Jean-Noёl Orengo
Vous êtes l'amour malheureux du Führer
© Éditions Grasset & Fasquelle, 2024
© Н. Добробабенко, перевод на русский язык, 2025
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2025
© ООО «Издательство Аст», 2025
Издательство CORPUS ®
Когда архитектор впервые встретился с фюрером, тот сидел за столом и сосредоточенно чистил пистолет. Адольф Гитлер – фюрер, вождь – отодвигает детали оружия и велит Альберту Шпееру – архитектору, художнику – разложить на освободившемся месте свои эскизы. Шпеер принес фюреру проект оформления для съезда национал-социалистической партии, первого после прихода к власти. Съезд должен состояться в августе в Нюрнберге. Проект предусматривает все необходимое для впечатляющей постановки: эстраду, освещение, трибуны. У архитектора это первый по-настоящему значимый заказ. Ранее он успел переоборудовать несколько партийных зданий и оформить интерьер квартиры министра образования и пропаганды Йозефа Геббельса. Успех укрепил его репутацию, что и позволило ему сегодня возглавить этот очень важный проект. Однако никто не был готов дать ему окончательное согласие на начало работ. Все тянули время и в конце концов отправили архитектора в Мюнхен, где вождь проводил лето. Только он может решить судьбу дизайнерского замысла.
Вождь ни разу не поднял на посетителя глаз. Но чертежи он рассматривает тщательно. После чего, все так же не поднимая глаз, бесцветным голосом, лишенным какой-либо эмоциональной окраски, произносит: «Согласен».
Встреча завершена, архитектора без единого слова выпроваживают. Все и так понятно, потому что вождь возвращается к чистке, смазке и продувке ствола, магазина, курка, ударника, рукоятки пистолета неизвестного архитектору типа.
Эта сцена, прелюдия к их отношениям, взята у биографов Шпеера, которые, в свою очередь, позаимствовали ее из текста самого действующего лица.
Некоторые романы играют со временем; флешбеки и забегание вперед – это часть их инструментария, и пора уже прямо сейчас сделать подобный ход и нарушить комфорт линейного рассказа.
Альберт Шпеер пережил войну; в некотором смысле он пережил собственную историю, в разные моменты которой вполне мог погибнуть. Он все описал в своей книге «Третий рейх изнутри. Воспоминания рейхсминистра военной промышленности. 1930–1945», увидевшей свет в 1969 году и ставшей бестселлером. Благодаря этим «Воспоминаниям» он вернул себе определенную респектабельность, относительное финансовое благополучие, а в общественном мнении – уникальный и сбивающий с толку имидж. Из всех бывших нацистских руководителей, открыто признавших свое прошлое, он был единственным, кому это удалось. Едва появившись в книжных магазинах, «Воспоминания» вышли за рамки жанра, превратившись в нечто особенное. Младшие чины СС и главари военного и политического руководства режима тоже публиковали свои мемуары, но по сравнению с книгой Шпеера их успех выглядел смехотворным, а специалистам не составило труда понять, что впечатление, которое они старались произвести на читателя, имело мало общего с реальностью.
В случае Альберта Шпеера все по-другому. Его версия самого себя вышла на первый план, оттеснив трактовки, предложенные историками и расследователями. В результате его биографии, написанные разными авторами, слишком часто оказываются парадоксальным образом адаптациями его собственных «Воспоминаний». И это не плагиат. Строки исходного текста выстраиваются в линию фронта, историки сражаются с ним, предъявляя документы, изобличая ложь и замалчивания, но одной правды недостаточно и в конце концов победителем из битвы выходит Шпеер.
Похоже, что в сфере мемуаристики он развязал неслыханную доселе войну, успешно вести которую не мог никто, кроме него, вследствие его эксклюзивных отношений с Гитлером и компетентности в области искусства и военного производства. Мало кому удавалось проявить таланты и прославиться в обеих этих отраслях одновременно. Он был мастером создания как декора, так и оружия и выбрал для себя роль главного свидетеля, зрителя и в то же время действующего лица, выдвинув на первый план Адольфа Гитлера и его присных и отодвинув на задний план уничтожение евреев в Европе, превратив его в фон. Да, все те устрашающие практики, которые нам сегодня известны и о которых он якобы узнал только после 1945 года, у него действительно проходят своего рода фоном, создавая бесспорно нездоровое драматическое напряжение.
Сцена встречи с Гитлером была описана в конце 1960-х и относится к событию, произошедшему в 1933 году; основанная на простых и убедительных утверждениях, с малым количеством подробностей, она тем не менее поражает воображение и приобретает решающее значение, как удачный ход в шахматной партии.
Двое мужчин в комнате, револьвер, эскизы.
По одну сторону стола власть, по другую – искусство.
По одну сторону человек, обладающий властью, перед которым лежит оружие, по другую – человек искусства с листами ватмана под мышкой. Типичный тандем европейской культуры. Это могли бы быть папа Юлий II и Микеланджело. Но это Адольф Гитлер и Альберт Шпеер.
И связь между этими двумя персонажами началась с определения расклада сил.
Есть нечто неправдоподобное в этой первой профессиональной встрече, предметом которой был – ни больше ни меньше – главный политический съезд нового режима. Нечто карикатурное, но полностью соответствующее атмосфере, возникшей после Первой мировой войны и наглядно демонстрирующей фюрера, уже приступившего к активному перевооружению.
Адольф Гитлер придавал огромное значение визуальной и звуковой символике национал-социалистической идеологии. Он выбрал эмблемой своего движения свастику – универсальный и вполне миролюбивый символ, чей смысл он преступно исказил, сделав его синонимом бойни и расовой ненависти. Эти отрицательные коннотации не исчезли и по сей день, хотя свастика по-прежнему присутствует в культуре многих народов, в особенности в Индии и Юго-Восточной Азии.
В 1933 году оформление знаков и символов нового режима еще не приняло устойчивых форм, удовлетворяющих вождя. Гитлер ищет того, кто смог бы решить эту задачу.
Сегодня невозможно понять, чем в 1920-х и 1930-х годах Адольф Гитлер притягивал толпы своих сограждан и даже иностранцев. Все его биографы пасуют перед этой загадкой. Гитлеровский магнетизм невозможно объяснить социальными факторами вроде экономического кризиса или антисемитского контекста эпохи – слишком велик размах совершенных этим персонажем преступлений. Да и сам Гитлер необъясним с экзистенциальной точки зрения. Ни жестокий отец, ни полная разочарований юность и уж тем более ни так называемые разоблачения его сексуальности или анатомических особенностей не позволяют напрямую связать его с газовыми камерами. Истребление евреев в Европе раскололо историю надвое. Исчезло взаимодействие между тем, что было до, и тем, что стало после. Похоже, что Альберт Шпеер понял это быстрее других или, по крайней мере, раньше остальных сумел осознать этот разрыв и использовать его к собственной выгоде.
После войны миллионы немецких детей требовали ответа от родителей, превозносивших Гитлера как своего фюрера, и, когда дочь Шпеера задаст ему в письме прямой вопрос, он ответит, что «чудовищность преступления делает бессмысленной любую попытку оправдаться».
Таким образом, ни личные амбиции Шпеера, ни строгость его отца, да и вообще ничто не может полностью объяснить отношения, которые установились между ним и его вождем.
Но что известно наверняка, так это то, что в тот день он встретил человека, самого фотографируемого в Германии и одного из самых фотографируемых в мире. После 1918 года популярность стала одной из основных социальных ценностей. В 1933 году вождь, как и Ганди, – самый медийный политический персонаж планеты. Если не считать нескольких писателей и кинематографистов, которые находились в изгнании и не воспринимались всерьез, только Уинстон Черчилль сумел в статье 1934 года предугадать последствия расовой одержимости Гитлера, отразившейся в законодательстве и политике такой передовой страны, как Германия. Для многих антисемитизм фюрера ничем не отличался от их собственного или же представлял собой печальную причуду человека, который всего лишь хотел восстановить свою страну. Коммунисты недооценивали его и высмеивали, Гертруда Стайн, американская писательница, еврейка и лесбиянка, предлагала присудить ему Нобелевскую премию мира, а Чарли Чаплин считал его гениальным актером. Суперселебрити.
В качестве приветственного подарка вождь вручил молодому архитектору букет противоречивых эмоций.
Гость покидает кабинет счастливым, озадаченным, разочарованным безразличием вождя, недоумевающим, гордым тем, что его эскизы были одобрены, и огорченным из-за того, что личный контакт не установлен. Он не в состоянии разобраться со своими впечатлениями, а такого с ним никогда не случалось. Все они – как приятные, так и неприятные – невероятно сильны и необычны. Музыка его времени экспериментирует с атональностью, то есть с отсутствием гармонической тональности, иерархии внутри гаммы. У слушателей, воспитанных на многих веках гармонической композиции, новые веяния вызывают чувство дискомфорта, дестабилизации слуха, неблагозвучия, но заодно провоцируют неодолимое влечение и звуковое опьянение. Нечто подобное происходит во время выступлений вождя. Это опыт выхода за рамки морали, в ходе которого невозможно контролировать свои эмоции. Ярость, страх, любовь к своим и ненависть к чужим смешаны в совокупность примитивных архетипов, значимых для любого сообщества, ощущающего себя в опасности.
Фюрер – фигура атональная, а заодно и экспрессионистская; персонаж, сошедший с полотен и вышедший из партитур своего времени, хотя он ненавидит экспрессионизм и атональную музыку и преследует художников, музыкантов и поэтов, развивающих эти направления. Он персонаж в полном смысле этого слова, поскольку выработал неотразимый аудиовизуальный стиль, в котором сочетание грубости высказываний, фальши, многословности, манеры поведения заставляет оценивать его как одновременно смешного, умного, вульгарного, современного; мечтателя, провидца, пацифиста; успокаивающего, будоражащего и т. д. В своих выступлениях он бесконечно касается ограниченного числа одних и тех же тем, навязчиво провоцируя целый комплекс чувств и экстремальных, внутренне противоречивых суждений.
И вот этот вождь протягивает архитектору руку, самую желанную для любого художника – руку заказчика, мецената и защитника. При этом хозяин кабинета бесстрастно и сосредоточенно всматривается в детали разобранного револьвера.
Наверняка это был Walther PP. Или его более компактная версия Walther PPK. Германский бестселлер. У вождя было несколько экземпляров такого оружия. 30 апреля 1945 года он пустил себе пулю в лоб из, вероятно, одного из них, который так и не нашли. Возможно, он хранится у какой-нибудь семьи из бывшего Советского Союза. Именно они, советские граждане, солдаты славной Красной Армии, первыми вошли в Берлин и в знаменитый Фюрербункер, фигурирующий в многочисленных фильмах о последних часах жизни вождя и его окружения – кинематографисты из поколения в поколение ухитрялись тщательно его воспроизводить. Не исключено, что один из красноармейцев завладел предметом, успевшим превратиться в реликвию и обзавестись зловещей патиной легенды. В интернете гуляет множество статей на этот счет. Нацизм, как и порнография, собирает в поисковиках бессчетное число запросов. Как раз в пучинах этих в разной степени научных материалов посетители, страстно увлеченные историей Второй мировой войны и Третьего рейха, выдвигают гипотезу о том, что речь идет о Walther PPK. Но это все предположения. Факты и детали отсутствуют.
Детали, безусловно, имеют значение. Они наводят на мысль о начале первой главы «Капитала» Карла Маркса: «Богатство обществ, в которых господствует капиталистический способ производства, выступает как огромное скопление товаров». Произведения историка, беллетриста или поэта действуют ровно так же.
То есть богатство текста, в котором господствует исторический, поэтический или беллетристический способ написания, выступает как огромное скопление деталей.
Готовя эскизы проекта к съезду 1933 года, архитектор не вдавался ни в детали, ни в оформительские решения. Высоко висящие длинные баннеры со свастикой задают ритм заднику длинной эстрады. В центре парит гигантский орел с распростертыми крыльями. Дерево и ткань, из которых планируется выполнить задник, – материалы довольно непрочные и вряд ли сохранятся надолго.
Похоже, что вождю этого хватило и ему не понадобились дополнительные уточнения по проекту или еще одна беседа с его автором. Правда, вопреки тому, что может показаться, вождь и раньше встречался с архитектором и не забыл его.
Впервые вождь познакомился не с архитектором лично, а с его произведением и высоко оценил его – как достаточно скромное, но многообещающее. Он посещал Дом партии в Берлине осенью 1932 года. Он располагался в здании постройки конца ХIХ века, когда увлекались стилем, характеризуемым как помпезный. Фасады перегружены карнизами, фронтонами, ангелочками, фризами, кариатидами. Гитлер как раз считает вторую половину ХIХ века своего рода апогеем искусства, а для него искусство – это прежде всего архитектура, музыка, живопись и скульптура, а литература не входит в круг его интересов. Разве Рихард Вагнер не самый великий немецкий композитор? И разве он не типичный представитель ХIХ века? Дорогое Вагнеру понятие тотального искусства не оставляет Гитлера равнодушным. А еще есть кинофильмы, которые он обожает смотреть по ночам, организуя для ближайших соратников изнурительные просмотры. Он полуночник и редко ложится раньше четырех или пяти утра, а часто и вовсе с рассветом.
Глядя на результат реконструкции, – Шпеер почистил интерьер – убрал пыльные гобелены и отвратительные ковры, чтобы подчеркнуть высоту стен и красоту частично сохраненного декора – лепнины и деревянных панелей, – Гитлер почувствовал склонность архитектора к монументализму и был ею очарован. Своим энтузиазмом он поделился с окружающими. Возможно, втайне от архитектора разузнал подробности его биографии.
В «Воспоминаниях» говорится, что вождю были известны не все факты из жизни Шпеера, который выдавал их постепенно, вызывая у своего хозяина удивление, смятение и даже некоторое восхищение. И в данном случае он наверняка не кривит душой.
Тем не менее эта версия вряд ли достоверна. К моменту их первой встречи рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер уже закончил формирование службы внутренней разведки. Его картотека содержит исчерпывающее досье на каждого, кто имеет должность в партии, государстве, СМИ, промышленности, банковской или научной сфере, в искусстве и литературе и т. д. – или стремится ее получить. Эта служба – мощная бюрократическая машина, в ее распоряжении впечатляющий объем документов. Гитлер, безусловно, не бюрократ. Он редко читает досье, какими бы важными они ни были. Зато выслушивает по каждому устный отчет. Вполне возможно, он обсуждал персону высокого и стройного молодого архитектора с кем-то из эсэсовцев.
Если так и было, это бросает свет на его поведение в первые месяцы их общения. Складывается впечатление, что он все время на шаг впереди, и потому его отношение меняется от теплого к прохладному и обратно, а в ответ на рассказы архитектора о своей жизни он демонстрирует удивление, особенно льстящее Шпееру.
Собранные разведслужбой карточки с фактическими сведениями иногда напоминают страницы словарей или Википедии, и только формат романа позволяет переосмыслить их, предложив сопоставления, недопустимые в научном исследовании.
Около 1932 года вождь принимает с докладом у себя в кабинете некого эсэсовца.
Альберт Шпеер – гражданин Германии арийского происхождения. До сих пор в его генеалогическом древе не было найдено следов еврейских предков. Он родился 19 марта 1905 года в Мангейме, на западе страны. Его семья не очень богата и влиятельна, однако он в отличие от фюрера и не из самых низов. Эсэсовец, конечно, об этом умалчивает, но, возможно, отмечает мысленно, в рамках внутреннего монолога, своего рода потока сознания, который стремятся вставлять в свои литературные произведения авторы-авангардисты того времени. Сам эсэсовец наверняка имеет высшее образование, диплом юриста или медика, как многие представители разведслужбы, и может принадлежать к зажиточной буржуазии, разоренной и обедневшей вследствие кризиса 1929 года. Эти люди обладают сильными классовыми рефлексами и оппортунизмом карьеристов, которые исчезнут у молодых эсэсовцев, с детства взращенных на нацистской идеологии, стопроцентно фанатичных и не способных на малейшую, даже молчаливую, иронию по отношению к фюреру.
Отец Шпеера – архитектор. Архитектором был дед. Семья принадлежит к высшему слою буржуазии. С 1918 года она окончательно обосновалась в Гейдельберге, в своем бывшем летнем доме. У них есть слуги, имеются автомобили. Соседи не сообщают о них ничего плохого. Они владеют зданиями, приносящими ощутимый доход. Альберт Шпеер мог бы жить, не работая. Он похож на отпрыска богатой семьи из какого-нибудь романа Томаса Манна. От этого сравнения эсэсовец тоже воздерживается, ведь Томас Манн отнюдь не поклонник нацизма. Тем не менее молодой Альберт Шпеер – типичный персонаж саги о Будденброках, хоть и с серьезным отличием: он вовсе не декадент, как последний наследник семьи из произведения Манна. У него прекрасное здоровье, он высокий, стройный, сдержанный и холодный, но при этом, как утверждают его товарищи, дружелюбный. То есть он идеально соответствует описанию немца будущего, предложенному вождем в своей недавней речи. По его словам, настоящий германец будущего «должен быть стройным и гибким, быстрым, как борзая, прочным, как выделанная кожа, и твердым, как сталь Круппа». Среди его теперешних или прошлых спортивных занятий – гребля, регби, лыжи, альпинизм, пеший туризм – wanderweg (дословно – пешеходная тропа, туристический маршрут, но вообще-то в Германии это слово используют в более широком понимании). Он знает наизусть великую романтическую Германию лесов и горных вершин, он изучил ее сердцем и исходил ногами. Он высокий. Он худой. Он отлично одевается. Двубортный костюм хорошо сидит на нем. У него руки художника. Он обладает прекрасными математическими способностями и когда-то хотел стать математиком, но послушался отца и стал архитектором. Он не страдает из-за того, что повиновался отцу. Он так устроен: его обучили подчиняться авторитетам, отцовской власти. Женщины не играют в его жизни значимой роли, и по этой причине он для них не опасен. В семнадцать лет он познакомился с девушкой по имени Маргарета (уменьшительное Маргрет), немкой арийского происхождения, своей ровесницей. Женился на ней 28 августа 1928 года. О его поползновениях на адюльтер ничего не известно. Он не донжуан – как и вы, мой фюрер, вы настолько моногамны, что это почти неестественно, если учесть, какие горы объяснений в любви вам присылают наши сестры, дочери, матери и даже наши подружки, которым вы всегда отвечаете (если отвечаете) одинаково: «Я женат на Германии». Шпеер читает лекции в Берлинской высшей технической школе, где он раньше изучал архитектуру под руководством некого Генриха Тессенова. Позже он стал его ассистентом. Он вступил в НСДАП 1 марта1931 года, номер его членского билета 474 481. Более примечательно то, что его мать тоже член партии. Вождь всегда боготворил свою мать.
Эсэсовец представляет второе досье, на Генриха Тессенова. Вождь хочет точнее узнать, что за человек этот наставник высокого и стройного молодого архитектора. Тессенов – гражданин Германии арийского происхождения. Практически старик. Родился 7 апреля 1876 года в Ростоке. Представитель старой Германии. Вождь ненавидит старую Германию. В архитектуре Тессенов модернист, приверженец модернистских материалов и форм: стекла, бетона, сухих функциональных линий. Вождь ненавидит бетон, стекло, сухие линии зданий, которые умерли, не успев пожить. Молодой человек объединился с этим мужчиной, с этим старым немцем, типичным для той Германии, которую вождь навсегда уничтожит. Но это не важно. Тессенов не еврей и не коммунист. Он равнодушный гражданин, вот и все. Его вкусы, безусловно, сформировались под еврейским влиянием. Студенты-нацисты его, конечно, освистывали за излишне космополитические концепции использования стекла и бетона. Но в ответ на протесты других студентов партия направила ему типовое письмо с уверениями в полнейшем к нему уважении.
В последовавшие за встречей месяцы вождь следит за жизнью молодого архитектора. У него теперь есть собственный эксперт по архитектуре. Его зовут Пауль Троост. Он мюнхенец – вождь обожает Мюнхен. Они познакомились в 1929 году. Троост – пожилой немец арийского происхождения 1878 года рождения, очень высокий, очень сильный; этот профессор – воплощение вечной Германии, неоклассической Германии, греко-римской Германии, частично латинской Германии, отнюдь не германской Германии – никакой готики, никакого Вагнера и его стилистики. Но противоречия не смущают вождя, пусть он и почитает Вагнера и в юношеских работах педантично изобразил несколько готических соборов. В проектах Трооста много колонн, отсутствует декор, все гладкое, ровное, массивное, без куполов и фризов, без выразительных изгибов. Но таким он был не всегда. Раньше он порой изменял классике с модернизмом. Флиртовал с некоторыми идеями Баухауса – вождь ненавидит Баухаус. Но, главное, он создал для роскошных пароходов простую, функциональную, удобную мебель со сдержанными плавными линиями в стиле, называемом в США Streamline Moderne, а во Франции style paquebot[1]. Это подвид ар-нуво в семействе декоративных искусств. Вождь всегда обращается к Паулю Троосту «герр профессор».
Путь молодого архитектора все чаще совпадает с путем партии.
1933 год, январь. Нацисты пришли к власти, он счастлив.
Март. Он переоборудует здание для вновь созданного министерства образования и пропаганды, которым руководит Йозеф Геббельс, один из самых близких к фюреру людей.
В том же марте он называет беспомощным проект оформления эспланады берлинского аэропорта Темпельхоф, где должен состояться митинг, на котором будет выступать вождь. Ему бросают вызов: попробуй сделать лучше. На следующий день он предлагает установить длинную трибуну, над ней – гигантские баннеры со свастикой, освещенные большими прожекторами. Мероприятие проходит 1 мая и имеет огромный успех; вождь приходит в восторг от декора сцены.
В июне он молниеносно переоборудует квартиру Геббельса. Вождь не верит в осуществимость этого проекта и с улыбкой заключает со своим министром пари. Он, как и его приближенные, любит заключать пари на рискованные действия подчиненных; для них это такая азартная игра, и они часто устраивают жестокие розыгрыши тех, на кого спорят. Молодой архитектор сумел выполнить заказ вовремя, и вождю любопытно ознакомиться с результатом. Он находит все великолепным, кроме развешанных на стенах «картин» некого Эмиля Нольде. Это гражданин Германии арийского происхождения, восторженный поклонник нацизма и фюрера, антисемит из антисемитов, чьи обличительные речи против евреев сравнимы с выступлениями самых неуемных штурмовиков. Последователь экспрессионизма, Нольде предпочитает искаженные, карикатурные, отвратительные фигуры и лица неоклассическим красавцам эфебам и красавицам кариатидам, столь любимым вождем. Вождь ненавидит экспрессионизм; увидев эти произведения у своего министра, который гордится авангардистскими вкусами, он негодует. Нольде пишет, как еврей, значит, это немец c корнями, замазанными еврейством. Еврей, маскирующийся немцем арийского происхождения. Нацист еврей! «Кто еврей, решаем мы сами», – вроде бы заявил Геббельс кинорежиссеру Фрицу Лангу, ашкенази по матери, которого убеждал остаться в новой Германии. И только они решают, кто имеет право быть нацистом. Нольде экспрессионист, следовательно, неправильный нацист. У него не тот вкус, и он совершил художественное преступление, поэтому Геббельс тут же снимает его картины, заодно обвиняя во всем «этого Шпеера». Вождь пожимает плечами; для него это неважно.
Геббельс относится к молодому архитектору сравнительно равнодушно. Он обращает на него не больше внимания, чем на остальных работников, и их отношения – это отношения начальника и подчиненного. Да, Шпеер архитектор, но не единственный; в рядах партии все время появляются новые архитекторы. К нацистам также присоединяется все больше юристов и врачей – представители этих трех профессий массово стремятся в партию, привлеченные нацистскими программами – строительной, юридической и расовой. Геббельс без опасений рассказывает своим приближенным, а те передают Шпееру, об увлечении вождя его недавними работами – в Темпельхофе и в министерстве пропаганды – и о вспышке ненависти к картинам Нольде.
Архитектор усваивает полученную информацию, лучше узнает вождя и мгновенно адаптируется. Так его никто и никогда не хвалил, и уж точно не Тессенов. Одобрение самого могущественного в Германии человека наполняет Шпеера радостью.
Совпадение мнений для него всегда важнее и приятнее, чем разногласия. Вообще-то он сам не знает, любит ли экспрессионизм, и ему это безразлично. Например, он называет себя меломаном, бывает на концертах, знает известных дирижеров и музыкантов, о которых кратко, но с восхищением пишет в своих «Воспоминаниях». Однако ни разу не упоминает в них Антона Веберна, Игоря Стравинского, Альбана Берга или Арнольда Шёнберга, которых странно игнорировать, если интересуешься музыкой. На первый взгляд, он один из молодых образованных буржуа 1920-х годов, преследуемых навязчивой боязнью пройти мимо набирающих силу ценностей и нежеланием походить на своих родителей, бабушек и дедушек, с презрением встретивших импрессионизм, фовизм, Гогена, Ван Гога и остальных гениев последней четверти XIX и начала XX века. Но на самом деле в его социальной среде считается обязательным любить искусство потому, что так принято, а не по убеждению. Живопись и музыка для него скорее развлечение, чем нечто большее, он не участвует в яростной и страстной полемике, какая случается у подлинных меломанов и поклонников живописи. В лучшем случае эти виды искусства выполняют для него роль декора.
А Шпеер – мастер декора, причем в любом масштабе, от квартир до массовых мероприятий, так же, как вождь – мастер искусства манипулировать аудиторией посредством голоса, вне зависимости от того, выступает он перед огромной толпой или перед одним человеком.
Этому молодой архитектор был свидетелем на протяжении всей своей жизни, даже тогда, когда с презрением отрекся от вождя. Шпеер стал нацистом в один вечер благодаря этому голосу и перспективам, о которых тот вещал.
Впервые архитектор увидел фюрера на митинге в зале собраний городского сада. Главное, он впервые его услышал. Это было в декабре 1930 года в Берлине во времена Веймарской республики, пагубного периода существования «системы».
Коммунисты и нацисты называли Веймарскую республику «системой» и сохранили это ее обозначение навсегда. Они говорили, что «система» – это гнилой государственный механизм, помесь мягкости по отношению к преступникам и авторитаризма по отношению к честным трудящимся, за ней скрывалась худшая из диктатур, диктатура демократов, продавшихся всем: американцам, евреям, владельцам предприятий, мировой олигархии банков и трастов. Нацисты всегда будут отзываться о ней именно так на всех сборищах новой власти, даже когда в свою очередь невероятно разбогатеют. Они часто будут повторять, что граждане Германии арийского происхождения пострадали от «системы» гораздо больше тех, у кого имелись смешанные или чисто еврейские корни. Достаточно было посетить кабаре и ночные заведения Берлина, Ганновера или Дюссельдорфа, окунуться во всю эту вибрирующую ночную жизнь Веймарской Германии, чтобы увидеть обедневших красавиц-ариек с голой грудью и длинными ногами, продающих себя пестрой псевдогерманской толпе отвратительно пузатых и опухших личностей сомнительного происхождения, с багровыми щеками, сигарной вонью изо рта и вытаращенным глазом за стеклом монокля.
Архитектор тогда прозябал на жалкой позиции даже не профессора, а ассистента профессора Тессенова в Берлинской высшей технической школе и понятия не имел, что ждет его в будущем. Он не посещал ночные клубы и кабаре; с молодости он вел жизнь верного мужа, разделяющего с женой любовь к wanderweg – туристическим прогулкам с рюкзаком за спиной в лесах и горах Германии. Но он ждал чего-то, сам не зная, что это будет.
Опять-таки, все это он рассказывает нам спустя десятилетия после событий, описывая их в исповедальной тональности, в искренность которой сложно поверить. Но это неважно, поскольку за его строками встает идеально точная картина, выражающая Zeitgeist – тот самый дух времени, который историки и авторы романов находят в атмосфере 1930-х годов и который представляет собой смесь суровых социальных кризисов и ярого политического мессианства.
Однажды вечером студенты Шпеера уговорили его пойти послушать необыкновенного человека. Многие из них уже вступили в партию вождя, настоящего идола молодежи. Архитектору известно, кто такой Гитлер; ему трудно, не теряя внимания, воспринимать его нескончаемые речи. Безграничная ненависть, пропитывающая их, раздражает архитектора и мешает дослушать каждую до конца. К людям его круга так не обращаются. К тому же этот человек одет в военную форму, будучи лишенным выправки настоящего офицера. Архитектор, конечно, антисемит, но антисемит того типа, который называют «светским» и который широко распространен в Европе или в Соединенных Штатах. Он антисемит скорее потому, что «так принято», чем по настоящему убеждению, и однажды он признается в письме, что ничего не имеет против евреев, а лишь испытывает в их присутствии некоторую неловкость. Он разговаривает с ними вежливо и уважительно, как с любым человеком. Евреи, по сути, безразличны ему, у него нет к ним никаких четко определенных позитивных или негативных чувств.
Шпеер идет на встречу из любопытства – ну и чтобы ненароком не проглядеть набирающую силу величину. Он попадает в битком набитый зал. Собралось несколько тысяч студентов вместе с преподавателями разного возраста. Вождь не всегда обращается к массовой аудитории, часто он встречается с более специфичной публикой. Этим зимним вечером мероприятие напоминает выступление автора бестселлера. Ничего удивительного. Книга «Майн кампф», опубликованная в 1925 году, постепенно заполняет полки книжных магазинов.
Он появляется на трибуне в элегантном двубортном костюме, со ставшими знаменитыми усами и пробором, которые бросаются в глаза на всех его фотографиях и обсуждаются как поклонниками, так и критиками. Он выглядит взволнованным и сосредоточенным. Раньше архитектор никогда толком не слушал его выступления, передаваемые по радио, а зачастую включал приемник посреди одной из характерных тягостных тирад, выкрикиваемого низким голосом монолога, нашпигованного антисемитскими угрозами и ненавистью. В начале выступления его ошеломляет тон речи, нечто между колебанием и смирением перед масштабом обсуждаемой темы, темы искусства и его не сравнимого ни с чем значения для цивилизации. Можно подумать, что вождь ставит политику на службу искусства, а не наоборот. Он утверждает, что любое государство, любая страна существует лишь благодаря созданным ею памятникам, скульптурам, живописи, музыке. Он повышает голос, сетуя на воцарившееся декадентство, финансовое и духовное обнищание молодых творцов, не способных работать и реализовывать свои амбиции в условиях режима с прозаичными и меркантильными установками. Потом берется за евреев, но говорит о них недолго, и в памяти архитектора остается в основном тема глубокой любви к искусству. Все это банальности, но в 1930 году в Германии выкрутасы и тонкости уже ни к чему. Все это трюизмы, но любое зрелище начинается с трюизма. Вождю это известно лучше, чем кому-либо другому, а теперь благодаря вождю становится совершенно очевидным и архитектору. Например, купол собора с его арками, кессонами, изгибами, акустикой – это тысячелетний архитектурный трюизм, но, будучи возведенным, собор возносит публику к вершинам восторга. Это неотразимо и срабатывает всегда. Тонкие натуры могут сколько угодно пожимать плечами, но своим величием собор всегда подавит приверженцев тонкостей.
В конце выступления взрывается буря аплодисментов, обрушивается поток энтузиазма, возникает толкучка в сражении за автограф и за возможность обменяться с вождем несколькими словами.
Архитектор потрясен. Он не подходит к студентам, а сразу покидает зал, садится в машину и проводит ночь в размышлениях на берегу Хафеля, реки, протекающей через западную часть Берлина, глядя на лунное небо в квартале Шпандау. Это могла бы быть драма Гете – «Под сень твоих колеблемых ветвей, / О древня, густолиственна дубрава, / Как в тихое святилище богини, / Еще поныне с трепетом вхожу»[2] – или живописное полотно Каспара Давида Фридриха, сцена в обрамлении пейзажа 1930 года, иллюстрирующего вечный романтизм Германии. Романтизм – это то, что делает Германию общечеловеческой, особенно для молодежи, вне зависимости от эпохи или государства. Жизнь архитектора помещена под кров германского романтизма. Это его лучшая защита, и он от нее никогда не отступит.
Итак, в течение почти трех лет они встречались несколько раз, но никогда не разговаривали, хотя наблюдали друг за другом и восхищались один другим, не признаваясь в этом. Вождю, безусловно, известно об архитекторе больше, чем он будет потом утверждать, но он не знает, до какой степени тот поддерживает его величественные мечтания. В свою очередь, архитектор не знает, насколько искренни положительные оценки вождем его работ, и не исключает, что это просто формулы вежливости, не предполагающие никаких последствий.
Осень 1933 года. Вождь уже абсолютный властелин Германии. Архитектору поручено переоборудовать резиденцию рейхсканцлера, от которой исходит душок – заплесневелый душок старой Германии. В действительности проект делает Троост, но он живет в Мюнхене, тогда как Шпеер знаком с Берлином и его строительными предприятиями; поэтому именно ему поручен надзор над реализацией проекта.
Вождь посещает стройку каждый или почти каждый день. В ожидании окончания работ он живет в крохотной квартире этажом выше. Он доброжелательно общается с рабочими, что-то обсуждает с ними, но никогда – с архитектором. Его он игнорирует. Архитектор мирится с этим, увлеченно выполняет свою задачу, и этого ему достаточно.
Однажды вождь неожиданно приглашает его на обед.
Молодой архитектор удивлен и растерян. Его куртка перепачкана штукатуркой, вид у него непрезентабельный. Он захвачен врасплох, ошеломлен, счастлив, напряжен, обеспокоен неожиданным приглашением.
Вождь успокаивает его, внимательно рассматривает, оценивая фигуру. Архитектор, безусловно, выше него, но разница в росте минимальна: вождь, вопреки утверждениям его противников, вовсе не коротышка. Метр семьдесят пять – это не маленький рост, и зачастую только телохранители эсэсовцы, стоящие рядом, заметно возвышаются над ним. Вождь приказывает принести один из его собственных пиджаков и примеряет на архитектора. Оказывается, он отлично на том сидит! Пиджак украшен орлом со свастикой в когтях, вышитым золотой нитью. Это личная эмблема фюрера, и никто другой не может появляться с ней. Вождь приглашает молодого архитектора проследовать за ним в столовую.
Двойной сюрприз для приглашенных. Большинство присутствующих не знают этого молодого человека, вошедшего вслед за фюрером. Он стройный и высокий, метр восемьдесят два ростом, тогда как остальные гости ниже и старше. Он впервые появляется среди них, и на его пиджаке эмблема фюрера. Геббельс вдвойне удивлен и возмущен. Он не может удержаться и с сердитым недоумением замечает Шпееру, что на том эмблема фюрера. Вождь сухо поясняет, что одолжил архитектору собственный пиджак. И сажает его за стол рядом с собой.
И все же разница в росте ощутима. Метр восемьдесят два и метр семьдесят пять – не одно и то же. Любопытно, что пиджак Гитлера так подошел Шпееру. В его «Воспоминаниях» он сидит на нем как влитой. Символически он уже делает из него потенциального наследника фюрера. К 1969 году все присутствовавшие на этом обеде уже умерли. Шпеер один на один с эпизодами своего прошлого.
На протяжении всего обеда эти двое, вождь и архитектор, отгораживаются от остальных гостей. Вождь подробно расспрашивает архитектора о его семье, об отце и деде, тоже архитекторах, об их работах. Он слушает. Удивляется. Узнает, что это именно он, совсем молодой художник, был автором потрясающего оформления первомайской манифестации 1933 года на эспланаде в Темпельхофе. Судя по реакции, для него это действительно открытие. Так это были вы! Это же настоящие политические декорации. Совершенно новое для нашего времени решение. Возможно, такое существовало когда-то давно, в Риме. Ну да, конечно, триумфальные мероприятия в честь победы над варварами. Голливуд довольно хорошо их воспроизводит, следует признать. Любит ли архитектор – художник – кино? Любит ли он вестерны? Любит ли он костюмные фильмы о временах античности? А комедии с красивыми актрисами? Вождь обожает кино. Не пожелает ли архитектор как-нибудь вечером, когда резиденция будет готова, прийти посмотреть фильм? В любом случае оформление первомайского митинга в Темпельхофе не имело себе равных. Даже большевики с их парадами в Москве не сделали ничего похожего. На такие эффекты они не способны. Коммунисты вообще не чувствуют искусства. Они не понимают, что политика это своего рода изобразительное искусство. Именно одним из видов изобразительного искусства считает политику вождь. Он может показать гостю собственные рисунки, архитектурные проекты. Они могли бы встретиться в более серьезной обстановке и обсудить эти темы.
Позже, уже накануне войны, вероятно в Оберзальцберге, на одной из прогулок, где они сфотографированы вместе, вождь делает молодому архитектору признание. Оберзальцберг, Бергхоф, резиденция вождя в Баварских Альпах. Возможно, этот разговор состоялся в сумерках в гостиной с большим панорамным окном, выходящим на горы, меньше похожие на реальный пейзаж, чем на декорации, как бы взятые в кадр кинематографичными оконными рамами. Но Гитлер и Шпеер редко остаются в этом роскошном помещении вдвоем; почти всегда здесь присутствуют приближенные фюрера. Так что, вне всяких сомнений, это было сказано на wanderweg в лесу, на высоте, голосом, который постепенно наполняется слезами. Вождь держит поводок, он в перчатках и кожаных сапогах, он выгуливает Блонди, одну из своих обожаемых собак. На ощутимом расстоянии за ними идут другие представители ближнего круга. Вождь молчит. Архитектор молчит. Они шагают, опустив взгляд на дорогу. На них военные фуражки, придающие глазам еще больше сумрачности. Каждый прокручивает в уме картины будущего гигантского храма или гигантской триумфальной арки. И оба молчат, сосредоточившись на своих мечтах из камня.
Неожиданно вождь начинает говорить тихим серьезным голосом и признается: «Я заметил вас во время инспекционных посещений. Я искал архитектора, которому мог бы доверить свои проекты. Он должен быть молодым. Потому что, как вам известно, это проекты, нацеленные на будущее. Мне нужен человек, способный продолжить мое дело после моей смерти, пользуясь властью, которую я ему передам. Этим человеком будете вы».
После первого обеда архитектор входит в ближний круг фюрера. Принадлежать к нему – особая честь. Быть избранным и находиться в орбите великого человека. Это обычное явление среди тех, кому принадлежит власть. Архитектор это знает, ведь он не новичок. Он уже испытал подобное на своем уровне, в Берлинской высшей технической школе рядом с Тессеновом, и помнит, какие маневры проделывал, чтобы получить должность, отодвинув других кандидатов. Для попадания в ближний круг любого президента, или промышленного магната, или фюрера, нужно обладать определенными способностями и амбициями, позволяющими плести интриги. Почтительность, подхалимаж, лесть, послушание, страх, напряженное стремление соблазнять, всегда соблазнять, – вот что постоянно занимает мысли и чувства любого царедворца. В кулуарах совета директоров крупного предприятия или престижного факультета перед главными лицами стелются, заискивают, пыжатся или унижаются точно так же, как в приемных диктаторов. В окружении вождя эти банальные симптомы соперничества проступают особенно ярко, вызывая несравненно более серьезные моральные последствия. Стоит вождю что-то сказать, и приближенные соревнуются, стараясь наперегонки передать его мысли и облекая в письменные приказы то, что было сформулировано устно.
Впрочем, известны и примеры бесспорной любви с первого взгляда. Случается, особенно в области политики и искусства, что два индивидуума распознают друг в друге «своего» помимо прагматических амбиций, финансовых выгод или личных пристрастий. Изобразительное искусство и политика взаимно притягиваются и служат отражением одно другой; от пирамид до папских и королевских дворцов архитектура была и остается главной территорией таких встреч. Вдруг возникает родство душ, угадывание друг друга, то, что называется «потому что он был он, потому что я был я». Но даже с учетом этого в случае Шпеера и Гитлера масштаб моральных последствий несопоставим ни с чем иным.
Вождь прибегает к своего рода приему контраста. В отношениях с архитектором фюрер как частное лицо резко отличается от фюрера как лица публичного. В частном общении вождь ведет себя настолько же дружелюбно, насколько на публике он властен и безжалостен. Этот резкий театральный эффект производит на архитектора неотразимое впечатление. Эстетический опыт, полученный в самом сердце власти, напоминающий то, что в музыке именуют хроматизмом, а в живописи – кьяроскуро, но без каких-либо нюансов. Близость к вождю звучит контрапунктом к всемогуществу, он начинает ощущать себя избранным, причем избранным не кем-нибудь, а полновластным диктатором. Он сидит за его столом, впитывает его признания, его взгляды, уединяется с ним и благодаря ему становится другим. Это партитура симметричных чувств: присутствуя на одном из его застолий и следуя этой партитуре, он думает о других членах ближнего круга, которых здесь нет.
Это круг в той же мере, в какой кругом является обручальное кольцо. Войти в него – значит почувствовать на своем пальце кольцо.
Архитектор теперь дышит воздухом другой планеты.
Он снимает мастерскую на улице, расположенной в нескольких сотнях метров от рейхсканцелярии. Он хочет иметь возможность в любой момент явиться к тому, кого называет «своим заказчиком». Он сделал важнейшее открытие – безумно полюбил свою работу, и теперь это его главная любовь, с которой ничто не может сравниться. Семейная жизнь не дарит ему таких ощущений. Подобное открытие часто делают представители разных профессий. Когда архитектор в своей мастерской, он не работает, а живет. Физически процесс захватывает его полнее, чем любовь, которой он занимается с женой. После встречи с вождем он все реже появляется дома.
Его новая работа не существует сама по себе. Ее воплощение – вождь. В мастерской, где архитектор склоняется над проектами и чертежами, в особенности когда неустанно трудится над адаптацией того или иного старого здания под нужды партии, весь смысл его работы – это Гитлер, вождь, фюрер.
А заказы множатся. Чтобы реализовать их должным образом, он собрал команду, состоящую исключительно из молодых мужчин. Таков критерий отбора. Они молоды, и архитектор одобряет и ценит их преданность делу в ущерб личной жизни. С утра до вечера они существуют в лихорадочной атмосфере мастерской, где бурлит кипучая деятельность и которую часто посещает вождь. Их молодость посвящена архитектору, который посвящает себя вождю.
«Невразумительно!» – так вождь оценивает только что обновленное жилище министра-президента Пруссии, председателя рейхстага, рейхсминистра авиации и давнего товарища по борьбе Германа Геринга. Фюрер прогуливается по комнатам, холодно рассматривая их. Как можно жить в таком месте, в этих манерных маленьких комнатах, похожих на бонбоньерки или кукольные домики, заставленных массивной мебелью и с окнами, утяжеленными еще более массивными драпировками? Почти всюду какие-то нелепые закоулки, переизбыток кушеток, словно имитирующих альковы, как будто все готово для ежеминутного страстного объяснения в любви и актов ее совершения с этими неоднозначными персонажами, которыми, как ни печально, особо увлекается министр-президент Пруссии, председатель Рейхстага, рейхсминистр авиации и давний товарищ по борьбе Герман Геринг. К тому же везде множество свастик. И это, возможно, хуже всего. Они присутствуют повсюду, на стенах, на полу, на подушках. Похоже на то, как ребенок рисует сердечки где только можно, чтобы родители его полюбили. Это недостойно человека с таким статусом. Следовательно, все это «невразумительно».
Во время одного из традиционных обедов в кругу приближенных Геринг спрашивает своего фюрера – как и все, он обращается к нему «мой фюрер», но его голос, его униформа и его подчеркнутое раболепие придают этому и без того напыщенному воинственному обращению инфантильный и карикатурный оттенок, – не Шпеер ли спланировал интерьер его великолепной личной квартиры. Вождь отвечает утвердительно. Он лжет. Шпеер не был автором, он лишь координировал работы по проекту Трооста, но Гитлер говорит «да». Геринг спрашивает разрешения заказать Шпееру новую переделку своей квартиры. Вождь разрешает и произносит «да», не дожидаясь согласия молодого человека, который в восторге. Архитектор принадлежит Гитлеру, и последний демонстрирует это всем, передавая его Герингу, не потрудившись поинтересоваться его мнением, а для архитектора принадлежать вождю – это привилегия и удовольствие.
