленно положил трубку. Он сидел в полной темноте теперь, лишь слабый отблеск уличного фонаря ложился на край стола. В ушах, поверх звона собственной крови, он словно слышал далекий, но уже различимый гул: не канонады, а ликования. Гул той самой Победы, которая шла с Запада, из-за тысячи километров, неся с собой не только радость, но и этот леденящий, всеотменяющий приказ: «Разгром завершен. Явитесь для отчета».

Он подошел к окну, уперся лбом в холодное стекло. Где-то там, в темноте, текла Волга. Где-то в эшелоне на Дальнем Востоке Пшеничнов сторожил невидимого врага. Где-то там его близкий друг и соратник Лешка. А здесь, в его кабинете, только что прозвучал сигнал: приготовьтесь, война заканчивается. Официально.

И эта мысль — «они взяли Берлин» — не вызвала у него всплеска эмоций. Она упала внутрь, как тяжелый, холодный груз, осознание невероятной цены и неотвратимости того, что должно было случиться. Впереди был салют. А сейчас была только тишина и этот холодок на стекле под его лбом.

* * *

Девятого мая 1944 операционная № 1 тонула в ослепительном свете без тени. Под лучами хирургических рефлекторов — двух трофейных немецких и одного самодельного, собранного Крутовым из прожектора ПВО и зеркал от перископа — кишечник лейтенанта Гурова выглядел не органом, а абстрактной, влажно блестящей скульптурой из розового мрамора и лиловых прожилок. Ранение было старым, месяца три, недолеченным: слепая кишка, сшитая в полевом госпитале, сформировала свищ, и теперь тонкое содержимое сочилось в брюшную полость, вызывая вялотекущий перитонит.

— Гной локальный, капсулированный, — бубнил Юдин, его голос, приглушенный марлевой маской, звучал как отдаленное ворчание. — Не санировать — прорвется, будет генерализация. Резать, Борисов, только резать.

Лев ассистировал. Его руки с мозолями от хирургических иглодержателей и тонким шрамом на левой ладони от случайного пореза скальпелем в сорок втором, автоматически подавали инструменты, отводили сальник, держали крючки. Мозг был отключен от всего, кроме операционного поля: вот слепая кишка, вот инфильтрат, вот пульсирующая под пальцами подвздошная артерия. Мир сузился до квадрата живота, залитого светом.

Юдин работал с той же яростной, почти священной неторопливостью. Каждый разрез — точный. Каждый захват ткани — бережный. Каждая перевязка сосуда — надежная. Это был не танец, а строгая геометрия спасения, где любое лишнее движение — преступление.

— Ножницы, — потребовал Юдин, протягивая руку. Лев вложил в его ладонь бранши изогнутых ножниц Купера. В этот момент дверь в операционную с треском распахнулась.

Ворваться внутрь, нарушив священный стерильный режим, могло заставить только что-то запредельное. Ворвалась санитарка Шура, девчонка лет девятнадцати, с лицом, искаженным чем-то средним между ужасом и восторгом. Она не кричала. Она выкрикнула, выплеснула слова, как выплескивают кипяток, обжигая всех вокруг:

— Товарищи! Берлин взят! Знамя над Рейхстагом! Говорят… капитуляция! КАПИТУЛЯЦИЯ!

Последнее слово сорвалось на такой высокой, визгливой ноте, что стекла в шкафу с инструментами звякнули.

В операционной повисла тишина. Но не та, что была до этого — сосредоточенная, наполненная гулом аппаратов и шипением дыхания. Это была абсолютная, вакуумная тишина. Хирургическая сестра Анна Петровна замерла с тампоном в руке. Анестезиолог, профессор Бунякин, медленно поднял глаза от ротаметров. Юдин не шелохнулся. Его рука с ножницами застыла в воздухе над раной.

Лев видел, как взгляд Сергея Сергеевича, всегда острый, сфокусированный на ткани, поплыл, расфокусировался. Юдин медленно, очень медленно, как человек под водой, повернул голову к двери, к этой плачущей, задыхающейся девчонке в халате. Потом его глаза медленно вернулись к операционному полю. К кишкам, к гною, к жизни, которую он вытаскивал с того света по кусочкам.

Он опустил руку. Аккуратно, с невероятной, почти нереальной точностью, положил ножницы на инструментальный столик. Прямо на стерильную салфетку. Потом поднял глаза на Льва. За марлевой маской его лицо было непроницаемо, но глаза… Глаза были мокрыми. В них стояла не слеза, а целое озеро непролитых слез, смесь боли, ярости, усталости и чего-то еще, что не имело названия.

Он хрипло, сдавленно откашлялся, будто дав ему выйти наружу.

— Ну, Борисов… — его голос был тихим, сиплым, совсем не похожим на привычный раскат. — Кажется… ваши труды в создании медицины будущего… окупают себя.

И тогда это случилось. По его щеке, обходя край маски, медленно, преодолевая сопротивление морщин и щетины, скатилась одна-единственная, круглая, тяжелая слеза. Она упала вниз, на его бахилу, оставив темное круглое пятно на брезенте.

Больше он ничего не сказал. Вздохнул, глубоко, так что его грудь под халатом высоко поднялась. Потом снова взял ножницы.

— Продолжаем. Анна Петровна, тампон. Борисов, крючок. Отводи аккуратнее, там артерия.

Операцию закончили в той же сосредоточенной тишине, но теперь она была другой. Она была наполнена чем-то огромным, что стояло за дверью и ждало. Когда наложили последний шов, сняли белье, Юдин первым сорвал с лица маску. Его лицо было влажным, но совершенно спокойным. Он посмотрел на спящего пациента, кивнул анестезиологу, развернулся и пошел к выходу.

В коридоре уже стоял гул. Сначала тихий, как отдаленный ропот толпы, потом нарастающий. Слышались сдавленные крики, смех, рыдания. Лев вышел вслед за Юдиным. Коридор был полон. Вышли все, кто мог стоять: врачи в запачканных кровью халатах, медсестры, санитары, раненые на костылях, в колясках, просто сидящие на полу у стен. Никто не кричал «ура». Люди стояли и молча смотрели друг на друга, не веря, проверяя по глазам: правда? Это правда?

Потом кто-то в дальнем конце гулко крикнул: «ПОБЕДА!» И этот крик, как поршень, сорвал с места всё. Залп смеха, слез, объятий. Кто-то запел «Вставай, страна огромная», но сбился, голос сел на второй же строчке, и песня рассыпалась, превратившись в общий, бессловесный, счастливый рев.

Сашка стоял, прислонившись к стене у двери в перевязочную. Он не ревел и не смеялся. Он стоял, его мощные плечи тряслись мелкой, частой дрожью, как в лихорадке. Лицо было мокрым, искаженным гримасой, в которой было всё: и боль, и память о тех, кого не смогли довезти, и дикое, необъятное облегчение. Варя подошла и просто прижалась к нему, обхватив руками, и они стояли так, качаясь, как одно существо, разрываемое рыданиями.

Юдин прошел сквозь эту толпу, как ледокол. Люди расступались перед ним, но он ни на кого не смотрел. Он шел к выходу во двор, тяжело ступая, и Лев видел, как его спина, всегда прямая, сейчас ссутулилась, будто с нее сняли невидимый, каменный груз, который он нес все эти годы.

Холл первого этажа, обычно — проходной двор, пункт сортировки и вечного хаоса, преобразился. В центре, на столе дежурной медсестры, стоял репродуктор «Рекорд» — черная, потертая тарелка в деревянном корпусе. Вокруг него сгрудилось человеческое море. Стояли вплотную друг к другу: хирурги в халатах, терапевты, медсестры, нянечки, техники с гаечными ключами в руках, шоферы, пришедшие с автобазы. И раненые. Много раненых. Те, кто мог идти — на костылях, с палками. Те, кто не мог — их вынесли на носилках, прикатили в колясках. Они лежали и сидели в первом ряду, уставившись на черную тарелку, из которой лилась музыка — то «Катюша», то марши, — и голос диктора, срывающийся от волнения, повторял сводки, уже известные, но от этого не становившиеся менее невероятными.

Лев стоял у перил лестницы, наблюдая сверху. Он видел молодого бойца, того самого, которому месяц назад ампутировали голень из-за газовой гангрены. Тот сидел в инвалидной коляске, обняв за талию санитарку Людмилу — здоровенную, добрую женщину лет сорока пяти. И он, этот двадцатилетний парень, вчера еще хмурый и замкнутый, сейчас прижался лицом к ее широкому боку и плакал навзрыд, а она гладила его стриженую голову и что-то шептала, и ее собственные щеки были мокрыми.

Видел профессора Мошкова, который стоял, опершись на костыль (его собственная нога плохо слушалась после неудачного занятия на тренажёре), и беззвучно шевелил губами, глядя в потолок, словно вел счет невидимым душам.

Видел, как рентген-техникг Цукерман, всегда ироничный и скептичный, вытащил из кармана халата рюмку, налил в нее из горлышка водки, протянул стоявшему рядом слепому капитану. Тот понюхал, кивнул, выпил залпом, скривился и хрипло сказал: «За тех, кто не вернулся». И Цукерман, не говоря ни слова, выпил следом из того же горлышка.

А из репродуктора всё лилось и лилось. Музыка смолкла, и диктор, уже знакомым, глуховатым голосом Юрия Левитана, начал читать что-то официальное, длинное. Сначала никто не понимал. Потом прозвучало слово «безоговорочная капитуляция». Потом — «акт подписан». Потом — «великая Отечественная война… победоносно завершена».

На секунду воцарилась абсолютная тишина. Даже плачущий боец в коляске затих.

А потом грянуло. Это был не крик, а взрыв. Взрыв из тысяч сдержанных эмоций. Репродуктор захлебнулся, его никто уже не слушал. Люди обнимались, целовались, хлопали друг друга по спинам, кружились, не обращая внимания на костыли и повязки. Кто-то сорвал со стены портрет — не Сталина, а просто пейзаж с Волгой — и принялся колотить им по батарее, устраивая импровизированный барабанный бой.

