Серия «Non-fiction специального назначения»
© Рустем Вахитов, 2025
© ООО «Издательство АСТ», 2025
Чем дальше советская цивилизация уходит от нас в пучину прошлого, тем острее большинство нашего общества (не только те, кто жил в СССР, но и представители молодого поколения, родившиеся уже в постсоветский разор) осознаёт: у нас была не только великая держава, у нас была великая культура. Культура, которой в подмётки не годятся поделки современной литературы, кино, театра «капиталистической» России. «Прорабы перестройки» обещали нам, что, стоит убрать препоны советской цензуры, как забьют неиссякаемые творческие фонтаны. Убрали препоны. Напечатали всё запрещенное – и эмигрантское, и заграничное. Стали ждать творческих фонтанов от деятелей искусств, инженеров человеческих душ и любимцев Муз, обретших долгожданную свободу. Но из фонтанов прерывистыми струями выстреливает только грязная водица – и ничего больше.
Не случайно ведь теперь народ с придыханием смотрит советское кино, перечитывает старые советские книги. Даже диссиденты и антисоветчики не создали ничего значительного, как только их оторвали, как Антея от матери, от ненавидимой ими советской почвы. Поэтому и либералы если зачитываются, то старыми романами своих поседевших, перепевающих прежние мотивы кумиров.
Эта книга – о нашей великой ушедшей советской культуре – литературе, кино, идеологии, феноменах социальной истории. Об их тайных смыслах, потаённом контексте, отражавшем то общество. Если мы поймем своё прошлое, то станем понимать и себя сегодняшних.
К советской культуре нужно возвращаться и возвращаться. Теперь, по прошествии лет, она прочитывается и видится иначе. Это возвращение и происходит в этой книге. На её страницах читатель снова встретится с Ефремовым и Булгаковым, Аксёновым и братьями Вайнерами, фильмом «Ирония судьбы» и песнями Высоцкого, задумается о подоплеке советского Нового года или о… культурном контексте плацкартного вагона и магазинов «Берёзка».
Если книга заставит вас перенестись в прошлое, задуматься о нём, что-то в нём понять, то я буду считать свою задачу выполненной.
Моей жене Ане
В далёкий, теперь уже баснословный год, когда автор этих строк только родился, Евгений Евтушенко, бывший тогда ещё советским поэтом, а не антисоветчиком в клоунской кепке, так написал об интеллигенции Серебряного века, подвергшей Блока обструкции за признание Советской власти:
Затем Евтушенко, правда, сам примкнул к столь презираемой им в 1970 году «мелюзге», «слепцам», которым не дано подняться до уровня Художника, слушающего «музыку времён»… Этим и отличается небольшой ухватистый талантик от гения. Первый очень часто, по причине слабости к бытовым удобствам и глупой славе, легко предаёт высокие идеи, которые на мгновение открылись ему в «волшебном кристалле» вдохновенья.
Но вернёмся к Александру Блоку. Блоковский поворот к большевикам, действительно, был ударом для людей его круга – Мережковского, Гиппиус, Философова и прочих томных девушек в платьях и штанах, любивших мудрено рассуждать о гностицизме, мистике и творческом экстазе и называвших себя по последней французской моде символистами. Блок был единственным гением среди них (как Маяковский – у футуристов, Есенин – у имажинистов). Он был знаменем школы символистов. Он был тем, что лукаво богословствующая и словоблудящая толпа из писателей и поэтов средней руки могла предъявить в качестве свидетельства истинности и плодотворности свой эстетической программы. Чуть ниже, но рядом с ним были лишь Брюсов и Белый, но к ужасу Гиппиус, любившей звать себя «Антоном», и её бородатой жены – Мережковского, и Брюсов с Белым приняли Октябрьскую революцию. По-своему, с истерическими вывертами, но приняли!
Причём нельзя сказать, что Гиппиус, Мережковский и их друзья были ярыми консерваторами, охранителями царской старины, истово ненавидевшими революцию как таковую. Напротив, они куда больше Блока заигрывали с огненной стихией социального мятежа и водили дружбу не с кем-нибудь, а с эсерами-террористами. В частности, со знаменитым Борисом Савинковым, который, отдыхая в Париже между убийствами царских министров, писал слёзно-мутные повестушки с образами из Апокалипсиса. Интересно, кстати, что после Великого Октября и Савинков, как и его декадентствующие приятели, оказался в рядах антибольшевистских сил и воевал на стороне белых, против социалистической власти и народа, хоть и называл себя «социалистом» и «народником».
Получается,разница между Блоком, с одной стороны, и Мережковским, с другой, не в том, что первый принял революцию, а второй, желая сохранить этическую девственную чистоту, отверг её. Нет, они оба приняли сначала Февральскую революцию (Блок даже входил в комиссию, которую образовало Временное правительство для расследования вопроса о «предательстве царской семьи в пользу Германии»). Но, приняв эту интеллигентскую, верхушечную «революцию», по сути, политический переворот, Блок в ней быстро разочаровался, а когда на смену ей пришла как девятый вал настоящая, народная революция, он решил быть со своим народом. А Мережковский с Гиппиус отказались, назвав этот народ «толпами хамья». Об этом хорошо написал Евтушенко в уже процитированном мной стихотворении:
Сам Евтушенко, кстати, как мы теперь знаем, «великой пробы» не выдержал, до «мелкой злобы» опустился и стал «Отечеству чужой».
У Блока есть замечательная по содержанию статья – «Интеллигенция и революция», написанная в январе 1918 года и напечатанная в левоэсеровской газете «Знамя труда» (Блок был не большевиком, а левым мистиком-народником и среди партий многопартийной ещё Советской власти ему были ближе левые эсеры). В этой статье поэт полемизирует с теми своими знакомцами из интеллигентского сословия, кто, испугавшись хаоса и буйства революции, завопил: «Россия гибнет!», «России больше нет!». Блок не соглашается с этим и говорит пророческие слова: «России суждено пережить муки, унижения, разделения; но она выйдет из этих унижений новой и – по-новому – великой». Так оно и вышло.
Но откуда поэт почерпнул такую уверенность? Полагаю, он верил в силу и мощь своего народа, в его энтузиазм, в целеустремлённость и волю вождей, которых выдвинет революционный народ. Короче, Блок верил в творческую состоятельность народной революции.
Он увидел разницу между интеллигентской февральской и подлинно народной, по Блоку – почти космической – революцией Октября: «Теперь, когда весь европейский воздух изменён русской революцией, начавшейся „бескровной идиллией” февральских дней и растущей безостановочно и грозно, <…> поток, ушедший в землю, протекавший бесшумно в глубине и тьме, – вот он опять шумит; и в шуме его – новая музыка». И эта революция, охватившая многомиллионные низы империи, революция поднявшегося народа несла с собой не лозунги «парламента», «разделения властей», «конституции», о чём твердили февралисты, а требование… обновления мира, прихода более справедливой и чистой жизни! «„Дело художника, обязанность художника – видеть то, что задумано, – пишет Блок, – слушать ту музыку, которой гремит разорванный ветром воздух”. Что же задумано? Переделать всё. Устроить так, чтобы всё стало новым; чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, весёлой и прекрасной жизнью».
Ни больше, ни меньше! Декадентская интеллигенция ползала по земле, пища об европейских демократических институциях, о национальном демократическом государстве, не идя дальше требований политических свобод a la буржуазная Европа, а народ мечтал о царстве справедливости! И с кем по пути поэтам и художникам – спрашивает Блок – с пресмыкающимися перед обветшалыми кумирами буржуазной Европы или с народом, рвавшимся в новую эру, в новый эон? Ответ очевиден.
И затем поэт констатирует, будто припечатывая к доске позора своим чеканным словом тех, кто сейчас любит посплетничать об «Октябрьском перевороте»: «Когда такие замыслы, искони таящиеся в человеческой душе, в душе народной, разрывают сковывавшие их путы и бросаются бурным потоком… – это называется революцией. Меньшее, более умеренное, более низменное – называется мятежом, бунтом, переворотом. Но это называется революцией».
Итак, Октябрьская революция против Февральского переворота. Народная стихия против интеллигентского кривлянья с красными бантами на лацканах. Принять путь восставшего народа – значит последовать за высшими гениями русской национальной культуры – уверен Блок. «Передо мной – Россия: та, которую видели в устрашающих и пророческих снах наши великие писатели, тот Петербург, который видел Достоевский; та Россия, которую Гоголь назвал несущейся тройкой», писал он и заключал: «Русские художники имели достаточно „предчувствий и предвестий” для того, чтобы ждать от России именно таких заданий. Они никогда не сомневались в том, что Россия – большой корабль, которому суждено большое плавание. Они, как и народная душа, их вспоившая, никогда не отличались расчётливостью, умеренностью, аккуратностью… Для них, как для народа, в его самых глубоких мечтах, было всё или ничего».
Вадим Валерианович Кожинов ещё в 1990-е годы открыл тот факт, который усердно замазывали в былые времена те, кто хотел превратить историю Великой Революции в хрестоматийный глянец. В 1917–1921 годах борьба велась не между революционерами, мечтавшими о социализме и коммунизме, и белыми – реакционерами, желавшими вернуть монархию и старый строй. Реакционеры, монархисты, черносотенцы проиграли свою борьбу в марте 1917-го, когда царь отрёкся от престола. С октября 1917-го друг другу противостояли не роялисты и революционеры, а сторонники Октябрьской революции и Февральского переворота, как об этом и написал Блок в «Интеллигенции и революции». «Белыми» (на манер французских роялистов) защитников Учредительного собрания и объявленной им «Российской демократической республики» именовали только большевики, желая уличить их в том, что они якобы мечтают о «царском троне». Сами же колчаковцы, деникинцы и врангелевцы именовали себя «добровольцами», «демократами», «русскими националистами». И были они за демократию европейского типа. Некоторые из них, правда, желали установления монархии, но не той, что была в России до февраля, а конституционной, на английский манер, с парламентом…
Понятно, что эти идеи – конституционализм, либеральный национализм, парламентаризм – были мало понятны простым крестьянам, которые и слов-то таких не знали. Крестьянам гораздо яснее были большевистские лозунги о земле, мире и власти Советов. Крестьянами двигала вековечная мечта о царстве справедливости, отразившаяся в фольклоре, сказаниях и песнях, в многочисленных народных ересях, что так ярко изобразил Бердяев в «Истоках и смысле русского коммунизма». И Блок принял Октябрьскую революцию и Советскую власть, встав на сторону этого народа, в отличие от своих бывших сотоварищей – писателей и поэтов-декадентов Серебряного века, взявших сторону февралистов – представителей обуржуазившихся высших классов. Те вопили, что «победил хам!». Надо сказать, действительно, народное возмущение сопровождалось перехлёстами и даже варварством и вандализмом – это правда, которую тоже скрывать нельзя. Восставшие крестьяне, рабочие, солдаты сжигали библиотеки, уничтожали шедевры искусства во дворцах и имениях, которые они занимали. Революционная стихия, как и вешняя вода, не может не нести с собой грязную пену и мусор.
И Блоку не меньше, чем антисоветчикам-декадентам, было горько видеть это. Поэт был далёк от того, чтоб оправдывать вандалов. Но он понимал, что у такого поведения есть свои причины. В той же статье Блок пишет: «Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? – Потому, что там насиловали и пороли девок: не у того барина, так у соседа. Почему валят столетние парки? – Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему – мошной, а дураку – образованностью». При этом Блок уверен: революция, как и всё, имеющее в своей основе высокую мечту, в итоге переплавит зло в добро. Открыв широчайшие перспективы детишкам крестьян, рабочих, извозчиков, прачек, кухарок, революция породит новую культуру – достойную наследницу старой, и дети тех, кто жёг в 1918-м библиотеки и столетние парки в барских усадьбах, сами станут учёными, писателями, поэтами, педагогами, инженерами… Вслушайтесь, какая вера в творческую силу народа сквозит в словах поэта! «Не бойтесь разрушения кремлей, дворцов, картин, книг. Беречь их для народа надо; но, потеряв их, народ не всё потеряет. Дворец разрушаемый – не дворец. Кремль, стираемый с лица земли, – не кремль. Царь, сам свалившийся с престола, – не царь. Кремли у нас в сердце, цари – в голове». Так и должно быть, Блок ведь – великий русский поэт, а великий художник всегда отталкивается от народной культуры, его творчество народно, он с народом связан теснейшей и глубинной связью.
И Блок оказался прав. Появились из выпущенного на свободу половодья народного крестьянские сыны – поэт Твардовский, полководец Жуков и тысячи, тысячи тех, без кого уже невозможно представить русскую культуру, культуры других народов СССР.
А что же старорежимные интеллигенты, гордившиеся своей «культурностью» и не подавшие руки Блоку, поскольку он-де «продался хамам»? Возьмём, к примеру, ту же Гиппиус. В 1918 году она подарила знакомцу по символистскому цеху свой сборник «Последние стихи», буквально нашпигованный ядом ненависти к Октябрьской революции. Блок ещё довольно осторожно и мягко на него отреагировал:
Мог бы и посильнее что-нибудь сказать. Совсем другие слова, похлеще, вспоминаются, когда читаешь эти злобные строфы:
«Мартовские алые зори» – это идеалы февральской революции (по новому стилю она была в марте). А «нелюди» с «рылами» – это… родной русский народ в серых шинелях с большевистскими красными флагами… Настоящий, реальный народ, а не тот цветистый лубок, который за него принимали завсегдатаи декадентских салонов.
Для этой «восставшей черни» «изящная» символистская поэтесса не жалеет самых грубых ругательств. Они у неё и «дьяволы и псы», и «ночная стая» и «серые обезьяны»!
«Петля Николая» – это та самая петля, которой были удушены декабристы – Пестель с товарищами по приказу Николая Первого. Стихотворение Гиппиус обращено к декабристам (она даже называет их – «Рылеев, Трубецкой, Голицын») и как бы упрекает их: «…смотрите что творит ваш „освобождённый народ”»! Теперь ей, «певице Свободы» Гиппиус, мил уже Николай с его виселицами и шпицрутенами! Теперь она желает, чтоб «хамьё» загнали в «старый хлев самодержавия», который декадентка ещё недавно проклинала:
Кстати сказать, что за святыни имеет в виду дама, которая воспевала со своим мужем половые извращения и мерзкий антихристианский оккультизм? Известно какие – для этих господ нет ничего святее… западной, либеральной, буржуазной «демократии» – с парламентом, с чинными депутатами, спорящими о процедурах, в то время как народ продолжает бедствовать… Казалось бы, кому придет в голову поэтизировать, воспевать громоздкую политическую машину с трудно произносимым и ещё труднее лезущим в стих названием «Учредительное собрание»? Но Гиппиус смогла!
Разве способна понять эта «либеральная Муза» слова Блока о народе, мечтающем о справедливости и о том, что настоящий художник должен быть непременно на стороне мечтающего и страдающего народа? Она же настоящая зомбированная сектантка, только сектанты хоть Богу молятся, скудно и худо ими понимаемому, а наши интеллигенты-декаденты – Учредительному Собранию! Понятно, что Ленин на пару с матросом Железняком, распустившие это собрание (поскольку для них оно было никаким не Богом, а кучкой политиканствующих буржуа, не имеющих отношения к истинному народному волеизъявлению), – «ужасные кощунники», которым «прощения нет».
И как же кончили эти господа, проклявшие свой народ, объявившие его «обезьянами» и «хамами»? Плохо кончили. Господин Мережковский – муж Гиппиус – тем, что в оккупированном немцами Париже по радио приветствовал Адольфа Гитлера, сравнив усатого фюрера с… Жанной д‘Арк! Его поклонники уверяют, правда, что не в Париже, а в Биаррице и не Гитлера с Жанной д‘Арк, а Сталина с антихристом… Но при этом он сделал это в присутствии немцев, вызвав их аплодисменты, в то время, когда его стране грозило немецкое вторжение! Это ли не коллаборационизм?
Зинаида Николаевна недалеко ушла от мужа. Правда и её нынешние антисоветчики-литературоведы пытаются «отмазать». Пишут, что она осудила речь мужа, что в своих дневниках обзывала немцев «чёрными роботами». Но давайте заглянем в эти её дневники. Июнь 1941 года. Гиппиус получила известие о нападение Германии на Россию-СССР, на её Родину, что ни говори. Гиппиус пишет: «Два слова только: сегодня Гитлер, завоевавший уже всю Европу, напал на большевиков. Фронт – от Ледовитого океана до Чёрного моря. Помогают Финляндия, Румыния и др. Объявление войны любопытно». То есть Гитлер у неё напал не на Россию, а «на большевиков», и ей, видите ли, любопытно, чем же всё кончится? Будто речь не о родном народе, а о подопытном лабораторном животном.
Ах да, она же сама в «Последних стихах» называла всю Россию помимо горстки демократствующих декадентов и декадентствующих демократов «серыми обезьянами».
Ненависть к своему народу всегда только так и кончается. Тем, кто сегодня осуждает поэта Блока за то, что он принял советскую народную революцию, стоит подумать о бесславном конце «руки не подавших» Блоку.
Каждый год 19 июля – в день рождения поэта Владимира Маковского – я думаю о том, что если бы сохранился Советский Союз, то в этот день проходили бы громкие торжества. По телевизору показывали бы фильмы и передачи о «пролетарском трибуне», в музее Маяковского были бы конференции… Сейчас же в этот день полная тишина. Нынешняя власть предпочитает «не замечать» эту дату.
Думаю, сам Владимир Владимирович был бы этому очень рад. Нелюбовь к себе со стороны власти, которая уничтожила социализм, поливает грязью Ленина и Сталина, всячески восхваляет Колчака и Шкуро, поэт революции без сомнений воспринял бы как комплимент. Он ведь писал в одной из статей: «Если встанет из гроба прошлое – белые и реставрация – мой стих должны найти и уничтожить за полную для белых вредность».
Но мы, для кого советский социализм – не тупик, а напротив – высший взлёт истории нашей Родины, не можем не вспоминать В. В. Маяковского. Поэта, который всю свою творческую силу – а она у него была велика! – поставил на службу «атакующему классу», рабочим и крестьянам, поднявшимся на своих господ, скинувшим их прогнившее государство и впервые начавшим величайшее в мире строительство – социализма!
Для меня есть в этом и личный момент. Ведь именно через творчество Маяковского мне некогда открылся огромный и полный чудес Континент Поэзии. Конечно, ещё в детстве я слышал стихи Пушкина, конечно, я знал стихи Есенина и других русских поэтов, но, увы, как-то это не особо трогало меня – мальчишку с рабочей окраины приуральского города. Но однажды, когда мне было 14 лет, я раскрыл книгу стихов Маяковского, прочитал:
и тут же влюбился в его космическую ширь и образность, в его силу и пафос. Надо ли говорить, что тогда я начал писать и свои первые юношеские стихи (а кто из советских ребятишек не писал стихи? Тогда ведь мечтали стать поэтами, а не банкирами!) – и они были «под Маяковского»…
Стихи я потом писать бросил, но любовь к Маяковскому осталась на всю жизнь. В юности, пришедшейся на перестройку, открывшую нам русский Серебряный век, я, конечно, больше ценил его ранние, футуристические вещи – «Владимир Маяковский», «Облако в штанах», «Флейта-позвоночник» (последнюю я столько раз перечитывал, что выучил наизусть!). С годами мои эстетические вкусы изменились, я стал ценить ясность и глубину классики, полюбил Пушкина. И у Маяковского (который, кстати, тоже прошел путь от футуристического отрицания Пушкина до благоговения перед ним) я полюбил его более зрелые и поздние вещи: «Люблю», «Про это», «Владимир Ильич Ленин», «Хорошо», «Во весь голос»… Всякий классик (трибуну, правда, это определение не понравилось бы, но факт есть факт!) многогранен, и для каждого возраста у него – своя грань.
Про Маяковского обычно говорят: поэт революции. Это правда, но правда сама по себе мало что говорящая, почти бессодержательная. Мало ли кто принял Октябрьскую революцию! Маяковский и Брюсов, Есенин и Клюев, Блок и Устрялов, Махно и Брусилов… Их сотни! И каждый по своим причинам. Устрялов её принял как патриот, увидевший в Ленине собирателя России, Махно – как анархист, увидевший в Ленине предтечу Коммунии, Блок – как мистик-символист, для которого большевики – новые варвары, разрушающие старую культуру и открывающие «новые зори», Клюев – как сектант-народник, которому декреты Ленина напомнили старообрядческий «игуменский окрик». У каждого была своя революция и свой резон отвергать «старый мир».
Почему же Маяковский встал на сторону большевиков? Неужели потому, что он был футурист, ниспровергатель в области искусства, для которого, дескать, естественно и логично поддерживать и политическую революцию?
Думаю, что нет. Во-первых, самые проницательные из читателей раннего Маяковского, когда он ещё щеголял в жёлтой «кофте фата», не признавали его футуристом. Художник Репин, восхитившийся свежестью восприятия нового поэта, говорил Чуковскому: «Да какой же он футурист? Он – реалист!» И, во-вторых, сам Ленин отказывался признавать сомнительный силлогизм «революционер в искусстве обязательно сторонник большевизма». Ленин не любил футуризма, считал его не социалистическим, а крикливо-анархистским искусством (а анархизм он определял как «вывернутую наизнанку буржуазность»). Михаил Лифшиц потом подвёл под это суждение Ильича солидный философский базис и доказал неизбежность смычки классического, в глубине своей народного и реалистического искусства и социализма. По Лифшицу, Пушкин гораздо более антибуржуазен, чем футурист Бурлюк, который даром что эпатировал буржуа, рисуя на лбу аэроплан, а закончил жизнь в буржуазнейшем благополучии в Нью-Йорке и отказался в 1965 году от предложения принять советское гражданство!
Буржуазность в области культуры – это мещанство (как в классическом его виде – с канарейками и слониками, так и в превращённом – с аэропланом на лбу). А Маяковский больше всего в жизни ненавидел мещанство. Им двигала мощная энергия антимещанства (как Горьким, только тот веровал в «народушко бессмертный», а Маяковский – в пролетариат как в символ творческой мощи). Маяковский больше всего не терпел лицемерия и пошлости. Не терпел физически, до боли (а он был очень нежным и ранимым человеком, несмотря на огромный рост, монументальную внешность и бас!). Бенедикт Сарнов написал про него: «Это очень несчастный человек. Бесконечно уязвимый, постоянно испытывающий жгучую боль… одинокий, страдающий. Главные чувства… – огромная жажда ласки, любви, простого человеческого сочувствия». Для Маяковского коммунизм был идеальным обществом, где нет одиночества, боли от обмана и предательства, фальши и пошлости. Где все честны друг с другом, все друг друга уважают, стараются понять, если любят или не любят кого-то – так и говорят! Он и писал об этом своём идеале:
Всемирная община братьев и сестёр, мир всеобщей любви – вот идеал! Дореволюционная Россия с её чиновничеством, рангами, показной религиозностью, карьеризмом и скромными мечтами о мещанском уюте, которые так едко высмеял Чехов (и столь идеализируемая сейчас антисоветчиками) была для Маяковского апофеозом пошлости, невыносимого лицемерия и притворства. Революция же была для него, напротив, «глотком свежего воздуха», возможностью сконструировать новое общество, основанное на откровенности, искренности, правде, справедливости. Перестроить всё сверху донизу – от государства до семьи. Таков был пафос наших российских «ревущих двадцатых» – утопичных, революционных, экспериментаторских.
Именно этот пафос честности в отношениях, откровенности, доходящей до трагизма, и подкупает в Маяковском.
А ещё Маяковский был человек откровенно городской. Он вырос на улицах города (об этом хорошо написал в своих воспоминаниях Асеев), он в своих стихах разговаривал с водосточными тубами и трамваями, он придумывал новый язык, чтоб дать его безъязыкой улице, городской толпе. Одиночество Маяковского – это одиночество в толпе большого города. Характерная для него смесь ранимости и внешнего, показного нахальства – это тоже свойство городского жителя, который, если нужно, умеет и локтями пробить себе дорогу в «подземке». Маяковский был восхищён индустриализмом, прогрессом, наукой. Он с его тончайшим эстетическим чувством, разумеется, понимал и ценил красоту природы, и даже чувствовал вину перед «багдадскими небесами», но всё же природа для него – «вещь неусовершенствованная». Лирическое очарование русской деревни ему незнакомо, говоря языком Есенина, жеребёнку он бы предпочел поезд…
И все эти его особенности опять-таки были совершенно противоположны духу стареющей романовской империи, которая некогда начиналась с бритья бород и переодевания в западные костюмы (и, думаю, это Маяковскому понравилось бы, недаром Синявский находил в его стихе сходства с державинским!), а закончилась фальшивым стилем а-ля рюс при Александре Третьем и Николае Втором, когда великие княгини появлялись на балах в кокошниках, а наследник Петра на русском престоле сам обзавёлся бородой.
Элита стала славянофильствовать, причём именно в то время, когда России стали как воздух необходимы инженеры, техника и университеты… Многим стало ясно, что это лжеславянофильство – не столько патриотизм (как провозглашал официоз), сколько прикрытие довольства тем, что страна превратилась в «аграрный придаток». Мечта об индустриальном рывке, о техническом преображении страны – это тоже то, что сблизило Маяковского с большевиками.
Итак, адресатом стихов Маяковского был горожанин. Но, как мы выяснили, никоим образом не мещанин, который формально ведь тоже горожанин (само слово «мещанин» пришло к нам из польского языка, где mieszczanin означает «житель города»). Но нельзя сказать, что Маяковский и интеллигентский поэт (за исключением, может, раннего, экспериментаторского периода, творения которого, действительно, до сих пор интересуют интеллигентов-радикалов и авангардистов). Тогда кто же те обитатели городской улицы, к кому обращается поэт? Сам он называл их пролетариями, но я бы, скорее, обозначил как «демиургов-мастеров» (я ведь писал, что пролетарии для Маяковского – символ творцов, для которых Хлебников придумал особое имя – «творяне»). И не случайно пик популярности Маяковского приходится на 1930-е (Сталин в 1935 году запретил нападки на поэта со стороны рапповцев, а Сталин хорошо чувствовал настроения масс!) с их пафосом индустриализации, строительства городов и заводов, полетов через полюс и в стратосферу… Это они, молодые люди 1920-х – 1930-х, охваченные энтузиазмом трудовых свершений, покорители полюса и неба, беззаветно любили Маяковского, учили его стихи, подражали им в своих виршах… Что осознавал и сам Маяковский, который с гордостью говорил от лица газеты «Комсомольская правда»: «Наш чтец – это вузовская молодёжь, это рабочая и крестьянская комсомолия, рабкор и начинающий писатель». Советская молодёжь всегда окружала Маяковского при жизни, искренне приветствовала его выступления (за редкими исключениями вроде рокового, предсмертного его вечера в Плехановке), молодёжь продолжала его любить и после его ухода.
Эти молодые мастера – в отличие от мещан, которые оторвались от народа и презирают его, считая, что он не понимает «изячного»! – были плоть от плоти выходцы из народа. И ещё и по-этому Маяковский был им понятен. Литературовед В. Тренин хорошо показал, что зрелый и поздний Маяковский напоен мотивами фольклора, его стих все больше походит на народный раек, причём это не подражание, это растет из самой сути поэтики Маяковского, но парадоксально похоже на народное творчество. Пример – сокращенные слова, вроде «ясь». Тренин правильно отмечает, что Маяковский здесь похож на Пушкина, которого современная ему критика тоже ругала за выражения вроде «конский топ», не замечая, что так говорит народ.
И, кстати, именно поэтому стихи Маяковского нельзя просто просматривать глазами как интеллигентски-модернистскую поэзию. Их, как народный стих, нужно обязательно читать вслух, что любил делать и сам Маяковский.
Если уж мы заговорили о Пушкине, то есть и ещё одна параллель, которую почти не замечают. Я говорю о фатализме обоих поэтов. Маяковский верил в судьбу и как бы играл с ней. Его любимой игрой были карты, и в них он «резался» отчаянно, ночи напролёт, тяжело переживая проигрыши. А ведь в основе карточной игры тоже вера в счастливый случай.
Но самое главное – самоубийство Маяковского тоже было игрой. В его револьвере в то роковое утро был всего один патрон. По сути это была «гусарская рулетка» (русская – как её ещё называют). Кстати, это был не первый случай для Маяковского. Он стрелялся до этого дважды – в предреволюционный период. И оба раза так же – с одним патроном в револьвере.
Фатализм, как я сказал, сближает Маяковского с Пушкиным. Пушкин тоже был отчаянный картёжник, верил в приметы (из-за перебежавшего дорогу зайца он не поехал в Петербург и не принял участие в восстании 14 декабря). Его несокрушимая вера в судьбу отражена в повести «Метель», в «Капитанской дочке». Многие философы, кстати, считают, что идея судьбы – базовая для русского национального самосознания с его вечной надеждой на «авось» и что фатализм Пушкина – очень русская черта. Тогда то же можно сказать и о Маяковском. И это подтверждает вывод литературоведа Тренина о народности творчества, да и личности пролетарского поэта.
Однако не в меньшей мере характерным свойством русского мировоззрения считается стремление к абсолютному, жажда победы над злом и смертью. При этом невольно вспоминается, что Маяковский был страстным сторонником идеи всеобщего воскрешения. Поэт считал, что при коммунизме наука разовьется так, что учёные получат возможность возвращать к жизни (по сохранившимся биоматериалам) как минимум лучших представителей ушедших поколений. Об этом он прямо пишет в поэме «Про это», где изображена «лаборатория человечьих воскрешений» ХХХ века, и поэт вполне серьёзно обращается к ученому той эпохи и страстно просит воскресить его, Владимира Маяковского, потому что:
В сатирической пьесе «Клоп» учёные будущего воскрешают мещанина Присыпкина, правда, не целенаправленно, а по случайности (его тело оказалось в глыбе льда во время пожара в 1920-х).
Идея воскрешения в будущем была у Маяковского ещё в ранних произведениях, так, в дореволюционной поэме «Человек» её лирический герой – поэт Маяковский – переносится через тысячу лет и с удивлением обнаруживает, что улица Жуковского, где он жил – «уже Маяковского тысячу лет».
Всё это не случайно. В 1920-е годы идея «научного воскрешения», восходящая к философии русского мыслителя-космиста Николая Федорова, была очень популярна среди многих коммунистов, даже высокопоставленных. Например, её поклонником был А. В. Луначарский. Возможно, таков был один из аргументов за сохранение тела Ленина – чтобы легче воскресить вождя учёным коммунистического будущего. Маяковский страстно верил в собственное будущее воскрешение, об этом есть воспоминания современников. Возможно, это помогало ему преодолевать страх смерти (одну из его многочисленных фобий). Но есть и ещё одно объяснение: любая значительная идеология должна так или иначе ответить на вопрос о смертности и бессмертии, иначе она ведёт к мещанскому гедонизму под лозунгом «однова живём!». Для Маяковского коммунизм был мировоззрением, соразмерным христианству и тоже дающим людям надежду на вечную жизнь. Современный исследователь творчества Маяковского Камиль Хайруллин вообще отводит Маяковскому место в ряду русских мыслителей-космистов, наряду с Федоровым, Циолковским, Умовым, Чижевским, Вернадским. Только Маяковский излагал эти идеи не в философских трудах, а в стихах, полных вселенских гипербол, и тут рядом с ним нужно поставить другого литератора-космиста – Андрея Платонова, для которого тоже свойственна была «космическая ширь», у которого солнце тоже – «пролетарий», вырабатывающий свет.
Потому Маяковский и поддержал народную революцию – потому что он был поэт-космист, поэт-антимещанин, поэт – выразитель мировоззрения народа-творца, мечтавший, как и сам этот народ, строивший социализм, о преобразовании природы и человеческой натуры, о победе над равнодушием, злом, косностью, смертью. И поэтому Маяковский ненавидим нынешней властью – властью мещан, за колбасу, джинсы и жвачку продавших социалистическую Родину – СССР, за виллы и яхты за рубежом предавших и ограбивших свой народ.
Но ненависть эта бессильна. Поэт, как Гулливер среди обезумевших от злости лилипутов, стоит под градом криков и оскорблений и только смеётся над ними своим грохочущим басом. И снова, как в 1920-е годы, вокруг него собирается молодёжь, чутко прислушивающаяся к громам его бессмертных стихов.
Выдающемуся советскому писателю-фантасту Ивану Антоновичу Ефремову принадлежит трилогия, в которой изображается жизнь коммунистического общества будущего. В неё входят произведения «Туманность Андромеды», «Сердце Змеи» и «Час быка». Первое и последнее из них представляют собой развернутые художественные полотна. В «Туманности Андромеды» изображена Эра Великого Кольца (ЭВК) – эпоха гипотетической истории будущего, когда достигшее коммунизма земное человечество вступило в братство разумных существ Галактики – Великое Кольцо, общение по которому производится при помощи радиоволн. В «Часе быка» речь идёт о следующей эпохе – Эре Встретившихся Рук (ЭВР), когда человечество изобрело Звездолёты Прямого Луча (ЗПЛ) – корабли, движущиеся со сверхсветовой скоростью и оказывающиеся в любой точке вселенной за короткое время. Если человечество ЭВК могло общаться с другими цивилизациями лишь при посредстве радиоволн, в ЭВР посланцы людей – отважные звездолётчики отправляются на отдаленные звёзды и планеты, чтоб встретиться с братьями по ра-зуму. По футуристической хронологии Ефремова между двумя этими эрами – около 300 лет (в «Часе быка» в заседании Совета по звездоплаванию участвует Вел Хэг, который прямо называется правнуком Рена Боза – физика, персонажа «Туманности Андромеды»).