После обеда Геринг отвозит Шпеера в своем сверкающем роскошном автомобиле с откидной крышей в действительно «невразумительный» дом – архитектор полностью согласен с вождем. Геринг заявляет, что терпеть не может это жилище и что у него есть единственное требование: пусть все будет, «как у фюрера».
Оформитель интерьеров, вот я кто сейчас, думает молодой архитектор. Он путешествует по дворцам власть имущих нового режима, таких как Геринг. Он сносит перегородки, оборудует просторные помпезные залы, обязательно предусматривает высокие потолки, подчеркивает перспективу, впуская свет и играя с тенями. Заказчикам нравятся его театральный взгляд на жилое пространство и виртуозное умение создавать атмосферу оперных декораций.
Как бы то ни было, он остается режиссером домашней жизни сильных мира сего. Так ли это важно? Он вошел в круг приближенных главы Германии, на что всего несколько месяцев назад не мог и надеяться. Проблема в том, что он не готов этим удовлетвориться. И еще в том, что посещение вождя приводит его в состояние эйфории, и причина тому – архитектура. Архитектура сводится к управлению пространством. Все архитекторы – люди властные и полностью отдающие себе отчет в том, что с помощью своих креативных решений руководят нашей жизненной средой. Современные архитекторы воспринимаются политиками как «творцы» в гораздо большей степени, чем художники, музыканты или скульпторы, и уж тем более чем писатели или танцовщики. Но в случае вождя это клише поднимается на невиданный ранее уровень. Канцлер воспринимает себя как творца, как архитектора – главу государства. В архитектуре он одобрительно относится к самым запредельным амбициям, что находит отражение в его эскизах, поражающих своим масштабом: триумфальная арка или храм всегда – это правило – должны быть выше всего, что было построено ранее. Как если бы он сражался с творениями других наций и прошлого, в том числе прошлого Германии. Война памятников и война символов. Свастика противостоит христианскому кресту, не говоря уж о серпе и молоте – вульгарной эмблеме, лишенной корней, полагает вождь. Благодаря фюреру, думает архитектор, воплощенная в камне символика таит в себе обещание невиданных прежде эмоций и размаха. Обещание власти.
Войдя в ближний круг, архитектор с наслаждением подчиняется ритуалам новой жизни.
Обеды и ужины очень важны. Тот факт, что вы среди приглашенных, не обязательно определяется вашим местом в партии и правительстве. На самом деле ближний круг разделен на несколько кругов, и это, конечно же, не круги на воде – в образе нескольких множеств внутри одного нет никакой насмешки.
Так, например, есть круг Генриха Гиммлера, который редко появляется за столом, поскольку почти всегда занят со своей загадочной сектой СС.
Есть круг Германа Геринга, который приходит все реже. «Там и впрямь невкусно, – сказал он однажды Шпееру, – а все эти старые соратники фюрера всего лишь мелкие буржуа из Мюнхена, как ни крути!»
Есть круг Рудольфа Гесса, секретаря рейхсканцелярии, который был секретарем самого вождя, когда тот писал свой бестселлер «Майн кампф». Гесса все больше отодвигают в сторону. У него неприятные причуды, например, он приходит с собственной вегетарианской едой, поскольку придерживается странной теории биодинамики, основанной на верованиях в существование в реках и ручьях русалок, а также эльфических духов и леших, которые живут в растениях и деревьях. Архитектор видит: вождь всерьез обижается на Гесса, заметив, что на кухне разогреваются его личные котелки.
Есть круг Йозефа Геббельса. Он, несмотря на интенсивную светскую жизнь, часто присутствует на обедах и ужинах. Это один из самых ядовитых гостей. Вождь его обожает, поскольку Геббельс развлекает его за счет других приглашенных.
А еще есть Мартин Борман, и в его круг входит только он сам. Официально он секретарь Гесса, который, в свою очередь, секретарь рейхсканцелярии. Но так как Гесс все чаще отсутствует, Борман охотно занимает его место. Он постоянно рядом с вождем. Заведует его финансами. Планирует его встречи. Организует поездки. Управляет Оберзальцбергом, где хотели бы обосноваться многие члены круга. Он контролирует обеды и просьбы о приглашении на них. Ведет лист ожидания, записывая в него всех, кроме Геринга, Геббельса, Гиммлера, Шпеера и еще нескольких человек, которых принимают всегда. Особенно Шпеера, без которого вождь больше не может обойтись.
Есть еще приближенные первых лет нацизма: Зепп Дитрих, командир личных телохранителей фюрера, Юлиус Шрек, его шофер. У обоих такие же усы, как у вождя. Это смущает, тревожит и выглядит нелепо, считает архитектор. Впрочем, к Зеппу Дитриху он всегда относился с большой теплотой, в особенности когда тот стал генерал-полковником танковых войск СС и в 1942 году женился на элегантной красавице, частой гостье на светских мероприятиях. Вдвоем они составили пару изысканно контрастирующих друг с другом, очень эстетичную, точно вписывающуюся в образ «красавицы и чудовища». Тем более что к этому времени Зепп Дитрих уже сбрил усы.
Участвуют в застольях и малозначащие фигуры, например руководитель пресс-службы канцелярии, врач и хирург, которые должны быть под рукой круглые сутки на случай проблем со здоровьем, или несколько «одноразовых» гостей – старых товарищей по партии, которых вождь переносит все хуже, поскольку они ведут себя с ним с прежней фамильярностью, не соответствующей его новому положению и новым функциям. Впрочем, это не столько функции, сколько миссии – в области вооружений, внешней и внутренней политики, расовой политики, не говоря уж об искусстве Третьего рейха. Многие из этих незначительных посетителей являются членами СА Эрнста Рёма, чьи вульгарные нравы все больше раздражают фюрера.
Архитектор отмечает, что изнутри эти круги разрывают противоречивые интересы и зависть; никто не видит, что он ведет наблюдение; он как будто витает мыслями где-то далеко и полностью поглощен искусством, которое так высоко ценит вождь. Высокомерная и отрешенная манера очень ему идет и выглядит как типичная для «художника», персонажа, представляющего собой нечто большее, чем реальный художник, – развлекающего, восхищающего и раздражающего сильных мира сего.
Как бы то ни было, за обеды у вождя Борман взимает с приглашенных плату. Она составляет по 50–100 марок. Третий рейх – не «система», здесь не жрут на халяву, с удовольствием повторяет он.
Дни вождя похожи один на другой. Он встает поздно, ложится очень поздно, застолья длятся часами, от чего страдает работа.
Это своего рода сериальное существование; в его рамках в разных комбинациях обсуждаются одни и те же темы, слегка оживляемые актуальными событиями – «Ночь длинных ножей», аншлюс, – которые для членов их круга, особенно для архитектора, служат чем-то вроде фона.
1933, 1938, 1936… в их монотонном существовании, в котором время остановилось, эти даты начинают наползать одна на другую. Обедают в два часа дня, около четырех или пяти расходятся, приходят снова в восемь, ждут появления вождя, он является, все едят, болтают, слушают одни и те же произведения Вагнера и одни и те же оперетты, вроде «Летучей мыши» или «Веселой вдовы», смотрят один или несколько фильмов, всегда одних и тех же, ложатся спать глубокой ночью или под утро. Это раз и навсегда расписанная партитура, согласно которой монологи вождя бесконечно повторяются, вводя в отупение своей монотонностью. Монотонность, монологи – проходят годы, похожие один на другой как две капли воды и выстраивающиеся в бесконечную последовательность.
Это что, гипноз? Работа страдает, зато все развлекаются.
Однажды в самый обычный полдень, в 1936 году – но это могло быть и в конце 1933 года, во время медового месяца вождя и молодого архитектора, – Геббельс мимоходом замечает, что пресс-секретарь НСДАП по связям с зарубежной прессой посмеялся над отсутствием боевого задора у немецких добровольцев из легиона «Кондор», действующего в Испании. Геббельс ненавидит пресс-секретаря, старого соратника вождя. Его рост метр девяносто три, он великан, и по контрасту его фамильярно называют Putzi, «малыш». Зато Геббельс и правда маленького роста, хромой, уродливый, о чем говорят все старые товарищи. Над ним смеются, вышучивая его хромоту, неудачные романы, отталкивающую внешность, и он ненавидит Путци.
Вождь возмущен словами Путци, переданными Геббельсом. Как можно смеяться над этими мальчиками? Он, вождь, знает, что они чувствуют, он побывал под огнем во время Великой войны, ему известны и страх, и храбрость, которая помогает с ним справиться.
Вождь негодует, но это предлог для того, чтобы разыграть хорошую шутку.
В зале приемов рейхсканцелярии проходит несколько одинаковых, без изменений, вечеров, следующих один за другим.
За это время розыгрыш уже состоялся, и в один обычный, не отличающийся от других вечер Геббельс о нем рассказывает. Гитлер знает эту историю наизусть, но она такая забавная, что ему нравится слушать ее снова и снова. Путци надо было лететь на самолете в Лейпциг. В воздухе второй пилот сообщает ему, что его высадят в Испании, на «красной территории», где он, как это сформулировано, должен будет шпионить в интересах Франко.
Это приказ фюрера. Путци в панике. Объясняет, что это невозможно, что это какая-то ошибка, он этому не обучен. Долго умоляет пилотов, унижается. Экипаж в курсе розыгрыша, не поддается на уговоры, постоянно информирует пассажира о продвижении самолета и предупреждает, что необходимо готовиться к вынужденной посадке.
По ходу рассказа вождь хохочет, гости тоже смеются, и архитектор вместе со всеми.
В конце концов самолет без проблем приземляется в Лейпциге. Это была шутка, и Путци преподали хороший урок. Но ближний круг смеется уже не так весело, когда узнает, что пресс-секретарь, до смерти напуганный этим приключением, рванул за границу, прихватив государственные секреты. И все же они хорошо посмеялись, архитектор, Геббельс и все остальные. В своих «Воспоминаниях» Шпеер продолжает потешаться над этой историей; похоже, его отношение к ней не слишком изменилось. Он вообще пересказывает много шуток и розыгрышей, до которых вождь был так охоч и которые зачастую сам организовывал.
В другой раз на роль жертвы розыгрыша и посмешища за ужином был назначен комендант дома вождя. Этот преданный и хороший человек не сделал ничего плохого. Дело было зимой 1939 года или, возможно, в 1933 году, хотя нет, уже шла война, которая предоставляет великолепные возможности продумать розыгрыш вплоть до мельчайших деталей, как это делается при разработке планов сражения.
Вождь на ходу сообщает коменданту, что он мобилизован и будет направлен в «туманометную» роту – так между собой называют огнеметы. Комендант уже не молод, и он приходит в ужас. Довольно долго он размышляет, как бы обсудить это с вождем, и вождь наблюдая за его мучениями, наслаждается – рассказом о них можно будет хорошо повеселить компанию, в этом он уверен. Неловкие попытки коменданта обратиться к нему, поговорить с ним развлекают вождя. Через какое-то время комендант все же решается, и ответ вождя краток. Увы! Любое нарушение недопустимо, эпоха «системы» закончена, подлая эпоха Веймарской республики навсегда завершилась, и больше никто и никогда не сможет отсидеться в тылу. Комендант на пределе. Комендант в полном отчаянии. Он приводит последний аргумент: ему известны все вкусы и предпочтения вождя, и потому, оставаясь рядом с ним, он принесет больше пользы ему и, следовательно, рейху, чем в «туманометной» роте.
Вождь хохочет. Его розыгрыш удался, он победил, как победил в Польше. Он признается коменданту, что это была шутка.
Слушая вождя, гости смеются, архитектор смеется, Геббельс и все остальные смеются. По мере продолжения войны розыгрыши будут исчезать, и смех вместе с ними.
Геббельс с удовольствием посмеялся бы с вождем над Шпеером, а Борман с удовольствием посмеялся бы с вождем над Геббельсом и Шпеером, но это пока невозможно. И, наблюдая, как молодой архитектор и фюрер вдвоем что-то обсуждают, вглядываясь в чертежи или в макет, они понимают, что, если вдруг Шпеер однажды даст слабину, вождь ни за что не будет смеяться, он заплачет от ярости, от разочарования и ярости, и заплачет кровавыми слезами.
Они часто ездят в Мюнхен, чтобы встретиться с профессором Троостом и со своими воспоминаниями.
Мюнхен, размышляет вслух вождь в уносящем их поезде или самолете, это не просто баварский город, который он любит, где прошла его довоенная молодость и где он после своих венских провалов собирался изучать изящные искусства. Мюнхен – это кузница. Мюнхен – место, где он ковал знаки своего гения. Он знает, что гениален и избран судьбой, а Мюнхен – место, где он в первый раз выступил вечером в пивной и его аудитория отставила кружки, неожиданно завороженная этим человеком, который не пил спиртное, был вегетарианцем, ненавидел беспорядочные половые связи и посещение публичных домов. Перед дамами вождь смешно расшаркивается; когда его знакомят с женщинами, прибегает к абсолютно нелепым формулам вежливости и выражениям восхищения, – иначе говоря, он не может быть собутыльником и компаньоном по походам в бордель и в пивной ему делать нечего. Но, стоит ему взобраться на стол и заговорить, и в зал врывается воздух иной планеты, а его голос преображает разочарование каждого из присутствующих в энергию общего движения к радикальному счастью Германии.
Именно в Мюнхене он отшлифовал свой внешний образ: усы, пробор, особый взгляд, движения рук и кистей, поддерживающих речь. В Мюнхене он отточил специальный голос, как будто прилетающий из дальних миров и приносящий его восторженным поклонникам воздух другой планеты. И в Мюнхене он начал войну знаков: голоса, мимики, свастики, которую он нарисовал для партии, черного цвета формы. Эти знаки теперь известны во всем мире, их узнают в газетах Америки, Англии, Франции, и он хотел бы запечатлеть их в камне посредством гигантских памятников, символизирующих силу его голоса.
В поезде или самолете вождь, не повышая того самого выкованного в Мюнхене голоса, неожиданно разражается гневными речами. Его голос звучит глухо, напоминая негромкое ворчание вулкана перед началом извержения; он медленно и тщательно произносит слова, пропитанные ни с чем не сравнимой, долго вынашиваемой злобой. В них бушует холодная ненависть. И направлена эта ненависть против евреев, именно и только против евреев.
Архитектор слушает. Он не за и не против евреев, он к ним равнодушен. Вокруг него нет ни одного еврея, ни одного преподавателя-еврея, который мог бы вызвать его восхищение или ненависть. А если бы он знал таких евреев или говорил бы, что когда-то знал, он бы относился к ним с той же вежливостью, с какой принято вести себя с незнакомцами. По отношению к евреям он придерживается тех же общих, свойственных большинству его современников предрассудков. Но евреи не занимают его мысли неотступно. Есть евреи, нет евреев, это ничего не меняет в его страсти к математике и архитектуре, никак не влияет на его амбиции, никак не вмешивается в его намерения покататься на лыжах или погулять в горах. Там, куда он ездит, нет радушного хозяина ресторана – еврея, которого он хотел бы снова встретить. Как и нерадушного, который был бы ему несимпатичен. Евреи ничего ему не сделали, ни хорошего, ни плохого, и ему совершенно безразлично, есть они или их нет. А если евреи до такой степени отвратительны вождю, то у того должны быть для этого свои причины; никто не идеален, даже если ему, архитектору, постепенно становится утомительно и неловко выслушивать эти неожиданно прорывающиеся вульгарные тирады насчет евреев.
Вождь продолжает возмущаться евреями, но неожиданно задумывается о Троосте. Он представляет себе, что они с архитектором увидят в его бюро, и волнуется. Он любит профессора Трооста, он ненавидит евреев, он любит Трооста, в одном и том же предложении он перескакивает с темы на тему и вслух размышляет о том, что придумает профессор для заказанного ему Дома искусств. Фюрер отвлекается на выбор возможного оформления первого этажа. Запутывается в портиках, где будут прямоугольные колонны – множество колонн, похожих на гигантских солдат, застывших по стойке смирно. Погружается в цифры монументальных размеров строения – 175 метров в длину, 75 метров в ширину. Вождь запоминает все цифры с большой точностью, потому что размер имеет значение.
Размер – основа всего, и не стоит искать какую-то пошлую подоплеку этой зацикленности на размере.
Здания должны превосходить по габаритам все, что было выстроено в прошлом, поскольку это наилучший способ и сохраниться надолго, и завоевывать толпу в настоящем. Достаточно понаблюдать за массами, когда они приходят в соборы еврейского культа, каким является христианство. Достаточно видеть, как их завораживают гигантские своды, нефы, витражи, как они подчиняются ритуалам и величию пространства. И достаточно оценить, как ими манипулирует кинематограф. Сомнамбулы.
Вождь развязал войну символов и с сегодняшним миром, и с историей, и с прошлым, и с будущим. В гигантских строениях он предложит им невиданные доселе церемониалы, раньше известные только из мифов.
Эти рассуждения никогда не надоедают архитектору. Он возбужденно слушает вождя и вместе с ним погружается в пока еще туманный образ огромных зданий на службе у новых обрядов.
Они выходят на вокзале или в аэропорту Мюнхена, садятся в ожидающий их автомобиль, за ними и впереди их движутся машины сопровождения из СС, и кортеж направляется к жалкому двору на одной из улиц Мюнхена. Здесь, на втором этаже такого же жалкого, как и двор, здания находится мастерская профессора Трооста. Вокруг царит очаровательная атмосфера богемы.
Вождь там чувствует себя как дома. Он более или менее подробно вспоминает, что тоже был когда-то богемным художником, и при этом всячески поносит жидовствующих бюрократов у власти в венском искусстве эпохи его молодости: те едва не довели его до голодной смерти. Он подразумевает, что не выбирал политику, она сама его выбрала, тогда как он стремился посвятить себя величественному одиночеству искусства, расцвеченному оттенками богемы. Но Вена и Мюнхен принадлежали тогда евреям и их друзьям, поддавшимся еврейскому влиянию. Теперь он растроган возможностью пообщаться, как в былые времена, с художниками и архитекторами и взять их под свою защиту, чтобы вместе реализовать общие проекты и одновременно разделить с ними богемный образ жизни, когда и ложишься спать очень поздно и поздно встаешь.
Троост никогда не встречает вождя у подножия лестницы. Вождь поднимается по ней, его одолевает нетерпение, он «больше не может», как он говорит Троосту. В присутствии своего молодого архитектора вождь признается: «Я больше не могу ждать, герр профессор, есть что-то новое? Давайте посмотрим!»
Несколько месяцев подряд, пока длится их медовый месяц, вождь возит Шпеера в Мюнхен.
Они приезжают туда каждые десять или двадцать дней – этот медовый месяц состоит из отдельных отрезков. Они обедают или ужинают в Osteria Bavaria, любимом ресторане вождя. Там они едят блюда итальянской кухни – вождю очень нравятся равиоли. Они гуляют. В течение какого-то времени бродят по городу, посещают Трооста и другие мастерские, мечтая о грандиозных архитектурных и урбанистических проектах. Отправляются на виллу Генриха Гофмана, фотографа вождя. Фюрер особенно хорошо себя чувствует в семье одного из своих самых старых товарищей, безупречного нациста, не чуждого искусству, что редко встречается в партии. Гофман еще и издатель, и торговец антиквариатом. Вождь обожает бывать там, в саду у дома он ложится прямо на газон, поддернув рукава, и рассуждает о картинах, которые ему предлагает Гофман. Любопытно, что он в восторге от работ Эдуарда фон Грютцнера, специализировавшегося на изображении пьяных пузатых монахов, краснолицых и развеселых участников разнообразных застолий. Его картины смутно напоминают работы Йорданса и Рубенса. Возможно, они ассоциируются у вождя со встречами со штурмовиками в пивных Мюнхена? Архитектор в недоумении застывает перед выставляемыми напоказ горами мяса и веселого жира, которые коллекционирует вождь, вегетарианец и трезвенник. Но таков вождь, и его противоречия обладают обаянием неожиданности. Он умеет удивлять и своих друзей, и своих недругов. Как раз в гостях у Гофмана он встретил однажды вечером юную ученицу фотографа. Он представился ей как герр Вольф, господин Волк, игра слов с его именем Адольф, означающим на древненемецком «благородный волк». Ее зовут Ева, но вождь никогда не говорит о ней. Он ее прячет. Он принадлежит немецкому народу.
Время от времени происходит живое общение с народом, чаще всего не организованное заранее. Согласно «Воспоминаниям» Шпеера, никто не устраивает эти спонтанные взрывы ликования. Толпа узнает вождя, народ окружает его и демонстрирует любовь, превосходящую простое подчинение. Это завораживает архитектора. Больше всего его будоражит тот факт, что спустя всего лишь несколько часов, а то и несколько минут он сидит в ресторане или гостиничном баре наедине с этим властителем дум, которого боготворят, словно кинозвезду. Такой контраст околдовывает его. «Я был околдован» – это выражение он постоянно использует, когда у него требуют объяснить его отношения с вождем. И он всегда продолжает вопросами: а кто бы мог не быть околдованным? И кто им не был?
Молодой архитектор считает поездки в Мюнхен решающим этапом своей карьеры. Он убеждает себя: вождь хочет, чтобы Троост передал ему свои знания, чтобы между ними возникла преемственность. Вождь сильно озабочен скоротечностью времени, ему отпущено не так много лет на реализацию проекта (часто звучит формулировка: «то малое время, которое у меня есть…»), – так что он наверняка должен стремиться обеспечить долговечность монументальных сооружений, задуманных Троостом, для чего и отправляет к нему на учебу молодого архитектора. В этом, вероятно, причина.
Молодой архитектор воображает свои отношения с Троостом как отношения мастера и ученика, как это было с Тессеновом. Он уже не без удовольствия представляет, как будет трудиться в его тени.
Но 21 января 1934 года Троост неожиданно умирает от пневмонии.
В этот день молодой архитектор находится в приемной министерства пропаганды. Подчиненный Геббельса поздравляет его. У этого чиновника тот же склад ума, что и у его начальника; собственный цинизм он считает чувством юмора и часто подсмеивается над собой, чтобы повеселить окружающих. Круглоголовый и добродушный, с вульгарным ртом и вислыми щеками, он, зажав в зубах сигару, говорит молодому архитектору: «Поздравляю вас, Шпеер! Отныне вы – первый!»
Пол министерства в одном из берлинских дворцов запачкан большим пятном засохшей крови. Молодой архитектор не чувствует ничего, разве что легкое отвращение, которое заставляет его развернуться и уйти, стуча каблуками кожаных сапог. Он занят очередным переустройством в связи с переносом штаб-квартиры СА из Мюнхена в столицу рейха. Наверняка это делается в последний раз. Наконец-то начинают обретать реальность монументальные проекты, до сих пор существовавшие только на бумаге.
Текущие события оживили монотонные ужины у вождя. Он только что подавил попытку путча своего бывшего близкого друга Эрнста Рёма, основателя и командира подразделений штурмовиков, СА. Они были необходимы до взятия власти, в период смертельных схваток с коммунистами; теперь они стали опасными, поскольку захотели подменить государственную армию народной. Штурмовики СА втайне противились новым связям вождя с традиционной буржуазией. Их руководители подготовили переворот, оплаченный Францией. По крайней мере, такова официальная версия, и молодого архитектора это не слишком беспокоит. Арест Рёма и членов его штаба в Бад-Висзе, на берегу озера Тегернзее в Баварии, осуществил лично вождь с револьвером в руке, явившись в этот красивый, типично германский городок, чью репутацию, к несчастью, замарали частыми визитами Рём и его приближенные.
Вождь описывает, что он видел, переходя из комнаты в комнату с оружием в руке и лично задерживая всех этих сволочей, оплаченных французами. Пары абсолютно голых взрослых мужчин и юношей. Можно не сомневаться в том, как они проводили ночи. И это не какие-то редкие эксцессы. СА насчитывает три миллиона штурмовиков, и, кто знает, не распространилась ли зараза по всей организации? Что, если из-за мерзавцев на содержании у французов гомосексуальность просачивается повсюду в Германии?
Ближний круг хохочет, ухмыляется, возмущается, горячится и обличает атмосферу содомии, царящую в СА, по крайней мере в руководстве организации, а также отвратительное пристрастие штурмовиков к дрянному мясу, пиву и переодеваниям.
Молодой архитектор слушает, не особенно вникая в суть разговора. Он – принц. Ему двадцать девять лет. Он часто облачен в элегантный двубортный костюм, подчеркивающий стройность фигуры и высокий рост; рассказ сорокапятилетнего вождя о зрелых мужчинах и обнаженных юношах в спальнях на берегу озера Тегернзее в Баварии, не особо его смущает. Его волнует конкретная мечта об успехе рядом с одним из самых могущественных людей в мире. Он говорит только об архитектуре, искусстве, урбанизме; он существует на другом уровне, политика его не интересует, и он следит за тем, чтобы туповатые члены ближнего круга верили, что политика его не интересует. И действительно, эти люди относятся к нему примерно как к одной из женщин, которых изредка допускают в их компанию. Женщины никогда не говорят о политике, очень важно, чтобы они этого не делали, вождь не выносит, когда они вторгаются в сферу политики, и изумляется, если они все же на это решаются. В его понимании женщинам и художникам не следует думать о политике, их дело – красота. Конечно, причины разнятся: женщины должны быть прекрасными, как киноактрисы, а художники призваны создавать красоту, но так или иначе те и другие определенным образом встречаются на территории красоты. Молодой архитектор не нарушает этого правила, он совмещает обе позиции, потому что хорош собой и творит великолепие на бумаге, рисуя свои эскизы.
Вскоре вождь вменяет архитектору в обязанность появляться в присутствии третьих лиц в партийной униформе. В приватной обстановке сам он предпочитает гражданскую одежду, однако бремя нацистской власти требует, увы! – вождь иногда выражает странные сожаления – перемещаться среди толпы в сапогах и полном воинском облачении. Вождь любит сетовать на собственные предписания. Этому кокетству подражают некоторые из его подчиненных, жалуясь на свои же приказы. И так они будут поступать всегда. Особенно Гиммлер. Он будет вечно сокрушаться по поводу ужасной необходимости преследовать евреев во всей завоеванной Европе. Стенать насчет жуткой необходимости убивать еврейских женщин и детей. Роптать из-за того, что он их недостаточно преследует и убивает, тем самым разочаровывая фюрера. Досадовать, что слишком редко видит жену и собственных детишек с их очаровательными белобрысыми головками.
Жалуется ли архитектор на то, что все реже и реже видит жену? Позже он будет утверждать, что огорчался из-за этого с первых дней общения с вождем.
Архитектор никогда не рассказывает вождю о своей жене. Теперь он носит униформу, и у него должность руководителя подразделения в штате Рудольфа Гесса. Позднее он будет переподчинен Геббельсу. Он бы предпочел Геринга. Шпеер всегда чувствовал небольшую слабость к Герингу, которым было легче манипулировать и который зависел от своих удовольствий, то есть был более податливым. Но все равно связи с любым из них избыточны. Он подчиняется единственному человеку – вождю. Их отношениям посредники не нужны. Его униформа – это свадебный наряд.
Однажды один из сотрудников Шпеера, некий Карл Мария Хеттлаге, сказал вслух то, о чем все давно догадывались со смесью изумления, легкой издевки и ревности. И вот это произносит вслух офицер СС, юрист, в чьи обязанности входит выселение берлинских евреев ради освобождения места для возведения крупных сооружений. Они только что в энный раз изучали макеты. Он обратил внимание на то, как фюрер смотрел на архитектора и слушал его.
Выходя из кабинета, он сказал ему: «Знаете, кто вы, Шпеер? Вы – несчастная любовь Гитлера».
Или, может, он сказал: «Вы – несчастная любовь фюрера».
Это говорит эсэсовец. Война скоро начнется или только что началась, нацисты шли от победы к победе, и имя Гитлера не могло быть упомянуто в таком контексте. Он наверняка сказал «любовь фюрера».
А может, он вообще не говорил ничего подобного. Хеттлаге сам по себе – персонаж, достойный отдельного романа, как и его начальник Шпеер. Блистательный юрист, блистательный специалист, он переживет войну, станет при Аденауэре госсекретарем в министерстве финансов Федеративной Республики Германии, потом членом Высшего руководящего органа Европейского объединения угля и стали. Ему придется на себе испытать последствия зловещей шутки судьбы, какие так любил ближний круг Гитлера: участник изгнания из Берлина евреев, что означало их смерть, он после 1945 года будет в рамках своих новых функций руководить возмещением убытков жертвам медицинских опытов в экспериментальных блоках лагерей смерти.
Мог ли он в 1939-м или в 1940 году, не боясь, не смущаясь, настолько фамильярно намекать на гомосексуальное влечение Гитлера к Шпееру, причем обращаясь непосредственно к последнему? Историки вроде бы не задавали ему такого вопроса, а сам он ни разу не подтвердил и не опроверг этот факт. Неизвестно, действительно ли прозвучало такое замечание, но оно гениально в своей театральной вульгарности и достойно сцены в берлинском казино или одном из поздних произведений Лукино Висконти.
«Вы – несчастная любовь фюрера…»
Архитектор удивлен, его обычная холодность от смущения неожиданно дала трещину. Что его подчиненный хотел этим сказать? Но вряд ли Хеттлаге испугался, что позволил себе сболтнуть лишнее, хотя все в Германии – от верхушки до основания нацистского режима – боялись делиться своими мыслями. В конце концов, он эсэсовец, тогда как его начальник Шпеер – нет. И он продолжил загадочным предостережением: «В горе и в радости, задумайтесь об этом!» Свадебная клятва.
Выложенный гранитом многокилометровый проход пересекает эспланаду площадью несколько гектаров. Это сцена, пустота, ода пустоте, или же ее искажение, ее извращение. На этой сцене появляются группы мужчин, они перегруппируются, растягиваются в линию, формируют ряды, квадраты, и всё вместе похоже на клетки шахматной доски.
Это место проведения ежегодного съезда НСДАП в Нюрнберге, и это первое монументальное творение Шпеера, на реализацию которого не пожалели средств. Ничего похожего на прошлогоднее оформление аналогичного мероприятия. То, что тогда было сделано из дерева, теперь выполнено в камне и сохранится навсегда.
По бокам – горизонтальные линии, уходящие почти в бесконечность; трибуны; лестницы, по которым на них поднимаются; трибуны, похожие на лестницы; серия более или менее узких, в зависимости от расстояния, параллельных линий, ода линии – или ее искажение, извращение.
Повсюду флаги, полотнища со свастикой. Торжество ткани с изображением свастики, колышущейся на ветру по всему городу. И здесь, над трибунами, тоже закреплены огромные флаги и баннеры.
Помимо основного входа есть два портика, эспланада, мемориал погибших в Первую мировую войну.
С другой стороны, в самом конце эспланады, что-то вроде алтаря.
Или это действительно алтарь?
Иностранные посетители – послы, журналисты, прочие VIP-персоны, впервые присутствующие на национал-социалистическом церемониале в Нюрнберге, – спрашивают себя, алтарь ли это на самом деле.
И снова амфитеатр, ведущие к нему лестницы, линии – горизонтальные, параллельные, поднимающиеся, быть может, на штурм неба.
Конечно же, это трибуна, посетителям это хорошо известно. Такова ее функция – быть почетной трибуной, на которой вождь и власть имущие режима должны находиться лицом к шахматной доске, простирающейся перед ними, с ее рядами и клетками, а на самом деле людьми. Ее длина составляет несколько сотен метров, высота – несколько десятков метров. Архитектор, но чаще вождь сообщает посетителям точные цифры, которые помнит наизусть: 390 метров в длину, 24 в высоту. Сверху установлены колонны. С каждого конца, запирая внутри крошечных людей-пешек, разместившихся на линиях амфитеатра, имеется два громадных выступа. Похоже на опоры чего-нибудь вроде несуществующего ныне Александрийского маяка.
В центре, перерезая линии, громоздятся наползающие один на другой массивные параллелепипеды. Это и есть трибуна, с которой будет выступать вождь. Над ней закреплена огромная свастика, обрамленная короной из дубовых листьев.
На этом каменном выступе, на этой террасе, достойной дворца, вождь действительно чувствует себя вождем, фюрером. И это чувство передается каждому.
Когда он обращается к сомкнутым группам людей, распластавшихся перед ним и рисующих ряды, квадраты, клетки шахматной доски, он гипнотизирует собравшихся. Постамент, с которого он с ними говорит, гармонирует с его голосом, выкованным в Мюнхене, и здесь он как никогда явно предстает фюрером – вождем.
Иностранные гости ответили себе на вопрос: это скорее алтарь, чем трибуна. Ответ прост и четок. Архитектор так и задумывал. Это имитация, абсурдный отросток Пергамского алтаря (он хранится в берлинском музее с тем же названием), одного из чудес античного мира. В прошлом веке немецкий археолог обнаружил фрагменты алтаря в Турции. Он перевез их в Германию и восстановил, собрав заново. Особый знак – именно немец, не француз и не англичанин, откопал эту древность. С тех пор поколения молодых архитекторов с энтузиазмом изучают этот, по сути, китчевый артефакт.
Но упреки в склонности к китчу молодого архитектора больше не волнуют. Хороший вкус, который ему прививали в детстве и во время обучения и работы ассистентом у Тессенова, теперь в Германии не на повестке дня. Впрочем, национал-социалистов тошнит от того, что китчем именуют они. Тошнит от болезней искусства их века – кубизма, дадаизма, сюрреализма, советского конструктивизма. Все эти направления так или иначе близки к китчу, все замараны евреями и жидовствующими. Национал-социалисты носят сапоги, ходят строевым шагом, приветствуют друг друга римским салютом, а некоторые из их начальников, например Геринг, одеваются с показной роскошью. Они любят пышные мероприятия с участием послов и иностранных журналистов, но в своих статьях или записях называют их трусами в костюмах и китчевыми куклами, утверждая, что именно они являются проводниками подлинной политики китча, но это все ерунда. Национал-социалисты объявляют себя врагами китча и врагами любого вкуса, как хорошего, так и плохого. Вопросы вкуса – это буржуазные вопросы, а национал-социализм провозглашает себя антибуржуазным течением.
Молодой архитектор готовится к съезду и, склонившись над чертежами, в поездах, самолетах и «мерседесах», вслед за вождем перемещаясь с места на место по всему рейху, вспоминает собственное прошлое, семейные путы и судьбы.
Он родился в зажиточной буржуазной семье старой Германии, в образованной среде, где передаваемая от отца к сыну профессия архитектора представляет собой одну из дверей в будущее наряду с наукой и искусством. Он любил математику, очень хотел стать математиком, распахнуть дверь в математику. За каждой из этих дверей открывалось довольно гармоничное пространство – относительно либеральное общество, терпимое к критике, где обсуждаются и подвергаются сомнению самые разные идеи и где возможна даже критика буржуазии как класса, где сыновья, а в последнее время и дочери, часто конфликтуют с отцами. С другой стороны, он понимает, что буржуазия, из которой он вышел, никогда бы не смогла произвести на свет Территорию съездов НСДАП, как назвали возводимый им Нюрнбергский комплекс с Zeppelinfeld, Полем Цеппелина где обычно приземляются дирижабли, и многими другими сооружениями. Она бы никогда на это не решилась из боязни оскорбить вкус, вызвать кривые ухмылки и кислые замечания по поводу тяжеловесности сооружения.
Он сознает, что его архитектурное решение нарушает все условности вкуса и эволюции форм, но эта мысль вызывает у него ни с чем не сравнимое наслаждение. Этим наслаждением он обязан вождю. Он ему обязан освобождением от всех когда-то сдерживавших его пут. Какой архитектор не пожелал бы этого? Строить, не завися от требований вкуса и не беспокоясь о бюджете?
Это больше, чем возвращение к античности; больше, чем очередное новое ее прочтение с характерными фронтонами, перистилями, карнизами, иногда мелькающими коринфскими или ионическими колоннами; больше, чем волны неоклассицизма, начиная с Возрождения поднимающиеся то тут, то там и повсюду – от Рима до Санкт-Петербурга и от Берлина до всей Италии, в Вене и, конечно, в Париже с его Триумфальной аркой или Оперой Гарнье, – приносящие превосходные результаты.
В понимании самоучки, каковым является вождь, границы между стилями размыты; в его безапелляционных утверждениях неоклассика легко смешивается с барокко, так что уже толком не отличить одно от другого. Однако образованный молодой архитектор, обладатель диплома, легко соглашается с его сомнительными суждениями, приспосабливается, убеждая себя, что это обеспечивает ему свободу, и творит, не заботясь ни о стоимости строительства, ни о рациональности. Он регулярно превышает бюджет, словно режиссер, снимающий блокбастер.
Когда он показывает свои работы отцу, тот внимательно их рассматривает и в заключение произносит единственную фразу: «Вы сошли с ума».
В своей архитектуре, как и в любой другой, он использует камень и строительный раствор, но в гораздо большей, чем остальные, мере задействует человеческую плоть. Человеческие тела – людей-пешек на службе обезумевшего геометра – ради создания абстракции, приближающейся к картинам, которые нацисты неустанно поносят, похожей на полотна Мондриана, но в коричневой гамме. А еще он включает в свои материалы идеи космологии.
К тому же эта архитектура заставляет работать на себя ночь.
Да, ночь является неотъемлемой частью конструкции. В архитектуре Zeppelinfeld задействованы гранит, мрамор, тела людей-пешек, но именно здесь Шпеер во время репетиций впервые видит сконцентрированную единую плоть, состоящую из сотен тысяч человек, и находит ее уродливой. Это жирная плоть, ремни на ней лопаются, изо ртов течет сальная слюна и вырывается маслянистое дыхание. Меньше чем за год власти члены партии разжирели. Свинина, свиные сосиски, рулька, пиво, крепкие напитки, антисемитские обвинения, репрессии, пока кустарные, против евреев, – все это сформировало уродство, которое трудно скрыть перетянутой ремнями униформой коричневого цвета.
Вождь соглашается. Архитектор прав. Нужно счистить весь этот жир, облагородить огромную толпу людей – шахматных фигурок, которые должны вписаться в партитуру его ритуала.
Архитектор предлагает, чтобы партийные функционеры маршировали в темноте, где их унылая анатомия не будет заметна. Во мраке уродством можно управлять с помощью источников света. Осветить одно, спрятать другое.
Благодаря архитектору-художнику тьма станет главным материалом построения Поля Цеппелина. Камень – всего лишь скелет, поддерживающий мрак. Его фундамент, и не более того. Подлинная конструкция – это тьма, а трибуны, колонны, эспланада – только подпорки, подвалы. Таким образом, мрак, возможно впервые, был материализован.
У архитектора есть идея. Она грубая и красивая, он в этом не сомневается. Он видел новые прожекторы зенитных пушек Геринга. Их лучи поднимаются на километры, не теряя яркости, образуя странные, нематериальные, ослепляющие башни, кажущиеся фантомами древних колонн.
Поэтому он убедил вождя, который убедил Геринга, и тот одолжил их ему.
Он устанавливает вдоль четырех каменных трибун сто тридцать прожекторов.
Результат превосходит все ожидания. В первый вечер съезда небо затянуто тучами, колонны света поднимаются и освещают их, как будто рисуя вживую потолок, вылепленный из атмосферы. В декорациях космоса и погоды вождь рассуждает о вновь обретенном величии Германии. Время от времени прожекторы наклоняются, их лучи встречаются и образуют доселе невиданный световой свод.
Архитектор видит в этом высшее осуществление своих романтических устремлений. Выражение самого немецкого романтизма. И на этот раз присутствующие думают точно так же. «Световой купол!», «Ледяной храм!» – ошеломленно восклицают иностранные журналисты, писатели и послы.
Члены ближнего круга потрясены. Эти декорации – признание в любви к фюреру.
Тьма, прожекторы, свет, направленный на него, когда он появляется и начинает свою речь глухим голосом, как если бы говорил на ухо каждому, сокрушаясь из-за разочарования и страданий обычного немца – военного, пролетария или безработного, одураченного «системой» как справа, так и слева, после чего, добавив в голос мстительности, призывает всех в безжалостном порыве объединиться против западных держав и евреев; вся мизансцена направлена на возвышение вождя, в свою очередь возвысившего молодого архитектора. Это их личный танец, вальс двух партнеров.
В круге приближенных преобладают военные, члены вооруженных формирований и полицейские. В него вошел даже несостоявшийся писатель Геббельс. Они слишком поздно осознали, какое безумное значение приобрела для вождя архитектура. Слишком долго они полагали, что эта наивная тяга – всего лишь печальное последствие неудач в молодости, с лихвой компенсированных политической страстью. Слишком долго верили, что неожиданное расположение вождя к молодому архитектору – проявление своего рода ностальгии и не имеет будущего.
Они ошиблись. Планы строительства и планы войны неразрывно связаны одни с другими.
Человек, облеченный властью, мечтает стать архитектором. И это не все. Архитектор, со своей стороны, мечтает стать человеком, облеченным властью.
Масштаб средств, предоставляемых молодому архитектору, дарит ему пьянящее чувство собственной мощи. Ближний круг видит, как он становится высокомерным, авторитарным. Он недавно встал во главе маленькой армии квалифицированных рабочих. Гиммлер руководит армией СС, Геринг – люфтваффе, а Шпеер скромно начинает с руководства маленьким полком рабочих. На данный момент этого достаточно. Только от него зависит, сумеет ли он оставить позади великих мастеров прошлого. Вождь, возможно, превзойдет Александра Македонского и наверняка Фридриха II Прусского, Шпеер, возможно, затмит Праксителя и наверняка Карла Фридриха Шинкеля, известного в Германии архитектора.
Но это всего лишь первый ход в более тонкой игре за достижение цели.
Впрочем, в Нюрнберге он занимался не возведением монументального сооружения – он выстраивал собственный успех. Это был ураган, внутри которого камень, человеческая плоть, тьма, свет прожекторов зенитных пушек служили олицетворением безграничных амбиций. Это была политизация эстетики и эстетизация политики.
Зарождение этого явления военные и приближенные к ним члены партии проглядели, несмотря на врожденное чувство насилия. Проглядели все – за исключением толстяка Бормана. Мартин Борман, лакей фюрера, самый неуклюжий из них, который шлепает по заднице секретарш и заискивает перед теми, на кого при первой возможности жалуется вождю, по отношению к Шпееру проявляет самую большую прозорливость. Он с самого начала относится к нему с подозрением. Высокомерная робость молодого архитектора, его чопорная деликатность, лицо красавца, равнодушного к политике, благодаря чему тот выглядит безобидным, несмотря на привязанность к нему фюрера, – все это лишь притворство.
Геббельс должен был бы сразу раскусить его, думает Борман, он же претендовал на звание писателя, а искусство – продукт сильно завышенных амбиций. Искусство противоположно смирению, общественному благу, да и просто благу. Как, впрочем, и злу. Искусство конкурирует с Господом, если тот существует. Искусство атакует смерть, это основа основ. Камень живет дольше, чем плоть, и это тоже основа основ. Все это трюизмы, формулировки примитивного здравого смысла, банальные и не поддающиеся опровержению. Они выражают простую правду обработанного человеческой плотью камня, который живет дольше, чем сама эта плоть. Пирамиды остаются. И вместе с ними остаются мастера-строители, которые возвели их, хотя их имена не сохранились. Даже рабы в некотором смысле остаются, если работают над сооружением зданий – произведений искусства.
Фюрер не просто хочет завоевать пространство, ему требуется победа над временем. Чего стоят завоевания без воспевающих их памятников? Чего стоит пространство без времени?
Вот чем вождь является для архитектора, и все остальное – его ненависть к евреям, например – неважно, второстепенно. Архитектор и вождь отлично дополняют друг друга.
К тому же, как могут заметить все – и иностранные почетные гости, и бонзы национал-социализма, – в своей нюрнбергской работе молодой архитектор не отличается от остальных лидеров режима. Он один из них.
То, что Геринг сделал в области костюма – все эти униформы, перегруженные мехом горностая, пластронами, медалями, – Шпеер делает в архитектуре – весь это избыток знамен, колонн, прожекторов. А то, что нелепо на уровне отдельного человека – Геринг с его костюмами, – настолько же нелепо на коллективном уровне, но в этом случае образы более абстрактны, более зрелищны, более опасны. Шпееру это хорошо известно. Отец Шпеера тоже это знает и приходит в отчаяние. И пожилой учитель Шпеера Тессенов, который это понимает, однажды говорит ему: «Неужели вы считаете, что создаете долговечное произведение? Оно производит впечатление, но не более того».