Лев спустился вниз. Его обнимали незнакомые люди, хлопали по плечу, кричали что-то радостное и бессвязное. Он улыбался, кивал, но внутри была странная пустота. Он пробирался к выходу, к двери, за которой был свежий, прохладный воздух и обычное небо, под которым, оказывается, больше не стреляли.

На пороге он столкнулся с Катей. Она шла из лабораторного корпуса, в руках у нее были пробирки в штативе — она, видимо, несла анализы, когда застала весть. Пробирки были целы. Она поставила штатив на подоконник, посмотрела на Льва. Ее лицо было бледным, глаза огромными.

— Лёва… — просто сказала она.

И он понял, что ему не нужно ничего отвечать. Он подошел, обнял ее, прижал к себе, чувствуя, как мелко-мелко дрожит ее спина. Они стояли так, среди всеобщего безумия, как тихая заводь в бурлящем потоке. И для Льва в этот момент Победа была не в реве толпы, а в этом трепете под его ладонью, в запахе ее волос, в которых пахло не кровью и хлорамином, а просто женщиной, его женщиной, которая выстояла.

Глава 29 День, когда замолкли пушки ч.3

Квартира Борисовых в сталинке на территории «Ковчега» была наполнена не праздничным шумом, а густым, почти осязаемым теплом. Здесь собралось не всё руководство института, а только свои. Сами Борисовы, Лев и Катя. Его родители: Анна, постаревшая, посеревшая, но с глазами по-прежнему острыми и внимательными, и Борис Борисович, в гражданском, но сидевшем с такой выправкой, словно стул был ему сменой караула. Марья Петровна, тихая, вся в седине, перебирала платочек в углу. Андрей, шестилетний энергетический сгусток, уже накормленный и усмирённый необычной серьезностью взрослых, слонялся по комнате, трогал вещи на столе и украдкой смотрел на деда.

На столе стояла нехитрая закуска: хлеб, соленые огурцы с институтского подсобного хозяйства, колбасы, и бутылка. Не водка, а темно-коричневая, с пожелтевшей этикеткой «Зубровка». Трофейная, хранившаяся у Бориса Борисовича с сорок третьего. *Настойка попала в каталог только в 1957, но изготавливали ее с конца 19 века*

Борис Борисович молча взял бутылку, открутил пробку, доставшуюся от парфюмерного флакона. Разлил по стопкам. Налил всем, даже Андрею — в его детскую чашку-непроливайку налил грамм двадцать воды из графина.

— Встанем, — сказал он негромко.

Все встали. Даже Андрей, серьезно скопировав движение взрослых. Борис Борисович поднял свою стопку. Его рука не дрожала. Он смотрел не на всех, а куда-то поверх голов, в точку на стене, где висела старая фотография его собственного отца, погибшего в двадцатые.

— За Победу, — сказал он глухо. Помолчал, губы его плотно сжались, скула запрыгала. — За вас. — Он перевел взгляд на Льва, потом на Катю. — За то, что мой сын… — голос его внезапно сорвался, стал хриплым, чужим. Он откашлялся, выпрямился еще больше. — За то, что мой сын оказался на своем месте. Честь имею.

Он выпил залпом, одним движением. Все последовали его примеру. Лев почувствовал, как обжигающая жидкость проходит вниз, смывая ком из горла. Анна не пила. Она поставила стопку, подошла к Льву и Кате и просто обняла их обоих, прижавшись щекой то к плечу сына, то к щеке невестки. Она ничего не говорила. Ее молчание было громче любых слов.

Потом разговоры потекли тихо, обрывисто. О том, как эвакуировались. О первом дне в Куйбышеве. О том, какой путь они все прошли.

Позже, когда женщины ушли на кухню мыть посуду, а Андрей заснул на диване, Лев с отцом вышли балкон. Курили молча, глядя на огни «Ковчега», которые в эту ночь горели, кажется, в каждом окне.

— Отец, нас вызывают в Москву. На торжество, — тихо сказал Лев.

Борис Борисович кивнул, выпуская колечко дыма.

— Знаю, мне звонили. Готовься, там будут… разные люди. Умей отличить тех, кто хочет использовать, от тех, кто хочет понять. Хотя, я думаю ты научился. — Он повернулся к сыну, и в его обычно непроницаемых глазах Лев увидел что-то неуловимое — гордость? Облегчение?

— Ты отстоял честь нашей семьи. Не тем, что стал знаменитым. А тем, что в самое черное время делал дело. Настоящее дело. Оправдал свои идеи медицины будущего, и не только. Спасибо, сын.

Это было больше, чем любая благодарность от государства. Лев кивнул, не находя слов. Они стояли еще немного, докуривая, слушая далекий, приглушенный гул ликования, долетавший из города. Для Бориса Борисовича, прошедшего через многое, эта Победа была и личным оправданием, искуплением. И его сын стал частью этого искупления.

* * *

Девятое мая в Куйбышеве было не солнечным и парадным, а хмурым, по-весеннему свежим, с низким небом и порывистым ветром, пахнущим талым снегом, глиной и дымом. Но это не имело никакого значения.

Площадь, огромная, вымощенная брусчаткой, была заполнена людьми до состояния человеческой лавы. Она текла, бурлила, вздымалась волнами смеха и слез. Лев держал на плечах Андрея, который вцепился руками в его волосы и кричал что-то восторженное, неслышимое в общем гуле. Катя шла рядом, крепко держась за его рукав, ее лицо сияло улыбкой, которую Лев не видел, кажется, с тридцать девятого года.

Их окружала своя, вселенная Ковчега. Вот профессор Виноградов, всегда корректный и сдержанный, обнявшись с Юдиным, орет невпопад «Катюшу», и оба фальшивят на разные голоса, но им плевать. Вот Миша Баженов, абсолютно трезвый, но с лицом человека, находящегося под сильнейшим психоделиком, пытается что-то объяснить Кате, тыча пальцем в небо: «Кать, понимаешь, спектр поглощения… нет, ты посмотри на эти цвета… это же чистый… чистый триумф!» Катя кивает, улыбается, гладит его по плечу, как расшатавшегося ребенка.

Сашка и Варя танцуют. Просто танцуют посреди толпы, под несуществующую музыку. Сашка приволакивает ногу, Варя осторожно обходит его, но они кружатся, прижавшись друг к другу щеками, и на лицах у них нет ни боли, ни памяти о боли — только сейчас, только этот танец.

Кто-то из раненых, молодой парень без руки, залез на тумбу уличного громкоговорителя и читает стихи. Неизвестно чьи, может, свои. Голос у него срывается, он плачет, но читает, а вокруг него стоят и слушают, и женщины платочками утирают глаза.

И потом начинается салют. Не тот, грандиозный, московский, который увидят только в кинохронике, а свой, куйбышевский. Из зенитных установок, оставшихся с войны, стреляют холостыми. Ба-бах! Ба-бах! Вспышки рвут низкое небо, озаряя тысячи смотрящих лиц снизу красным, белым, зеленым светом ракет. Грохот оглушителен, Андрей вжимается в отца, но не от страха, а от восторга.

— Папа, смотри! — кричит он прямо в ухо. — Это как Новый год, только лучше!

Лев смотрит на эти вспышки, отражающиеся в миллионах капель на щеках, в глазах, в лужах талого снега. И его накрывает. Не волна ликования, волна чего-то другого. Огромная, тяжелая, как свинцовое одеяло. В горле встает горячий, тугой ком, дыхание перехватывает. Он не может плакать. Он просто стоит, держа сына, и смотрит в небо, по которому ползут дымные колеса от разрывов, и чувствует, как внутри что-то рвется, ломается, оттаивает. Это не слезы, это тихий, внутренний крик, который наконец-то получил право на существование. Крик по всем, кого не спасли. Крик по тем четырем годам, которые украли у него, у Кати, у Андрея, у всей страны. Крик облегчения, что этот кошмар, наконец, кончился.

Он опускает голову, прижимает к себе Андрея, чувствует тепло его маленького тела. Катя прижимается к нему сбоку, кладет голову ему на плечо. Они стоят так втроем, островок в бушующем море счастья, и для Льва в этот миг Победа обретает единственно верный смысл. Она — вот эта точка опоры под ногами. Вот это дыхание жены у щеки. Вот этот смех сына. Все остальное — салюты, ордена, речи — просто шум. Красивый, заслуженный, но шум.

Ликование на площади выдохлось, растаяв в темноте, как дым от салюта. «Ковчег», опустевший и притихший, вернулся к своему ночному ритму: редкие шаги дежурных, приглушенный свет в палатах, скрип колес каталки где-то в глубине коридора. В своем кабинете Лев не зажег яркий свет. На столе горела только зеленая лампа с тяжелым абажуром, отбрасывая круг света на разложенные бумаги и оставляя лицо в тени.

Перед ним лежало не отчетное досье, а несколько разнородных листов, которые он вытащил из сейфа. Старый, потрепанный блокнот в клеенчатой обложке — последний материальный призрак Ивана Горькова. Под ним — сводная статистика НИИ «Ковчег» за 1941–1945 годы, отпечатанная на серой, волокнистой бумаге. Рядом — докладная записка военно-санитарного управления о снижении летальности в действующей армии по сравнению с данными Первой мировой и финской кампании.

Лев откинулся в кресле, уставившись в потолок, затянутый сигаретным дымом. В ушах еще стоял гул толпы, но внутри была та самая, выстраданная тишина, в которой только и можно было что-то понять.

Итак, подведем итоги, Горьков. Точнее, Борисов. Что ты натворил за эти четыре года?

Он не стал брать в руки карандаш. Цифры крутились в голове сами, выстраиваясь в ледяные, безэмоциональные колонки.

Пенициллин, стрептомицин, левомицетин. Внедрение массового производства последнего к 1943-му. Снижение смертности от раневой инфекции и сепсиса. По самым скромным оценкам ГВСУ — на 18–22 % по сравнению с 1941 годом. Что в абсолютных цифрах? Если за войну ранено 20 миллионов, а от инфекций в первую мировую умирал каждый третий… Грубая прикидка: антибиотики спасли от полутора до двух миллионов жизней. Миллионов. Не человек — жизней. Это целые города, которые могли опустеть, но не опустели.