И. А. Ефремов как марксист был убежденным сторонником теории прогресса, из которой следует, что каждая новая стадия развития общества представляет собой ещё одну, более высокую ступеньку на лестнице социальной эволюции. Отсюда, по Ефремову, чем дальше продвигается общество по пути прогресса, тем ближе люди этого общества к идеальному, совершенному, гармоничному человеку. Об этом говорил сам И. А. Ефремов в интервью журналу «Молодая гвардия»: «Герои моих романов во многом отличаются от героев литературных произведений, отражающих сегодняшний день нашей жизни… Прежде всего это люди очень далёкого будущего, это люди высшей формации многовекового коммунистического общества. Они отличаются от нас своим совершенством во всём» и далее: «Эти люди продукт совершенно другого общества. Их горе не наше горе, их радости не наши радости. Следовательно, они могут в чём-то показаться непонятными, странными, даже неестественными»[1]. И. А. Ефремов иллюстрирует это рассуждение интересным примером: «Мне приходилось наблюдать, как воспринимали наших людей за границей и как мы воспринимаем иных иностранцев. Мы люди высшей формации, социалистической. Мы отрешились от многих старых привычек. Поэтому иностранцам мы кажемся иногда непонятными, странными. А иностранцы кажутся нам подчас просто чудаками. Нас разделяют каких-нибудь пятьдесят лет. А героев моего романа отделяют от современного человека многие и многие века существования всеобщего коммунистического общества»[2].
Естественно, Ефремов должен был считать, что эта закономерность ещё в большей степени должна распространяться на общество коммунистическое, ведь при коммунизме, по учению марксизма, будут преодолены классовые противоречия, вражда между народами и цивилизациями, отчуждение людей, и уже ничто не будет мешать духовному, культурному, гуманитарному прогрессу идти самыми высокими темпами. Из этого следует, что герои «Часа быка», люди Эры Встретившихся Рук (ЭВР) – Фай Родис, Гриф Рифт, Чеди Даан и другие члены команды звездолёта «Темное пламя» – должны быть совершеннее звездолётчика Эрга Ноора, историка Веды Конг и смотрителя внешних станций Мвена Маса и других людей предыдущей Эры Великого Кольца (ЭВК), персонажей «Туманности Андромеды». Действительно, И. А. Ефремов так и считал, и прямо писал об этом в «Часе быка». Там изображается, как Фай Родис и Чеди Даан просматривают «звёздочку» памятной машины с голограммой Веды Конг, и, в частности, говорится: «Фай Родис отражала ещё одну ступень повышения энергии и универсальности человека, сознательно вырабатываемой в обществе, избегающем гибельной специализации. Фай Родис во всем казалась плотнее, тверже женщины ЭВК (то есть Веды Конг. –Р. В.)… Помимо этих внешне архаичных черт большей психофизической силы и крепости тела, Родис и внутренне отличалась от Веды Конг. Если к Веде любой потянулся бы безоговорочно и доверчиво, то Родис была бы ограждена чертой, для преодоления которой требовались уверенность и усилие. Если Веда вызывала любовь с первого взгляда, то Родис – преклонение и некоторую опаску».
Вместе с тем одно дело – сознательная цель автора литературного произведения, а совсем другое – результат творчества. Творчество тем и отличается от рационального конструирования, что связано с работой подсознания, неконтролируемой и зачастую непредсказуемой для самого автора. Вспомним, с каким неподдельным удивлением А. С. Пушкин отзывался о том, что «его Татьяна» вышла замуж за генерала. Очевидно, что, берясь за перо, Пушкин вовсе не ожидал такого поворота событий в своём романе в стихах. В определённом смысле литературные персонажи этого романа «ожили» и стали действовать по внутренним законам, заложенным в самом произведении (и вытекающим из законов общества и языка). Автор же превратился из демиурга в простого наблюдателя, скриптора, которому остаётся лишь фиксировать происходящее[3]. Этот закон распространяется и на творчество Ефремова. Если мы внимательно присмотримся к романам «Туманность Андромеды» и «Час быка», то увидим, что вопреки желанию Ефремова представить людей Эры Встретившихся Рук (ЭВР) более гармоничными, сильными, мудрыми, преисполненными жизненной и творческой энергии и в то же время сдержанными и аскетичными, чем их предки из Эры Великого Кольца (ЭВК), на деле все получилось наоборот. Персонажи «Туманности Андромеды» с позиций ефремовского идеала человека сильно выигрывают при сравнении их с героями «Часа быка». И если до сих пор этого не замечали, то виной тому восторженно-некритическое отношение к произведениям Ефремова со стороны читателей[4].
Персонажи «Туманности Андромеды» – люди героического склада, для которых жизнь – это борьба. Они сильны, цельны, ценят взаимовыручку и всегда готовы прийти на помощь, но при этом умеют рассчитывать только на себя, не превращаются в инфантильные натуры, зависящие от действий коллектива. Они способны на решительные поступки, на твёрдость, не ломаются под грузом обстоятельств, трудности только добавляют им силы. Рассмотрим это на примерах. Эрг Ноор, командир 38-й звёздной экспедиции, спас своих друзей-звездолётчиков от гибели на Железной Звезде, бесстрашно сражался с инопланетными чудовищами – крестами, парализующими людей, сам чуть не погиб от такого чудовища. Пережив тяжелое ранение своей любимой Низы Крит, которая была в параличе пять лет, он не пал духом, не утерял вкус к путешествиям и приключениям. По возвращению на Землю Эрг Ноор вызвался участвовать в ещё одной экспедиции, на корабле «Лебедь», экипаж которого никогда не вернётся на Землю, так как до точки назначения – звезды Альфа Эридана ему лететь 47 лет по корабельному времени и 84 года по времени Земли. Эрга сопровождает в этот путь без возврата его выздоровевшая любимая Низа Крит. Перед отправлением Эрг Ноор вдохновенно восклицает: «Мой опыт звездоплавания ещё более нужен, чтобы довести “Лебедя” до цели»… довести по пути, не пройденному ещё ни одном кораблем Земли и Кольца!» Не случайно Веда Конг говорит ему при последнем решительном объяснении: «Вы настоящий герой и поэтому ненасытны в подвиге».
Мвен Мас, смотритель станций Великого Кольца, ослушался решения Совета и вместе с физиком Реном Бозом пошел на рискованный, опасный эксперимент ради мечты преодолеть световой барьер и встретиться с инопланетными братьями по разуму воочию. Он погубил искусственный спутник, своих сотрудников и чуть было не погиб сам с Реном Бозом. Коря себя за смерть товарищей, он уединился на Острове Забвения – месте пребывания антисоциальных элементов – и там спас девушку по имени Онар от нападения насильника. Примечательно, что Мвен Мас чуть было не убил насильника вопреки отвращению к убийству, воспитываемому у людей коммунистического общества: «Он припомнил всё, чему его учили для битвы врукопашную с опасными животными. Мвен Мас неторопливо поднялся, бросил взгляд в искажённое яростью лицо врага, намечая точку сокрушительного удара…» Насильника спасло только то, что Мвен Мас узнал в нём одичавшего знаменитого математика Бета Лона, который удалился на Остров Забвения также после проведения эксперимента, окончившегося трагически.
Показателен и эпизод, когда на Мвена Маса нападают дикие тигры. Он не теряется, не отказывается от действий, ожидая помощи со стороны, он готов сражаться и даже погибнуть, но только в борьбе: «…как противодействие древнему ужасу загорелась не менее древняя ярость борьбы – наследие бесчисленных поколений безымянных героев, отстаивавших право человеческого рода на жизнь среди мамонтов, львов, исполинских медведей, бешеных быков и безжалостных волчьих стай, в изнуряющие дни охот и в ночи упорной обороны». Заметим, что и здесь поведение Мвена Маса характеризуется как героическое.
И Дар Ветер, оказавшись с Ведой Конг в степях Сибири после поломки винтолёта, также ведёт себя как герой. Безоружный, оказавшийся в безлюдной местности, где помощи ожидать было неоткуда, он спасает Веду от дикого быка: «Дар Ветер, повинуясь могучему инстинкту, стал перед быком, заслонив собой Веду, как тысячи тысяч раз делали его предки». Когда опасность миновала – Дар Ветер прогнал быка разрядом из кабеля винтолёта – благодарная Веда Конг восторженно говорит ему: «Что ж, ведите… герой!» Да и сама Веда Конг не лишена мужества и отваги. Она, будучи историком, раскапывает склады с оружием, сохранившиеся от ставшей тысячелетней древностью эпохи капитализма. Несмотря на древность, оружие это несёт в себе опасность, нередки случаи гибели историков-археологов, так что такая работа также требует настоящего героизма. Веда, как и все женщины романа, лишена кокетливости, женской игривости и несерьёзности, например, она прямо, без обиняков говорит Эргу Ноору о своей любви к Дару Ветру.
Далее, люди, населяющие Эпоху Великого Кольца, отличаются прямодушием, неспособны на ложь, даже ради сострадания, как это видно, например, по отношениям Веды Конг и Эрга Ноора, каждый из которых полюбил другого: Эрг – Низу Крит, а Веда – Дара Ветра. Они самоотверженны, готовы поступиться ради великого идеала не только жизнью – это был бы, так сказать, «героизм одного мгновения», но и материальным благополучием. По предложению Дара Ветра вся планета на год отказалась от увеселительных путешествий и драгоценностей, дабы накопить топливо для полета экспедиции на Альфу Эридана.
Теперь обратимся к людям Эры Встретившихся Рук, изображенным в «Часе быка». Разумеется, они тоже воспитаны в коллективистском гуманном обществе, они признают необходимость жертвовать собой и своим благополучием ради других, они подтверждают это действиями, спасая ценой жизни нескольких человек планету Торманс и её обитателей от пут капиталистического инферно. Но если мы приглядимся к их поведению, то обнаружим некоторые мелкие, но складывающиеся в показательную картину отличия их от людей предыдущей эпохи. Звездолётчики «Тёмного пламени», подлетев к планете Торманс, принимают решение остаться на некоторое время на орбите, дабы изучить жизнь тормансиан, в частности просматривая их телевидение. Поначалу это предложение у некоторых из них вызывает протест, ведь получается, что будут подглядывать за жизнью тормансиан, что не согласуется с коммунистической моралью. Но инженер-пилот Див Симбел развеивает эти сомнения: «…мы… сможем ловить только те передачи, какие предназначены для всей планеты. Иначе говоря, мы увидим и услышим только открытую общественную жизнь». Однако, когда тормансиане обнаружили звездолёт, земные коммунисты Эпохи Встретившихся Рук без зазрения совести подключаются к альтернативной информационной сети Торманса, которую смотрят правители планеты, дабы получать истинную информацию. Они наблюдают за картинками камер слежения, расставленных в лабораториях, на заводах, и вовсе не вспоминают о своём обещании наблюдать лишь открытую общественную жизнь. Затем уже сев на планету, Фай Родис также включала связь с кораблем в присутствии инженера Таэля, ничего не говоря ему об этом, чтоб командир звездолета Гриф Рифт мог рассмотреть инопланетного инженера.
Далее, звездолётчики при помощи обмана получают разрешение на посадку на планету. Фай Родис разыгрывает перед правителем планеты Чойо Чагесом комедию. Она показывает ему запись давнего заседания Совета Земли и убеждает его, что это сеанс связи с Землёй, и что Совет принял решение уничтожить столицу Торманса, прислав второй звездолёт, если правители не разрешат посадку. Многие звездолётчики были возмущены таким поступком, и сама Фай Родис тоже им тяготится, но были и такие, которые им восхищались. Фай Родис пришлось прибегать к обману и для того, чтобы показать некоторым жителям Торманса фильмы о Земле (ведь она обещала правителю планеты этого не делать). Конечно, и в данном случае это ложь ради благого дела, но в то же время она остаётся нарушением коммунистической морали.
У Ефремова говорится об особой осторожности людей коммунистического общества Эры Встретившихся Рук: «Любой человек Земли так осторожен в своих поступках, что проигрывает в сравнении с властителями нашей древности». Но с этой характеристикой резко контрастирует поведение звездолётчиков на планете. Члены экспедиции в другое полушарие планеты, в древнейший заброшенный город Кин-Нан-Тэ Ген Атал, Тор Лик и Тивиса Хенако беспечно скакали на своих роботах – СВФ наперегонки, как дети, попусту расходуя их энергию. Потом они об этом горько пожалели, когда оказались в окружении агрессивных дикарей и им требовалась энергия для создания защитного поля, но было поздно. Естественно, оказавшись на капиталистической планете, полной диких зверей и озлобленных масс людей, они должны были предполагать нечто подобное, но они вели себя как школьники, катающиеся на СВФ на далёкой, давно уже безопасной Земле (собственно, они и вспоминают школу, где Тивиса была чемпионом в скачках на СВФ). И про этих людей Ефремов говорит, что их отличительная черта – осторожность! То же самое можно сказать про поведение Фай Родис во дворце повелителя планеты Чойо Чагеса. Зная, что перед ней коварный тиран, она доверяет ему спасение своих товарищей, попавших в беду во время экспедиции в заброшенный район планеты, и, по сути, по её вине товарищи гибнут. Но Фай Родис во всем винит лишь Чойо Чагаса.
Особого разговора заслуживает её женское кокетство и легкомыслие. К примеру, оказавшись в подземелье с диктатором, она неизвестно зачем флиртует с ним, показывая свою женскую силу только ради забавы и попутно оскорбляя его: «Сексуальная магия действует лишь на низкий уровень восприятия Красоты и Эроса. Хотите попробовать? – предложила Родис и, неописуемо преобразившись, устремила на владыку взгляд широко открытых повелительных глаз, надменно изогнув свой царственно прямой стан. Тёмная сила скрутила волю Чойо Чагаса». И это не единичный случай, что было бы простительно, это манера поведения. Находясь во дворце жестокого и капризного диктатора, уже убедившись в его жестокости (по его тайному приказу только что погибли три её товарища) Фай Родис специально одевается так, чтобы подразнить его, вызвать у него эротический интерес к себе: «Женщины Земли, прирождённые артистки, любили играть в перевоплощение. …Родис,вертясь перед зеркалом (курсив мой. – Р. В.) и перебирая подходящие обличья, остановилась на женщине старой Индии – магарани. Одежда индийской женщины – сари – подходила к случаю. …Сари… может становиться броней и как бы растворяться на теле, открывая все его линии». Конечно, Фай Родис добилась этим лишь ревности со стороны жены правителя, которая обвинила её в том, что она – обольстительница (с чем Родис охотно согласилась, сказав, что такова каждая женщина Земли), и приступа ярости со стороны диктатора планеты, который захотел ею насильно овладеть, а она его оттолкнула (и честное слово, хочется верить Чойо Чагасу, который говорит, что она сама виновата и благодаря её чарам он потерял голову; собственно, это понимала и Родис, которая раньше говорила, что мужчины на таком уровне развития, как Чагас, не властны над инстинктами). А ведь первоначально Чойо Чагас воспринимал её индифферентно, просто как руководителя экспедиции, и так бы и продолжалось, если бы Родис ходила в скафандре и будничной одежде и вела себя сдержанно. На мой взгляд, это поведение весьма неосторожной и даже беспечной и легкомысленной женщины. И ладно бы Фай Родис была какой-нибудь простой жительницей коммунистического общества, плохо знакомой с нравами и психологией диктаторов эпохи инферно. Но она – специалист по эпохе капитализма, прошла специальную психологическую подготовку, позволяющую понимать людей этой эпохи, изучала их ценности. Она знает: в какую опасную игру она играет, но… продолжает это делать, рискуя собой и своими товарищами ради простого женского кокетства!
А во время сеанса связи со звездолётом, когда земляне показывали диктатору и его приближенным земные танцы, Фай Родис, чтоб показать Чагасу, что женщины Земли могут быть эротичными, исполняет перед ним специально подготовленный танец, ритм которого таков, чтобы воздействовать на подсознание мужчины. Даже Олла Дез, другой член экспедиции, замечает, что Родис, будучи командиром экспедиции, ведёт себя как «школьница третьего цикла» (правда, Гриф Рифт не соглашается с этим, и возражает, что Родис владел не эмоцио-нальный порыв, она специально подготовилась к такому танцу; но очевидно, что легкомысленность поступка Родис вовсе не в его спонтанности).
Однако самый впечатляющий эпизод такого рода – это противостояние членов экспедиции в другое полушарие и дикарей на развалинах. Отгородившись от толпы защитным полем, звездолётчики не придумали ничего лучшего, чем медитировать на глазах разъяренных дикарей, вести спокойные философские беседы и много часов ждать помощи с корабля, даже не пытаясь самостоятельно спастись! Конечно, в их смерти виноват и коварный Чойо Чагас, специально подстроивший всё так, чтоб самолёты с солдатами, которые могли их спасти, опоздали. Но трудно винить его одного, они могли бы предвидеть это, в конце концов, они могли бы и должны были не просто ждать, но и самостоятельно предпринять что-либо в это время. Ведь у них было 8 часов, пока работали батареи роботов – СВФ, обеспечивая им безопасность. Правда, они пытались поговорить с дикарями. Выясняется, что те – отказавшиеся подчиняться диктатору планеты и его режиму отщепенцы. Вот вроде бы готовый материал для бунта, который могут возглавить земные коммунисты! Однако звездолётчики решают, что в дикарях нет ничего человеческого, и оставляют их в покое.
Но вот выясняется, что помощь запоздает. И звездолётчики решают не бороться, а… принять смерть! Они мотивируют это тем, что не могут убить даже дикарей, так как этому препятствует коммунистическая мораль. Но в конце концов они всё равно взрывают себя и погребают под останками башни вместе с собой множество дикарей, коммунистическая мораль не мешала им сделать это! Кроме того, одно дело – рациональные рассуждения о том, что выхода нет и нужно просто ждать, а другое – инстинкт жизни, который заставляет действовать, даже когда разум говорит о безвыходном положении. Это до какого упадка жизненной энергии нужно дойти, чтоб вести себя так, как Ген Атал, Тор Лик и Тивиса Хенако в окружении дикарей!
Наконец, в самом начале романа говорится, что вернувшиеся из путешествия на Торманс «жили недолго от сверхнапряжения пути и страшных испытаний». Перед нами опять-таки свидетельство упадка жизненной силы у людей ЭВР. Трудности вместо того, чтоб закалить их, настолько их сломали, что они не нашли в себе сил дальше жить!
Все это являет собой совершенный контраст с героями «Туманности Андромеды». Представим себя на месте Гена Атала перед толпой разбушевавшихся дикарей. Уж Мвен Мас точно не стал бы ждать помощи с корабля и за много часов попытался бы вступить в борьбу с дикарями и спасти себя и своих товарищей, пусть ценой их жизней, если это не удается сделать без крови. Он боролся бы с ними как с дикими животными, даже если бы знал, что это бесполезно и что он погибнет в борьбе (и благодаря этому, скорее всего, он выжил бы, ведь дикари, без сомнений, оценили бы такую волю к жизни и наверняка дрогнули бы)! И точно так же Веда Конг не стала бы кокетничать с диктатором капиталистической планеты, который к тому же сначала и не думал ни о какой эротичности землянки, считая её слишком холодной. Она бы не навлекла на себя гнев его жены, да и самого его не ставила бы в глупое и унизительное положение отвергнутого любовника. Наконец, Эрг Ноор, оказавшийся на месте Грифа Рифта, не сломался бы, не умер бы преждевременно от переживаний и депрессии. Он ещё бы вернулся на Торманс следующим звездолётом – на помощь оставшимся товарищам и возглавил бы коммунистическую революцию!
Итак, каким бы странным это ни казалось на первый взгляд, люди Эры Встретившихся Рук у Ефремова получились беспечными, неосторожными, излишне эмоциональными и игривыми, а главное инфантильными, рассчитывающими лишь на помощь извне, не умеющими защитить себя самостоятельно, не способными пережить настоящие трудности. В них как будто меньше жизненной энергии, воли, цельности. Кроме того, они считают возможным прибегать к обману, подглядыванию, если это во благо других и если это распространяется не на равных им людей такого же коммунистического общества, а на «отсталое» население планеты, застрявшее на этапе капитализма.
Как же это объяснить? Ведь сам Ефремов стремился к совершенно противоположному впечатлению… Мы получим ключ к разгадке, если осознаем, чтолюбое фантастическое произведение, изображающее отдаленное будущее, на самом деле изображает лишь идеализированное настоящее. Будущее, да ещё отстоящее от нашей эпохи так далеко – а Ефремов пишет о людях, которые будут жить через 2–3 тысячи лет после нас, – предсказать практически невозможно. За такой огромный срок происходят разительные качественные изменения в социальной структуре, технологиях, психологии людей. Эру Великого Кольца разделяет с нашим временем такой же промежуток, как нас и классическую античность. Но мог ли античный ученый, опирающийся на физику Аристотеля, предсказать теории современной механики? Это совершенно исключено, потому что в основе физики Аристотеля лежали принципиально иные мировоззренческие положения – о конечности пространства, об энтелехиях вещей, о пяти элементах и т. д. Тогда просто не существовало таких фундаментальных для современной физики понятий, как система отсчета, изотропное пространство, инерция. Более того, если бы античный аристотелианец каким-нибудь чудом о них узнал, они бы показались ему абсурдом. Инерционное движение – это движение без непосредственного воздействия силы, такое физика Аристотеля запрещает. Точно так же ученику платоновской Академии не удалось бы предсказать даже сам принцип современного обучения, ведь представления о книге как источнике истины возникли лишь в средние века, в рамках христианской цивилизации, в античности книга была лишь письмом и безусловно стояла ниже устного знания. И, кроме того, сама классно-урочная система не была известна ни в античности, ни в средневековье, она возникла лишь в Новое время.
Отсюда можно смело заключить, что ефремовские описания школ отдалённого будущего, средств передвижения, научных теорий также могут иметь отношение к чему угодно, но только не к самому этому будущему. Это ярко видно на примере его рассуждений о химических заводах, которые создают искусственную пищу: сахар, пищевые жиры, витамины, гормоны в нужных человечеству количествах (в «Туманности Андромеды» говорится, что человечество ещё не научилось синтезировать животный белок, а в «Часе быка» уже описываются заводы по производству искусственного мяса, молока и желтка). Прошло всего 50 лет со времени написания «Туманности Андромеды» и около 40 лет – со времени написания «Часа быка», а развитие науки уже показало, что решение продовольственной проблемы, скорее всего, лежит не на путях химического синтеза, как считали люди 1950-х – 1960-х годов, когда и писались романы Ефремова, а на путях развития генной инженерии. Генетически модифицированная пища, правда, пока не очень высокая по качеству и небезопасная для здоровья, уже обеспечивает потребности множества людей в развитых странах (вопреки байкам наших либералов эпохи перестройки, в тех же США люди обеспечены продуктами не за счёт фермерства, которое даже при поддержке государства, не прокормило бы и треть населения США, а за счёт продуктов огромных сельскохозяйственных предприятий, где широко используется генная инженерия). Что же можно сказать о способах производства пищи, которые будут через 2 тысячи лет?
Впрочем, и сам Ефремов признавал, что люди такого отдалённого будущего должны казаться нам странными и непонятными. Повторим ещё раз слова писателя-фантаста: «Эти люди продукт совершенно другого общества. Их горе не наше горе, их радости не наши радости. Следовательно, они могут в чём-то показаться непонятными, странными, даже неестественными». Это, действительно, так. Древнему греку, убеждённому в естественности института рабства и лишённому понимания феномена личности в современном смысле слова, странными и непонятными показались бы рассуждения наших современников о равенстве всех людей и о правах человека как такового, неважно: где и от кого рождённого. Но точно так же изображение людей будущего по определению должно быть малоинтересно для людей настоящего. Следовательно,сверхзадача, поставленная Ефремовым перед собой, оказалась невыполненной, и, как ни парадоксально, именно поэтому роман и получил популярность, а не был воспринят публикой как некие абстрактные, не имеющие отношения к нашей реальности фантазии. Герои романа – Эрг Ноор, Мвен Мас, Веда Конг вовсе не выглядят абстрактными и неестественными, они были понятны и близки современникам писателя. Точно так же, как Мвен Мас, какой-нибудь советский ученый тоже пошёл бы на рискованный эксперимент, несмотря на запрет начальства, так же, как Эрг Ноор, какой-нибудь капитан дальнего плавания или лётчик отправился бы в опасное путешествие, из которого практически невозможно вернуться – ради блага всего общества.
Вот и разгадка тайны ефремовских романов о будущем:на самом деле – это романы ни о чём ином, как о настоящем писателя и его первых читателей, о советской цивилизации, в которой они жили, трудились, боролись, мечтали и дерзали. Именно о ней Ефремов только и мог писать, потому что дышал её мировоззренческими флюидами, впускал их в свою плоть и кровь и воспринимал как норму. Конечно, ЭВК и ЭВР Ефремова – это заметно идеализированное советское общество, из которого вычеркнуты все недостатки и изъ-яны, которые были в нём, как и во всяком обществе, в изобилии. Но поскольку действие перенесено в отдалённое будущее, такая идеализация не выглядит искусственной, как было бы, если бы действие разворачивалось в 1950-х годах. За такой масштабный промежуток времени советское общество – своеобразный «костяк» коммунистического общества из романов Ефремова – успеет, по убеждению Ефремова и его читателей, эти недостатки изжить (может, исходя из этой интуиции, писатель так чудовищно отдалил это будущее от наших дней).
Действительно, если внимательно приглядеться к коммунистическому обществу, изображенному Ефремовым, то в нём легко угадываются черты реальной советской цивилизации. Усиленно подчёркиваемое фантастом смешение всех народов и рас – аллюзия настоящего смешения народов в Советском Союзе, где было огромное количество смешанных браков и детей от них, и на уровне бытового общения фактор национальности и даже расы вообще не имел никакого значения. Спиральная дорога, огибающая всю планету – это конечно, сеть железных дорог, покрывшая весь Советский Союз – от Бреста до Владивостока. Идея искусственного производства жиров, витаминов, мяса и молока навеяна успехами советской химии, приведшими к тому, что в быт людей пришли новые вещества и материалы. Бригады работников в Сибири, живущих там во временных городах, так как их постоянное место жительства – тёплые регионы планеты – не что иное, как переосмысление существовавшей в СССР работы «вахтовым методом». Даже школы первого, второго и третьего циклов примерно, с некоторыми отклонениями соответствуют яслям и детскому саду (1-й цикл), начальной школе (2-й цикл) и средней школе (3-й цикл). Знаменитые подвиги Геркулеса, которые венчают школьное образование и подготавливают к первому высшему образованию, тоже имеют прямой аналог в советской действительности. Только нужно отвлечься от псевдоантичного антуража, который лишь вводит в заблуждение, и взглянуть в корень. По Ефремову, подвиги Геркулеса – это работа юношей и девушек в госпиталях, на отдалённых островах, где нужны люди для борьбы с болезнями и дикими животными, то есть это общественно-полезная деятельность, в ходе которой раскрываются склонности молодого человека (к греческому Гераклу это, кстати, не имеет никакого отношения: он очищал Авгиевы конюшни не из любви к человечеству, а исполняя приказы Еврисфея и получая возмездие за преступление). Но в СССР тоже было распространено убеждение, что после окончания средней школы юноше или девушке хорошо бы поработать на производстве, «увидеть жизнь» и лишь потом идти в вуз, получать специальность. Эту мысль Ефремов и облёк в античные формы, присовокупил клятву из «Агни-Йоги», и получился красивый рассказ о подвигах Геркулеса.
Остров Забвения, где живут антисоциальные элементы, не желающие участвовать в коллективном труде Большого Мира – развернутая метафора советской тюрьмы. Отличие состоит лишь в том, что нарушители коммунистических норм жизни прибывают на Остров Забвения добровольно, а в тюрьму помещают насильно. Сходство же в системе ценностей Острова Забвения и тюрьмы полное. И. А. Ефремов пишет: «Отправлявшиеся на остров Забвения уходили из-под опеки общества, в котором каждый охранял другого и помогал ему», и далее конкретизирует: «Остров Забвения – глухая безыменность древней жизни, эгоистических дел и чувств человека. Дел, забытых потомками, потому что они творились только для личных надобностей, не делали жизнь общества легче и лучше, не украшали её взлетами творческого искусства». Перед нами точное изображение психологии тюрьмы, где каждый сам за себя, где нельзя никому доверять, никого просить о помощи, так как рискуешь в ответ на наивное доверие получить изощренное издевательство и унижение. Особенно резким контраст перехода от нормальной жизни к тюремной был для человека советского общества, где господствовал пафос коллективизма и взаимопомощи (капитализм с его духом конкуренции ближе к мировоззрению тюрьмы, и не случайно и у нас, и на Западе развитие капитализма сопровождается ростом преступности).
Наконец, даже мелкие несообразности в «Туманности Андромеды» выказывают скрытый смысл романа, связь его с контекстом советской действительности. Так, в одной из глав романа описывается заседание всепланетного Совета, где разбирается поступок Мвена Маса и Рена Боза, приведший к трагедии – смерти их сотрудников-добровольцев. Председатель Совета Гром Орм заявляет: «Для Рена Боза я вообще исключаю ответственность. Какой ученый не воспользуется предоставляемыми ему возможностями, особенно если он уверен в успехе». Ответственность Гром возложил на одного лишь Мвена Маса, так как он, будучи руководителем станции Великого Кольца, предоставил её для проведения эксперимента. «Мудрость руководителя заключается в том, чтобы своевременно осознать высшую для настоящего момента ступень, остановиться и подождать или изменить путь, – говорит Гром Орм и делает вывод: – Я предлагаю Совету оправдать Мвена Маса в личных мотивах поступка, но запретить ему занимать должности в ответственных организациях планеты». Сам Гром Орм также добровольно подает в отставку с поста председателя Совета, так как именно он предложил кандидатуру Мвена Маса на должность руководителя станции.
Всё это выглядит как абсурд с точки зрения правил организации коммунистического общества. При коммунизме, по учению марксизма, нет разделения труда, и, более того, наука становится уделом не узкой элиты, а всего общества в силу развитой системы образования; значит, Мвен Мас – такой же учёный, как и Рен Боз. Либо они должны отвечать вместе, либо не должен отвечать никто. Кроме того, коммунизм – это общество, где нет институтов власти, которые могли бы запрещать кому-либо участвовать в управлении обществом. Да и непонятна сама формулировка «ответственные организации планеты». Коммунизм – это свободная федерация самоуправляющихся общин, каждая из которых – ответственная организация. В рамках этой системы не может быть отдельных организаций, чьи решения не значимы для входящих в них людей и не влекут за собой ответственности. Итак, Ефремов описывает совершенно невозможную ситуацию для общества коммунистического типа. В коммунистическом обществе никто бы не осуждал Мвена Маса и Рена Боза за их поступок, тем более сотрудники, погибшие при эксперименте, были добровольцами, и Мвен Мас, и Рен Боз не принуждали их к участию в эксперименте и, значит, не должны нести за них ответственность. Более того, и сами Мвен и Рен подвергали себя смертельной опасности (Рен Боз чуть не погиб при взрыве) и, следовательно, были с ними в одинаковых условиях. Зато всё это очень хорошо отражает реалии советского общества, ведь в нём в случае такого трагического исхода эксперимента, действительно, обвинили бы не столько ученых, сколько руководителя научного учреждения, в котором происходил эксперимент, и если бы не нашли его личной вины в трагедии, то как минимум лишили бы права занимать руководящие должности.
Но советское общество имело несколько периодов развития (впрочем, как и коммунистическое общество Ефремова).Какой же период был отражён в «Туманности Андромеды»? Вопрос риторический; естественно – период позднего, послевоенного сталинизма, когда этот роман задумывался и обдумывался писателем (напомним, что «Туманность Андромеды» вышла в свет в 1957 году, а была написана в 1955–1956 годах, следовательно, она вызревала в творческой лаборатории фантаста в конце 1940-х – начале 1950-х). Этому предположению очень легко найти подтверждения в самом тексте. Эпоха, описываемая в романе, носит название Эры Великого Кольца, так как именно тогда земляне открыли для себя братьев по разуму и вступили в Великое Галактическое Кольцо – союз цивилизаций нашей галактики, позволяющий им обмениваться информацией, научными, культурными достижениями (правда, лишь при помощи теле-и радиопередач, так как перелёты с планеты на планету заняли бы сотни и тысячи лет). Заметим, что во всех этих цивилизациях достигнут коммунистический уровень социального развития. Если добавить к этому, что до начала Эры Великого Кольца человечество Земли ощущало себя единственной цивилизацией в галактике, то вопрос прояснится. Рубеж 1940-х – 1950-х годов в СССР также стал периодом, когда Советский Союз, до этого бывший единственным социалистическим государством на Земле, обрёл своеобразных «братьев по социальному строю». В Восточной Европе на Дальнем Востоке, затем и в Северном полушарии, на острове Куба, после войны возникли другие социалистические государства. Появился Варшавский Блок, Союз Экономической Взаимопомощи (СЭВ) – некое кольцо социалистических держав. Это и есть неосознаваемый самим Ефремовым прототип его Великого Кольца. Что же касается того, что Ефремов постоянно подчёркивает: непосредственные контакты между цивилизациями Кольца пока невозможны (между прочим, вследствие горячего желания непосредственного контакта Мвен Мас и пошёл на рискованный эксперимент), то здесь, как бы забавно это ни звучало, отображается тот общеизвестный факт, что в 1940-е – 1950-е годы рядовому гражданину СССР практически невозможно было попасть за границу, даже в страны соцлагеря. Советские люди знали, что есть и другие «социалистические миры», но судили о них, как правило, лишь по книгам, газетам, фильмам, радиопередачам, а затем и телепередачам. Чехи, поляки, венгры, болгары для простого советского гражданина той эпохи были не менее недоступны, чем краснокожие люди с Эпсилон Тукана, которых Мвен Мас наблюдал лишь на экранах Внешней станции ВК.