Шпееру это тоже известно, как и членам ближнего круга: он производит великолепие и парадность, намного превосходящие любую архитектурную необходимость. Он политик. Потенциальный Геринг.
Женщина – актриса, режиссер – протягивает ему старую журнальную вырезку, датированную 1931 годом. С тех пор прошло всего три года, но мир стал другим. Это рецензия на реконструкцию Дома партии, выполненную тогда молодым архитектором. Женщина уточняет, что в 1931 году не знала его, но не могла не вырезать фото.
В ответ на вопрос молодого архитектора, она объясняет, что с таким лицом он однажды, возможно, сыграет роль…
И уточняет:
– В одном из моих фильмов, естественно.
Свидетель этой сцены мог бы принять ее за классическую попытку соблазнения. Молодой архитектор польщен: на его физиономию обратила внимание привлекательная актриса, ставшая режиссером. Только что его назвали красавцем.
Режиссера зовут Лени Рифеншталь. Она снимала съезд партии в Нюрнберге, декорации для которого создал Шпеер. То есть она выполнила постановку постановки. В стиле авангарда, которого там никто не ждал. Падение в пропасть – в прямом и переносном смысле.
Некоторые иностранные наблюдатели уверены: новую Германию, погруженную в мрак политики, обслуживают два талантливых художника. Лени Рифеншталь и Альберт Шпеер. Они молоды, красивы, одарены, и фюрер любит их. Однако их и фюрера окружает двор уродливых и посредственных кретинов. В частности Геббельс, падкий до актрис и попытавшийся изнасиловать Рифеншталь. Или Мартин Борман, пристающий к хорошеньким секретаршам канцелярии и стремящийся помешать восхождению Шпеера, продвигая в окружение фюрера других архитекторов и множа административные препоны проектам Шпеера, что постоянно удручает последнего.
Они молоды, красивы, талантливы и могли бы сблизиться. Могли бы начать флиртовать. Могли бы завести любовную связь. Она бы согласилась. Она даже продемонстрировала доказательство своего отношения к нему. Они могли бы утешить друг друга, чтобы не переживать из-за попыток насилия и притеснений. Могли бы оказывать друг другу взаимную помощь в искусстве, вдохновлять друг друга. Конечно, соперничество наверняка бы возникло. Любовную связь двух артистов исподволь разлагают зависть и конкуренция. Гниют изнутри даже любовные отношения между художниками и власть имущими – из-за амбиций первых и паранойи вторых, одолеваемых вечно тлеющими сомнениями в истинной сути этой любви профессионалов. Любят ли кого-нибудь строго по влюбленности? Любят ли кого-нибудь, как в кино, в некоторых фильмах, которые так хорошо знакомы режиссеру и которые фюрер и его ближний круг с увлечением смотрят по ночам, после ужина, нагруженного повторяющимися разговорами об одном и том же? Действительно ли фюрер любим Германией? Немцы, похоже, любят его. И сам он заявляет, что любит только Германию.
В любом случае молодые режиссер и архитектор наверняка бы поняли друг друга, ведь они обладают культурой, превосходящей жалкую грубость окружения вождя. Они даже ценят новых художников, которых вождь не одобряет.
Они могли бы беседовать все более свободно. Могли бы в конце концов осознать, что происходит. Все понять и задуматься о бегстве. Могли бы сбежать, как некоторые артисты, известные им, особенно ей, у кого знакомых среди эмигрантов гораздо больше, чем у него.
Это стало бы примером немецкого романтизма, окрашенного Голливудом.
Сценарием, логично следующим за шагом режиссера, когда она протянула архитектору его фото, вырезанное из какого-то старого журнала. Их встреча состоялась на пике их успеха в декорациях странных, нездоровых и именно поэтому полных соблазна. Встреча в полицейских, военных и барочных декорациях Третьего рейха, которые они сами возвели, превзойдя ожидания своего мецената Адольфа Гитлера – с колоннами из камня и света, развешанными повсюду баннерами, проездами камеры, съемками сверху и с нижней точки, с контрастами, перспективами, острым монтажом. Их отношения становились бы все более прочными на фоне этих декораций и в компании сильных мира сего, под воздействием попыток изнасилования и притеснений, которые им приходится терпеть, несмотря на успехи, и благодаря пониманию уязвимости своего положения. Они могли бы вести тайные разговоры после занятий любовью в чьей-нибудь чужой квартире, поскольку все комнаты в гостиницах рейха, в отеле «Адлон» например, стоят на прослушке. У них могли бы идти увлеченные разговоры об искусстве и политике. Это были бы сцены страстной любви, потому что они молоды, красивы, любимы фюрером. В этих беседах на подушке они бы говорили о тех мужчинах и женщинах, которые уже эмигрировали, о художниках, которых знают и чьей работой восхищаются, об уехавших и остающихся. Они могли бы многое осознать, и их бегство было бы…
Вполне логичные сценарные ходы, вытекающие из жеста режиссера навстречу архитектору, который почувствовал себя польщенным.
Однако они об этом даже не думают.
Или у них все же мелькали мысли о бегстве из рейха, но они ничего не сказали друг другу, пребывая в одиночестве официальных художников?
Они знают многих артистов, особенно она, Лени Рифеншталь. Она лично знакома с обитателями мира кино, у нее есть друзья евреи и любовники евреи, сексуальные молодые евреи операторы, евреи продюсеры – постарше, элегантные и стройные. Она ничего не имеет против мужчин, ей нравится снимать молодых и красивых солдат, атлетов, а ближайшее окружение фюрера состоит из уродливых мужланов, ведущих нездоровый образ жизни, полную противоположность культу тела и спорта, который она наблюдает у молодых из гитлерюгенда и СС, когда они проходят маршем в коротких брюках или надевают купальные костюмы, чтобы бросить вызов холодным водам романтических озер и рек Германии. Не считая нескольких ординарцев, только двадцатидевятилетний Шпеер не мужлан и не урод.
Уехали некоторые ее друзья и поклонники евреи. Германию покинул Гарри Сокал, еврей, ее любовник и продюсер. Она попыталась уговорить его прочитать «Майн кампф», бестселлер вождя, а он в ответ своей талантливой, честолюбивой и глупой молодой любовнице, немке арийского происхождения, пожал плечами. Он отбыл куда-то, наверняка во Францию, но она ничего об этом не знает и больше о нем не думает. Даже ее соперница и подруга Марлен Дитрих, которая увела у нее роль в «Голубом ангеле» великого Джозефа фон Штернберга, венца и еврея, остается в Соединенных Штатах и отказывается от настойчивых приглашений Геббельса вернуться в новый рейх, где ее ждут златые горы.
Зачем Лени эмигрировать? Она не еврейка. Она германская гражданка арийского происхождения, согласно новой терминологии и новым требованиям подтверждения своих корней, а политика ее не касается. Она не еврейка, как этот стройный, зрелый, элегантный и несчастный Гарри, такой типичный немец и утонченный берлинец. Она не просто актриса, как Марлен. Она режиссер. В ее колчане больше стрел, чем у Марлен, и она не еврейка, как Гарри. Национал-социалистическая партия заказывает ей фильмы и предоставляет неограниченные бюджеты. Кто от этого откажется? Кто уедет?
Молодой архитектор тоже знает нескольких артистов. Он, конечно, не знаком с немецкими артистами евреями, ему известны лишь имена, однако среди его личных знакомых есть немецкие артисты и художники не евреи и не члены НСДАП. Впрочем, некоторые из них члены партии. Ему нравятся архитекторы Баухауса, которых вождь презирает, а ближний круг презирает еще сильнее, поскольку их презирает вождь. Но в основном Шпеер любит художников, которых любит вождь, скульпторов Арно Брекера и Йозефа Торака. Они ваяют обнаженных мускулистых мужчин и обнаженных мускулистых женщин, которых ценит вождь, монументальные воинственные фигуры с яростным, пафосным и запорным выражением лица, какое следует принимать, если на века остаешься голым перед толпами незнакомцев.
Однажды вечером вождь, молодой архитектор, гауляйтер Баварии и еще несколько человек ужинают в Мюнхене. В Osteria Bavaria царит непринужденная обстановка. Компания cобралась по поводу открытия ежегодной выставки немецкого искусства, проходящей в Доме искусства, построенном по проекту покойного Пауля Трооста, и бесконечно долго обсуждает одних и тех же художников и скульпторов. Вдруг гауляйтер Баварии заявляет, что Йозеф Торак недостоин того, чтобы ваять скульптуры в рейхе. Недавно он подписал прокоммунистическую декларацию. Никто не интересуется, является ли она действительно прокоммунистической в общепринятом смысле этого слова или же гауляйтер так интерпретирует простой протест скульптора против очередной нацистской директивы в сфере искусства. Все молчат. Йозеф Торак – скульптор, которого молодой архитектор ценит высоко, но в ответ на неожиданную атаку, чьей косвенной целью является он сам, не произносит ни слова. Однако вождь знает художников лучше, чем они сами знают себя. Он был художником, в отличие от гауляйтера и большинства своих бывших друзей по Мюнхену, упитанных штурмовиков, злоупотребляющих пивом. Они необходимы в борьбе с евреями, но не могут понять немецких артистов арийского происхождения, которых любит вождь. Этим вечером в Мюнхене у вождя благодушное настроение, он дома, в приятной атмосфере ресторанчика, напоминающей ему о собственной молодости богемного живописца. «Знаете, говорит он, я не придаю этому никакого значения. Нельзя судить художников за их политические взгляды. Воображение, необходимое для их работы, лишает их способности мыслить реалистично. Пусть Торак работает для нас. Художники – существа невинные и безобидные. Однажды они, не задумываясь, подписывают один текст, назавтра другой, если им кажется, что он служит правому делу».
Кто, услышав эти слова Гитлера, уедет, думает архитектор, и кто повторит их в своих мемуарах?
У тех, кто эмигрирует, нет выбора. Они евреи, и это печально, они должны уехать, но искусство продолжается и жизнь продолжается, в особенности когда ты служишь искусству, великому искусству, поддерживаемому вождем и реализуемому в монументальных проектах.
Годы проходят, съезды открываются и закрываются, заказы множатся, жизнь архитектора прекрасна, стресс нарастает, кишечник страдает, – проходят восхитительные и переполненные напряжением годы, насыщенные страстью и стрессом в кругу самых близких к вождю лиц. Власть каждого из них усиливается, они становятся все более самостоятельными, конфликтуют друг с другом, тогда как вождь работает мало и почти ничего не подписывает; его приказы дышат то ненавистью, то слащавым пафосом, он отдает их словно по наитию, и его соратники соперничают в изобретательности, стараясь официально зафиксировать пожелания фюрера, высказанные в Берлине, Мюнхене или в горах, в его обожаемом Бергхофе.
1938 год. Архитектор проходит мимо почерневших остатков большой берлинской синагоги, сожженной прошлой ночью. Он допускает, что испытал глубочайшее смущение перед картиной разрухи, а потом признает, что больше ничего тогда не чувствовал. Он буржуа в чистом виде, знает это и пишет об этом в своих «Воспоминаниях» без прикрас. Он обладает даром самокритики и умеет создавать впечатление, будто сидит рядом с судьями, судит себя вместе с ними и даже в некотором смысле выносит себе приговор. С его точки зрения крупного буржуа, существуют вещи, которые делать нельзя, и к ним относятся совершенно не романтичные руины в столице под открытым небом, выставленное напоказ страдание. Беспорядок – это отвратительно, Геббельс отвратителен, потому что плохо организовал погром в рейхе.
В любом случае он ничего не смог бы сделать и только потерял бы доверие человека, которого любит. А поскольку он не участвует в репрессиях ни прямо, ни косвенно, то считает себя невиновным. Он всего лишь любимый архитектор вождя, и ничего более.
Если люди честны, как они это заявляют со всех антифашистских трибун в Советском Союзе, Франции, Великобритании или других странах, они не смогут отрицать, что он невиновен. Ведь даже вождь признает политическую безвредность художника, значит, демократы в Париже, Вашингтоне, Лондоне должны реагировать так же, если они и впрямь свободны и искренне влюблены в искусство. Он невиновен, он художник, он не делает ничего дурного, и никто не может обвинять его за возведение в новом рейхе монументов, достойных предыдущих цивилизаций и даже превосходящих их по размерам, количеству кубометров и квадратных метров, где люди дышат воздухом других планет.
И действительно, его, как и Лени Рифеншталь, вознаграждают. Кинематографистка получает гран-при Всемирной выставки 1937 года в Париже за один из своих фильмов, тот самый, где запечатлен съезд партии в Нюрнберге. На той же выставке архитектор получает золотую медаль по архитектуре. Он спроектировал устремленное вверх здание с задающими ритм пилястрами, единственная функция которого – нести гигантского орла, держащего в когтях свастику, обрамленную дубовыми листьями. Это архитектура, прославляющая власть, которая в свою очередь прославляет зодчество. Для чего нужны все эти пилястры, если не для того, чтобы сделать сооружение «произведением архитектуры»? Зачем эти карнизы, рифления, орнаменты на тему лабиринта, вырезанные на стенах между пилястрами, зачем они, если не для того же? Такие вещи всегда о чем-то напоминают профану. Приводят на ум роскошные блокбастеры из античной жизни. Пробуждают в памяти школу, иллюстрации в учебниках – руины древних храмов. Оживляют образы вечной Греции, тысячелетней архитектуры. Художник задумал проект как ответ павильону СССР, макет которого он вроде бы случайно увидел несколькими неделями раньше, во время незапланированного посещения территории выставки. Была ли это зловещая идея организаторов или просто так получилось, но они стоят друг напротив друга на правом берегу набережной Сены, между Эйфелевой башней и дворцом Шайо. Их разделяет пустое пространство перед Йенским мостом, в том самом Париже, который вождь считает самым красивым городом мира, хотя никогда в нем не был. Для него, как для любого среднестатистического человека, Париж – самый красивый город мира, тогда как сам мир потрясен советским и нацистским павильонами, бросающими друг другу вызов на сцене французской столицы, словно две башни, которые караулят одна другую и преграждают друг другу путь.
Архитектор получает золотую медаль, как и советские художники. Это единственная фальшивая нота во всей истории: дуэль между нацистской Германией и Советами заканчивается без победителя. Ничья, так это называется в шахматах.
Ближний круг ликует – Шпеер, уверены все, только что допустил непростительную ошибку.
Он представил фюреру эскиз руин в старинной, примерно ХVIII века, стилистике. На нем его собственное творение. Поле Цеппелина в Нюрнберге заросло плющом, некоторые части трибун рухнули на землю, а камни громоздятся друг на друге, словно тела влюбленных. По ним зигзагами пробегают глубокие трещины, а природа придает всему великолепие, заключая в свои растительные объятия.
Это будущее новой Германии, руины Тысячелетнего рейха, всех этих памятников, которые, по мнению вождя, должны быть бессмертными.
Выражение «Тысячелетний рейх» звучит повсюду все громче, в газетах и в выступлениях партийных шишек. Никто уже не помнит, кто первым употребил эту формулировку. Фюрер в одной из своих речей? Или Геббельс? А может, она всплыла в разговоре в рейхсканцелярии, или в Osteria Bavaria в Мюнхене, или в Берхтесгадене? Или авторство принадлежит кому-то из нацистских журналистов? Возможно, иностранная пресса повторяет ее, чтобы поиздеваться, или высказать беспокойство, или прийти в восторг от единственного цивилизационного проекта, способного противостоять коммунистическому варварству, который, ходят слухи, устроил в Украине голод с миллионами умерших и актами каннибализма.
Ведь англичане утверждают, что они «Империя, в которой никогда не заходит солнце». Но если англичане – это «Империя, в которой никогда не заходит солнце», то немцы арийского происхождения – это «Тысячелетний рейх».
Время действует против пространства, и неважно, что еврей Альберт Эйнштейн объявил их неразделимыми; национал-социализм твердо знает, что время сокрушит пространство изысканной мощью своих храмов, триумфальных арок, портиков, стадионов и еще чего-нибудь подобного.
К тому же концепция пространства-времени – это всего лишь измышления еврейских ученых, а правда гораздо фантастичнее, ведь согласно некоторым теориям, модным в эсэсовских кругах, Земля внутри полая. Либо Земля – это шар, подвешенный в пещере, а то, что считают звездами, только отблески на стенах этой пещеры. Существует еще идея, что Вселенная представляет собой сражение льда и огня, диалектику стихий, и, если ею овладеть, то завоюешь победу. Гиммлер в восторге от этого, он финансирует бессчетное число исследований во всех этих областях, а археология внушает ему безумные надежды. Он хочет доказать, что цивилизованный мир начался с германцев и именно они вдохновили египтян, греков, римлян, инков, китайцев, японцев. Поэтому он велит копать землю матери-родины в поисках мельчайших германских артефактов, приглашает прессу, стоит кому-то извлечь из немецкой грязи осколок кремня или глиняный черепок, и восхищается, обнаруживая изображение свастики практически повсюду на планете. Находки эсэсовцев выглядят скорее жалко и не несут в себе никакой новизны, с этим согласны все, но Гиммлер так счастлив, что ни у кого не хватает смелости охладить его пыл.
Вождь возмущается и смеется над Гиммлером в присутствии ближних, о чем архитектор с удовольствием пишет году в 1967-м в тексте своих «Воспоминаний». Действительно, начиная с 1942 года, рейхсфюрер СС стал одним из его злейших врагов, а мемуары – мощное оружие, особенно если обсуждаемого лица уже нет в живых.
Итак, вождь резко недоволен поведением Гиммлера. «Зачем напоминать всему миру, что у нас нет прошлого? Разве недостаточно того, что римляне были великими строителями давным-давно, еще тогда, когда наши предки обитали в саманных хижинах? Мало этого, Гиммлер занялся раскопками этих саманных поселений и приходит в экстаз от каждого обломка глиняного горшка и каждого каменного топора… Единственное, что мы таким образом доказываем, это то, что мы когда-то потрясали каменными топорами и сидели на корточках вокруг костров, в то время как Греция и Рим находились на высших ступенях культуры… Вместо того чтобы помолчать, Гиммлер поднимает вокруг всего этого громкий шум! Каким презрительным смехом встретили бы эти открытия древние римляне! И что за абсурд, этот миф СС! Мы ведь уже вступили в эпоху, почти очищенную от любой мистики, а тут он опять начинает! С тем же успехом мы могли бы просто остаться в лоне церкви. У нее, по крайней мере, имелись свои традиции. Кому могло прийти в голову, что однажды из меня можно будет сделать святого СС! Только представьте себе! Я бы перевернулся в гробу!»
Шпеер смеется, ближний круг смеется над Гиммлером и над его черными кожаными сапогами, которые месят чернозем на раскопках в Германии.
Вскоре после съезда молодой архитектор проходит в Нюрнберге мимо стальных обломков современного ангара, разрушенного ради возведения нового комплекса. Его поражает безобразность ржавеющих стальных балок. Он потрясен уродством развалин современной архитектуры, строившей здания из примитивных материалов, не подвергнутых заметной отделке, использованных без всяких украшений. Его мозги закипают. Разоблаченные вождем археологические причуды Гиммлера, архитектурные пристрастия вождя, убожество новых строений, которые становятся отвратительными вдвойне, превращаясь в руины, его знание романтизма, знакомство с картинами, столь уважаемыми романтиками и изображающими античные руины, понимание романтической истомы, охватывающей вождя при созерцании пришедших в упадок акрополей, – все это подводит его к одному-единственному интуитивному озарению.
Нынешнее величие Германии будут распознавать по будущим руинам, а вовсе не по убогим археологическим находкам, которыми хвалится Гиммлер!
Следовательно, современные здания надо строить исходя из представления о руинах, которыми они со временем станут. Это уже и так произведения архитектуры, создающие эффект за счет размеров, не поддающихся разумному объяснению. Они будут еще выразительнее, если уже сегодня предусмотреть тот тип руин, в которые эти строения превратятся.
Речь идет не только об использовании самых долговечных и благородных материалов – лучшего камня, лучших сортов дерева, лучших тканей для создания благородных и долговечных форм: куполов, колоннад и т. д., – но и о применении инженерных и технических решений, о прогнозировании точек, в которых трещины окажутся самыми живописными, а эффект самым впечатляющим и пафосным.
Когда молодой архитектор приносит эскизы, иллюстрирующие руины его Нюрнберга, возмущение круга приближенных не поддается описанию, но он в ответ лишь пожимает плечами. Все они настоящие кретины. Ну и пусть оскорбляются тем, что можно вообразить Тысячелетний рейх в подобном виде. Пусть негодуют по поводу его исчезновения. Да, однажды рейх исчезнет, но окончательная победа будет зафиксирована его развалинами.
Он знакомит со своей идеей вождя, называя ее «теорией ценности руин». Извиняется за претенциозность и пафосность названия. Самокритика в любых обстоятельствах – действительно его дар. А еще у него талант предвосхищать любую критику, включая ее в свою аргументацию, чтобы заранее обезвредить.
Вождь поражен.
Его всегда очаровывала пришедшая в упадок красота прошлого. Разрушение завораживает вождя. Чтобы навсегда оставить след в человеческой памяти, разрушение столь же важно, сколь и возведение. Эстетика распада – главное открытие, которого не удалось сделать даже Микеланджело или Праксителю.
Отныне, приказывает вождь, каждое проектируемое в Германии значимое строение должно соответствовать теории ценности руин.
К этому моменту они уже знакомы несколько лет. Их мнения по всем вопросам полностью совпадают. Ежедневно круг приближенных констатирует идеальное согласие между ними. Созидание, разрушение, руины. Члены ближнего круга обладают каждый в своей конкретной сфере огромными полномочиями, и теперь они, толкаясь локтями, стараются лучше остальных выполнить приказы фюрера в области строительства, разрушения и развалин. Это может касаться вооружения, евреев, экономики, информации и дезинформации – каждый старается выдвинуть собственную инициативу.
Молодой архитектор хочет верить, что кое-чего достиг в области архитектуры. Благодаря световому куполу и теории ценности руин теперь его имя, считает он, неотделимо от истории архитектуры.
Кое-где все уже завершено, мечтательно думает он. У вождя то же мнение. Он безостановочно жалуется на здоровье, на то, как мало лет ему осталось, чтобы увидеть, как поднимаются над землей их со Шпеером проекты. Все, что они сделают потом, размышляют они по ночам после отупляющих просмотров комедий и вестернов, будет только масштабированием основной идеи и ее повтором. Все уже сказано, и нет ничего страшного в том, чтобы снова и снова воспроизводить те же образцы – вождь в восторге от вагнеровских секвенций и развития одной-единственной навязчивой темы и заранее вынашивает проекты монументов, вписывающихся в ту же идеологию, для всей Германии. Впрочем, застывшая в молчании эспланада в Нюрнберге с ее бесконечными линиями трибун и лестниц, продуваемых ветром, уже сейчас выглядит как руины. Это происходит после каждого съезда, когда ее освобождают от массы человеческих тел, световых колонн и гигантских полотнищ со свастикой.
Обычный нацистский прием в довоенном рейхе. Вождь перемещается по залу среди семейных пар, приветствует женщин – по мнению их мужей, как это сделал бы прыщавый подросток. Избыточно галантно и смешно. Похоже на лицеиста, путающегося в абсурдных поклонах и расшаркиваниях, достойных оперетты, думает каждый, но ни с кем не делится своими мыслями. Те, кто выживет, скажут это вслух позже, после разгрома, когда сексуальные особенности и пристрастия фюрера станут предметом шутовских домыслов – от размеров его пениса или количества яичек до фригидности гермафродита. В это обсуждение включится даже молодой архитектор.
Так реагируют мужчины, но женщины думают по-другому. Супруги членов ближнего круга, женщины-знаменитости, которых иногда приглашают, секретарши и кухарки из свиты вождя придерживаются иного мнения, чем мужчины. Они считают фюрера обаятельным, почтительным и не опасным, полной противоположностью разным геббельсам и прочим борманам, сборищу сексуальных маньяков, единственная цель которых – зажать их где-нибудь в коридоре. В рейхсканцелярии, в Бергхофе, всюду, где появляются приближенные вождя, незамужние женщины подвергаются опасности. На них везде ведется охота, если, конечно, они не находятся в обществе вождя. Когда они приходят к нему с жалобами, он советует побыстрее выйти замуж и устраивает разнос преследующим их хамам. Он строго отчитал Геббельса, когда Лени Рифеншталь возмутилась его приставаниями.
Но женщины редко идут к вождю с претензиями такого рода, ведь у него много других забот. Они переживают только во время его приступов ярости, или оцепенения, или же бурных обличений евреев, причем женщины беспокоятся не за себя, а за него, за его здоровье, за то море энергии, которую он тратит на евреев. Ну и зачем? Они не еврейки и не коммунистки, они и не ненавидимые им прусские генералы, и физически им нечего его бояться. Все, чего он ждет от них, – это оставаться на положенном женщинам месте и избавить его от дамской блажи, когда речь заходит о политике.
Фюрер любит быть в окружении красивых, грациозных женщин, но он никогда их не домогается. Женщины – приятный декор, но совокупление с ними не входит в его планы. Он интересуется их семейной жизнью и детьми, если они у них есть, а это хорошо – иметь детей. К матерям фюрер испытывает совершенно особую нежность. Свою мать он любил так, как никого другого, – об этом он пишет в «Майн кампф». Ее фотография всегда с ним. А вот фото отца – нет. Молодые красивые секретарши знают, что могут без всякого риска оставаться с ним наедине в кабинете: они будут печатать его речи и пить с ним чай, и он не станет посягать на их честь.
Что же касается простых немецких женщин, они считают его холостяком и находят соблазнительным; некоторые каждую неделю пишут ему любовные письма; для них он настоящий отец нации, целиком и полностью преданный Германии и пожертвовавший личной жизнью ради своей миссии. Все повторяют, что он женат на Германии и, следовательно, женат на каждой из них, как в некоторых случаях любит шутить сам вождь.
Женщинам из ближнего круга известно, естественно, что вождь скрывает свою подругу Еву Браун. Она им знакома, это робкая девушка, но чем ближе они с ней общаются, тем более бойко себя ведет любительница праздников, шампанского и танцев. А еще она хроникер их домашнего очага, снимает на кинопленку вождя и его свиту во время поездок в горы в Оберзальцберг. И все равно он ее скрывает. Возможно, чтобы защитить от опасностей, которым подвергается он сам, или от угрозы публичности? Он, несомненно, не хочет, чтобы она вмешивалась в политику, тем более что это не входит в сферу ее интересов.
Секретаршам известно, что они никогда не должны обсуждать с вождем содержание его речей. Женщины, которые иногда допускаются в круг приближенных, знают, что нельзя говорить с ним о политике. Вождь считает немецких женщин арийского происхождения политически безответственными, как и художников.
Маргрет, супруга Шпеера, отлично это усвоила. Она ждет своей очереди в зале старой рейхсканцелярии, куда приглашена впервые. По инициативе Геббельса.
«Мой фюрер, – обращается к нему Шпеер, – могу я представить вам мою жену Маргрет?»
Спустя несколько дней вождь и архитектор встречаются в узком кругу. Они еще не виделись после этого приема.
«Шпеер, почему вы не говорили мне, что женаты?» – спрашивает вождь с необычной серьезностью и настойчивостью. Редкие свидетели инстинктивно отходят в сторону и делают вид, что заняты беседой. Молодой архитектор не знает что ответить, он краснеет и бормочет, что сам не понимает, почему никогда не говорил фюреру о своей жене.
Это абсурдный и неуместный вопрос. Вождь знает, не может не знать, что Шпеер женат, поэтому нет причин делать из этого тайну. К тому же за приглашение супруг на официальный прием отвечал Геббельс, так что появление Шпеера с женой было запланировано.
Тем не менее архитектор утверждает, что сцена знакомства была полна недомолвок и эмоциональной неловкости, как бывает, когда в отношения пары вдруг вмешивается кто-то третий. Историки спокойно принимают эту версию, как соглашаются почти со всем, что заявляет Шпеер, и в основном повторяют его слова.
Шпеер представляет жену, и вождь не может скрыть мимолетное изумление, сразу же спрятанное за поцелуем руки и комплиментами красоте Маргрет. После этого он поворачивается к своему молодому архитектору и говорит, что целиком и полностью понимает, почему он скрывал ее от чужих глаз и даже от него, его фюрера.
Таковы уж мужчины, прячущие своих женщин. Еще одна общая черта. Этому нет никаких объяснений. Некоторые мужчины выставляют своих женщин напоказ, словно сводники, другие скрывают – как султаны.
Ева Браун часто закрывается в своей комнате, когда важные гости порхают по Бергхофу, а Маргрет Шпеер, с тех пор как муж сблизился с фюрером, нечасто видит его. Ева Браун очень нравится архитектору, как и Магда, супруга Геббельса. Это ничего особенного не значит. Всего лишь дружеские связи, очень полезные в кругу приближенных к высшей власти нацистской Германии. Молодой архитектор понемногу перестает быть молодым, но остается таким же красивым и талантливым, и он вовсе не ловелас. Женщины очень быстро понимают, что в физическом смысле им нечего бояться и тем более не на что надеяться.
Сразу после представления вождь ненадолго уединяется с архитектором, чтобы подвергнуть его допросу.
– Сколько лет вы женаты, Шпеер?
– Шесть лет, мой фюрер.
– Дети у вас есть?
– Нет, мой фюрер.
– Шесть лет, а детей все еще нет! Почему?
Молодой архитектор соврал. Маргрет на шестом месяце беременности. Тем не менее он врет и чувствует, что поступает правильно, даже если это нелепо. Ребенок скоро родится, и вождь узнает, что его обманули. Возможно, ему это уже известно, большинство врачей – члены национал-социалистической партии и служат информаторами СС, а то и сами являются эсэсовцами, но важно не изливать душу вождю на этот счет. Он чувствует, что омрачить их дружбу не должны эмоции, подобные этой. Это чувство настолько сильно, что ложь вырывается у Шпеера инстинктивно.
Шесть лет брака, и все еще нет детей… Вождь и сам от них отказывается. Преданность величию Германии закрывает для него двери в семейную жизнь, удовлетворенно объясняет он окружению. И потом, потомство великих людей часто разочаровывает. «Вспомните сына Гёте, – не устает он повторять. – Дебил! Можете себе представить, если бы такое случилось со мной?!»
Шесть лет брака, и все еще нет детей…
К концу приема вождь обращается к Маргрет, и в его голосе за привычной властностью проскальзывает торжественность. Он говорит о значении их особой связи с ее мужем, что одновременно льстит ей и пугает: «Ваш муж построит для меня здания, каких не строили уже тысячи лет».
Проспект чудес с вытянувшимися вдоль него удивительными домами, вот чего хочет вождь, судя по нескольким его рисункам, которые он показывает молодому архитектору. «Это мой самый большой заказ, – говорит он. – И последний».
Архитектор видит, что строгость Пауля Трооста полностью исчезла, сменившись колоссальными размерами каждого отдельного здания, напичканного архитравами, карнизами, пилястрами и разнообразным декором. Или можно сказать по-другому: неоклассическая строгость Пауля Трооста растаяла, как кубик рафинада в перевернутом куполе чашки кофе.
По мнению архитектора, все великолепно, но этого недостаточно.
Изначально вождь задумал лишь проспект, который в восприятии немецкой и мировой публики вытеснит Елисейские Поля. Источником вдохновения ему служит не только Париж, но и венский Ринг, потому что здесь, как и на Ринге, будут сосредоточены основные государственные и развлекательные учреждения. Только в отличие от Ринга это будет захватывающая дух прямая линия с изобилием колоннад, фонтанов, статуй, куполов, без оглядки на окружающий городской ландшафт.
Вождь презирает столицу, не считает ее достойной этого звания, находит, что в противоположность Парижу или Вене она не была спроектирована как полноценный мегаполис. Возможно, причина в имперском федерализме, в выстроенном Бисмарком карточном домике герцогств, ганзейских городов и королевств. К счастью, национал-социалистическая партия разрушила эту конструкцию на песке ударом законодательного сапога, приняв законы, оглушившие старую Германию, как грохот строевого шага марширующих солдат. Теперь Германия поделена на гау, районы, во главе которых стоят гауляйтеры: все они члены партии и чиновники, и все они в полдень и вечером собираются за столом с обильной едой, чтобы формировать государство-партию. Этой администрации, скопированной с французских департаментов, необходима столица, достойная своего имени, с управляющим всей этой нервной системой центром.
Там будут находиться министерства, дворец фюрера, дворец его предполагаемого наследника Геринга, дворец Геббельса; рейхстаг будет казаться всего лишь крохотным охотничьим домиком среди огромных теней новых зданий с колоннадами. Еще там разместятся Генеральный штаб армии, похожие на дворцы казармы СС, помпезные отели, громоздкие торговые центры – большие массы камня для больших масс плоти, – оперные и драматические театры, развлекательные заведения, разбросанные там и сям среди множества правительственных сооружений. И у всех у них будет два общих элемента – орел и свастика, утвердившиеся в восприятии всего мира и германского народа символы нацизма. Кроме того, предусматриваются городские скульптуры – танки и пушки.
На одном конце проспекта установят триумфальную арку – гордость фюрера, его любимое дитя, которое он взращивал с юных лет, – она будет в два с половиной раза выше и длиннее и как минимум в пять, а то и в шесть раз шире, чем ее французский образец и дальняя родственница в Париже, самом красивом городе мира. Впрочем, отныне ему не долго оставаться таковым.
На другом конце проспекта появится храм, причем не какой попало. Это будет Дом немецкого народа арийского происхождения, с куполом. Он сможет вместить несколько римских соборов Святого Петра и сто пятьдесят тысяч или даже сто восемьдесят тысяч человек, по меньшей мере. Посетители будут слушать в торжественной атмосфере то, что остальному немецкому народу станут транслировать маленькие радиоприемники, продаваемые по доступной цене, те самые, которые так хвалит доктор Геббельс.
Но это всего лишь проспект, своим местоположением в городской застройке подмигивающий барону Осману и его урбанистическим концепциям. Сооружение проспекта повлечет за собой проблемы чудовищной перепланировки, на что вождю пока абсолютно наплевать: он целиком и полностью сосредоточен на пышности проспекта длиной пять километров и шириной сто двадцать метров, который превзойдет Елисейские Поля по длине, ширине и всем остальным параметрам. Париж, всегда Париж, самый красивый город мира, как считают фюрер, американцы и все остальное человечество.
Архитектор сразу замечает слабые места проекта, с точки зрения урбанизма, но вместо того, чтобы минимизировать гигантоманию вождя и адаптировать проект к существующему Берлину, он делает нечто прямо противоположное, потому что указать на ошибки было бы самоубийством: фюрер будет разочарован, возможно, отдалит его, а Борман и Геббельс зайдутся в восторге. Поэтому архитектор адаптирует Берлин к грандиозности проспекта.
Он заявляет вождю, что необходимо полностью переосмыслить образ Берлина, в частности добавить городской транспорт, построить вокзалы, дополнить главный проспект другими проспектами, его пересекающими, гигантскими внутренними дворами, модифицировать структуру жилищ, трафик и места досуга, добавив новые парки и озера.
Вождь со всем соглашается, эти планы вписываются в его логику укрупнения.
Они выбирают для проспекта ось с севера на юг; на севере расположится площадь Адольфа Гитлера с храмом, Домом народа, в качестве кульминационной точки; на юге – Триумфальная арка фюрера, а между ними десятки, сотни миллионов кубометров камня, образующие здания министерств, военных ведомств и идеологических учреждений национал-социализма; всюду будут баннеры со свастикой, задающие ритм немецкого дыхания и визуальную картину для глаз немецкой публики. Можно вытатуировать этот знак на сетчатке каждого немца, но и в этом случае эффект будет слабее, чем с баннерами, развешанными повсюду, от одного конца проспекта до другого.
Назначена дата завершения этого самого большого заказа с учетом навязчивой идеи фюрера, что жить ему осталось недолго – он не устает повторять это в канцелярии или в Бергхофе, стоя у впечатляющего панорамного окна, которое спроектировал сам, с тонкой сеткой прямоугольных ячеек из стальных полосок, похожих на клетки в школьной тетради.
Это случится в 1950 году. Возможно, 20 апреля 1950 года. В день рождения вождя. 20 апреля 1950 года ему исполнится шестьдесят один год.
Мечта ребенка, ставшего подростком, потом взрослым, а потом – молодым стариком.
Детская мечта, а точнее, игра повзрослевшего ребенка. Макеты готовы очень быстро. И так же быстро их устанавливают на передвижных столах. У каждого здания есть свой стол на колесиках. Когда их выстраивают один за другим, образуется проспект целиком, его можно демонтировать и собирать по-новому до бесконечности. Многие взрослые занимаются чем-то подобным. По вечерам или по воскресеньям воссоздают в своих гаражах знаменитые сражения. Раскрашивают оловянных солдатиков и размещают их на досках, покрытых мхом и ветками, которые изображают деревья, равнины и холмы. Запускают игрушечные электропоезда, которые катятся среди гор из папье-маше, покрытых мхом и ветками, обозначающими леса. Многие мужчины остаются мальчиками, играющими в куклы со своей женщиной, называя ее плохой девочкой, которую вечером нужно будет наказать. Многие женщины значительную часть жизни остаются куклами Барби и ищут папу-фюрера, чтобы он терпел их капризы, наказывал за них и защищал от всего мира. Так все и происходит, и находятся поэты и мыслители, которые возносят хвалу человеческому существу, превратившемуся во взрослого, но сохранившему сердце ребенка. Дети играют в солдатиков, дети вырастают и становятся солдатами, дети давят муравьев и отрывают крылья мухам, взрослые дерутся и калечат друг друга, как они дрались на переменах в детстве. Взрослые спускаются в подвал или поднимаются на чердак, чтобы разыграть сражения, погонять поезда по железнодорожным путям, запустить военные самолеты и боевые корабли, а фюрер таращит глаза, как ребенок, – злобно, когда говорит о евреях, или с восторгом, когда рассматривает или показывает другим каждый закоулок своего проспекта чудес, ярко освещенного прожектором, показывающим каждодневное движение солнца.
Протяженность этого проспекта, наверное, метров тридцать. Он составлен из монументальных миниатюр. Масштабы сдвигаются. Маленький в реальности Геббельс выглядит рядом с этими сооружениями гигантом, а вождь кажется еще более крупным. Архитектор и эсэсовцы с их как минимум метром восемьдесят выше тех двоих на голову, и все они становятся воплощением царства титанов в окружении маленьких белых строений, которые должны будут через тысячу лет превратиться в потрясающие руины, думает вождь.
«Шпеер… наши здания – абсолютный приоритет… – утверждает вождь. – Вы должны задействовать все силы, чтобы закончить этот проект при моей жизни. Когда я буду говорить и царить в них, я передам им святость, которая необходима моим наследникам».
Вождь произносит это во время одной из многочисленных прогулочных поездок по рейху в «мерседесе» с откидным верхом. Они только что посетили монастырь, и вождь побеседовал с настоятелем. Сейчас они устроили пикник на поляне недалеко от дороги. Все уселись кружком вокруг вождя. Он хвалит настоятеля и Церковь, он угрожает ей, оскорбляет ее. Его противоречивые высказывания, произносимые хриплым, клокочущим в горле низким голосом, почти шепотом, льются одним непрерывным потоком, а затем превращаются в полные пафоса фразы или в ругань, словно доносящиеся из глубины пещеры.
«Этот настоятель… вот вам пример разумного подхода католической церкви к выбору своих сановников. Только у нас, в нашем движении, выходец из самых низких слоев населения может подняться как угодно высоко. Сыновья крестьян стали папами римскими. Социальные предрассудки не существовали в церкви задолго до Французской революции. И это приносит плоды. Нам не следует ни копировать церковь, ни стараться подменить ее. Мечты Розенберга и Гиммлера насчет „арийской церкви“ смешны. Сделать партию новой религией? Гауляйтеры – не эрзацы епископов, руководители местных объединений не могут превратиться в кюре. Народ этого не примет. Если команда „фюреров“ попытается служить литургию, чтобы утереть нос католической церкви, все закончится провалом. Им не хватит нужного уровня. Не так легко сформировать традицию… Церковь должна подстроиться. Я слишком хорошо знаю это отродье паяцев. Что происходит в Англии? В Испании? Надо будет как следует надавить на них. Наши культовые сооружения в Берлине и Нюрнберге своими размерами превратят в посмешище их соборы. Когда простой крестьянин войдет в наш большой храм в Берлине, у него не просто перехватит дыхание. Человек в ту же секунду поймет, где его место».
«Вы окончательно сошли с ума…»
Слова отца, увидевшего проект нового Берлина, огорчают, но не злят архитектора. Он больше ничего не ощущает с тех пор, как, находясь рядом с вождем, воспринимает мир по-новому. Когда вождь говорит о мире, когда он тебя выбирает, когда он возвышает тебя и включает в свой круг, ты ощущаешь мир каждой своей клеткой. Кто тут устоит? До вождя он ничего по-настоящему не чувствовал, понимает архитектор. Только рядом с ним он реально что-то ощущает. Ни семья, ни друзья не одарили его таким сплавом захватывающих эмоций.
«Мой фюрер, позвольте представить вам моего отца, Альберта Фридриха Шпеера».
Это незапланированная встреча. Отец и сын пришли в театр, вождь тоже. Он замечает рядом со своим архитектором пожилого немца и спрашивает подчиненных, кто это – отец Шпеера? Подчиненные отвечают утвердительно, и он подзывает обоих.
Вождь не жалеет похвал сыну. Он пожимает отцу обе руки и не отпускает их, глядя на него в упор, пока превозносит сына. Отец дрожит. Сын не узнает его. Он побледнел, трясется и упорно молчит, пока не настает время прощаться. Отец больше никогда не встретится с вождем Германии, а сын в разговорах с отцом ни разу не упомянет эту встречу.
Однажды вечером на приеме в мюнхенском Дворце искусств один немецкий драматург видит Гитлера и Шпеера в окружении вереницы важных особ. Драматурга зовут Гюнтер Вайзенборн. Он ведет двойную жизнь. В 1933 году его произведения были запрещены, и он бежал в Аргентину. Позже, когда появилась такая возможность, вернулся. Теперь он один из тех, кто остался в рейхе. Официально он мелкий чиновник в одном из департаментов Министерства образования и пропаганды. Тайно – член сети немецкого сопротивления, рискующий своей жизнью даже на светских приемах.
Он наблюдает за Шпеером и фюрером, он наблюдает за фюрером и его свитой, герингами, геббельсами и гауляйтерами X или Y. Он выделяет Шпеера из остальных, и в этом выборе нет ни намека на субъективность, причиной всему сами действующие лица. Стоит фюреру высказаться по поводу картины или скульптуры, как все заходятся в восторге, воздавая должное вкусу фюрера и восхваляя справедливость его суждения. Фюрер принимает знаки почитания геббельсов и герингов с фальшиво удивленным и простодушным видом, глядя увлажнившимися или лишенными выражения глазами.
Его поведение меняется, когда он оборачивается к молчаливому и безучастному Шпееру. Фюрер наклоняется к уху Шпеера, стоящего в подчеркнуто усталой и безразличной позе, и шепчет ему, возможно, нечто свирепое или радостное. В такие моменты его глаза яростно сверкают ожиданием и удовлетворением, Шпеер как будто отвечает ему с высоты своей стройной и усталой молодости, а фюрер подавляет смех. Драматург Гюнтер Вайзенборн отмечает: этот Шпеер выглядит объектом восхищения и любви и принимает поклонение фюрера как нечто вполне естественное.
Альберт Шпеер прочтет воспоминания Вайзенборна гораздо позже. В тюрьме Шпандау у него будет для этого достаточно времени. Он наткнется на этот фрагмент и будто посмотрит в зеркало, удивляясь тому, что его застали врасплох. Он будет защищаться. Вспомнит слова Хеттлаге о том, что он – несчастная любовь Гитлера.
Потом ему на помощь придет литература. Он воспользуется цитатой Оскара Уайльда: «Влиять на кого-либо – значит вселять в него чужую душу. Человек тогда перестает мыслить собственными мыслями и гореть своими собственными страстями. Его добродетели уже не принадлежат ему, даже его пороки – это пороки другого человека».