Система этапного лечения с эвакуацией по назначению. Его «План „Скорая“». Триаж на передовой, сортировочные эвакопункты, специализированные госпитали. Сокращение времени до оказания квалифицированной помощи с 12–18 часов до 6–8. Снижение летальности на этапе эвакуации, по данным того же ГВСУ, на 15 %. Еще сотни тысяч.

Кровезаменители. Полиглюкин. Простейшие солевые растворы в одноразовых флаконах. Борьба с шоком. Еще проценты. Десятки, если не сотни тысяч на дивизию.

Элементарное оснащение. Одноразовые шприцы, которыми теперь торгуют на экспорт. Капельницы. Армейские жгуты с фиксацией времени наложения. Индивидуальные пакеты. Это даже не проценты. Это фундамент, на котором все держалось. Сколько бойцов не истекли кровью потому, что у санитара в подсумке был жгут, а не обрывок ремня? Не сосчитать.

«Ковчег» как точка сборки. Семь с половиной тысяч тяжелораненых, прошедших через его операционные и палаты. Из них возвращено в строй или на трудовые позиции — пять тысяч двести. Каждый из этих пяти тысяч — умноженный на его будущих детей, на его работу, на то, что он построит или починит. Эффект домино.

Туннель под Ленинградом. Тысячи детей и ученых вывезено зимой 42-го. Не миллионы, нет. Но каждый из этих ученых — это, возможно, будущий реактор, самолет, открытие. Каждый ребенок — просто ребенок, который не умер в подвале.

Обучение. Тысячи инструкций, десятки тысяч обученных санитаров и младших хирургов, разлетевшихся по всем фронтам. Эффект не измерить, но он есть. Как дрожжи в тесте.

Лев закрыл глаза. За веками не было триумфальных маршей. Был сухой, методичный отчет бухгалтера, подсчитывающего спасенный человеческий капитал.

Я не изобрел «Катюшу», — подумал он без тени сожаления. — Не нашел месторождение урана. Не начертил чертеж Т-34. Я… я был слесарем. Слесарем при гигантской, истекающей кровью, скрипящей машине под названием «Красная Армия». Я не конструировал новые двигатели. Я латал пробоины, менял вышедшие из строя шестеренки, подтягивал гайки, подливал масло. И эта машина, потому что ее вовремя латали, проехала на год дальше, чем в том, другом мире. На целый, долгий, страшный год. Берлин в апреле, а не в мае. Япония… Может, теперь и без атомных бомб? Миллионы тех, кто должен был умереть в 1945-м — живы. Они сейчас спят в своих кроватях, пусть даже это нары в бараке. Обнимают своих жен, пусть усталые и поседевшие. Тычут пальцем в небо, объясняя детям, что это был салют, а не зенитки. Это… это и есть моя Победа. Негромкая. Непарадная. Врачебная. Скромная, как шов на животе. Но шов держит.

Он открыл глаза. Взгляд упал на старый блокнот. Он потянулся, открыл его наугад. Страница, 1934 год. Детские, еще неуверенные каракули: «Синтез хлорамина Б… Методика очистки… ДОЗИРОВКА: 0.5 % р-р для промывания ран…» Почерк был другим. Чужим.

Он листал блокнот дальше. Мелькали обрывочные записи, не имевшие отношения к медицине. «Газопровод Саратов-Москва… начало строительства 1944?» «Полупроводники… германий… транзистор (Бардин, Браттейн, Шокли, 1947)». «Вертолёт Ми-1 (Миль)… несущий винт…». Чертежи, больше похожие на каракули ребенка. Схемы, которые ничего не говорили его, врачебному, мозгу.

Что, если бы?.. — мысль, от которой он всегда отмахивался, теперь накрыла с новой силой. — Что, если бы я не зациклился на медицине? Если бы попытался стать универсальным спасителем? Шепнуть Берии про уран? Кинуть идею Королеву про баллистические ракеты? Намекнуть Туполеву на стреловидное крыло?

Он представил себе эту альтернативу. Неуверенный, паникующий студент Лёва Борисов, пытающийся втолковать майору НКВД теорию расщепления ядра. Исход был очевиден: психушка или расстрельный подвал. Даже если бы чудом выжил и попал в «шарашку», стал бы он там кем-то? Он — не физик, не инженер. Его мозг выдает дозировки антибиотиков, а не уравнения термоядерного синтеза. Его руки умеют накладывать шов на сосуд, а не собирать танк.

Нет, — окончательно, с холодной ясностью решил он. — Это был бы путь в никуда. Распыление. Гибель. Я не технарь, я врач. И мой фронт был здесь. У операционного стола, в лаборатории. В кабинете, где считали дозы пенициллина на тонну культуральной жидкости. И если бы я метался, пытаясь спасти «всё»… я бы не спас ничего. «Ковчег» бы не родился. Леша, Сашка, Миша, Катя… их бы не собрал вокруг себя. Булгаков умер бы в сороковом от нефросклероза. И я, наверное, давно бы лег в сырую землю где-нибудь под Воркутой как безвестный вредитель-фантазер. Нет.

Он швырнул блокнот обратно в середину стола. Звук был громким, вызывающим в ночной тишине.

Я выбрал свой фронт. Узкий, точечный, глубокий. И мы его победили. Не я один, мы. Все, кто был здесь. Кто не спал сутками, кто падал от усталости у операционного стола, кто травился реактивами в лаборатории, кто выбивал вагоны с углем зимой. Это наша общая, негромкая, технологическая Победа. Та, о которой в газетах не напишут. Но она — есть.

Чувство было странным. Не гордости, не триумфа. Скорее, тяжелого, спокойного удовлетворения мастера, выполнившего сложную, грязную, но необходимую работу. Работу, которую кроме него, возможно, сделать было некому.

Через два дня в тот же кабинет вошли другие люди. Не ликующие толпы, не плачущие санитарки. Трое мужчин в темных, добротных, но не парадных костюмах, с портфелями из настоящей, потертой кожи. Их лица были усталыми, умными и совершенно лишенными эмоций. Это были не идеологи, не партийные борзописцы. Это были кадры из Госплана и отдела здравоохранения ЦК — те, кто считал не лозунги, а ресурсы. С ними — молодой, щеголеватый референт с блокнотом.

Лев и Катя встретили их стоя. Катя была в строгом темном платье, волосы убраны в тугой узел. Она выглядела не врачом, а профессором экономики. Что, в сущности, и было правдой.

— Товарищ Борисов, товарищ Борисова, — произнес старший, представившийся Петром Николаевичем. — Мы ознакомились с предварительными материалами вашего института. Впечатляет. Но война кончилась. Страна лежит в руинах. Нам нужны не впечатления, а конкретные планы и, главное, обоснования. Почему мы должны вкладывать и без того скудные ресурсы в продолжение вашей… научной деятельности? Почему не направить силы и средства на восстановление разрушенных больниц, которых тысячи?

Лев кивнул. Он ожидал этого вопроса.

— Потому что восстановление старых, отсталых структур — это путь в тупик, — спокойно сказала Катя, опережая его. Она открыла папку, разложила перед комиссией несколько графиков. — Мы предлагаем не «продолжение», а принципиально новую стратегию. Основанную на трех принципах: профилактика, стандартизация, экономическая эффективность.

Она заговорила. Голос ровный, без пафоса. Она говорила о трехуровневой системе здравоохранения: фельдшерско-акушерский пункт в селе, центральная районная больница с узкими специалистами, республиканский или областной специализированный центр, оснащенный по типу «Ковчега». Говорила о единых клинических протоколах, рассылаемых из головного института. О системе непрерывного обучения врачей через ординатуру и курсы. О массовой диспансеризации для раннего выявления туберкулеза, болезней сердца, онкологии.

— Утопия, — отрезал один из членов комиссии, экономист с острой бородкой. — Денег нет, людей нет. Стране нужен металл, цемент, трактора, а не… томографы. Если они вообще когда-нибудь будут.

— Именно поэтому, — Катя не моргнув глазом положила перед ним другой лист — расчеты, выполненные ее отделом и проверенные привлеченными математиками из университета. — Посмотрите. Стоимость содержания одного больного туберкулезом в специализированном стационаре в год. А здесь — стоимость массовой флюорографии и профилактического лечения ранних форм. Разница — в восемь раз. Стоимость пожизненной пенсии инвалиду войны. А здесь — стоимость его комплексной реабилитации и протезирования, позволяющего вернуться к квалифицированному труду. Окупаемость — два с половиной года. Мы предлагаем не тратить, а инвестировать. Инвестировать в здоровье населения — самого главного ресурса страны. Больной, ослабленный народ не восстановит экономику.

— А кто будет все это внедрять? Где взять столько подготовленных кадров? — спросил Петр Николаевич, но в его глазах уже мелькал не скепсис, а интерес расчетливого хозяина.

— Институт «Ковчег» готов стать головной организацией и учебной базой, — вступил Лев. — Мы уже начали. У нас есть отработанные методики, педагогический опыт, инфраструктура. Нам нужен мандат и ресурсы не на содержание, а на развитие. Мы будем готовить кадры, рассылать их по регионам, контролировать стандарты, вести научные разработки, приносящие конкретную экономическую выгоду. Например, экспорт наших медицинских технологий и препаратов уже сейчас может давать валютную выручку, сравнимую с продажей леса или пушнины. Как было до… войны. Вы же знаете те суммы, что приносил наш экспорт? Шприцы, капельницы, антибиотики и остальные препараты, это до десяти процентов ВВП страны… А за время войны, мы создали и стандартизировали десятки новых препаратов, технологий, изобретений.

Комиссия переглянулась. Молчание длилось несколько минут. Они изучали графики, тыкали пальцами в цифры, что-то тихо обсуждали между собой.

— Допустим, — наконец сказал Петр Николаевич, собирая бумаги. — Ваши расчеты… они требуют проверки, но выглядят убедительно. Мы берем материалы на изучение. Официального решения ждите через пару недель. Но лично я скажу: подход… нестандартный. И потому, возможно, единственно верный в текущих условиях.