Далее, аскетизм Эры Великого Кольца, когда вся планета с лёгкостью отказывалась от увеселений ради полёта новейшего звездолёта, вполне может быть соотнесена с аскетичностью послевоенной жизни в СССР, когда даже продуктов не хватало, не говоря уже о предметах роскоши, но люди были готовы и последнее отдать ради коммунистического идеала. Вот мы подошли и к характерам персонажей «Туманности Андромеды» – Эрга Ноора, Мвена Маса, Дара Ветра, Рена Боза и других, про кого сам Ефремов говорит, что они – настоящие герои. Нетрудно теперь догадаться, что эти характеры списаны с других героев, современников Ефремова – представителей поколения участников Великой Отечественной войны, которые защищали Родину от врага, вопреки всем опасностям и смертям, и затем, вернувшись домой после победы, занялись восстановлением хозяйства СССР, систем культуры и образования, просто нормальной человеческой мирной жизни. Причём они делали это также не жалея себя, рискуя жизнью, думая про других, а не о собственном благополучии. Это было их новым, хоть и не столь броским подвигом, и мы знаем, что многие бывшие фронтовики, надорвав себя во время восстановления страны после войны, погибали. Но именно ими были заложены основы не только ядерного щита нашей страны, но и космонавтики (хотя проекты, связанные с космосом, были доведены до завершения уже в следующую, хрущёвскую эпоху).
Как тут не увидеть параллель между Эргом Ноором, рискующим жизнью в далёкой экспедиции на Железной Звезде, и послевоенными героями труда, осваивавшими труднодоступные северные территории, между Ведой Конг, раскапывавшей древние склады оружия, и послевоенными сапёрами, обезвреживавшими снаряды и бомбы, оставленные противником, между героями Ефремова, готовившими экспедицию звездолёта на Альфу Эридана, и героями послевоенного восстановления СССР, готовившими прорыв в космос.
Эпоха же, описываемая в «Часе быка», – следующая за ЭВК. В эту эпоху были изобретены Звездолёты Прямого Луча (ЗПЛ), позволяющие почти мгновенно преодолевать расстояния между планетами Великого Кольца, на что ранее субсветовым кораблям нужны были столетия и тысячелетия. Земляне не просто встретились со своими разумными братьями, они установили с ними тесные контакты, доходящие до дружеского общения и совместных браков. По Земле прокатилась мода на влюблённость в краснокожих людей с Эпсилон Тукана, и биологи Эры Встретившихся Рук совместно с биологами расы с Эпсион Эридана работают над проблемой генетической совместимости двух разумных и внешне очень схожих рас. Думаю, внимательный читатель уже догадался, что перед нами своеобразный отзвук перехода СССР в эпоху Хрущёва и раннего Брежнева к открытости внешнему миру. В период, когда писался роман «Час быка», то есть в 1960-е годы, советские люди уже почти беспрепятственно могли выезжать за границу, в страны соцлагеря. Для этого существовало множество каналов: работа в качестве специалиста на иностранных предприятиях, учёба в заграничных вузах, научные конференции и симпозиумы, интернациональные комсомольские лагеря, где встречалась молодёжь социалистических стран. Более того, в принципе стал возможным и выезд в капстраны, хоть он и был связан с большими трудностями. И если вдуматься, то это тоже нашло отражение в романе Ефремова: ведь звездолётчики с «Тёмного пламени», сыны и дочери коммунистической земли отправляются не куда-нибудь, а на практически единственную капиталистическую планету Галактики – Торманс (правда, строй Торманса, по Ефремову, – не чистый капитализм, наряду с чертами западного общества, он имеет черты и «лжесоциализма», коллективистской, идеократической олигархии, которую сам Ефремов связывает с Китаем, но в которой легко узнаётся и реальное советское общество[5]).
Конечно, новая эпоха в истории СССР породила новых людей. Появилось поколение людей, которые либо вовсе не видели войны, либо застали её в раннем детском возрасте. Ко времени выхода в свет «Часа быка» представителям этого послевоенного поколения было уже от 20 до 25 лет.Они по своему характеру, ценностям, жизненным установкам разительно отличались от поколения фронтовиков, отображённого Ефремовым в «Туманности Андромеды», зато были похожи на персонажей «Часа быка» – тоже молодых людей следующей эпохи коммунистического общества (звездолётчики «Тёмного пламени» по меркам своего времени, когда люди живут до 200 лет, довольно молоды, Фай Родис, руководителю экспедиции, всего 40 лет, недаром её упрекают в детской шаловливости).
Итак, молодые люди эпохи ранней брежневщины выросли в обществе, заботившемся о них, не допускавшем голода, эпидемий, не позволявшем остаться без образования, медицинского ухода, без работы. Государство заботилось о повышении уровня жизни, постепенно переселяло из бараков и коммуналок в отдельные квартиры, причём часто это им ничего не стоило, это был аванс молодому специалисту, которому ещё предстояло показать себя на производстве. Им, в отличие от их отцов, не пришлось участвовать в жесточайшей жизненной борьбе, пережить голод, войну, репрессии. Они с детства были окружены заботой и потому воспринимали блага коллективистского общества – социализма как должное. Поэтому они были инфантильнее, легкомысленнее, слабее своих отцов. Они станут своеобразной массовкой эпохи застоя, когда высокие слова уже станут восприниматься как необходимая дань протоколу, а на первый план выдвинутся мещанские ценности – где что достать, купить, перепродать (а в 1980-е – 1990-е большинство из них составят так называемую «демшизу» – истеричных обличителей советского строя, воспевающих на все лады капитализм, но в силу инфантильности, как оказалось, не могущих выдержать капиталистической конкуренции[6]). Однако в 1960-е годы, когда писался роман Ефремова, они были ещё молоды, полны коммунистической романтики, в идеалы которой пока что свято верили, хотя червь безынициативности, несамостоятельности, потребительства в них был уже тогда. И это они отражены в образах Гена Атала и его экспедиции в Кин-На-Те, которые сидели и ждали помощи со звездолёта, не пытаясь выбраться из ситуации своими силами, и досиделись до неизбежной гибели.
Особого разговора заслуживают девушки этого поколения. В отличие от своих матерей, представительниц поколения сталинской, аскетической эпохи, когда было не до любовных игр, они подчеркнуто женственны. Их матери были убежденными феминистками, считали, что главное в жизни – работа и общественная деятельность, курили как мужчины, одевались безвкусно и неопрятно, выглядели как бесполые существа и воспринимали комплименты, обличавшие их принадлежность к женскому полу, как оскорбление. Это не значит, что они вообще не считали себя женщинами как феминистки 1920-х годов. Они просто берегли свою женственность для одного-единственного мужчины – своего мужа. Для всех остальных они были не женщинами, а «товарищами». Этот образ у Ефремова воплощен в Веде Конг – красавице, которая бережёт свою женскую кокетливость и лукавство лишь для одного мужчины – любимого Дара Ветра.
Молодые девушки 1960-х уже не таковы. Им свойственна тотальная женственность. Они хотят, чтобы их воспринимали как женщин, точнее как сексуальный объект, все мужчины. Образ «женщины для всех» глубоко проникает в культуру 1960-х и 1970-х. Появляются модницы, женская одежда становится более элегантной, намечается определённая эротичность в кинематографе (в подполье же именно в эту эпоху в СССР появляется порнографическая фотография, очень плохого качества, продававшаяся спекулянтами из-под полы). Всё это достигнет апогея в эпоху застоя, когда даже женщины-руководители, которых было так много в СССР на среднем и низшем уровне государства, будут стремиться сочетать командный стиль и женскую соблазнительность, чтобы и подчиненные видели в них сексуальный объект. Знаменитый фильм Э. Рязанова «Служебный роман» как раз об этом – о превращении руководительницы минувшей революционной эпохи – бесполого существа в плохой одежде в соблазнительную сексуальную женщину. Образ Фай Родис воплощает именно эту тенденцию советского общества. Осознав социальные корни этого образа, мы уже не станем удивляться, почему она, вопреки элементарной осторожности и здравому смыслу, кокетничает с диктатором Чагасом и будит в нём мужчину.
Конечно, можно найти и другие параллели между персонажами «Часа быка» и людьми советского общества начала эпохи «застоя». Но уже приведённых, думаю, достаточно, чтоб доказать главный тезис моей статьи – трилогия Ефремова о будущем повествует на самом деле о советском обществе, только идеализированном, причём, вопреки сознательному стремлению показать его прогресс, Ефремов отобразил возрастание в нём инфантилизма, конформизма и всех прочих негативных черт, которые его и разложили изнутри, по мере того, как на смену поколениям героической эпохи СССР приходило поколение, выросшее при мирной жизни, не знавшее трудностей и избалованное социалистическими благами.
«Ура! Поехали! – Молодёжь поднялась и, приплясывая, прихлопывая и напевая модную в этом туристическом сезоне песенку „Город Запорожье”, удалилась…
Русско-англо-французский хит замер в глубинах „Каховки”».
Это не отрывок из безграмотной статьи музыкального обозревателя современной «бульварной» газеты о модной тусовке в клубе под названием «Каховка». Нет, это отрывок из нашумевшей в своё время повести Василия Аксёнова «Остров Крым», написанной в 1978–1979 годах и в СССР распространяемой в Самиздате, а опубликованной тогда лишь на Западе. Прошло около двадцати лет, и аксёновская фантазия, кажется, воплотилась в жизнь. Утончённый рафинированный скандальный модернизм диссидентствующего писателя превратился не просто в грубую реальность – в безвкусицу и пошлость бульварных газет и телеконцертов. Только пророчество всё же получилось странное, как говорится, «с точностью до наоборот». Не СССР поглотил маленькую либеральную Россию, зацепившуюся за несуществующий остров в Чёрном море, как это случилось в конце концов у Аксёнова, а наоборот, аксёновский Крым стал заправлять на пространствах бывшей сверхдержавы. Но этот отход жизни от фантазии Аксёнова не умаляет актуальности его повести и по сей день. Её персонажи легко узнаваемы, хотя давно уже нет ЦК КПСС и КГБ, её идеи волнуют умы и соответствуют мировосприятию определённого круга людей – пусть небольшого, но зато сконцентрировавшего в своих руках идеологическую, экономическую и политическую власть после 1991-го.
Поэтому не лишним будет ещё раз вспомнить «Остров Крым» В. Аксёнова.
Сюжет повести общеизвестен. Крым у Аксёнова является не полуостровом, а островом. В 1921 году Красная Армия не смогла форсировать залив, разделяющий Крым и материк, и таким образом Россия как бы распалась на две неравные части – коммунистический Советский Союз и белогвардейский, не признанный большинством государств мира Крым. В 1940-х годах либералы Белого движения добились от барона Врангеля конституции, и с тех пор Крым превращается в демократическую республику, в беспрецедентный пример процветающей русской либеральной демократии. В парламенте Крыма заседает дюжина партий – от черносотенного Союза за Возрождение Родины и Престола и националистической «Волчьей сотни» до кадетов и трудовиков, коммунистов и даже крымских националистов, которые утверждают, что в Крыму в результате смешения британцев, русских, татар, греков, турок, болгар уже возникла своя особая нация, отличная и от советских, и от эмигрантских русских – «яки» (помесь англо-американского «о‘кей» и татарского «якши», и то, и другое, естественно, означает «хорошо»). Зарубежные инвестиции, таланты и трудолюбие русских капиталистов, доходы от туристского бизнеса превратили Крым в сказочный оазис, страну богачей, остров развлечений и ничегонеделанья, остров О‘Кей, как называют его по всему миру. Симферополь (в просторечье – Симфи) – один из самых причудливых, авангардных городов мира. Население Крыма – космополитическая тусовка, где можно встретить всех – от отдыхающего советского партбосса до американских вершителей сексуальной революции и где по-английски и на «яки» – искусственном языке крымских националистов говорят уже чаще, чем на русском. Супермаркеты ломятся от продуктов, что резко контрастирует с полупустыми магазинами на материке, в советской части России, телевидение – скандальное, наглое, захватывающее, сверхпрофессио-нальное, нравы – настолько свободные, что Амстердам, как говорится, отдыхает, городовые – на манер американских шерифов – с иголочки одетые, жующие чуингам и, если надо, одним ударом сворачивающие скулу…
Главный герой повести – Андрей Лучников – редактор симферопольской газеты «Русский курьер», политик-эксцентрик и стареющий прожигатель жизни и денег, крайний либерал в жизни и в идеологии. При всем при том он – патриот России, каковой персонаж редкость для диссидента Аксёнова: обычно он живописует богемных бездельников из космополитической тусовки. Впрочем, за исключением своего патриотизма Андрей Лучников ничем от оных не отличается. Конечно, они тут представлены также – диссидент-кинорежиссёр Гангут, полушлюха-полумуза и агент КГБ поневоле, спорткомментаторша и гёрл-френд Лучникова Таня Лунина, «прогрессивный партбюрократ» Марлен Кузенков, клоун-дипломат непризнанного Крыма Петя Сабашников, крымский плейбой и по совместительству политик формально несуществующего государства Фредди Бутурлин и многие-многие, мало чем отличающиеся от Эндрю Луча, пришедшего к патриотизму в зрелом возрасте, а до этого бывшего джазменом, сердце-едом, всеевропейским бродягой, которому всё равно было, как получать адреналин – в ресторанных драках с американскими лётчиками или в баррикадных боях с советскими войсками в Будапеште в 1956-м. Впрочем, патриотизм Лучникова – это не патриотизм окопавшихся в Крыму остатков «белых» и не патриотизм московского элитарного «Русского клуба» – и те, и другие выведены у Аксёнова крайне карикатурно, как зажравшиеся полумафиози и сексуальные извращенцы. Это патриотизм космополитического либерала, пытающегося по-честному полюбить свой народ. Лучников – создатель Идеи Общей Судьбы, идеи воссо-единения Крыма с Советской Россией, дабы дать ей новые жизненные силы, которые помогли бы выйти СССР-России из «коммунистического тупика».
Повесть заканчивается трагически – вместо ожидаемого Лучниковым «сосуществования двух систем» – социализма в СССР и капитализма в Крыму, благотворного влияния демократической «второй России» на свою северную старшую сестру, все старания сторонников Общей Судьбы приводят к тому, что Крым захватывают советские войска и с особой грубостью и жестокостью уничтожают крымскую демократию. Свершается то, о чём предупреждали Лучникова его московские друзья – диссиденты и его приятели с Запада, ненавидящие «Совдепию» и влюбленные в «другую Россию», западнический и либеральный, жиреющий и бесящийся с жиру мир Крыма. Не только сам Лучников, но и его идея, патриотическая идея вообще, по Аксёнову, терпит фиаско.
На первый взгляд фантастическая аксёновская Республика Крым (или «Крым-Россия», как она именовалась официально) есть, действительно, перенос на территорию России-СССР мирка русского зарубежья. В повести Аксёнова старательно выписаны все детали жития первой, белогвардейской эмиграции и их отпрысков: в этом Крыму есть площадь барона Врангеля, действуют, как уже говорилось, дореволюционные партии, влившиеся в Белое движение, старожилы острова – ветераны гражданской войны со стороны белых до сих пор именуют себя временными эвакуантами, а своё фантасмагорическое государство – Базой Временной Эвакуации Вооруженных Сил Юга России, крымская валюта – ассигнации, выпускаемые банком Вооруженных сил Юга России; наконец, среди граждан Крыма постоянно упоминаются выходцы из аристократических родов, которые после революции оказались в эмиграции – Несельроде, Беклемишевы, Оболенские. Конечно, присутствуют и веяния новых времён – бары и казино, ультрасовременные небоскрёбы самых парадоксальных форм, агрессивное телевидение, сексуальная революция среди молодёжи. Потомки белогвардейцев называют себя Эндрю и Фредди, пьют виски и таскаются за американками, увлекаются джазом и панк-роком… Казалось бы, перед нами картина растворения русской послеоктябрьской эмиграции в окружающей её среде западной культуры.
Причём так понимает всё и сам Аксёнов. В повести он открыто пишет об этом. Андрей Лучников рассуждает на парижских улицах между посещением «приема диссидента из СССР» и покушением на него – редактора просоветского «Курьера» со стороны «волчесотенцев» о том, что суть Идеи Общей Судьбы – поворот интеллигенции, бросившей свой народ к этому самому народу, «страдающему от коммунистической тирании». Естественно, под интеллигенцией Аксёнов имеет в виду дореволюционную, имперскую интеллигенцию, которая якобы чудом сохранилась на острове Крым, под защитой французских истребителей, британских подводных лодок и нот протеста всесильных правительства и Конгресса США. Несмотря на трагическую концовку повести, в ней есть элемент надежды – опальный кинорежиссёр Гангут как-то оговаривается, что всё московское либеральное подполье смотрело на Крым как на модель будущей России. Как известно, остров Крым писался ещё до перестройки и либерального переворота, но тем не менее он прекрасно вписывается в идеологию новой постсоветской власти. Согласно ей Советский Союз был неудачным и безумным экспериментом, уведшим Россию со «столбового пути» цивилизации. Нынешняя РФ – это возрождение старой капиталистической дореволюционной России – процветающей и высококультурной европейской державы, которая была якобы страной сказочного богатства и широких демократических свобод и которую «мы потеряли». Естественно, о мерзостях и язвах жизни дореволюционной России скромно умалчивается, а современное бедственное положение народа и государства рассматриваются как издержки «переходного этапа».
Но всегда ли писатель правильно понимает своё произведение? Увы, сплошь и рядом мы видим, что «перо» умнее человека, и сам писатель склонен трактовать своё произведение исходя из своих личных стереотипов, симпатий и антипатий, а на самом деле оно имеет иные, более глубокие и многомерные смыслы, кстати, вполне понятные читательским массам, на уровне интуиции. Думается, так же дело обстоит и с «Островом Крым».
По тексту повести разбросаны всевозможные намёки, «проговорки», указания на то, что всё гораздо сложнее и что перед нами – не чистая фантастика в жанре альтернативной истории, и что по большому счёту русская белогвардейская эмиграция и имперская интеллигенция, пусть и сильно «оевропеившаяся», тут ни при чём.
Так, СССР в повести неоднократно называется «проклятой исторической Родиной». В устах белоэмигранта, каковым должен быть аксёновский крымчанин, это совершенно немыслимо, большинство эмигрантов (за редкими исключениями вроде «инфант террибле» русского зарубежья евразийцев) считали СССР не Россией, а неким искусственным образованием, построенным большевиками на руинах России – «Совдепией». Да и те немногие бывшие белые, которые с этим были не согласны, также не считали и не могли считать СССР своей «исторической Родиной», ведь такой была для них Российская империя. То же можно сказать и об их детях и внуках.
Далее, в повести есть эпизод, где дед главного героя – бывший участник Ледового похода Белой армии, а ныне богатый, уважаемый крымский эвакуант, думец-кадет Арсений Николаевич Лучников восхищается комсомольской песней гражданской войны «Каховка» (и даже называет в честь неё своё поместье). Он объясняет это тем, что сам воевал в Каховке, и у их медсестры – княгини Волконской тоже были голубые глаза, как и у сестрички из советской песни. Это тоже довольно искусственно. Всякий, кто хоть немного знаком с историей Белого движения, знает, что белые пели совсем другие песни, наполненные совсем другими настроениями и пафосом. Неофициальным гимном Белых армий был романс «Белой акации гроздья душистые» (который не нужно путать с песней на другие слова и с другой музыкой, написанной специально для кинофильма «Дни Турбиных» в 1970-е годы – по иронии истории, эту песню, как и многие другие псевдобелогвардейские «новоделы» вроде популярного «Поручика Голицына», сейчас большинство принимает за подлинные песни Белого движения). Романс «Белой акации гроздья душистые» с его тоской по невозвратной юности и с «аполитичной» несчастной любовью был в Белых армиях гораздо популярнее бравурных маршей о готовности «пролить за Россию кровь молодую» (в стане «красных» была противоположная ситуация). Да и в этих маршах вроде песни дроздовцев никакой положительной цели не ставилось, кроме разгрома большевиков и спасения совершенно абстрактной России, которую каждый белый мог трактовать как ему угодно – не секрет, что для монархиста Шульгина «освобождённая Россия» означало одно, для эсера Чернова – другое, для кадета Милюкова – третье. В общем-то белые были настолько разношёрстной компанией, что их ничто не объединяло, кроме ненависти к большевикам, а этого для победы чудовищно мало, и на уровне интуиции они сами это прекрасно понимали.
Много уже написано о том, что белые были охвачены «волей к смерти», они понимали свою миссию совершенно в духе интеллигентского романтизма – «умереть за Родину». Но чтобы избежать кривотолков, приведем в качестве примера миро-ощущения белых первоисточник – стихи Марины Цветаевой из сборника «Лебединый стан», написанные в 1918 году, когда белое дело только зачиналось, когда только бы и верить в победу:
Так что белогвардеец Арсений Лучников, наслаждающийся у Аксёнова бодро-лирической большевистской песней о Каховке, выглядит как-то ненатурально…
Кроме того, удивительна для белоэмигранта Андрея Лучникова симпатия к Ленину, Троцкому, Бухарину, Тухачевскому и всем прочим «жертвам сталинизма». Очень неубедительно выглядит Эндрю Лучников, сын участника Ледового похода, выросший на белогвардейской романтике, восхваляющий в своей газете, пусть и с оговорками, Ленина и Троцкого с Бухариным и Тухачевским и в то же время смешивающий с грязью Сталина. Для «белого» все они – «одного поля ягоды» и разницы принципиальной между Троцким, Бухариным и Сталиным нет. Тот же Троцкий для «белого» не «талантливый публицист» и «оригинальный мыслитель», а палач русского народа, создатель конц-лагерей и трудовых армий, фанатик-космополит, не скрывавший того, что Россия для него – полигон для разжигания мировой революции. Тухачевский для «белого» – не «выдающийся полководец и новатор военной науки», а кровавый душитель крестьянского восстания, который хладнокровно и цинично приказывал применять против собственного населения, крестьян, вооружённых топорами и обрезами, боевые отравляющие газы. «Белые» в большинстве своём нисколько не сочувствовали «опальным оппозиционерам», когда пришёл «роковой» 1937-й и коммунисты стали убивать коммунистов. Напротив, для «белых» это выглядело как справедливое возмездие, павшее на головы вчерашних кровавых комиссаров-русофобов Гражданской войны, а Сталин для них даже приобретал некий позитивный ореол, ведь Сталин воплощал собой, хотел он того или нет, Бич Божий. У «белых» были другие «роковые даты» и другие мученики – убитая царская семья, погибшие «добровольцы» Гражданской, «вычищенные» Советской властью «бывшие»: аристократы, чиновники, купцы, священники. Все эти даты – до 1937-го, а 1937-й является «роковым» для самих большевиков, не вписавшихся в сталинский национал-большевистский проект, и, конечно же, их детей. Но Лучников вроде к ним не принадлежит.
Да и друзья Лучникова – этого типичного крымчанина, который, хоть и придерживается левых взглядов, во всём остальном – от походов по барам до увлечения йогой, ничем не отличается от других крымских космополитов, прямо называют его «своим» в СССР. «Ты будто бы один из них, некий либеральный советчик…» – говорит ему в самом начале повести Фредди Бутурлин. Это действительно, так, Лучников чувствует себя как рыба в воде в московской либеральной тусовке, у него там друзья, любовница, высокие покровители из партноменклатуры, тоскующие по западному стилю жизни. И этих его друзей и покровителей – опального кинорежиссёра Виталия Гангута, партийного начальника и тайного либерала Марлена Кузенкова – легко можно представить живущими в Симфи, якобы в логове «белогвардейской буржуазной республики», кутящими в ресторанах, сидящими на скамье Крымской Временной Думы, схватывающимися в полемике в газетах… Более того, Крым Аксёнова вообще является зеркальным отображением Москвы. В Крыму есть свои либералы – это сам Лучников, его отец-кадет, свои правые мастодонты – врэвакуантское правительство, состоящее из членов Союза за Возрождение Родины и Престола, черносотенная организация «Волчья сотня», представленная в повести слюнявым придурком Игнатьевым-Игнатьевым, к тому же испытывающим гомосексуальную неразделенную любовь к Лучникову. В Москве монархистам из крымского правительства, «Волчьей сотне» и Игнатьеву-Игнатьеву соответствуют старики-сталинисты из партноменклатуры и сросшиеся с ними русофилы-антисемиты, идеологом которых изображен у Аксёнова некий Олег Степанов – знаток русских дворянских родов, юдофоб и националист и в то же время сторонник коммунизма как истинно русского, общинного мировоззрения и… онанист и пьяница (вообще Аксёнов охотно наделяет своих политических оппонентов – патриотов сексуальными аномалиями, всё же либералы-западники у него, напротив, сугубо нормальные гетеросексуальные, удачливые плейбои; в жизни, как обратит внимание читатель, всё зеркально наоборот – за гомосексуализм и прочие «сексуальные свободы» ратуют именно либералы).
Наконец, сам стиль речи, лексика, разговоры крымчан резко отделяют их от субкультуры «русского зарубежья». Русские эмигранты, даже во втором и в третьем поколении, не говорят на такой смеси мата, советских канцеляризмов и жаргона американ-инглиш.
Ясно, что мифический остров Крым Аксёнова не имеет ни малейшего отношения к белым и их потомкам. Зато он в точности воспроизводит повадки, стиль жизни, речь элитарной, столичной, либеральной диссидентской тусовки, к которой принадлежал и сам Аксёнов. Они – выходцы из партийной и советской номенклатуры, поэтому их «историческая Родина», действительно, ненавидимый ими СССР, а вовсе не Имперская Россия. Их отцы и деды, действительно, лихие рубаки Гражданской войны, только не со стороны белых, а со стороны красных, те самые комиссары, интернационал-большевики, которые горели мечтой о мировой революции и ради неё кровью умыли Россию, а затем сами попали под каток репрессий сталинской национал-большевистской органической контрреволюции. Вспомним, что и мать Аксёнова – большевичка Гинзбург, да и родители и деды и бабки других наших либералов из той же когорты, взять хоть Гайдара. Поэтому легко можно представить нашего шестидесятника, наблюдающего за тем, как его отец наслаждается песней про Каховку и про лихую винтовку, тогда как престарелый белоэмигрант за таким занятием выглядит крайне странно. Нелюбовь к Сталину и скрытая симпатия к Бухарину, Зиновьеву, Каменеву, Тухачевскому тоже естественна для детей и внуков репрессированных бухаринцев и троцкистов, но никак не для белогвардейцев.
И речь героев Аксёнова – это речь московского застойного интеллигента-западника, перемежающего рассуждения о Сартре англицизмами и матюками, а не рафинированного интеллигента или аристократа из «русского зарубежья». Это речь Ерофеева, Пелевина, Пригова, Рубинштейна, всех тех, кто вышел из диссидентских кухонь и ныне стал заслуженным мастером культуры постсоветской «Крым-России».
Итак, на самом деле остров Крым – это никакое не белогвардейское логово, а элитарная столичная диссидентская, западническая тусовка, к которой принадлежал в годы написания этой повести и сам Аксёнов. Это и естественно, писатель обычно пишет о том, что он знает изнутри, пусть даже облекая знакомые темы и персонажи в фантастическую ауру. Нашпигованность острова Крыма агентами американской и советской разведки, постоянный страх островитян перед ударом северного, «коммунистического гиганта» – все это только добавляет сходства с диссидентской либеральной тусовкой: ведь и в ней полным-полно было и кагэбэшников, и цэрэушников, замаскированных под «внутренних диссидентов», и богатых и щедрых иностранцев, и все эти постоянные полубезумные карнавальные пьянки со стихами и битьём морд, русскими разговорами и беспорядочным сексом, весь этот стиль жизни неофициального застойного интеллигента – это тоже атмосфера «Острова О‘Кей». Наконец, яки-национализм, смесь осколков русской, татарской, английской и других культур – это, конечно, особая субкультура либеральной тусовки, где переплелись элементы культур русской, еврейской и англо-американской, образовав эклектичный коктейль, в сущности, имеющий мало отношения к традиционным, настоящим русской, еврейской и американской культурам (кстати, и сам Аксёнов с его лексикой, которой при перепечатке «узка» кириллица, также пишет на своеобразном «яки» – русско-американском языке).
Как уже говорилось, осознание того, что «Остров Крым», как бы это сказать, – повесть с двойным дном, и что белогвардейцы тут ни при чём, в общем-то присутствует. Так, Ксения Зорина пишет в «Русском журнале»: «Сейчас произошло именно то, что описано у Аксёнова: Россия превратилась в остров Крым. Всё это не о несуществующем острове, а о сегодняшней Москве, о двойственности жизни в постперестроечную эпоху». Понятно, имеется в виду, что победили не потомки белых, а диссиденты и, шире говоря, интеллигенты-либералы, нашедшие общий язык с антисталинистской партноменклатурой, Гонгуты и Кузенковы.
Остается лишь развить эту мысль и в свете этого рассмотреть основную идею повести, вокруг которой крутится весь сюжет, детище её главного героя Андрея Лучникова – Идею Общей Судьбы.
Андрей Лучников среди них – самый народолюбивый. Он идеалист, готовый ввергнуть любимый им бесшабашный и прекрасный остров О‘Кей в пасть ощерившемуся ядерными ракетами имперскому гиганту ради «возрождения русского народа», он сам готов пойти в Сибирь и принять смерть, если потребуется… Он ненавидит старых врэвакуантов с их белым патриотизмом и снобистским презрением к народу, оставшемуся на том берегу залива. «…шесть десятилетий вы на своей Базе Временной Эвакуации наслаждаетесь комфортом, свободой и спокойствием, в то время, когда наш народ кровью истекал под сталинскими ублюдками, <…> прозябает в бесправии, темноте духовной, скудости и лжи…» – восклицает он в самом начале повести. В конце повести, на рауте, посвящённом его победе в традиционных крымских автогонках «Антик-ралли». Лучников так формулирует перед журналистами Идею Общей Судьбы: «…мы призываем <…> в конечном историческом смысле к воссоединению с Россией, то есть к дерзновенной и благородной попытке разделить судьбу двухсот пятидесяти миллионов наших братьев, которые десятилетие за десятилетием сквозь мрак бесконечных страданий и проблески волшебного торжества осуществляют неповторимую нравственную и мистическую миссию России…» (курсив наш. – Р. В.). При этом характерно, какая судьба – уж простите за каламбур – ждет по мере развертывания повествования идею общей судьбы…
А ждет её крах, сопровождающийся крахом в личной жизни её создателя и пропагандиста – Андрея Лучникова. Впрочем, Лучников, кажется, с самого начала не очень-то уверен в ней. Достаточно потрясения в личной жизни – предательства московской любимой – и Лучников не стесняется в выражениях по поводу всех советских людей, всей Большой России: «Вот моя Родина и моё счастье – остров Крым посреди волн свободы. Мы никогда не сольёмся с вами, законопослушные, многомиллионные, северная унылая русская сволочь. Мы не русские по идеологии, мы не коммунисты по национальности (очень интересно, что коммунизм здесь связывается с национальностью, и именно русской, Аксёнов понимает укоренённость общинных идеалов в национальном характере русских, он только не приемлет этого и за это ещё больше презирает русский народ. –Р. В.), мы – яки-островитяне, у нас своя судьба, наша судьба – карнавал свободы…» В конце же повести, оглушённый и подавленный аннексией острова советскими войсками, ранением отца, гибелью журналистов под прикладами советских автоматчиков, танками на улицах мирного Симфи, готовящегося встречать «русское войско» цветами и флагами, Андрей вообще разочаровывается во всякой политике: «Вдруг в этот момент вся история, философия и политика сгорели словно куча старых газет, и он ощутил себя лишь мешком протоплазмы, жалкой живой сферой, вместилищем чего-то дрожащего, жаждущего защиты». Эксцентрик, джазмен и богемный прожигатель жизни Эндрю Луч честно пытался стать народолюбцем-патриотом, русским человеком Андреем Николаевичем Лучниковым, но в конце концов не вышло, он вернулся к себе, к своей самозамкнутой монаде личности вполне в либеральном духе, он так и остался яки-островитянином, участником нескончаемого постмодернистского карнавала. И в конце, перед самым арестом Лучникова, его духовник, отец Леонид, читает место из Евангелия о соблазнителях и их горькой доле, и понимаешь, что сама идея общей судьбы – крымчан и русских, либеральной интеллигенции и русского народа – есть для Аксёнова соблазн, смертельно опасный для интеллигенции.
Почему же такая «замечательная» либеральная интеллигенция не может быть со своим народом, разделять его тяготы, тащить его в «передовое» демократическое общество? Почему вечно пьяный, почти бессмысленный, если не считать экзальтированного самовыражения, карнавал она предпочитает серьёзной, исторически благородной работе по воспитанию своего народа? Аксёнов даёт в повести совершенно определённый ответ на этот вопрос: перевоспитание русского народа в либеральном духе, дабы он также вошёл в семью «исторически избранных», «цивилизованных», где уже давно находятся европейцы, бесперспективно и прямо невозможно. По Аксёнову, русский народ обладает неполноценным национальным характером, который виной всем вывертам его истории, её отличиям от истории «цивилизованного» Запада. Мы должны подчеркнуть: согласно Аксёнову дело не в коммунистическом тоталитаризме, который «отбросил» русских от «западной цивилизации», нет, дело в пресловутой русской ментальности. Мы уже приводили цитату, где герой Аксёнова Лучников называет русских «коммунистами по национальности», естественно, в устах диссидента – это оскорбление, он ведь признаёт полноценными только «либералов по национальности». Приведем и другую, цитату, ещё более выразительную. В самом начале повести Лучников рассуждает: «Значит, нечто общее есть в Москве и в Симферополе? Общее нежелание замечать существующие, но неприятные факты, цепляние за устаревшие формы: все эти одряхлевшие “всероссийские” учреждения в Крыму <…> и московское непризнание русских на Острове…» Лучников делает из этого характерный вывод: «…но раз и у нас тут существует такая тенденция, значит, может быть, и не в тоталитаризме тут отгадка, а может быть, просто в некоторых чертах национального характера-с?». Дальше идёт неповторимое аксёновское ёрничество, граничащее с оскорблениями, про гадости, вытекающие из особенностей национального характера… Любопытна между прочим выборочность обвинений Аксёнова. Евреи, воссоздав собственное государство, сделали в нём официальным языком уже тысячелетия мёртвый библейский язык иврит, это выглядит так же, как если бы Сталин сделал государственным языком в России церковнославянский – и ничего, Аксёнова не удивляет консерватизм евреев и привычка сохранять устаревшие формы. Англичане давно уже по сути разрушили институт монархии, в стране в действительности веками правят буржуа, королю или королеве остаётся вполне бутафорская роль, даже вопрос: сколько денег должен расходовать королевский двор – решает парламент. Недавно одного из членов королевской семьи, по сообщениям газет, оштрафовали за то, что он вздумал охотиться в Королевском парке! Казалось бы, это просто издёвка над настоящей монархией, лучше уж откровенная демократическая республика, чем этот гнусный спектакль, но нет, англичане цепляются за анахронизм монархии, и Аксёнова это вовсе не удивляет и не вызывает у него желания порассуждать о национальной неполноценности англичан. В США давно уже установилась двухпартийная система, никакая другая организация, помимо республиканцев или демократов, заведомо не имеет шансов пройти в Конгресс, причём эти две партии даже не имеют своих политических программ, а лишь предвыборные обещания, их лидеры, придя к власти, ведут примерно одинаковую политику. Ситуация мало чем отличается от «выборов без выбора» в Верховный Совет СССР… Тем не менее у Аксёнова неполноценные именно русские, но никак не американцы.