Это высказывание ободрит его: значит, он позаимствовал свои пороки у Гитлера. «Простите меня, Отец, ибо мои грехи – это грехи другого человека».
Сейчас легко смеяться над этим, но моральные страдания Шпеера вполне искренни, в них нет ничего притворного.
Он воспринимает себя романтиком, жертвой романтизма и особенно одного из его последних воплощений – декадентства конца ХIХ века, когда процветал интерес к оккультизму и одержимость. Он был одержим вождем и подписал с ним пакт, что сближает его с Фаустом и сбивает с толку, поскольку он – человек рациональный. И тут Уайльд дарит ему возможность выхода. Он вспоминает Дориана Грея, денди, сохраняющего красоту, несмотря на свои преступления. Но что произошло бы, если бы он, Шпеер, передал лицу свое моральное уродство? Смог бы он потом от него избавиться?
Великолепно! Еще одна впечатляющая сцена: он задает себе вопросы, затрагивая чувствительные струны любого, кто так или иначе любит литературу. Мы с ним в тюрьме, и нас увлекает за собой это нагромождение ссылок и самоидентификаций. Шпеер, несчастная любовь фюрера, – это Дориан Грей!
Вождь следует за своим молодым архитектором, а за ними идут Геббельс, Геринг, Гиммлер, Борман и другие высшие чины режима, образуя как бы свиту подружек невесты, несущих шлейф свадебного платья.
Вождь восхищен. Его новая канцелярия ослепляет изобилием мрамора и панорамами, доселе невиданными даже в Херренкимзее, одном из дворцов Людовика II Баварского, создатели которого претендовали на повторение Версаля. Здесь все всерьез, в отличие от Херренкимзее. Валькирия, словно одалиска, возлежит среди городского пейзажа Берлина. Здание вытянуто в длину, и требуется много времени, чтобы обойти его. Это строение промежуточное – между домами старой Германии, с которых по возможности стряхивают пыль, приделывая к фасадам свастику, и сооружениями новой Германии, которые должны быть возведены к 1950 году. На календаре 7 января 1939 года.
Годом раньше вождь передал заказ на строительство этой архитектурной валькирии своему молодому архитектору. Рейхсканцелярия нужна ему, чтобы принимать дипломатов. Он нуждается в новой резиденции, чтобы поражать иностранцев, приезжающих к нему на переговоры по вопросам границ. Архитектор сразу все понимает. Он знает, что возводит монументы не для маленькой страны, а для великого рейха. Архитектор не пацифист. Чем грандиознее будет рейх, тем больше величия достанется и на его долю. Однако выделенный срок очень мал. Уложиться в него невозможно в принципе. И вождю это известно. Как и архитектору. Но в памяти обоих всплывает приятное воспоминание. За многие годы они привыкли вдвоем напряженно вглядываться в чертежные доски и огромные макеты, и эпизоды прошлого смешиваются у них с настоящим. На этот раз они возвращаются мыслями к пари, заключенному вождем и Геббельсом по поводу квартиры последнего. Вождь поставил на то, что реконструкция не будет завершена в обещанный срок. И проиграл.
Во второй половине дня заказ был оформлен. Через несколько часов архитектор держит в руках календарный план. Март 1938 года: окончание сноса старого здания; август: окончание строительных работ; начало января: сдача нового здания заказчику. Архитектор утверждает: «Такого еще никогда не делали. Это будет уникальное достижение».
И архитектор, и вождь знают, что на самом деле проект уже давно готов. К его реализации нужно переходить раньше, чем запланировано, и делать все быстрее, чем предусмотрено. Это вопрос скорости. Надо поразить дипломатов в самом начале 1939 года. Нужно действовать со стремительностью молнии, как при прорыве линии фронта.
И вот настает 7 января. До официального открытия – два дня. Вождь готов увидеть то там, то тут последние строительные леса, готов попасть в атмосферу окончания стройки, которую очень любит, когда можно поразить окружение и рабочих познаниями в тонкостях каменной кладки и других строительных работ.
Но нет, все готово. Он может переезжать прямо сейчас.
Новую рейхсканцелярию, которой больше не существует, описывали достаточно часто. Подчеркивали ее бесчеловечность, знаменитую анфиладу комнат со скользким полом и давящими габаритами. Утверждалось, что цель – постепенно сбить посетителя с толку и утомить его еще до того, как он доберется до кабинета Гитлера. Конечно, в более поздние времена атмосфера в здании отличалась от той, что царила здесь в 1939 году. На нее неизбежно влияет история, и сегодня нам хорошо известно об истреблении евреев в Европе. Лица узников Освенцима наслаиваются на фотографии Мраморной галереи, которая в два раза больше зеркальной галереи Версаля, и на снимки скульптур Арно Брекера и кабинета фюрера с деревянной инкрустацией в виде кинжала, наполовину вынутого из ножен, – он так восхитил Гитлера, что тот, не таясь, бросил на Шпеера растроганный взгляд.
Логично и даже правильно с моральной точки зрения, что сейчас мы или по крайней мере некоторые из нас инстинктивно накладываем эти картинки одна на другую, и это наложение так воздействует на нас, что накатывает желание уничтожить все уже написанное, прекратить работу над этим текстом и предать его забвению.
Damnatio memoriae – это проклятие памяти о тиранах, изгнание их из собственной памяти, которое практиковали древние. Не произносить больше их имен, стереть все надписи, сообщающие о них, никогда не возрождать их. Наши современники больше не прибегают к damnatio memoriae, тем не менее есть случаи, когда отдельные его элементы сохраняются. Например, некоторых диктаторов хоронят тайно, чтобы не существовало могилы, которой могли бы поклоняться их будущие приверженцы. Или разрушают их памятники. Советская армия уничтожила новую рейхсканцелярию, а из ее мрамора и других материалов были возведены монументы погибшим в Великой отечественной войне и даже отремонтирована одна из станций метро.
7 января 1939 года архитектор, вождь и его свита совершили знаменитый проход по зданию, перемещаясь из одного помещения в другое, и каждое из них отличалось от остальных материалами отделки и размерами, создавая эффект неожиданности, характерный для некоторых театральных спектаклей. В своих «Воспоминаниях» архитектор описывает положительную реакцию вождя на скользкий пол и кинжал, наполовину извлеченный из ножен. Цитируя слова вождя, архитектор не приводит восторженных отзывов по поводу разных аспектов оформления, хотя они наверняка звучали. Но все же упоминает общую атмосферу восхищения.
Если внешне канцелярия выглядит как фасад военной академии в неоклассическом стиле, особенно парадный двор, повторяющий воинский плац, то в интерьере царит дух необарокко. Внутри все пышет пафосом и шиком. Большинство иностранных посетителей отметят сногсшибательную роскошь этих помещений и их редкостную архитектурную интеллектуальность, способную потрясти будущие века. До войны, на протяжении довольно короткого времени, пока функционировала рейхсканцелярия, дискомфорт у визитеров, если он и возникал, вызывал не столько интерьер, сколько присутствующие в здании люди, все эти эсэсовцы и нацистские дипломаты, провожающие их к фюреру.
Для получения необходимого результата архитектор собрал четыре тысячи рабочих, которые непрерывно сменяли друг друга днем и ночью семь дней в неделю. Эквивалент пехотного полка. Это был весьма скромный штат, зато состоящий из высококвалифицированных рабочих. Элиты строителей. Шпеер рискнул и победил. Он начал работу над частями здания, еще не закончив расчеты, необходимые для проверки осуществимости идей. Он преуспел в руководстве подчиненными, на ходу принимал смелые решения и сумел обойтись без срыва сроков, обычных для работ по государственному заказу. В области организации строительства он обладал талантом, превосходящим стандартный уровень. И знал, что это одно из следствий его особого положения при вожде.
Вождь любит общаться тет-а-тет. Ближний круг фамильярно называет такие встречи «посиделками с глазу на глаз». Гиммлер, Геббельс, Геринг, Шпеер, начальники штабов, министры заходят в его кабинет в Берлине или в Бергхофе по одному и выходят с четкими приказами, даваемыми в устной форме, которые они затем должны изложить на бумаге в своих собственных канцеляриях. Зачастую они покидают Гитлера бледными, как мел, травмированными, убежденными, покоренными, а то и доведенными до исступления услышанным. Они закрывают дверь кабинета наделенными неоспоримыми полномочиями, выданными им фюрером. С это минуты они – олицетворение фюрера на театре действий.
Беседы «с глазу на глаз» между Гитлером и архитектором не имеют ничего общего, по крайней мере до начала войны, с теми, что ведут с ним другие приближенные вождя. Судя по всему, так и продолжалось до самого конца, в лучшие и худшие периоды их отношений. Их уникальное взаимопонимание поднимает обсуждение на уровень, не сводимый к простому согласию или несогласию. Но когда архитектору доверено решение задачи, он обладает такой же абсолютной властью, что Гиммлер, Геббельс или, скажем, Борман. Эта власть даже больше – благодаря особой привязанности к нему фюрера, о чем известно во всех министерствах. Поэтому архитектору удается уладить разногласия между разными службами в тех случаях, когда без его вмешательства они бы мешали работе. Управление улучшается, что укрепляет репутацию Шпеера как исключительно талантливого менеджера.
Вождь считает, что в новой рейхсканцелярии его архитектор продемонстрировал гениальные способности. Он впервые публично заявил об этом в своей речи на открытии и щедро, как никогда раньше, вознаградил Шпеера.
Шпеер – не единственный в новом рейхе молодой архитектор. Есть и другие. В частности, некий Герман Гислер. Он на семь лет старше Шпеера, не такой красавец, и никакая Лени Рифеншталь не вырезала его фото из журнала. Но он архитектор. Архитектура – любовь вождя. Теперь уже все высокие партийные чины, гауляйтеры, бургомистры знают об этом. Поэтому все они занимаются строительными работами в своих городах и районах. Число строек растет. Они всегда являются к фюреру в Бергхоф или в Берлин с рулонами эскизов под мышкой, стараясь ему понравиться. Мой фюрер, не посмотрите ли проект моста? Не хотите ли взглянуть на мой проект оперного театра?
Опера, театр… Все очень просто: вождь хотел бы, чтобы в каждом городе Германии были опера и драматический театр. Вождь не сдерживается, когда речь заходит о зданиях театра и оперы. Один-единственный архитектор не может все сделать. Шпеер не в состоянии со всем справиться. Он будет заниматься Нюрнбергом и Берлином. Гислеру поручают Мюнхен и Линц. Это два главных города в жизни фюрера. В Линце он жил с восьми до восемнадцати лет. Там родилось его призвание художника. Он называет Линц Heimatstadt, своим родным очагом. А о Мюнхене можно и не говорить. Мюнхен, Osteria Bavaria, первые годы партии, старые товарищи…
Архитектор в ярости. Почему вождь выбрал этого Гислера, а не его, Шпеера? Он бы отлично справился со строительством не только в Нюрнберге и Берлине, но и хотя бы в одном из двух других городов. И это еще не все. Гислер также отвечает за сооружение официальных зданий в Веймаре, Аугсбурге и Оберзальцберге.
Гислер – сын и внук архитекторов, как и Шпеер. Он нацист с первых дней, в отличие от Шпеера. Он добровольно вступил в партию в семнадцать лет и участвовал, как и вождь, в прошлой Великой войне.
Опасения, отчаяние, непонимание, ненависть, ревность охватывают Шпеера. Его враждебное отношение к конкуренту сохранится и после краха Третьего рейха. Гислер опубликует собственные мемуары, которые не будут пользоваться успехом, и продолжит относительно анонимную карьеру архитектора в Федеративной Республике Германии, однако Шпеер всегда будет его презирать.
Ему мерещится угроза его положению. Его власти, зарождающейся армии работников, которая теперь будет уменьшена, так как часть рабочих перейдет к Гислеру. Маленькая армия под его началом, несколько тысяч человек, собранных со всей Германии, будет, вероятно, поделена между ними.
До сих пор он был осыпан почестями. Его функции в лабиринтах администрации национал-социалистической партии, отождествляемой с государством, его функции в национал-социалистическом государстве-партии сделали его важной персоной, хоть и на втором уровне по сравнению с герингами, геббельсами, гиммлерами, гессами, борманами, военными и министрами. Официально он именуется главным архитектором партии, главой организации «Красота работы», задача которой – сделать жизнь рабочих лучше и модернизировать заводы, а также генеральным инспектором строительства в Берлине и Нюрнберге в чине заместителя государственного секретаря.
Это не мелочь, но, если по-честному, разве это действительно так уж справедливо? Неужели это соответствует его особым отношениям с вождем? Пропорционально ли это времени, которое он с ним проводит, и той взаимной потребности во встречах и размышлениях вслух перед планами Берлина и другими проектами, которые относятся более чем к тридцати немецким городам, подлежащим полной реконструкции? Ведь теперь молодой архитектор даже не несет ответственности за них. Между прочим, вождь постоянно консультируется с ним, поскольку не может обойтись без его мнения.
Компетенции и сферы ответственности образуют в управлении национал-социалистического государства-партии сложно устроенный лабиринт. Несколько министерств одновременно выполняют похожие программы, а разные администрации больше дерутся друг с другом, чем сотрудничают, провоцируя конфликты власти, неразбериху, задержки, провалы проектов. Гиммлер создает собственную армию в ущерб вермахту, Геринг руководит своими люфтваффе и мешает морскому министерству создать морскую авиацию. Помимо этого, он управляет экономикой и силами полиции, Борман – неофициальный секретарь канцелярии рейха, где сосредоточены запросы всех структур и всех их начальников, и он тормозит ответ на эти запросы в соответствии с собственными интересами.
Шпееру удалось ловко расширить свою область деятельности, обхаживая Геринга и став генподрядчиком всех заводов люфтваффе. Это никак не связано с возведением памятников архитектуры в Берлине и Нюрнберге, но в национал-социалистическом государстве-партии пересечение функций не играет особой роли, такое допустимо, к тому же у вождя нет сил разбираться со всеми политическими и эмоциональными конфликтами своих подручных. У него получается провоцировать их, но не справляться с последствиями противостояния. Он бросает вызов подчиненным, требуя исполнять все свои приказания, и каждый из них рвется решать задачу, а последовавшая за тем административная путаница вождя не интересует.
Чтобы окончательно нейтрализовать всех потенциальных гислеров, архитектор придумывает хитроумную уловку. Он изобретает единую структуру генеральной инспекции строительства, чьей задачей является осуществление надзора над сохранением стилистической однородности всех проектов. Иначе получится нечто разномастное, а искусство рейха не может позволить себе такую ошибку, напоминающую скрещивание разных рас. Искусство в Третьем рейхе соотносит себя со стилями прошлых веков, из сочетания которых должен быть создан легко распознаваемый национал-социалистический стиль и даже стиль Адольфа Гитлера. Говорят же о греческом или римском стиле, об ампире и стиле Людовика XV.
Если есть структура генеральной инспекции, должен быть и главный инспектор.
Если необходим главный инспектор, то им должен стать Альберт Шпеер.
Его должность назовут так: «Комиссар национал-социалистической партии немецких трудящихся по архитектуре и урбанистике».
Он принц и не сомневается в успехе своего маневра.
Вообще-то ему бы надо было пойти к вождю и добиться встречи «с глазу на глаз» днем или вечером, уединиться вдвоем где-нибудь в Бергхофе или новой канцелярии, устроившись в комфортных креслах, которые он сам и спроектировал.
Но он этого не делает. Он слегка одурманен привилегиями, которые уже столько лет получает от вождя.
Он почти небрежно готовит пояснительную записку, очерчивающую структуру генеральной инспекции и контроля архитектурного стиля рейха, и передает ее в канцелярию, то есть Борману. Все дела проходят через него, и именно он готовит устный доклад по каждому. Вождь почти никогда не читает письменные документы; он слушает Бормана, после чего принимает решения.
После доклада Бормана он отклоняет предложение Шпеера.
Это первая фальшивая нота в их отношениях. Первая досада архитектора. Очень сильная досада. Он, конечно, знает, что вождь отказал ему из-за этой свиньи, Бормана. Знает, что действовать через него было ошибкой. Знает, что Борман преувеличил его соперничество с Гислером и исказил его проект, сделал его непонятным и слишком амбициозным, едва ли не перерастающим в грубую интригу. Вождь рассердился и отверг предложение своего молодого архитектора.
Возможно, недовольство вождя было в первую очередь вызвано непонятным поведением любимого архитектора? Возможно, его разозлило, что тот не явился к нему, чтобы поговорить наедине, как это между ними принято? Зачем архитектор без всяких на то причин выстроил эту абсурдную административную дистанцию между ними? Почему бы не прийти к нему и не изложить свою идею, вместо того чтобы использовать в качестве посредника Бормана?
Не важно, в чем тут дело, но архитектор оскорблен, ужасно оскорблен сухим отказом вождя. Тридцать лет спустя его боль по-прежнему прорывается в тексте, изложенном на бумаге. Он чувствует себя покинутым и бросается вперед, чтобы уйти первым. Он ведет себя как человек, угрожающий партнеру самоубийством. Пишет мелодраматичное письмо, где заявляет, что покидает все должности, чтобы целиком посвятить себя строительству монументальных зданий в Берлине и Нюрнберге. А по завершении работ снова станет обычным архитектором, выполняющим частные заказы.
Вождь отвечает, что он совершенно прав, это прекрасное решение и Шпеер может увольняться. Он хочет уйти? Пусть уходит, дверь нараспашку! Архитектор уязвлен.
В любом случае времена изменились. С первого сентября 1939 года архитектура перестала быть приоритетом. Ремилитаризация в 1936 году Рейнской области, аннексия Австрии в 1938 году, аннексия немецкоязычных районов Чехословакии и ее расчленение в том же году – ничто из этого не развязало войну с англичанами и французами. Ее развязало вторжение в Польшу первого сентября 1939 года.
Архитектору тридцать четыре года. Он еще молод, но его отношения с вождем состарились. Оскорбления, нанесенные фюрером своему молодому архитектору, всего лишь результат неизбежного процесса старения. Они знакомы уже шесть лет, считая с неожиданного приглашения на обед, если забыть о первом визите Шпеера со своими проектами к вождю, разбирающему револьвер. Теперь револьвер идеально смазан. Дуло, барабан, спусковой крючок, курок, рукоятка на своих местах. Архитектура больше не приоритет, что бы ни утверждал вождь. Архитектору это отлично известно.
28 июня 1940 года. На рассвете в северной части парижского неба «Фокке-Вульф–200» слегка наклоняется и в иллюминаторах возникает французская столица, ее памятники и бульвары. Это четырехмоторный самолет с большим радиусом действия, изначально заказанный «Люфтганзой» для дальних рейсов, даже в Нью-Йорк и Токио. Его по-свойски называют «Кондор». Несколько кардинальных модификаций могли бы преобразовать его в честный стратегический бомбардировщик, уносящий на борту несколько тонн бомб за тысячи километров, но вождь не верит в массированные бомбардировки, как и в длительную войну. Он верит в блицкриг, молниеносную войну, в которой противника уничтожают танки, а также средние и легкие бомбардировщики. И действительно, Франция побеждена, а Великобритания потеряла всю боевую технику, размещенную на французской территории. Для этого хватило шести недель. Половина сезона в противоположность четырем годам, трем месяцам и нескольким дням в прошлой войне. Этот «Фокке-Вульф» – личный самолет фюрера, который готовится посетить самый красивый город мира в компании нескольких избранных художников. Его сопровождают Арно Брекер и Герман Гислер. Альберт Шпеер тоже на борту. На рассвете «Кондор» приземляется в Ле-Бурже.
23 апреля 1945 года. «Физелер–156» пролетает на очень низкой высоте над западной частью Берлина. Его фамильярно называют «Шторх», «Аист». На борту архитектор. Впрочем, после 1942 года он больше не архитектор. Он рейхсминистр вооружения и военного производства. Он видит дым, обрушившиеся крыши, искалеченные фасады. Рассматривает безобразные последствия массированных бомбардировок зданий, от которых захватывает дух, искореженные формы, цепляющие наметанный глаз специалиста. Оценивает внешнее воздействие налетов бомбардировщиков дальнего действия, четырехмоторных самолетов, способных унести на борту за тысячи километров несколько тонн бомб, а потом вернуться на свои аэродромы, и так день и ночь продолжать усилия по интенсивному, бесконечному, завораживающе кошмарному разрушению, сводящему с ума. Немцы так и не смогли создать эффективный стратегический бомбардировщик. Слишком поздно взялись за дело. Результаты поражают. Города рейха лежат в руинах. Столица стерта с лица Земли. Ничто не соответствует описанной Шпеером теории. Конечно, разбомбленные жилые дома и памятники не были построены в соответствии с положениями его теории руин, определяющей физику статических объектов. Это правда. Правда и то, что разрушительная сила бомбы, произведенной в 1945 году, несоизмерима с силой бомбы производства 1934 года. Тогда он, как настоящий немецкий романтик, мечтал возвести дом, заложив в конструкцию его будущее разрушение. Правда и то, что на сваленных колоннах и искалеченных стенах пока не вырос красивый плющ. И правда, что эта теория, как большинство теорий, абсурдна, что это всего лишь концепция, идея, смутное интеллектуальное желание, утопия, и переход к ее реализации стал бы катастрофой, насилием над пространством, предпринятым архитектором, назначенным министром вооружения. А еще правда, что эта концепция, эта идея терзает его в маленьком самолетике, несопоставимом по размеру с самолетами 683-м «Авро-Ланкастером» и «Либерейтором» Б–24, три последних года обращающих Берлин и другие города Германии в груду камней.
Правда. Объявить ее сегодня фюреру, а завтра союзникам. Насколько полно можно ее раскрыть? Он давно понимает, что война проиграна. Знает, что Германия вела эту войну непривычными методами и потерпела поражение. Нет слов для описания того, как Германия вела эту войну, и ему это тоже уже какое-то время известно. Он знает, что это известно и русским, и американцам, и англичанам, и они этого не простят. И еще он уверен в том, что эта война, не похожая ни на какую другую, станет для него ключевым событием из-за реакции тех, кто сокрушил Германию. Союзники не удовольствуются победой, сравнимой с успехом 1918 года. Это нереально из-за того, что творила Германия в нынешней войне. Он также знает, что историю пишут победители. Это банальное последствие победы. Он думает об этом и, можно не сомневаться, старается представить себе, в каком виде история сохранит роль Германии и немцев в этой войне и, соответственно, его, Альберта Шпеера, роль. Все члены ближнего круга в той или иной мере размышляют об этом. Во время бесконечных отупляющих ужинов с вождем в Бергхофе или рейхсканцелярии они часто высокопарно и мелодраматично вспоминали великих людей прошлого, и потому знают, кто пишет историю. В особенности после того, как поняли, что война проиграна. Они постоянно утверждали в своих выступлениях и обличительных речах, что пишут историю с позиции Германии арийских корней. Они заявляли это публично, что подтверждается горой документов, выпущенных их чиновниками. Впрочем, уже много месяцев эти документы усердно сжигают, стирая чудовищные следы их преступлений. При этом они понимают, что следы действительно чудовищны, и полностью отдают себе отчет в том, что участвовали в безумной авантюре практически на всех завоеванных территориях, особенно в Польше. Война проиграна, и министр хочет встретиться с вождем в последний раз, несмотря на протесты его окружения и на их взаимное отдаление последних лет. Это сильнее его. «Аист» садится на бульваре Унтер-ден-Линден.
28 июня 1940 года. Вождь со свитой посещает Парижскую оперу. Он досконально изучил это здание. Знакомился с его планами и описанием, так что Опера в реальности только подтверждает его мечты самоучки. Архитектор знает, что вождь видит в этом строении образец, который нужно превзойти в проектах для Берлина и Нюрнберга. Гислеру это тоже известно, и он думает о Мюнхене, Линце и еще нескольких городах. Вождь знакомится с Триумфальной аркой, которую тоже разобрал по косточкам. В прошлом году к его пятидесятилетию архитектор подготовил макет его собственной триумфальной арки, такой, какую Гитлер неустанно рисует со времен своей мюнхенской молодости. Ее высота четыре метра. Под ней легко пройти. Это огромное чудовище. Вождь посещает Париж, его памятники, бульвары, Елисейские Поля. Вождя фотографируют. Его архитектор всегда рядом. Город не тронут. Вождь не пожалел Варшаву. Но Париж для него самый красивый город в мире, и он колеблется, стоит ли его разрушать. Он дает себе время подумать. Купол Дома инвалидов. Купол Пантеона. Он их очень любит, но, несомненно, придется их уничтожить.
23 апреля 1945 года. Министр и его ординарец прибывают в новую рейхсканцелярию, высящуюся среди фантастических развалин Берлина. Огромный Зал народа не был построен и навсегда останется макетом. Большая Триумфальная арка фюрера, его дворец, его министерства, проспект, на котором эти здания должны были образовать академическую перспективу, никогда не будут возведены. Как и комплекс в Нюрнберге или оперные и драматические театры в Линце и Мюнхене. Вместо них на Востоке соорудили некоторое количество особых, неописуемых построек, о которых, впрочем, нельзя упоминать.
Один знакомый гауляйтер сказал ему в прошлом году: «Главное, никогда не соглашайтесь посещать лагерь в Верхней Силезии… Никогда, ни на каких условиях… Там происходит такое, что я не имею права описывать… и что даже не смог бы описать…» Повторять дважды не понадобилось. Шпеер не пытался узнать больше.
Памятники и дома из гранита и мрамора, в свою очередь, остаются макетами, эскизами знаков в ландшафте эпохи, уже давно расшатанной умственно и физически. Стройный и зрелый сорокалетний архитектор делает про себя нелестные замечания по поводу потрепанного внешнего вида вождя, его большого носа в черных точках, ногтей, которые он прилюдно грызет, зеленоватой отекшей кожи. Уродство вождя почти невыносимо. Он робко задает себе вопрос, который прорежется в будущем, – тот, что мы все задаем себе, но не имевший никакого смысла до 1945 года: как он мог подпасть под очарование этого человека? Их отношения длятся уже двенадцать лет. У них есть общие воспоминания. Последнее приятное – возможно, тот самый визит в Париж в июне 1940 года.
Министр воспринимает все не так, как кинематографист. Он наверняка не владеет приемом параллельного монтажа, стыкующим чередующиеся планы разных моментов своего существования, чтобы с помощью памяти объединить их в уникальный фильм. Он не гений монтажа, как его подруга Лени Рифеншталь. Он даже не гений архитектуры, как утверждал вождь. Он гений организации и импровизации, художник при власти, и это признают все, даже американцы и англичане, отмечающие это в прессе. Статьи добираются сюда, в Германию, и он с гордостью дает читать их вождю. Там его считают особым руководителем агонизирующего Третьего рейха. Техническим менеджером, аморальным конечно, раз он поставил свой талант на службу сборищу животных, однако неординарным менеджером, тем, кто завтра заставит всюду, при любом режиме, признать себя образцом человека полезного, воспитанного, эффективного и решительного, умеющего работать с документами, не завязнув в них, виртуозно манипулирующего цифрами и человеческими ресурсами.
Еще не все потеряно, убеждает он себя. Он сможет играть важную роль при американцах и британцах в побежденной Германии. Его компетентность в сфере промышленности и гражданского строительства может оказаться полезной в ходе восстановления страны.
Партия, которую он сейчас разыгрывает, опаснее всех прежних, а одолевающие его чувства располагаются в диапазоне от хладнокровного расчета до самых неожиданных импульсов. У него множество противников. Фюрер, редкие из еще остающихся членов ближнего круга, приближающиеся советские войска, – и он сам вместе со своими правдами и ложью.
Он не гений монтажа, как его подруга Лени Рифеншталь, но в этот день срабатывает цепь тайных пересечений: визит в Париж в 1940 году, выстоявшие и утраченные строения, макеты Берлина будущего, посещение Берлина, лежащего в руинах, параллельный монтаж свергнутого мира и мира, спланированного на бумаге, сладких снов и кошмаров, мира бинарного, простого и черно-белого, добра и зла, выживания и стыда, настоящего и прошлого, ужаса и фантазий. Шпеер испытывает неудержимую потребность снова увидеть вождя. Он входит в пробитую снарядами рейхсканцелярию и направляется в бункер.
28 июня 1940 года. Утреннее посещение Парижа продлилось два часа. Вечером вождь принимает своего архитектора «с глазу на глаз» и заявляет: «Подготовьте указ, которым я объявлю полную реконструкцию всех сооружений в Берлине… Париж красив, правда? Но Берлин должен стать гораздо красивее! В прошлом я часто задавался вопросом, не надо ли разрушить Париж. Но когда мы завершим реконструкцию Берлина, Париж станет всего лишь его тенью. Ну, и зачем его уничтожать?»
Архитектор не в восторге.
С 1 сентября 1939 года и вторжения армии в Польшу власть начинает ускользать от него. Шпеер все реже видит вождя. Он был одним из самых горячих сторонников войны. Одним из самых красноречивых в ближнем круге. Впервые он без колебаний ввязался в бой с бонзами, считающими, что рейх недостаточно готов. Геринг и Геббельс входят в их число, и архитектор не лишает себя удовольствия назвать их слабыми и недостойными вождя и его стратегического видения. Он повторяет всем, кто готов слушать, в частности собственному штабу архитекторов, инженеров и юристов, что власть и легкодоступные удовольствия расслабили их. «Как он изменился!» – восклицают его сотрудники и те члены ближнего круга, кто тоже поддерживает войну. Молодой архитектор знает, что победоносный рейх – это еще более роскошные здания, а значит, его гений и влияние расцветут еще ярче.
Но сейчас, когда война в Европе стала реальностью, он констатирует вторичность власти архитектуры. Чувствует себя бесполезным, лишенным возбуждающей активности. Невозможно все делать одновременно, разрушать и строить, даже если вождь именно этого хочет. Средства, вкладываемые в уничтожение противника, – это средства, которые отнимают у строительства проспекта чудес с его триумфальной аркой и Залом народа. Тем более один из чинов люфтваффе обратил его внимание на то, что впечатляющие размеры зала сделают его идеальной мишенью вражеской авиации. Геринг может сколько угодно бахвалиться, что на Берлин никогда не будут падать снаряды, но недавно англичане подвергли его, как и другие города рейха, бомбардировкам. Всего лишь несколько десятков самолетов, но специалисты утверждают, что это только начало. Да, Франция капитулировала, но не Британская империя с ее громадными запасами сырья. Архитектор активно обсуждает интересующие его вопросы с лучшими специалистами промышленности и армии. Создает для себя сеть более или менее политизированных экспертов, нацистов, резко отличающихся от политиков-самоучек из круга приближенных и обладающих определенной компетентностью в вопросах вооружений и организации. Он не владеет конфиденциальной информацией, но знает, что конфликт на этом не остановится. Чудесным летом 1940 года он услышал некий разговор, в котором вождь объявил нескольким присутствующим генералам, что по сравнению с Францией «Советский Союз будет детской забавой».
В голове архитектора остается всего один вопрос. Какую роль он может играть в этой войне?
Для начала он собирает команды инженеров и техников и предлагает сотрудничество с ними промышленникам и военным для строительства и обслуживания поврежденной военной инфраструктуры.
Об этом узнает вождь. Он в ярости. Борман отправляет от имени фюрера письмо, запрещающее Шпееру брать на себя подобные инициативы. И, между прочим, как он осмелился их выдвинуть, не обсудив с фюрером, не попросив его о встрече, чтобы поделиться своими намерениями? Ему следует сконцентрироваться на строительстве нового Берлина. Вождь возмущен тем, что Шпеер не понимает, как раньше, важности возведения спроектированных зданий и снюхался с военными и промышленниками в ущерб будущим поколениям.
Борман – посланник, доставивший этот словесный поток бешенства. Он слишком толст, чтобы можно было представить его себе в виде Гермеса, бога с крылышками, доставляющего приговоры Зевса. Борман бюрократ и потому пишет грубое письмо, запрещающее архитектору выступать с подобными инициативами. Борман счастлив, что этот денди впал в немилость.
В один из дней августа 1940 года, в ходе атаки люфтваффе на Великобританию, сопровождавшейся большими потерями, вождь неожиданно предлагает архитектору руководство возведением военных сооружений на побережье Атлантики.
Один день – нет, другой день – да, таков вождь. Борману это известно, и он пожимает плечами: в другой раз Шпеер будет расстрелян.
Архитектор сияет, он польщен тем, что вождь по-прежнему рассчитывает на него, причем в сфере, не относящейся к их общей страсти.
Он также замечает, насколько война усугубляет перепады настроения у вождя, выливающиеся в непрерывную битву приказов и их отмен. Исполнение некоторых откладывается, о других забывают, есть и те, что исполняются мгновенно с не самыми впечатляющими результатами, поэтому лучше никогда больше о них не упоминать. Гитлер приказывает продолжать возведение нового Берлина; тысячи тонн материалов и требующиеся для их доставки десятки поездов, обслуживающие фронт, перенаправляются на парадные архитектурные проекты. Даже архитектор этого не одобряет, хотя и принимает к исполнению, и это укрепляет его власть; он руководит все большим числом квалифицированных рабочих. Вождь распоряжается реализовать одни военные программы, другие он откладывает, а большинство программ изменяет в процессе их выполнения. Ночной истребитель может стать истребителем-бомбардировщиком, маневренный средний танк может потяжелеть и превратиться в многотонную, с трудом поворачивающуюся стальную махину. Материалов не хватает, полномочия функционеров пересекаются: Геринг руководит четырехлетним планом развития общей экономики, от которой зависит военная экономика, которая, в свою очередь, не полностью подчинена Герингу, поэтому возникают конфликты, сталкиваются амбиции и дело стопорится.
Человека, управляющего военной экономикой через министерство вооружений и боеприпасов, зовут Фриц Тодт. Это немец с арийскими корнями, родившийся в 1891 году и не ностальгирующий по Германии своего детства. Он воевал начиная с 1914 года, сперва в пехотных войсках, потом в авиации. Он неплохо знает о том, что такое сражения – как на земле, так и в небе. Он получил Железный крест и носит на рукаве повязку со свастикой, являясь членом национал-социалистической партии с 1922 года. Это старый товарищ вождя по Мюнхену, старший офицер СА и специалист по ведению войны. Фюрер очень его уважает и называет доктором Тодтом. Это его действительное звание. Он стал доктором наук в области дорожно-строительных работ, защитив диссертацию по дорожным покрытиям. Он нацист, специалист по промышленным инфраструктурам, «светский» антисемит, очень быстро взлетевший по карьерной лестнице, и у него работают некоторые из ближайших сотрудников Вальтера Ратенау, функционера, бывшего министром сырьевых материалов во время предыдущей Великой войны. Конечно, Вальтер Ратенау еврей. Конечно, он был немецким националистом в чистом виде и евреем, он был гением, немецким националистом еврейского происхождения, а также гением, спланировавшим то, что называют тотальной войной. Тотальная война предполагала тотальную мобилизацию ресурсов Германии в 1917 году и их использование против тогдашних врагов великого рейха. Его сотрудники вспоминают его эмоционально, хотя и довольно осторожно, потому что он был евреем, однако они ставят на службу национал-социализму то, чему научились у него, Вальтера Ратенау, убитого в 1922 году немецкими националистами-антисемитами. Шпеер выделит значение Ратенау в своих «Воспоминаниях» и упомянет его еврейское происхождение, сделав замечание о скрытой иронии истории: немецкий еврей стал создателем теории тотальной войны, которую сам не жалея сил внедрял в практику и которую сочтут преступлением в Нюрнберге.
У архитектора прекрасные отношения с Тодтом и неоднозначные с Герингом, который отвратительно относится к Тодту, отвечающему ему взаимностью. Архитектор неоднократно встречается с доктором Тодтом и предлагает ему услуги собственных отрядов высококвалифицированных пролетариев. Сейчас под его командой трудится более двадцати шести тысяч рабочих, все они имеют ту или иную специализацию, не говоря уж об инженерах и техниках высокого уровня – полный набор различных знаний в любых видах военного, гражданского, подземного, железнодорожного, водного и портового строительства. Бюро проектирования и строительства в Берлине, как официально называется шпееровская гибридная структура, выпускающая в разные стороны все больше щупальцев, несравнима с гиммлеровской, однако работает в не менее важной для государства области. В частности, она занимается заводами, производящими один из главных многоцелевых самолетов Германии, «Юнкерс–88», способный быть истребителем, бомбардировщиком, разведчиком, следящим за перемещениями противника как ночью, так и днем, и делать все это достаточно успешно.
Архитектор мутирует, он подобен бабочке; это постоянно меняющееся существо. В его воображении и работе абрисы храмов и куполов уступают место кривым пуль и снарядов, а мраморщики и столяры понемногу отходят на второй план, пропуская вперед фрезеровщиков, токарей и кузовщиков. Его юношеская любовь к математике расцветает в промышленных расчетах. Он понемногу откусывает то здесь, то там кусочки власти, руководя строительством бункеров для заводов, контролируя распределение части сырья. В национал-социалистическом государстве, где деятельность разных министерств временами пересекается, а не сосредоточивается только на своих задачах, где множатся указания по производству все новых моделей вооружения, вместо того чтобы наращивать выпуск нескольких типов, его бюро проектирования и строительства в Берлине, его мастерская архитектуры и урбанизма становится междисциплинарной структурой, заигрывающей с лидерами промышленности, немецкими исследователями и инженерами арийского происхождения, основывающимися на идеях немецких евреев, находящихся в изгнании или убитых, например Альберта Эйнштейна или Вальтера Ратенау.
А война продолжается. Великобритания не капитулирует, устраивает хорошую взбучку люфтваффе Геринга и налаживает массовое производство стратегических бомбардировщиков и высококлассных истребителей, в то время как вождь возвращается к своим первым одержимостям. К страстной ненависти к славянам, сравнимой только с его страстной ненавистью к евреям. Взгляд вождя обращен к СССР. В августе 1939 года он подписал с Советским Союзом пакт о ненападении, согласно которому немцы обменяли небольшое количество своих знаний в военной области на большое количество сырья, необходимого для сражения с Францией и Англией. Франции больше не существует, вождь считает, что падение Англии – вопрос скорого времени, а победа над СССР будет детской забавой. Она оставит Англию в еще большем одиночестве, словно старую деву, изолированную от окружающих, только в терминах геополитики. После капитуляции французов Гитлер уверен, что он гений геополитики. Если с ним заговаривают о Соединенных Штатах и связях между Рузвельтом и Черчиллем, он отбрасывает все аргументы, руководствуясь собственным упрямым предрассудком: американцы – жалкие воины.
21 июня 1941 года, после очередного отупляющего застолья вождь закрывается вдвоем с архитектором в одном из салонов рейхсканцелярии. Он включает «Прелюды» Ференца Листа. Уже первые такты демонстрируют прекрасную акустику этих помещений, думает архитектор. Вождь излучает радость и делится ею с архитектором. «У вас будет возможность часто слушать эту музыку, потому что на радио она будет предварять объявления о наших победах в России. Вам она нравится?.. Мы найдем там столько гранита и мрамора, сколько захотим».
В Растенбурге, на востоке Германии, где находится «волчье логово», главный штаб фюрера, архитектор рассказывает ему о своем посещении Украины, в южной части фронта той необычной войны, которую рейх ведет против Советского Союза. Он возвращается из Днепропетровска, чей промышленный комплекс обращен в груду камней. Отступая, советские все успешно взрывают. Их территория настолько велика, что это как сжечь уголок бумажного листа – сам лист останется в целости и сохранности. Он рассказывает о вечерах, проведенных с солдатами, об их ностальгических песнях родных земель, о холоде, о морозах…
Кампания против СССР, считавшаяся «детской забавой», длится к этому моменту уже месяца два-три и не собирается заканчиваться. Ференц Лист забыт. Отныне на планетарной сцене звучит конкретная музыка сражений, от нее не избавлен ни один океан; земная география исковеркана битвами и доменными печами. На Соединенные Штаты напала японская империя, и вождь, заключивший альянс с японцами, объявил Соединенным Штатам войну. Он восторгается страстью японских солдат к смерти в бою, восхищается самураями с их ритуальным самоубийством, что с его стороны странно, но никто не обращает на это внимания – противоречия вождя не тема для обсуждения. Это странно, потому что желтая раса – не белая раса в понимании национал-социализма, и уж тем более не арийская раса. Однако их привычка вспарывать живот при поражении или в знак преданности, их «Банзай!» с поднятыми вперед обеими руками, их почитание императора трогают вождя и он их уважает так же, как восхищается исламом, считая, что Европа и арийцы допустили ошибку, выбрав в качестве религии христианство, эту иудейскую секту во главе с мучеником-евреем вместо пророка, благославляющего саблю, направленную против неверных. Но так уж сложилось, подавляющее большинство немцев арийского происхождения христиане, и с этим приходится мириться, как-то принимать это и в мирное время, и когда идет война, охватившая весь земной шар.
Неожиданно выясняется, что немецкая промышленность вынуждена конкурировать с советской, английской и американской; так злобный шестилетний ребенок сталкивается с тремя парнями, опьяненными гормонами роста и мести и готовыми посчитаться с наглым сопляком. И «детская забава» войны перестает быть таковой. В диктатурах никогда нельзя недооценивать жестокость детства, сохранившуюся вплоть до взрослого возраста. Никогда нельзя пренебрегать внешней инфантильностью диктаторов.
Архитектор постоянно напоминает себе об этом, когда исподтишка наблюдает за вождем, играющим с макетами нового Берлина, которого все еще нет, или слушая, что он говорит о евреях и славянах, или когда видит его мрачным, раздраженным, жалующимся, невероятно самовлюбленным, подверженным приступам ярости, достойным капризного ребенка и пугающим, потому что речь идет о взрослом человеке и абсолютном властелине Германии. Пока его ярость направлена на евреев и славян, поводов для тревоги нет, но он со все большей злобой нападает на собственных генералов и даже на приближенных. В этом нет ничего нового, и раньше кто-то впадал в немилость, как, например, Рём во время Ночи длинных ножей; некоторых генералов доводили до самоубийства, но все это несравнимо со Сталиным. И когда члены ближнего круга втайне проводят параллель между Гитлером и Сталиным, им приходит в голову, насколько меньше они рискуют жизнью, работая на фюрера, чем те, кто имеет дело со Сталиным и его безумными чистками, которые в те времена удивляли даже фюрера, называвшего Сталина сумасшедшим. При этих словах, однако, в его глазах проскальзывала искорка восхищения…
И все же он продолжает околдовывать окружающих. Когда члены ближнего круга и офицеры Генерального штаба приходят на беседы «с глазу на глаз», собираясь сказать ему всю правду о реальном положении дел на фронте и о масштабах бомбардировок немецких городов англичанами, они выходят из кабинета вновь покоренными, завороженными странной, почти мистической энергией, поднимающейся из темных глубин. Они знают, что эта энергия опасна, и тем не менее она их бодрит и заставляет в конце произносить: «Хайль, мой фюрер!» – хотя сам фюрер уже не заставляет их это делать, потому что его все дальше утягивает в водоворот все более мрачной оперетты.
Архитектору удалось получить назначение на пост генерального инспектора инфраструктуры в Украине, самой важной из завоеванных территорий, крупнейшего производителя пшеницы в Европе. Он отправился к месту назначения на личном самолете своего друга Зеппа Дитриха, «Хейнкеле–111», самом популярном бомбардировщике люфтваффе, переоборудованном в транспортный самолет. Он очень элегантный, но медленный и берет на борт в пять раз меньше бомб, чем английский «Авро-Ланкастер», и в два раза меньше, чем американский Б–24 «Консолидэйтед-Либерейтор». В Днепропетровске Шпеер смог полюбоваться университетским и промышленным комплексами города и посмотреть на советских собственными глазами, а не через оптику пропаганды Геббельса. Это не развлекательная поездка, в отличие от той, что он недавно совершил в Лиссабон на архитектурную выставку, не говоря уж о слишком кратком пребывании на обратном пути в Париже, когда он, к сожалению, не сумел увидеться с французскими художниками, которых знает и которыми восхищается. В частности, с Андре Дереном и особенно с Аристидом Майолем, мэтром для Арно Брекера и для него самого. Но полет в украинский Днепропетровск – это поездка, отчет о которой оживит ужины круга приближенных. Большинство приглашенных – неисправимые домоседы, знакомые с миром только по штабным картам или по глобусу, водруженному на письменный стол фюрера в новой рейхсканцелярии. Поэтому их легко развлечь рассказом о своем пребывании у восточных варваров.