Это была не победа. Но это и не было поражением, это был шанс. Когда комиссия ушла, Катя выдохнула и опустилась на стул, вдруг побледнев.

— Ну, как? — спросила она.

— Блестяще, — честно сказал Лев. — Ты была блестяща, Катенька. Они думали, что приехали к чудакам-изобретателям. А ты говорила с ними на языке, который они понимают лучше всего: на языке цифр и выгоды.

— Это твои цифры, Лёва. Твоя выгода — спасенные жизни. Я лишь перевела их на бюрократический.

Он улыбнулся, впервые за этот день по-настоящему. Впереди была битва, но теперь он знал, что сражаться они будут вместе, и у них есть настоящее оружие — не идеология, а холодная, железная логика эффективности.

Глава 30 Интерлюдия Алексей Морозов — Лешка. Рождение мифа

Сержант Иван Дорохов лежал на кровати в казарме, закинув руки за голову, и задумчиво смотрел в потолок. В горле ещё стоял приятный привкус пива, а тело, вымытое в бане до скрипа, лениво отдыхало. За окном, за бетонной стеной склада, гудел город. Не гудел войной — гудел жизнью. Здесь, в тылу, был свой, почти мирный ритм.

Сегодня у него было увольнение в город. Не «увольнительная», как до войны, а восемь часов разрешённого отсутствия в части для тех, кого сняли с передовой после вчерашнего боя. Вчера… Иван усмехнулся про себя. Он не был в той самой контратаке, его рота держала соседний участок. Но он видел, как возвращались танки — грязные, с вмятинами, но возвращались победителями, «израненными», но «живыми». И он потом видел лица танкистов — усталые, но с каким-то жёстким, ликующим огнём внутри. Они вышибли эсэсовцев. Гнали их по своей земле целых пять километров. Иван сначала не поверил, не умом, а сердцем не поверил, пока не увидел пленных — не тех жалких, оборванных «фрицев» первых дней его попадания в город, а рослых, в хорошей, хоть и грязной теперь форме, с залихватски заломленными пилотками. У них в глазах был не страх, а потрясение, как у человека, которого только что ударили обухом по затылку. Иван помнил это выражение. Он видел его в зеркале после дулага. Полковник Морозов умел удивлять и своих и чужих…

Они, оказывается, тоже могут быть такими: уязвимыми, бегущими, трясущимися от страха с растерянными лицами.

От этого открытия мир стал проще и твёрже. Немец — не сверхчеловек. Он солдат! Сильный, вышколенный, жестокий — да. Но если его правильно ударить, он ломается. А бить их здесь умели, полковник Морозов научил.

Увольнение они с земляком Петькой потратили будто купцы на базаре, тратя разумно и бережно каждый час свободного времени. Сначала — в столовую, где дали гуляш по ощущению мяса в котором было куда больше, чем макарон, знатный такой гуляш. Потом — по зову души — в баньку, хотя мылись уже второй раз за день. Просто хотелось посидеть в парилке, попить пивка, поесть раков, ощутить тепло в костях. А потом, уже чистые, в новом обмундировании, они пошли… в театр.

Здание городского театра уцелело чудом. Окна были забиты фанерой, с потолка кое-где сыпалась штукатурка, но внутри горели люстры. Играли знаменитую комедию Николай Васильевича Гоголя — «Ревизор». Актрисы, с лоснящимися от богатых пайков лицами, будто и не было никакой войны, в ярких платьях, давали шикарное представление. Иван мало вникал в сюжет, он наслаждался обстановкой, сидел, заворожённый. Не столько спектаклем, а сколько самой возможностью всего этого. Сидеть в театре, слышать смех вокруг (смеялись в основном девчата-связистки и раненые из госпиталя), чувствовать, как где-то далеко, за стенами, гремит война, а здесь… здесь свет, музыка, жизнь. Это было посильнее агитации любого политрука. Это было доказательство: город жив. Мы защищаем не руины, а мирную жизнь. Эту хрупкую, диковинную, почти забытую нормальность.

Возвращаясь в казарму на вечернюю поверку, Иван ловил себя на мысли: он не хочет, чтобы это кончилось. Не театр или пьеса — а эта уверенность. Уверенность в завтрашнем дне, в том, что его накормят, что за спиной — не паника и хаос, а порядок, пусть и суровый порядок войны. Что командиры знают, что делают, что немца можно не только остановить, но и пнуть так, чтобы он летел до самого Берлина. Он вдруг отчетливо понял, как хочется, чтобы Алексей Морозов жил и командовал армией, а лучше фронтом, тогда они — УХ!

Поверку проводил новый ротный — лейтенант (младшие командиры быстро выбывали или шли на повышение, но чаще погибали, суровая реальность ВОВ), бывший учитель истории, сухой и внимательный. Он ничего не сказал о вчерашнем бое, только напомнил, что нужно соблюдать бдительность. Но в его глазах, когда он смотрел на построение отдохнувших, сытых бойцов, было то же, что чувствовал и Иван: опора. Почти физическая вера в командующего обороной, вера на которую можно почти физически опереться.

Утром, сразу после подъема объявили построение. Это не была тревога, а нечто другое, не понятное. На плацу была установлена трибуна и установлен громкоговоритель, они выстроились те, все части, что были на отдыхе по ротации. Вперед вышел сам полковник Морозов. Молодой, лет двадцати семи (сержант ошибается Морозову 29 лет), не больше. Высокий, худощавый, в простой гимнастёрке без знаков отличия, которые он, как знали все, не носил опасаясь снайперов, впрочем полковника знали в лицо. Орлиный взгляд без тени сомнения.

— Товарищи бойцы и командиры, — его голос, негромкий, но отчётливый, было отчетливо слышно благодаря громкоговорителю. — Вчера был хороший, результативный день. Мы показали одной высокомерной выскочке, ефрейтору укравшему генеральские лампасы, что значит лезть воровать в чужой дом. Воришка и мелкий уголовник называющий себя фюрером наказан. Иван не очень понимал к чему эта речь, а кинооператор фиксировал слова Морозова. Можно не сомневаться кинопленка дойдет до Гитлера и как бы сказал Лев Борисов у фюрера полыхнет пукан…

По строю пробежал одобрительный гул.

— Но это не конец. Это только начало разгрома бесноватого выскочки и бездарного художника. И чтобы они лучше поняли наши правила, мы им сейчас кое-что объясним. — Морозов кивнул в сторону радиостанции, установленной на трибуне.

К микрофону подошла девушка. Стройная, в платье, как будто она учительница, с идеальной строгой прической. Иван не мог знать, она и была учительницей немецкого из местной школы. Её взяли в штаб переводчицей. Девушка была сосредоточена и горда. Её переполняла гордость за возложенную на её хрупкие плечи миссию.

Морозов что-то тихо сказал ей. Она кивнула, перевела дух и заговорила в микрофон. Чистым, школьным немецким, который теперь звучал как приговор.

— Внимание, командованию частей вермахта, осаждающих город Белосток. Передаю ультиматум коменданта города, полковника Морозова.

Её голос, усиленный репродукторами, понёсся над просыпающимися улицами, разносясь до каждого уголка, где висела «тарелка» репродуктора…

— У нас в плену находится одна тысяча двести тридцать семь ваших солдат и офицеров, они живы. Ваши бандиты пока что получают паёк, достаточный, чтобы не умереть с голоду.

Катя сделала паузу, переводя взгляд на полковника. Тот стоял неподвижно, смотря в темноту, на запад.

— У вас, по нашим данным, в лагерях в ближайшем тылу — не менее полутора тысяч наших бойцов. Они умирают от голода, ран и болезней. Это должно прекратиться.

В строю замерли. Иван стиснул зубы. Он вспомнил дулаг. Вспомнил каждый день.

— Вот наши условия, — голос Кати зазвучал твёрже, в нём появились стальные нотки, продиктованные тем, что она переводила. — Вы передаёте нам полторы тысячи наших военнопленных. Живых и способных передвигаться. Мы передаём вам ваших бандитов. Место обмена укажем после вашего согласия. Время на раздумье — двадцать четыре часа.

Она замолчала. Морозов шагнул к микрофону и, не повышая голоса, добавил по-русски, но так, будто это было обращением и к немцам тоже:

— Если через сутки согласия не будет, или если в наших лагерях начнётся мор, я начну вешать ваших пленных. По двести человек в день. На виселицах, которые мы построим на самой высокой точке города. Чтобы вы видели в бинокли. Начну с младших чинов, потом — унтеров, а лишь затем офицеров. Пока не кончатся. Или пока вы не одумаетесь, на раздумье двадцать четыре часа.

Он отстранил микрофон. Катя, побелевшая как полотно, перевела. Последняя фраза повисла в эфире ледяным эхом. Тишина на плацу была абсолютной. Потом кто-то сзади у Ивана выдохнул: «Так им, гадам…»

Морозов обратился к строю.

— Война — не дуэль джентльменов. Это грязная работа. Они пытаются сломать наших бойцов: голодом, страхом и жестокостью. Значит, и мы будем говорить на их языке, языке силы, языке взаимной, тотальной ответственности. Чтобы каждый немецкий офицер, отдающий приказ морить наших пленных, знал — следующий на верёвке может оказаться его подчинённый. А может, и он сам, если попадёт к нам. — Он обвёл взглядом замершие шеренги. — Вы считаете это жестоко? Да. Это жестоко. Но это та жестокость, которая даст шанс выжить нашим товарищам в нацистских лагерях. Способны ли вы на такую жестокость?

Строй молчал. Но это было не молчание несогласия. Это была тяжёлая, свинцовая тишина понимания. Понимания той цены, которую они все уже заплатили и, возможно, заплатят ещё.

— Разойтись, — коротко бросил Морозов. — К завтрашнему утру мы будем знать их ответ.