Как говорится, что дозволено Юпитеру, не дозволено быку. Никакой логики в рассуждениях Аксёнова, конечно, нет. Просто Аксёнов животно ненавидит русских и, замечая в их поведении даже малейшие несообразности, не желая ни в чём разобраться, сразу же клеймит их как «исторических уродов», а то же самое у евреев, англичан, американцев он либо не замечает, либо оправдывает. А ведь так рассуждает наиболее русофильски настроенный аксёновский герой. Все же другие вроде кинорежиссёра Гангута без мата говорить о нацио-нальных особенностях русских не могут. И одна из основных идей повести, пронизывающая всю её и являющаяся опорой для её трагической развязки – это идея о некоем врождённом мазохизме русских, об их стремлении сделать себе хуже, уничтожить себя… В этом обвиняют русских, не особо стесняясь в выражениях, и режиссёр Гангут и татарин Мустафа – друг сына Лучникова, и его гёрл-френд и осведомительница КГБ Таня Лунина, и многие другие. Авторский текст последних глав просто вопиёт: идея Общей Судьбы, которая охватила Крым благодаря умелой пропаганде сторонников Лучникова, была популярна лишь в силу подспудного маниакального желания даже «лучших, либеральных русских» погибнуть ради великой идеи и сгубить всё хорошее, что у них было. В этом смысле символично самоубийство либерального партфункционера Кузенкова перед самым захватом острова советскими войсками, он бросается в море с полубезумным бредом об основополагающей идее, которая манит и зовёт умереть…
Конечно, как уже говорилось, любое произведение литературы, особенно если оно написано на общественно-политические темы, отражает имеющиеся в определённом сегменте общества тенденции, их борьбу, предлагает определённое разрешение этой борьбы. «Остров Крым» писался в конце 1970-х годов и именно для либеральной интеллигенции российских мегаполисов, в основном двух столиц – Москвы и Ленинграда. Это было время, когда интеллигенция внутри страны постепенно стала разочаровываться в социалистическом идеале, пусть даже в «демократическом» «цивилизованном» варианте, который предлагала, например, теория конвергенции раннего Сахарова, и переходит на позиции откровенного антикоммунизма и антисоветизма. Л. М. Алексеева отмечает, что в течение 10–15 лет после ХХ съезда партии оппозиционная интеллигенция пыталась вписаться в рамки Системы, а потом превращается в непримиримого врага советского строя (Л. М. Алексеева «История инакомыслия в СССР»). Диссидент В. Буковский также отмечал, что ещё в 1960-е годы, когда действовал полуофициальный советский Гайд-парк – площадь Маяковского, где собирались фрондирующие литераторы, среди тамошней молодёжи много было неомарксистов и сторонников социализма с человеческим лицом (сам Буковский с гордостью сообщает, что он уже тогда был либералом-западником и антикоммунистом) (В. Буковский «Гайд-парк по-советски»).
Конец 1970-х годов – время написания Аксёновым «Острова Крым» – это время образования в СССР подпольных хельсинкских групп, которые открыто выдвигают к СССР те же претензии, что и либерально-демократические режимы Запада – нарушения прав и свобод человека в их либеральном прочтении. Очевидно, что большинство диссидентствующей интеллигенции уже не ведёт речь о реформировании СССР, о придании социализму человеческого лица.
И в это время и возникает вопрос: как относиться к народу, к стране, которая была и остаётся Россией, хоть и несколько десятков лет носила другое название – СССР? До этого он не ставился по вполне понятным причинам: пока диссиденты хоть немного были «левыми», заявления о том, что главное – благо народа, были для них самоочевидными. Ещё Сахаров воспринимал себя как борца за «народное дело» против «антинародной» коммунистической власти (другое дело, что в действительности всё обстояло наоборот: Советская власть при всех её издержках, бюрократизме и грубости была именно народной, а Сахаров был объективным пособником Запада в деле её разрушения). Теперь же, когда диссиденты стали либералами, народолюбие для них перестало быть обязательным (в конце концов и генерал Пиночет был либералом, и именно ради либеральных экономических реформ он проехался по чилийскому народу катком военно-полицейских репрессий). А на этот судьбоносный вопрос, возможно, было два ответа. Первый: российская либеральная интеллигенция имеет с народом общую судьбу, она будет бороться с ненавидимым ею коммунистическим строем за народ, а после победы будет проводить либеральные реформы в интересах народа и в «щадящем режиме». Второй: российская либеральная интеллигенция не имеет с народом общей судьбы. Русский народ обладает неполноценной ментальностью, коммунизм – это не роковая случайность в его истории, а вполне закономерное явление. Поэтому никаких попыток щадить народ, учитывать его интересы, защищать его быть не должно. Народолюбие погубит интеллигенцию. Если советскому режиму предстоит рухнуть, то реформы должны проводиться самым беспощадным способом, если они ударят по русскому народу, тем лучше, его судьба – сгинуть в истории, либеральная интеллигенция постепенно вырастит из его остатков новый народ, «россиян-яки», говорящих на смеси русского и американ-инглиш и впитавших «демократические ценности» с молоком матери.
Как уже говорилось, в повести Аксёнова предпочтение отдаётся второму ответу. Рассуждения героев Аксёнова, особенно сына Андрея Лучникова – Антона, перед самым падением Крыма расшифровываются очень легко: никакой жалости к «этому народу», фатально неполноценному и тоталитарному в основах своей культуры, никаких компромиссов с советским государством, с этой действительно «истинно народной», то есть как раз подходящей для «этого народа» тоталитарной властью, главное сохранить свой «остров О‘Кей», мирок либеральной интеллигенции, который есть проект будущей «демократической России», нужно ещё два-три поколения, чтобы появился и окреп не русский, а «российский народ», «яки-новые русские», которые будут лишены комплексов и неполноценности русских и которые и станут полноценными гражданами «новой нетоталитарной России».
Ответ Аксёнова был услышан и принят; видимо подспудно в сознании либеральной интеллигенции уже шла борьба, которая всё больше склонялась в сторону такого ответа, Аксёнов лишь придал ему удачную литературно-художественную форму. И с этого момента характер и стиль будущих реформ в России, начавшихся – к удивлению будущих реформаторов – очень скоро после опубликования «Острова Крым», а именно – их беспрецедентная жестокость и равнодушие по отношению к простому народу были предрешены.
Итак, «Остров Крым» – произведение веховое для истории советской либеральной интеллигенции. Он являет собой символ полного отрыва её от народа, сознательного нежелания разделить его судьбу, более того, перехода к презрению собственного народа. «Остров Крым» вскрывает ту мировоззренческую лабораторию, в которой формировались чубайсы с их циничными откровениями о том, что гибель 30 миллионов советских пенсионеров, презренных «совков» – лишь благо для «новой России».
Неизвестно, на что рассчитывали реформаторы – на то, что народ будет смиренно терпеть экономический и культурный геноцид, сопровожда-емый нескончаемыми оскорблениями в адрес всего русского со стороны придворных «мастеров культуры»? Неужели наши либералы настолько поверили в ими же сочиненный чёрный миф о стране рабов? Когда же народ – о нет, не поднялся, всего лишь зашевелился и угрожающе заворчал, что выразилось в том, что он «прокатил» на выборах в Госдуму представителей крупнейших либеральных партий, которые с присущим им самомнением не сомневались в своей победе, и поддержал президента Путина за патриотическую риторику, за аресты олигархов, за атаку на антинациональное НТВ, прощая ему даже связь с ненавидимой ельцинской Семьёй, либералы «дали задний ход». Нет, конечно, такие глыбы российского неолиберализма, как Гайдар и Чубайс, остались непреклонными и заявили, что каяться им не в чём. Оно и понятно: в народе их настолько ненавидели, что в «покаяния» их всё равно никто не поверил бы, а вот последних сторонников из среды стареющей перестроечной демшизы и, главное, заграничных спонсоров за такие экзистенциально-психологические курбеты запросто лишиться можно… Но опальный олигарх Ходорковский, скажем, уже мог себе позволить разворот на сто восемьдесят градусов, и вот он в письме из тюрьмы сетовал, что «демократы» превратили Россию в «поле для охоты», совсем забыв об интересах её народа. А затем и И. Хакамада, возглавив движение «Наш выбор», стала заявлять об ошибках либеральных реформаторов девяностых годов и о забвении «социальной проблемы» при «переходе к капитализму».
Скорее всего, это была лишь хитроумная политическая тактика. Во всяком случае большая часть либеральной интеллигенции, если судить по «демпрессе», продолжает по-прежнему относиться к России как к «полю для охоты», а к её народу – как к аборигенам, численность которых нужно свести до экономически необходимого минимума… Иначе говоря, мировоззрение, пронизывающее аксёновский «Остров Крым», остаётся актуальным для теперь уже постсоветской либеральной интеллигенции. И потому трагический конец повести в конце концов оказался пророческим – не «с точностью до наоборот», а буквально.
Несколько лет назад на российские телеэкраны вышел сериал «Зулейха открывает глаза». Он заставил российских любителей кино и литературы снова заговорить о романе Гузели Яхиной, который был опубликован в 2015 году и лёг в основу сюжета телесериала. Разговор получился, как и следовало ожидать, эмоциональный и большей частью бесплодный. Однако тема настолько важна, что к ней обязательно нужно вернуться. Понимать своё прошлое необходимо, чтобы разобраться в настоящем.
Отзывы были противоположные – от выражений восторга до проклятий и даже оскорблений. Это понятно, роман не рядовой, написан на непростую тему – 1930-е годы, раскулачивание, да ещё на фоне отношений русских и татар, можно было ожидать такую разноголосицу. Удивляет другое – насколько трафаретно восприняло роман (и сериал) политизированное большинство, причём независимо от партийной принадлежности. Одни кричали, что это блестящий памфлет, обличающий «людоедскую политику Сталина». Другие отвечали – это возмутительный пасквиль на прекрасную эпоху первых пятилеток, создания социалистической деревни, культурной революции… Отчасти в этом виноваты и создатели сериала, которые превратили в антисталинский лубок экзистенциальное произведение Яхиной, которое вообще-то называется «Зулейха открывает глаза», а не «Сталин убивает крестьян»… Сама автор, кстати, вежливо предупреждала своих не очень понятливых доброхотов: «Я хотела донести мысль о том, что даже в очень большом горе может быть спрятано зерно будущего счастья. <…> По большому счёту это книга о преодолении мифологического сознания»[7]. Но похоже такие персонажи, как Чулпан Хаматова (исполнитель главной роли в сериале), сказавшая, что ненавидит праздник Победы, потому что это трагедия русского и немецкого народов[8], неспособны понять это. Они лишены того органа, который позволяет чувствовать диалектическую сложность правды жизни. Ненавидя «ежовских костоломов», они превратились в их точные подобия и на всё смотрят лишь с точки зрения политики… Тот следователь, который бил Заболоцкого, вероятно, тоже искренне думал, что причудливые персонажи поэта-обериута – всего лишь намеки на тех или иных политиков.
Не будем им уподобляться. Зададим себе простой вопрос: почему роман называется «Зулейха открывает глаза»? (эта фраза повторяется в тексте как рефрен несколько раз – сперва в самом начале, когда речь идёт о деревенской жизни Зулейхи, а потом – в конце, когда в Сибири она уже стала совсем другим человеком). Очевидно, перед нами иносказание. Для того, чтобы открыть глаза, Зулейха должна была жить с закрытыми глазами, а потом, в результате тех событий, что описаны в романе, она стала видеть мир… Кем же была Зулейха в начале романа?
Забитой, покорной женой своего супруга Муртазы – жёсткого деревенского кулака, который её бил и насиловал. Уже отсюда, кстати, видно, как далека Яхина от наших антисоветских обличителей коллективизации, рисующих кулаков «справными добрыми хозяевами» и прекрасными людьми. Кулак Муртаза мало что бьёт жену и держит её в «черном теле», заставляя её спать на сундуке и превратив в золотаря при своей полусумасшедшей матери! Он ещё и прячет зерно от властей на кладбище… в могилах своих умерших дочерей, прикопав туда гроб с зерном! Не боится Муртаза ни Бога, ни кладбищенских духов, а всё потому что он сам – живой мертвец, упырь, как и полагается любимому сынку своей матери Упырихи, которая во время голода конца XIX века, когда Муртаза был грудным младенцем[9], уморила своих девятерых маленьких детишек ради любимого упырёнка Муртазы (на деревне сплетничали, что она, чтоб выжить и иметь молоко, ещё и съела их тела – старуха так фальшиво этим возмущается, что видно: слухи правдивые).
Жестоковыйный злодей, выросший на крови своих невинных братьев – вот образ кулака, который предлагает Гузель Яхина! Как тут не вспомнить, что русские крестьяне тоже называли своих кулаков «кровопийцами», то есть вампирами-упырями.
Муртаза перед угрозой потерять обожаемую собственность («Моё!» – нутряно вопит он) жестоко убивает беззащитное животное, их единственную корову, кроша её ещё живую, только оглушённую – топором (корову, кстати, зовут Кубелек – бабочка. Забрызганный кровью Упырь, зарубающий топором бабочку – да это ведь губитель души – душегуб!). Он пытается отравить коня – причём руками жены, которой подсовывает отравленный сахар (жену схватят – не жалко, они с матерью уже сговорились, что он заведёт другую семью после смерти Зулейхи). Да и погибает Муртаза не «безвинной овечкой», а потому что бросается с топором на представителей власти – такого пристрелили бы на месте в любой самой демократической стране мира!
Но вернемся к Зулейхе. Над ней издевался Муртаза, издевалась его мать Упыриха, убийца своих детей. Чего стоит эпизод, где она просит невестку сильнее попарить её в бане, а потом обвиняет в избиении и провоцирует сына на жестокое наказание, которое закончилось изнасилованием. Тот факт, что Зулейха из-за своей забитости ещё и хвалит мужа (мол, не сильно бьёт, а мог бы и вовсе убить или бросить в лесу!), только подчёркивает бесчеловечность происходящего.
И дальнейшая её судьба в этой семейке была столь же легко предсказуема, сколь и печальна. Независимо от того, что бы с ней ни произошло – то ли умерла бы от побоев, то ли дожила бы до старости и, возможно, превратилась в такую же Упыриху при своём сыне Юзуфе – Зулейха так бы и «не открыла глаза», так бы и не осознала себя личностью, достойной любви и свободы (не в либеральном, политическом, а в экзистенциальном смысле). Любая попытка открыть глаза, почувствовать себя человеком разом погубила бы её.
Между прочим, в классической русской литературе есть точное соответствие этому сюжету Яхиной – это драма Катерины в «Грозе» Островского. У бедной Катерины была своя Упыриха – свекровь Кабаниха и свой Муртаза, хоть и, скорее, малахольный, чем грозный, но от этого не менее, а даже более, как-то иезуитски жестокий – Тихон. Катерина попыталась найти отдушину в любви – и погибла.
Островский тоже рисует разложившееся традиционное общество, которое уже утеряло все свои светлые стороны – искреннюю религиозность, уют родственной близости, тепло круговой взаимопомощи. При этом его тёмные стороны выросли до чудовищных размеров. Нарождающаяся индивидуальность, личность, задыхается в этом затхлом умирающем мирке, она обречена на гибель, даже бунт её бессмыслен.
Таким мирком была русская провинция XIX века и татарская (да и русская!) деревня начала ХХ века. И, как я уже говорил, печальная доля ждала Зулейху – либо смерть физическая, от побоев, либо смерть духовная, превращение в Упыриху. Упыриха ведь тоже не всегда была такой, в конце романа выясняется, что в молодости свекровь Зулейхи (по характеру больше похожая не на свою невесту, а на Катерину Островского – по-своему сильная, задиравшая своего слабовольного мужа и терпевшая от него побои) тоже бунтовала. У неё была несчастная любовь и она сбегала в священный лес-урман – «смерти искать».
Но в судьбу Зулейхи властно ворвалась Советская власть, которая искореняла старый быт и строила новую жизнь, которая производила модернизацию. Спору нет, она делала это жестоко, так что жизни отдельных людей гнулись и ломались, как щепки под железным колесом (а где модернизация происходила безболезненно? – наши вздыхатели по всему западному пусть почитают романы Диккенса, описывающие эпоху модернизации в Англии!). Но эта жестокость несла с собой зёрна добра – иногда бессознательно, а иногда и сознательно, как это всегда бывает в нашем подлунном мире, где добро перемешано со злом.
Советская власть разрушила традиции крестьянской общины, она боролась с религией. В этом большая трагедия, потому что речь идёт о сломе вековых устоев, в которые люди вросли мясом и плотью. Вместе с тем община уже разлагалась, а что касается религии, то роман о Зулейхе показывает, что в качестве живой веры к этому времени сохранились в основном языческие суеверия. Формально Зулейха – мусульманка, но ни разу в ходе повествования не читает намаз, в мечети бывает лишь дважды в году, зато постоянно приносит жертвы духам околицы, дома и бани. Бог для неё – не милосердный Творец, а аналог античного рока, который не знает добра и зла и безжалостно убивает одного за другим её маленьких дочек (да и сына бы добил, но нет ему права заглянуть в сибирский Семрук, где живут посланные на страдания и на рабство, но всё равно по сути – весёлые и свободные люди!). Даже красноармейцы, зайдя в дом Зулейхи в Юлбаше, плюются: «язычники!» О таком же фольклорном характере православия большинства русских крестьян начала ХХ века хорошо свидетельствуют революционные поэмы Есенина, где герой молится… корове.
Но она же – Советская власть, уничтожив общину и религию, принесла в деревню электрический свет, грамоту, детсады и школы, больницы и элементарную гигиену. Она же оторвала людей от идола рода и открыла для них возможность стать личностями. Причём это касается даже тех, кто от неё пострадал, как Зулейха и её сотоварищи по «сибирскому аду». У Зулейхи убили мужа, её арестовали, услали в Сибирь. Но итогом страданий Зулейхи в Сибири стало её раскрытие как женщины, как личности в любви к Игнатову, превращение её «из забитой женщины в человека», как сказала сама Яхина в интервью, которое я уже цитировал. Итогом стала возможность для её сына Юзуфа поехать в училище в Ленинграде и стать известным художником (без советской модернизации, кстати, это было бы невозможным ещё и потому, что в рамках дореволюционной, татарско-мусульманской культуры человек с талантом художника не мог бы раскрыть своё дарование).
То же самое и с другими персонажами романа, только у них эта диалектика исторического добра и зла, преломившаяся в их судьбах, к сожалению, лишь намечена. Так, профессор Вольф Карлович Лейбе, попав в Сибирь, избавляется от удобного кокона «добровольного безумия», в котором он прожил 10 лет и жил бы до самой смерти, если бы в его судьбу не вторглась подлость домработницы Груни, решившей расширить свою жилплощадь при помощи ложного доноса в ОГПУ. В Сибири доктор стряхнул с себя «яйцо безумия» (как он сам это называл) и снова начинает служить людям, спасая их жизни. Так, без Лейбе, очевидно, умерла бы при родах и сама Зулейха, и это понимают все в поселке (да, собственно, и нет в поселке человека, который не прошёл бы через лазарет Вольфа Карловича).
Это же касается ленинградского художника Иконникова, у которого был талант, но он жил как приспособленец, лепил бюсты Сталина и других партийных вождей, топил свою жизнь в пьяном разгуле. И так бы и дальше «лепил усатые бюсты» (как говорят ему товарищи по страданиям), если бы не несправедливое, безвинное наказание, которое не просто делает его настоящим художником (у него даже была «настоящая выставка» – с пейзажами Парижа и Петербурга и с самыми интеллигентными посетителями!), но и превращает в учителя другого настоящего художника – Юзуфа.
Это не значит, конечно, что преследования безвинных, беспорядочный террор, подлость доносчиков хороши. Это значит лишь, что, как верно заметил Михаил Лифшиц, в истории всегда есть два пути развития событий: светлый и тёмный, и тёмный, при всех издержках, тоже по-своему ведёт к искомой цели и несёт в себе искажённую правду (не лишне вспомнить, что Лифшиц потому критиковал и сталинистов, и антисталинистов, что видел в сталинизме именно такой тёмный, но диалектически сложный путь развития советского общества).
Автор тоже говорит об этом, но, похоже, сама до конца не понимая того, что ею сказано как художником, а не как человеком. Здесь творческий дух писательницы оказался выше её личных либеральных и антисоветских стереотипов, что выказывает её явную талантливость, ведь только талант дышит где хочет, даже в уме мелко философствующего либерала… Тут вспоминается противостояние Толстого-художника и Толстого-публициста и философа при всей несопоставимости дарований русского классика и Яхиной.
Я говорил о том, что сама Яхина увидела в своём романе преодоление мифологического сознания. На первый взгляд это действительно так. В начале романа Зулейха живёт в мире мифологическом – рядом с Убылы карчык (Упырихой), Иясе (домовым), Басу капка иясе (духом околицы) Шурале (лешим)[10]. Она подаёт жертвы и домовому, и баннику, и духу околицы, боится Упырихи (которая, кстати, видит вещие сны), постоянно молится Всевышнему (не столько Богу монотеизма, сколько, как я уже говорил – слепому року). В этом мире по замыслу автора всё перевёрнуто, даже лошадь зовут Соловей (Сандугач), а корову – Бабочка (Кюбелек) (как не вспомнить Маркса с его «камерой обскурой» и «ложным сознанием»!). Живя в этом мире, Зулейха не верит, что «есть в этом мире места, куда не проникает взор Аллаха» (этот недоумённый вопрос она задает мужу в лесу в начале).
В течение трагичных, тяжелых, роковых в античном смысле, и поэтому по-своему необходимых событий романа происходит веберовское расколдовывание мира. Она оказывается в мире ХХ века, где вроде бы ничего и никого выше этого мира нет. В нём есть дом на колесах, вагон, но у этого дома нет своего домового, есть лес, в котором охотится Зулейха, но у этого леса тоже нет своего духа, которому нужно подносить жертвы. Скорее, сама Зулейха – здесь госпожа леса, она превратилась в Сибири в искусного охотника, понимающего каж-дое движение зверя (хотя в деревне даже боялась взглянуть в сторону урмана!). И в этом расколдованном мире Зулейха, как замечает автор, если и не обретает счастье, то впервые чувствует, что ей хорошо, спокойно. Её оторвали от родного дома, её окружают чужие люди, но ей впервые хорошо. Ей не так больно дышать – как сообщает нам последняя фраза романа.
Но, может быть, это только автору-человеку – либералу и западнику по убеждениям (в число которых входит, как известно, агностицизм), кажется, что радость Зулейхи – от Богооставленности этого мира? А автор, живущий в тексте как его демиург, считает иначе. В конце романа есть место, где к Зулейхе, которая от голода потеряла молоко и не знает, как спасти младенца Юзуфа, является в бреду её свекровь Упыриха и с укоризной говорит: «А я своего ребенка накормила». Она намекает на то, что во время такого же голода она уморила других своих детей ради любимого сына Муртазы и даже ела их плоть и пила кровь, чтоб появилось молоко. Упыриха искушает Зулейху: напои ребенка кровью (правда, тогда ясно: Юзуф станет вторым Муртазой). И Зулейха действительно спасает ребенка, поя его кровью, но своей. То есть ради спасения безвинной души она приносит в жертву не своих детей, а саму себя. Перед нами противоположность языческого сознания и христианского…
А. Ф. Лосев писал, что немифологического общества не существует, потому что личность не может не воспринимать мир через призму мифа. Но мифологии бывают относительные и абсолютная, и если разрушить относительные мифологии, то перед нами встанет Абсолютный Миф. Поэтому и из зла может родиться добро, ведь в этом мире нет чистого зла, в нём на дне проглядывает искаженный образ добра, и даже безбожное стремление к справедливости и общему благу ведёт, пусть и извилистыми путями, к Богу.
Но вернёмся к советской теме. Теперь понятно, что приклеить к этому роману ярлык антисоветского мог только тот, кто ничего в нём не понял (а может, даже не читал, как известный блогер Варламов, который в своём ЖЖ заявил, что роман не читал и фильм не смотрел, но раз они антисталинские – приветствует). Ведь Советская власть во всей её противоречивости и сложности для Зулейхи воплотилась в образе красноармейца Игнатова – смелого, безжалостного к врагам, в чём-то наивного, в чём-то запутавшегося, но доброго человека, с большим сердцем, с верой в справедливость, увы, не оправдавшейся в его жизни. Игнатов – это человек, который убил мужа Зулейхи, отца её умерших дочек и выжившего сына. Зулейха страдает от того, что полюбила убийцу мужа, что тает как мёд, когда его видит. И муж, даже после смерти, винит и не отпускает её – медведь, который помешал любви Зулейхи и Игнатова и который чуть не сгубил Юзуфа – это ведь явление в зверином образе упыря Муртазы. Показательно, что, когда Зулейха и Юзуф бегут из Семрука, близ околицы валяется расколовшийся череп того медведя, в котором птичье гнездо с двумя птенцами.
Но Игнатов – это и человек, который освободил её от упыря Муртазы и свекрови Упырихи. Недаром же отряд Игнатова, едущий навстречу Муртазе и несущий ему гибель, поёт: «…добьемся мы освобожденья своею собственной рукой», и Зулейха, понимая смысл незнакомой ей песни, думает: «Слова-то какие хорошие – про свободу!» Недаром красноармейцы, ещё не заподозрившие в Зулейхе жену кулака, весело окликают её: «Зеленоглазая!» и у неё ёкает сердце: никто никогда, кроме отца в детстве, её так не называл…
Игнатов – человек, который угнал Зулейху в Сибирь, но он и человек, который спас ей жизнь, вырвав её из лап следователя-костолома, вытащив тонущую Зулейху за косы из реки, приставив её в поселке к кухне, что позволило выжить ей самой и сыну.
Наконец, он – человек, с которым она впервые и единственный раз в жизни познала короткое женское счастье, который усыновил и обеспечил счастье её любимого сына Юзуфа, дав ему своё отцовство и свою фамилию и открыв ему путь в большую жизнь, где есть Ленинград и Париж, Рембрандт и Шекспир… (согласно первому варианту романа, Юзуф-Иосиф[11] становится всемирно известным художником, эмигрирует из СССР во Францию, и повествование ведется от лица его дочери – тоже Зулейхи, которая живёт в Париже).
Легко догадаться, что отношение Зулейхи к Игнатову по замыслу писательницы символизирует весь спектр отношений народа тридцатых годов к Советской власти – как к губительнице и как к спасительнице, как к ненавидимой и как любимой (то, что Зулейха – символ народа, ясно по указанию автора, что она была похожа на женщину с плаката «Родина-мать»)…
Собственно, судьба Игнатова – это и судьба Советской власти, ведь он остаётся никому не нужный, всеми брошенный и преданный, но с памятью о любви, о надеждах, о мечтах, которые были в его жизни… (а выбросивший его с должности и из органов мародер и подлец Кузнец, если хотите, воплощает уже «постсоветскую власть»…)
В своё время Михаил Лифшиц так обрадовался первой повести Солженицына, потому что был в душе уверен, что по античному страшная, но величественная трагедия сталинизма должна найти своё выражение и разрешение в литературе. Иначе все эти миллионы переломанных судеб и сгубленных жизней, которыми сопровождался переход от мира Муртазы к миру Игнатова и Юзуфа, останутся не то что напрасными – немыми памятниками им стали заводы и фабрики, индустрия социализма, выстроенная за счёт этих страданий, но непреодолёнными (что и произошло – Сталин остаётся ментально нашим современником, оттого мы так горячо и интимно спорим о нём и его наследии). Сталин и его эпоха смогут уйти в прошлое окончательно, только если в советской и русской культуре осуществится художественный катарсис. Без мудрёных рассуждений о мировом зле и великом инквизиторе, а просто и естественно – через рассказ о простом, рядовом русском, советском человеке, таком как Иван Денисович (Лифшиц и Твардовский особо радовались, что герой повести Солженицына – не интеллигент). Увы, Солженицын не оправдал этих ожиданий, превратился в обличителя и политического ритора, так и не успев укрепиться в позиции настоящего реалиста, просто держащего в руках бесстрастное зеркало, отражающее мир и являющее добро и красоту, лежащие в его основании.
Но появление в современной литературе таких фигур, как Яхина, возможно, снова обнадежило бы Михаила Александровича. По-моему, в этой густо напоенной мифологией и жизненной трагедией эпопее есть зерно такого катарсиса и зерно, гораздо более увесистое, чем то, что усмотрел в «Одном дне Ивана Денисовича» Лифшиц. В конце романа Зулейха рассказывает своему сыну Юзуфу – пока что мальчишке, но в будущем – гениальному и всемирно известному художнику – легенду о птице Семруг (и не случайно её имя перекликается с названием поселка ссыльнопоселенцев), и после этого из добытой ею дичи вылетает изумрудное перо и парит в воздухе. И мы понимаем, что это перо из легенды – то самое перо Семруг, которое некогда «упало на Китай, покрыв страну сиянием и сделав всех китайцев искусными художниками». И вот-вот это перо исторгнет сияние и из земли нашей многострадальной Родины…
Английский писатель, поэт, публицист, эссеист Эрик Артур Блэр чрезвычайно известен во всем мире. Правда, больше не под своим именем, а под псевдонимом «Джордж Оруэлл». Но при этом его поклонники, как правило, не подозревают, что Блэр-Оруэлл был чрезвычайно плодовитым автором. Он регулярно публиковал романы, повести, воспоминания, культурологические эссе, не говоря уже о газетной и журнальной публицистике. Его наследие составляет 20 внушительных томов. Однако их содержание начисто забыто даже на его Родине, не говоря уже о других странах. Он так и остался для всех автором всего лишь двух произведений – небольшой повести-сказки «Скотный двор» и развивающего её идеи также не очень объемного романа – «1984».
О литературных достоинствах этого единственного стоящего внимания произведения Оруэлла мне говорить трудно. Вероятно, они есть. Но литературоведы давно уже выяснили, что оно во многом повторяет роман «Мы» Евгения Замятина, который Оруэлл, безусловно, читал. Английский критик Исаак Дейчер утверждал даже, что Оруэлл в «1984» «заимствовал идею, сюжет, главных героев, символику и всю атмосферу» замятинского романа. Но литературные достоинства «1984» – это не то, что превратило скромного английского писателя в кумира миллионов.
«1984» стал политическим памфлетом, который сыграл огромную роль в западной пропаганде в годы «холодной войны». Его с восторгом приняли такие личности, как Черчилль, Бжезинский, Арендт (что Оруэлла, который всю жизнь считал себя социалистом, как минимум должно было насторожить). Этот роман читали по вражеским «радиоголосам», «свободолюбивые» советские интеллигенты привозили его на Родину из заграничных командировок под вторым дном чемодана, его переводили, перепечатывали на машинках и распространяли в самиздате. В определённых кругах им до сих пор принято лишь восхищаться. Всякие попытки подвергнуть его критическому анализу рассматриваются как посягательство на «святыню». Между тем этот роман даже в качестве памфлета вызывает множество вопросов, и один из самых главных касается его адресата.
Сам Джордж Оруэлл был убежден, что его антиутопия направлена против советского социализма. Хотя, между прочим, в тексте романа речь идёт о его Родине – Англии и в неприглядном виде представлен именно английский, а не евразийский социализм. К этому казусу мы ещё вернемся, потому что это – не простая случайность.
Как известно, по своим убеждениям Оруэлл был полутроцкист, полулиберал, искренне ненавидел Сталина, именуя его не иначе как «мерзкий убийца» и даже возмущаясь, как Черчилль мог вступить с ним в союз. При этом Оруэлл был врагом не только Сталина, но и всего советского строя. «Начиная с 1930 года у меня было уже слишком мало аргументов в пользу того, что Советский Союз развивается в направлении того строя, к которому можно было бы применить понятие подлинного социализма…» – писал он.
Намеки на советскую действительность и правда разбросаны по всему роману: Большой (в другом переводе – Старший) Брат изображается как коренастый усатый мужчина, Голдстейн подозрительно похож на Троцкого, Океанией управляет Партия, которая во всяком случае на уровне идео-логии считается рабочей (даже форма партийцев имеет своим прообразом комбинезоны рабочих).
Поэтому идея о том, что «1984» – это роман об СССР, получила широкое распространение, и её бездумно повторяют уже более пятидесяти лет. И никому не приходит в голову задать некоторые резонные, напрашивающиеся вопросы, которые поставили бы под сомнение эту «аксиому».
Начнем с того, что сами филологи-специалисты по Оруэллу, к примеру, А. М. Зверев, отмечают: «Оруэлл никогда не был в СССР и должен был полагаться только на чужие свидетельства, чаще всего лишённые необходимой объективности, да на собственный аналитический дар». Да и сам Оруэлл писал: «Я никогда не был в России, и мои знания об этой стране базируются исключительно на чтении книг и газет». Забавно, что при этом Оруэлл заявил однажды: «Вы ничего не узнаете об иностранном государстве, пока сами в нём не поработаете».