Приехав в Растенбург, он ненадолго встречается с изнуренным и подавленным Фрицем Тодтом. Тот считает, что после вступления в войну Соединенных Штатов для Германии все потеряно. Невозможно одновременно сражаться с тремя супердержавами. Провал на подступах к Москве, зимнее топтание на месте, потеря четверти немецких вооруженных сил на востоке, постепенная утрата доминирования в воздухе на западе – доказательства неизбежности этого поражения. А сравнительные прогнозы производства вооружений по каждой из стран не оставляют никаких сомнений. Архитектор знает, что вождю лучше этого не говорить. Тодт предлагает ему завтра утром вместе вернуться на его самолете. Эта перспектива заранее радует архитектора.
Вечер с вождем, как обычно, тянется бесконечно с всегдашними повторами одного и того же, тем более что все уже выучили наизусть основные сюжеты, а война наложила на некоторые лица отпечаток чего-то вроде страха, лица осунулись, смех натужный. Все это как будто повлияло даже на вождя. Таким его видят впервые. Архитектор рассказывает ему о скудных ужинах с солдатами на фронте, о ностальгических песнях родных мест, которые они поют; вождь начинает подозревать психологический саботаж и приказывает провести расследование. От Бергхофа до Берлина, включая Растенбург, установилась атмосфера всеобщего недоверия.
Архитектор ложится спать поздно и не может присоединиться к Тодту, поэтому предупреждает, чтобы тот летел без него. Перед тем как уснуть, Шпеер в очередной раз испытывает удовлетворение: он снова смог поразить вождя – рассказом о своих украинских приключениях. Стоит им встретиться, и их взаимопонимание возвращается, как и их общая творческая, ставшая еще более восторженной, страсть перед большими листами, на которых они вместе рисуют купола и колоннады нового рейха. При этом ностальгия, несомненно, добавляет остроты их отношениям и обогащает их.
Его будит телефонный звонок. Незнакомый голос сообщает о гибели Фрица Тодта. Его самолет разбился. Почему, Шпееру не объясняют. Это авария, английский истребитель здесь ни при чем. Начинается обсуждение его вероятного преемника. Геринг уже на низком старте, собирается потребовать портфели покойного.
Вождь вызывает архитектора. Он принимает его строго по протоколу, что непривычно для них обоих.
«Герр Шпеер, назначаю вас министром и преемником доктора Тодта, вы замените его на всех должностях».
Рейхсминистр вооружения и военного производства Альберт Шпеер слушает, как министр народного просвещения и пропаганды Йозеф Геббельс орет толпе мужчин в военной форме, хотят ли они тотальной войны. Это псевдовопрос, так как на него существует только единственный ответ. Толпа вскакивает и вопит: «Да-а-а!» Эта картинка попала в архив, и в последующие десятилетия зрители могут обратиться к ней и увидеть, что она ничуть не устарела и вполне походит на восторг поклонников при выходе на сцену их идолов – рокеров, рэперов или диджеев. Тем зимним берлинским вечером во дворце спорта, сразу после разгрома в Сталинграде, более яркого диджея, чем Геббельс, не найти.
Начинает формироваться призрак близкого конца Третьего рейха, хотя некоторые надежды еще остаются. Маршал фон Манштейн намерен выправить ситуацию в Украине. В Харькове русские замерли в ожидании третьего сокрушительного поражения. А немцы готовятся в последний раз провести масштабное наступление, задействовав огромные силы в районе Курска, и окружить советские войска, попавшие в котел, захват которого может позволить снова разгромить несколько их армий. Начиная с 1941 года немцы непрерывно уничтожают все новые русские армии, в результате больше пяти миллионов пленных трудятся как рабы на заводах рейха, объединенных с концентрационными лагерями. Советские армии действительно исчезают в Смоленске, Киеве, Вязьме, Брянске, Харькове, но они неизбежно возрождаются. Лица их солдат меняются, как и времена года, у многих теперь внешность выходцев из Центральной Азии, некая помесь Китая и Персии. Их воскрешение ускоряется еще и потому, что в тех краях распространен не только ислам, но и древние верования, предполагающие реинкарнацию и другие биологические тайны, изучению которых некоторые эсэсовцы, будто загипнотизированные, предаются в библиотеках и особенно в специальных лабораториях в Дахау и Освенциме. А ближний круг с ужасом думает о гуннах Аттилы, обрушивающихся на прекрасные греко-римские города, насилующих арийских женщин в Риме и Афинах, порождая метисов, грабя чудесные храмы с перистилями и колоннадами, руины которых были одной из излюбленных тем многочасовых ночных бесед вождя с приближенными до 1939 года. Они впервые со страхом думают о том, что эта война может прийти в Берлин, Мюнхен, Нюрнберг или Линц.
Но ничто не потеряно, если найти средства для спасения того, что еще можно спасти. Министр вооружения первым выдвинул доктрину тотальной войны, позаимствовав ее у Вальтера Ратенау. После убийственной интенсификации бомбардировок рейха Геринг как будто почти выведен из игры. Борман, Гиммлер и еще несколько человек постепенно усиливают свое влияние, и Геббельс, чтобы его роль не свелась к пустословию на волнах немецкого радио, вступил в союз со Шпеером.
Единственное решение, объяснил Шпеер Геббельсу, – это поставить всю экономику Германии на службу войне, как это делают в СССР, в США и в Великобритании. Национал-социалистическая Германия пока к этому не пришла, что странно. Странно и то, что нацистская Германия менее мобилизована, чем западные демократии и восточная диктатура. Вождь всегда отказывался идти на это, опасаясь реакции немецкого народа, сравнимой с той, что была в 1917 и 1918 годах и повлекла за собой дезертирство из армии и всеобщее предательство. Вождь боится удара кинжалом в спину. Он всегда верил в возможность такого удара со стороны политиков, красных, евреев и гражданских, оставшихся в тылу, за спиной армии немцев арийского происхождения, воюющих на фронте. Вождь все меньше доверяет собственному народу, представленному генералами и теми, кто так или иначе кажется ему частью элиты. К вождю возвращается его ненависть к элите, которая жила в нем в дни его мюнхенской молодости и которую он приглушил после 1933 года, когда начал получать удовольствие от визитов к нацифицированной крупной буржуазии своей новой Германии. Кроме того, вождь отказывается приглашать иностранных рабочих, а также посылать на заводы женщин, что вынуждает задействовать значительное количество мужчин, которые могли бы быть отправлены на фронт.
Во время встреч с вождем заметна его все большая бледность, раздраженность или взвинченность. Сегодня он говорит вам «да», а назавтра выясняется, что он передумал, или наоборот. Он говорит вам «да», а назавтра вы узнаете, что администрация X саботирует то, что вождь разрешил выполнить под руководством администрации Y; в результате множатся блокировки и задержки.
Тем не менее новый министр вооружения смог увеличить производство снарядов и боеприпасов до неизвестных до сих пор количеств. Перед большим наступлением на Курской дуге в бронетанковые дивизии поступают модели V и VI танков, гордо названных «пантерами» и «тиграми», покрытые тяжелой стальной броней, снабженные прекрасной оптикой и длинноствольными орудиями. Производится гораздо больше, чем раньше, самолетов, самоходных артиллерийских установок, подводных лодок, разнообразных боевых машин для сражений на суше, на море и в воздухе, способных, говоря простым языком, энергично изрыгать пламя.
Все четыре стихии античной философии используются на свой лад армиями различных родов войск – при помощи танков, бомбардировщиков, истребителей, авианосцев и линкоров. Поставить всю экономику страны на службу войне означает дать министру вооружения огромную власть. Иными словами, сделать его хозяином всех четырех стихий, первым после Бога или, по крайней мере, после главы государства.
Альберту Шпееру это хорошо известно. Некоторые промышленные и военные круги уже считают его вероятным преемником вождя в случае смерти последнего. Он, конечно, еще молод, ему меньше сорока лет, он все такой же высокий и стройный, но с лица исчезла юношеская холодноватая робость и царственная суровость нарцисса, проявляющего интерес к одному только Адольфу Гитлеру – фюреру, меценату и пигмалиону. Теперь его холодность – это холодность руководителя, так же полная решимости, как и у старых товарищей вождя, но дополненная образованием и обходительностью, типичными для старой Германии и придающими уверенность элитам, которым инстинктивно претят нувориши – выходцы из низших слоев Мюнхена и его пивных, все эти мужланы, опьяневшие от принадлежности к арийской расе, но явно лишенные ее физических и интеллектуальных качеств. Чтобы убедиться в этом, достаточно их послушать и посмотреть на них.
Министра вооружения уважает даже англо-саксонский противник, и ему удалось привлечь на сторону тотальной войны министра народного образования и пропаганды. Он сумел использовать его в своих интересах. И когда этот маленький, худой и хромающий человечек, совсем не похожий на арийца, криком вопрошает толпу, выступает ли она за тотальную войну, министр вооружений отбрасывает свою сдержанность, присоединяется к всеобщему энтузиазму и тоже вопит в ответ: «Да!» Это «да» адресовано себе самому, в полной гармонии с зеркалом, в котором горделивый нарцисс готов увидеть себя королем.
Растенбург, лес, бункер. Окна зала, где обычно проходят совещания штаба, распахнуты. Одно из таких совещаний только что завершилось. Рейхсминистр вооружения и военного производства все еще в зале вместе с несколькими военными, ставшими в силу ситуации членами ближнего круга. Все молчат. Новости с русского и итальянского фронтов плохие, это правда, и участники выходят с таких собраний все более напуганными. Все предсказания доктора Тодта подтверждаются. Курское наступление потерпело поражение, американцы и англичане высадились на Сицилии, и теперь недостаточно тотальной войны, чтобы остановить неотвратимое. Победа уже невозможна, и самые большие оптимисты ставят только на сепаратный мир с американцами и англичанами, который бы позволил сосредоточить все оставшиеся силы рейха на советском фронте. Это, конечно, всего лишь благое пожелание, но отнюдь не рационально выстроенная стратегия. Все они в курсе встречи своих противников в Касабланке, прошедшей в январе этого года. Сепаратного мира не будет, как и прощения за их прошлые агрессивные действия. Союзники требуют безоговорочной капитуляции Германии.
Вождь подходит к окну, поворачивается спиной к гостям и выглядывает наружу.
«Господа, – произносит он, – мосты за нами сожжены».
После чего умолкает, и все остальные тоже молчат.
Некоторые члены круга точно знают, о чем он говорит, имея в виду вовсе не Касабланку. Они думают о том, что происходит в Польше, но говорить об этом нельзя. Дрожь ужаса настигает министра вооружения. Так он напишет через много лет.
Весна 1942 года. «Кондор» летит над Украиной. На борту министр вооружения и рейхсфюрер СС Гиммлер. Их сопровождает немецкий ас на истребителе. Внизу можно разглядеть движущуюся массу человеческих существ. Рейхсфюрер показывает на них и объясняет: «В прошлом году мы решили всех их убить, но в этом году они нужны нам для производства вооружений».
На самом деле их осталось всего двое. Несмотря на наличие кружков интриганов, сформировавшихся в рамках ближнего круга вождя, их осталось только двое. Один руководит армией внутри армии, государством в государстве, тотальной службой полиции, которую он начал неустанно развивать, едва вступив в должность главы СС в 1929 году. Второй руководит армией трудящихся, в которую объединены немецкие рабочие арийского происхождения, получающие зарплату, и рабы – евреи, советские, французские, польские, чешские военнопленные, политические заключенные и бойцы Сопротивления, у каждого из которых имеются полезные для военного производства знания и умения. С ними обращаются как с рабами, с советскими в большей степени, чем с остальными, и с евреями в большей степени, чем с советскими. Иерархия бедствия, способная надолго наполнить память ядом.
Немецкие рабочие на зарплате напрямую зависят от министра вооружения, огромная масса рабов зависит от рейхсфюрера СС и его концлагерей, а их труд зависит от министра вооружения. Таким образом, конфликты власти функционируют идеально, бюрократическая машина дополнительно умножает смерти в обстановке, которая смертоносна сама по себе.
Что касается власти, рейхсфюрер намного могущественнее министра вооружения, которому это хорошо известно, и он холодно ведет с ним вежливые, псевдовеселые и утомительные игры, хотя рейхсфюрер ему антипатичен. Это непристойный и зловещий человек, облаченный в черную опереточную униформу. Министр перестал в душе смеяться над ним некоторое время назад, после слов рейхсфюрера, прозвучавших нестерпимо грубо для нежных ушей такого, как он, представителя старинной буржуазии.
Рейхсфюрер множит указы, изымающие из подчинения министру вооружения еврейских рабочих любого возраста. Рейхсфюрер стремится точно следовать теперь уже непрерывным вспышкам ярости вождя, направленным против евреев. Раньше он поносил их через более или менее равномерные промежутки времени, но с ухудшением ситуации на фронтах проклинает их безостановочно, и все разговоры в Растенбурге, рейхсканцелярии и Бергхофе крутятся почти исключительно вокруг евреев, перемежаясь упреками в адрес генералов и полными разочарования воспоминаниями о его неудавшемся прошлом архитектора и художника.
Секретари вождя вспоминают то ли мартовский, то ли апрельский день 1941 года, когда рейхсфюрер вышел после встречи «с глазу на глаз» с Гитлером. Он тогда с грохотом уселся на стул и принялся жаловаться на судьбу, взывая к Господу Богу и говоря о бремени, которое тот водрузил на его плечи, но при этом ничего не уточняя.
На многих его приказах теперь стоит пометка «секретно». В рейхе секреты повсюду и нигде, получается, что никто ничего не знает и одновременно все знают всё. Знают, не зная, и не знают почти ничего, зная всё. Радость, восторг от того, что ты немец, боязнь оказаться недостаточно немцем, страх смерти на фронте или под ударами стратегических бомбардировщиков, ужас перед полицией, да просто страх, радость, стыд, возбуждение от того, что ты немец арийских корней, и яростная готовность убивать всех, кто таковым не является, злость, изнурение, боязнь поражения и последствий своих действий – все эти чувства перемешаны в эмоциональной гамме каждого или почти каждого в рейхе. Подозрения, слухи, секреты повсюду – от немцев до союзников. Упорно циркулируют недвусмысленные и туманные рассказы о том, что происходит в России и в Польше.
Иногда рейхсфюрер приглашает особо важных гостей посетить с особым визитом один из лагерей. Так министр вооружения смог побывать в лагере рядом с Линцем, построенном в деревнях Гузен и Маутхаузен. Здесь есть гранитные карьеры, где заключенные добывали камень еще в бытность Шпеера архитектором. Теперь они производят оружие. Визиты очищены от всех ужасных подробностей, чтобы не травмировать и не возмущать нежные глаза и уши VIP-персон зрелищем того, что там происходит на самом деле. Гостям не позволяют покидать специально проложенный для них маршрут.
6 октября 1943 года, Польша, Познань, почти в трехстах километрах к востоку от Берлина. Ежегодное собрание гауляйтеров. Министр вооружения выступает утром, обращаясь к ним как шеф тотальной войны. Он настаивает, повторяя снова и снова, на абсолютной необходимости тотальной войны, предполагающей полное подчинение его приказам, которые являются приказами фюрера, и безоговорочной мобилизации абсолютно всех средств на войну. Он подчеркивает, что исключений из этого правила больше нет. Некоторые гауляйтеры пренебрегали приказами и сохраняли в своих районах заводы по производству предметов массового потребления, предназначенных для немецких семей арийского происхождения, но теперь с этим должно быть покончено.
Некоторые гауляйтеры вели себя как туристы на тотальной войне, но теперь с этим должно быть покончено.
Пузатые и красномордые гауляйтеры недовольны сказанным, они чувствуют, что над ними нависла угроза концентрационного лагеря. Гауляйтеры, эти жирные сибариты, легко узнаваемые по своему виду, когда-то, в бытность стройного и высокого министра архитектором, вынудили его погрузить Нюрнберг во тьму, прорезаемую до самого неба лучами прожекторов. По окончании речи они начинают возмущаться. Мероприятием для гауляйтеров руководит Борман, ставший главой рейхсканцелярии национал-социалистической партии. Он произносит краткие комментарии между двумя выступлениями, и, когда министр хочет снова взять слово, чтобы успокоить недовольных, Борман уверенно делает ему знак, что это ни к чему. Поэтому министр бессильно наблюдает за вспышками гнева, которые он сам спровоцировал у этих толстобрюхих и краснорожих прожигателей жизни, отлично устроенных и накормленных. Борман счастлив, он сможет донести фюреру об их гневе.
В конце дня, на закрытии мероприятия, выступает рейхсфюрер СС Гиммлер. Известно, что он плохой оратор, настолько скучный, что аудитория впадает в дрему и гауляйтеры приготовились благостно поскучать в полусне, чтобы потом отправиться пьянствовать в знакомой компании.
Но на этот раз он собирается сказать нечто такое, чего до сих пор никогда не говорил. И он выкладывает это, обращаясь ко всем собравшимся в Познани – к гауляйтерам, функционерам режима и многочисленным членам министерских кабинетов – в общем, к большой толпе. Он предупреждает, что речь идет о евреях и сказанным здесь ни с кем не следует делиться. Он объясняет, что одно дело провозглашать, как они это делают на ужинах, что «евреи должны быть уничтожены», и совсем другое – в реальности уничтожить огромные массы людей, пусть даже и евреев. Ему-то это хорошо известно, потому что цель уже поставлена: начиная с сегодняшнего дня и до конца года вопрос присутствия евреев на завоеванных рейхом территориях будет окончательно или почти окончательно решен. Он уточняет, что это относится не только к евреям мужчинам, потому что он намерен ровно так же решить вопрос с еврейскими женщинами и детьми, чтобы они не мстили в будущем. Он комментирует: пришлось вынести ужасный вердикт о необходимости стереть этих людей с лица Земли, и для него самого и подчиненных ему эсэсовцев это стало самым тяжелым для исполнения приказом. Он ставит присутствующих в известность, что выполнение этой работы пока не нанесло ущерба рядовым исполнителям и их начальникам, хотя такая опасность остается значительной, поскольку «различие между тем, чтобы сделаться жестоким, бессердечным и не уважающим человеческую жизнь, и тем, чтобы стать мягче и поддаться слабости или депрессии, проходит по невероятно узкому маршруту, это путь между Сциллой и Харибдой». Он подчеркивает, что следует постоянно бороться с желанием многих немцев, включая товарищей по партии, спасти хорошего знакомого еврея. Он добавляет, что получил значительное количество прошений о спасении того или иного хорошего еврея. Объясняет, что это касается еврейских рабочих, которые, как считается, участвуют в работе на заводах на войну. Он приводит в пример Варшавское гетто, которое сохраняли слишком долго под тем предлогом, что в нем находятся трудящиеся, необходимые для военной промышленности. И вот недавно в гетто вспыхнуло восстание. Он уточняет, что этот упрек не относится к товарищу Шпееру и что они вдвоем, он сам и Шпеер, в ближайшие недели очистят гетто от этих так называемых трудящихся. В связи с вопросом физического уничтожения евреев он упоминает только Шпеера и не называет больше никого из членов ближнего круга. Он завершает речь словами, что теперь все присутствующие проинформированы, что они не должны разглашать услышанное и обязаны от имени немецкого народа взять на себя ответственность за выполнение этой задачи, причем не просто поддержать идею исчезновения евреев с лица Земли, но и реализовать ее, а потом унести эту тайну с собой в могилу.
Секретарша министра слышит разговор за дверью. Она высоко ценит своего начальника, как, впрочем, и другие женщины, потому что он не опасен, с ним они ничем не рискуют. Он – холодный красавец, равнодушный к их личным проблемам и любовным увлечениям. Узнав о гибели их родителей под бомбами или мужей на фронте, он не проявляет особой эмпатии, но ведет себя с ними уважительно, благодарит за работу, никогда не домогается их и не оскорбляет их женские чувства. Его элегантная вежливость, блестящий ум, защита, которую он им обеспечивает, перевешивают все эмоциональные недостатки, на которые им, честно говоря, плевать. Точнее, они, напротив, испытывают облегчение и все невероятно довольны работой на него в нацистском министерстве вооружения и военного производства. На этот раз, в начале 1944 года, его секретарша обеспокоена, потому что он тяжело болен и с трудом руководит министерством и громадной армией рабочих. Для министра вождя заболеть означает утратить власть. Даже для него, фаворита фюрера.
Раньше, когда они звонили друг другу под тем предлогом, что необходимо сообщить о количестве произведенных за месяц вооружений, министр заканчивал разговор обычным традиционным «Хайль, мой фюрер!», а вождь, зачастую сердечно отвечал: «Хайль, Шпеер…» Он единственный из членов ближнего круга пользовался такой привилегией, был почти избранником, занимающим место по правую руку от власти, место сына рядом с отцом. Теперь все стало по-другому.
Раньше вождь звонил по телефону, и министру оставалось только ответить, это было у них чем-то вроде игры, дружеским ритуалом, согласно которому один из них, более могущественный, человек власти, всегда брал на себя инициативу и вызывал второго, более слабого, человека искусства. Теперь все стало иначе.
Были допущены ошибки; министр позволял себе выдвигать неудачные идеи, проявляя свои таланты и противореча замыслам вождя. Это были инициативы, переходящие границы и вторгающиеся в принадлежащую вождю сферу военной стратегии. Министр поддержал некоторых генералов, ратующих за оставление украинских городов, чтобы избежать окружения и разгрома немецких войск, как в Сталинграде, тогда как вождь приказывал стоять насмерть. Вождя это напрягло, он стал по-другому смотреть на своего министра, переметнувшегося на сторону ненавистных генералов, противопоставив себя ему, своему фюреру, меценату, хозяину. Он почувствовал себя преданным, рану ему нанес тот, кого он по-прежнему считал в душе архитектором своих грез о храмах и триумфальных арках.
Министр продолжал выполнять свою миссию, но взял на заметку отдаление вождя, его непривычную холодность. Он не показывал своих страданий, своей тоски по тому фюреру, который не скрывал своей привязанности, когда звонил по телефону или принимал его, демонстрируя нетерпение, даже после того, как он стал министром вооружения, заняв менее романтичный пост, чем должность архитектора.
Вождь отдаляется, министр мучается и скрывает свои чувства, но тоже отдаляется. Поглядим, кто вернется первым. Довоенные воспоминания преследуют его, они сладкие, как сладок довоенный мир. Однажды в Бергхофе, во время застолья, он заметил, что вождь пристально смотрит на него без всякой на то причины, и выдержал его взгляд. Он воспринял это как детскую игру, двусмысленное соревнование, полное напряжения, где тот, кто первым отведет глаза, проигрывает или, как минимум, подчиняется партнеру. Вождь тогда отвернулся первым, позволив своему архитектору выиграть.
Но сейчас добавились другие воспоминания.
Министр впервые увидел то, чего никогда не забудет. Он посетил подземный трудовой лагерь, производящий ракеты, где похожие на живые скелеты высококвалифицированные заключенные проводили по восемнадцать часов в сутки у сборочных конвейеров в мерзких пещерах, питаясь мерзкой едой и засыпая в мерзких вырытых в земле камерах. Чтобы дойти до мастерских, ему пришлось перешагивать через трупы, гниющие прямо на земле. Ему говорили о Дантовом «Аде», когда он хотел пройти по внутренним коридорам, но на этот раз он был намерен все увидеть и увидел. И увиденное возмутило его до глубины души. Ни один фильм, никакая музыка, ни одна книга не в состоянии передать подобное впечатление; попытка описать увиденное словами и сохранить в памяти оборачивается чем-то непристойным, какой-то мерзкой нарочитостью. Муки повторяются в словах, призванных на помощь воспоминаниям или чтобы ими воспользоваться, ведь границы так тонки. Это порочный круг: утверждают, что никогда нельзя забывать, но, чтобы помнить, нужны слова, а у них свои законы, они многозначны, даже если излагают историю преступления. Быть неоднозначными – в этом их сила, их мораль, суть их существования между двумя мирами, правдой и выдумкой, и нет ответа на вопрос, что из них сильнее и какая версия фактов более привлекательна. Одни и те же слова служат юристам, историкам, политикам, писателям, поэтам, художникам, журналистам, жертвам, палачам, и ровно так же их использует мемуарист Альберт Шпеер, художник и министр Третьего рейха.
После посещения лагеря вне специального маршрута Шпеера преследует зрелище высококвалифицированных рабов с заводов по производству ракет для военного применения. Он в ужасе от того зеркала, каким является лагерь и где он отражается в своей униформе любимого министра вождя. Он в ужасе от своей связи с лагерем, производящим для него оружие. Одно дело теоретизировать по поводу романтичных каменных руин и совсем другое – видеть физическое превращение людей в руины. Именно это объяснял рейхсфюрер СС Гиммлер, говоря об уничтожении евреев и о своем беспокойстве за душевное здоровье палачей. Альберт Шпеер душевно болен, и его физическое состояние это отражает. У него распухает колено, а грудь заполняется гноем.
Министр находится в больничной палате госпиталя в пригороде Берлина, которым руководит врач-эсэсовец. После поступления в этот медицинский рай, где, как предполагается, его должны излечить от лагеря, в котором странная болезнь проникла в его тело через глаза, его состояние ухудшается. Физические симптомы этой болезни напоминают вершину айсберга. Его секретарша дежурит у его койки. Она отдыхает в другой комнате; за дверью ведется разговор, она слушает и ужасается. Она слышит знакомый голос. Голос рейхсфюрера СС Гиммлера произносит: «Значит, он мертв». Ответ врача-эсэсовца неразборчив, в отличие от четкой реплики рейхсфюрера: «Довольно! Чем меньше об этом говорить, тем лучше».
Вождь грустно сообщает своему окружению, что его дорогой Шпеер наверняка умирает. Он говорит это и Маргрет, жене своего дорогого министра вооруженияй. В его голосе звучат печаль и удовлетворение, странным образом окрашенные кровожадностью. Умереть – закон жизни. Как его собаки, которым время от времени он велит сделать укол, чтобы избавить от страданий. Не приходила ли ему в голову мысль, что следовало бы распорядиться сделать укол бывшему архитектору, учитывая ужасное состояние его стройного, высокого и поджарого тела идеального немецкого арийца?
Однажды ночью болезнь наваливается на Шпеера с удвоенной силой, температура повышается, он кашляет кровью, кожа синеет, открывается кровотечение. Он впадает в кому. И вдруг поднимается и парит под потолком. Видит собственное неподвижное тело, окруженное медсестрами и врачами-эсэсовцами. Видит свою жену. Все вокруг великолепно, все сияет, больничная палата превратилась в большую белую комнату с потолком, инкрустированным роскошными блестящими узорами; белизна стен – это белизна восторга, а не медицинской гигиены, он дышит райским воздухом. Он плывет в этом воздухе, и он здесь не один с эсэсовцами и своей женой. Рядом с ним парят очень ласковые существа, одетые в белые и серые одежды, в помещении звучит музыка. Он слышит голос: «Нет еще». Он протестует, ему хочется остаться с этим небесным балетом, но голос повторяет: «Нет еще», приглашая его вернуться в лежащее на кровати страдающее тело. Когда он оказывается снова в своей измученной телесной оболочке, у него возникает ощущение утраты.
Только что Шпеер испытал позитивный опыт неминуемой смерти. Такое явление наблюдают анестезиологи и хирурги, когда начинают терять пациента, который затем неизвестно как приходит в себя и иногда рассказывает нечто подобное. В таких рассказах всегда все красиво, этот опыт – предвкушение рая.
Есть и противоположные истории, но они случаются реже. Плавание в воздухе, туннель, люк, зловоние, чье-то пугающее присутствие, ад. Таких свидетельств меньше, так как подобным ни с кем не делятся, стремясь поскорее забыть это испытание или хотя бы оставить его для себя. Таковы отрицательные переживания неминуемой смерти, и в действительности они столь же многочисленны, как и положительные, только потрясают еще больше. Те, с кем это случается, с ужасом спрашивают себя, почему это произошло, тогда как другие испытывают несравненное счастье от посещения Эдема. Их эмоции никак не связаны с событиями из прошлого. Архитектор с восторгом поймет это позже. Палачи могут очутиться в раю, а невинные и жертвы в аду. Правила отсутствуют, как если бы божественная справедливость, о которой все время толкуют священные книги, была ничем иным, как злой насмешкой, шуткой, достойной ближнего круга фюрера, где принято жестоко подшучивать над тем или иным подчиненным, чтобы оживить утомительные и монотонные ужины с вождем. Как если бы несправедливость была главным смыслом жизни на Земле, как если бы яркие проявления несправедливости упорно продолжались и после смерти, а невзгоды добродетели, или истины, или добра набирали силу, когда сердце останавливается, мозг сгорает и врач констатирует смерть. Как если бы наши поступки при жизни, будь они хороши или дурны, не имели особого значения. На том свете их не принимают в расчет.
Министр будет утверждать, что после этого опыта он перестал бояться смерти. Теперь он знает, что в конце пути ждет счастье, по крайней мере, в конце его пути. А пока нужно жить как можно лучше, что он всегда и делал, и приспосабливаться к обстоятельствам, какими бы они ни были.
Он понемногу выздоравливает, новый врач сменяет прежнего, он тоже эсэсовец, но человек вождя, а не рейхсфюрера, и состояние больного улучшается. Чтобы восстановиться, он перебирается в красивый замок неподалеку от Зальцбурга, в который иногда наезжает и сам фюрер. Это настоящая сладкая жизнь в военное время, и Шпеер будет часто и с удовольствием описывать роскошь своего курортного существования.
Когда вождь снова с ним встречается, он замечает перемену. Оценить реакцию министра на появление вождя не может никто, кроме самого вождя. Он как будто видит другого человека. Никогда его Альберт Шпеер так на него не смотрел. Вождь пришел пешком, пересек парк и рощу, соединяющую жилые строения, и его встретили как-то странно, без враждебности, с обычным почтением, ничто как будто не изменилось, и тем не менее все уже не так, как было прежде.
Он несколько раз приходит повидаться без всякого повода. Приносит цветы. Шлет письма, выходящие за рамки обычной дружбы. Но результат тот же: все выглядит неизменным, и ничто уже не так, как раньше, никогда его Шпеер не смотрел на него так.
Их отношения вступают в полосу глубокого кризиса. Министр то ли отдаляется, то ли подвергает вождя проверке. В понимании свидетелей из ближнего круга они разыгрывают ошеломительную драму, причудливую оперетту в разгар трагедии.
В ходе этой драмы министр без колебаний провоцирует конфликты. Не задумываясь, отправляет провокационные сообщения. Вождь хочет построить шесть больших подземных заводов, министр не соглашается, он полагает, что в разгар конфликта оружие требуется срочно, времени мало, а восстановить разбомбленные заводы можно быстрее, чем построить новые. Вождь отказывается, и министр через третье лицо передает вождю, что уходит в отставку.
Министр ощущает себя способным на все. В последние месяцы он почувствовал себя брошенным, отодвинутым на второй план, и теперь, после выздоровления, как будто опьянел и считает себя готовым ко всему. Свобода, опасения, ожидание, возбуждение – вот гамма эмоций министра, позволяющая ему щекотать нервы вождя.
Геринг звонит ему и говорит, что из правительства фюрера не уходят в отставку. Разные люди объясняют ему, что вождь и особенно Германия нуждаются в нем.
Вождь через третье лицо передает министру волшебные слова: «Скажите Шпееру, что я по-прежнему люблю его».
Министр отвечает «посланнику», пусть вождь «поцелует его в задницу». «Посланник» потрясен, нервничает. «Даже вы, Шпеер, не можете сказать такое фюреру!»
В конце концов министр приезжает в Бергхоф и просит о встрече «с глазу на глаз». Вождь предлагает ему совершить одну из традиционных прогулок, маршрут которых министр знает наизусть. Впервые Шпеер отказывается гулять с фюрером и его собакой. Он хочет поговорить наедине, без свидетелей и внешних декораций, действительно «с глазу на глаз». Он уверен в себе, напуган и ведет себя вызывающе.
Вождь соглашается и принимает его весьма церемонно, в парадной униформе, парадных перчатках, с набором наград, обычно демонстрируемых иностранным гостям. Никто не знает, что они говорят друг другу «с глазу на глаз». Когда они выходят из комнаты, их примирение бросается в глаза, к всеобщему облегчению. Министр снова в фаворе. Прекратившиеся телефонные звонки возобновляются, важные фигуры, незнакомые с ним, ищут знакомства, Борман впервые приглашает в гости к себе домой.
Все вроде бы вошло в привычную колею, все, как было раньше, лучше, чем было раньше, как бывает после совместно преодоленного кризиса. Но ничто уже не как раньше.
Теперь всякий раз, когда министр встречается с фюрером, он не видит ничего, кроме «жуткого лица», чудовища с «ужасным толстым носом», с почти вылезшими из орбит глазами и «грубой мертвенно-бледной кожей».
Вождь ждет его ответа до завтра. Верит ли он еще в возможность победы, да или нет? Встреча закончена. Министра провожают из бункера, при том что об окончании визита не было сказано ни слова. В Берлине два часа ночи. Над бункером рейхсканцелярия, построенная министром, движется навстречу своей судьбе – превращению в руины под ударами советских, американских и английских войск.
Министр пришел в конце вечера. Военные чувствуют себя с ним неловко и забывают даже об элементарных формулах вежливости, положенных ему по рангу. Отныне приветствовать его означает сделать шаг к компромиссу. Такое ему уже знакомо. Это не первая его потенциальная опала.
Вождь принимает его и тут же осыпает упреками. Ему известно, что министр отказался выполнить приказ об уничтожении всей немецкой инфраструктуры при продвижении советской, американской и английской армий. Не стал следовать регулярно поступающим указаниям о тактике выжженной земли, реализуемой посредством «взрывов, поджогов и разрушения». Борман сообщил вождю, что министр предал его. На этот раз вождь говорит тем самым тихим и спокойным голосом, который появляется у него в худшие моменты. Таким голосом он может приговорить вас к расстрелу или, что еще страшнее, отправить в концентрационный лагерь.
Примерно тем же голосом он заговорил о немецком народе и вообще о стране в первые часы 19 марта. Он тогда принимал министра после заседания Генерального штаба, чтобы подарить ему свою фотографию с посвящением, написанным трясущейся рукой, что типично для его заболевания: некоторые его конечности дрожат, потому что он их больше не контролирует. Его министру как раз исполнилось сорок лет, и слова, которые было трудно понять, произносились медленно и пока еще звучали теплее, чем обычно. В первые минуты министр смутился. Он решил передать фюреру один из своих нескончаемых меморандумов, в котором в полном отчаянии пытался убедить его отказаться от тактики выжженной земли. Даже не читая, вождь все понял и напрягся. А перед самым уходом министра заявил, что, «если война проиграна, немецкий народ тоже погиб. Бесполезно заботиться о сохранении элементарных условий, необходимых для выживания народа. Напротив, разрушить все даже предпочтительно. Потому что этот народ показал себя слабым и будущее принадлежит исключительно восточному народу, который проявил самую большую силу. Те, кто останется после этой битвы, слабаки, поскольку лучшие погибли».
«Гитлер преступник», заявил министр одному из своих сотрудников сразу после этой встречи. Сотрудник тогда пребывал в полудреме в квартире министерства вооружения, где они оба жили. Министр объявился в пять утра, с грохотом уселся на стул и уставился в стену, сгорбив высокую фигуру; его лицо было помечено бессонницей и тоскливыми мыслями, от которых его взгляд ненадолго застыл. В своей униформе он напоминал одного из германских солдат, в беспорядке отступающих на всех фронтах. «Гитлер преступник». Накануне они проехали по западу Германии, по крайней мере, по той ее части, которая оставалась под немецким контролем. Посидели на пригорке, созерцая холмистый пейзаж, наполненный ароматами весны и типичный для живописи и поэзии немецких романтиков. «Почему он хочет превратить все это в пустыню?» – спросил министр сам себя, но вслух, обращаясь к помощнику, сказал: «Это невозможно. Я не позволю ему сделать это».
И он наращивал меры, препятствующие разрушению различных инфраструктур, в особенности заводов.
Борман узнал об этом. Он никогда не прекращал пополнять обвинительное заключение против Шпеера, особенно после 20 июля прошлого года. Министр тогда проводил день с Геббельсом, и они оба узнали о покушении части офицерского корпуса на фюрера. Они собирались идти на похороны отца Лени Рифеншталь, но отказались от своего намерения. Путч провалился, тысячи новых и старых, реальных и предполагаемых оппозиционеров были казнены, главным образом путем повешения на мясницкие крюки после искалечивших их допросов. Выполнявшие эту работу эсэсовцы были рады: приказ крушить важных шишек дал им передышку в бесконечном процессе убийства евреев, длящемся столько лет подряд. Имелись даже фотографии и фильм, снятый на месте убийств, омерзительные изображения, о которых министр знал, но смотреть на них отказывался. К несчастью, имя Шпеера вошло в список временного правительства, найденный в документах одного из заговорщиков.
Уже только из-за этого его следовало повесить на мясницком крюке. Но он все еще жив. Борман и другие замечают холодное отношение фюрера к нему, видят в этом предвестие его скорого окончательного падения, но он все еще жив, ведет себя все так же провокационно, не колеблясь, пишет фюреру бессмысленные меморандумы, в которых обсуждение профессиональных вопросов перемешано со странными и совершенно неуместными личными излияниями.
В последние месяцы он открыто отказывается подчиняться фюреру и после встречи 19 марта втайне даже представляет себе, что убьет его. В течение двух недель он придумывает, как отравит вождя газом, пустив его по вентиляционным трубам бункера, выходящим в сад канцелярии. В конце концов он от этой идеи отказывается – из-за недавних модификаций в системе вентиляции, делающих его план невыполнимым.
Еще одно признание из «Воспоминаний». Никто из его близких так никогда об этом и не узнал, даже после падения рейха. Отравить Гитлера газом. Похоже на типичную шутку ближнего круга, одну из этих «ироний судьбы», от которых они были в восторге.
Настала наша очередь придумывать развитие этой байки. Представим себе, что мы очутились в голове Шпеера примерно в 1967 году, когда он пишет о фантастическом проекте покушения. Он смеется. Развлекается. Он отравит газом своего вождя, хозяина, интеллектуального любовника. «Получай, мой фюрер, вот тебе порция газа для твоих легких! Ты так разочаровал меня своими неправильными решениями, приведшими к нашему поражению, мечтами о тысячелетнем рейхе, которые ты сам создал и сам же разрушил, старый безумец! Ты не оставляешь мне выбора. Я должен подняться вверх по склону, подняться социально и морально. Выжить может только сверхчеловек. Поэтому я отравлю газом тебя, того, кто убивал газом евреев. По крайней мере, я стану утверждать, что задумывался об этом. Даже ты посмеялся бы над моей идеей, узнай ты о ней во время бесконечных и незабываемых ночей в Берхтесгадене! Ты думаешь, мой фюрер, что читатели поймут скрытый смысл твоего отравления газом? Поймут, что я издеваюсь над ними, как мы всегда издевались над Чемберленом в Мюнхене?»
Настает последняя неделя марта, и он снова встречается с вождем, который тут же накидывается на него из-за неподчинения приказам о тотальном разрушении Германии в ответ на продвижение американцев, англичан и советских.
Они в кабинете одни, министр приветствует его словами «Хайль, мой фюрер!», а вождь не протягивает ему руку.
Его голос спокоен и тих, он опасен, министр прекрасно это знает, но это его не слишком беспокоит. Он утомлен, уверен в себе, убежден в том, что многим рискует – и ничем не рискует. Палитра эмоций поменялась, обогатилась негативными ценностями, но где-то в глубине еще живы старые чувства из прошлого, они-то и подсказывают ему, что он ничем не рискует, что он остается фаворитом вождя, фаворитом преступника, пигмалиона, отвратительного существа с грубой кожей и огромным носом.
Вождь спокойно выстраивает обвинительную речь. «Я получил от Бормана доклад о разговоре, который состоялся у вас с гауляйтерами Рура. Вы призывали их не выполнять мои приказы и утверждали, что война проиграна. Вам известно, что это означает?»
Он колеблется, министр чувствует, что вождя посещают воспоминания, и вполне возможно, что в его памяти действительно неожиданно всплывают нестираемые эпизоды и чувства. «Не будь вы моим архитектором, я бы сделал напрашивающиеся в таком случае выводы». – «Делайте», – отвечает министр.
Вождь поражен. У его министра суицидальные наклонности? Возможно, это шантаж смертью?
– Вы больны и переутомились… Поэтому я принял решение: вы немедленно уходите в отпуск. Кто-то из заместителей будет руководить вашим министерством.
– Нет. Я вполне здоров и не уйду в отпуск. Если я вам больше не нужен, отправляйте меня в отставку.
– Об отставке речи нет, но вы должны немедленно уйти в отпуск, я настаиваю.
– Я не смогу нести ответственность как министр, если кто-то другой будет действовать на моем месте… Не могу, мой фюрер…
– У вас нет выбора… Отставка невозможна! По причинам… внутренней и внешней политики… я не могу отказаться от вас.
– А я не могу взять отпуск. Пока я занимаю эту должность, министерством буду руководить я. Я не болен!
Они умолкают, вождь садится, министр тоже садится, без приглашения.
– А если вы будете убеждены, что война не проиграна? – спрашивает вождь. – Тогда вы сможете и дальше исполнять свои функции…
– Вы знаете, что меня в этом не убедить… Война проиграна.
– …Если бы вы поверили, что войну еще можно выиграть… Если бы вы хотя бы могли поверить, этого было бы достаточно.
– …Я не могу, при всей моей доброй воле. К тому же мне бы не хотелось быть одним из мерзавцев из вашего окружения, которые говорят вам, что верят в победу, на самом деле в нее не веря.
– …Нужно верить, что все еще можно исправить. Вы продолжаете надеяться, что война может увенчаться успехом? Или ваша вера пошатнулась? Если бы вы хотя бы могли надеяться на то, что мы не проиграли! Нужно же надеяться… Мне бы этого хватило.
Министр больше не отвечает.
– У вас есть сутки! – подводит итог вождь. – Поразмышляйте над вашим ответом мне! Завтра скажете, надеетесь ли вы на то, что еще можно выиграть войну!
Шпеер возвращается в министерство без сил, пишет лихорадочным почерком, таким же неразборчивым, как у фюрера, ответ на двадцати одной странице. Приводит все их общие воспоминания, причем хорошие. Взывает к необходимости спасти промышленное будущее Германии и жизнь немецкого народа. Ссылается на искусство. Он управлял своим министерством как художник, так же как фюрер управлял рейхом как художник. Этот довод ему нравится, и Шпеер знает, что он очень понравится вождю. Два художника, решающих деловые вопросы, – это лучше, чем два политика с пером и кистью. И в конце он обращается к Богу. «Пусть Господь спасет Германию», – пишет он в заключение.
Звонок в рейхсканцелярию, чтобы заказать перепечатку текста на специальной пишущей машинке с крупным шрифтом, приспособленным к плохому зрению вождя.
Отказ канцелярии. Министр должен явиться лично.
В полночь он отправляется в канцелярию.
Вот он идет по Вильгельмштрассе, продырявленной ударами бомб, блуждая мыслями, погрузившись в галлюцинации.
Бункер.
– Итак? – спрашивает вождь.
– Я безоговорочно с вами, мой фюрер.
На глазах вождя едва ли не выступают слезы. Он молча протягивает министру обе руки.
Шпеер приходит в рейхсканцелярию, изрешеченную снарядами, в последний раз. Это конец, и это наверняка его шедевр, созданный не из камня, а из слов, которыми он повествует о падении рейха в своих «Воспоминаниях». Его версия стала канонической, ее без изменений повторяют художники и историки, что вполне объяснимо: Шпеер прекрасно разбирается в руинах, посреди руин он чувствует себя как дома, в 1934 году он создал их теорию, а в 1945 году он их прожил.