Иван шёл обратно в казарму, и странное чувство обуревало его. Не ужас или отвращение. А та же самая, окрепшая за день уверенность. Полковник не просил, не умолял… Не таким был из Лешка, он диктовал условия. С позиции силы. Это было похоже на безумие, окруженная крепость диктует свои условия «победителю» и ставит этого самого «победителя» на колени…

За стеной, в чёрном поле, теперь знали не только про их ракеты и танки. Теперь они знали про их волю: беспощадную железную…

Город спал. Или делал вид, что спит. А Иван Дорохов, сержант, вчерашний пленный, прилёг на койку (понятно после подъема не принято лежать, но надо понимать в условиях войны послабления в казарме) и понял, что боится не завтрашнего дня. Он боится за них, за немцев. Потому что они разбудили того, кого будить не следовало, Морозов не просто командир, он русский воин, медведь-оборотень и немцы по своей дурости разбудили страшную силу.

31 декабря 1941 года. Подвал Главпочтамта, ставший клубом.

Стены тряслись от близких разрывов. С потолка сыпалась штукатурка, оседая на плешины рояля и на белые, накрахмаленные ещё в ноябре скатерти. Здесь, в подвале, горели свечи — не от нехватки электричества, а для атмосферы. Вставленные в гильзы от снарядов, они бросали дрожащие тени на лица.

Это был Новогодний бал умирающего города.

Полковник Морозов стоял у импровизированной эстрады, где чудом уцелевший городской оркестр играл «Щелкунчика». Он был в чистой, но безнадёжно поношенной гимнастёрке, без знаков различия ибо в отличие от своих бойцов редко менял форму на новую, ему его форму стирали. Лицо — жёсткая маска из теней и резких складок у рта. Ему было двадцать девять. А выглядел он на 27 максимум это был вызов самой природе. По задумке Лешки Морозова здесь на новогоднем балу побывают все бойцы, что участвуют в обороне города, хотя бы на один час или на 30 минут, но их отзовут с фронта, найдут кем заменить…

— Товарищи, — его голос, привыкший перекрывать грохот, сейчас звучал приглушённо, странно глухо. — Сегодня календарь говорит нам, что кончается сорок первый. Самый чёрный год нашей жизни.

В зале замерли. Раненые на костылях, связистки, офицеры (понятно командиры, но тут речь не столько о сержантах, а командирах в офицерском звании) с глазами будто смотрят в прицел — все смотрели на него. В этих взглядах не было надежды. Была благодарность. И обречённость, велись городские бои и надежды не было…

— Мы простились со многими. Мы потеряли дома, улицы, целые районы нашего города. — Он сделал паузу, будто прислушиваясь к далёкому гулу, который никогда не прекращался. — Но пока мы здесь стоим, пока мы помним, за что воюем — нас не победить. Сорок первый не смог нас сломать. Значит, и сорок второй мы переживем.

Он поднял стакан. В нём была не водка, а тёмный, а шампанское, простое советское шампанское, что Лешка приказал сберечь до нового года, тогда летом 1941-го.

— Я не буду говорить громких слов о победе. Вы их заслужили больше, чем кто-либо. Я скажу то, что знаю точно. Мы выжили. Мы продержались. И мы выведем отсюда всех, кто ещё может идти. Каждого, кто не может идти мы вынесем, никого не бросим. И моё обещание всем вам в новом 1942 году.

Он выпил. Холодное, ледяное шампанское обожгла горло, настолько оно было холодным, ибо декабрьский снег охлаждал лучше любого холодильника.

Заиграл вальс. Пары закружились среди мешков с патронами и ящиков со снарядами. Морозов видел, как капитан Ветров, с перебинтованной головой, пытался танцевать с учительницей Катей, той самой переводчицей. Видел, как старый майор Гуров, комендант, плакал, уткнувшись в стену, он видел лица, запоминал их. Каждое лицо…

К нему подошёл Носов, командующий тем, что осталось от кавалерии, теперь — командир партизанского полка в лесах. Он появился три дня назад с малым разведдозором, пройдя через немецкие кордоны как призрак.

— Алексей Васильевич, — тихо сказал Носов. — Люди не верят, они думают, ты их утешаешь.

— А ты? — не глядя на него, спросил Морозов.

— Я видел и читал твой план, я знаю цифры. Знаю, что из десяти тысяч штыков и двадцати тысяч гражданских, способных шевелить ногами, до леса в лучшем случае доберется треть. И то, если…

— Если ты ударишь вовремя, — закончил за него Морозов, наконец повернувшись. Его глаза в тусклом свете были как два обломка льда. — На пятый день. С первым лучом. Не минутой раньше. Не минутой позже.

— «Встречай первый луч солнца на пятый день. С рассветом я приду», — процитировал Носов чью-то старую, незнакомую Морозову книгу… — Чёрт с ним, с рассветом, я буду там. Но… с гражданскими это самоубийство. Мы могли бы вывести хоть тысячу бойцов…

— Тогда всё, что мы здесь делали, — не имело смысла, — отрезал Морозов. — Мы не за землю воевали, мы за своих людей, русские га войне своих не бросают. Это не обсуждается полковник. Носов молча кивнул, он понял, это был приговор и кодекс чести, кодекс чести белостокского гарнизона, что полгода держал на себе врага, врага, что так и не смог подойти к Москве, не хватило того самого армейского корпуса и элитной дивизии СС…

5 января 1942 года. 03:00. Восточная окраина.

Город был скелетом. От домов остались остовы, торчащие из снега и битого кирпича, как рёбра гигантского павшего зверя. Морозов шёл по линии последних укреплений. Перед ним — жалкие остатки армии, которая когда-то насчитывала десятки тысяч.

Два Т-34 с залатанными бортами и самодельными экранами из рельсов. Три БТ-7 на колёсно-гусеничном ходу, больше похожие на смертельно раненых хищников. Десять тысяч человек? Врут. Наберётся семь, да и те — на лицах землистая усталость, в глазах — пустота шестимесячного ада. За их спинами — ещё несколько тысяч гражданских. Старики, женщины, дети, завёрнутые во всё, что щедро раздавали со складов прежде, чем их поджечь. Они молча смотрели на своего полковника, который обещал их вывести. Он не стал говорить речей. Он подошёл к первому танку, стукнул кулаком по броне.

— Орлов, ты ведёшь таран. Пробиваешь дыру. Не глубже трёхсот метров. Закрепляешься. Ждёшь пехоту.

— Есть.

— Ветров, твои БТ — клин. Врываешься в дыру, расширяешь. Бьёшь по флангам.

— Понял.

— Пехота — за танками. Первые цепи — раненых и детей в середину. Кто отстал — не оставлять. Тяжелораненых… — Он замолчал на секунду. — Нести. Пока есть силы.

Он взглянул на восток, где за чёрной стеной леса таился рассвет. И взглянул на часы.

— Пора. За мной. За Родину! За Сталина!

Он взял в руки ППШ — уже третий за эту войну, с примкнутым диском. И пошёл в пешем строю… Пешем строю в первой цепи атакующих.

03:17. Первый выстрел.

Немцы не ждали прорыва. Они не ждали такого безумия от русских. Они могли предполагать, что из руин пойдёт в атаку отборный ударный отряд, а вся неповоротливая масса людей, в центре которой — старики, женщины и дети.

Танки Орлова, ревя изношенными моторами, врезались в первую линию окопов. БТ Ветрова, стремительные тени, заскакивали с флангов. И пошла пехота. И понесли, и повели, и потащили за собой своё немыслимое, живое, стонущее и плачущее — это был исход людей из города.

Это был не бой. Это было проламывание. Ценой всего и сразу. Первый Т-34 замер, объятый пламенем, но не перестал стрелять, танкисты сгорали заживо, но прикрывали собой горожан… Через десять минут раздался взрыв, взорвался БК внутри тридцатьчетверки. Потом загорелся второй танк БТ, танки горели… Но они делали своё дело — рвали немецкую оборону, сеяли хаос. Немцы, опомнившись, начали стягивать силы, отсекать прорыв фланговым огнём. Колонна превратилась в растянутую, истекающую кровью гусеницу.

Морозов был везде. Сержант Дорохов видел, как полковник, пригнувшись, перебежал под трассерами, втащил в воронку споткнувшуюся женщину с ребёнком и крикнул: «Вперёд, не останавливаться!». Лейтенант-связист видел, как он с гранатой в руке пополз к немецкому пулемёту, который косил хвост колонны. Через минуту раздался взрыв, и пулемёт замолк.

Прорыв захлёбывался. Уже виднелся лес — чёрная, спасительная стена в полукилометре. Но эти полкилометра были политы свинцом. Колонна распадалась на кучки, залегала. Гражданские плакали, прижимаясь к земле. Казалось, всё… Финал… Смерть…

07:02. Первый луч.

Он пробился сквозь низкую, свинцовую январскую тучу на востоке. Бледный, холодный, несущий не тепло, а свет. И в этот свет, в спину немецким цепям, преграждавшим дорогу к лесу, ударили призраки.

Они выскочили из лесной чащи бесшумно, стремительно, на длинных, самодельных лыжах. В белых маскхалатах, с автоматами и гранатами. Это были люди Носова. Партизаны, бывшие кавалеристы, лесные жители, все, кто ждал этого часа пять дней в снегу. Их удар был коротким, яростным и абсолютно неожиданным. Немцы, сосредоточенные на уничтожении прорывающейся колонны, не ожидали атаки с тыла, из «безопасного» леса.

Паника. Немецкие цепи дрогнули, смешались. И в образовавшуюся брешь хлынули остатки колонны Морозова. Уже не шли — бежали, ползли, катились. Тащили друг друга. Полковник обещал, он снова сделал, сделал невозможное, измотанные, отягощенные ранеными, женщинами, стариками, детьми колоны победили и прорвались в лес. Это было невозможно, но для Морозова было мало невозможного…

В лесу. 08:30.

Тишина. Глухая, давящая, непривычная после шести месяцев постоянного гула. Снег поглощал звуки. Между соснами, облепленными инеем, сидели, лежали, умирали спасённые. Их было не десять тысяч. Их было, может быть три. Остальные остались там, на кровавом снегу между городом и лесом. Носов, лицо которого было красным от мороза, пробирался среди них.

— Где полковник? — спрашивал он у каждого, кто мог говорить.

Ответы были обрывочны, как сновидения.