Думаю, как раз в этом он совершенно прав. Не может литератор правдиво написать о том, чего не знает, что лично не пережил, не пропустил через себя, не вытерпел, погружаясь в самые мелкие детали, о которых не узнаешь из иностранных газет и журналов. Это непосредственно касается «1984» Оруэлла, и приходится лишь удивляться тому, что до сих пор, кажется, никто не обратил на это внимание.
К примеру, Океанией, изображаемой в романе Оруэлла, правит Старший Брат (в другом переводе – Большой Брат, однако эта несвойственная для русского языка конструкция – явная неудача). Так официально именуется руководитель партии английского социализма, портреты которого висят на каждом доме, слова которого цитируются каждым оратором. Оруэлл наделил Старшего Брата даже чёрными усами, как считают, чтоб придать ему внешнее сходство со Сталиным. В начале романа сказано: «На плакате было изображено громадное, больше метра в ширину, лицо – лицо человека лет сорока пяти, с густыми чёрными усами, грубое, но по-мужски привлекательное». Но, увы, Сталин в СССР именовался «отцом народов», а вовсе не «Старшим Братом». Разница очень существенная, и если Оруэлл её не чувствовал – значит, он не понимал самой экзистенциальной основы русского коммунизма. Старший брат в семье – такой же член семьи, как и другие, лишь наделенный большими полномочиями. Это – первый среди равных, и именно таков западный образ правителя, начиная с феодального средневековья и кончая современными США. Отец же в патриархальной семье – это существо высшее не просто по своим полномочиям, но и по своей природе, отец – породил сыновей, а причина и следствие совпадать не могут. Отца патриархальный дискурс наделяет почти сверхъестественными свойствами. Именно так воспринимал советский человек Сталина. Свидетели эпохи замечают, что в 1953 году, когда сообщили о смерти Сталина, большинство охватила оторопь: подсознательно они не верили, что Сталин может умереть (и нынешние критики Сталина из числа «детей культа личности» сохранили в душе это убеждение и приписывают Сталину ответственность буквально за всё в его правление, то есть тоже наделяют его свойствами сверхъ-естественного, но теперь уже демонического существа). Это Сталину позволительно было называть граждан «Братья и сестры», гражданам в голову бы не пришло ответить ему тем же. В Советском Союзе плакат «Старший брат следит за тобой!» с изображением Сталина обошёлся бы его автору очень дорого. «Отец народов» ни за кем не следил, он, по логике той парадигмы, думал за всех в Кремле…
К тому же Старший Брат у Оруэлла – фактически фикция, он – псевдоним коллективного руководства партии. О‘Брайен – мучитель Смита из Министерства любви говорит ему, что не имеет значения: существует ли Старший Брат на самом деле или нет. Разве можно себе представить, чтобы следователь НКВД в 1937 году заявил, что неважно: существует ли товарищ Сталин или нет? Очевидно, что человек, предполагавший такое, ничего не понимал в сущности модели советского вождизма.
Далее, «пролы» – низшие слои населения в Океании, фабричные и заводские рабочие – изображены в романе как презираемые всеми парии. Оруэлл пишет: «…партия учила, что пролы по своей природе низшие существа, их, как животных, надо держать в повиновении, руководствуясь несколькими простыми правилами…» Пролов у Оруэлла презирает партийная идеология, им не дают образования, даже самого элементарного, начального, они не имеют возможности вступить в Партию и сделать в ней карьеру, им даже не навязывают партийную идеологию. Партия поощряет среди них алкоголизм и азартные игры, разрешает им разводы и разврат, даже выпускает в массовом порядке и распространяет, разумеется, от лица подпольных спекулянтов, порнографическую продукцию. Возлюбленная Уинстона Смита Джулия как раз работала в отделе, который производил порнографическую литературу для пролов.
Всякий, кто хоть понаслышке знает о жизни сталинского СССР, уверенно скажет, что нарисованная картина не имеет ни малейшего отношения к сталинскому социализму. Рабочие в СССР 1930-х – 1950-х не просто имели возможность вступить в партию, они имели преимущества в этом плане. Элита формировалась из бывших пролетариев, и пролетарское происхождение номенклатуры было почти обязательным. И это были не просто лозунги. Даже антисоветски настроенные социологи не отрицают, что сталинская эпоха отличалась необычайно высокой вертикальной социальной мобильностью. Люди из самых низов общества, из рабочих бараков становились партийными, хозяйственными руководителями, приходили в НКВД, делали карьеру в армии.
Именно на 1930-е годы пришлась культурная революция в СССР – кампания по утверждению грамотности среди широких слоев рабочих и крестьян в СССР. Понятно, культурная революция имела помимо прочего своей целью распространение государственной идеологии среди масс (чтоб её воспринимать, нужно было хотя бы научиться читать газеты), но показательно, что советское государство не относилось к пролетариям как к животным, которые не нуждаются в пропаганде, оно стремилось вовлечь их в общественно-политическую жизнь. Наконец, советское государство нещадно боролось с порнографией и развратом, пьянством и кутежом, особенно в среде пролетариев, которые благодаря специфике официальной идеологии должны были выглядеть как образцы людей новой формации. И именно на сталинские 1930-е годы пришлось ужесточение курса партии по этому вопросу: если в 1920-е годы на волне революционного нигилизма ещё провозглашались сексуальные свободы, то 1930-е годы – эпоха стабилизации советского государства прошла под знаком укрепления семейных ценностей, запрета сексуальной распущенности, извращений, борьбы за трезвый образ жизни. Даже самым оголтелым антисоветчикам не пришло бы в голову обвинять режим Сталина в том, что он якобы производил порнографию промышленным способом и распространял среди фабричных рабочих, настолько это диссонирует с самим духом сталинской эпохи – духом романтики строек, покорения Арктики, героизма в борьбе с внешними и внутренними врагами, пропаганды аскетизма и целомудрия в быту. Приходится только удивляться тому, что почитатели Оруэлла не заметили, что он приписывает сталинскому социализму такую нелепость.
С другой стороны, такой же нелепостью является оруэлловское описание жизни элиты – членов Партии. Партия эта у Оруэлла представляет род аристократии. Поскольку пролам в неё путь закрыт, то кадровый состав партии, очевидно, пополняется за счёт детей членов партии. Как это диссонирует со сталинской партией большевиков! Родственные связи среди партийного начальства тогда, если и встречались, естественно, никоим образом не приветствовались. Партия боролась с «кумовством» и семейным протекционизмом. Большевистская партия, в отличие от Партии оруэлловской Океании, как уже говорилось, черпала новые кадры снизу, из среды рабочих (при этом представители интеллигенции иногда даже обижались, что им предпочитают простых «работяг»).
Далее, члены внутренней Партии имеют рабов – «слуг в белых пиджаках». Так, у О‘Брайена есть азиатский слуга Мартин. Причём О‘Брайен так и именует его без всякого стеснения – «слуга»; когда он пригласил Смита в свой дом, он сказал, что книгу ему отдаст «его слуга». Многие из членов внутренней Партии имеют личные машины и даже вертолёты. И это выглядит крайне неправдоподобно, если это – пародия на сталинскую Россию. Конечно, представители высшей номенклатуры партии жили комфортнее простонародья. Но и здесь не стоит впадать в преувеличения. До 1932 года существовал партмаксимум: зарплата ответработников не могла быть больше 150 % от уровня средней зарплаты в подконтрольных им учреждениях. Но и после этого она не была супервысокой. По данным историка В. Н. Мамяченкова, зарплата секретаря обкома в 1951 году в Свердловской области составляла 1800–2000 дореформенных рублей, а технолога завода – около 1500, рабочего – около 1000. Правда, были доплаты и премии, которые могли увеличить зарплату секретаря в иной месяц вдвое и выше, но личных вертолётов и самолётов они себе не покупали (да их и не продавали в СССР в частные руки). К тому же партсекретари не были самыми высокооплачиваемыми работниками – завкафедрой истории партии в Высшей партшколе при том же Свердловском обкоме получал 6000 рублей в месяц!
Более того, всё, чем пользовались партначальники: просторные квартиры в центре, дачи, автомобили, на которых их возили на работу, им не принадлежало. Всё это было собственностью государства, и всего этого они лишались, если теряли должности. В СССР всё обстояло не столько по Оруэллу, сколько по Платону, в идеальном государстве которого высшее сословие – стражи сами ничего не имеют и находятся на полном содержании государства.
Наиболее странной является идеология Партии ангсоца у Оруэлла. Она откровенно противоположна ценностям европейского Просвещения (а значит, и ценностям таких феноменов Просвещения, как социализм и коммунизм). Просвещение, начиная с эпохи энциклопедистов, превозносит свободу, разум, научно-технический прогресс, мир и гармонию между людьми. Возможно, не везде и не всегда адептам идеологий Просвещения удавалось воплотить в жизнь эти лозунги, более того, иногда на практике получалось даже нечто иное – в этом диалектика жизни! – но сомневаться в том, что левые революционеры и реформаторы искренне желали того, что провозглашали, не приходится. Во всяком случае, совершенно немыслимо, чтоб в СССР, на официальном уровне, то есть на уровне лозунгов Партии, которые висят в виде растяжек на улицах каждого города, восславлялись незнание, рабство и война. Превознесение иррациональных мотивов в противовес разуму, культ войны, критика эмансипации – всё это прерогатива концептов Контр-Просвещения – фашизма, национал-социализма, гвардизма, фалангизма…
Да и политика советского государства, как я уже говорил, была иной – она была направлена на распространение грамотности, создание всеобщей системы начального и среднего образования, поддержку вузов, науки.
Наконец, в Океании Оруэлла социалистическая Партия… проповедует философию субъективного идеализма. Вот разъяснение этой философии из выдуманной книги Эммануила Голдстейна «Теория и практика олигархического коллективизма»: «Изменчивость прошлого – главный догмат ангсоца. Утверждается, что события прошлого объективно не существуют, а сохраняются только в письменных документах и в человеческих воспоминаниях… А поскольку партия полностью распоряжается документами и умами своих членов, прошлое таково, каким его желает сделать партия…» В том же самом пытается убедить Смита О‘Брайен во время допроса в застенках Министерства любви. Он даже открывает название этой «партийной философии» – коллективный солипсизм.
Перед нами доведённый до пародии субъективный идеализм – философия, заявляющая, что все вещи, весь мир, открывающийся нам через чувства – лишь порождение нашего сознания. Такой философии отчасти придерживался А. А. Богданов, которого нещадно критиковал В. И. Ленин, и эта критика стала мейнстримом официальной советской философии – марксизма-ленинизма.
Итак, так же, как в случае с пролами, изображение Партии и партийцев в романе Оруэлла не просто не похоже на реалии сталинского Советского Союза, оно вопиюще противоречит им.
Советские коммунисты не считали себя представителями высшей расы, противостоящей «полуживотным-пролетариям». Советские коммунисты не имели азиатских рабов, машины и вертолёты. Партия большевиков не прославляла невежество, рабство и войну, а следователя НВКД, который бы заявил, что всё – от фотографии Зиновьева до самого товарища Сталина – существует лишь в коллективном разуме Партии, отправили бы в «психиатричку».
Вместе с тем страна, пародией на которую является оруэлловская Океания – с отношением к простонародью как к животным, с азиатскими слугами у наследственной элиты, с развитыми традициями философии субъективного идеализма, – существовала. Но это – не Советский Союз Сталина. Это – Британская империя второй половины XIX – первой половины ХХ века. Родина писателя Джорджа Оруэлла.
Оруэлл, желая гротескно изобразить сталинскую Россию, которую он совсем не знал, наделил это изображение чертами той самой Британии, которую знал очень хорошо. Причём он сделал это бессознательно. Общество агнсоца – это пародия не на Россию, а на Британию 1940-х. Ею правила узкая наследственная элита – аристократия и крупная буржуазия. Выходцы из народа до 1940-х годов не имели возможности подняться на верх общества, были лишены элементарного – нормальной медицинской помощи, отпусков, больничных, страховки. И это – в метрополии, о населении колоний говорить и вовсе не приходилось… Тем из них, кто смог стать слугой у богатого лондонского аристократа, ещё повезло (кстати, азиат Мартин, служащий у высокопоставленного политика О‘Брайена, – это обычное явление именно для английского общества).
Асексуальность Партии – это указание на викторианские ханжеские нравы элиты Британии. Даже философия О‘Брайена – коллективный солипсизм – сугубо британская философия, она имеет множество представителей на Британских островах: Джордж Беркли, Дэвид Юм. Мысль о том, что мир – это порождение создания человека, столь же абсурдна для русского и советского философа, сколько и естественна и привычна для британского интеллектуала.
Даже столь большое внимание, которое Партия Океании уделяла преобразованию языка (по Оруэллу, Партия надеется полностью победить инакомыслие, создав язык полнейшей преданности – новояз), вполне согласуется с традициями британской мысли, как известно, склонной к анализу языка и считающей, что язык не отражает, а порождает мир.
Но критично настроенный читатель может воскликнуть: при чём здесь социализм? Британия – страна классического капитализма, на что указывал ещё Маркс. Индивидуализм, потребность в политических свободах, уважение к частной собственности у англичан «в крови», и собственно, сам Оруэлл изображает в романе именно типичного англичанина (недаром его зовут как Черчилля – Уинстон, а фамилия у него – одна из самых распространенных в Англии – Смит), который чувствует себя крайне неуютно в мире победившего коллективизма. И здесь нас ждет ещё одно открытие.
Мало кто (естественно, кроме историков Англии соответствующего периода) знает, что в Великобритании 1940-х годов действительно происходили радикальные антикапиталистические преобразования. Как раз в то время, когда Оруэлл сочинял свой памфлет, страна и вправду стояла на пороге не гротескного, а самого настоящего, хотя и своеобразного английского социализма.
Началось все, как водится, в годы войны. Война вообще заставляет все, даже самые разбуржуазные государства, на время забыть о либеральных мифах и перейти к планированию в экономике. Прежде всего, перейти к плановым, то есть социалистическим формам распределения. В России, например, тоже продразверстку и твёрдые цены на хлеб придумали не большевики, их ввел в разгар Первой мировой царь Николай Второй. Но вернёмся к Великобритании. В 1940 году она оказалась отрезанной от своих колоний из-за немецкой морской и авиационной блокады. Страну стало лихорадить вследствие нехватки продуктов питания (до войны Британия импортировала 2/3 продовольствия). И в Британии вводят «нормирование потребления». Правительство запрещает свободную торговлю. Все британцы, начиная с членов королевской семьи и кончая бездомными, получают карточки (ration book). По ним можно было купить в государственных магазинах по фиксированной низкой цене небольшие пайки самого необходимого – хлеб, маргарин, мясо, яйца, сахар. В одни руки на неделю выдавали 1 фунт бекона, 2 фунта сахара, 5 фунтов мяса. Граждан разделили на несколько категорий. На усиленное питание могли рассчитывать рабочие оборонных предприятий, шахтеры, докеры (для них открывались специальные столовые класса А), а также больные, беременные женщины и дети (так, право на покупку апельсинов имели только семьи, где были дети). Были созданы специальные дешёвые «Британские рестораны», где кормили бедных, бездомных и всех, кто работал на армию (а бездомных стало очень много после немецких бомбардировок Лондона). Разумеется, сразу возник «чёрный рынок», но государство с ним нещадно боролось: сначала за спекуляцию сажали в тюрьму на 3 месяца, к концу войны срок достиг 3 лет. Богатые боялись показать своё богатство: из-за стихийных возмущений малоимущих горожан в элитных ресторанах ограничили выдачу блюд тремя, причём каждое должно было быть не дороже 5 шиллингов. Даже король получал карточки и по телевизору демонстрировали, как он и его семья едят пайки, но не с простых тарелок, а с золотой посуды Букингемского дворца.
Нормировали и непродовольственную продукцию: на человека полагалась одна смена одежды в год, четыре куска мыла в месяц.
Разумеется, это было немного. Но как ни парадоксально, это было больше, чем имели очень и очень многие неимущие в довоенные мирные годы. О положении беднейших слоев населения в Англии XIX века очень красочно писали многие – от Чарльза Диккенса до Фридриха Энгельса. В начале ХХ века в их жизни мало что изменилось, а великая депрессия 1930-х превратила их и вовсе в нищих. В страшные, полные трагедий и лишений военные годы простой английский рабочий или батрак получил твёрдый кусок хлеба, твёрдое рабочее место (в рамках военной программы правительство национализировало множество предприятий и открыло тысячи вакансий). Английский бедняк, конечно, не отъелся, но мог уже не бояться голодной смерти и полуголодного прозябания. Как пишет Г. Александров в книге «Монархия и социализм», количество самоубийств уменьшилось на 25 % (а ведь именно самоубийства среди безработных были бичом в годы великой депрессии). Детская смертность в военные годы уменьшилась на 10 % (продуктовые карточки обеспечили питание всех детей, включая детей неимущих граждан, которые раньше частенько недоедали).
Кроме того, в определённой мере было удовлетворено чувство социальной справедливости у английского бедняка: он видел, что и богатые волей-неволей разделяют лишения простого народа (кстати, согласно данным социологов, благосостояние богатейших слоев Англии в военные годы упало, а вот беднейших – выросло). На каждом шагу в Лондоне висели плакаты: «Нормирование потребления – это справедливая доля для каждого», и рабочий, который утром шагал на оборонный завод, предвкушая сытный завтрак в столовой категории А, читал эти слова, в душе торжествуя. «Военный социализм» 1940–1945 годов стал временем, о котором простые англичане потом будут вспоминать с тоской.
Это предопределило катастрофический провал консерваторов во главе с Черчиллем на парламентских выборах 1945 года. Консерваторы даже не выдвинули продуманной программы, им казалось, что «премьер Победы» Уинстон Черчилль и так обеспечит им большинство в парламенте. Тот самый тучный богатей и кумир богатеев Черчилль, который презрительно отзывался о социализме: «Врождённое достоинство социализма – равное распределение нищеты». А народ взял и проголосовал за лейбористов с Климентом Эттли во главе. Тем самым Эттли, который заявил, что лейбористы продолжат реформы, ущемляющие интересы богатеев и капиталистов, и если народ их выберет, они создадут из капиталистической Британской империи «Британское Социалистическое Содружество Наций». Причём, придя к власти, они стали выполнять своё обещание. Уже в 1946 году они национализировали Банк Англии, угледобывающую промышленность (которая в те времена играла ту же роль, что сейчас играет нефтедобывающая). Доходы от угледобычи потекли не в карманы угольных олигархов (которые, правда, получили от государства выкуп за свои предприятия), а в бюджет государства. В 1947 году государство выкупило железные дороги и электроэнергетику, ещё через год – газовую промышленность, водный транспорт, значительную часть автомобильных дорог. В том же 1947 году был создан Консультативный совет экономического планирования – «английский Госплан». В бюджете появились деньги на социальные программы. В 1946 году в Великобритании впервые за всю историю существования страны появилось бесплатное, всеобщее, доступное даже беднякам, государственное здравоохранение. Невиданное дело – простой рабочий, малоимущий горожанин, крестьянин, заболев, мог прийти в клинику, и врач лечил его бесплатно, потому что получал за это зарплату от государства! Представители английского простонародья, которые раньше могли рассчитывать лишь на врачей-филантропов, воспринимали это как чудо (вспомним, что в своё время у лондонского малоимущего эмигранта Карла Маркса умер от туберкулёза восьмилетний сын Эдгар, потому что у семьи не было денег на врачей и лекарства). С 1948 года стали выплачиваться пособия по безработице, больничные, появились оплачиваемые отпуска, пособия при рождении ребенка, государственные пенсии по старости. Сократилась безработица. В промышленности появились 2 миллиона новых рабочих мест, которые заняли вернувшиеся из армии мужчины. Были построены более 800 тысяч новых домов для жертв бомбардировок и жителей трущоб.
Популярность Эттли зашкаливала. Зато крупная буржуазия и её политические ставленники – консерваторы скрипели зубами от злости. Черчилль бесновался, выступая с гневными речами. Он назвал Эттли «английским Сталиным», заявлял, что лейбористы начали с того, что вынудили «эффективных собственников» продать их предприятия государству, а закончат тем, что создадут политическую полицию вроде гестапо или НКВД.
И вот в это время на книжном рынке Великобритании появляется памфлет Джорджа Оруэлла «1984». В нём в самых чёрных красках изображается английский социализм и даже «английский Сталин», который называется Большим Братом. Кстати, Эттли внешне был похож на Сталина: те же грубоватые мужские черты лица, та же трубка, поэтому англичане, читая роман Оруэлла, обязательно вспоминали и лидера лейбористов.
Оруэлл издевательски изображал нормирование потребления (страна находилась в кризисе и после войны, и лейбористы вынуждены были сохранить карточную систему до начала 1950-х годов). Все эти реалии того времени – плохие сигареты, которые высыпаются, когда их закуриваешь, скверный джин по талонам – были предметом для насмешек у богатеев, которых просто бесил запрет на свободную торговлю. Всё это Оруэлл перетащил в свой пасквиль для изображения «английского социализма».
Оруэлл собрал в своей книге все реальные и мнимые недостатки социализма (сильно преувеличив реальные) и обошел молчанием все его достоинства (а ведь есть диалектика достоинств и недостатков любого общества, и её нужно понимать). К примеру, там нет ни слова о бесплатном образовании и о бесплатном здравоохранении. Наоборот, Оруэлл клевещет на социализм, у него в романе социалистическая партия никак не заботится о пролах, то есть о рабочих, предоставляя им жить как животным. В целом ангсоц показан глазами обеспеченного лондонца, который, получая продукты по карточкам, вздыхает об ушедшем «жирном» капитализме. И это писал человек, который искренне считал себя защитником бедных, социалистом!
Ленин называл небезызвестного теоретика перманентной революции Иудушкой Троцким. У английских социалистов был свой Иудушка – Оруэлл.
Он был Иудушкой и в прямом, и в переносном смысле. Не так давно, когда в Англии готовили материалы для 20-томного собрания сочинений писателя, вдруг обнаружился весьма пикантный факт. Обличитель «тоталитарных режимов, стоящих на доносительстве» сам был… тайным осведомителем в годы антикоммунистической истерии. В конце 1940-х он по просьбе английского «Секретного отдела информационных исследований» добровольно составлял списки тех культурных деятелей, которых подозревал в симпатии к коммунистам и СССР. Он предоставил отделу список из 130 фамилий, куда включил Чарльза Чаплина, Джона Стейнбека, Поля Робсона, Бернарда Шоу. В частности, про Шоу он написал, что тот «занимает явно прорусскую позицию по всем основным вопросам».
Но если бы Оруэлл остался обычным полицейским осведомителем, это было бы полбеды. Ослепленный ненавистью к реальному социализму и советской России, он сумел в своём романе собрать в фокусе все страхи английской буржуазии, усилить их и навязать общественному сознанию Англии, да и всего Запада. Это он сделал так, что простые рабочие и служащие, получившие образование в рамках социалистических реформ, прочитав его книжку, стали связывать социализм не с гарантированным куском хлеба с маслом, не со всеобщей государственной страховкой, не с бесплатной бюджетной, общедоступной медициной, а с нищетой, страхом, преследованиями инакомыслящих и вечной войной. Человек, который гордился тем, что голосует за лейбористов (которые тогда ещё по праву несли имя Партии Труда), помог консерваторам навязать гражданам Великобритании бредовое убеждение в том, что социализм якобы начнет с национализации предприятий, а закончит гестапо и НКВД. Конечно, вина лежит не на одном Оруэлле. Лейбористы сами скоро изменили программе радикального социализма и попытались ввести отчасти платное здравоохранение, приватизировать некоторые производства. Кроме того, потерявшая империю Великобритания вынуждена была подчиняться диктату Америки, а уж американцам очень не нравились социалистические преобразования в бывшей метрополии. Наконец, на руку консерваторам сыграли объективные трудности переходного периода. Как бы то ни было, Джордж Оруэлл сыграл свою роль в том, что к власти после 20-летней борьбы тори и вигов надолго пришли консерваторы во главе с Тэтчер и уничтожили почти все завоевания «социалистической пятилетки». Простые англичане, из среды которых, кстати, вышла и сама Тэтчер, лишились социальных льгот и гарантированной работы (так бывает всегда: правые, выбравшиеся из низов общества в верхи, становятся куда более жестокими к своим бывшим собратьям по несчастью, чем те, кого родили на пуховых перинах роскошных особняков).
Затем книга Оруэлла сыграла свою роль и в разрушении советского социализма. В годы перестройки нас пугали страшилками из «1984» и представляли как образец Запад с его «государством общего благосостояния». Нам, конечно, не говорили, что оно возникло на Западе только после Второй мировой войны в ходе социалистических реформ, которые произвели пришедшие к власти левые (они пришли к власти не только в Англии, но и во Франции, в Италии, а в таких странах, как Норвегия и Швеция, они от власти и не уходили). При этом нас убеждали, что это и есть настоящий капитализм и ради этого мы должны разрушить свой социализм. Наивный советский гражданин поддался этой наглой лжи и получил власть неолиберального Big Brother…
Что ж, пришло время осознать этот обман и отнестись должным образом к Иудушке Оруэллу и его лживому роману, не имеющему прямого отношения к советской цивилизации.
Советское общество скрылось от нас в туманной дали прошлого. Новые поколения россиян, не заставшие советскую эпоху, могут судить о том, что это была за культура и что за люди её создавали, лишь по оставшимся свидетельствам. К ним относятся в том числе и произведения искусства – книги, пьесы, кинофильмы, картины, скульптуры, архитектурные сооружения.
Вместе с тем было бы наивным считать, что произведение искусства может открыться любому человеку, стоящему перед ним, легко и просто, без предварительной подготовки, без понимания тех методов, тех идей, которые использовал его автор. Для того, кто незнаком с основными принципами классической музыки, произведения Бетховена или Чайковского – просто некая монотонная тягомотина. То же самое касается и восприятия без подготовки советского искусства, в частности советской литературы.
Дело в том, что её произведения принадлежат к направлению, которое называется «социалистический реализм». Когда современный человек слышит эту фразу, у него сразу возникают две мысли.
Первая – это мнение, которое он впитал вместе с антисоветским духовным коктейлем, которым поят в современных школах. Оно сводится к тому, что соцреализм – скучные произведения на «производственные темы», создававшиеся художниками-конъюнктурщиками в угоду партии, ради карьеры и денег. Мнение это очень глупое, потому что художников-конъюнктурщиков полно везде и при капитализме их не меньше, чем при социализме. Мало ли сегодня в России тех, кто строчит дешёвые детективы и боевички ради рыночного успеха? Но самое главное, такие конъюнктурщики не имеют никакого отношения к подлинному искусству.
Мы ведь не судим о литературе пушкинской эпохи по сочинениям Фаддея Булгарина? Вот и о литературе социалистического общества нужно судить не по серым «производственным романам» премированных графоманов, а по творениям лучших художников этого направления – Маяковского, Горького, Алексея Толстого, Шолохова, Гладкова, Симонова, Островского, Твардовского, Кочеткова. Их творческая мощь признана даже теми, кто вовсе не разделяет их идеи. Нобелевский комитет, членов которого не заподозришь в симпатии к коммунизму, был вынужден отметить высокой премией заслуги перед мировой культурой писателя-коммуниста Шолохова. Убеждение Шолохова в том, что писатель должен поставить свой талант на службу партии и трудовому народу, что литература должна быть партийной, как учил Ленин, оказывается (к ужасу либеральных критиков!) не мешало ему создавать шедевры (не потому ли критики бросились доказывать, что Шолохов «Тихий Дон» не писал?).
И вторая мысль, которая, наверное, появляется у современных людей при упоминании соцреализма, – это вопрос: «А разве реализмов может быть много? Правда же всегда одна. Как же может существовать какой-то социалистический реализм? Наверное, это тогда ненастоящий, необъективный реализм, если для него требуется оговорка «социалистический»?» Так, думаю, размышляют некоторые молодые люди.
Это уже вопрос более сложный. Для ответа на него нужно теоретическое отступление.
Соцреализм был методом искусства общества социализма, и его невозможно понять без уяснения особенностей этого общества. А оно было очень непохожим на современное. Современное общество состоит из людей, которые живут своими частными жизнями, они зарабатывают деньги, воспитывают детей, делают карьеры и объединяют усилия, лишь когда им это выгодно (например, чтоб отразить нападение общего врага, противостоять эпидемии и т. д.). Капиталистическое общество – разобщённое, атомизированное, у него нет объединяющей идеологии (повсеместный для него культ денег и материального успеха не объединяет, а заставляет разъединяться, конкурировать). Единственный интегратор такого общества – национализм, ему на время удаётся «собрать людей воедино», но на почве ненависти к другим народам, и закономерный результат такого фальшивого единства – война.
Итак, современные общества – это общества тех, кто живёт частными интересами. Такие люди были и в СССР, и их было немало, но они осуждались властью и официальной пропагандой. Их называли мещанами, их обвиняли в отсутствии высоких целей в жизни, в безнравственности, мелочности жизненной философии. СССР мыслился как страна, где люди должны быть соработниками в одном общем деле – строительстве лучшего, совершенного общества, где будет достигнут идеал социальной справедливости, построен коммунизм. Всё в жизни нормального, сознательного советского гражданина – не мещанина, не хапуги и отщепенца – должно было быть подчинено этому общему делу. Ради него советский сознательный гражданин должен был готов жертвовать личным, индивидуальным интересом.
Искусство этого общества также должно было служить этой цели. Предназначение социалистического искусства – растить таких людей, показывать, как человек из простого обывателя, такого же, как все, маленького человечка, превращается в Человека с большой буквы, строителя социализма и коммунизма, живущего ради счастья других, ради счастья далёких потомков. Современный американский литературовед Кэтрин Кларк даже писала, что сюжет соцреалистического произведения развивается по модели инициации в традиционных обществах. Возьмите сюжет образцового романа в духе соцреализма – «Как закалялась сталь» Островского. Его главный персонаж – вошедший в легенду Павка Корчагин – сначала никакой не герой, простой подсобный рабочий на кухне. Но под влиянием большевика Жухрая он пропитывается идеалом общего счастья и ради него жертвует всем – любовью, здоровьем. И даже став инвалидом, он всё равно хочет быть полезным обществу, хочет внести свой вклад в строительство коммунизма.
В соцреалистическом искусстве обязательно наличествовала какая-то условность, искусственность. В нём, как в искусстве классицизма (на эту параллель обратил внимание Синявский), были твёрдые правила: обязательное наличие положительного героя и злодея или несознательного лентяя-шалопая, производство как сцена, на которой всё происходит (вариация – революция или война), перерождение героя, его отказ от личной жизни и мещанского счастья.
Но делала ли такая условность произведения искусства эстетически ничтожными? Нет, при наличии двух условий – таланта автора и веры в коммунистическую идеологию. Такое бывало в истории искусства: иконопись, например, тоже полна сложных правил, иконописец не может, к примеру, как угодно изображать святых, есть их канонические изображения. Но если он приступает к делу с верой в тот идеал, который изображает, и если он одарён – получится подлинный художественный шедевр, который, кстати, тоже не только будет служить предметом любования, но и помогать людям на их духовном пути.
Однако после 1950-х годов «красная вера» стала улетучиваться. Всё больше людей в СССР переставало верить в коммунизм. Оттого и в искусстве соцреализма наступил кризис, всё больше стало беспомощных и конъюнктурных поделок, всё меньше шедевров, сравнимых с творениями Шолохова, Толстого, Островского.
Выход из этого кризиса был. Многие советские художники стали, не называя вещи своими именами, обращаться от соцреализма к классическому реализму, традиции, идущей от Льва Толстого, Гоголя, Пушкина, Шекспира и Эсхила. В 1960-е – 1970-е годы в СССР жили и творили такие замечательные реалисты, как писатели Распутин, Тендряков, Трифонов, Шукшин, режиссёр Бондарчук, критик Кожинов. Классический реализм берёт жизнь шире, сложнее. Он не всегда предлагает «в лоб» положительные образы (в «Ревизоре» Гоголя вообще нет положительных персонажей – одни взяточники-чиновники и вертопрах Хлестаков), тем не менее он всё равно внушает веру в лучшее, в добро. Классический реализм не предполагает, что обязательно должно возникнуть совершенное общество, но он ищет зёрна гармонии в том раздёрганном обществе, которое есть сейчас.
Увы, советскую культуру ждал не триумф реализма, а ужасный конец.
1960-е – 1980-е годы стали взлётом советской культуры. Мы и по сей день питаемся со стола того «пира богов», который имел место быть в эпоху, словно в насмешку названную застоем. А потом наступила перестройка, которую философ А. Зиновьев остроумно окрестил «катастройкой». Люди среднего и старшего поколения хорошо помнят, как в годы перестройки советские творцы – писатели, режиссёры, актёры, художники в массовом порядке стали открыто, с истеричными покаяниями и проклятиями отрекаться от социалистического реализма, который они объявили идеализацией, «лакировкой» действительности в угоду партийной цензуре.
Но отреклись они и от классического реализма. Наши творцы бросились в объятья направления, которое можно охарактеризовать как «новокапиталистический натурализм» (за исключением самых рафинированных интеллектуалов, которые бросились в объятья его изысканного собрата – постмодернизма). Фильмы, пьесы, романы и повести новоявленных адептов натурализма наполнили киллеры, проститутки, акулы подпольного мафиозного бизнеса, продажные милиционеры и чиновники. Вспомним хоть чернушную «Интердевочку», которая – страшно вспомнить! – была объявлена «лучшим фильмом года»! (никто не заметил, кстати, её трагического конца, все восприняли книгу и фильм как апологию «интердевочек»). Причём зачастую они изображались как «хозяева жизни», как те, кто «умеет жить», кто ухватил за хвост «птицу счастья».
Были забыты заветы и старой русской классической литературы, жалевшей «обиженных и униженных», восстававшей в защиту угнетённых, и заветы литературы социалистического реализма. Борцы с несправедливостью, люди честные, чистые изображались дурачками, дело которых никогда не победит, которые только портят, ломают жизнь и себе, и другим. Сами истина и красота были с улюлюканьем изгнаны из искусств перестроечного натурализма – на место любви пришла эротика и «обнажёнка», без которой теперь не обходился ни один фильм, на место красоты помыслов и речи – циничное пересмешничество и мат (помню, вся страна обсуждала фильм «Маленькая Вера», в котором впервые с экрана прозвучала матерная брань).