Анфилада комнат усыпана мусором. Офицеры напиваются, и это происходит почти повсюду там, где от Берлина еще что-то осталось, – от министерств до люксовых отелей; все пируют, опустошая огромные запасы еды и питья, накопленные за годы грабежей в Европе, особенно во Франции и Италии с их великолепной кухней. Эти пиршества совсем не похожи на застолья «системы» с 1929 по 1932 годы с зависанием в кабаре и ночных клубах. Тому веселью кризис, если верить некоторым свидетельствам, придавал особую надрывную изысканность. Но это не важно, потому что Шпееру эти сборища вообще неведомы, они с Маргрет в такие места не ходили. Он не любитель пирушек, и если в последние двенадцать лет он поздно ложится, то лишь потому, что приспосабливается к режиму своего хозяина, который, как вампир, живет ночью и кому приписывают таланты или, точнее, пороки медиума, вводившего толпы в транс. Образ ему нравится, как и сравнение с Фаустом, заключившим сделку с дьяволом. Он знает, что история и историки победы осудят его, ему стыдно за поражение, не говоря уж о сложном ощущении, чем-то напоминающем популярные до войны эрзац-продукты и состоящем из смеси стыда, вины, желания сохранить репутацию, предстать не в образе чудовища на службе у чудовища, возглавляющего чудовищный режим. И как с этим справиться? Как за все это взяться, если он хочет в последний раз, чего бы это ни стоило, увидеть это чудовище, своего вождя, своего мецената, своего канцлера-художника? Как создать «романтический» образ себя самого? Не является ли он примером маэстро, заблудившегося среди ужасов власти из-за протянутой руки, оказавшейся, увы, рукой дьявола?
Его душевное состояние ничем не отличается от вида обугленного Берлина: он сперва пролетел над ним на самолете, а затем проехал по нему на машине. Его душа – это поле руин.
Большинство чиновников разъехались, все его соперники сбежали сразу после дня рождения вождя три дня назад. За последние два года Шпеер несколько раз посещал Геринга в одной из его многочисленных роскошных резиденций, где наблюдал за его переодеваниями в прямом смысле этого слова: накрашенные ногти, лицо с макияжем, одет в кимоно, дикция искажена морфием. Геринг тоже сбежал. Сбежал и Гиммлер, несмотря на свою клоунскую черную униформу. Если не считать нескольких свежеиспеченных генералов и низших чинов, необходимых для осуществления коммуникации с внешним миром – все более ненадежной, – остались только Борман и Геббельс.
И он, Альберт Шпеер, единственный, кто вернулся без повода, не ради работы, потому что оружие, по сути, уже не производится, а военно-промышленный комплекс, руководителем которого он был по поручению верховного вождя, окончательно разгромлен несколько недель назад. На улицах дети уничтожают русские танки, запуская снаряды из «панцерфаустов», эффективных гранатометов, последнего достижения немецкого фаустовского гения. Это не одно из чудо-вооружений, в большинстве своем расхваливаемых пропагандой технических химер, в которых завязли инженеры, это легкое в обращении оружие, и его можно производить в больших масштабах. Знаменитую чудо-технику он видел годом ранее в лагере, перешагивая через трупы высококвалифицированных рабов, которые изготавливали ракеты, способные переносить до смешного малые заряды взрывчатки и баснословно дорогие в сравнении с тысячами американских и английских стратегических бомбардировщиков, ежедневно обрушивающих на рейх четыре тысячи тонн бомб. А еще циркулировали фантазии насчет так называемых «лучей смерти» и других вздорных идей на основе лазера. Специалистам по расщеплению атома, за чьей работой министр внимательно наблюдал, срезали субсидии под тем предлогом, что их исследования базируются на теориях немецкого физика еврея Альберта Эйнштейна. Он держит в уме все эти технические материалы и всю нелепую кашу запретов, перемещаясь по своей бывшей новой рейхсканцелярии, частично разбитой американскими и английскими четырехмоторными самолетами, а также советской артиллерией, менее эффективной, следует признать.
Красная армия берет Берлин в кольцо, ее войска движутся вперед, на них нападают подростки из гитлерюгенда – на радость будущим кинематографистам и писателям, пророчествует Геббельс, гауляйтер столицы и, следовательно, один из командующих битвой за нее. Не он ли подбадривал своих сотрудников, со своей обычной убийственной иронией заявляя, что нынче не время праздновать труса, потому что этим последним часам через пятьдесят или сто лет будут посвящены прекрасные фильмы? Это произойдет, когда последствия поражения сгладятся, раздавленные безумием политической, художественной и военной авантюры. Ассирийцы и вавилоняне украшали свои стены кожей врагов, снятой с них заживо. А вспоминают только роскошь Вавилона и его висячие сады, но не упоминают Сарданапала и его причуды. Так работает человеческая память: она полностью аморальна, ей наплевать на мертвую и истерзанную плоть, она даже посвящает ей эпические поэмы, она забывает все имена, кроме имен великих людей – хороших или плохих, неважно, – потому что они сумели завладеть властью и олицетворять ее в полной мере посредством убийств и сооружения памятников. Память любит камень, она хочет быть камнем, а не плотью. Именно так Геббельсу видится положение дел.
«Действуйте так, как если бы вас снимали для кино!» – вот его призыв к маленьким и большим, к подросткам и старикам, несущим на плече «панцерфаусты».
Один из пьяных офицеров встречает министра и бросается сообщать о его приходе. Вскоре он возвращается, принося банальное, тысячи раз слышанное, давно, уже двенадцать лет привычное для него, архитектора и министра вождя, приглашение, похожее, впрочем, не на приказ, а на просьбу о встрече: «Фюрер хотел бы с вами поговорить…»
«Что мне делать: остаться здесь или полететь в Берхтесгаден? Как вы считаете? Послезавтра будет уже поздно».
В подземном кабинете вождя спертый воздух – из-за пыли и нерадивости обслуги. За несколько дней дисциплина оставшихся военных упала. При появлении вождя больше не встают, продолжают разговаривать, напиваются в его присутствии, чистота в бункере все более сомнительна. За исключением не имеющих особого смысла заседаний штаба, вождь в основном проводит время с окружающими его женщинами или в одиночестве в своем кабинете.
Министр спускается по лестнице, его вежливо встречает Борман. Тогда Шпеер понимает, что ему не грозит опасность. Он это всегда знал. Единственное, чего он боялся все двенадцать лет, – это потерять расположение вождя и, как следствие, – свои привилегии. Но главное – потерять его расположение. Поэтому он и вернулся, ради этой привязанности, ради связей, которые важнее стыда и ужаса.
Борман просит его убедить фюрера уехать. Он почти умоляет его. Министр наслаждается перепугом Бормана, его страхом смерти. Он уходит, оставляя того мучительно гадать, что его ждет. Министр сохранил верность духу ближнего круга, который любил жестокие шутки, поэтому он получает удовольствие от паники секретаря рейхсканцелярии, упивается его паникой.
И вот наконец звучит вопрос вождя, уехать или остаться. Шпееру ни к чему размышлять. Вождь ждет однозначного ответа, и министр, не задумываясь, отвечает.
«Вы должны остаться в Берлине. Если такое случится, лучше закончить жизнь фюрером в своей столице, а не в загородной резиденции».
«С вами хочет поговорить Ева Браун…» Слуга, эсэсовец, отвечающий за хозяйственные работы в канцелярии, передает Шпееру эту просьбу, и тот торопится ее выполнить. Министр искренне, без всяких задних мыслей привязан к ней. Он никогда не обратил бы на нее внимания, не будь она подругой вождя, как не обратил бы внимания на какого-нибудь Бормана или Геббельса, если бы они не входили в круг приближенных фюрера. Ее роль тайной, лукавой подружки, затерявшейся в лабиринтах фаустовской сказки, делает ее заметной, даже самой заметной из всех. Он восхищается ее преданностью, скромностью, робостью, радостью, которую она сохранила вопреки всем козням и вульгарности ближнего круга. Оба рады возможности повидаться. Он рассматривает комнату, в которой она живет, одобряет ее интерьер, в чем нет ничего удивительного: многими годами раньше он проектировал для нее мебель – удобные стулья, комод, стол, перенесенные сюда из маленькой квартирки, когда-то оформленной для нее наверху, в помещении рейхсканцелярии.
Она вернулась в Берлин, чтобы больше не покидать фюрера. Не могла оставаться в их альпийской резиденции в Берхтесгадене. Она разделит его судьбу и не испытывает от этого ни горечи, ни страха, напротив. Она делится со Шпеером: фюрер очень обрадовался возвращению к ним министра и архитектора. Она все время твердила фюреру: «Шпеер вернется». И вот он! И Гитлеру очень понравились его слова, призывающие «уйти со сцены» в своей столице. Они достойны их повторяющихся отупляющих разговоров о Вагнере и прочих зигфридах. Она подает пирожные и шампанское Moёt et Chandon. Она первая с момента его прихода и единственная, кто подумал о том, чтобы предложить ему угощение, и это очень мило, такой искренний, трогательный, романтический и одновременно водевильный жест внутри бетонных стен, истекающих поражением, на что ей плевать. Она хорошо пожила, не сделала ничего плохого, всего лишь любила фюрера, который в ответ никогда не изменял ей, избыточно опекал, конечно, но никогда не обманывал, в отличие от большинства мужчин ближнего круга, которых она ненавидит, то есть в отличие от Бормана и даже Геббельса. При этом она испытывает нежные дружеские чувства к этому блистательному и стройному архитектору, ставшему министром. Ведь он никогда не был таким, как все остальные, он никогда не изменял Маргрет, своей скромной и элегантной супруге, подарившей ему шестерых красивых детей.
Он слушает ее со всей симпатией, на какую способен, и вспоминает, как она плакала весной 1943 года. Тогда она призналась ему в том, чем обычно делятся с подругами, но не с мужчинами, разве что с гомосексуалистами, то есть с не опасными для женщин мужчинами. Странно, когда такое поверяют министру вооружения и военного производства Третьего рейха, но так уж это описано, а в неправдоподобных деталях таится огромное очарование, даже если речь идет о мемуарах и автобиографиях.
Итак, она тогда плакала: фюрер объяснил ей, что больше не может ее удовлетворять. Он как мужчина не в состоянии отвечать на ее женские желания, ему очень жаль, бремя задач главнокомандующего слишком велико, его постоянно преследуют заботы и усталость, поэтому он просит ее найти себе кого-нибудь другого. Худшим как раз и была эта просьба утолить свои женские потребности с другим мужчиной. Она долго плакала и отвергла это непристойное предложение своего фюрера. Она также узнала жуткие вещи о том, что творится в Верхней Силезии и других местах, а также о судьбе некоторых лиц, которых она ни разу не назвала евреями, и от всего этого чувствовала отвратительный страх. Она об этом не думала, отправляясь кататься на лыжах или во время отлучек фюрера невинно танцуя с молодыми офицерами, не догадывающимися, кто она такая. Прошли годы, она успокоилась и радуется тому, что находится здесь, в бункере мужчины ее жизни.
Они расстаются около трех часов утра. Министр окончательно прощается с подземным миром, до которого снаружи больше не доносится ничего, кроме слухов и известий о предательстве. Геринг и Гиммлер совершили предательство, претендуя на власть, так как считали, что вождь уже умер в Берлине. Однако он все еще жив, еще остаются часы до его отмщения и будущего самоубийства.
Министр не покончит с собой вместе с ним и с некоторыми – очень малочисленными – членами ближнего круга, решившими разделить судьбу с вождем. Он мог бы это сделать, ему нравится представлять себе какие-то вещи, зная, что это никогда не случится. Так, он всегда был уверен, что со стороны вождя ему ничего не грозит. Позднее он вспомнит идею сбежать на борту самой современной подводной лодки на секретную базу в Гренландии, где он мог бы писать свои «Воспоминания», кататься на лыжах в хрустальном мире на фоне северного сияния и ждать, пока все утрясется. Следует признать, что в конце 1960-х циркулировали мистические и пугающие слухи о выживших нацистах, прячущихся на тайных военных базах во льдах. Такие идеи были довольно распространенными и казались занимательными.
«О, вы уходите? Ладно. До свиданья».
Гитлер и Шпеер спокойно, без эмоций пожимают друг другу руки. В этот момент министр не чувствует к этому человеку ничего, разве что желание раз и навсегда сбежать от него. Он ощутил облегчение, и придя сюда, и уходя отсюда.
Они не склонились, словно дети или призраки, над макетами большого Берлина, который вождь решил переименовать в Германию в июне 1942 года, как раз тогда, когда начались первые английские бомбардировки, вершащие небесную кару. Уже давно эти макеты убрали и спрятали подальше. В рейхсканцелярии по-прежнему хранились только макеты зданий для Линца, выполненные соперником Шпеера Германом Гислером. Все последние месяцы вождь часто знакомил с ними своих гостей в подвалах, где они стояли, и нахваливал Гислера. Ненависть министра к этому типу никуда не делась, но в данный момент его заботила только необходимость покинуть Берлин, пока не поздно. И речи быть не могло о том, чтобы попасть в руки русских. Его цель, как и у большинства членов ближнего круга, сбежавших от наступления советских войск, – сдаться на лучших из возможных условий американцам или англичанам.
Вот вам историческая и географическая прописная истина: мы проживаем события одновременно, но проживаем их в зависимости от нашего положения на земном шаре, а наша точка зрения связана с пространственно-временными рамками. Это до некоторой степени популяризация теории относительности Альберта Эйнштейна, немца, человека без гражданства, потом швейцарца и австрийца, швейцарца и американца, чья жизнь соответствовала его теориям и была наполнена неожиданными поворотами, которые неминуемо приходят на ум в связи со скитаниями, начавшимися в 1933 году, когда корабль с пассажирами – вынужденными изгнанниками – исчез за горизонтом.
А еще это популяризация идеи, послужившей краеугольным камнем известных романов первой половины ХХ века, персонажи которых одновременно проживают одни и те же проявления повседневной жизни города – городской шум в Дублине, звон колокола в Лондоне – сквозь призму своих блужданий. Эти романы называются «Улисс» и «Миссис Дэллоуэй» и написаны Джеймсом Джойсом и Вирджинией Вулф в то время, когда вождь был связным штаба полка на Западном фронте или организатором путча в Мюнхене, а архитектор – ребенком из знатной буржуазной семьи в Мангейме и ухаживал за девушкой по имени Маргрет.
Это прописная истина, популяризация, вульгарная картинка, воображаемая зарисовка, у которой нет ничего общего с хорошим или дурным вкусом, и она выглядит сверкающей, космополитичной, принадлежит всем эпохам и лишена пространственно-временных границ и гражданства, как Альберт Эйнштейн. Она скользит по нациям и объединяет их все под эгидой одновременного опыта лучшего и худшего; оценка зависит от точки зрения и ситуации.
В ночь с 9 на 10 ноября 1938 года воображаемое совпадение свело двоих: архитектора на вершине власти, рассматривающего из своего красивого «мерседеса» обгоревшие руины берлинской синагоги, и неизвестного гражданина Германии иудейского вероисповедования, убитого в ходе Хрустальной ночи. Подобная относительность, банальный образ одновременности, созданный фантазией эпизод должен был их объединить, ведь это своего рода проявление братских уз, некое единение, некая очевидность, поскольку все случается в одних и тех же исторических и географических рамках. Сильный и слабый должны были встретиться, но этого не произошло, да и не могло произойти. Мощные братские и сестринские узы Улисса и миссис Дэллоуэй не срабатывают. Люди читают их истории – если вообще хотят читать, – но не проникаются ими, границы между ними непроницаемы, разве что их сносят танки, хотя это потрясающие романы, написанные в тяжелые времена; такая себе симметрия или странная асимметрия, без цели или смысла.
Общество пребывает в кризисе, литература чувствует себя хорошо; общество в кризисе, литература больна; общество чувствует себя хорошо, литература в кризисе; или общество чувствует себя хорошо и литература тоже. Такая вот комбинаторика, пригодная для описания любых периодов времени и всех историй, сочиненных в эти периоды. Случается, придуманные сюжеты предают действительность, если авторы увлекаются излишней романтизацией, опуская описываемые события ниже реальности или поднимая над ней, играя с тем лучшим и худшим, что есть в людях, и даже человеческим страданиям не удается избежать бессмысленных, асоциальных, аморальных и неустранимых чар искусства, способного превратить палача в незабываемого героя, а жертву – в анонимный персонаж.
В первой половине ХХ века литература чувствует себя хорошо, экспериментирует, изобретает, а Запад никогда еще не переживал такого кризиса, повлекшего за собой две войны мирового масштаба. Сегодня известно, конечно, что для Юга, в частности для жителей Африки, этот кризис был благословением Аллаха. Государства-оккупанты были окончательно ослаблены – французы, англичане, бельгийцы, немцы и прочие португальцы с итальянцами. История пишется по-разному с позиции разных лагерей. И в зависимости от своего положения главные действующие лица либо переживают кризис, либо у них все в порядке.
Октябрь 1933 года. Молодой архитектор легко входит в круг приближенных фюрера, а один из миллионов, например музыкант Арнольд Шёнберг, гражданин Австро-Венгрии, еврей и монархист, поклонник Габсбургов, сходит с корабля в Нью-Йорке 31 числа того же месяца. Он вовремя сбежал от погромов, сбежал от нацистов. Скоро он получит в Германии отдельный зал на выставке, специально посвященной дегенеративной музыке – с его-то атональностью, додекафонией, двенадцатью нотами обновленной гаммы, двенадцатью звуковыми символами вечных скитаний, метафорически представляющими иудаизм и авангард, мечту, у которой нет ничего общего ни с хорошим, ни с плохим вкусом. Молодой архитектор – меломан, друг Вильгельма Фуртвенглера и Герберта фон Караяна. Интересно, слушал ли он когда-нибудь Арнольда Шёнберга, знаменитого музыканта своего времени, чье имя он наверняка знал, хотя бы потому, что Шёнбергу был выделен целый зал на выставке дегенеративной музыки в Дюссельдорфе в мае 1938 года?
Апрель 1945 года. Арнольд Шёнберг живет в Калифорнии и консультирует лауреата Нобелевской премии по литературе 1929 года Томаса Манна, который пишет роман «Доктор Фаустус», историю гениального немецкого музыканта, заключившего пакт с дьяволом. Это метафора Германии, заключившей договор с Гитлером. В то же самое время архитектор и министр вооружений Альберт Шпеер организует последний концерт в Берлине. На нем исполняют Концерт для скрипки Бетховена, Романтическую симфонию Брукнера и финал «Сумерек богов» Вагнера. Таким образом, именно он был автором канонического символа падения нацизма, созданного апокалиптической оркестровой партией. Он вроде бы заявил собственному кругу приближенных: «Когда заиграют Романтическую симфонию, это будет означать, что конец близок».
Август 1947 года. В Лос-Анджелесе, в квартале Брентвуд, Арнольд Шёнберг за несколько дней сочиняет «Уцелевшего из Варшавы». Эта кантата для мужского хора и оркестра вдохновлена ужасными сведениями, дошедшими до Шёнберга из Европы. Она начинается с «речепения», техники вокала на грани пения и речитатива; мужской голос пытается рассказать, что ему довелось пережить, он говорит и поет по-английски, в его воспоминания вмешаны команды на немецком; фельдфебель приказывает молчать и рассчитаться, он хочет знать, сколько их, он отправляет их в газовую камеру и должен знать, сколько их, он их бьет, и все заканчивается на иврите, когда группа мучеников вдруг запевает Шма, Исраэль: «Слушай, Израиль! Господь Бог наш, Господь один! Люби Господа Бога твоего, всем сердцем своим, и всей душой своей, и всем существом своим. И будут эти слова, которые я заповедал тебе сегодня, в сердце твоем. И повторяй их детям своим, и произноси их, сидя в доме своем, находясь в дороге, ложась и вставая».
Август 1947 года. Альберт Шпеер уже не архитектор и не министр. Он заключенный № 5, один из группы семи преступников, посаженных в тюрьму Шпандау на западе Берлина. В прошлом месяце их перевезли туда из Нюрнберга. В прошлом году все семеро были приговорены к срокам от десяти лет до пожизненного заключения. За загородкой в зале суда их было двадцать четыре. Троих отпустили. Часть обвиняемых приговорили к смертной казни и повесили. Некоторые еще раньше покончили с собой. Геринг был приговорен к смертной казни и совершил самоубийство. Борман, исчезнувший из рейха в последние дни, был приговорен к смертной казни заочно. Суд проходил в Нюрнберге, городе, оформление которого было придумано им, заключенным № 5, для съездов 1930-х годов, еще до катастрофы. С тех пор прошла целая вечность. Все тогда восхищались его неоклассическим блеском и изобретательностью, прожекторами его зенитных пушек, создававшими колонны света, и баннерами с изображениями свастики, реющими на ветру и образующими декорации. Он был архитектором, «гениальным» художником вождя, и ему нравилось думать о папе Юлии II, открывшем «божественного» Микеланджело.
Теперь другие прожекторы, не вертикальные, а горизонтальные, софиты кинематографистов, освещают ход процесса, разоблачающий доселе не виданный характер преступлений национал-социализма. Съемки и свидетельства палачей и редчайших выживших продемонстрировали всем, в том числе обвиняемым, к чему так или иначе привели их приказы. Большинство из них не присутствовали при убийствах европейских евреев в газовых камерах, как и при массовых расстрелах в ходе операции «Барбаросса» в Белоруссии, Украине, России и в странах Балтии. Лишь некоторые побывали с VIP-визитом в концлагерях, не отступая ни на шаг от маршрутов, специально проложенных для их нежных душ. Для них все это оставалось прежде всего словами в документах с печатью «Секретно», яростными обличениями евреев и пунктами в инструкциях, одними из многих приказов, сформулированных с использованием эвфемизмов. А поскольку сами подсудимые никогда не нажимали на спусковой крючок и не подавали газ в камеры, не участвовали в пыточных медицинских экспериментах над депортированными, не морили заключенных голодом, не занимались селекцией, отбирая детей у родителей, отделяя женщин от мужчин, а временно пригодных к работе от тех, кто подлежит немедленному уничтожению, они заявляют, что в ужасе от увиденного и яростно открещиваются от начальников лагерей и членов зондеркоманд, которых несколькими месяцами раньше прекрасно знали, а теперь больше знать не хотят.
Они утверждают, что им все это было неизвестно, и заключенный № 5, который тоже говорит, что ничего не знал, и объясняет, что это не имеет значения. Он утверждает, что, будучи одним из руководителей режима, полностью несет за все ответственность. И не важно, что как отдельная личность он не был непосредственным звеном этой цепи чудовищных действий, как и неважно, было ли ему что-либо известно. Так как он высокий чин и приближенный Адольфа Гитлера, коллективная ответственность перечеркивает индивидуальную невиновность.
Он не признает себя виновным в качестве индивидуума, но признает свою вину как часть вины коллективной.
Он смог произвести впечатление на судей, за исключением советских представителей и одного американца. Тот факт, что в последние месяцы войны он не подчинялся приказам Гитлера, тоже вызывает к нему некоторое уважение. Он кажется судьям самым здравомыслящим и способным дать моральную оценку произошедшему, а его аргументация воспринимается ими как заслуживающая внимания.
Его судят по четырем статьям обвинения, а именно: заговор, преступления против мира, военные преступления, преступления против человечности.
Он признан виновным по двум последним, самым тяжелым статьям.
Его первого заместителя, напрямую отвечавшего за принудительные работы, за еврейских рабов, военнопленных или членов Сопротивления со всей Европы, приговорили к смертной казни через повешение.
Он же, его начальник, его непосредственный фюрер, получил двадцать лет заключения. Интеллектуально и физически он выглядел гораздо более впечатляюще, чем этот грубый жирный заместитель со смешными гитлеровскими усами.
Слушая оптимистичные заверения своего адвоката, Шпеер рассчитывал на пять-шесть лет тюрьмы. Да, по завершении процесса он сохранил жизнь, но говорит себе, что в 1966-м ему будет шестьдесят один год. Он выйдет из тюрьмы стариком.
Заключенный описывает свою прошлую жизнь на листках туалетной бумаги. Арестантам запрещено писать что бы то ни было, кроме одного в месяц письма родным, для которого они получают один лист бумаги. Узник использует обертки и, главным образом, регулярно выдаваемую туалетную бумагу. Почти как маркиз де Сад. Его, заключенного в Бастилии и пишущего свои книги, в частности «120 дней Содома», на рулоне, скрываясь от тюремщиков, Шпеер не вспоминает. Он не писатель, он военный преступник и преступник против человечности, бывший архитектор и бывший министр вооружения и военной промышленности режима, который теперь считается одним из худших, если не самым худшим из известных в истории, и он выжил в ходе процесса. Теперь он отбывает наказание и записывает воспоминания по мере того, как они приходят на ум, в промежутках между приступами страха, вины, между работой в огороде и прогулками, между минутами жалости к себе, приемами отвратительной тюремной пищи и ночными визитами призраков.
Вождь по-прежнему присутствует в его жизни. Он неожиданно посещает Шпеера в минуты разговоров с остальными шестью узниками, которые тоже хорошо знали фюрера, но не так, как он, заключенный № 5, его любимец.
Вождь приходит к нему в камеру, когда рука Шпеера осторожно, чтобы не порвать хлипкую бумагу, описывает это чудовище. Вождь приходит к нему в снах.
Он хотел бы написать биографию «этого Гитлера», как он его теперь называет, отстранившись, чтобы сделать более понятной собственную жизнь и жизнь немецкого народа. Для него важно разобраться. Он чувствует себя оглушенным, лишенным той необходимой и опасной субстанции, которая открыла его самому себе, провела по пути от восхождения до падения, от опьянения до чувства вины, от восторженности до отвращения и заставила пережить целую гамму чувств – различных, но никогда не нейтральных, всегда избыточных, невыносимых и непонятных даже сейчас.
Ему не хватает власти. Он – побежденный, которому необходимо найти свое место в мире после Адольфа Гитлера. Остальные шестеро говорят о своем фюрере, подчеркивают его особый голос и неистовство, в которое он приводил их самих и целые толпы. Так они оправдывают свое подчинение его чарам, без всякого стыда используя романтическое клише Фауста и Мефистофеля. Но он, арестант № 5, находит такие сравнения слишком упрощенными, хотя, когда он пытается разобраться, у него тоже ничего не получается.
Узник больше не думает о голосе «этого Гитлера». Он лишь различает его молчаливое присутствие и его взгляд. И вдруг вождь возникает рядом с ним, как раньше.
Он вступает в ряды СА в берлинском Дворце спорта весной 1931 года. Тогда сегодняшний арестант только что стал членом партии. У него есть личный автомобиль, поэтому его включают в моторизованный взвод. Временами он выполняет роль шофера начальства. Берлинские штурмовики взбунтовались под влиянием местного командира, мало кому известного националиста, потребовавшего активизировать социальную революцию. Вождь отправил этого командира в отставку, потому что нуждается в предпринимателях для своих планов перевооружения. После чего собрал всех в большом зале, чтобы объяснить свое решение. Он заставил их прождать несколько часов, нагнетая страх, взвинченность, разочарование, неуверенность, после чего вошел без всякого шума, если не считать стука сапог. Он не поднялся на трибуну, чего все ожидали, а неожиданно свернул из центрального прохода в лабиринт боковых, образованный рядами мужчин, стоящих близко друг к другу, и несколько часов переходил от одних к другим, ничего не говоря и пристально глядя в глаза лично каждому. Так он дошел до высокого и стройного молодого человека и мгновение всматривался в него, как он проделал это с остальными. Тогда узник впервые увидел его совсем рядом. Это и впрямь был их первый контакт.
Через много лет арестант стал любимым архитектором вождя, а потом время сделало свое дело – у них появилась общая память, полная куполов, триумфальных арок и повторяющихся ночей, проведенных в разговорах на одни и те же темы и в прослушивании одних и тех же оперетт, например «Летучей мыши» или «Веселой вдовы». Когда заключенный напомнил ему этот эпизод, будучи уверенным, что вождь не помнит его лицо, одно из тысячи увиденных в тот день, оказалось, что вождь ничего не забыл.
«Я знаю, сказал он, я хорошо вас помню!»
«Ну да… Опасно говорить что-либо хорошее о людях того периода. Это всегда воспринимается как восхищение или одобрение».
Он отпускает это замечание, улыбаясь женщине, сидящей перед ним. Она уже научилась узнавать эту улыбку. В ней она различает меланхолию вперемешку со свирепым ликованием, проступающим в моменты, когда он замечает глубинную двусмысленность мира и живущих в нем существ. Они только что говорили о Геббельсе, его недостатках и способностях. «В конце концов, едва ли не начинаешь считать его славным малым», – оценивает она, вызвав у своего собеседника улыбку и ту самую фразу. И все же он уточняет: нет, Геббельс не был славным малым, просто он обладал неким талантом и поставил его на службу злу.
Ее зовут Гитта Серени. Она приехала в Гейдельберг, чтобы написать для «Санди таймс» статью о знаменитом Альберте Шпеере. Она историк и журналистка, родилась в Вене, переехала оттуда во Францию, а потом в США, и теперь живет в Лондоне с мужем, американским фотографом Доном Хонейманом. Ее жизнь не похожа на постоянное путешествие, хотя может так показаться. Своими перемещениями по карте Европы она обязана истории войны. Ее отец был протестантом и венгром, а мать немецкой еврейкой. То есть по всем человеческим законам она еврейка, как по законам евреев, так и по законам гоев, особенно если они нацисты. В те времена она этого даже не подозревала. Ее мать не была религиозной и отдала дочь в протестантский класс. Почти каждый день Гитта приходит в собор Святого Стефана, покоренная красотой этого места. Она обожает Вену, и у нее благополучная жизнь, несмотря на то что ее отец умер, когда ей было четыре года.
Она отлично помнит март 1938 года, когда все сломалось. Ей исполнилось семнадцать лет 13 марта, на следующий день после вступления в ее страну войск канцлера Гитлера, с энтузиазмом приветствуемых населением. Она хорошо запомнила аннексию Австрии Новой Германией и загадочный телефонный звонок лучшей подруги, вызывающей ее на встречу в парке тем же вечером. Вспоминает слезы подруги. Родители только что признались ей, что были нацистами уже долгие годы, что этот Anschluss, это «присоединение» – счастье и что она больше никогда не должна разговаривать с евреями. В любом случае все они будут скоро истреблены, утверждают родители. В парке девушки слышат крики вроде «Германия, просыпайся! Евреи, сдохните!». Через несколько дней, гуляя, они станут свидетельницами отвратительной сцены.
Группа мужчин и женщин в окружении веселящейся толпы моет зубными щетками тротуар под присмотром молодых нацистов в разномастной униформе, похожей на форму местных штурмовиков. От Вены до Линца кто-то из евреев кончает жизнь самоубийством, другие пытаются бежать, еще кто-то попадает в облаву и их заставляют чистить тротуары бывшей столицы империи Габсбургов. Перед глазами у будущего историка – один из стоящих на коленях: это их семейный врач доктор Берггрюн, блестящий педиатр. Он еврей, и будущий историк тоже еврейка по матери, но этого никто или почти никто не знает, у нее фамилия отца. Ее воспринимают как немецкоговорящую протестантку, немку из Австро-Венгрии. Они с подругой пытаются остановить штурмовиков, те орут на них. Ее подруга очень красивая, вспоминает историк. Австрийские штурмовики не такие опытные, как немецкие, поэтому ограничиваются только криком и через какое-то время прекращают свои издевательства. Задним числом Гитта полагает, что определенную роль сыграла в этом красота ее подруги. Появление красавицы смутило молодых людей, хоть они и рявкнули на девушек. От 1941-го их отделяет три года, и они еще не привыкли к виду обнаженных молодых женщин, прижимающих к себе детей, которых поведут ко рвам, вырытым их уже казненными мужьями, отцами или братьями, чтобы убить пулей или только ранить и похоронить живыми. Будущая историк и ее подруга вмешались, штурмовики, насвистывая, бросили свою забаву, а доктор Берггрюн едва ли не отругал их за то, что они так рисковали. Позже историк узнает, что в 1943 году врач погиб в газовой камере в лагере уничтожения Собибор.
Оба они переживали одни и те же события в одних и тех же местах, но воспоминания его собеседницы полностью отличаются от воспоминаний Шпеера. Он не видел и не слышал ничего подобного во время пребывания в Вене вскоре после аншлюса. Он, в частности, видел и слышал только неописуемую радость, абсолютно спонтанную и искреннюю, которую венцы демонстрировали при проезде кортежей вермахта, очень быстро сменяющих оружие на фанфары триумфа. Он был тогда личным другом самого фотографируемого человека своего времени, главным архитектором вождя, строителем новой рейхсканцелярии и проектировщиком нового Берлина. Международные СМИ знали его как художника, создавшего нацистское оформление в Нюрнберге. Он автор факелов и вымпелов, регулярно чередующихся с нематериальными колоннами, он превратил облака в самый политико-романтический купол в истории. Его давняя подруга Лени Рифеншталь запечатлела эту работу на кинопленке. В Вене он думал только о навязчивой идее фюрера, о Ринге, до некоторой степени служащем ему образцом для парадного проспекта столицы рейха. Он существовал в кильватере фюрера, обожаемого толпами немцев и некоторыми зарубежными наблюдателями, «этого Адольфа Гитлера», как он теперь называет его с отвращением в голосе. Однако с тех пор мало что изменилось, и он по-прежнему существует в кильватере этого человека.
Он был его архитектором № 1. Он был его министром вооружения, возможным номером 2, преемником, о котором мечтали военные и промышленники. Он был заключенным № 5 в Шпандау. А сейчас он звезда историков и медиа.
Когда он вышел из тюрьмы ровно в двенадцать часов одну минуту пополуночи 1 октября 1966 года, его ждала толпа журналистов, а прилегающие улицы были заполнены людьми. Он покинул Шпандау не один; бывшего руководителя гитлерюгенда ждала та же счастливая судьба, и они вместе вышли из ворот, появившись перед собравшимися, которых было столько же, если не больше, чем на открытии кинофестиваля. Внимание мгновенно сосредоточилось на нем, освобожденном заключенном № 5, теперь уже бывшем. И с тех пор все так и продолжалось. Он действительно стал звездой, которую распознала в нем Рифеншталь, вырезая его фото из журнала.
Гитта впервые увидела звезду в Нюрнберге, на процессе. Она тогда ничего о нем не знала, но была поражена внешностью все еще молодого сорокалетнего мужчины – высокого, стройного, элегантного, полной противоположности вульгарным тупицам, которых судили одновременно с ним и которых он вежливо приветствовал. На протяжении всего процесса он так же предельно внимательно и уважительно вел себя по отношению к судьям, адвокатам, палачам и жертвам, свидетельствующим об ужасах режима. Он не такой, как Геринг и другие, он их стопроцентный антипод. Некоторые физические данные характеризуют личность лучше других, их обладателям проще занять место первой скрипки в оркестре, и тому есть целый ряд причин. Их черты соответствуют критериям красоты, характерным для определенной культуры, что подтверждается несправедливостью распределения обличий, существующей в природе, – у представителей кошачьих больше шансов попасть на герб, чем у таракана, паука или водяного клопа, – всякий выбор во многом определяется красотой или уродством внешнего вида. Рекламистам это известно, пропагандистам тоже, да все вообще это знают, и в глазах молодого историка, как и в глазах судей, человек, за которым она наблюдает, больше похож на хорошо воспитанного льва, чем остальные обвиняемые. Снятый с наркотической иглы и лишенный макияжа Геринг с ногтями без лака на руках и ногах ведет свою партию самонадеянно: он встает и хватает микрофон без приглашения, иронизирует, перебивает судей. Другие обвиняемые скучают, вертятся на своих стульях, некоторые выглядят сумасшедшими – Рудольф Гесс, например, бывший секретарь канцелярии рейха.
Но только не будущая звезда.
Гитте двадцать четыре года, ее пригласила на процесс одна из подруг, переводчица, и из всех обвиняемых она первым запоминает Альберта Шпеера – его неподвижность, осанку, полный контроль над собой, взгляд, в котором она читает ум, сосредоточенность и еще что-то, что она не способна назвать. В общем, это человек, наделенный некоторым магнетизмом. Он, несомненно, красив. И, как большинство публики, судей и журналистов, переводчиц и секретарш, она задает себе вопрос. Спрашивает себя, как такой человек мог связаться с шайкой окружающих его посредственностей. В его глазах она также ловит нечто, называемое ею «темным», dark. Она не знает, сам ли он этому причина или ужасы режима, которые перед ней раскрываются, испускают некий мрачный свет, окрашивающий его взгляд.
Она не слышала голоса Шпеера, она приходила на суд всего трижды, и все эти разы он не свидетельствовал, а просто сидел, статный и сосредоточенный. Она услышит Шпеера только спустя много лет, после его выхода из Шпандау, когда он станет всюду выступать, когда его будут приглашать на немецкое радио и телевидение и даже в Лондон, где его очень полюбит Би-би-си. Он высказывается о Гитлере, о нацизме, лагерях и о себе самом. Она слушает, и все это ей крайне неприятно: смесь слишком очевидного обаяния и слишком легко принимаемой вины. И все же она не способна прийти к выводу, что он манипулятор.
Положение Альберта Шпеера кажется ей исключительным, как ни крути! Не только она это чувствует, ее коллеги из газет, издательств, университетов, да и просто массовая публика разделяют ее ощущения – потому что это именно ощущения, впечатления, пробуждаемые этим холодным, уверенным в себе человеком даже в те минуты, когда он выглядит смиренным и стыдящимся своего прошлого, своей слепоты и глухоты в бытность архитектором, министром, фаворитом Адольфа Гитлера. Тот факт, что он мог быть всем этим и в то же время сегодня спокойно сидит перед микрофонами Би-би-си, выходит за рамки его истории и превращает его почти в версию маркиза де Сада, окончательно доказывая, с одной стороны, процветание порока в этом мире, а с другой, злоключения добродетели. Прописная истина, согласно которой несправедливость – глубинный закон природы, перестает быть трюизмом в его присутствии, в присутствии фаворита, архитектора, министра Гитлера, превратившегося в звезду как раз по этим причинам. Историку приходит в голову, что никто из известных личностей, переживших Холокост, не обладает такой аурой в глазах толп и специалистов. Есть, конечно, Эли Визель или Симон Визенталь, но их известность несопоставима со славой звезды Альберта Шпеера.
Конечно, их слава достойна уважения в отличие от отвратительной славы последнего. При этом он никогда не отказывается отвечать тем, кто ему об этом напоминает в более или менее завуалированной форме в ходе радио- или телеинтервью. Но вообще-то все для него складывается благополучно. Как, впрочем, всегда было с самого начала его жизни. Он родился в богатой семье. Его не били и не насиловали родители, или другие взрослые, или товарищи. Он получил хорошее образование. Он возводил памятники архитектуры. Занимал престижные должности. И сейчас его всюду приглашают. Лишь двадцатилетнее заключение приблизило его на несколько шагов к несчастью. Он, однако, сумел превратить пребывание в камере в духовный опыт, прочитав больше пяти тысяч книг и исследовав так глубоко, как это не удавалось никому другому, свою вину немца в уничтожении евреев.
В глазах мира он превратился в объект изучения, не имеющий аналогов, и после выхода из Шпандау приложил руку к формированию своего имиджа, выпустив две книги, ставшие бестселлерами. Серени прочла их и нашла захватывающими, совершенно неотразимыми.
Одна из них, «Третий рейх изнутри», это воспоминания Шпеера с рождения и до Нюрнбергского процесса. Они посвящены главным образом его связи с Гитлером и представляют собой фантастическую галерею портретов и свидетельств, которые служат теперь материалом для фильмов и учебников истории и питают как поиски исторической правды, так и вымыслы. И те, и другие основываются на впечатляющих сценах, например на рассказе о знаменитых, уже почти мифологических, последних днях Третьего рейха.
А еще существует «Шпандау: тайный дневник», его личный дневник, который он вел в тюрьме. По крайней мере, это отрывки из его записей, собранные и отредактированные перед публикацией, что Серени известно. В этом тексте он выглядит для нее еще более интересным, уязвимым, человеком с надломом, искренне стремящимся стать другим. Она следит за его надеждами и отчаянием, его грустью из-за того, что дети растут без него, за появлениями Гитлера в его снах, бессонницей, моральными терзаниями, работой в огороде, религиозными и философскими чтениями, в частности изучением книг протестанта Карла Барта – он штудирует объемные тома его «Церковной догматики». Несмотря на ограничения, он получает газеты, охранники снабжают его информацией, заключенные обсуждают с ним разные темы, а Серени наблюдает за ним. Видит, как он, бывший представитель власти, превратился в зрителя, следящего за происходящим во внешнем мире, в котором он не будет ни действовать, ни принимать решения. Она узнает о его дружбе с духовником-протестантом, французом, бывшим участником Сопротивления Жоржем Касалисом. Серени восхищается его выдумками, когда он, скажем, решает превратить свои ежедневные прогулки в тюремном дворе в кругосветное путешествие. Этот истинно космополитический туристский маршрут, wanderweg, кажется ей замечательным, самым прекрасным из путешествий, потому что в таких условиях описанный вояж равносилен побегу, превращению ограниченного пространства в круиз по земному шару, в котором названия городов задают ритм искреннему желанию оказаться в другом месте. Обойти весь мир. С 30 сентября 1954 года он стал записывать количество пройденных километров. Для начала он хочет добраться до Гейдельберга, дома своих родителей, где теперь живут его жена и дети. Отсюда до него шестьсот двадцать шесть километров. Он любит арифметику, магию цифр, мощь целых натуральных чисел, от нуля до бесконечности, или хотя бы до Гейдельберга на первый раз. Он просчитывает длину своих шагов, взяв подошву за единицу измерения. За месяц он проходит двести сорок километров. Для него, человека действия, это воображаемое кругосветное путешествие – единственное, что ему сейчас позволено. Историк следует за ним в его странствиях. Вена, Белград, Будапешт, София, Стамбул, потом Ближний Восток, Дальний. Он движется в восточном направлении. Вспоминает «Прелюды» Листа и 22 июня 1941 года, когда армия двинулась на Советский Союз. Drang nach Osten, «поход на Восток», геополитическая формулировка, дорогая романтической и националистической культуре Германии, великой и прекрасной культуре Германии по ту сторону нацизма. Он вспоминает своего брата, пропавшего в Сталинграде в конце 1942 года или в начале 1943-го. 13 июля 1959 года он прибывает в Пекин. Представляет себе неожиданные повороты событий, эпизоды политической жизни, за которыми наблюдает как любопытный турист. По сути, историк находит его еще большим, чем в других проявлениях, художником в самом общем смысле этого слова, то есть человеком, способным на разоблачающие его фантазии. 30 сентября 1966 года, в последний день своего заключения, он оказывается в окрестностях Гвадалахары, в Мексике. Он просит одного из друзей встретить его ночью, когда откроются двери Шпандау. Он забавляется. Он взволнован. Он свободен. Он переписывался с Карлом Бартом и другими, вызвал сочувствие у многих, в том числе у некоторых жертв национал-социалистического режима, записал наработки для нескольких книг на более чем двадцати тысячах листов туалетной бумаги и почти совершил кругосветный вояж, пройдя свыше тридцати одной тысячи девятисот тридцати шести километров.
Историк закрыла книги, она убеждена писателем, но сомневается в человеке, выступающем на радио и по телевидению. Такое раздвоение смущает и одновременно увлекает ее.
Их первый разговор состоялся в письмах. В июне 1977 года звезда пишет историку по поводу ее статьи в «Санди таймс», которую он недавно прочел и в которой она опровергает утверждения британского скептика, настаивающего на том, что Гитлер был не в курсе массовых убийств евреев. Он хвалит ее, соглашается с тем, что подобные предположения – полный абсурд, так как ничего важного в рейхе не предпринималось без решения Гитлера. Он использует эпитет «гротескные», характеризуя подобные попытки отрицать очевидное, и отмечает, что «пришел в ужас».
На следующий день она получает второе письмо, в котором он сообщает, что прочел ее книгу «Into that Darkness»[3], исследование, выполненное на основе интервью с комендантом лагеря смерти в Треблинке и посвященных ему размышлений. В конце письма Шпеер спрашивает, не согласится ли она однажды встретиться с ним, возможно, в его доме в Гейдельберге, и оставляет свой номер телефона.