— Он… он меня оттолкнул, когда тот эсэсовец с ножом…

— Гранату кинул в пулемёт… Я обернулся — его уже нет…

— Видел, как он пошёл обратно, к хвосту колонны… Там старики отстали… — Он приказал вперед, а сам ушел помочь своим…

Командиры собрались у старой сосны. Ветров, раненный в руку. Орлов, лицо в ожогах. Бледная, как смерть, Катя-переводчица.

— Его нигде нет, — хрипло сказал Носов. — Ни среди живых. Ни среди… — Носов не договорил…

Тишина. Потом Орлов прошипел:

— Значит, там. В городе. Или на подступе.

— Мы не видели его убитым, — вдруг чётко сказала Катя. Все на неё посмотрели. — Никто не видел. Он чекист. Он умеет исчезать.

Носов обвёл взглядом их лица — усталые, потерянные, лишённые последней точки опоры. И принял решение. Не как офицер. Как хранитель мифа.

— Правильно. Значит, так и запишем в донесении. Полковник Морозов Алексей Васильевич при выводе гарнизона из Белостока пропал без вести. Обстоятельства гибели не установлены. — Он сделал паузу. — А между собой мы будем знать. Пока не доказано обратное — наш командир жив. Он где-то здесь. Или там. И пока мы дерёмся — он с нами. Понятно?

Они молча кивнули. Это была неправда. Но это была та неправда, в которую они отчаянно хотели верить. А далеко на западе, над морем дыма, где умирал Белосток, всходило солнце. Оно освещало пустые окна, разбитые танки и одинокую фигуру у крайнего дома. Фигура вела бой, отстреливала нацистов из верного ППШ, а когда показался бронетранспортер лихо бросила гранату и скрылась в развалинах. Или это только им показалось? Но легенда уже родилась. Она была сильнее смерти…

Глава 31 День, когда замолкли пушки ч.4. Финал

Актовый зал снова был полон, но на этот раз — строгим, почти академическим порядком. В первых рядах сидели тридцать молодых людей и несколько девушек в новой, немного мешковатой форме. Это был первый выпуск Клинической ординатуры «Ковчега» — врачей, прошедших войну в полевых госпиталях и медсанбатах и теперь полгода шлифовавших свое мастерство здесь, в тылу, у лучших светил.

На сцене — Лев, Жданов, Юдин, Бакулев, Ермольева. Профессор Жданов, как научный руководитель, зачитал приказ о присвоении квалификации «врач-специалист». Лев наблюдал за лицами. Они были другими — не такими, как у студентов тридцать шестого года. Взгляд более взрослый, спокойный, знающий цену и жизни, и смерти. На многих — следы истощения, шрамы. Но в глазах горел тот самый огонь, который нельзя было потушить ничем — огонь желания знать больше, уметь больше.

Когда последняя фамилия была названа, слово взял Лев. Он подошел к краю сцены, обводя взглядом зал.

— Товарищи ординаторы. Четыре года назад, в похожем зале, но в другой жизни, я говорил молодым врачам, уезжающим на фронт: «Ваша задача — выжить и спасать». Вы выполнили ее, вы выжили. Вы спасли тысячи, теперь вы здесь. И ваша новая задача сложнее.

Он сделал паузу, давая словам достичь каждого.

— Война научила вас бороться со смертью. Жестоко, быстро, часто ценой отчаяния. Теперь вам предстоит научиться спасать для жизни. Для долгой, качественной, наполненной жизни. Бороться не с осколком в легких, а с гипертонией, которая украдет у человека двадцать лет. Не с гангреной, а с диабетом, который медленно убивает. Не с тифом, а с туберкулезом, который прячется и ждет. Это другая война, более длинная и менее героичная на вид. Но не менее важная.

Он увидел, как многие слушатели кивают, их лица становятся сосредоточенными.

— Вы увозите отсюда не только дипломы. Вы увозите принципы. Принципы доказательной медицины, принципы системного подхода. Принцип, что пациент — не случай, а человек, чье будущее зависит от вашей точности сегодня. Несите эти принципы туда, куда вас направят. В районную больницу, в санитарный поезд, в новый институт. Стройте из них фундамент той самой медицины будущего. Она начинается не завтра. Она начинается сегодня, здесь, с вас.

Он не сказал «спасибо» и не пожелал удачи. Он передавал эстафету и они это поняли. Когда он сошел со сцены, в зале не было бурных аплодисментов. Был тихий, уважительный гул, и тридцать пар глаз провожали его, полные решимости. Это и было главное. «Ковчег» переставал быть просто госпиталем, он становился академией. И эти люди были его первыми апостолами.

* * *

Салют отгремел. Ликование на площадях выдохлось, расползаясь по домам тихим, измотанным счастьем. В «Ковчеге» наступила ночь. Не праздничная, а обычная, дежурная ночь.

Лев шел по длинному, слабо освещенному коридору хирургического отделения. Его тело ныло приятной, костной усталостью — не от напряжения, а от спуска. Как после долгого восхождения, когда уже стоишь на вершине и понимаешь, что обратный путь будет не менее долгим.

Он заглядывал в палаты. Здесь ничего не изменилось. Вернее, изменилось всё на свете, но не здесь. В первой палате спали двое: один с гипсом до подбородка, другой — с дренированной плевральной полостью, трубка от которой шла в банку с розоватой жидкостью. Ровное, хрипловатое дыхание, сопение. В углу, на табуретке, дремала санитарка, вздрагивая каждые полчаса, чтобы проверить дренаж.

Во второй палате не спали. Молодой лейтенант с ампутированной рукой лежал, уставившись в потолок. Рядом, на стуле, сидела медсестра Таня, та самая, что вчера рыдала от счастья на площади. Она негромко читала ему вслух из потрепанного томика Булгакова. Голос у нее был тихий, монотонный, убаюкивающим. Лейтенант не смотрел на нее, но его лицо, скованное маской боли и обиды, понемногу разглаживалось.

В третьей палате — слепой. Капитан-артиллерист, получивший ожог роговицы и лица от разрыва снаряда. Повязка на глазах, лицо в рубцах. Он не спал и, кажется, не спал уже несколько суток. Просто лежал, повернув голову к двери, как будто вслушивался. Когда Лев остановился на пороге, капитан повернул к нему незрячее лицо.

— Кто? — спросил он сипло.

— Дежурный врач. Борисов.

— А… директор. Победа-то, говорят. Правда?

— Правда. Безоговорочная капитуляция.

Капитан молча кивнул. Потом спросил, и голос его был странно спокойным:

— А небо сейчас какое? Уже ночь?

Лев посмотрел в узкое окно, в черный квадрат, в котором отражались огни палаты.

— Ночь. Темное сегодня, звезд немного, тучки все спрятали. Но воздух чистый, пахнет весной.

— Спасибо, — просто сказал капитан и снова повернулся к двери, продолжая слушать ту тишину, что была для него единственным миром.

Вот она, наша вечная война, — подумал Лев, идя дальше. — Не с людьми, не с государствами. С болезнью, со смертью, с болью, с беспомощностью. Она не кончается актами о капитуляции. Она кончается последним вылеченным раненым. А потом начинается снова — с мирным гипертоником, с роженицей, с ребенком, у которого аппендицит. Мы просто сменим диспозицию. А война останется.

Он дошел до конца коридора, до палаты, где лежали безнадежные. Там было тихо. Там всегда было тихо. И там тоже была Победа — Победа над страхом одиночества в последние минуты. Здесь медсестры не дремали. Они сидели рядом, держали за руку, говорили. Иногда просто молчали, но были рядом.

Лев развернулся и пошел обратно, к своему кабинету. По дороге встретил дежурного хирурга, молодого ординатора Киселева, того самого, который когда-то конфликтовал с ним из-за сортировки. Киселев, красноглазый от усталости, кивнул.

— Обходите, Лев Борисович?

— Да. Всё спокойно?

— Пока да. У двенадцатого ноги опять болит — фантомные боли. Промедол вколол. А так… тихо. Как-то даже непривычно.

— Привыкнем, — сказал Лев и прошел дальше.

Война кончилась. Но их работа — нет. Она просто становилась глубже, тоньше, сложнее. И в этом был свой, горький и правильный смысл.

* * *

Квартира Борисовых в эту ночь была убежищем не от войны, а от её праздничного эха. Здесь не было ни шума, ни пафоса. Было тепло печки, запах чая с сушеными яблоками и тихий, сбивчивый гул родных голосов.

За столом, сдвинутым к центру комнаты, сидели свои. Лев и Катя. Сашка и Варя. Миша с Дашей, пристроившей на коленях сонного Матвея. На столе — не пир, а скромная трапеза победителей, у которых всё ещё впереди: картошка в мундире, селедка, нарезанная тонкими ломтиками, горка черного хлеба и большой эмалированный чайник.

Говорили не о Победе. О ней уже всё сказали. Говорили о будущем, которое наступило вдруг, сегодня, и в которое теперь нужно было как-то вписаться.

— Новый корпус, — говорил Сашка, ковыряя вилкой картофелину. — Фундамент уже залили осенью. Теперь стены можно поднимать. Но бригаду срочно перебрасывают на восстановление Сталинграда. Обещают прислать другую, из пленных немцев. Как думаешь, брать?

— Брать, — без раздумий сказал Лев. — Работать будут под охраной. Только смотри, чтобы прораб наш, Семеныч, над ними не слишком измывался. Не для того их брали в плен.

— Он их боится, — усмехнулся Сашка. — Говорит, глаза у них пустые, как у мертвецов. А я ему: «Семеныч, они такие же, как мы, только проиграли». Не понимает.

— Со временем поймет, — сказала Варя, поправляя платок на голове у Наташи, задремавшей у неё на плече. — Все сейчас какие-то… оборванные от счастья. Не понимают, что делать дальше.

— А мы понимаем? — тихо спросила Катя.

Наступила короткая пауза.

— Я понимаю, — вдруг сказал Миша, который до этого молча клевал носом над тарелкой. Все посмотрели на него. Он встрепенулся, поправил очки. — У меня там, на девятнадцатом этаже… то есть, на девятом… лежит штамм Penicillium chrysogenum мутантный. Выход на тридцать процентов выше. И синтез одного промежуточного продукта для левомицетина можно укоротить на две стадии, если найти катализатор… Я думаю, это соли молибдена… Нужно писать заявку на реактивы.