«Инженеры человеческих душ», которые только вчера воспевали созидательный труд и смычку трудового братства, теперь внушали ошеломлённому народу, что жизнь – это грязь и тьма, что ничего светлого и доброго в жизни нет, что единственное, что может сделать умный человек, – это, растаптывая других, слабых, взобраться наверх, купаться в грубых чувственных удовольствиях, шалеть от легких и больших денег.
Тем самым бывшие советские творцы подготавливали общество к самому дикому, отвратительному и циничному капитализму, который и пришел в 1991-м, заглотив и раздавив, как Молох, миллионы человеческих судеб, в том числе и тех писателей и режиссёров, которые сознательно ли, нет ли, готовили его приход…
После того как мы на собственной шкуре поняли,что такое общество, где доллар правит бал, кажется, наступило просветление в умах. Большинство пресытилось «постмодернизмом» и «чернухой», стала возрождаться традиция реализма в литературе. Это видно по творчеству таких современных писателей, как Захар Прилепин, Сергей Шаргунов, Герман Садулаев, Роман Сенчин и других. Критики даже называют их «новыми реалистами». Примечательно, кстати, что почти все они – приверженцы левопатриотической идеологии, все с симпатией относятся к советскому прошлому.
Одновременно массы охватывает ностальгия по всему советскому, появился интерес и к искусству соцреализма – живописи, кино, литературе. Хочется надеяться, что россияне ещё откроют для себя глубинные смыслы соцреализма, возьмут от него лучшее и необходимое сейчас, и это поспособствует нравственному оздоровлению общества.
Существует устойчивая точка зрения, что Союз писателей СССР был аналогом западных Пен-клубов, конечно, с определённой скидкой на советскую специфику: государственную цензуру, единую идеологию, власть одной партии. Эта точка зрения связана с непониманием того, что советская цивилизация представляла собой уникальное явление, отличное от общества западного типа (а вовсе не разновидность общества модерна, как грезилось, например, Маркузе); явление, которое до сих пор до конца ещё не понято большинством специалистов в области социальных наук. Институты советского общества и всё это общество в целом могли обозначаться терминами, позаимствованными с Запада, но с одноименными западными социальными феноменами они имели мало общего.
Скажем, в СССР были организации, именуемые профсоюзами. Но они на самом деле были связаны с западными профсоюзами лишь общим названием. Представители рабочих делегаций с Запада, приезжая в СССР по приглашению наших проф-союзных деятелей, очень сильно удивлялись, что у нас в одном и том же профсоюзе состоял и директор завода, то есть работодатель, и рабочие. На Западе это немыслимо, работодатель для рабочих – по ту сторону баррикад. Борьба с ним за улучшение благосостояния рабочих и составляет главный нерв деятельности западных профсоюзов. Да и сама жизнь советских профсоюзов была так не похожа на жизнь профсоюзов Запада: никаких забастовок, стачек, переговоров с администрацией, вместо этого – распределение путёвок в санаторий, билетов на новогодние ёлки для детей работников и т. д. У гостей с Запада складывалось впечатление, что в СССР словом «профсоюзы» называлась совсем иная организация, чем на Западе. И это была правильная догадка. Социальные функции западных и советских профсоюзов были различными, так же как не совпадала и структура западного и советского обществ.
Западные профсоюзы были и остаются результатом самоорганизации представителей работников какой-либо отрасли с тем, чтобы отстаивать свои права перед работодателями. Иными словами, западные профсоюзы являются институтамиклассовой самоорганизации и само западное общество – классовое, разделенное на группы, различным образом вовлечённые в жизнь рынка. Советское общество не было классовым, потому что классы – феномен гражданской самоорганизации, независимой от государства. Таковой в СССР официально не было (фактически, конечно, была, но преследовалась – вспомним о судьбе диссидентов). Кроме того, в советском обществе рынок существовал только на периферии, основу же советской экономики составлял раздаток, как называет этот институт экономист Ольга Эрнестовна Бессонова. Скажем, жилье в СССР не продавалось на рынке, строители сдавали его государству, а государственные органы раздавали гражданам в зависимости от их места в очереди на жилье. Это и есть нерыночный способ распределения материальных благ – раздаток.
Раздаток же исключает классовую структуру, здесь нет ни пролетария – «свободного продавца своей рабочей силы» (Маркс), ни буржуа – индивидуального собственника средств производства. Здесь есть государство, которое распределяет или раздает ресурсы социальным группам, и группы, которые должны служить государству за эти ресурсы и используя эти ресурсы.
Советское общество было служилым. Каждый – от министра до дворника – должен был или непосредственно служить государству, или обслуживать – материально обеспечивать прослойку служащих. Служащие (которые могли так не называться) имели официальный или неофициальный ранг, жалованье, объём льгот и даже соответствующие их рангу внешний вид и форму одежды (предписанную инструкцией или традицией). Такие социальные группы, выстроенные в иерархию согласно государственному служению и государственным льготам, социолог Симон Гдальевич Кордонский называет сословиями. Советское общество было обществом сословным, правда, не всегда эти сословия имели наследственные привилегии. И в этом оно было похоже на традиционные русские государства – и допетровское, и петровское – с их служилыми и тягловыми сословиями и табелями о рангах. Государство в СССР раздавало сословиям ресурсы и требовало за это определённого служения. И профсоюзы фактически были государственными органами по раздаче тех или иных материальных благ, профсоюзами же они назывались лишь по исторической традиции.
Но самое главное для служилого государства – это наличие высшей идеи, которая и является предметом служения, тогда как реальный физический правитель воспринимается лишь как воплощение этой идеи. Ведь служба или служение тем и отличается от работы или по найму за деньги, что она предполагает работу за идею, не за страх, а за совесть, выполнение своего предназначения и высшей цели. Служилое государство, таким образом, не может не быть идеократическим. Россия во все времена своей истории (за исключением кратких периодов, когда пытались проводить либеральные реформы) имела свою идеологию: сначала это было православие, потом коммунизм, сейчас – «суверенная демократия» и «традиционные ценности», «патриотизм».
Таково служилое государство – сословное, раздаточное, идеократическое. Отсюда и все его особенности.
Точно так же, как с профсоюзами обстоит дело с писателями и писательскими организациями в СССР и на Западе. Считать, что западные писатели и организации типа Пен-клуба примерно то же самое, что советские писатели и советский Союз писателей, всё равно, что путать западные и советские профсоюзы.
Писатель на Западе – член гражданского общества, и западные писательские организации – это организации гражданского общества. Что это значит? Прежде всего, то, что на Западе писатель – свободный продавец своей «интеллектуальной продукции», своего рода – интеллектуальный мелкий буржуа, который сам – собственник средств производства и сам же – работник. Я бы назвал его свободным литературным работником. Он никак не зависит от государства, не выполняет никаких обязанностей перед государством и не отчитывается перед ним о своей деятельности. Он свободно выбирает темы своих произведений. Именно поэтому, кстати, для него так жизненно важно наличие в государстве политических свобод и, в частности, свободы слова. Созданные им произведения являются его частной собственностью, которую он предлагает на книжный рынок и выручает (или не выручает) за это прибыль. Впрочем, отношения писателя с читателями в этом обществе не обязательно сводятся к меркантильной торговле, но в любом случае они напоминают по структуре рыночный обмен. Писатель не всегда творит для широкой аудитории и рассчитывает на денежную прибыль. Есть писатели, которые пишут для узкой интеллектуальной элиты, их произведения выпускаются маленькими тиражами, и доход от них не может прокормить писателя. Так, в США даже поэты – Нобелевские лауреаты по литературе – выпускают свои сборники тиражом до 300 экземпляров, которые рассылаются по библиотекам и литературным критикам, так что большинство из этих поэтов зарабатывают на жизнь преподаванием в университетах. Но и в этом случае писатель имеет свою прибыль, правда, не материальную, а символическую (это называют модным выражением «символический капитал»). Это – престиж, имя в литературном мире, репутация «смелого экспериментатора», «мастера верлибра» и т. д. Такая нематериальная прибыль, впрочем, в конце концов, может обернуться и стабильным социальным и материальным положением. Например, известность и хорошие рекомендации от критиков могут повлечь за собой приглашения от престижных университетов.
Таков писатель в западном классовом обществе. Соответственно организации западных писателей – это клубы по интересам. Они тоже – негосударственные организации. Писатели создают их по своему почину, поскольку у них есть общие интересы и защищать их легче вместе.По сути, это – своего рода профсоюзы писателей. Занимаются эти клубы защитой авторских прав, борьбой с нарушениями договоров издателями, борьбой за права писателей в странах с авторитарными государственными режимами, помощью писателям, оказавшимся в затруднительном материальном положении, в тюрьме за свою писательскую деятельность, и т. д. Яркий пример такой организации – международный Пен-клуб.
Иное дело – советский писатель.Прежде всего, он был своеобразным, пусть и неофициальным служащим государства или государственным литературным работником. Главной целью его деятельности была пропаганда официальной идеологии, которая была одной из главных связующих скреп советского общества. Ради этого государство объединило писателей в творческий союз. Устав СП СССР в редакции 1971 года так и утверждал: Союз писателей СССР – «добровольная общественная творческая организация, объединяющая профессиональных литераторов Советского Союза, участвующих своим творчеством в борьбе за построение коммунизма, за социальный прогресс, за мир и дружбу между народами». Имелось в виду, что построение коммунизма – это общая идеологическая цель всех советских людей, но каждое сословие общества участвует в этом по-своему, писатели, к примеру – своим творчеством.
Хотя Союз писателей официально считался общественной организацией, на деле он был, конечно, подразделением государства, сословием, которому положены обязанности и полагаются привилегии. Именно государство в Советском Союзе решало: быть человеку профессиональным писателем, поэтом, драматургом, критиком или нет. Делалось это посредством принятия или непринятия в Союз писателей (или исключением из него). Причём каждая кандидатура тщательным образом согласовывалась с вышестоящими партийными, государственными органами и, разумеется, спецслужбами. Человек, не являющийся членом Союза писателей (или исключённый из него), не имел права на выпуск своих книг в издательствах, которые, конечно, все были государственными (исключение составляли молодые авторы, которые ещё не успели вступить в Союз писателей, но и для них выпуск книги был возможен только после одобрения рукописи писательской организацией). Попытка распространить свои произведения самостоятельно, без разрешения государства и олицетворяющей его волю писательской организацией была теоретически преступлением (практически это полулегально делалось, начиная с 1960-х годов).
В свете этого, кстати, становится понятнее знаменитый диалог между Иосифом Бродским и судьей Савельевой во время процесса над поэтом. Приведу его:
«Судья: А вообще какая ваша специальность?
Бродский: Поэт. Поэт-переводчик.
Судья: А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?
Бродский: Никто. (Без вызова.) А кто причислил меня к роду человеческому?»[12]
Иосиф Бродский имеет в виду понимание поэта, которое сложилось на Западе (вообще в рамках либеральной цивилизации) и согласно которому считать или не считать человека поэтом решает сам этот человек и общественность, которая принимает или отвергает его стихи. Судья мыслит в категориях советского этатистского иерархического общества. Для неё поэт – этот тот, кого поэтом признало государство, кто закончил Литинститут или Высшие литературные курсы по соответствующей специализации и имеет билет Союза писателей и трудовую книжку, где в графе: «профессия» написано «поэт». Нарушение коммуникации, возникшее между ними, вызвано неправильным словоупотреблением, а именно именованием одним и тем же словом разных социальных фигур, имеющих разные общественные функции.По большому гамбургскому счёту членов советского Союза писателей правильным было бы именовать чиновниками, занимавшимися пропагандой государственной идеологии и интересов государства в художественной форме (что не исключает того, что среди них были и писатели в западном смысле слова, которые либо совмещали государственную пропаганду и писательство, либо продуцировали пропагандистские произведения, имевшие высокие художественные достоинства и являющиеся фактом литературы).
Именно поэтому им как чиновникам-пропагандистам и не нужна была свобода слова. Они ведь не самовыражались, а выражали данное им в уже готовой форме мировоззрение. При этом они, как и советские токари, швеи, водители и металлурги, подчинялись закону сдач и раздач, открытому экономистом О. Э. Бессоновой, описавшей плановую экономику. Они сдавали свою продукцию государству согласно официальному плану, который составлялся Союзом писателей на основе заявлений о личных творческих планах[13], и получали раздачи в виде гонораров, премий, путевок в санаторий, государственных дач, служебных машин в соответствии со своим местом в иерархии писательской организации (ведь в раздаточно-сословном обществе жалованье всегда зависит не от того, сколько человек выполнил работы, а от того, каков его социальный статус). Размеры гонораров и сопутствующих им раздач материальных и социальных благ зависели исключительно от ранга этого писателя. Член президиума СП и лауреат Ленинской премии получал за свою книгу больше, чем автор детективов, ходивший в рядовых членах СП, пусть даже книги члена президиума не раскупались, а книги детективщика сметали с прилавков.
Впрочем, социальное преуспеяние и признание в СССР измерялось не столько деньгами, сколько объёмом привилегий, даруемых государством, тем более что покупательная способность денег также зависела от того, каков социальный статус их обладателя (что совершенно немыслимо в обществе рынка, где, как замечал Маркс, деньги всех уравнивают). Секретарь райкома партии мог получать 400 рублей, а рабочий оборонного завода – 500, но секретарь райкома отоваривал их в закрытом распределителе, где они превращались в дефицитные колбасу и югославские сапоги, а рабочий – в обычном магазине, где на них часто можно было купить лишь хлеб и консервы «Килька в томате». Писатели также в дополнение к гонорарам получали от государства права на посещение санаториев и курортов, на пожизненное владение казенной дачей, на пользование служебной машиной, причём уровень дачи, машины, санатория также зависел от ранга писателя. Это отражено в знаменитом юмористическом стихотворении Маршака:
Естественно, «гений» или «просто талант» – это не оценка писателя представителями общественности или самого «писательского цеха», а его оценка официальными критиками, которых больше заботило соответствие содержания их произведений государственной идеологии. Безусловно, признание писателя «талантом» в официозной партийной печати фактически предопределяло его назначение на какую-либо должность в Союзе писателей, и, может быть, обладателю именно этой должности и вправду полагался служебный автомобиль «Победа».
По сути, советские писатели не просто создавали произведения литературы, а создавали государственный ресурс «литература», которые предназначался для потребления населением. Все остальное, например, самиздат, объявлялось псевдолитературой и лжелитературой, хотя пользовалось огромным спросом в среде интеллигенции. В этом плане самиздат в литературе был аналогичен «теневому рынку» в экономике, то есть был пристройкой к плановой официальной литературе. Причём так же как на «чёрном рынке» спекулянты «втюхивали» наивным покупателям «настоящую французскую косметику», сделанную в одесском подвале, в самиздате «втюхивали» «настоящий западный сюрреализм», произведенный в общаге Литинститута.
Роль канала обратной связи выполняли «письма читателей» и встречи с читателями. Литературная критика в советском обществе исполняла совсем другую функцию. На Западе литературная критика – это, действительно, отзывы наиболее профессиональных читателей, которые дают рекомендации обыкновенным читателям: стоит или не стоит, на их взгляд, «потреблять» литературную продукцию того или иного автора (и как правильно её «потреблять»). В СССР критик был не столько профессиональным читателем, сколько госчиновником, следящим за идеологической выдержанностью произведения, то есть цензором, «государевым оком», выявляющим скверну и ересь. От него зависело – вознести писателя на Олимп, где того ожидали уютный кабинет и служебная «Победа», или сбросить его в тартар, где влачили существование инакомыслящие и отверженные, ходящие пешком.
Впрочем, мне бы не хотелось, чтоб меня поняли так, что я иронизирую над социальной функцией писателя в советском сословно-раздаточном обществе и считаю такую литературу и таких писателей ненастоящими, извращёнными, противопоставляя им как норму литературу и писателей либерально-модернистского западного типа. О. Э. Бессонова в своей программной книге «Раздаточная экономика России» настаивает на том, чтораздаток – это не отступление от нормы, а просто другая альтернативная рыночной форма хозяйствования. Она по-своему эффективна, и не случайно ведь попытки насадить в России капитализм, начавшиеся ещё в XIX веке, до сих пор не привели к заметному успеху. По Бессоновой, Россия всегда была обществом государственного раздатка, только в советские времена этот раздаток стал чуть ли не тотальным.
Советская литература в высших своих проявлениях не была хуже по качеству, чем литература на либеральном, «свободном» Западе. Она, конечно, служила целям пропаганды государственной идео-логии, но при этом не обязательно была лишена эстетических красот и эстетической значимости.
Дело в том, что мы привыкли отождествлять произведения искусства с образчиками искусства постсредневекового Запада – картинами в стиле Возрождения, произведениями новоевропейской лирической и романтической поэзии, психологической прозы или симфонической инструментальной музыкой. Особенностью такого искусства является его неутилитарность, направленность на чистый эстетический эффект. На это указывал ещё в своей философии эстетики Иммануил Кант, который связывал красоту с чувством неутилитарного, незаинтересованного любования (голодный тоже любуется тарелкой с ужином, но это любование – не чувство прекрасного, потому что вызвано вполне практическим интересом). Действительно, картина Возрождения и Нового времени ни для чего больше не нужна, кроме того, чтобы повесить её на стену и любоваться ею. Собственно, само современное слово «искусство» говорит об этом, поскольку оно противопоставлено слову «ремесло», производству вещей, которые имеют утилитарные цели.
Но так было не всегда. В античности и в средние века вместо живописи была иконопись, и иконы создавались не только для любования ими, но прежде всего для обрядовых целей. Однако при этом многие из них до сих пор считаются шедеврами живописи. То же самое касается и средневековой поэзии, например церковных песнопений или церковной музыки. Строго говоря, перед нами в этом случае феномен, который греки называли «технэ», а римляне – «арт»: некий сплав искусства и ремесла, который соединяет утилитарную годность и эстетическую ценность. Ведь и архаическое греческое «искусство» таково, и свои вазы с росписями древнегреческие мастера делали не для того, чтоб они стояли в наших музеях, а для того, чтоб их современники хранили в них вино, тем не менее из их рук выходили настоящие произведения искусства. Искусство в современном смысле здесь присутствует лишь как момент.
Именно под таким углом и следует рассматривать литературу социалистического реализма. Его целью было – воспитание человека нового социалистического общества в духе официальной идео-логии советского общества – марксизма-ленинизма. Как уже говорилось, советский писатель должен был внести свой вклад в общую цель всех советских людей, поставленную перед ними государственной идеологией – построение коммунизма. Об этом было написано в уставе Союза писателей СССР, принятом на первом съезде СП: «Социалистический реализм, являясь основным методом советской художественной литературы и литературной критики, требует от художника правдивого, исторически-конкретного изображения действительности в её революционном развитии. Причём правдивость и историческая конкретность художественного изображения действительности должны сочетаться с задачей идейной переделки и воспитания в духе социализма».
Итак, в идеале советский писатель творил не ради самовыражения, а ради приближения коммунистического «царства всеобщего счастья», как иконописец творит не ради утверждения своего «Я», а ради приближения царства Божьего. Создаваемые этим писателем произведения были не просто литературой, а чем-то большим – пропагандой государственной гражданской псевдорелигии, своеобразными житиями коммунистических святых, поучительными сказаниями и притчами в помощь строителям коммунизма. В лице лучших своих образцов – стихов и поэм Маяковского, повестей и романов Горького – эти произведения содержали в себе элемент литературы как изящной словесности, но они были, повторяю, чем-то большим и с точки зрения внутренних критериев советской «литературы» ценились не только за это. В отличие от произведений литературы, которые выражают личное мнение самого писателя, они выражали идеологию государства, строящего коммунизм, и положения этой идеологии рассматривались как абсолютная истина.
Сегодня зачастую на литературу советского соц-реализма смотрят как на эстетически беспомощные тексты, которые создавались конформистами ради денег. Это не совсем верно. Конечно, трудно спорить с тем, что большинство советских писателей-соцреалистов как литераторы были вполне средненькими, а иногда и никудышными. Но в этом вовсе не вина советской литературы, её социальной организации и художественных методов. Хороших писателей вообще всегда меньшинство, и во всех странах их менее даровитые коллеги по цеху ещё и успешно портят им жизнь подспудной, а то и открытой травлей. В рамках соцреализма создавались и вполне достойные произведения (вспомним ещё раз о поэзии Маяковского или о прозе Горького и Фадеева), так же как в рамках свободной, «чистой литературы» много макулатуры.
Но всё же это были не только феномены литературы как неутилитарной «изящной словесности», они имели вполне практическое значение. Сейчас либералы надсмехаются над советскими романистами-соцреалистами, которые писали про стройки, заводы, колхозы книги, которые якобы никто не читал (либералы наши – самовлюбленные интеллигенты, и если они говорят «никто не читал», то имеется в виду «интеллигенция не читала», все остальные ведь для нашего высоколобого либерала «не существуют»). На самом же деле эти романы читали и жарко обсуждали и гордились ими, но те, для кого они были написаны – рабочие, колхозники, строители, целинники… Романы эти воспевали труд простых людей и вдохновляли этих простых людей на ещё лучший и ещё более эффективный труд, как выражались в те времена – «на новые трудовые подвиги». Представьте себе, что вы простой строитель БАМа, и вот к вам в городок посреди тайги приезжает из Москвы известный писатель, он беседует с вами, изучает ваш быт, а через пару лет снова приезжает – с романом о вас, простых рабочих парнях и девушках, выпущенным огромным тиражом в московском издательстве, расхваленном газетами и попавшем во все библиотеки страны. И вы понимаете, что про вас, про таких как вы, про вашу обычную жизнь прочитают тысячи, что ваши дети и внуки это будут читать! Современные менеджеры, учившиеся по новейшим американским учебникам, представить себе не могут, как резко возрастала производительность труда в таёжных и не только городках и городах после выпуска одной такой книги. Поэтому советский писатель и имел так много привилегий и благ – гораздо больше, чем рыночный торговец, который в конечном счёте работает ведь лишь на самого себя.
Канадский культуролог Маршалл Мак-Люэн однажды заметил, что, сравнивая советских писателей с западными, мы удивляемся: как можно заниматься литературой, не стремясь к свободе слова, ведь без этого невозможно настоящее самовыражение? Однако аналогом советского писателя в западном обществе является не писатель Запада, а… рекламщик! Рекламщик же стремится не к самовыражению, а к заранее поставленному результату, и плох будет тот рекламщик, который придумает рекламу «Кока-колы», после которой «Кока-колу» больше покупать не станут, но он будет оправдываться тем, что зато так он в этой рекламе выразил свой внутренний мир… Критерий хорошей рекламы – рост спроса на рекламируемый товар. Критерием хорошего литературного произведения в СССР (конечно, помимо литературных достоинств) было его воздействие на простых «строителей социализма и коммунизма», которые были прототипами и адресатами произведения и с которыми автор обязан был общаться непосредственно, на «встречах с читателями». Причём такое воздействие, которое заставило бы их работать больше и лучше, и с ещё большим энтузиазмом воспринимать решения партии и правительства. Произведение соцреализма было родом литературного «технэ», оно должно было приносить ещё и пользу.
Причём нельзя сказать, что соцреализм, а также его социальная институция были чем-то невиданным для российской истории, созданным в идеологических лабораториях большевиков и не имеющим отношения к нашей историко-культурной традиции. Отнюдь, соцреализм имел свои корни в русской литературе, но в лице совсем не тех направлений, которые он провозглашал своими предшественниками. У Андрея Синявского есть интересное и очень глубокое эссе «Что такое социалистический реализм?», где убедительно доказывается, что, хотя это единственное разрешенное в СССР литературное направление публично объявлялось наследником «русской классической литературы», то есть дореволюционного «критического реализма», в действительности соцреализм был ему не просто чужд, но прямо противоположен. Критический реализм требует от писателя раскрытия душевной жизни героя, её коллизий, конфликтов, метаний. Главный герой литературы классического реализма – «лишний человек», который находится между верой и безверием, мучается от того, что никогда не может принять окончательное решение. Он отличается мягкотелостью, безволием, склонен к саморефлексии и больше озабочен своими переживаниями, чем жизнью общества. Герой литературы соцреализма совершенно другой. Он уверен в себе, убеждён, что обладает высшей истиной, не колеблется и не испытывает душевных метаний, имеет чёткую и ясную цель в жизни, и состоит она в том, чтобы полностью посвятить себя служению социалистическому обществу и строительству коммунизма. Это цельный характер, у него практически нет недостатков, а если и есть, то мелкие, оттеняющие его совершенство, его речь выспренна и назидательна. Образцом для него являются обитатели советского идеологического пантеона – герои революции, и он видит в себе лишь продолжателя их дела. Он может быть инженером, рабочим, преподавателем вуза, военным, но везде он борется с мещанством, обывательскими настроениями, а то и с врагами Родины и народа, и даже простые бытовые ситуации – строительство завода, работу колхоза – заставляет воспринимать как ещё один шаг в продвижении к коммунизму.
Синявский заключает, что перед нами не что иное, как эстетика литературы классицизма, в русской литературе распространенная в XVIII веке и противостоящая критическому реализму XIX века. И это действительно так. Вспомним сюжет фонвизинского «Недоросля» и попытаемся перенести его персонажей в советскую эпоху – разве не получим мы обычное произведение в духе «социалистического реализма», пусть и с элементами социальной сатиры? Председатель колхоза товарищ Простакова выступает как самодур по отношению к колхозникам, не заботится о выполнении плана по сдаче зерна государству, не прилагает усилия к правильному воспитанию своего сына Митрофана, который не отличается хорошей успеваемостью, а хочет лишь… жениться. Простакова желает сосватать за него племянницу отставного партработника Стародума, но та влюблена в офицера советской армии Милона, который, оказавшись в этом колхозе, встречает там проверяющего из города Правдина. После приезда Стародума счастливая Софья спасена от приставаний Простаковой, более того Правдин снимет её с должности председателя колхоза. В конце Стародум даёт нравственную оценку деяниям Простаковой.
Более того в эпоху классицизма мы обнаруживаем и некоторую социальную институцию, предвосхищавшую советский Союз писателей. Не надо забывать, что созданная Петром Академия наук называлась «Императорская академия наук и художеств», и в число её членов входили не только ученые, но и писатели, драматурги, художники, например, поэт Василий Тредиаковский (не говоря уже о том, что первый русский академик М. В. Ломоносов был и недюжинным поэтом). А. П. Сумароков хоть и не был академиком, сотрудничал в издаваемом Академией журнале «Ежемесячные сочинения». Известно его стремление попасть в число академиков, которое не осуществилось лишь из-за ссоры с Ломоносовым. Однако после воцарения Екатерины Великой он всё же получил чин статского советника и право печатать свои сочинения за счёт Кабинета Её Императорского Величества. Гаврила Державин с 1783 года был членом Академии наук и принимал участие в составлении толкового словаря русского языка. Екатерина Дашкова, управлявшая Академией в царствование Екатерины Великой, учредила ещё один журнал «Собеседник любителей российского слова», в котором участвовали Державин, Херасков, Капнист, Фонвизин, Богданович, Княжнин. Почти все они участвовали и в заседаниях, устраиваемых Академией, в частности на знаменитом заседании, посвященном использованию печатной буквы «Ё».
Итак, в XVIII веке крупнейшие поэты и писатели (а их было немного) либо были членами Академии наук и художеств, либо участвовали в её работе, либо, наконец, как Сумароков, были на индивидуальном государственном обеспечении. Они жили не за счёт гонорара, а за счёт государственного жалованья, которое по крайней мере некоторым из них платилось именно как литераторам. При этом они были горячими сторонниками идео-логии Просвещения, которую исповедовало петровско-екатерининское государство, и вовсе не стеснялись выражать, в том числе и в своих произведениях, верноподданнические чувства по отношению к этому государству.
Отделение литературы от государства произошло именно в эпоху «критического реализма». Пушкин, Тургенев Достоевский, Чернышевский и Некрасов в качестве литераторов были частными лицами, а журналы, в которых они печатались и которые учреждали – частными предприятиями. Жили они либо на доходы с имений, либо на гонорары и перед государством никаких обязанностей не имели; к идеологии же его многие из них относились, мягко говоря, отрицательно. Наступила другая эпоха – эпоха модерна, формирования начатков гражданского общества в России (которое, правда, до конца так и не сложилось).
Можно даже пойти дальше и соотнести классицизм и в традиционной, и в советской его разновидностях с мировоззрением раздаточно-сословного общества (каковое было и в имперской России до капиталистических преобразований XIX века, и в СССР), а «критический реализм» или социально-психологическую прозу с мировоззрением общества модернистского, рыночного. Во всяком случае, на последнем утверждении настаивает современный социолог Игорь Вишневский в своей работе «Серп и рубль». В «лишних людях», по-явившихся в русской литературе XIX века, он видит отображение процесса модернизации элиты тогдашнего российского общества. Модернизация эта в её антропологическом аспекте означала отодвижение на второй план «соборного человека», типичного для традиционного сословного общества и живущего в согласии с канонами и традициями коллектива, к которому он принадлежит (семьи, рода, сословия, гильдии, церкви и т. д.), и появление нового, «автономного человека», индивидуалиста, который имеет смелость жить собственным умом и тем самым идёт наперекор общественным традициям и обычаям, а потому превращается в обществе, где ещё очень силен дух патриархальности, в изгоя.
Получается, в те исторические периоды, когда у нас начиналась модернизация либерально-капиталистического типа, как в XIX веке, у нас побеждала литература социально-психологического типа, а в те периоды, когда побеждала сословность и этатизм, как в XVIII и XX веках, приходил черед победы утилитарной литературы классицистского типа. Её утилитарная направленность и назидательность объясняются очень просто – сословное общество всегда имеет руководящую и направляющую идею, которой подчинена вся его жизнь (будь то идея великой православной империи, как во времена Екатерины Великой, или идея великой коммунистической державы, как во времена Сталина).
Вернемся к советской литературе. От десятилетия к десятилетию количество шедевров в рамках соцреализма неуклонно снижалось, и если период 1920-х – 1950-х годов – это период взлета соцреализма, то 1960-е – 1980-е годы – период его заката и деградации. Если официальные советские писатели и создавали нечто ценное в послевоенные годы, то не благодаря, а вопреки соцреализму. Всё сколько-нибудь заметное, написанное в эти годы – от политизированной поэзии Вознесенского до прозы «деревенщиков» – это отход от идеалов и требований соцреализма. Никто из названных писателей и поэтов всерьёз не воспевает строительство коммунизма, и если ему удается создать нечто хватающее за душу, то на основе других идеалов – глобализма или, наоборот, патриотизма, восхищения урбанизмом Америки или русской природой.
Дело в том, что для того, чтобы создавать эстетические шедевры в рамках такого литературного «технэ», нужно не только наличие таланта, но ивера в пропагандируемую идеологию. Иконописец, который не верит в Бога, хорошую икону написать не в состоянии. Соцреалист, который не верит в коммунизм, будет создавать в жанре соцреализма грубые и плоские поделки, которые эстетически нетребовательные чиновники, руководящие искусством, возможно, и будут хвалить и даже будут давать за них деньги и привилегии, но у настоящего, обладающего критическим мышлением и вкусом читателя это вызовет лишь скуку, а то и отвращение. Если же такой писатель талантлив, то он станет писать ещё и «для себя», «в стол», давая волю своему таланту и фантазии, но это уже будет нечто другое – либо литература в обычном смысле, то есть индивидуальное самовыражение, либо произведения «антисоцреализма», то есть шедевры в духе другой, антиправительственной идеологии.
Это и произошло с советскими писателями в 1960-е – 1980-е годы, когда официальная идеология марксизма-ленинизма настолько закостенела и перестала отвечать вызовам времени, что верить в неё по-настоящему могли лишь фанатики, да ещё и обладающие очень узким кругозором.
Деградация и крах советской идеологии означали и деградацию и крах социальной организации советской литературы. Причём исчезновение веры в идеологию в гораздо большей степени подорвало Союз писателей как социальную институцию, воспроизводящую соцреализм, чем случившиеся чуть позже реальные события краха КПСС и разрушения СССР.
Напомню, Союз писателей был построен на манер большой фабрики, которая создавала произведения, пропагандирующие государственную идеологию в соответствии с определённым государственным заказом и планом. Конечной целью было воздействовать на умы простых граждан Страны Советов и воспитывать их в духе верности идеям строительства коммунизма. Для этого писатели ездили по стране, встречались с читателями, изучали свою аудиторию, и за это они получали своё жалованье, пайки и привилегии. Когда вера в идеологию исчезла – причём сначала у писателей, а затем и у значительных масс читателей – из Союза писателей как будто вынули стержень, который был осью его существования. Он стал напоминать фабрику, производящую продукцию, которая никому уже не нужна – и это очевидно всем: и самим работникам фабрики, и потребителям. Но смущение, боязнь наказания, остатки былой веры, наконец, просто привычка заставляют одних продолжать производить, а других продолжать покупать. Когда же исчезло государство, которое заказывало эту продукцию, то участь фабрики стала ясной всем.
В 1990-е годы государство официально перестает финансировать союз, который, как уже говорилось, распадается на множество союзов (так обстояло дело, конечно, в федеральном центре, на нацокраинах финансирование местных союзов продолжалось, только теперь их члены должны были воспевать не коммунизм, а локальные суверенитеты). Казалось бы, в России теперь строится капитализм, гражданское классовое общество, Союз писателей в прежней форме больше не нужен, и его должны заменить российские аналоги западных Пен-клубов (филиал международного Пен-центра также не замедлил появиться в нашей стране). Но на самом деле всё было гораздо сложнее.