Жизнь историка выстроена вокруг палачей и жертв. Они стали ее специальностью, постоянной страстью каждого дня. Она живет с ними с утра до вечера. После аннексии Австрии она сбежала в Швейцарию, потом во Францию, где во время оккупации была связана с Сопротивлением. Занималась потерявшимися и брошенными из-за войны детьми. Место было красивым – замок Вилландри на берегу Луары. Его хозяйка принимала и защищала этих детей. Немецкие военные часто бывали в замке, и двоих из них, искренне озабоченных судьбой сирот, она хорошо запомнила. С точки зрения Серени, эти двое были ничем не лучше им подобных. Они носили такую же униформу, и этого ей было достаточно. Она всегда их презирала, демонстрировала свою ненависть к ним, и сейчас ей до некоторой степени стыдно. Несколько лет спустя она узнала, что, следуя своим христианским убеждениям, они не одобряли режим и пытались по возможности уменьшить страдания, причиненные соотечественниками. Однажды они исчезли; одного отправили на русский фронт, другого в концлагерь.
Позднее примерно такой же офицер спас ей жизнь. Она прятала английского летчика, что стало известно гестапо, и ее должны были арестовать. Немец предупредил ее, дал денег и посадил на поезд до Парижа, откуда ее удалось вывезти в США.
С тех пор она больше не судит о людях по первому взгляду, а предпочитает перемещаться в так называемой серой зоне. Она изучала случай Мэри Флоры Белл, одиннадцатилетней британской Лолиты, которая убила двух мальчиков, четырех и трех лет. Она разбиралась с детской проституцией в Соединенных Штатах и Европе. Написала книгу о коменданте Треблинки. В серой зоне она хорошо ориентируется и часто слышит от собеседников, в особенности бывших нацистов, что ничто не было ни целиком белым, ни целиком черным, все было в той или иной степени серым. В этой зоне обычно живут палачи и их близкие, женщины и мужчины, косвенно вовлеченные в репрессии. Ей это отлично известно. Там же находятся и некоторые жертвы, что ее больше смущает. Не говоря уж о том, что теперь, когда правят бал гуманитарные науки, особенно социология, психология и психоанализ, на первое место выходит причинно-следственная связь, и если палач – бывшая жертва, его действиям находят приемлемое оправдание. Она принимает такое видение, характерное для ее века, но время от времени у нее просыпается менее рациональное беспокойство по этому поводу, по вопросам добра и зла; беспокойство, с которым не справляется ни одно объяснение, скорее, наоборот.
Она слушала передачи и, главное, читала статьи с обвинениями в адрес Шпеера, и оценила ярость, какую он способен вызывать. Эта ярость, похожая на ту, что она испытывала по отношению к двум немецким офицерам христианам, увлекла ее. Злость, пробуждаемая Шпеером, в конце концов перевешивала все аргументы, для ее проявления хватало зрелища человека, который спокойно живет за счет своих бестселлеров и своего прошлого на службе Гитлера. Да, конечно, он был осужден, приговорен к двадцатилетнему тюремному заключению, отбыл наказание по правилам, установленным самими победителями, и все равно это выглядело так, будто судьба насмеялась над миллионами жертв, замученных в самых страшных условиях. А иначе как объяснить, что вчерашний яркий представитель гитлеровского режима сегодня сделался звездой для историков и СМИ?
Вечером того дня, когда она получила от него второе письмо, она ему позвонила. Его голос тоже поразил ее. В нем звучали колебания, вопросы. Казалось, ему не хватает уверенности или он излишне осторожен. Он сильно отличался от того человека, которого она видела и слышала в публичном пространстве, в телепередачах или по радио.
Она раньше разговаривала со многими нацистами, но никогда с человеком, настолько близким к Гитлеру. Она полностью осознает, что этим самым голосом он ежедневно что-то обсуждал с фюрером, говорил с ним о мечтах и чувствах, которыми диктатор делился только с этим высоким и стройным молодым человеком, образцом арийца, продвигаемого фюрером в своих речах. Она знала: это ненормально, что он все еще жив, тогда как столько людей мертвы, но все это оставалось в теории, пока она не заговорила с ним. Эта тема увлекала ее, конечно, но оставалась чем-то далеким и абстрактным. Но вот он обращается непосредственно к ней. Она общается с человеком, который внутри режима, считающегося воплощением Зла на Земле, занимал уникальное место, дарованное особым отношением к нему Гитлера. И этот человек все еще жив и хочет одного – продолжать об этом говорить, все больше и не умолкая.
Проходят месяцы; они часто звонят друг другу, обсуждают прочитанное, шлют друг другу книги и статьи на немецком и английском. Ее все чаще терзают противоречивые чувства. Однажды она предлагает ему вместе написать статью о его «кейсе» для журнала «Санди таймс». Он соглашается. Историк вместе с мужем приезжают из Лондона в Гейдельберг. Они договорились, что пробудут там недели три.
Вторая мировая война завершилась почти тридцать три года назад, публика немного внимательнее прислушивается к редким выжившим в концлагерях и согласившимся свидетельствовать; преследование сбежавших в другие страны нацистов идет с переменным успехом; молодежь, родившаяся после войны, носит свастику в качестве символа поп-культуры; банальность насчет изменчивости мира стала правдой; восприятие прошлого варьируется от поколения к поколению; все чаще звучат измышления, опровергающие само существование концлагерей; просыпается безразличие и растет подстрекательство; в разговорах и журналах начинает проявляться усталость и ослепление прошлым, а историкам приходится активнее бороться с интерпретациями, отрицанием и провокациями на тему периода 1933–1945 годов.
Но это не имеет значения, потому что настало время историков и для Серени Шпеер – необычайно ценная добыча.
Проклятый предатель, свинья!
Мы тебя давно уже ищем. Ты был архитектором нашего фюрера и так много получил от него, пока он шел от победы к победе. Ты, собиравшийся отравить его газом вместе со штабом, когда он защищал наш Берлин… и т. д.
Утром первого дня, который они проводят вместе, Гитта Серени читает полученное звездой письмо, полное угроз и оскорблений. Одно из многих. Она целиком воспроизведет его в посвященном ему биографическом исследовании, которое однажды напишет.
Звезда едва ли не гордится этим посланием. Подобные письма доказывают, что у него больше нет ничего общего с прошлым, что он стал врагом и новых, и старых нацистов, включая тех, кто еще жив, кого он хорошо знал и кто с ним больше не разговаривает. Следует сказать, что все это – мелкие сошки, третьесортные фигуры, которые до его книг и выступлений в СМИ по-прежнему видели в нем фаворита фюрера, чудо-министра вооружения покойного рейха. Простые его фанаты, тем более нелепые, что находятся на стороне побежденных. Нет ничего более жалкого, чем побежденные, и он не из них, по крайней мере, не похож на них. Он потерпел поражение, но поднялся благодаря смелой готовности признать в глазах мира свою вину, тогда как его бывшие товарищи… Их он жалеет, но в глубине души презирает; вождь и его ближний круг смотрели на этих служак снисходительно, но властно, видя в них пешки на шахматной доске. Все это бывшие нацисты, не одобряющие газовые камеры, но поклоняющиеся Гитлеру, человеку, спасавшему, начиная с 1933 года, их страну от унижения и поражения. Им трудно связать своего героя с крематориями Освенцима, а некоторые из них вообще отрицают их существование. В конце 1970-х среди немцев старше сорока лет таких подавляющее большинство. Это большинство помалкивает, не стремится распространяться на болезненную тему, но продолжает думать именно так.
Звезде это хорошо известно. Он ведь признал свою вину в рамках коллективной ответственности за преступления, совершенные некоторыми, и тем самым сыграл роль в осознании этих преступлений на национальном уровне. Именно так он себя воспринимает и рад тому, что молодые судят его не столь строго, как представители его собственного поколения; что молодые придерживаются той же точки зрения, что и он. Молодежь постоянно задает старшим вопросы о прошлом. Он опередил свое время и особенно любит молодежь, ее бодрящее присутствие, наполненное сильной новой кровью, непревзойденное олицетворение жизненной мощи. Он сыграл важную роль, как политическую, так и моральную. И сумел снова выступить в политической роли, пусть и ограниченной моральным измерением. Иногда он признается в своей ностальгии по участию в прошлых событиях, по несравненному упоению властью.
Они встретились с Гиттой накануне и впервые поужинали вместе. Она поселилась у него, так проще общаться. Она не хочет быть той, кто задает вопросы. Хочет вести диалог. Ответы родятся из их бесед. Молчание станет таким же ценным, как слова. Тем не менее в уме она держит вопросы. Это очевидно. Она не станет задавать их напрямую. И она ведет записи, но не снимает на камеру их беседы. Ей не нужно вытягивать из него секреты, чтобы получить впечатляющие сцены. С этой точки зрения, кино всегда действует до некоторой степени авторитарно: нацеленный на персонажа объектив, заданное режиссером направление сюжета, ожидание реакции. Как будто механический глаз следователя. Они проживут одной и той же повседневной жизнью несколько недель.
Звезде и его жене Маргрет семьдесят три года. Он все такой же высокий и стройный, как раньше. Возрастная сутулость едва заметно затронула его спину. Густые брови не поседели, чего не скажешь о волосах, которые к тому же поредели возле лба. Прежней пряди, которую он элегантно зачесывал набок, больше нет. Он заметно постарел; авторские права обеспечивают ему некоторое благополучие, не говоря уже о приглашениях на телевидение и радио для рассуждений о Гитлере и его ближнем круге или об участии в традиционных поездках, организуемых издательствами для успешных авторов, предстающих перед публикой европейцами, принадлежащими к образованной и либеральной культуре. И это еще один парадокс для бывшего нацистского руководителя и вопиющая несправедливость с точки зрения немалого числа его врагов.
Шпеер – представитель старого поколения, держащий подчеркнуто вежливую дистанцию с женщинами. Поскольку он никогда не был ловеласом, женщины из его окружения всегда отмечали полное отсутствие его физического интереса к ним, а он хранил абсолютную верность супруге, такая вежливая дистанция выглядит еще более красноречивой. Историк видит это на собственном примере. И напротив, он гораздо непринужденнее ведет себя с Доном, ее мужем фотографом, с которым вскоре переходит на ты.
Дон должен сделать несколько снимков звезды, а затем исчезнуть, оставив Шпеера наедине с историком, на что звезда иронически жалуется. «Дон больше не будет защищать меня от вас», – вздыхает он с явной симпатией к фотографу.
Он совершенно не боится новых и старых нацистов и угроз, приходящих по почте. На одном из столбов его ворот указано огромными буквами A. SPEER. Надпись напоминает мемориальную доску. Историку его дом кажется красивым, и она говорит ему об этом. Звезда тут же реагирует и непривычно резким тоном отвечает, что он, напротив, его ненавидит. Это дом его детства, и проявленная им ненависть выглядит странно пылкой. Маргрет издает тихий звук неодобрения, она тоже считает дом красивым, здесь она жила с детьми все время его заключения в Шпандау. Тогда он начинает кипятиться и еще живее демонстрировать нелюбовь к своему имению. Маргрет – женщина прошлого поколения, она не умеет долго противоречить мужу, поэтому всего лишь тихонько фыркает, внося тонкую нотку несогласия в гневное соло мужа, после чего замолкает и больше не мешает ему продолжать.
Ум звезды имеет строение специфическое – политическое и радикальное, он развился в испытаниях тотальной войны внутри режима, самого по себе специфического, невиданной доселе помеси расизма и эстетизма, вызывавшей экзальтацию публики, апеллирующей к ее, публики, имперской и убийственной гордости, которая до сих пор никогда не проявлялась с такой силой, принося целые народы в жертву культу крови и земли. Поэтому историку трудно понять, где у Шпеера заканчивается и где начинается расчет, разыгрывает ли он клише несчастного детства, чтобы растрогать аудиторию, или в действительности сочувствует маленькому мальчику, не слишком любимому родителями, каким когда-то был. Особый ум этого человека не просто служил режиму. Он был этим режимом, одной из его самых сильных граней, и историку, сидящей напротив Шпеера в столовой его дома в Гейдельберге, трудно понять, не продолжает ли он использовать свои стратегические и тактические способности даже применительно к обычным обстоятельствам своей детской биографии. Ведь именно эти способности он проявлял по отношению к членам ближнего круга Гитлера, чтобы занять самые высокие должности в структуре нацистской власти.
В конце концов, он – настоящий человек власти и выстраивания имиджей, а какая еще власть остается у него сейчас, кроме возможности сформировать собственный окончательный имидж, образ моральной фигуры, прошедшей через полную аморальность и сумевшей сбежать от искусства и от самой экстремистской политики своего века, а возможно, и всех времен? Пока она ничего об этом не знает, но приехала сюда, чтобы попытаться узнать.
Уже во время их первого совместного ужина историк расставляет все точки над і. Она прочла его книги и все, что его касается. Ей нужно больше. Ей известны все его аргументы, все защитные бастионы. Потому что после публикации шпееровских бестселлеров некоторые историки принялись, естественно, ставить под сомнение его версию фактов, и ему пришлось заново выстраивать систему защиты, частично разрушенную после Нюрнберга.
Он кивает, он отлично все понял. Он это знал, но не мог помешать себе на что-то надеяться. Он разочарован, искренне разочарован, как кажется. Она такая же, как все, устало говорит он. Ей нужно то, что все называют «правдой», по одному четко определенному предмету обсуждения. У всех в голове всегда вертится один и тот же вопрос, и она такая же, как остальные. «Вы такая же, как все, – повторяет он ей несколько раз за ужином, – этот вопрос живет в вас, так что задайте его прямо сейчас, и давайте с этим покончим».
Это еврейский вопрос, вопрос истребления евреев.
Он заключается в следующем: как человек его положения может утверждать, что не знал о судьбе, уготованной евреям? Как министр вооружения и военной экономики, на службе у которого были миллионы рабов, в том числе несчетное число евреев, может заявлять, будто ему ничего не было известно?
Нет, это еще более конкретный вопрос. Такой: знал ли он, как убивали евреев? Знал ли о Треблинке, Освенциме и других местах массового уничтожения?
Она должна спросить его о евреях прямо сейчас, чтобы раз и навсегда закрыть тему.
Три недели подряд они перебирают по одному все главные события его жизни. Она заставляет его повторить то, что он уже писал в своих книгах и не раз объяснял в интервью. Она следит, не мелькнут ли противоречия.
Они на время покидают Гейдельберг и едут в дом в баварских горах, купленный на его авторские гонорары и комфортно оборудованный. Они катаются на лыжах, прогуливаются среди весенних сугробов баварских Альп.
Серени переживает головокружительные дни. В баварских Альпах архитектор гулял с Гитлером, теперь она точно так же гуляет со Шпеером в том же месте и слушает его, как он слушал своего фюрера.
Он испытывал притягательность Гитлера, она, в свою очередь, испытывает притягательность этого человека.
Он рассказывает о харизме Гитлера, она теперь готова говорить о безусловной харизме фаворита Гитлера.
Он был архитектором Гитлера, она становится историком Альберта Шпеера.
Она, конечно, не намерена способствовать его славе посредством стопки бумажных листов. Ей нужно вытащить на свет правду о его ответственности. И тем не менее любой довод в обвинение или в оправдание усиливает его легенду, какой бы она ни была – хорошей или плохой. Он – крупная фигура, его имя известно, а ему противопоставлены всего лишь цифры, обезличенные цифры, то есть количество противопоставлено личности. Шесть миллионов евреев и миллионы других жертв принудительных работ на военных заводах – против Альберта Шпеера, единственного члена ближнего круга Гитлера, оставшегося на свободе, предстающего перед камерами и привлекающего внимание специалистов и любопытных.
Как когда-то архитектор и вождь, историк и звезда почти подружились, игнорируя рамки профессиональных обстоятельств. Она признает, что он красивый мужчина, но физическая тяга между ними полностью отсутствует. Разве что однажды, записывает она, он дотронулся до ее плеча, когда зашел вечером к ней в комнату, чтобы поделиться опасениями своей жены по поводу запланированного разговора о еврейском вопросе. Серени пообещала, что никогда не заговорит с Маргрет о евреях, а он поблагодарил, и ей тогда показалось, что он легко коснулся ее так же, как, судя по его «Воспоминаниям», до него однажды дотронулся Гитлер.
Это головокружительная, пугающая, волнующая, жестокая ситуация, серия противоречивых чувств, основанная на симметрии двух пар, архитектора и вождя, историка и звезды.
В одной из бесед она упоминает статью психоаналитика о возможной природе его отношений с Гитлером. Между ними как будто не было ничего сексуального, на такое они не были способны, но мелькало нечто, что автор статьи называет гомоэротикой, непреодолимое влечение, обусловленное масштабом обеих фигур, – художника и человека власти, бывшего солдата и стройного молодого человека. Автор писал о единственных отношениях, которым могли поддаться эти два владеющих собой персонажа, тогда так другие, менее тонкие комментаторы восхищались версией более близкой связи между ними, грубо настаивая на предполагаемой анатомии и сексуальности Гитлера.
Шпеер внимательно выслушал ее и согласился с тем, что этот психоаналитик подошел очень близко к правде. Им действительно довелось пережить такие сугубо мужские отношения, которые не были возможны ни с одной женщиной.
На самом деле в представлении историка вопрос о евреях и о том, что он знал и чего не знал, возможно, не единственный повод для ее приезда к нему.
Иногда историк вроде бы почти находит – с множеством оговорок и опасений – нестандартное объяснение ни на что не похожего антисемитизма Гитлера, но не может четко сформулировать это нестандартное нечто. Не надеется ли она получить у Шпеера убедительный ответ? Однако чаще всего она не позволяет себе двигаться в этом направлении, потому что вскоре разум наталкивается на барьер какой-то метафизической природы, на проблему Зла, рассматриваемого уже не с моральной и юридической точки зрения, а в тошнотворных зонах потустороннего мира и Дьявола. И тут любопытствующего утягивает в фаустовский фольклор и отупляющее неодолимое ослепление нацизмом, которое она наблюдает у молодежи семидесятых.
Серени и Шпеер читают газеты и смотрят телевизионные новости. Оба относятся к поколениям, для которых чтение больших ежедневных изданий и журналов обязательно, и телевидение не может их заменить, оно их только дополняет. Они каждый день просматривают прессу, воспринимая информацию с таким интеллектуальным доверием, какое сегодня невозможно. Она дает им основу для анализа и обсуждений, начиная с рецензий на фильмы и книги и заканчивая дискуссиями и расследованиями, более или менее глубокими в зависимости от таланта и возможностей авторов. И, конечно, они узнают о тенденциях моды, свежих молодежных трендах в искусстве, о роке, поп-музыке, движении хиппи и о том, что англичане теперь называют панком.
Как и все в 1960–70-х, звезда и историк видели фотографии Брайана Джонса, участника знаменитой рок-группы, позирующего в форме эсэсовца, и знали о намерении группы «Битлз» напечатать на обложке своего альбома изображение Адольфа Гитлера в компании поэтов, актрис и ученых, в частности Альберта Эйнштейна и Мэрилин Монро. Они замечали свастики на футболках, колье, детских куртках. Нацизм стал удобным и простым символом абсолютного зла и потому прельщает часть молодежи. К несчастью, это явление не так уж далеко от гипотезы Серени, что невероятный антисемитизм Гитлера служил прикрытием для чего-то другого. Эти подростки – не антисемиты по убеждению, но они испытывают патологическое влечение к пагубной репутации нацизма, к его дьявольскому характеру, к его внешнему образу: типичной черной униформе СС, свастикам, приветствиям поднятой рукой с открытой ладонью и всем этим «Хайль, Гитлер», постоянно выкрикиваемым глупыми подростками. К тому же провокация и нарушение общепринятых норм стали ценностями, которые все поднимают на щит, в особенности в искусстве; а что больше нарушает нормы и провоцирует, чем Третий рейх? Эти молодые вовсе не нацисты, однако символы обладают собственной властью, и у некоторых из них этой власти больше, чем у других.
Гитлер превратился в звезду поп-культуры, а сопровождающий его декор заполонил к этому моменту многочисленные фильмы, в том числе работы таких великих режиссеров, как итальянец Лукино Висконти или западногерманский режиссер Райнер Вернер Фассбиндер с его недавними картинами, снятыми в красно-коричневых тонах и вызвавшими повышенный интерес критики. Американский скульптор-минималист делает свой фотоснимок в образе гея-нациста, немецкий художник пишет монументальные грязно-серые полотна с панорамой руин Германии, на фоне которых он сам, одетый в униформу вермахта, поднял руку в нацистском приветствии.
Шпеер, с которым разговаривает Серени, был автором всего этого декора. Они очень мало обсуждают эту тему. Вспоминают колонны света на партийных съездах в Нюрнберге. У Шпеера проскальзывает грустная гордость. Он ненадолго задумывается о будущей судьбе своего творчества, огорчается из-за того, что от него почти ничего не осталось, даже руин, разве что в Нюрнберге, где сохранились последние следы его работ.
Серени признается, что в сентябре 1934 года во время знаменитого съезда находилась в том же месте, что и он. И что увиденное показалось ей впечатляющим и красивым. Ей было тогда тринадцать лет. Она училась в Англии и возвращалась к матери в Вену. Из-за технических проблем поезд застрял в Нюрнберге, и власти, желая чем-то занять детей на время ремонта, отвезли их на Поле Цеппелина. Горизонтальные линии лестниц и трибун, геометрически четкие группы мужчин, штандарты, световые колонны, вырвавшиеся в небо после захода солнца, ее ровесники из гитлерюгенда – все это безумно ей понравилось, и она вместе со всеми восторженно приветствовала ораторов, выходящих на монументальную трибуну в дальнем конце эспланады. Она не поняла ничего из того, что они говорили, но это не имело значения. Значение имели только драматургия и декорации. Ну да, она ничего не поняла, об антисемитизме она практически ничего не знала, ее тогда еще никто не называл грязной жидовкой, а после того, как она позднее обо всем рассказала у себя в классе, учительница, чтобы помочь ей понять увиденное, дала ей прочесть «Майн кампф».
Шпеер слушает ее, кивает, убеждаясь и досадуя, что его запомнят из-за этого. Не из-за построенных им зданий и разработанных проектов, а только из-за этого спектакля в Нюрнберге, этой постановки, «ледяного храма», ставшего неприемлемым в силу последующих событий как самый отвратительный символ искусства на службе у политики.
Однако в их беседах министр заслоняет архитектора. Фаворит выходит на передний план. И в энный раз рассказывает историку о себе.
Это человек, состоящий из нескольких слоев в еще большей мере, чем любой другой. Точнее, он существует в нескольких версиях себя самого, и историку приходится все время быть бдительной, чтобы отделять одну от другой. Ее цель – сохранить самую правдоподобную.
Есть, конечно, то, что он пережил.
И есть то, что он написал об этом пережитом.
Есть то, что историки и журналисты-расследователи все чаще пишут о нем, сопоставляя его высказывания с тем, что им удалось раскопать в архивах.
Есть и то, что бывшие второстепенные члены круга приближенных рассказывают о нем в своих мемуарах, и это в основном разочаровывает, потому что там он выглядит карикатурно. Причина – в личной злобе и желании авторов отомстить, что бросается в глаза и мешает верить написанному.
Есть еще то, что он устно сообщает в своих интервью и частных беседах вроде тех, что они ведут уже много дней, по двенадцать часов ежедневно, обсуждая факты, которые он пережил и о которых писал. В результате иногда появляются едва заметные, но беспокоящие различия между устной и письменной версиями, и эти различия становятся предметом импровизированных комментариев за обедом, ужином или во время прогулки.
И, наконец, есть то, что его давние друзья, сотрудники и сотрудницы могли бы рассказать о нем «не под запись».
Историк еще не встречалась с ними. Она видела только саму звезду и часть его семьи. Напряжение, возникающее, когда приходят дети, настолько заметно, что Серени практически сразу заговорила об этом. Он не открещивается. С ними трудно общаться, а проявления нежности невозможны. И он понимает, что вся ответственность лежит на нем. Детей шестеро, две девочки и четверо мальчиков. Все они родились между 1934 и 1942 годами. Его работа, война и тюрьма помешали ему быть с ними. Он не видел, как они росли. Для них отец – чужой человек, а они чужие для него. Когда на следующий день после его выхода из тюрьмы они встретились, им нечего было сказать друг другу. Старший, Альберт Фридрих Шпеер, тоже стал архитектором, идеальным воплощением семейной традиции. Хильда, второй ребенок, вела с отцом насыщенную переписку в годы его пребывания в Шпандау. Поддерживала его, как могла. Она организовала нечто вроде триумвирата моральной и материальной помощи. В него вместе с ней вошли бывшая секретарша ее отца и один из его друзей и ближайших сотрудников в бюро проектирования и строительства в Берлине. Они собирали для него деньги, выносили и хранили его обрывочные записи на туалетной бумаге и бумажной упаковке. Она сделала ему сразу два подарка: свою дочернюю любовь, проявленную вопреки слабому интересу отца к семье, и свой ясный ум. Она без колебаний расспрашивала его о нацизме. Задавала вопросы о его ответственности. Она хотела узнать и, главное, понять, так же как дети 60-х годов хотели знать и понимать точную роль своих родителей в Третьем рейхе, наполнившем жестокостями их учебники истории в колледже и лицее, тогда как дома все вели себя так, будто речь идет об очень давнем отрезке времени и вообще все это касается кого угодно, только не их.
Вначале его поражало, что дочка может задавать такие вопросы. Они требовали от него самоанализа, к которому он, естественно, уже приступил, но с чужим человеком, протестантским пастором французом Жоржем Касалисом. На этот раз его расспрашивала собственная дочь.
В своих выступлениях и письменных текстах он настаивает на том, что невозможно представить себе гитлеровскую диктатуру, если ты не жил при ней. Утверждение спорное и в то же время неопровержимое. Неопровержимое с моральной точки зрения, что объяснимо главным и неизбежным недостатком, в котором упрекают историков, писателей, вообще любого интересующегося конкретным отрезком прошлого и в особенности эпохой Третьего рейха. Смысл упреков – суждение a posteriori, задним числом, анахронизмы, обусловленность оценки тем, что нам об этом периоде известно сегодня, и ужасом, который он вызывает.
Но когда это утверждает само действующее лицо, единственный персонаж истории, игравший в ней одну из ведущих ролей до, во время и после, причем в разных обличьях, такие упреки становятся сомнительными. Читая его тексты и слушая его, историк вопреки собственной воле попадает в аранжировку правды, выполненную этим человеком. Он вспоминает Третий рейх, когда его больше не существует, при этом уже зная об уничтожении евреев, о чем, по его словам, в те времена не знал. При этом он формулирует тройной постулат и вывод из него: «Я не знал, теперь я знаю, я должен был знать – следовательно, я виновен». Но заодно ловишь себя на ощущении, будто теперь он уже сам не знает, что он знал и чего не знал… Такое впечатление неминуемо возникает, и невозможно понять, осознанно ли он это делает, неосознанно или всего понемногу. Часто он специально пользуется приемами, поддерживающими неуверенность.
И так же он действует с дочкой. Тем не менее переписка все же сближает их, можно даже сказать, что связь дочери с отцом срабатывает в тот момент, когда они пишут друг другу. Заметно беспокойство звезды по поводу ее стажировки в США, когда он советует ей умолчать о знакомстве с Гитлером. Потому что она действительно была с ним знакома, держала за руку, разговаривала с ним, а на фото в Берхтесгадене она с другими детьми снята рядом с ним.
Несмотря на переписку, Хильда так и не узнала о своем отце ничего сверх того, что известно любой читательнице его «Воспоминаний».
В начале своего пребывания в доме Шпеера Серени тоже сомневалась, что ей удастся выяснить что-либо еще. Но когда после трех недель интенсивного обсуждения они расстаются, она обретает уверенность в том, что он знал о евреях. И говорит ему об этом незадолго до отъезда.
Все спрашивают его об этом, и он догадался, что подошла очередь историка. Она правильно выбрала момент. В самого начала он немного мелодраматично уговаривал ее побыстрее задать проклятый вопрос о евреях, забегая вперед, подавляя тем самым всякую интригу в их общении, показывая, что даст ей тот же ответ, что давал всем и всегда, повторит написанное в его бестселлерах: виноват коллективно, невиновен индивидуально.
Он бы выложил перед ней этот аргумент, вопреки всему, что вскрылось позже, и о чем они, впрочем, уже говорили. Имеется в виду ужасная статья 1971 года, в которой Эрих Голдхаген, американский историк польского происхождения, выживший в лагерях, рассказал о речи Гиммлера в Познани в 1943 году, упомянув Шпеера и поблагодарив его.
«После Нюрнберга это самый страшный удар, который я получил», – признался он Серени. Она увидела в этом признании один из самых отвратительных недостатков, перечеркивающий все остальное, – невероятный эгоцентризм, сводящий любую тему к нему и только к нему, к его чувствам и переживаниям, неспособность долго и глубоко интересоваться своими собеседниками. Он полез в архивы, чтобы попытаться доказать, что не присутствовал на дневном заседании, где выступал Гиммлер, и, следовательно, не лгал, утверждая, что ничего не знал об этом до Нюрнберга.
Эта статья пережившего Холокост специалиста по Гиммлеру и СС едва ли не свела все к нулю. До ее публикации Шпееру удалось сформировать моральный образ человека, берущего на себя в качестве одного из самых известных руководителей национал-социалистов всю вину за геноцид, осуществленный ими, несмотря на то, что он никогда не принимал непосредственного участия в преступлениях и даже не знал о них. Он, можно сказать, даровал себя немецкому народу, принес ему щедрый дар, совершил в глазах жертв рыцарский поступок. Так он заново поднялся по наклонной плоскости в социальном и финансовом смысле.
Да, когда он впервые появился в Лондоне по приглашению СМИ, его ненадолго арестовали, растерявшись при виде одного из крупнейших нацистских бонз, спокойно спускающегося по трапу. Но вскоре со всем разобрались, и он никогда не обижался на этот инцидент, как никогда не жаловался на тех, кто считал его известность скандальной. Прекрасно владея мастерством создания имиджа и декора, он держался со своими преследователями смиренно и открыто, а за этим всем на подсознательном уровне очевидным образом считывался выдающийся христианин, переживающий нечто вроде страстей Христовых, проходящий Крестный путь. Христос взял на себя все грехи мира, а Шпеер нес на своих плечах все грехи нацизма. И жизнь снова повернулась к нему своей солнечной стороной, как это было всегда и всюду за исключением Шпандау, да и там все не то чтобы было только плохо. Даже отсидку в камере Шпандау он сумел превратить в монашеский опыт, с неопровержимой честностью ступив на путь реального раскаяния. Не внешнего раскаяния ради того имиджа, который он теперь повсюду защищал, но раскаяния внутреннего, ведущего к полному преображению, чтобы больше никогда не быть Шпеером, влюбленным в Гитлера и принимающим от него все, вплоть до самого худшего.
Сразу после знакомства с молодым французским пастором, тридцатилетним Жоржем Касалисом, бывшим участником Сопротивления, он увидел в нем возможного проводника такого возрождения. Выслушав его первое наставление, Шпеер, бывший тогда узником, попросил «помочь ему стать другим человеком». Это продолжалось всего три года, потому что пастор не возобновил свой контракт со Шпандау, но их отношения навсегда оставили отпечаток на обоих, особенно на пасторе. К его большому удивлению, после Шпандау Шпеер ни разу не связался с ним. Как если бы он сыграл свою роль и теперь Шпеер больше в нем не нуждался. Именно так он поступал со всеми, убедилась историк.
Свои «Воспоминания» он писал добрых два года после Шпандау, осторожно раскладывая исписанные листы туалетной бумаги, благоговейно сохраненные его бывшей секретаршей и в особенности его верным другом, бывшим сотрудником берлинского бюро, а позднее министерства. Друг активнее всех остальных помогал Маргрет и детям, создав фонд поддержки Шпеера и его близких.
Прочитав «Воспоминания» звезды, друг констатировал, что его больше не существует. Его не только не поблагодарили, но вообще ни разу не упомянули. Позже Шпеер объяснил, что не хотел его компрометировать, поскольку в послевоенной Германии тот продолжал карьеру уважаемого архитектора и неправильно было бы связывать его с бывшим фаворитом Гитлера. Именно это друг и счел мерзким, читая «Третий рейх изнутри»: как Шпеер может настолько презирать фюрера? Почему вспоминает о нем только как о преступнике после всего, что Гитлер сделал для них, и в особенности для него, фаворита? Как может забыть особые взаимоотношения, полное взаимопонимание, объединяющее их значительно глубже, чем профессиональные и идеологические интересы, что с удивлением и завистью отмечалось всеми? Разве ему неизвестно, причем лучше, чем многим, что не существует исключительно черного и белого, а есть серое и на фюрера это тоже распространяется? Разве он не помнит, что в их министерстве работали немцы наполовину еврейского происхождения, иными словами, просто евреи, и эта работа спасала их от депортации и смерти. Как, например, Марион Риссер, которая потом помогала разобрать туалетную бумагу из Шпандау и стенографировала записи на ней. Если наполовину еврейка, чьи достоинства он часто расхваливал и чья бабушка к тому же погибла в Терезиенштадте, с такой готовностью помогала бывшему министру фюрера приводить в порядок тюремные записи, значит, все действительно не было только белым или черным, как это описано в «Воспоминаниях». И, следовательно, настаивал он, это справедливо и в отношении фюрера. Друг Шпеера до сих пор иногда пишет «наш фюрер». Он его не ненавидит. И другу известно, почему его дорогой Альберт Шпеер вычеркнул их дружбу из своей жизни. Он читал разные варианты его писем, а также документы, составленные во времена министерства и бюро, в частности в дни изгнания евреев из Берлина. Если он полагает, что Гитлер не совсем черный, его дорогой Альберт Шпеер тоже не целиком белый. И он, его дорогой Альберт Шпеер, как раз и не хочет, чтобы об этом узнали…
Но вообще-то это мало волнует звезду: его «Воспоминания» завоевали феноменальный успех, сделав его почти писателем, и он развлекается, с иронией объявляя, что у него в запасе еще добрая сотня книг, причем все о Третьем рейхе, все о Гитлере и его ближнем круге… А еще о военной промышленности, и о парадной архитектуре, и о рабской лагерной системе режима, и о том, как Гитлер вел себя и разговаривал в частных беседах и на публике, как он сам вначале резко выделялся среди круга приближенных государственных деятелей, а еще о фюрере как зловещей западне… Он упоминает самые разные, но похожие сюжеты, которые никогда не выходят у него из головы и повергают в растерянность родных, в частности Маргрет, больше всего мечтающую переключиться на другие темы, чтобы он наконец-то раз и навсегда прекратил жить бок о бок с ним, их бывшим фюрером.
Его любовь к Гитлеру превратилась в ненависть и презрение, и бывшие друзья и сотрудники времен торжества национал-социализма, когда они проектировали храмы и военные заводы, считают это лицемерием и даже откровенной подлостью и предательством. Поэтому после 1969 года и сумасшедшего успеха «Третьего рейха изнутри» они отдаляются от него. Но звезде на это плевать, потому что у него налаживаются новые дружеские связи, больше соответствующие его новому имиджу, который он сумел продвинуть повсеместно.
Шпеер показал историку письмо, которое, по его словам, дорогого стоит. Его прислал некий Рафаэль Гейс. Раввин. Датировано 1969 годом. В письме содержатся самые драгоценные для его новой жизни слова. Раввин пишет, что еще не прочел «Воспоминания», но видел его выступление на телевидении и знаком с его свидетельствами в Нюрнберге. Он признается, что не все понял, однако узнал в нем человека честного и не такого, как другие его бывшие соратники, а будучи правоверным иудеем, он воспринимает теперь Шпеера как «идущего под звездой прощения».
На прощение Шпеер даже не надеялся, и его потрясло, что он услышал о нем от раввина. Они стали друзьями. Целых три года, до самой смерти Рафаэля Гейса, они переписывались и встречались, что отнюдь не одобряли супруга Гейса и их дети. Этого человека депортировали в Бухенвальд и чудесным образом освободили около 1939 года, когда он получил визу в британскую Палестину. Гейс присутствовал при возрождении Израиля, но тосковал по родной Германии и в конце концов вернулся туда в 1952 году. Он любил эту страну вопреки всем ее преступлениям.
Раввин стал для звезды тем же, чем был протестантский пастор для заключенного № 5, – моральным ориентиром, духовником. Он обращался к нему за советом, когда намеревался анонимно передать часть своего недавно полученного богатства той или иной еврейской ассоциации, и в некоторых случаях раввин упрекал его в несоразмерно больших пожертвованиях.
Итак, он снова стал частью богатой буржуазии в постнацистской Германии, другом раввина и людей с надежной моральной и интеллектуальной репутацией, в частности великого протестантского теолога Карла Барта. Это была действительно vita nova, новая жизнь, а еще и искупление, и старт странной, неожиданной литературно-издательской карьеры: одновременно историка собственной судьбы и звездного подопытного кролика для профессиональных историков, но при этом без реальной угрозы недавно обретенной репутации.
И тут вышла статья Эриха Голдхагена и смела все.
И все же Шпеер выпутался и в данном случае, и не только с помощью сомнительного доказательства своего отсутствия на речи гротескного рейхсфюрера СС днем 6 октября 1943 года. Почему же его заново выстроенная репутация не была подорвана методичной работой Голдхагена? Ответа на этот вопрос нет и быть не может, поскольку он подвешен на тонкой нити соотношения вымысла и правды.
Он испугался, что потеряет недавно приобретенных друзей. Но и этого не случилось. Когда вышла статья, Рафаэль Гейс болел и ограничился просьбой к Шпееру прекратить копаться в прошлом и, главное, жить «нормальной жизнью, состоящей из относительно спокойного настоящего и еще более спокойного будущего, наполненного молитвами и созерцанием».
Его друг раввин вскоре умер, а у него появлялись новые, столь же важные друзья.
В 1974 году он получает письмо за подписью Симона Визенталя, прославившегося охотой на укрывшихся в Южной Америке нацистов, в частности Адольфа Эйхмана и Франца Штангля, того самого, кому историк посвятила одну из своих работ. Несмотря на то что статья Голдхагена, рассказывающая о речи Гиммлера в Познани, была опубликована уже три года назад, Визенталь спрашивает его, когда и при каких обстоятельствах он впервые услышал об уничтожении евреев. И Шпеер уважительно отвечает ему теми же словами, что и всем остальным: он впервые услышал об этом на Нюрнбергском процессе. Заодно звезда выражает восхищение его книгой «Подсолнух». Между ними зарождается дружба, они обмениваются теориями насчет Гитлера и других постоянно повторяющихся тем – нацизм, Холокост, – шлют друг другу рукописи перед публикацией, и в конце концов Визенталь приезжает в Гейдельберг, чтобы встретиться со Шпеером.
Таким образом, жизнь звезды продолжается достаточно гладко, без особых сложностей, и он уже опубликовал свой «Тайный дневник» из Шпандау, который так понравился историку. Новый большой успех в книжных магазинах. А теперь звезда и историк общаются и вспоминают все это, и в конце беседы она бросает странную и искусную фразу: «Мне кажется, я знаю, что вы знали о евреях».
Она точно выбрала время, к тому моменту он уже устал, выразительно описывая свою жизнь и свою книгу. Ему это нравится, это занятие пьянит его, но одновременно выматывает. Она этого не отрицает. Его действительно утомляет зрелище замученных евреев.
Он отвечает, что чувствовал, что с евреями происходит нечто ужасное. Она ему верит. Но раз он это чувствовал, значит, он знал, разве не так? В конце концов он протягивает ей письмо, адресованное южноафриканской еврейской ассоциации, которая попросила его опровергнуть утверждения некого человека, отрицающего Холокост. Этому письму год. Он снова подтверждает в нем свою вину как руководителя преступного предприятия, правдивость информации об уничтожении европейских евреев и добавляет, что «его самой большой ошибкой было молчаливое принятие этого уничтожения».
Она находит эту фразу потрясающей. Сразу берет ее в кавычки и видит в ней самое полное признание, на какое он способен.
Он знал, но никогда не соглашался знать. Он узнал осенью 1943 года, а возможно, и раньше, и вскоре заболел, подсознательно разъедаемый ждущими его в случае поражения ужасными последствиями своего сотрудничества. Он был на волосок от смерти в 1944 году и перестал повиноваться фюреру, однако продолжил служить ему, охваченный нарастающим головокружительным раздвоением.
Он, конечно, отказался исполнять приказы не из-за евреев, а из-за Германии, приговоренной своим вождем к гибели. И все равно он внутренне испытывал тревогу, которая набрала силу после поражения и Нюрнбергского процесса с его свидетельствами и фильмами. И причинами этого беспокойства были одновременно и искренние порывы, и инстинкт самосохранения. Тогда он нашел аргументацию о коллективной вине и индивидуальной невиновности, способ спасти лицо независимо от любого приговора, причем спасти лицо не только в глазах других людей, но и в собственных. И он выжил, написал книгу, познал возрождение, которое кто-то счел скандальным, а кто-то несправедливым или предательским, в зависимости от принадлежности к тому или иному лагерю. Но при этом раздвоение никуда не делось, напротив, оно нарастало при каждом удобном случае, каждой публикации, каждом выступлении, и это происходило постоянно, потому что теперь он мог существовать только в воспроизведении, в бесконечном повторении лет, прожитых с Гитлером.
Она видит в двойственной натуре этого человека сражение, его сражение с правдой или, точнее, против правды. Он знал, но отказывается принимать это знание. Она убеждена, что он морально страдает, как, возможно, ни один из тех, кого она встречала, но что страдание это недавнее, тогда как более сильная и стойкая грань его личности побеждает. Она, впрочем, мало что нового выясняет, столкнувшись с его тайной, которая сделала из него типичного члена ближнего круга Гитлера.
Когда она читает последнюю фразу письма, адресованного еврейской ассоциации из Южной Африки, где он признает самой большой ошибкой свое молчаливое согласие с уничтожением евреев, она говорит себе, что в Нюрнберге такое признание, скорее всего, стоило бы ему виселицы.
Историк получает от звезды странное письмо. Он резко упрекает ее за стилистику и содержание статьи, появившейся два года назад в «Санди таймс». Она не понимает, что происходит. Он не высказал никакой реакции в момент публикации и даже перечитывал текст перед печатью. После дней, проведенных вместе в Гейдельберге, они часто общаются по телефону, планируют написать вдвоем книгу, серию портретов Гитлера и его ближайшего окружения. Задумано, что она будет состоять из двух частей: описание персонажей такими, какими он видел их во времена Третьего рейха, когда был одним из них, и такими, какими он видит их сегодня.
Опровержение задним числом на него не похоже. Он всегда контролирует свои чувства, предъявляя их в рациональной, даже слишком рациональной форме. В частности, свою вину, что, по ее мнению, представляет собой убедительное доказательство характерной для него двойственности личности. В письме все наоборот: в нем прослеживаются глубинное разочарование, ощущение несправедливости и предательства. В нем прямое и яростное выражение его чувств преобладает над аргументацией. Он настойчиво выгораживает себя, чего раньше никогда не делал. Вспоминает Нюрнбергский процесс и свой приговор, чтобы свести баланс. Он отбыл наказание, принял на себя ответственность и потому не должен больше оправдываться перед кем бы то ни было, особенно перед ней, историком. До процесса он ничего не знал об истреблении евреев в Европе, он сказал об этом, и много раз это повторял, так что хватит его донимать. Он считает, что она на стороне его преследователей, а не на его стороне.
Она звонит ему и спрашивает, что творится у него в голове, а он, к ее изумлению, отвечает веселым голосом. Главное, пусть ее не волнует эта вспышка недовольства, для нее есть причина, никак не связанная с ней, но он не может об этом говорить.
Он ведет себя загадочно, и упомянутая секретная причина как будто забавляет его, при этом он совершенно не соответствует тому персонажу, которого она знала до сих пор. Сейчас он искренне счастлив.
Она не сдается и, в свою очередь, демонстрирует обиду. Угрожает, что прекратит их сотрудничество над книгой, если он так к ней относится. Он снова ее успокаивает и обещает в ближайшее время увидеться с ней и все ей объяснить.