Все рассмеялись. Это был такой чистый, такой неподдельный Мишин ответ на вопрос «что делать дальше». Не восстанавливать страну глобально. А улучшать выход пенициллина на тридцать процентов. В этом была вся его вселенная, и она, слава богу, не рухнула.

— Пиши, — улыбнулся Лев. — Выбьем. Теперь, может, и проще будет.

— А мы с Андреем на рыбалку, — заявил Сашка, подмигнув Льву. — Я ему удочку обещал. Настоящую, бамбуковую. Как Волга вскроется — сразу.

— И я с вами! — оживился Миша, но тут же спохватился, посмотрел на Дашу. — То есть… если время будет.

— Будет, — мягко сказала Даша. — Всем время теперь будет. Надо только привыкнуть.

И в этих простых, бытовых планах — достроить корпус, улучшить синтез, сходить на рыбалку — была та самая, настоящая победа. Победа над хаосом и смертью. Возвращение к нормальности, к проекту, к будущему, которое можно планировать дальше, чем на завтра. Они сидели, эта маленькая команда, это ядро «Ковчега», и их молчаливое понимание друг друга было крепче любой клятвы. Они выжили. И теперь им предстояло жить.

Поздний вечер. Гости разошлись. Катя укладывала Андрея, в спальне слышался её тихий голос, читающий сказку. Лев вышел на кухню, чтобы налить себе воды. У раковины, спиной к нему, стояли две знакомые, плотные фигуры в расстегнутых кителях.

Лев не удивился. Как будто ждал их, его ни капли не разозлило такое вторжение.

— Не сплю, — сказал Громов, не оборачиваясь. — Решил проверить, как тут у вас… с обстановкой.

Артемьев молча кивнул, вытирая руки грубым полотенцем.

Лев достал из буфета три стеклянных граненых стакана, поставил на стол. Громов вытащил из внутреннего кармана кителя плоскую, потертую флягу из темного металла.

— Не водка, — предупредил он хрипло. — Самогон. С полковником из СМЕРШа меняли на пару банок тушенки. Говорит, тройной перегонки, на хлебных дрожжах. Проверим.

Он налил. Прозрачная жидкость пахла резко, с оттенком сивухи и чем-то еще, травянистым.

— За Победу, — сказал Громов, поднимая стакан. Выпил, скривился, крякнул. — Ух, дерьмо какое. Но крепкое.

Лев и Артемьев выпили молча. Огонь растекся по желудку, согревая.

— Ну, Борисов, — Громов поставил стакан, прищурился. — Вы — субъект сложный. Неудобный, упрямый. Слишком умный для своего же блага. Головная боль вы, вот кто.

Лев ждал.

— Но вы — наш, — закончил Громов, и в его голосе прорвалось что-то человеческое, усталое и даже теплое. — И ваш «Ковчег»… это наша с Артемьевым работа тоже. Не хуже, чем взять языка или обезвредить диверсанта. Может, даже лучше.

Артемьев, обычно молчаливый, заговорил, глядя в свой пустой стакан:

— Объект «Ковчег» приказом от седьмого мая переведен из категории «под особым наблюдением» в категорию «стратегического национального ресурса», охрана остается. Наблюдение — внешнее, формальное. Основная задача — содействие развитию. Поздравляю.

Это было всё. Высшая форма признания от системы, которую они научились обходить, использовать. Она, эта система, скрипя зубами, признала: эти люди — не угроза. Они — ценность. И их надо беречь.

— Спасибо, Иван Петрович. Алексей Алексеевич, — тихо сказал Лев. Помолчал, собираясь с мыслями. Сейчас или никогда. — Поскольку мы стали «ресурсом»… есть один вопрос. Не по медицине. Но он важнее всех возможных диверсий. Настолько важнее, что от его решения зависит, будет ли у всего, что мы здесь построили, хоть какое-то завтра.

Громов насторожился. Артемьев медленно поднял глаза. Они оба знали этот тон. Тон «пророчеств» Льва, которые всегда сбывались.

— Говори, — коротко бросил Громов.

— Война с Германией закончена. Начинается война за немецкое наследство. Наследство — не только станки. Наследство — мозги. И бумаги. Особенно — в физике, ядерной физике.

Он сделал паузу, дав им впитать слова.

— Американцы уже ведут туда своих людей. Опережают нас на полкорпуса. Их задача — вывезти всё: ученых, чертежи, документацию, образцы сырья. Всё, что связано с урановым проектом. Если они это получат… через два-три года у них будет оружие такой силы, что все наши танковые армии станут бесполезны. Одна бомба — и нет города. Они получат абсолютный рычаг давления. Не только на нас. На весь мир.

— Фантастика, — пробормотал Артемьев, но без уверенности. Он уже слишком много видел «фантастики», ставшей реальностью в стенах «Ковчега».

— Нет, — жестко парировал Лев. — Это физика. Та же, что и в рентгеновской трубке, только в миллион раз мощнее. Немцы были близки. У них есть институты: Кайзера Вильгельма в Берлине, физический в Лейпциге, лаборатории в Хехингене. Там люди: фон Арденне, Гейзенберг, Манфред фон Арденне. И кипы бумаг. Их нельзя отдавать. Их нужно перевезти сюда любыми методами. Уговорить, купить, завербовать, принудить. Не имеет значения.

Громов молча закурил, его лицо в клубах дыма стало непроницаемым.

— Вы уверены?

— Настолько, насколько был уверен, что пенициллин сработает. Это вопрос выживания страны в следующем десятилетии. Не победив в этой гонке, мы проиграем следующую войну, не сделав ни одного выстрела. Они будут диктовать условия. И не только нам.

— Вы предлагаете вмешаться в компетенцию совершенно других ведомств, — сухо заметил Артемьев. — У НКВД свои задачи, у ГРУ — свои…

— А у вас, — перебил его Лев, — есть прямой доступ к тем, кто этими ведомствами руководит. И есть моё, Борисова, заключение как руководителя стратегического национального ресурса. Передайте наверх: приоритет номер один на немецком направлении — не заводы «Сименс». А физики. Документы по расщеплению ядра. Всё остальное — вторично. Если нужно, я оформлю это как служебную записку с грифом «Особой важности». Но действовать нужно было ещё вчера.

Громов долго смотрел на Льва, изучающе, почти не моргая.

— Вы, Борисов, иногда напоминаете мне того самого сапера, который находит мину по едва заметному бугорку. И никогда не ошибаетесь. Ладно. Завтра же выйду на нужных людей. Обрисую ситуацию. Как вы и сказали: вопрос выживания, они меня поймут. После ваших предыдущих… рекомендаций, к вашему слову прислушиваются. Особенно когда вы так уверены.

Артемьев кивнул, уже мысленно выстраивая цепочку действий.

— Составлю список. Но там, на месте, наши специалисты разберутся лучше. Главное — дать им команду и высший приоритет, если я правильно понял. Да, Лев, я уж думал меня ничего не сможет удивить! По нашей дружбе не буду интересоваться источником таких точных знания… Фамилии, адреса… Да, как бы самому головы не лишиться, ладно!

Диалог закончился. Громов допил остатки самогона, поморщился.

— Вот черт. Теперь и спать не буду. Придется ехать на пустой желудок будить важных товарищей. Спасибо и на этом, Борисов.

Они ушли так же тихо, как и появились. Лев остался один на кухне, прислушиваясь к тиканью часов. В голове всплывали обрывки памяти, не его, а Ивана Горькова: грибовидное облако над Хиросимой. Статья в школьном учебнике про Манхэттенский проект. Холодная война, длившаяся полвека. Гонка вооружений, съедавшая ресурсы, которые могли лечить людей, строить города, кормить детей.

Одной медициной не переломишь ход, — с горечью подумал он. Не перешить скальпелем противотанковый ров. Но можно указать, где проходит линия фронта следующей войны. И дать шанс своим занять высоты первыми. Чтобы у этого «Ковчега», у Кати, у Андрея, у всех этих людей, чьи жизни мы спасали, было это «завтра». Чтобы оно вообще наступило.

Он потушил свет на кухне и пошел в спальню, где ждала его семья и тишина мирной ночи, которая, как он теперь знал, была лишь короткой передышкой перед новыми, куда более сложными и опасными битвами.

* * *

На следующий день, Лев с Катей и Андрюшей, гуляли весь вечер по территории Ковчега. Андрей устал и Лев нес его на руках. Мальчик, переполненный впечатлениями от недавнего салюта и всеобщей суеты, к девяти часам вечера превратился в сонный, теплый комочек. Он обвил руками шею отца, уткнулся носом в его плечо. Его дыхание было глубоким, ровным, пахнущим детским мылом и сладким компотом.

Лев шел неспешно, вдыхая прохладный воздух, в котором уже чувствовалась влажная тяжесть Волги. Он смотрел на освещенные окна — вот окно операционной № 2, где, наверное, заканчивают плановую аппендэктомию. Вот темный квадрат актового зала. Вот ряд окон общежития, где за шторами мелькали тени — люди живут, говорят, спорят, влюбляются. Живут. Просто живут. И это было самое невероятное.

— Пап… — бормочет Андрей, не открывая глаз.

— Я здесь, сынок.

— А завтра… мы на рыбалку? Ты же обещал… что после войны…

Голосок сонный, заплетающийся. Но слова, как тонкое шило, пронзили Льва. Обещал после войны. Он действительно обещал. Когда Андрей, насмотревшись на раненых, спросил, когда все это кончится.

И вот она — война кончилась. И это детское, сонное напоминание о обещании стало самым важным отчетом. Не перед комиссией, не перед Громовым, не перед самим собой в ночном кабинете. Перед сыном.

Лев остановился посреди дорожки, под одним из фонарей. Прижал к себе Андрея, почувствовал его хрупкий, доверчивый вес.

— Да, сынок, — тихо сказал он, глядя на темную ленту реки, угадываемую вдалеке по редким огонькам барж. — Конечно, пойдем. Обещаю. Как только чуть потеплеет, и лед сойдет совсем. Мы возьмем удочки, червей накопаем, сядем на берегу. Будим молчать и ждать.