Постсоветское российское государство так и осталось идеократическим. «Либералы» вовсе не разрушили машину советской пропаганды, а сохранили её и даже модернизировали. К советским телеканалам, газетам, журналам присовокупили множество новых, раздали их олигархам, тесно связанным с властями, и вся эта сеть СМИ превратилась в мощнейший инструмент зомбирования общества. Никаких действительно демократических СМИ так и не возникло. Все девяностые годы крупнейшие теле-и радиоканалы, газеты, журналы (за исключением загнанных в гетто трёх-четырёх изданий оппозиции да множества неизвестных за пределами Москвы самодеятельных малотиражных газеток) транслировали одну и ту же государственную антисоветскую, либеральную идеологию в нескольких вариациях (от радикальной, гайдаровской, до мягкой, характерной для сторонников Явлинского). Левопатриотическая оппозиция, которая имела огромную поддержку в обществе и одну из крупнейших фракций в Госдуме, усиленно шельмовалась, именовалась «коммуно-фашистской», её представители никогда не приглашались на телевидение и радио, были лишены возможности во всеуслышание высказывать своё мнение по волнующим общество вопросам. Такова была хвалёная «свобода слова девяностых», по которой сейчас рыдают либералы. В 1996-м эта машина манипуляции общественным сознанием совершила почти чудо – превратила Ельцина, имевшего рейтинг в 2 %, в победителя президентских выборов (кампания «Голосуй или проиграешь!»).
С начала 2000-х постсоветское государство стало стабилизироваться, и его идеология начала приобретать всё более консервативные черты, не теряя при этом либерального каркаса. Переход российской машины пропаганды на новую идеологию ещё больше усилил контроль государства над СМИ. Происходящее стало напоминать советский контроль государства над деятелями культуры. Тогда и начались разговоры о возрождении Союза писателей.
В 1998 году Госдума принимает Федеральный закон о творческих работниках литературы и искусства и об их творческих союзах[14]. В нём давалось определение творческого работника: «…творческий работник литературы и искусства… – физическое лицо … осуществляющее творческую деятельность в рамках трудовых или гражданско-правовых договоров (контрактов) или обнародовавшее своё произведение без заключения трудовых или гражданско-правовых договоров» (статья 2), указывалось, что «Профессии творческих работников… включаются в перечень профессий творческих работников в области литературы и искусства, который утверждается и дополняется в порядке, устанавливаемом Правительством Российской Федерации с учётом предложений творческих союзов». Законопроект устанавливал единый документ, доказывающий принадлежность лица к творческим работникам – расчётную книжку творческого работника (статья 4), разграничивал творческую деятельность и бизнес (статья 5), гарантировал, что «…размер ставки авторского вознаграждения и вознаграждения исполнителя не могут быть меньше установленных Правительством Российской Федерации минимального размера авторского вознаграждения» (статья 6), устанавливал социальные гарантии творческим работникам.
Фактически закон был направлен на превращение писателей в своеобразное сословие полубюджетников, которые должны были кормиться с гонораров и вознаграждений, но при гарантированном государством минимуме и при наличии различных социальных льгот. Конечно, молчаливо предполагалась хотя бы символическая лояльность государству и основным тезисам его идеологии.
Законопроект прошёл Госдуму и Совет Федерации, но не был подписан президентом Ельциным. Мотивы этого его поступка в СМИ не озвучивались, но очевидно, это было связано именно с нелояльностью большинства писателей: в демократическом союзе российских писателей состояло около 3 тысяч человек, а в патриотическом Союзе писателей России – в 2 раза больше.
Однако в 2000-х в связи с «патриотическим поворотом» второго президента России происходит переход значительной части некогда оппозиционной творческой интеллигенции на сторону государства, которое отказалось от наиболее одиозных тезисов либерал-реформаторов и провозгласило курс на «возрождение России». Уже не только в «коридорах власти», но и в кругах самих литераторов начались разговоры о создании единой писательской организации под эгидой государства. В 2013 году состоялось первое Литературное собрание – встреча 500 ведущих писателей, публицистов и драматургов с президентом Путиным, где от разговоров перешли к делу. Участники собрания предложили президенту создать государственный Фонд поддержки литературы – для финансирования некоммерческой литературы, а также единую писательскую организацию. Президент пообещал фонд создать, но предупредил, что финансирование его будет более скромным, чем у недавно созданного фонда кино. В ответ на предложение редактора «Литературной газеты» наконец-то принять закон о писательской организации президент заявил, что в обозримом будущем будет принят закон о творческих союзах в целом. Предложение о создании единой писательской организации поддержал присутствовавший на собрании советник Путина В. И. Толстой. А в 2025 году Союз писателей России возглавил помощник президента, председатель Российского военно-исторического общества Владимир Мединский (остальные союзы писателей стали либо самораспускаться, либо маргинализироваться). Союз стал всё более походить на своего советского предшественника. Исторический цикл замкнулся.
Либералы при этом обязательно заявят, что авторитарное государство стремится наложить свою тяжёлую длань на сообщество литераторов и лишить их свобод, а про тех профессиональных писателей, которые выступают за современный аналог советского Союза Писателей, скажут, что это обскуранты, которым, дескать, нравится быть рабами. На самом деле, жизнь, конечно, не чёрно-белое кино, где есть герои и злодеи. «Либеральная свобода творчества» и отсутствие господдержки литераторов имеет не только преимущества. Обратная её сторона – бедственная жизнь писателей, которые не желают подчиняться конъюнктуре рынка, съёживание серьёзной литературы в интеллектуальное гетто, «литературу для самих писателей», абсолютное господство на рынке и в сознании читателей дешёвого бездумного популярного чтива. Я уже говорил, что в США даже сборники стихов Нобелевских лауреатов издаются тиражами 300 экземпляров и полностью расходятся по библиотекам – для литературоведов и критиков. К тому же трудно сказать, что тяжелее: давление государства (которому наши писатели, между прочим, давно уже научились показывать «фигу в кармане», сочиняя запрещённое «в стол») или давление рынка, который тихой сапою заставляет даже очень талантливых писателей превращаться в конъюнктурщиков (пример – Стивен Кинг, который начинал как автор вполне добротных политических романов, а закончил как «король ужасов»).
Впрочем, как бы мы ни ответили для себя на этот вопрос, факт остаётся фактом: наше общество вошло в очередную консервативную фазу, государство уже создало новую идеологию и уже заявило о желании контролировать писательское сообщество. На очереди третья вариация русского классицизма и новое возрождение государственно-идеологической литературы… Что оно даст нашей культуре – покажет время.
– Ты убил человека, – сказал я устало.
– Я убил бандита, – усмехнулся Жеглов.
– Ты убил человека, который мне спас жизнь, – сказал я.
– Но он все равно бандит, – мягко ответил Жеглов.
………………………………………………….
Ах вы, тараканы! Упыри проклятые! Кровью чужой усосались, гнездовье на чужом горе выстроили, на слезах людских…
Аркадий Вайнер, Георгий Вайнер «Эра милосердия»
Большинству поклонников фильма «Место встречи изменить нельзя», возможно, даже и неизвестно, что в повести Аркадия и Георгия Вайнеров «Эра милосердия», по которой был снят фильм, Глеб Жеглов был, скорее, отрицательным героем. По мысли Вайнеров, Жеглов воплощал собой жестокость и произвол сталинской эпохи и был человеком прошлого, так как не знающая пощады «мораль войны» уже якобы не нужна в послевоенное время, когда наступает новая, доселе невиданная в истории эпоха – «эра милосердия». Об этой новой эре говорит в книге интеллигентнейший писатель-эстрадник Михаил Михайлович Бомзе – сосед Шарапова по «коммуналке»: «…по моему глубокому убеждению, в нашей стране окончательная победа над преступностью будет одержана не карательными органами, а естественным ходом нашей жизни, её экономическим развитием. А главное – моралью нашего общества, милосердием и гуманизмом наших людей… сейчас в бедности, крови и насилии занимается у нас радостная заря великой человеческой эпохи – эры милосердия, в расцвете которой мы все сможем искренне ощутить себя друзьями, товарищами и братьями…» Героем этой новой эры должен стать Владимир Шарапов – антипод Жеглова, сторонник гуманизма и законности. Конфликт между ними разгорается, когда Жеглов подбрасывает карманнику Кирпичу украденную сумку, так как законных оснований для его задержания нет. Шарапов обвиняет Жеглова в нарушении закона, пусть даже по отношению к преступнику, и утверждает, что с этого и начинается произвол: «Мы, работники МУРа, не можем действовать шельмовскими методами!.. Я так понимаю, что если закон разок под один случай подмять, потом под другой, потом начать им затыкать дыры каждый раз в следствии, как только нам с тобой понадобится, то это не закон тогда станет, а кистень! Да, кистень…» Шарапов обвиняет Жеглова в бездушии по отношению к Груздеву, который в силу роковых обстоятельств и хитрости бандита Фокса оказался в тюрьме по ложному обвинению в убийстве бывшей жены. Наконец, в конце повести, когда Жеглов застрелил попытавшегося убежать Левченко, антагонизм Шарапова и Жеглова достигает своего пика, и происходит полнейший разрыв между ними:
«– Ты убил человека, – сказал я устало.
– Я убил бандита, – усмехнулся Жеглов.
– Ты убил человека, который мне спас жизнь, – сказал я.
– Но он все равно бандит, – мягко ответил Жеглов.
– Он пришел сюда со мной, чтобы сдать банду, – сказал я тихо.
– Тогда ему не надо было бежать, я ведь им говорил, что стрелять буду без предупреждения…
– Ты убил его, – упрямо повторил я.
– Да, убил и не жалею об этом. Он бандит, – убежденно сказал Жеглов.
Я посмотрел в его глаза и испугался – в них была озорная радость.
– Мне кажется, тебе нравится стрелять, – сказал я, поднимаясь с колен.
– Ты что, с ума сошёл?
– Нет. Я тебя видеть не могу.
Жеглов пожал плечами:
– Как знаешь…»
Шарапов после этого едет на милицейском автобусе в управление и решает никогда не работать больше с Жегловым.
Нельзя сказать, чтобы в фильме этот замысел авторов детектива был отодвинут на второй план, и режиссёр попытался Жеглова каким-либо образом морально реабилитировать. Отнюдь, и в фильме Жеглов подбрасывает карманнику Кирпичу кошелёк, что вызывает возмущение Шарапова, так как это – явное нарушение закона со стороны работника МУРа, и точно так же в конце Жеглов убивает Левченко и ничуть не сожалеет об этом, заявив, что убил не человека, а бандита. Особенно громко, как своеобразная нравственная оценка Жеглова в фильме звучат слова невинно посаженного в КПЗ Груздева, который избежал, казалось бы, неминуемой тюрьмы только благодаря Шарапову: «…поверь мне, Жеглов – плохой человек, для него люди как мусор под ногами». Шарапов поначалу не соглашается с этим и робко указывает на смелость и самоотверженность Жеглова, но ведь проницательному зрителю ясно, что одно другому не помеха: проявлять чудеса храбрости могут и не самые высоконравственные люди и даже преступники. Так, циничный, жестокий и коварный бандит Фокс – тоже человек не робкого десятка. Кроме того, в последней сцене видно, что после убийства Жегловым Левченко Шарапов внутренне соглашается с оценкой Груздева…
Эта своеобразная мораль, содержащаяся и в повести, и в фильме, была легко понята и принята критиками, шире говоря, интеллигентной публикой. В частности, «Литературная газета» обрушивалась на Жеглова как на образ отъявленного сталиниста. Однако, как и во многих других случаях, тут согласия между интеллигенцией и народом не получилось. Народ воспринял образ Жеглова, напротив, сугубо положительно, как настоящего героя, беспощадного борца с преступностью, который, если и позволяет себе лишнее, то оправдан самой правотой делаемого им дела. Фраза Жеглова «Вор должен сидеть в тюрьме!» поистине стала крылатой, превратилась в народную поговорку. А ведь вспомним, что в фильме Жеглов произносит эту фразу в ответ на обвинение Шарапова в том, что работник милиции не имеет права нарушать закон, даже если он делает это для того, чтоб изолировать от общества опасного преступника. В фильме, да и в книге эта фраза имеет следующий, вполне понятный зрителям контекст: «Вор должен сидеть в тюрьме в любом случае, даже если милиция не располагает требуемыми законом средствами, чтоб его посадить». Жеглов откровенно говорит об этом: «Попускать вору – наполовину соучаствовать ему! И раз Кирпич вор – ему место в тюрьме, а каким способом я его туда загоню, людям безразлично! Им важно только, чтобы вор был в тюрьме, вот что их интересует».
Перед нами спор между справедливостью, которую воплощает здесь Жеглов, и законностью, которую воплощает Шарапов, и очевидно, что в этом споре народ без колебаний встал на сторону справедливости. Более того, образ Шарапова, который интеллигенцией поэтизировался и изображался как образ нового человека в системе права, идущего на смену «сталинским костоломам», в восприятии народа приобретает комические черты. В отличие от Жеглова, Шарапов становится персонажем анекдотов, люди из народа с удовольствием и с улыбкой повторяют: «Ну и рожа у тебя, Шарапов!» – другую фразу из фильма, которая принижает Шарапова, представляет его этаким наивным и глупеньким новичком в деле борьбы с преступностью, которому ещё учиться и учиться у сурового офицера Жеглова. Даже трагический конец фильма, смерть Левченко от пули Жеглова не была воспринята народом как развязка противостояния Шарапова и Жеглова, не бросила в глазах народа тень на образ Жеглова, как должно было произойти по замыслу сценаристов и режиссёра. Конечно, простым людям было жалко бывшего фронтовика-«штрафника» Левченко, в силу рокового стечения обстоятельств, вопреки своему желанию снова вставшего на путь бандитизма. Но они справедливо воспринимали его смерть как закономерный итог его жизни, да и как его собственный личный выбор. Левченко побежал не потому, что хотел скрыться, а потому, что предпочел смерть тюрьме и заранее решил свою судьбу. Он сам захотел, чтоб его убили, и пистолет Жеглова лишь помог ему выполнить его последнее желание.
Отчего же народ воспринял этот фильм диаметрально противоположно тому, как его восприняла интеллигенция? Обычно тут ссылаются на обаяние актёра Высоцкого, который так талантливо сыграл Жеглова, что превратил отрицательного героя в положительного. Но ведь актёр – это не демиург, который вкладывает зрителям в сознание новые, неведомые ранее им идеи и чувства. Нет, актёр, скорее, подобен зеркалу, он отражает уже имеющиеся у зрителей переживания, мысли, интуиции, лишь только усиливая их, делая явными.
Какой-нибудь записной либерал, ненавидящий русский народ за его «нецивилизованность», то есть непохожесть на «более развитые», «цивилизованные» западные народы, может также заметить, что народ полюбил Жеглова, потому что вообще в силу своей «рабской», «подлой» натуры любит извергов и убийц, по той же причине, по которой он любит, например, Сталина, тем более что Жеглов по замыслу сценариста и воплощает дух сталинской эпохи. Правда, в отличие от нынешних либералов-русофобов братья Вайнеры в момент написания романа считали, что жестокость эта была обоснованной, но только уже несвоевременной после окончания времени революционного разора и военного лихолетья, но это не меняет сути дела. Однако при более внимательном взгляде на образ Глеба Жеглова становится ясно, что все эти разговоры далеки от действительности. Жеглов совершенно не похож на одиозного «сталинского костолома», каковым его пытались представить либеральные кинокритики 1960-х. Действительно, Жеглов беспощаден к преступникам или к тем, кого он считает преступниками; он считает, что с ними нельзя вести себя как с обычными людьми – в согласии с законами государства и законами человечности, напротив, в борьбе с ними все средства хороши – и обман, и подлог, если только они ведут к победе над преступником, к его изоляции от общества. Более того, Жеглову нравится воевать с преступностью, загонять её в угол, истреблять её, недаром он предстает в книге Вайнеров как парень с весёлыми и злыми глазами. Он не очень-то верит в пресловутую «эпоху милосердия» и в перевоспитание преступников средствами высокой морали (и здесь он проявляет себя как человек реалистичный), поэтому Жеглов готов всю свою жизнь посвятить этой священной для него войне.
Жеглов также презирает мещан, маленьких, пугливых корыстолюбивых людишек, благодаря трусости и жадности которых преступники ходят по земле и творят своё грязное дело. С отвращением Жеглов разговаривает с трусом и предателем Соловьёвым, по вине которого «ушёл» от милиции бандит Фокс. Но с обычными людьми, честными гражданами Жеглов добр и великодушен, он их любит до самопожертвования и с их стороны встречает также только радушие, уважение и любовь. Он сразу понравился соседям Шарапова по коммуналке: «Жеглов уже подружился со всеми обитателями квартиры. Шурка Баранова смотрела на него с восхищением, потому что он был не только “исключительно представительной внешности”, но и сумел угомонить её мужа – пьяницу и скандалиста Семёна… соседям Жеглов был по душе. Не было в нём зазнайства или какого-то особого воображения о себе – так и объясняли мне соседи о моём приятеле, и мне нравилось, что всё так вышло». Не пришелся по душе он только интеллигенту Михаилу Михайловичу, и это тоже показательно, ведь это тот самый интеллигент, что рассуждал об эре милосердия и, по сути, высказал идеал, которому будет следовать «либерал» Шарапов (да и взаимная нелюбовь Жеглова и Груздева была вызвана тем, что Груздев также принадлежал к типу интеллигента-индивидуалиста, который вызывает отторжение и непонимание, даже подозрительность у такого коллективиста, человека с «душой нараспашку», как Жеглов). Более того, когда у соседки Шарапова Шурки Барановой – матери пятерых детей – украли продуктовые карточки, Жеглов без раздумий отдал ей свои и шараповские карточки за месяц, сказав, что они с Шараповым как-нибудь перебьются. Показательно, что Жеглов начисто лишен собственнических инстинктов, ему даже в голову не пришло: согласен ли Шарапов отдать свои карточки, чтоб не умерли с голоду пятеро детей обокраденной Шуры Барановой. Спросить разрешения – значит предполагать, что Шарапов может и отказать в помощи, а в глазах Жеглова предположить такое про своего товарища – дело немыслимое. Конечно, и Жеглов – живой человек не без недостатков: он любит немного попозировать в силу своего характера балагура и живчика, у него не самые изящные манеры. Но представлять всё так, что Шарапов – добрый и милосердный человек, а Жеглов – злобный садист, – значит не просто упрощать, но искажать сущность конфликта между ними. Жеглов не более жесток, чем Шарапов, который с врагами на фронте также не слишком-то церемонился. Просто для Жеглова преступник – не человек, а онтологический враг, нелюдь, полуживотное, которое нужно обезвредить или уничтожить, несмотря ни на что и всё равно как. Для Шарапова же преступник – человек, один из нас, принадлежащий к нашему обществу, но оступившийся, озлобившийся, потерявший правильные нравственные ориентиры. Шарапов убеждён, что преступников за редчайшими исключениями можно исправить и вернуть обществу в качестве полноценных добропорядочных граждан. И это – не две личные, субъективные точки зрения. Перед нами позиции, характерные, с одной стороны, для общества традиционного типа, прежде всего, для русского традиционного крестьянского сознания, с другой стороны – для общества модернистского типа, для сознания интеллигентского. И не случайно, что оценки образов Жеглова и Шарапова после выхода на экраны фильма так разошлись у советской интеллигенции, которая подверглась глубокой модернизации и даже вестернизации, и у простых людей, которые во многом сохранили дух крестьян-общинников, существовавших в России вплоть до эпохи коллективизации.
Реконструкция отношения к преступникам русского традиционного простонародья – дело не лёгкое. Официальная пропаганда сильно исказила это восприятие, навязав всем идею о том, что крестьяне и горожане русского традиционного общества любили и уважали преступников, разбойников и прочих «лихих людей», сочиняли о них задушевные песни и проклинали боровшийся с ними царизм. На самом деле это мнение построено и на фальсификации источников, ведь давно не секрет, что даже фольклор о разбойниках в советские времена подвергался строгой цензуре и отбиралось только то, что отвечало официальной идеологии, и на модернизации ментальности русского средневековья. Действительные простолюдины Московской Руси мыслили не в экономикоцентричных категориях марксизма, в которых разбойник и убийца – «борец против царизма», а в категориях религиозных, как и полагалось человеку традиционного общества. В настоящее время есть вполне основательные исследования этого отношения народа к разбойникам, лишённые излишней модернизации. Мы будем использовать классическую статью Ю. М. Лотмана и Б. А. Успенского «„Изгой” и „изгойничество” как социально-психологическая позиция в русской культуре преимущественно допетровского времени („своё” и „чужое” в истории русской культуры)».
Итак, для человека русского традиционного общества преступник и тем более разбойник и убийца (а вспомним, что Жеглов и Шарапов работали в отделе по борьбе с убийствами и бандитизмом) – это не человек, который преступил формальный, либеральный закон, выдуманный людьми для общего удобства. Нет, это – человек, который преступил закон Божий, пошёл против онтологического высшего принципа добра и против своей собственной глубинной сущности, каковая у человека – Образ Божий. Недаром убийцу русский народ называет «душегуб». Сейчас мало кому приходит в голову, что эта характеристика означает не только губитель чужих жизней, но человек, погубляющий свою собственную душу, лишающий её вечного спасения (это значение отражено в словаре В. Даля).Преступник переступает черту, после которой он перестает быть обычным человеком, после которой в его душе происходят необратимые изменения. Он становится изгоем, сам извергает себя из христианского общества, а тот, кто находится вне общества для традиционного сознания, попадает в сферу, где властвуют инфернальные силы. Русские крестьяне воспринимали разбойника, душегуба как человека, умершего для всех, как живого мертвеца – упыря, страшного и крайне опасного: «…„вывернутый” образ жизни придаёт разбойникам определённые мифологические черты: разбойник, выходящий на добычу ночью, а днём ведущий обычный образ жизни… ассоциировался с волком-оборотнем. Многообразны свидетельства осмысления разбойника (особенно атамана разбойников) как колдуна» (Ю. М. Лотман, Б. А. Успенский). Сам эпитет, применяемый к разбойникам – «отпетые», говорит о том, что они воспринимались как люди, умершие для общества, как ожившие мертвецы-упыри, нечистая сила, ведь отпетый – это тот, над кем совершён церковный обряд отпевания. То же касается и другого эпитета – «отчаянные», то есть лишившиеся чаянья – веры, имеется в виду, прежде всего, веры в Бога. Разбойник в русском традиционном сознании ассоциируется с колдуном и потому, что он умет хорошо свистеть, а свист по верованиям народа – способ привлечения нечистой силы. Отсюда и склонность разбойника закапывать деньги и драгоценности, оставлять клады, которые также всегда у народа ассоциировались со сговором с нечистой силой, как и сама удачливость разбойника, умение лихим способом быстро обрести богатство.
Жалость народа к разбойнику, которая действительно присутствует в песнях и которую советская пропаганда объясняла симпатией угнетённых к врагам угнетателей, на самом деле имеет иную природу – это жалость к умершему, ведь и сами эти жалостливые песни построены по схеме плача по покойнику (впрочем, не будем забывать, что это относится только к разбойнику, душегубу, а не к любому человеку, пострадавшему от государства и ставшему арестантом, среди последних, по справедливому убеждению народа – множество невинных и просто хороших людей). В то же время разбойника, жалея, боялись, в дом, который освящен иконами, не пускали, поймав за лихим делом – воровством, прелюбодейством, убийством, били всей деревней и часто забивали насмерть, да ещё и в могилу втыкали осиновый кол. «Нет худа без добра…» – говорит народ, и разбойник может своим буйством восстановить справедливость, наказать виновного, но от этого он душегубом быть не перестает. Крестьянин и сам в определённые дни календарного цикла – например, на святки, когда разрешалось чудить, лицедействовать, изображать нечистую силу, уподоблялся такому колдуну-разбойнику, отсюда он в душе мог понимать его радость от демонической свободы от Бога и от морали, но для крестьянина это было временным явлением, после обязательного покаяния, он возвращался к обычной жизни, разбойник же всегда оставался упырем-колдуном.
В силу того, что разбойник перешёл роковую черту, которая навсегда отделяет обычного человека от колдуна и слуги нечистой силы, он, как мы уже говорили, по верованиям народа не мог вернуться к обычной, прежней жизни. Разбойник, конечно, мог раскаяться и даже стать праведником и святым, но не обычным человеком, членом мира. Раскаявшийся разбойник становился монахом, и как правило, монахом-пустынником, а монах – также вне мира обычных людей, он тоже по-своему человек отпетый, ведь обряд пострижения в монахи и символизирует отпевание, смерть для всего остального мира, и в знак этого монах берёт себе другое имя, как бы желая сказать, что его прежнего уже не существует.
Наконец, поскольку разбойник и душегуб не совсем человек, с ним нельзя вести себя как с обычным христианином, его позволяется и обмануть, обжулить, такая «нечестная победа» над ним приравнивается к доблести, является предметом восхищения (и та же самая ситуация с прямым сотоварищем разбойника – чёртом, с которым также нельзя быть честным, фольклор изобилует сюжетами обмана чёрта со стороны хитрого мужика, и они получили отражение даже в русской литературе, у Гоголя).
Таково восприятие самых жестоких и бесчеловечных из преступников – убийц и разбойников русским традиционным народным сознанием. Архетипы этого сознания был ещё живы в советской Москве, большинство жителей которой были крестьяне, переехавшие в города в ходе советской модернизации, или их дети. Однако наряду с ним в Москве того времени уже существовало и другое понимание преступности, свойственное для модернистского, нового сознания, представителями которого в СССР становятся «передовые» фрондирующие своеобразным марксистским либерализмом интеллигенты. Согласно им, законы человеческого общества даны не от Бога, а придуманы самими людьми. Отсюда никакого необратимого изменения в душе человека преступление не несёт. Тем более что с этой точки зрения человек и не имеет никакой души, человек – это очень сложная и хрупкая социально-биологическая машина. Эта машина может сломаться от неправильной эксплуатации, но тогда её нужно отремонтировать и можно будет снова использовать. Труд и есть орудие этого ремонта; труд вообще воспринимается марксистами как некая магическая сила, которая творит чудеса: из животного делает человека, а из преступника – законопослушного гражданина. Сегодняшние либеральные пропагандисты выказывают своё вопиющее непонимание феномена коммунизма, когда отождествляют сталинские лагеря с гитлеровскими. Нацистские лагеря создавались как машины смерти, так как нацистская идеология отрицала возможность «переделать» еврея в арийца, советские концлагеря создавались как машины перевоспитания, задача массовых убийств не ставилась (хотя смертность в них по разным причинам и в разные отрезки времени могла быть высокой). Модернистское сознание стремится не отгородиться от преступника, а исправить его и вернуть к обычной жизни, и это, кстати, отражено во множестве произведений советской литературы, театра, кинематографа, где изображаются бывшие преступники, вставшие на путь исправления.
Итак, в СССР сталкивались традиционное понимание преступника, которое господствовало в низах общества, в народе, причём не как сознательное убеждение – в силу всеобщего атеизма даже простые люди, считавшие преступников нелюдями, не могли это обосновать, а как бессознательное архетипичное представление и модернистская вполне сознательная установка. Ситуация осложнялась ещё тем, что то, что для мира модерна было преступлением, зачастую для мира Традиции таковым не являлось и наоборот. Например, кража пшеницы с колхозного поля, так же как кража господского леса до революции, с позиций крестьянина не делала человека преступником, в СССР же – это было уголовно наказуемое преступление, за которое сажали в тюрьму, и по выходе из тюрьмы человек испытывал на себе традиционное отношение к преступнику как к изгою…
Специфика романа братьев Вайнеров и поставленного по нему фильма как раз и состояла в том, что на уровне сознания, как идеологи, а не как художники, авторы этих произведений хотели сказать одно, а на уровне творческой интуиции – как художники, а не как идеологи, говорили совсем другое (впрочем, в этом суть любого настоящего произведения искусства, которое отличается от агитки тем, что в нём автор говорит нечто большее, чем сам хотел сказать, этот остаток между сознанием и интуицией и есть квинтэссенция искусства, плод то ли пения муз, то ли выражения народного духа, кому как больше нравится). Причём интеллигентские критики-либералы увидели и услышали у Вайнеров и Говорухина именно идеологию, а простой читатель и тем более телезритель – искусство. Вчитаемся в текст Вайнеров, который вполне адекватно передан в фильме.
При описании внешности бандитов послевоенной Москвы они практически откровенно (хотя, возможно, для самих них это заявление было бы неожиданностью) передают архетипическое, народное восприятие разбойника как нелюдя, живого мертвеца, упыря, принадлежащего к нечистой силе. Карманника Кирпича Вайнеры наделяют чертами своеобразного животного, точнее говоря оборотня: «…в проходе стоял высокий крепкий парень с безглазым лицом и лошадиной челюстью» (добавим к этому, что и называет он себя не христианским именем Костя, а «Котя», нелепым уменьшительным именем, намекающим также на животное – кота). Описание же членов банды «Чёрная кошка», название которой, заметим, также отсылает к нечистой силе, прямо и открыто ассоциируется Вайнерами с живыми мертвецами – упырями. Вот момент, когда бандиты затаскивают в свою машину Шарапова, который выдаёт себя за мелкого уголовника – сокамерника Фокса (кстати, Фокс – также «звериная фамилия», означающая – Лиса): «– Молчи, падло, – скрипнул зубами бандит; у него лицо было совершенно чугунное, серое, ноздреватое, с тухлыми белыми глазами, ну просто ни одной человеческой черточки в нём не было, будто господь бог задумал сделать его, свалял из всякой пакости. Увидел – брак и выкинул на помойку, а он, гад, все равно ожил и бродит среди живых теплых людей, как упырь. <…> Эх, чего же мне на фронте не довелось только увидеть, чего я не вытерпел, каких страхов не набрался, а вот никогда у меня не было такого ощущения, что смерть – совсем рядом! Он мне сам казался похожим на смерть, и воняло от него смрадно». Другой бандит – по кличке Лошак – также не совсем человек, мало того, что его прозвище отсылает к лошади, он ещё ест как собака: «Лошак прямо от двери прошёл к столу и сразу же, не обращая внимания на остальных, стал хватать со стола куски и жадно, давясь, жрать. Пожевал, пожевал, налил из бутылки стакан водки, залпом хлобыстнул и снова вгрызся в еду, как собака, – желваки комьями прыгали за ушами». Ещё у одного бандита – убийцы Тягунова один глаз стеклянный, что также ставит его в один ряд с уродами-нелюдями. Старуха Клаша прямо сближается Вайнерами с образом вурдалака: «Из двери в соседнюю комнату появилась мордатая крепкая старуха. Она поставила на стол ещё три бутылки водки, отошла чуть в сторону, прислонилась спиной к стене и тоже уставилась на меня, и взгляд у неё был вполне поганый, тяжелый, вурдалачий глаз положила она на меня и смотрела не мигая мне в рот». Наконец, не случайно также, что главарь у бандитов – горбун, к тому, как часто повторяется в романе, со «змеистыми губами». Змеи, конечно, должны ассоциировать принадлежность горбуна к дьявольскому миру, главарь которого – также змей – тот самый, что прельстил Еву. Горбун, как его описывают Вайнеры, имеет ненормальные «белые десны», «коричневые зубы», «красные веки», «бесцветные глаза мучителя», смеётся «мертвым смехом»…
В эпизоде, где изображаются сборы бандитов для освобождения Фокса, все бандиты прямо называются вурдалаками и упырями: «Горбун встал, подошел к Клаше, бабке-вурдалачке, обнял её, и троекратно расцеловались они. „Жди, мать, вернемся с удачей…” Ах вы, тараканы! Упыри проклятые! Кровью чужой усосались, гнездовье на чужом горе выстроили, на слезах людских…»
Перед нами не люди, а сборище вурдалаков, колдунов, ведьм, оборотней. Шарапов со своими рассуждениями о необходимости соблюдать процессуальные нормы, о правах преступников, о перевоспитании и возвращении их в общество, в котором начнется «эра милосердия», на фоне этой инфернальной картинки просто смешон. Чьи права он собирается защищать и на чье перевоспитание он надеется – жестокого и злобного Лиса – Фокса, получеловека-полусобаки – Лошака, змеегубого колдуна Горбуна? Да ведь и уголовник Кирпич – парень с лошадиным безглазым лицом, из-за которого разгорелся конфликт между Шараповым и Жегловым – тоже из их числа, он только не вурдалак ещё, а так, мелкий бес, но разве это что-то меняет? После всего этого для читателя и зрителя из народа очевидна правота Жеглова, который относится к этой нечисти, как и полагается к ней относиться – без жалости и без рассусоливания, и который считает что для борьбы с ней все средства хороши, в том числе обман и подлог, и более того обмануть, обвести вокруг пальца нечисть для него – самое лучшее, весёлое, достойное дело, которым можно и нужно гордиться. Жеглов ведь не с людьми борется – с вурдалаками и демонами и не за своё благополучие – за жизнь и спокойствие других людей, за то, чтобы в мире господствовал установленный Богом порядок. И за это Божье дело Жеглов ни себя, ни других не жалеет и авторы романа и фильма интуитивно понимают, что перед ними смесь образа святого-мученика и Георгия Победоносца, поражающего змея, недаром ведь Жеглова зовут Глеб и отчество у него – Георгиевич…
Отсюда понятно, почему даже убийство Левченко не бросает тень на Жеглова. Это для модернистского либерального сознания Левченко – испорченный человеческий механизм, который легко отремонтировать, а «жестокий Жеглов» вместо этого разрушил его. Для традиционного народного сознания Левченко – человек обречённый. Он, может и не совсем по своей вине, но уже попал в вывернутый наизнанку, инфернальный мир преступников, оказался за пределами Божественного космоса. Его душа начала разрушаться, и если бы он выжил, оказался бы в лагере вместе с другими бандитами из «Чёрной кошки», то она окончательно бы разрушилась, он перестал бы быть человеком, превратился бы в оборотня и вурдалака, подобного его дружкам. Он и похож на человека, которого укусил вурдалак и который начал превращаться в вурдалака, но страстно из последних сил не хочет этого; в нём борются человек и живой мертвец. Единственный выход для него – погибнуть от карающей справедливой руки, пойти на страдания и смерть и этим самым спасти свою душу, пока это ещё возможно. И он добровольно выбирает такой путь: Левченко, конечно же, слышал предупреждение Жеглова о том, что тот будет стрелять без предупреждения, Левченко, конечно, прекрасно понимает, что убежать в этом дворе никуда не удастся, он и не хочет убежать, он хочет умереть, пока ещё совсем не умерла и не погибла его душа. И тогда становится ясно, что пистолет Жеглова был наведён самим Провидением (хотя сам Жеглов этого, возможно, не понимает, потому что он не философ всё-таки, а воин). И увидеть в этой сцене спасения Левченко от смерти духовной дурную глупую ненужную гибель может только Шарапов, у которого на глазах шоры западного модернистского сознания.