Некоторые люди живут в одиночестве, другие – с партнером. Последние просыпаются и засыпают рядом с одним и тем же человеком, и в этом нет ничего необычного, но такой образ жизни влияет на личность, и подобный опыт никогда не бывает нейтральным.
Случается и так, что близкие отношения возникают на профессиональной почве – с лицом более или менее публичным, и в конце концов начинаешь сосуществовать с этим человеком в той же или даже в большей мере, чем живешь с тем или с той, кто каждый день рядом.
И тогда ежедневный настрой, оптимистичное или пессимистичное видение мира тоже начинает зависеть от твоего героя.
Ты изучаешь историю, специализируясь на определенном периоде, на Второй мировой войне, защищаешь диссертацию, становишься специалистом по Третьему рейху, постоянно посещаешь его руководителей и его жертв.
Вот конкретный пример: английский историк, ставшая специалистом по Адольфу Гитлеру, каждый день встает и ложится спать с ним, и это продолжается всю ее жизнь. Тесная связь существования исследователя с жизнью Гитлера становится такой же увлекательной, захватывающей и ужасающей, как сам этот персонаж.
Жить с ним, Адольфом Гитлером, и с ними, членами его ближнего круга, а следовательно, и с их подчиненными, с их приспешниками-садистами, ставшими знаменитыми благодаря множеству книг и фильмов, художественных и документальных, совсем не то же самое, что жить с Людовиком XIV или, скажем, с Генрихом III, если человек специализируется на Бурбонах или Валуа.
Это невозможно сравнить с изучением жен эсэсовцев и женщин, входивших в личный состав СС, о которых ты узнаешь, что некоторые из них прогуливались по гетто, где работали их мужья, с пакетиком конфет в одной руке и пистолетом в другой, угощали конфетами подходивших к ним детей, а потом вставляли им в рот пистолет и разносили голову в клочья.
Вот историк, который специализируется на уничтожении евреев в Европе; при этом в его семье есть, возможно, депортированный, так и не вернувшийся из концлагеря родственник. Неважно, еврей этот историк или гой, все равно каждый день он встает и ложится спать вместе с ними и их жуткой смертью. И заодно ложится и встает с их палачами, и у него нет выбора: кто-то же должен это делать, чтобы сохранить память.
Но в этом случае историку понадобился бы свой историк, который оценил бы последствия такой специализации для повседневной жизни, постарался бы понять, что значит не только жить с утра до вечера с миллионами мертвецов, мучительно чествуя их судьбу и сохраняя память о них, но и сосуществовать с неизменным садизмом их палачей.
Историк всю свою жизнь с утра до вечера жила в окружении палачей и жертв. В ее королевстве есть нацисты, есть подростки – серийные убийцы и есть дети, подвергшиеся сексуальному насилию. Это три вселенные, три страсти, они бесконечно возникают в ее сознании, начиная с марта 1938 года в Вене, последнем прибежище иудео-христианской роскоши Центральной Европы. Она изучила столько документов, что способна автоматически сопоставлять их, порождая ассоциации, достойные параллельного монтажа в кино или сравнений, которые позволяют себе авторы романов ради создания атмосферы ужаса.
Вот только здесь речь идет о реальных историях, слепленных самой жизнью и наделяющих ее особым смыслом и особым звучанием, создающим впечатление, что мы живем на подступах к аду.
Однажды она напишет об одной из самых знаковых сцен Второй мировой войны, не раз и не два воспроизведенной в кинофильмах. Впрочем, эта сцена-фетиш основана на немецкой кинохронике, снятой месяцем раньше во время похожей церемонии. Здесь кино проделывает то, что в литературе принято называть парафразом, коллажем, цитированием, интертекстом, когда в собственное произведение включают отрывки чужих, возможно заново переписанных. Речь идет об эпизоде 1945 года, перед самым концом, когда Гитлер выходит из бункера, чтобы поприветствовать нескольких подростков из гитлерюгенда. Он похлопывает их по щеке, пожимает руки, улыбается и всматривается в них глазами, из-за болезни ставшими еще более выпученными.
А историк параллельно пересказывает еще одну сцену, о которой стало известно только к концу 1980-х и о которой мало кто знает в ХХI веке, несмотря на то, что информация была обнародована. Любопытно: о чем-то люди помнят, о другом забывают.
Эти две сцены разворачивались в одно и то же время, но в разных местах Берлина. Вот как автор это описывает:
«В тот же или почти в тот же момент, когда Гитлер в парке рейхсканцелярии гладил по щеке парнишку из гитлерюгенда, тем самым днем перед пустой школой на Булленхузер Дамм на севере города остановилась колона грузовиков, прибывших из концентрационного лагеря Нойенгамме. Из них вышли двадцать шесть мужчин, две женщины и двадцать два ребенка.
Мальчики и девочки разных национальностей, но все евреи, в возрасте от четырех до двенадцати лет, служили подопытными кроликами для „медицинских экспериментов“ в Освенциме. Несколькими месяцами раньше во время эвакуации концлагеря их перевезли в Нойенгамме, посчитав его подходящим для продолжения или завершения „экспериментов“.
Время поджимало. Эсэсовцы знали, что, если оставить этих детей в живых, они будут самым жутким доказательством их преступлений. Поэтому апрельским днем их отвели в большой спортивный зал школы, где были заранее закреплены на расстоянии двух метров одна от другой веревки со скользящим узлом. И там этих детей повесили».
Она уточняет, что эсэсовцы повесили и взрослых заключенных, и медсестер.
Такая симметрия наводит на различные размышления морального свойства и вызывает отвращение и ужас, но наши реакции не влияют на подобные события и их повторяемость в истории. И вот, одних ребятишек, которым суждено вскоре погибнуть от пули или снаряда, приветствует фюрер, сопровождаемый его обожаемым архитектором, тогда как в другом месте других ребятишек от четырех до двенадцати лет вешают, положив таким образом конец их существованию, состоящему из мучений, в блоке медицинских пыток в Нойенгамме. О том, что любимый архитектор сопровождал фюрера во время выхода к подросткам из гитлерюгенда, известно из разных источников, да он и сам упоминает этот случай в своих «Воспоминаниях».
Одни дети возвращаются на войну, другие повешены, фюрер празднует свой день рождения и спустя десять дней кончает жизнь самоубийством. Эти часы историками и кинематографистами превращены в легендарные. А архитектор продолжает свой проход по руинам, чтобы через какое-то время возродиться.
Одни живут хорошо, другие плохо, некоторым улыбается судьба, случай, место и время рождения, другие всего лишены по тем же причинам; некоторых бросает из одной крайности в другую, кому-то хватает сил, чтобы выбраться из неудач, а кому-то не хватает, – все это банальные истины, затасканные клише, избитые фразы. Но только до тех пор, пока низость ситуации не оставит другого выбора, не вынудит описать эту одновременность происходящего с несчастными и со счастливцами. И тогда осознание ситуации, социологические объяснения, успокаивающие доказательства и даже бунт спотыкаются об эту относительность и одновременность, повторяющиеся на протяжении веков на всех широтах и при всех режимах, когда одни страдают, а другие наслаждаются жизнью. В результате пессимизм становится единственно возможным проявлением мудрости.
Уже поздно. Звонит телефон. Дон отвечает и улыбается. Потом передает трубку жене. Звезду не узнать. Он всегда с удовольствием выпивал пару бокалов вина, чтобы расслабиться, но сейчас он совершенно пьян. Не настолько, чтобы что-то бормотать и позволять словам растворяться в насыщенной алкоголем слюне, но свою радость он больше не контролирует.
«Вот что я хотел вам сказать. В конце концов я, по-моему, не так уж плохо выпутался. Ведь Я БЫЛ архитектором Гитлера. Я БЫЛ его министром вооружения и военного производства. Я провел ДВАДЦАТЬ ЛЕТ в Шпандау, и, выйдя оттуда, Я СНОВА ПОСТРОИЛ приличную карьеру! Не так уж и плохо, согласны?»
Она слишком озадачена для того, чтобы понять, что он наверняка только что представил ей подлинную версию самого себя, предъявил свой автопортрет, каким он действительно видит себя, признался, что гордится своей ролью рядом с Гитлером и одновременно своей ролью его разоблачителя. Он отметает или, по крайней мере, умаляет значение всего этого морального хлама, который, как ни крути, не подходит человеку его поколения, человеку двадцатого века с корнями в девятнадцатом, с восхищением относящемуся к дарвиновской теории и ее развитию, к техническому прогрессу, к устремленности новых людей к новому миру и к неограниченному личному успеху без оглядки на разные бесполезные соображения добра и зла.
Она спрашивает, кто звонит.
Он в ответ смеется и признается, что в данный момент переживает Erlebnis – приключение, опыт. Он снова ничего не уточняет, но собирается это сделать в ближайшее время, за бутылкой хорошего вина. И вешает трубку.
Его приключение – это англичанка немецкого происхождения. Ей под сорок. В конце 1979 года она написала письмо звезде, прочитав потрясший ее «Тайный дневник». Ее всегда учили ненавидеть немцев того поколения, то есть ненавидеть своего отца, которого она любит. Книга Шпеера продемонстрировала ей сложность событий, механику судьбы, моральные страдания от открытия: сами того не зная, немцы работали на чудовище. Она в восторге от автора.
Звезда ответил ей, как он отвечает всем. Прожив у него в доме три недели, историк увидела самых разных людей, просящих о встрече, на которую он всегда соглашается, принимая даже самых неинтересных туристов, желающих посетить историческую знаменитость, как посещают музеи или отправляются к истокам Рейна. Шпеер считает их приглашение своим долгом, частью своей миссии, которая заключается в том, чтобы никогда никому не отказывать и бесконечно всем повторять свою версию фактов.
У Маргрет другое мнение. Он получает удовольствие от разговоров о своем нацистском периоде. Это лишает его сил, убивает, но он не способен говорить ни о чем другом. Любые вечера со звездой – это повторяющиеся беседы, посвященные одним и тем же темам: Гитлеру, членам ближнего круга, его работе министром, но, главное, Гитлеру, Гитлеру и еще раз Гитлеру, тошнотворная болтовня, отупляющая, приводящая в уныние его близких, которые всячески избегают совместных ужинов. Вообще-то, в их присутствии он старается молчать, сознавая, что им нечего сказать друг другу, зато набрасывается на новых собеседников, которые сменяют один другого. Он же звезда, причем звезда, выжившая и пережившая Третий рейх.
Молодая немка вышла замуж за молодого англичанина, они родили двоих детей, она получила гражданство своего супруга, и, хотя не избавилась от акцента, ей теперь легче быть англичанкой, чем немкой. Вот только у нее сохранилась гамма ноющих моральных эмоций, состоящая из меланхолии, ностальгии, траура, чувства вины, стыда и глубинной усталости от необходимости жить под давлением всех этих немецких мотивов послевоенных лет, основанных на переживании вины, позора, гнева и т. д.
Книга звезды изменила для нее все. Этот человек освободил ее от страдания быть немкой в мире после национал-социализма. Он вылечил ее и примирил с корнями.
Он соглашается повидаться с ней. Невозможно объяснить мгновенный восторг и взаимное притяжение, но именно это они испытывают, когда встречаются.
Шпеер впервые сталкивается с подобным опытом. Это физическая любовь, рожденная мгновенной сексуальной тягой. Ему семьдесят пять лет, и Серени признает, что он все еще красивый мужчина, даже в глазах значительно более молодой женщины, моложе его дочек. Вообще-то он всегда привлекал женщин, а историк еще помнит Нюрнберг и судебный процесс, во время которого он не имел ничего общего с другими приближенными фюрера и их знаменитыми публичными или приватными вспышками ярости, когда они пачкали немецкий язык воплями и оскорблениями. Он сохранял спокойствие, управлял своими эмоциями, проявлял несомненную твердость, но без горячности.
Он всегда соблазнял женщин, но на этот раз он сам соблазнен, его тянет к женщине, как никогда раньше.
Для Маргрет это унижение. Звезда любит свою жену, тут не поспоришь, но это не та сумасшедшая любовь, которую он испытывает к молодой немке, превратившейся в англичанку. Такого никогда не было. Жена всегда его поддерживала, и вот теперь он вынуждает ее терпеть эту страсть. Хильда, старшая дочка, потрясена. Она наделена эмпатией. Становиться на место другого человека для нее так же естественно, как дышать. Она становится на место своей матери, но не только, на место отца тоже. Она несчастна из-за матери, разгневана на отца, но какая-то ее часть радуется за него…
Ее озадачивает везение этого человека. Его способность, воля, почти искусство вести свою жизнь, не заботясь о последствиях, тоже ошеломляют ее.
Звезда теперь пускается в немыслимые раньше разговоры с теми крайне редкими друзьями, которые еще посещают его. Это, впрочем, недавние друзья, из времен после Шпандау. Старые давно отвернулись от него, и он сам оттолкнул их своим молчанием. Он показывает издателю фотографии своей новой подруги, расписывает во всех подробностях свое физическое счастье. Он ведет себя как мальчишка, чего с ним никогда не случалось.
Он потрясен тем, что жизнь припасла ему такое блаженство, причем настолько новое! «Пришлось прождать семьдесят пять лет, чтобы испытать такую штуку!» – восклицает он. Его радость огромна, и он ее не скрывает.
Подобный восторг он, возможно, испытал всего один раз, но тот случай был совсем другим. Впрочем, о нем он никогда не говорит так.
«Это Альберт… похоже, вас нет дома…»
Историк с мужем вернулись домой после выходных, на их автоответчике записано несколько сообщений. Самое первое – от Шпеера. Он в Лондоне, участвовал в телевизионном интервью на Би-би-си. Они могли увидеться, жаль, что не получилось. До следующего раза в Германии, и, главное, она обязательно должна приехать с Доном!
Второе от английской сети ITV. Просят историка срочно перезвонить для разговора о Шпеере.
Третье – от канадской радиостанции. Тоже просят срочно перезвонить. Хотят, чтобы она поделилась воспоминаниями о Шпеере теперь, когда он умер.
Она решает, что это ошибка. Следующие друг за другом с перерывом в несколько часов сообщения – первое, произнесенное жизнерадостным голосом звезды, и за ним два, информирующие о его смерти, – делают эту историю неправдоподобной.
Но он действительно неожиданно упал в своем гостиничном номере, думая о своем приключении, своем англо-немецком Erlebnis. Он снялся утром в телепередаче. На экране он излучает силу, его даже находят помолодевшим, никогда он не был настолько в форме, по крайней мере, никогда после того периода, о котором он, не переставая, рассказывает: после Третьего рейха, войны, архитектуры, Гитлера и т. п. Он лукаво отклоняет приглашение на обед своего собеседника, историка Нормана Стоуна, сообщив, что «уже пригласил молодую даму». Накануне они сидели за ужином до двух ночи, готовя передачу со Стоуном. Шпеер как будто вернулся к старым привычкам ночного образа жизни, к нескончаемым ночам в рейхсканцелярии и Берхтесгадене за обсуждением макетов и чертежей. Жизнь прекрасна, Лондон символизирует страсть к женщине и эстетическую страсть воспоминаний, настоящее и прошлое, художника и влюбленного, а еще путешествие, лучшее на свете путешествие, когда краткое насыщенное пребывание в красивом месте представляет собой метафору самой жизни.
Во второй половине дня его доставили в больницу. Его приключение, его Erlebnis рыдает. Она представляет, как он неожиданно потерял сознание. Именно она сообщила новость Маргрет, что нестерпимо для семьи Шпеера.
В двадцать два часа по берлинскому времени было объявлено о его смерти от мозгового кровоизлияния.
«Было время, когда я вместе с кинозвездами и певцами входил в число людей, бывших объектом особого внимания», – писал он в «Воспоминаниях» примерно в 1967–1968 годах, рассказывая о расхождениях с Гитлером, возникших у него в начале 1944 года.
Так он это запомнил и так представил собственный имидж, отражаемый другим человеком, то есть через любовь с ее муками и ненависть. Он подробно обрисовал свои ужасные ощущения от того, что вождь отдаляется от него: и вспыхивающий гнев, и ревность к тем, кто, по его предположениям, займет его место.
Но место он не потерял, вождь передал ему, что любит его по-прежнему, и он выжил и даже стал одной из звезд, с которыми себя сравнивает. Звездой пусть и не однозначной, но неоспоримой, объектом непомерной любви и ненависти, которые исключительные личности вызывают у подавляющего большинства – у тех, кто никому не может внушить ничего подобного и способен лишь испытывать эти чувства к редким избранным. И неважно, хороши эти избранные или дурны.
После его неожиданного и счастливого ухода, последнего проявления его везения, поняв, что они уже никогда не напишут вместе ни одной из запланированных работ, историк решает еще раз рассказать о нем, но уже не просто в статье, а в книге.
Она с головой окунается в приключение, в настоящее Erlebnis, и начинает книгу о звезде, о человеке, который так хорошо написал о себе, что все его биографии напоминают смущающие читателя пересказы. У авторов это получается помимо воли, потому что они сражались с исходным текстом, пытались выявить содержащуюся в нем ложь, но это им не удавалось. В результате они все время терпели поражение, и автобиография побеждала биографии. Он описывал свою жизнь рядом с Гитлером и то, что он слышал насчет уничтожения евреев и решил пропускать мимо ушей. Вот, например, важная сцена с неким гауляйтером, который призывал его не посещать ни один лагерь в Польше, а он не стал выяснять, о чем идет речь. И пусть его признания полны пропусков, преувеличений, искажения фактов ради того, чтобы попасть в тренд исторических победителей и гарантировать себе положение звезды германской вины, вопреки этому все купюры, и подтасовки, и тщательно дозированные театральные эффекты кажутся при чтении более правдоподобными, чем самая правда, раскопанная специалистами-расследователями.
Он блистательно аранжировал моральную дилемму любого историка: как по возможности избежать суждений a posteriori, задним числом, по поводу изучаемой эпохи. И здравый смысл публики согласен с этим. Однако большинство обычно все же попадает в ловушку, а в случае Третьего рейха это происходит особенно быстро, замечал Шпеер.
Он понял, что историческая наука – это искусство войны, а историк – последнее звено всех этих войн, которые он постоянно изучает. И вовсе не как объективный наблюдатель, описывающий их, глядя из мирного времени, а как либо победитель, либо побежденный, втянутый в битву свидетельств и выбирающий лагерь, даже если утверждает прямо противоположное.
Возможно, именно поэтому он спокойно и с некоторым презрением относился ко всем историкам, нападавшим на него из-за его прошлого «хорошего нациста». Само это определение было придумано ради дискредитации его воспоминаний, и он спокойно поджидал таких исследователей, наблюдая за тем, как они, словно наивные воины армии воспоминаний, вторгаются на его территорию, знакомую ему до мельчайших подробностей. Ведь он – ветеран тотальной войны, любимец Адольфа Гитлера, чью роль массового убийцы № 1 и одного из самых полных воплощений Зла на Земле больше никто не оспаривает, если не считать дебильных приверженцев национал-социализма, ностальгирующих по нему, и жалких отрицателей Холокоста. Как же эти историки могли сражаться с любимым ребенком величайшего специалиста по манипуляции, когда-либо выходившим на политическую сцену?
Быть несчастной любовью Дьявола – это не мелочь, особенно для него, горячего поклонника немецкого романтизма, о чем он сообщил историку в своем пьяном телефонном звонке, напомнив ей, что, в конце концов, ОН БЫЛ архитектором и министром вооружения Гитлера.
Серени писала книгу четырнадцать лет, то есть она прожила со своим героем почти столько же, сколько он прожил рядом с фюрером. Впрочем, на самом деле это не так, потому что даже мертвым Гитлер оккупировал сознание своего фаворита. Они были и оставались вместе, причем в гораздо большей степени, чем они же когда-либо были со своими женщинами.
Историк посещает последних еще живых свидетелей отношений Гитлера и Шпеера, более или менее близко общавшихся с ними или одним из них. Она снова встречается с Маргрет и Хильдой. С тем самым другом детства и сотрудником, хранителем его архитектурных проектов и безотказным помощником в период тюремного заключения, который почувствовал себя окончательно преданным.
Она познакомилась и подружилась с его личной секретаршей, подметив и оценив ее восхищение и человеком, которому она служила, и блеском их славных дней, например, ее восторг от приватного открытия новой рейхсканцелярии в январе 1939 года, от роскоши этого места, а еще страх в конце апреля 1945 года, когда ее дорогой министр сообщил, что хочет в последний раз повидаться с фюрером, и ту пощечину, которой она бы с удовольствием встретила его по возвращении, спросив в шутку: «Ну, что там новенького?»
Историк поговорила с десятками человек, с издателем его «Воспоминаний», c пастором Жоржем Касалисом, с женой и детьми раввина Рафаэля Гейтса, до сих пор болезненно воспринимавшими дружбу отца с этим нацистом, а также с сыном Карла Барта. Еще она увиделась со многими бывшими эсэсовцами и сотрудниками бюро проектирования и строительства в Берлине, в частности с Карлом Марией Хеттлаге, тем самым, что сказал Шпееру, что тот – несчастная любовь Гитлера.
Она пообщалась с ними со всеми и сделала из этих бесед одну из двух главных составляющих своей работы, которая является не биографией, а гениальным поступком и поэтому лучшей их всех книг, посвященных Шпееру.
Вторая составляющая, причем решающая – это рассказ о пребывании у него в гостях в 1978 году и об их отношениях до, во время и после их встречи. Вот это и есть гениальный поступок, а вовсе не энная биография, потому что она описала историю отношений между ней самой, историком, и тогда еще живым объектом ее исследований, чудесное совмещение двух обычно разделяемых временных слоев: периода, прожитого персонажами, и последующего существования историков и их рассказов. В конце концов профессиональные и личные мотивации тесно переплелись. И от их соприкосновения родилось нечто иное – романтический опыт. В поисках доказательств проницательный историк сливается с другой своей ипостасью, гораздо менее проницательной подругой, наперсницей противоречивых излияний человека, состоявшего в связи со Злом, которое как раз и наделило его особой аурой, с чем соглашается автор книги. А уж эта аура – основной источник магнетизма высокого стройного красивого человека с его воспитанностью, эрудицией и всеми моральными дилеммами. Она прочла его «Воспоминания» и дневники, в течение трех недель она заставляла его говорить о том, что он пережил, что написал и сказал о пережитом, а теперь, оставшись наедине с собственными воспоминаниями о нем, она возвратилась к собранным материалам, к воспоминаниям о воспоминаниях о воспоминаниях, ко всем этим бесчисленным бликующим повторам, от которых кружится голова.
Серени не до конца отдавала себе в этом отчет, но, будучи рассказчицей, она, в свою очередь, становилась одним из персонажей действительно поразительной истории, которая заслуживает не только этого определения, но и эпитета «загадочная».
Она придумала удачное название для своей книги, вышедшей в 1995 году, «Albert Speer: His Battle with Truth»[4]. Когда ее читаешь, с самого начала наблюдаешь за этим сражением, которое, однако, дублируется поединком историка с рассказами, которые он ей представлял, битвой со всеми клонами, которых он последовательно выкладывал перед ней: архитектор, министр, заключенный, потом окутанная тайной звезда за одним столом с ней. Книга включает и другие схватки: со всем, что он написал и заявил, с его правдой и выдумками, по крайней мере с некоторыми версиями выдумок. И наконец, видишь сражение историка с самой собой и своими мотивами, цель которого – раскрыть загадку этого человека и полностью очистить ее от налета очарования и объективно изложить все факты, проникнув, в свою очередь, внутрь отношений между ним и Гитлером и сделав Шпеера одним персонажем среди прочих.
Гитта Серени умерла 14 июня 2012 года в Кембридже. Некоторые таблоиды напечатали некрологи, полные желчи. Ее профессиональное увлечение нацизмом, подростками-убийцами и детьми, пережившими сексуальные надругательства, нарушало границы ее личной жизни, сводя с такими объектами изучения, как Мэри Белл и Альберт Шпеер. Она часто их посещала и устанавливала с ними дружеские отношения. Это превращало ее в некий мутный персонаж, женщину неоднозначную, околдованную Злом, в которое она регулярно погружалась. Она скрывала свои еврейские корни, называя себя католичкой, утверждали авторы таких материалов. Она не упоминала истинные причины своего бегства из Австрии, не рассказывала, что ученики нацисты из театрального класса просто вышвырнули ее из группы как еврейку. Она определенным образом оправдывала палачей. Не считала уничтожение евреев в Европе несомненным исключением в ряду других проявлений жестокости в истории. Это были ядовитые тексты, построенные на скверной основе лжи и упрощений, а историк была мертва и не способна защититься. Получалось, что ей пришлось вынести то, о чем ее когда-то предупреждал Шпеер: «Опасно говорить что-либо хорошее о людях того периода, потому что это всегда воспринимается как восхищение или одобрение».
Она была свидетельницей событий и наблюдала за ними, описывая их не как летописец, автор мемуаров или романов, а как историк, прибегая к той моральной строгости, которая считается неотъемлемой составляющей ее профессии, сосредоточенной на поиске правды.
Но она пережила все эти события, и с этой точки зрения 2020-е и 2030-е годы будут решающими.
В эти десятилетия исчезнут последние такие свидетели, как она, жертвы и палачи, военные и гражданские, достаточно взрослые на момент происходящего, чтобы отчетливо помнить эту войну.
А после них останется лишь время историков и время литературы.
Теперь есть соблазн поставить на шахматную доску этого повествования последнюю фигуру, которая больше любой другой зависит от того, кто и как о ней рассказывает.
Недостающая до сих пор фигура – это автор.
Казалось бы, будет логично, если он, в свою очередь, присоединится к Альберту Шпееру и Гитте Серени и познакомит читателя со своими приемами постановки спектакля. Впрочем, с постановки все и начиналось: освещение, прожекторы зенитных пушек, направленные в небо Германии, купол света, выбивающий у публики почву из-под ног и околдовывающий ее, смесь театрального китча и виртуальной архитектуры, провоцирующая неистовство, отвращение, размышления, транс, миф, навечно поселяющийся в коллективной памяти.
Чтобы все было по-честному, здесь, перед самым концом собственного текста, настоящий автор должен был бы выйти вперед и заговорить от первого лица единственного числа, то есть от своего имени…
Но я повторяю: это правдивая история, пронизанная фальшью, изложенная главным персонажем, признанным судом в Нюрнберге виновным в военных преступлениях и преступлениях против человечности и избежавшим смертной казни, чтобы написать «Третий рейх изнутри». Это, конечно, воспоминания, но в первую очередь отредактированная окончательная версия его самого.
Сегодня это назвали бы «автофикшн».
Поэтому, когда я понял, что он проделал, возникло искушение начать все сначала и изобразить нечто вроде «автопортрета со Шпеером», заново прочертив маршрут, которым я пришел к нему.
Мне было примерно двадцать пять лет, когда я прочел «Третий рейх изнутри». Шли годы, и я несколько раз возвращался к книге. Это не было случайностью. Как только я познакомился с историей Шпеера, он стал казаться мне потрясающим персонажем романа. Я представлял себе нечто, выстраивающееся вокруг взаимоотношений политики и искусства, соблазнов власти и компромиссов художника с самим собой…
Однако роман у меня не получался. Но чем дольше я терпел неудачу, тем больше меня преследовали сама фигура Шпеера и его отношения с Гитлером. Как и большинство европейцев, сложные семейные связи объединяли меня со Второй мировой войной, но в данном случае они не играли никакой роли. Я всегда полагал, что, если речь идет о литературе, никакие личные причины, пусть и самые скорбные, не могут стать важнее воображения в чистом виде. У автора, наделенного личными знаниями, ничуть не больше прав на написание книги о себе, чем у постороннего, такими знаниями не обладающего.
И таким образом, сам того не подозревая, я втягивался в ролевую игру Шпеера. Не зря же он вместе с Гитлером образовал последнюю из пар, характерных для европейской культуры, – художник и государственный деятель, скандальная карикатура на Юлия II и Микеланджело.
И только недавно, в энный раз перечитав «Воспоминания» и в энный раз поспорив с рядом его биографов, я понял, почему невозможно написать художественный роман о Шпеере.
Он уже сам написал собственный роман, пройдя через все искусы, которые такое сочинение предполагает.
То, что он сделал, причем не только в своих книгах, но и в заявлениях на Нюрнбергском процессе, это и есть тот автофикшн, о котором я говорил.
Или, уточню: существуют положительный и отрицательный опыты неминуемой смерти, и то же относится к видам автофикшна. Шпеер как раз и создал отрицательный автофикшн.
Нечто противоположное тому жанру литературного автофикшна, который нам известен. У него получился политический автофикшн, тем более радикальный, что относится к нацизму.
Самыми первыми своими архитектурными проектами и постановочными решениями он подготовил эстетический код национал-социализма в камне. А затем сделал это еще более решительно в написанных им текстах.
С тех пор я начал различать в Шпеере более объемный и очень современный феномен, с которым мы сталкиваемся ежедневно, открывая газеты и заходя в социальные сети. Фейковые новости, теории заговора, интерпретации фактов, война пересказов, облагораживание худшего, жалость к себе, гламурное оформление гнева, дестабилизация смысла… Кто пишет историю и, главное, как ее пишут? Кто имеет право ее писать, у кого для этого достает знаний и опыта? У главного героя – виновного или жертвы – или же у того, кто не связан с этой историей – у писателя, историка?
И что более соблазнительно? Правда или вымысел?
В личности Шпеера эти вопросы находят идеальное воплощение. Он всегда лгал. Лгал, но в результате представил лучшую версию себя, вопреки или даже благодаря своим умолчаниям и впечатляющим автобиографическим изобретениям. Историки уже давно доказали, что его «Воспоминания» и заявления – ловкая сеть лжи. Он лгал на Нюрнбергском процессе. Он знал об уничтожении европейских евреев. И даже участвовал в нем, будучи министром вооружения.
На самом деле, повторял я себе, даже на процессе все знали, что ему было известно об истреблении евреев. Как мог этого не знать министр вооружения, который использовал на своих заводах заключенных концлагерей?
С этого момента главный вопрос касался не Шпеера, а его публики. Он касался именно нас. Как мы могли вообразить, будто ему не было известно? Почему мы это вообразили? Почему предпочли его версию фактов той, что была представлена множеством историков за столько лет?
В этом-то и заключался главный интерес всей интриги. Как судьи смогли ему поверить и каким образом, уже позднее и несмотря на все разоблачения, которые были опубликованы, Симон Визенталь и раввин Рафаэль Гейтс тоже решили поверить ему и даже сделались его друзьями?
Эти вопросы касались власти вымысла, того звучания, которое он приобретает в нашей жизни и который только литература способна – нет, не объяснить, но постараться изложить максимально полно. Спасти свою жизнь вымыслом, автофикшном, сказкой, не важно чем, лишь бы написать или произнести это вслух.
Синдром Шахерезады. Есть стокгольмский синдром у жертв, синдром Стендаля, провоцируемый эстетическими переживаниями. Вымысел тоже заслужил собственный синдром. Он распространяется на виновных, открывая дверь для достойного выхода из ситуации.
Мне показался возможным другой тип книги. Если рассматривать Шпеера как автора не только лживых «Воспоминаний», но еще и эстетического и политического автофикшна, самого радикального из когда-либо написанных, то появляется путеводная нить и последовательно выстраивается драматургия: от возникновения невероятной лжи до тотальной битвы между Вымыслом и Правдой.
Теперь я уже мог оценить все возражения, выдвинутые против моего проекта. Они очень интересны и иллюстрируют время «после», о котором я говорил, то есть когда не останется ни одного свидетеля, способного рассказать о депортациях, каторжной работе, медицинских экспериментах, газовых камерах и крематориях.
К тому же те, кто их высказывает, справедливо утверждают, что людей «уже достали», как они говорят, все эти книги о нацистах. И я прекрасно понимаю, что именно их «достало», понимаю, что читатели полны злобной, насмешливой, горестной враждебности или скуки по отношению к этой банальности – очередным «книгам про нацистов», осознаю, что им кажется, будто они все об этом знают и уже давно перекормлены художественными и документальными книгами и эссе о нацистах, что они хотели бы перейти к чему-то другому. А еще мне ясно, что писать о нацисте – значит возрождать его, тогда как столько евреев так и останутся навсегда лишенными своих имен, несмотря на все попытки отыскать эти имена. И что люди все реже скрывают от себя, как им это надоело, и вздыхают, читая скорбные воспоминания. Я не спорю: это депрессивное, тошнотворное, отвратительное занятие – вставать каждое утро с мыслью о написании еще одной книги о нацистах, мода сейчас на совсем другое, и бывший Советский Союз, например, приобрел сексуальную окраску в литературе после Путина и Украины, а то, что сейчас происходит в России или даже в Китае с Тайванем, похоже на глоток свежего воздуха по сравнению с нацистами. Уф! Наконец-то! Прощай, Гитлер! Даже если от Москвы до Киева люди не перестают ругать друг друга нацистами, а на французском радио в обсуждении конфликта между Израилем и Палестиной еврея могут обозвать «обрезанным нацистом».
Кроме того, есть знаменитый закон Годвина, который часто поднимают на щит, стоит кому-то упомянуть Гитлера и нацистов. С его помощью можно остановить спор. Похоже на объявление шаха или мата в шахматах. Игра участников, используемая в газетах и дебатах на телевидении или в университетах. Как звучит правило? Проигрывает тот или та, кто первым упомянет нацизм в связи с любой актуальной проблемой. Reductio ad Hitlerum[5], как когда-то сформулировал великий философ Леви-Стросс. Ложное сведе́ние. Гитлер как веган и антиспецист[6], обожающий своих собак и презирающий тех из своего окружения, кто ест мясо. В случае Reductio ad Hitlerum предмет дискуссии, как и Гитлер, просыпается очень рано, любит есть овощи, сжигать книги, прибегать к бюрократическому жаргону при обсуждении расы, секса, экономики. Гитлер, Гитлер, Гитлер…
Но я пренебрег возражениями пресыщенной публики и подписал контракт с издательством. Мне повезло, что я смог его подписать.
Мы заключили таким образом что-то вроде пакта. Конечно, это встречается сплошь и рядом. Настолько банально, что зевота сводит челюсти. Бессмысленно говорить о метафизике. Бессмысленно сочинять текстовую симфонию – жанр, предпочитаемый авторами, пишущими романы о нацизме, – с ostinato, разбросанными там и сям, то есть с неутомимо повторяемыми музыкальными фразами, – и выискивать непристойные, вульгарные совпадения между издателем, диктатором, автором, архитектором, художником и их отношениями с властью, какими бы они ни были.
И тем не менее я заключил фаустовский микропакт. Или микрофаустовский пакт. Faustino. Faustinato с подписями на каждой странице договора и в конце.
Так я в итоге пожал плечами, отвечая всем противникам моей книги и всем, кому надоел нацизм. Слушая тех, кто смеялся над очередной книгой о нацистах и советовал переключиться на что-то другое, я все же пришел к выводу: Третий рейх сам напоминает нам о себе. Он сам не забывает о нас.
Да, Третий рейх нас не забывает и будет все время напоминать о себе, пока существуют люди. Для этого он и был задуман. Чтобы размах его преступлений и гипертрофия его памятников стали неизгладимыми. Преступления и памятники.
Его эстетика выиграла войну. Он проиграл войну оружия, но выиграл войну символов. Конфликт в моральном и художественном плане продолжается, и эта тотальная война никогда не остановится.
Всем детям планеты известно, кто такой Адольф Гитлер. Они знают и нацистский приветственный жест, и формулу «Хайль, Гитлер!». Многие воспроизводят их хотя бы раз в жизни. Это такая игра, провокация. Тридцати—, сорока—, шестидесятилетние подростки с задержкой развития вообще делают это всю свою жизнь. От Алжира до Токио, Дамаска, Мехико, Бангкока, Тегерана, Ближнего Востока, Африки, Азии, невидимой стороны Луны – всюду все знают, как выглядела форма СС, повязка со свастикой, люди, затянутые с головы до ног в кожу, факельные шествия, танки, немецкие пикирующие бомбардировщики. Гитлер и даже Геринг, Гиммлер, Геббельс – эта четверка сбежала из учебников истории и превратилась в фигурки и игрушки, видеоигры, байопики, снятые на пленку, нарисованные или написанные, серии альтернативной истории, садомазохистские приспособления, вермахтовские фуражки и туфли на каблуках с чулками в сеточку, они пришли в моду и в рок, в упоение молодежи двойными С, символом ненависти вольфсангелем и свастиками, в полк «Азов», батальоны, роты, танковые колонны в видеоиграх и в степи – Восточный фронт for ever[7].
С другой стороны, назвать имя депортированного сложнее, если он не из твоей семьи. Большинство демонстрирует красноречивую реакцию – долгое молчание, оркестр прекращает играть, они ищут ответ, вспоминают в лучшем случае название лагеря, скажем Освенцим, потом обычно говорят о символах, знаках: о желтой шестиконечной звезде, нашитой на грудь, о вытатуированных на предплечье цифрах, о полосатой робе – очередное двоичное чередование белого и черного, изнанка прожекторов зенитных орудий, – о худобе, бледных костлявых телах. Это образы, плавающие на поверхности воспоминаний, все более абстрактные по мере ухода из жизни последних депортированных, нечто анонимное, когда человек, еврей, становится просто элементом нацистского декора.
Но имя собственное?
Древние практиковали damnatio memoriae, вариант посмертного наказания, но теперь это не принято. Древние наказывали тиранов забвением, стирали их имена из анналов и со стел, запрещали произносить, старались заставить их исчезнуть. Но современные люди этого не практикуют. У современного человечества звездность определяется вне границ добра и зла, а гигантский масштаб преступлений в гораздо большей мере обеспечивает бессмертие палачу, чем его жертвам. И когда понимаешь это, приходишь к выводу, что пессимизм – единственно возможное проявление мудрости.
Да, пессимизм – единственно мудрая реакция, и при встрече со Шпеером ни вымысел, ни автофикшн долго не держатся. Он своевольно обращается с правдой, тогда как писатели ХХ века своевольно обращались с вымыслом.
Из всех прочитанных мной до сих пор автофикшнов «Третий рейх изнутри» самый радикальный – как по содержанию, так и по последствиям. Это политический и эстетический автофикшн, а заодно и лучший из опубликованных на сегодняшний день.
Это автофикшн, описывающий человека, находящегося в самом сердце зла, одного из действующих лиц этого зла, одновременно считающего себя объектом его воздействия. Слова, которые он произносил и писал, и, главное, то, как он это делал, смогли убедить судей оставить его в живых, тогда как некоторые из его сотрудников не избежали высшей меры наказания. Но кроме того, его слова повлияли на формирование самой истории посредством незабываемых сцен, без возражений воспроизведенных писателями, кинематографистами и даже историками. Вот, в частности, знаменитый крах нацизма, последние дни Третьего рейха, который он облетает на своем «Аисте», словно ангел, посещая разных персонажей среди разбросанных повсюду сброшенных и обгоревших свастик и орлов, возводя последние декорации, только уже не в Нюрнберге, а в Берлине, для своего фюрера, но не стоящего на трибуне, а сидящего в бункере. Эти декорации состоят из призраков и развалин и выстроены им, теоретиком руин.
Всюду множество впечатляющих деталей. Вот он подробно описывает свою встречу в обстановке объявленного поражения с гауляйтером Нижней Силезии[8], заставляя его говорить, что никогда не следует соглашаться на посещение лагеря в этом регионе, «никогда и ни за что, ни под каким предлогом». Он повторяет формулировку, задавая эффектный, насыщенный страхом ритм и объясняя: «Потому что там открывается зрелище, описывать которое он не имеет права, да и не в состоянии». В этой сцене он талантливо использует прием из фильмов или книг ужасов, что-то вроде «Внимание! Не ходите туда, это дом с привидениями, там происходят вещи, своей жестокостью превосходящие всякое воображение».
И у нас действительно начинает кружиться голова, как во дворце с зеркальными стенами. Мы знаем, что речь идет об уничтожении евреев, о газовых камерах и крематориях, о сортировке на выходе из вагона. Нам известно о моральном запрете на изображение этого уничтожения, на допуск в газовые камеры с камерой и клавиатурой.
А тут об этом упоминает нацист, ошеломляя опрокидыванием ролей. Об этом говорит не Теодор Адорно или Клод Ланцман, но гауляйтер, которого не стало в 1945 году, то есть он не в состоянии ни подтвердить, ни опровергнуть свои слова, процитированные Шпеером.
И мы присутствуем при предсказуемом и ужасном явлении – эстетизации самого морального запрета. На нас воздействует прием закадрового пространства и беспроигрышного освещения: не видимое нами, поскольку это было бы аморально, превращается в неотъемлемый элемент сценографии под пером знатока декораций Альберта Шпеера.
В 1960–70-х годах в литературе доминировали эксперименты с языком и структурой романа и тогда же официально стартовал автофикшн. Его отец, французский писатель Серж Дубровски, французский еврей, избежавший депортации, так определил этот жанр: «Автобиография? Нет, это привилегия, закрепленная за важными персонами на закате их жизни, причем текст пишется в красивом стиле. Вымысел абсолютно реальных событий и фактов, если угодно, автофикшн, доверивший язык авантюры авантюре языка, за пределами разумного и за пределами синтаксиса романа, будь то традиционного или нового».
Альберт Шпеер входил в число сильных мира сего, причем худших из них, однако он написал автобиографию вовсе не на закате своей жизни, а гораздо раньше, создал после выхода из тюрьмы автофикшн, доверив язык своей авантюры рядом с Гитлером авантюре языка, якобы основанного на фактах, насыщенного риторическими приемами, делающими правду хрупкой, подвижной, извилистой, превращая ее в серую массу и ставя в тупик историков, завороженных и полных гнева. В то же время писатели и кинематографисты ограничивались заимствованием его воспоминаний, неких темно-красных отблесков на лице, покрытом макияжем, черно-белой, неоклассической и, как обычно ее вульгарно называют, «декадентской», атмосферы аморальных декораций, и даже больше, чем декораций – видения окружающего мира.
Пессимизм – единственно возможное проявление мудрости, и перед лицом такого явления, как Шпеер, ни вымысел, ни автофикшн долго не держатся, потому что автор заранее сокрушает всех нас пережитым и своим умением блистательно выворачивать это пережитое наизнанку.
Журналисты проводят контррасследования, тогда как в случае Шпеера надо прибегнуть к контрфикшну[9], вымыслу, дублирующему исходный вымысел, сконструированный этим историческим персонажем, основываясь на реальных фактах, в которых он сыграл главную роль.
Альберт Шпеер, контрфикшн.
В сражении рассказов и символов он всегда на шаг впереди. И принятие этого факта даст возможность попытаться вырваться из его ловушки.
Еще одна страница, последняя вариация на тему.
Историк и звезда гуляют в лесу, окружающем дом в Гейдельберге. Он рассказывает ей о своих особых отношениях с Гитлером. Указывает на то, что именно Карл Мария Хеттлаге, его подчиненный эсэсовец из бюро проектирования и строительства в Берлине, догадался об истинной природе их взаимоотношений с Гитлером, спросив, выходя с совещания: «Знаете, кто вы такой? Вы – несчастная любовь Гитлера».
И он признается историку, что был невероятно счастлив, услышав это.
– Я был счастлив, – говорит он ей. – Боже, как же я был счастлив!
– Вы почувствовали себя польщенным?
– Польщенным? Польщенным? Да нет же! Пьяным от радости!
«Обтекаемый модерн» (англ.), «морской лайнер» (франц.).
(обратно)Ифигения в Тавриде. Перевод А. Востокова.
(обратно)«В полной тьме» (англ.).
(обратно)«Альберт Шпеер: сражение с правдой» (англ.).
(обратно)Сведение к Гитлеру (лат.).
(обратно)Антиспецизм – движение за ликвидацию видового неравенства и представлений человека о собственной видовой исключительности. Антиспецистов можно назвать борцами за права животных.
(обратно)Навсегда (англ.).
(обратно)В других местах книги этот человек назван гауляйтером Верхней Силезии.
(обратно)Некоторые французские исследователи определяют контрфикшн как основанный на вымысле рассказ, цель которого – преобразовать актуальную реальность в проект борьбы против воспроизведения уродующих данных.
(обратно)