— А ты покажешь… как червяка на крючок? — Андрей прошептал, уже почти во сне.

— Покажу. И как узел вязать, чтобы не развязался. И как поплавок правильно погружать. Всё покажу.

— Ура… — выдохнул мальчик и окончательно обмяк, погрузившись в сон, где, наверное, уже плескалась волжская вода и клевала рыба.

Лев стоял еще немного, глядя то на сына, то на громаду «Ковчега», то на дальние огни. Впереди была не пауза. Впереди была гигантская работа: лечить мирную, измотанную страну. Бороться с туберкулезом, с детскими инфекциями, с последствиями голода и стресса. Создавать ту самую систему, о которой он говорил комиссии. Это были новые горы, которые предстояло тащить на себе.

Но впереди было и это обещание. Маленькое, личное, никому не нужное, кроме них двоих. Обещание сидеть на берегу и молча смотреть на воду. Обещание быть не архитектором будущего, не стратегом, не спасителем нации, а просто отцом. И в этом, может быть, и заключался главный, выстраданный смысл всей этой долгой, страшной войны — отвоевать право на такие простые, глупые и бесценные обещания.

* * *

Кабинет. Ночь. Тишина, нарушаемая лишь тиканьем часов и отдаленным гулом города. Зеленая лампа на столе отбрасывает конус света, в котором пляшут пылинки. За окном — черный бархат неба, усыпанный послевоенными звездами. Они всегда тут были, эти звезды. Просто четыре года на них почти не смотрели.

Лев стоит у огромного окна, рассекая взглядом темноту. В одной руке он держит тот самый, истрепанный блокнот. В другой — свежий, пахнущий типографской краской, приказ за подписью заместителя наркома. В нем сухим, казенным языком сообщалось, что НИИ «Ковчег» награждается орденом Ленина и орденом Сталина «за выдающиеся заслуги в деле развития медицинской науки и практики в годы Великой Отечественной войны», а также ему выделяются средства и ресурсы на «дальнейшее развитие и расширение в рамках послевоенного восстановления народного хозяйства».

Два предмета. Две жизни.

Он открывает блокнот и не может узнать свой же почерк, будто все это писал другой человек. А ведь и в самом деле другой?

Он листает дальше. Страницы заполняются, почерк твердеет, становится увереннее, но острым, колючим. Записи о пенициллине, о хлорамине, о шприцах. Потом — расчеты, схемы, списки. Потом — имена: Сашка, Катя, Миша, Леша. Потом — планы «Ковчега». Потом — сводки с фронтов, списки потерь, графики производства антибиотиков.

Иван Горьков… Лев произносит это имя про себя, беззвучно. Оно уже ничего не отзывало внутри. Ни тоски, ни страха, ни даже памяти о другой жизни. Тот циничный, сломленный, потерянный человек из будущего, который боялся собственной тени и презирал весь мир… он умер. Не сразу. Он умирал долго и мучительно. Умирал каждый раз, когда Лев Борисов принимал решение, брал на себя ответственность, спасал чью-то жизнь. Он растворился в этой стране, в этой эпохе, со всеми ее ужасами, грязью, кровью, подлостью — и с её невероятным, диким, испепеляющим величием. В её людях, которые могли быть сволочами и героями в один день. В её долге, который был страшнее любой тюрьмы. В её надежде, которая пробивалась, как трава сквозь асфальт.

Я не изменил Историю кардинально, — думает Лев, глядя на отражение своего лица в черном стекле. Оно было другим. Лицом мужчины лет тридцати с небольшим, но с глубокими складками у рта и у глаз, с сединой на висках, с твердым, спокойным, усталым взглядом. Я её не переписал. Я её… подлечил. Сделал чуть менее кровоточащей. Чуть более милосердной. Спас тех, кого в другом мире не спасли. И, может быть, именно этого было достаточно. Не для триумфа. Для баланса. Для того, чтобы чаша весов качнулась на волосок в нашу сторону. Этот волосок — тысячи спасенных жизней. Миллионы человеко-лет, которые они проживут. Их дети. Их дела. Их тихое, мирное утро завтра.

Он захлопывает блокнот. Звук глухой, окончательный. Потом подходит к письменному столу, открывает нижний ящик, тот, что всегда заперт. Кладет блокнот внутрь, поверх пачки старых писем отца и первой детской распашонки Андрея. Закрывает ящик. Поворачивает ключ. Щелчок.

Это не похороны, это архивация. Прошлое заняло свое место. Оно больше не руководит, оно — справочный материал.

Он кладет на стол приказ о будущем «Ковчега». Свет зеленой лампы падает на гербовую печать, на размашистую подпись. Это не награда, это — мандат. Разрешение на следующую войну. Войну с разрухой, с болезнями, с невежеством, с бюрократией. Войну созидания, которая будет не менее тяжелой, чем война на уничтожение.

«Ковчег» устоял. Мы устояли. Мы сберегли наш островок разума и человечности в море безумия. А теперь… теперь нам предстоит превратить этот остров в материк. Распространить его принципы на всю страну. Построить систему, которая не будет ломаться при первой же беде.

Он садится в кресло, протягивает руку к лампе. Его пальцы касаются цепочки выключателя. Но он не гасит свет. Он смотрит на приказ, на чистый лист бумаги, уже лежащий рядом, на остро отточенный карандаш.

Спасибо тебе, прошлая жизнь. Ты дала мне знания. Спасибо вам, все, кто был рядом — живые и павшие. Вы дали мне смысл.

Война кончилась.

Начинается мир.

И наше дело — только начинается.

Его рука опускается. Он берет карандаш, подтягивает лист бумаги. Вверху выводит четкими, уверенными буквами: «План реорганизации и расширения НИИ „Ковчег“ на 1946–1950 гг. Проект».

Зеленая лампа горит. За окном — тихая, послевоенная ночь. А в кабинете человека, который когда-то был никем, а теперь стал архитектором будущего, уже начался новый день.

Конец тома.

От авторов

Уважаемые читатели, друзья!

Третий том был книгой о войне. Настоящей, физической, с кровью, грязью и предельным напряжением каждого нерва. Его тональность не могла быть иной — она диктовалась временем, которое в нашей истории, к счастью, закончилось на год раньше.

Четвёртый том — книга о мире. Вернее, о войне за мир. О том, что наступает после салюта. Когда нужно не просто выжить, а начать жить заново. Строить, а не обороняться. Создавать будущее, а не отбиваться от настоящего.

Поэтому он — другой. Не менее напряжённый, но более детализированный. А его конфликты иного свойства. Здесь нет эшелонов с ранеными под стенами «Ковчега», но есть тихий, неумолимый враг по имени Дефицит. Нет артобстрелов, но есть тонкие, смертельно опасные интриги в высоких кабинетах. И главное — нет задачи «выстоять любой ценой». Появляется новая, куда более сложная: «Построить так, чтобы это стояло долго».

Мы увидим, как наши герои, ставшие за годы войны идеальной командой по спасению жизней, учатся быть агрономами, логистами, дипломатами и управленцами. Как триумф оборачивается новой уязвимостью, а возвращение давно потерянного друга — становится самым трудным испытанием.

Это история не про героизм в окопах. Это история про героизм после. Про титанический, невидимый миру труд по превращению «Казармы» в «Здравницу». Про первую, самую трудную мирную весну. Про чертежи, которые важнее планов наступления, и про ёлку, которая становится главным символом победы — над хаосом, отчаянием и голодом.

Пусть вас не обманывает более «добрый» фон. Цена ошибки теперь выше. Ставки — грандиознее. А враг — умнее и коварнее. Потому что этим врагом часто становишься ты сам, своя усталость, свои принципы и сама система, которую ты же и укрепляешь.

Спасибо, что остаётесь с нами. Впереди — всё самое интересное.

До встречи на страницах.

С уважением,

Корнеев Андрей

Серегин Федор

Nota bene

Книга предоставлена Цокольным этажом, где можно скачать и другие книги.

Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту через VPN/прокси.

У нас есть Telegram-бот, для использования которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по ссылке и 3) сделать его админом с правом на «Анонимность».

* * *

Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом:

Врач из будущего. Подвиг


Оглавление

  • Глава 1 Основа
  • Глава 2 Интерлюдия Алексей Морозов — Лешка. Железная воля
  • Глава 3 Глубже ткани
  • Глава 4 Интерлюдия Алексей Морозов — Лешка. Воля, сталь и огонь
  • Глава 5 Стальные нервы и стальные скобы ч.1
  • Глава 6 Стальные нервы и стальные скобы ч.2
  • Глава 7 Сердце и сталь
  • Глава 8 Порошок, кровь и воля ч.1
  • Глава 9 Порошок, кровь и воля ч.2
  • Глава 10 Интерлюдия Алексей Морозов — Лешка. Окно
  • Глава 11 Сигнал из глубины
  • Глава 12 Фронты будущего
  • Глава 13 Эпидемия и надежда
  • Глава 14 Интерлюдия Алексей Морозов — Лешка. Молот и наковальня
  • Глава 15 Фронт мира
  • Глава 16 Невидимый фронт
  • Глава 17 Ледяной щит ч. 1
  • Глава 18 Ледяной щит ч.2
  • Глава 19 Интерлюдия Алексей Морозов — Лешка. Возвращение
  • Глава 20 Первые шаги
  • Глава 21 Цена прогресса
  • Глава 22 Интерлюдия Алексей Морозов — Лешка. Ростки из котла
  • Глава 23 Подвижные решения
  • Глава 24 Организация чуда
  • Глава 25 Сетка, карточки и тень
  • Глава 26 Между войной и миром
  • Глава 27 День, когда замолкли пушки ч.1
  • Глава 28 День, когда замолкли пушки ч.2
  • Глава 29 День, когда замолкли пушки ч.3
  • Глава 30 Интерлюдия Алексей Морозов — Лешка. Рождение мифа
  • Глава 31 День, когда замолкли пушки ч.4. Финал
  • От авторов
  • Nota bene