Так конец фильма интуитивно воспринимали простые зрители, и потому они в отличие от критиков из «Литературки», да и от самих Аркадия и Георгия Вайнеров, и тут не осуждали Глеба Жеглова. Приходится только удивляться глубине той экзистенциальной пропасти, которая уже тогда существовала между народом и либеральной интеллигенцией…
Критик Вадим Валерианович Кожинов заметил однажды, что русский народ – и в лице своих лучших поэтов, и в лице совсем неизвестных сочинителей дилетантов – в годы Великой Отечественной и в первые послевоенные годы, когда ещё горяча была память о страшной трагедии войны, породил огромное количество лирических песен. Одно их перечисление займёт много страниц. Назову навскидку лишь несколько: «Эх, дороги», «Соловьи, соловьи», «Бьётся в тесной печурке огонь», «В лесу прифронтовом», «Жди меня», «Вечер на рейде», «Огонёк», «Враги сожгли родную хату». Лирика, в отличие от гимнов или маршей, выражает не установки и идеологемы государства, а чувства отдельного, рядового, «маленького» человека, поэтому она и обладает такой мощной силой и покоряет сердца миллионов без приказов вышестоящих органов, сама собой, исподволь.
Каковы же были чувства рядового человека той эпохи, солдата великой войны, которого лихолетье вырвало из обычного течения жизни, оторвало от дома, от семьи, от работы? Конечно, они были самые разные, ведь и люди были разные – смелые и трусливые, добрые и злые, обиженные и великодушные, как это бывает всегда. Но всё же общий настрой был такой, какой мы слышим в словах популярной среди бойцов Красной армии 1942 года (и смею надеяться – среди их внуков и правнуков) песни «В лесу прифронтовом». Прошу прощенья за длинную цитату, но она необходима:
Простые, понятные чувства нормального человека, на Родину которого напал коварный, безжалостный враг. Боец тоскует по мирной жизни, по семье, по любимой женщине, но понимает, что вернуться к ней он может только через победу над врагом. Он должен остановить врага, пусть и ценой собственной жизни – не то враг испоганит, изнасилует, выжжет и убьёт всё, что ему было и остаётся дорогим. Кстати, нельзя не обратить внимание, что суть этой песни совпадает и с сутью пропагандистских советских песен и маршей военных лет, которые выражали уже указания государства, что ожидается от лояльного гражданина. Выходит, это была действительно народная война, если чувства рядового простого человека совпадали с идеологическими установками государства (это я к разговорам о том, что якобы победили мы тогда вопреки сталинскому государству).
А теперь обратимся к противоположной стороне – к нацистской Германии тех же времен. Много ли было у немецких солдат, сидевших в окопах в Северной Африке, на побережье Ла-Манша и на Восточном фронте пронзительных лирических песен, которые они бы слушали, затаив дыхание, как красноармейцы и их командиры слушали, опершись на автоматы, во время передышки «В лесу прифронтовом» или «Жди меня»? Да почти не было! Да, германское радио передавало залихватские марши, в которых рассказывалось, как «великий фюрер» со своей армией завоюет весь мир, да, простые гансы и фрицы любили спеть на привале старинные солдатские песни, вроде «Deutsche soldaten», в которой на самом деле поётся не о том, что перед германским войском никто не капитулирует, как гласила дворовая молва времен моего детства, а о том, что когда солдаты идут колонной через город, то девушки открывают все окна и любуются на них (у нас тоже есть соответствующая песня про солдата, у которого выходной и ему улыбаются все девушки). Единственная немецкая лирическая песня времён войны – это знаменитая «Лили Марлен» (которую, кстати, гитлеровское руководство пыталось запретить, а её первую исполнительницу даже репрессировали). Но разве лирический герой этой песни страстно желает победы над «унтерменшами», без которой для него немыслимо вернуться к любимой девушке? Нет, конечно! Собственно, он не желает воевать, он не знает, как и почему он оказался в этом окопе, ему было так хорошо возле казармы с любимой Лили Марлен, и он бы век там оставался, но грубая внешняя, неодолимая воля (символ которой – часовой, требующий от него оставить любимую) оторвала его от девушки, бросила на верную смерть, вдавила в землю… Но и из-под земли он вернётся назад, как только вспомнит губы любимой Лили… Вот о чём эта песня.
И недаром её запрещало гитлеровское командование, зато крутили англичане и американцы в исполнении Марлен Дитрих, установив динамики напротив траншей с немцами. Ведь в этой песне выражены чувства, которые испытывает солдат, близкий к тому, чтобы стать дезертиром. Ещё немного и он воткнёт штык в землю и побежит назад – к любимой Лили. И что-то мне подсказывает, что она не станет осуждать поступок своего жениха… Чувства рядового немецкого парня – не нациста по убеждениям, а рабочего, фермера, студента, которого призвало нацистское государство и силой заставило идти воевать, были совершенно противоположны установкам этого государства, выраженным в гимнах и маршах.
Почему же война не породила лирических песен у немецкого народа? Тут уместно вспомнить одну знаменитую фразу Г. В. Плеханова: «…девушка, которую бросил любимый, выражает свою тоску в песне, но скряга, потерявший деньги, песен об этом не сочиняет». Это – правда. Только настоящее, высокое, доброе чувство может породить красоту, обретшую форму искусства. Мелкие, подлые, корыстные страстишки на это не способны. Советский философ Эвальд Ильенков в статье о Зазеркалье заметил, что классические мыслители были не так уж не правы, когда утверждали, что существует глубинная связь между красотой и добром (интересно, что здесь советский марксист явно намекает на христианского философа Владимира Соловьёва, только что не называя его). И правота этого утверждения ярко видна на примере Великой войны. Люди тогда защищали свою Родину, свой дом, своих жён, детей, отцов и матерей, мечту о лучшем мире, национальное бытие своего народа, наконец… К чему же стремились немецкие солдаты?
Если оставить в стороне 1942–1943 годы, когда немцы уже пережили ужас и позор Сталинграда и Курской дуги (тогда-то в их блиндажах и зазвучала «Лили Марлен»), и обратиться к началу войны, то станет ясно, что многие купились на нацистскую пропаганду, на обещания ферм на Украине, плодородной земли, дешевых славянских рабов. Их настроение хорошо уловил наш российский бард Владимир Высокий, который для одного из спектаклей написал песню от лица немецких солдат группы «Центр», идущих по выжженной ими земле Украины:
Это горький и страшный сарказм, изображение низких мечтаний молодых немецких парней, которые жгли, убивали и насиловали, потому что «кто-то за них так решил», и желали, по слову русской поговорки, «построить счастье на чужом несчастье». Не получилось…
А наша российская русская лирика военных лет всегда останется с нами – как свидетельстве о великой беде и великом подвиге – доколе наш народ будет жить на земле.
Мне претит роль «мученика», этакого «гонимого поэта», которую мне навязывают…
Я хочу поставить свой талант на службу пропаганде идей нашего общества, имея такую популярность…
Я хочу только одного – быть поэтом и артистом для народа, который я люблю, для людей, чью боль и радость я, кажется, в состоянии выразить, в согласии с идеями, которые организуют наше общество.
Из письма В. С. Высоцкого секретарю ЦК КПСС П. Н. Демичеву (лето 1973 года)
Образ Владимира Высоцкого прочно вошел в идеологический пантеон современной постсоветской России. Во всех СМИ обязательно отмечаются его день рождения (25 февраля) и день смерти (25 июля), по телевидению транслируются многочисленные фильмы о Высоцком, фильмы с его участием, отрывки из его концертов, по радио передаются его песни. Выходят монографии о Высоцком, сборники его стихов. При этом всё это приправляется определённым идеологическим ракурсом рассмотрения его биографии и творчества. Суть этой идеологемы вкратце такова. Высоцкий якобы был убежденным антисоветчиком и антикоммунистом, он, мол, неустанно клеймил Советскую власть в своих стихах, песнях, в актёрских выступлениях. Идеалам советского официоза он противопоставлял ценности свободы, демократии. Советская власть ему отвечала тем же: Высоцкого травили в газетах, не принимали в творческие союзы, не печатали его стихи, не выпускали книги, часто запрещали играть в кино те или иные роли, «вырезали» из фильмов песни, которые он специально писал к ним. За всю его жизнь в СССР было выпущено лишь несколько маленьких пластинок-«миньонов», ни один из более чем тысячи его концертов не был официальным легальным концертом с афишей, все они проходили под видом встреч актёра со зрителями. КГБ следил за ним, донимал его звонками и вызовами, фабриковал против него уголовные дела, обвиняя то в изнасиловании малолетней, то в экономических преступлениях. Во многом вследствие этого прессинга и морального давления Высоцкий сначала стал пить, а затем – употреблять наркотики, что и привело его к преждевременной смерти. Но затем, когда эта деспотическая власть рухнула и в России установилась демократия, справедливость восторжествовала: книги Высоцкого стали выходить массовыми тиражами, песни его стали звучать с экранов телевизоров и из динамиков радио, посмертно ему были присвоены звания народного артиста России и присуждена Госпремия, ему поставлены памятники, в честь него названы улицы.
Интересно заметить, что сегодняшние антисоветские идеологи иногда слово в слово повторяют обвинения Высоцкого, которые выдвигались советским официозом, клеймившим певца и поэта как «не нашего» автора, поющего «с чужого голоса» (были такие штампы в советской журналистике). Сам Высоцкий резко возражал против приписывания ему антисоветчины и «чуждого мировоззрения», о чём он прямо написал в открытом письме секретарю ЦК КПСС П. Н. Демичеву в 1973 году (это для него была единственная возможность ответить на травлю в газетах, развернутую против него в конце 1960-х, поскольку его ответы на статьи-доносы не напечатала ни одна из газет, отметившаяся шельмованием певца). Но ни вчерашним блюстителям чистоты советской нравственности, ни сегодняшним ниспровергателям всего советского (парадокс, но часто это одни и те же люди, виртуозно перестроившиеся вслед за господами Ельциным и Яковлевым) не было и нет дела до мнения самого Высоцкого.
Что ж, попытаемся разобраться в вопросе: был ли Высоцкий антисоветчиком?
Вопрос этот по сути распадается на два вопроса: «был ли антисоветчиком сам Владимир Семенович Высоцкий?» и «является ли антисоветским его творчество, прежде всего песенное, которое и оказывало громадное влияние на массы (его стихи и прозу знал ограниченный круг знакомых ему людей, прежде всего из московской богемы времен «застоя»)?»
Это два разных вопроса. Мировоззрение автора и дух его творчества не связаны столь прямолинейно, как хотелось бы некоторым скорым на суждения критикам… Это блестяще показал выдающийся советский философ-эстетик М. А. Лифшиц в своих работах, критикующих примитивный социологизм раннего советского литературоведения. Он доказывал, что творчество – сложнейший феномен, который невозможно считать просто производной психологических особенностей автора или стереотипов социального окружения, в котором он сформировался как личность. Настоящий творец тем и ценен, что перерастает рамки своего класса и сословия, становится понятен и близок всем членам общества, независимо от социального происхождения, становится выразителем нацио-нальной жизни и культуры. Уже не так уж и важно, что считает он сам, ведь он превратился в рупор своего народа, выразителя его особенностей, раздумий, чаяний. Так, Лев Толстой, будучи помещиком и дворянином, что неизбежно наложило отпечаток на его личность, в своих романах выразил настроения, чувства русского крестьянства, в интересах которого сконцентрировалось всё самое лучшее, что было в тогдашнем русском обществе (эту мысль впервые высказал В. И. Ленин в знаменитой статье «Лев Толстой как зеркало русской революции», Лифшиц лишь подвёл под неё теоретическую базу). Действительно, взгляды самого Толстого или «толстовство» – это одно, на них лежит печать богоискательства, которое было столь популярно в кругах интеллигенции рубежа веков (в этом смысле Толстой предвосхитил декадентствующее антицерковное христианство Серебряного века). Дух его романов – совсем другое, там толстовством и не пахнет, там предчувствуется превращение народа в историческую силу, в главнейший фактор исторического развития, это и произойдет в 1917–1920 годах, когда народ сметет аристократически-буржуазную надстройку и станет строить «общество победившего третьего сословия» российского образца.
Всё это в полной мере касается и Владимира Высоцкого. И дело не в оценке его творчества как гениального – это спорный, неоднозначный вопрос, который трогать сейчас не стоит. Дело в том, что отличие Высоцкого от других «бардов» той эпохи очевидно, оно осознавалось самим Высоцким и неоднократно звучало в его оценках бардовской песни. Все другие певцы-поэты – от Окуджавы и Галича до Кима и Кукина – были «интеллигентскими бардами» (кстати, это общепринятый термин, попавший даже в интернет-энциклопедии). Не потому, что они принадлежали к полуоппозиционной интеллигенции по происхождению и по образу жизни, а потому что в своих песнях они выражали её и только её мировидение, настроения, интересы. Они, так сказать, были классовыми интеллигентскими авторами. Высоцкий же не был только им. Кроме интеллигенции Высоцкого знали и любили и другие, остальные слои советского общества – от партноменклатуры до рабочего класса и люмпенов. И уж конечно, повторюсь, рабочие и бичи любили Высоцкого не за то, за что его любили актёры с Таганки и участники «Метрополя», и находили они в его песнях совсем другие смыслы, нежели Новодворская и Сванидзе. И это как раз и есть свидетельство того, что через песни Высоцкого говорила не московская интеллигентская богема, а сам советский народ, коль скоро этот народ и узнавал себя в этих песнях. Причём это был, конечно, не народ пропагандистских плакатов, повестей и фильмов, такого народа никогда и нигде не существовало, кроме как в умах идеологических работников, а народ настоящий, живой, противоречивый, могущий выпить, а могущий и завод раньше срока построить, ругающий власть и за неё же готовый на амбразуры…
Именно поэтому нужно различать взгляды человека Высоцкого, которые неизбежно были связаны с ценностями его ближайшего социального окружения, и то мировоззрение, которое содержится в его песнях и стихах.
Человек Владимир Высоцкий, безусловно, исповедовал достаточно либеральные взгляды. Он был убежденным антисталинистом. Марина Влади свидетельствует, что он открыто выражал свою нелюбовь к Сталину: когда на их свадьбе, которая проходила в Тбилиси, один из грузинских гостей предложил выпить за генералиссимуса, Высоцкий демонстративно отказался. Он осуждал ввод советских войск в Чехословакию в 1968 году и из-за этого даже поссорился с отцом. Он отрицательно отнесся к вводу наших войск в Афганистан (впрочем, тут сыграл роль эмоциональный фактор, в это время Высоцкий был в США и по американскому ТиВи крутили видеоряд с выжженной напалмом афганской деревушкой и обезображенным трупом девочки как примером «зверств советского империализма», Высоцкий был просто вне себя от возмущения).
Высоцкому не нравилась идеологическая цензура в СССР, от которой он постоянно страдал. Ему не нравилось вмешательство спецслужб в личную жизнь, что он также испытал на себе (ему постоянно звонили и предостерегали от определённых поступков, кураторы из КГБ считали возможным ему советовать: с кем ему дружить, а с кем – нет, его запугивали, следили за ним). Ему не нравилось, что выезд за рубеж советских граждан связан с такими трудностями (безотносительно к тому, что сам он в этом плане обладал большой свободой). Его возмущало, что за рубежом советским запрещалось общаться с бывшими советскими гражданами, выбравшими эмиграцию.
Он не был доволен зарплатами актёров в театре (сам он получал на Таганке 150 рублей в месяц при средней зарплате в СССР в 120 рублей) и низкими ставками на гастролях. Он считал, что певец, могущий собрать тысячную аудиторию и работающий перед ней по четыре-пять часов на износ (а часто после концертов Высоцкий падал от изнеможения, пальцы его были в крови, а струны гитары порваны), должен получать соответствующее вознаграждение. Как и большинство советских интеллигентов, он вообще считал, что умственный труд в СССР оплачивался слишком скудно.
Побывав в Европе и в США, он пришел к выводу, что кое-что можно позаимствовать у Запада. Его не могло не подкупить, что там свободно выходили его книги и диски (только во Франции и в США при его жизни вышло 39 больших дисков с его песнями, тогда как в СССР, напомним – всего лишь 6 «миньонов» с 3–4 песнями в каждом), что популярный певец хорошо зарабатывает (по словам его импресарио эмигранта Шульмана, в 1979 году за неофициальные концерты в США Высоцкий получил более 30 тысяч долларов – чудовищную для советского артиста сумму). Его привлекал и западный уровень жизни, западная техника, комфорт: он любил иностранные машины, одежду, сигареты и сокрушался, что в СССР не производится продукция того же качества.
Короче, его взгляды были типичны для человека того среза советского общества, к которому он принадлежал. Таких же взглядов придерживались его друзья – артисты с Таганки, литераторы круга «Нового мира» и «Юности», свободные художники Москвы и Ленинграда, тысячи советских интеллигентов… Это был обыкновенный «советский либерализм».
Но от советского богемного бытового, кухонного либерализма до антисоветчины – пропасть. Прежде всего, антисоветизм – это публично заявляемая, продуманная и проводимая в жизнь политическая позиция. Людей, ругающих власть, недовольных теми или иными её инициативами, высмеивающими руководство и начальников, в СССР было много (уж никак не меньше, чем в современной России), и не только в столицах и в среде интеллигенции. Практически каждый советский человек когда-нибудь да травил анекдоты о Брежневе на кухне в кругу друзей, возмущался порядками в стране. Но сознательных антисоветчиков, которые отринули советскую идеологию и встали на путь прямой борьбы с советским государством в связке с геополитическими противниками этого государства, было очень мало. На весь СССР не более тысячи-двух.
Их называли диссиденты, их имена были на слуху, о них писали советские газеты и говорили западные радиоголоса. Показательно, что Высоцкий всегда от них публично отмежёвывался. В интервью американскому телевидению он прямо сказал: «Я – не диссидент, я – актёр». В знаменитом письме к Демичеву написал: «…мне претит роль „мученика”, этакого „гонимого поэта”, которую мне навязывают». И это было никаким не лукавством, как кажется некоторым сейчас, а чистой правдой. Высоцкий никогда не встречался и не пытался встретиться с лидерами диссидентов – Сахаровым, Солженицыным, Боннэр, хотя, в принципе, возможности для этого у него были. Только однажды в Париже он пришел на вручение премии Андрею Синявскому, но не потому что тот был «борцом с системой», а в силу того, что тот был его бывшим преподавателем в школе-студии МХАТ. Встречался он в Нью-Йорке и с Иосифом Бродским, но в частном порядке, как с поэтом, мнением и оценкой которого дорожил.
Высоцкий никогда не участвовал в демонстрациях диссидентов, не подписывал их воззвания и письма в их защиту. В своих публичных выступлениях и в СССР, и за рубежом он никогда не допускал антисоветских и антикоммунистических высказываний. После перестройки были обнародованы факты слежки за Высоцким агентов КГБ в США, они в своих донесениях в Москву даже удивлялись сдержанному и лояльному тону Высоцкого.
Высоцкий чурался диссидентов вовсе не из страха за благополучие своего жизненного мирка, который преследовал его сотоварищей по цеху, имеющих гораздо больше благ от государства, вроде официального фрондера Е. Евтушенко. В сущности, что могли власти сделать с Высоцким, если бы он даже пошёл по антисоветской дорожке? В 1970-е годы за это уже не расстреливали. Посадить в тюрьму или психушку или даже просто уволить с работы и оставить без средств к жизни не дали бы круги, поддерживавшие его на Западе, одна Марина Влади как председатель общества советско-французской дружбы и член ФКП могла бы устроить такой международный скандал… Да и в СССР его поклонников в высших эшелонах было немало – вплоть до Андропова и Щёлокова, и они бы смогли «спустить на тормозах» самое суровое решение… Исключить из партии Высоцкого было нельзя – он в ней не состоял. По той же причине его нельзя было исключить из Союза писателей, лишить званий и наград, доступа в спецраспределители и элитные дома отдыха. У него и так этого никогда не было. Запретить его печатать также было невозможно – Высоцкого и так не печатали, за всю жизнь вышло лишь одно искорёженное стихотворение в альманахе «День поэзии». Слава Высоцкого распространялась через неофициальные, любительские магнитофонные записи – но нельзя же было заставить всех советских людей избавиться от магнитофонов…
Итак, не из страха за своё благополучие Владимир Семенович Высоцкий не поддерживал диссидентов. Он это не делал по идейным соображениям. Понимаю, что сегодня в это трудно поверить, но в 1970-е годы в СССР либералы вовсе не были поклонниками фон Хайека и Бжезинского. Советский либерал 1970-х годов, типичное «дитя ХХ съезда», был сторонником «социализма с человеческим лицом», то есть конвергенции, соединения отдельных черт социализма и капитализма. Идеал рисовался ему в виде обновленного советского общества, где широкие социальные гарантии, плановая в главнейших областях экономика, власть партии сочетались бы с элементами западной демократии, свободными выборами в советы, гласностью, свободой выезда за рубеж, легальным мелким предпринимательством и хозрасчётом. Все это очень напоминало идеи ленинского НЭПа и прямо обосновывалось ссылками на Ленина и его наследие. В сущности, если оставить в стороне антисталинизм тогдашних советских либералов, их программа во многом совпадала, скажем, с программой нынешних конструктивных левых, например КПРФ.
Высоцкий был как раз таким демократическим социалистом. Он, конечно, не был правоверным марксистом-ленинцем и вообще, видимо, был не силен в марксистской теории, но человеком левых воззрений он, безусловно, был (и именно это он и имел в виду, когда утверждал в письме к Демичеву: «…хочу… быть поэтом и артистом для народа… в согласии с идеями, которые организуют наше общество»). Он искренне сочувствовал творцам Октябрьской революции, когда играл в спектакле «Десять дней, которые потрясли мир», и его современникам – это было очевидно. В 1968 году он вместе с другими актерами, игравшими в фильме «Интервенция», подписывает письмо, где они пытаются убедить начальство, что фильм лишь воплощает ленинское понимание революции как праздника трудящихся, и нет оснований сомневаться, что это не так. В 1976 году, отвечая на неофициальную анкету, Высоцкий указал, что самой выдающейся исторической личностью он считает Ленина и на протяжении всех оставшихся лет он никогда не отказывался от этих своих слов. Он и Сталина не любил в духе идей ХХ съезда, считая, что Сталин исказил ленинское наследие, погубил свободный демократический социализм и тому есть много подтверждений.
Наконец, его поведение за рубежом говорит о его политических взглядах само за себя. Он избегал там контактов с «правыми» антикоммунистическими политиками, которых так любят наши диссиденты и антисоветчики. Среди его друзей были сплошь «левые» (такова была и его жена Марина Влади, которая стала активисткой левого движения в 1950-е годы, задолго до встречи с Высоцким). Он участвовал в мероприятиях французской компартии, выступал на её митингах и фестивалях. Один из самых прочувствованных откликов на его смерть выпустила на Западе газета французских коммунистов «Юманите».
Нужно при этом подчеркнуть, что Высоцкий подчеркнуто не любил леваков, левых радикалов. Он резко отрицательно отзывался о французских «новых левых», участниках мая 1968-го, об итальянских «Красных бригадах», зло высмеивал Мао Цзедуна – кстати, кумира западных леваков. В то же время он иронически относился к Анджеле Дэвис, к компартии США, которая в отличие от ФКП твёрдо следовала указаниям из Москвы, не отклоняясь ни вправо, ни влево от линии ЦК КПСС. Из этого вполне понятны действительные политические симпатии Высоцкого, которые он, конечно, по цензурным соображениям прямо не высказывал. Высоцкий чурался и левого экстремизма, и державного национал-коммунизма советского образца, он был умеренным социалистом в духе еврокоммунизма. Он считал, что такой умеренный демсоциализм вполне может стать и идеологией СССР и что он ничуть не противоречит устоям советского общества.
При этом Высоцкий был твёрдым советским патриотом, даже невзирая на свои разногласия с идео-логами и правителями СССР. С этим было связано ещё одно очень важное его разногласие с диссидентами. Дело в том, что советские диссиденты открыто занимали в «холодной войне» позицию врагов СССР. Они могли именовать себя патриотами, но Россия, которую они «любили», уже или ещё не существовала в действительности (для националистических диссидентов Шафаревича и Солженицына это была дореволюционная царская Россия, для либеральных диссидентов Сахарова и Буковского – гипотетическая постсоветская демократическая Россия). Реальная, настоящая Россия, существовавшая тогда под названием СССР, не признавалась ими Родиной, которую нужно любить и защищать, как бы ты ни относился к её политическому руководству. СССР им представлялся неким «социальным уродцем», плодом чудовищного социального эксперимента, который нужно уничтожить во что бы то ни стало, и если Запад готов оказать в этом помощь, то ею нужно воспользоваться. Академик Сахаров из своей горьковской «элитной ссылки» обращался с письмом к немецкому писателю Беллю, где призывал Запад размещать в Европе побольше ядерных ракет, нацеленных на СССР. Солженицын из «вермонтского далека» рассуждал о том, что и власовцы были хороши, коль они боролись против Советов. Такая позиция для Высоцкого была неприемлемой, об этом свидетельствует отношение Высоцкого к вопросу собственной эмиграции.
Высоцкий часто выезжал за рубеж – бывал в Париже, Мадриде, Риме, Лос-Анджелесе, в Нью-Йорке. Он вполне мог остаться там, как это делали тогда многие представители творческой интеллигенции, получившие возможность выехать за границу. Шла «холодная война», и на Западе охотно принимали советских невозвращенцев – без проволочек предоставляли им гражданство, работу на «радиоголосах», хорошие гонорары. Соблазн был велик. Но Высоцкий, которому было на что озлобиться после многих лет замалчивания и даже открытой травли в прессе, остался верен обещанию, которое дал ещё в своей ранней песне – отклике на слухи о его эмиграции:
В интервью программе «60 минут» американского телевидения Высоцкий подтвердил это и объяснил свой отказ эмигрировать: «Я уезжаю уже четвертый или пятый раз и всегда возвращаюсь. …Я люблю свою страну и не хочу причинять ей вред. И не причиню никогда (курсив мой. – Р. В.)».
То есть Высоцкий прекрасно понимал, что его эмиграция на Запад станет мощным оружием в пропагандистской войне Запада против СССР. Он не желал врагам СССР дать в руки такой козырь.Высоцкий, в отличие от Сахарова и Солженицына, открыто занял в «холодной войне» место не по ту, а по эту сторону, остался советским патриотом. В то же время, видимо, он считал себя неким «вестником мира и разрядки», он желал наладить отношения между СССР и теми кругами на Западе, которые были настроены, скорее, дружелюбно, чем враждебно к стране реального социализма, хотя и не хотели превращаться в марионеток политики Кремля и оставляли за собой право критиковать те или иные стороны советской жизни. Имеются в виду как раз круги умеренных социалистов, еврокоммунистов. Видимо, это желание Высоцкого выполнить неофициальную дипломатическую миссию встретило сочувствие у некоторых группировок в политической элите СССР. Именно они и дали «добро» на женитьбу полуоппозиционного актёра и барда на западной еврокоммунистке и на поднятие перед ним «железного занавеса». Но сам факт этого только лишний раз доказывает, что Высоцкий не был антисоветчиком. Убеждённого антисоветчика нельзя использовать в таком качестве, не смогли же гэбисты заставить Солженицына стать «вестником разрядки». Солженицын был сознательный и принципиальный враг советской власти, он желал как можно большего вреда СССР и поэтому ни за что не хотел своими действиями улучшать имидж Советского Союза и укреплять его международное положение. Высоцкий же согласился и сделал для этого всё, что от него зависело.
Здесь не время и не место оценивать политические взгляды Высоцкого, хотя отношение к ним может быть разным. Но очевидно одно: Высоцкий не только не был антисоветчиком, он был убежденным советским патриотом.
На первый вопрос мы ответили, теперь обратимся ко второму. Напомню, что он звучал так: «Было ли творчество Высоцкого антисоветским?» Причём мы оговаривались, что творчество автора напрямую не связано со взглядами, которые типичны для его социальной среды и которые высказывает он сам. В этом смысле тот факт, что Высоцкий как личность вовсе не был антисоветчиком, а, напротив, был патриотом СССР, хотя и не во всем соглашавшимся с советской идеологией, ничего не доказывает. Человек Высоцкий мог говорить одно, а творчество его – пропагандировать другое. Как же доказывают своё мнение те, кто считает, что творчество Высоцкого антисоветское?
Прежде всего, это делают, в соответствующем духе интерпретируя те или иные строчки Высоцкого. Пример такого обращения с текстами поэта можно найти у современного музыковеда Ф. Раззакова. Из строчек:
Раззаков делает довольно неожиданный вывод, что Высоцкий здесь… сравнивает русского человека с животным. Из строчек:
из песни «Марш космических негодяев», в которой описываются космические пираты будущего, Раззаков заключает, что Высоцкий… обвинял советскую систему в том, что она гордится грамотностью своих граждан, а окружена тьмой… Показательно, что Раззаков при этом демонстрирует слабое знание текстов Высоцкого, в своей статье он утверждает, что это отрывок из песни «В далёком созвездии Тау-Кита», конечно, сей факт не добавляет доверия к его «анализу». Кроме того, Раззаков забывает упомянуть, что куплетом раньше космические пираты поют:
хотя у него был такой подходящий случай обвинить Высоцкого в очернении не только советской, но и британской действительности…
Если говорить серьёзно, перед нами довольно сомнительный метод анализа текстов. При наличии заранее имеющегося твёрдого мнения об авторе и достаточно буйной фантазии, с помощью этого метода можно доказать что угодно… Допустим я вбил себе в голову, что Агния Барто была ярой антисоветчицей и коварно вливала яд хитро закамуфлированной антисоветской пропаганды в свои известные детские стихи. Расчёт был ужасен и прост: это же дети, они ещё не понимают смысла стихов, но запоминают их, когда же они вырастут, антисоветизм будет в них сидеть на уровне бессознательного.
Возьмём, например, четверостишье про бычка, который идёт и качается. Бычок – это, конечно, простой советский пролетарий-трудяга, который цинично сравнивается с рабочей скотиной. Качается он оттого, что на советских предприятиях под красивые словеса о трудовом энтузиазме из пролетариев выжимали последние соки, изнуряя их авралами и субботниками. Его жизнь коротка и трагична, «доска судьбы» кончается, ему суждено «сейчас упасть», погибнуть в расцвете лет, не увидев отдыха, сна, не вкусив простого человеческого счастья…
Чушь? А я ведь лишь придал немного пародийного оттенка тому методу, при помощи которого Раззаков выуживает из стихов Высоцкого якобы имеющийся там тайный антисоветизм.
Более серьёзны обвинения, которые выдвигали против Высоцкого некоторые критики в советские времена. Так, в статьях с показательными названиями «О чём поет Высоцкий?», «С чужого голоса», которые буквально посыпались на певца и поэта в конце 1960-х, повторялись на разные лады мысли, которые можно вкратце свести к следующему: Высоцкий в своих песнях изображает лишь тёмные стороны советской действительности: жизнь зэков, алкоголиков, забывая о других её светлых сторонах, – о честных трудящихся, о самоотверженных комсомольцах и коммунистах, которых воспевает официальная советская песня. Герои Высоцкого говорят на жаргоне, а не на литературном языке, часто ругаются, смеются над советскими лозунгами. Итак, Высоцкий искажает нашу действительность, внушает своим слушателям, что в ней нет ничего хорошего, повторяя всё то, что уже давно говорят враги советской власти за рубежом, и к тому же высмеивает нашу идеологию, ценности советского общества. Очевидно, что Высоцкий – антисоветчик, только нужно разобраться, занимается он этим по недомыслию и глупости или он сознательный враг советской власти.
От этих обвинений пародией не отделаешься. За ними стоит целая теоретическая концепция, своеобразно трактующая смысл и назначение литературы. Эта концепция очень популярна среди склонных к ханжеству чиновников, любящих всех поучать, а также среди простых наивных людей, которые в силу слабого эстетического развития и недостаточного гуманитарного образования не так хорошо разбираются в специфике литературного творчества. Правда, они редко высказывают её связно, но мы сделаем этот труд за них. Согласно ей главное предназначение литературы – нравственное. Конечно, литература должна в меру развлекать читателя, в меру очаровывать художественными ухищрениями, но всё это второстепенно и подчинено наиболее важной функции – воспитанию. Общество должно стремиться сделать своих членов и особенно молодёжь, лучше, добрее, вежливее, трудолюбивее, целеустремленнее, отвадить их от лени, праздности, погони за удовольствиями и других пороков. Конечно, можно и нужно просто внушать людям нравственные нормы, это и делают учителя в школах, преподаватели в вузах, главы семейств, и должны делать СМИ, государственные органы. Но просто слушать заповеди морали скучно. А вот если их облечь в занимательную форму – рассказа с захватывающим сюжетом, снабдить словесными украшениями, метафорами, рифмой, то совсем другое дело – воспитательный процесс идёт столь же эффективно, сколь незаметно.
Стихи и песни Высоцкого, безусловно, не отвечают такому пониманию литературы. Ведь с точки зрения этой концепции, автор должен изображать в своих произведениях только высоконравственных безупречных людей как примеры для подражания, а если он изображает пьяницу, распутника, преступника, то нужно показать, что такое поведение ни к чему хорошему не приводит, что «скольз-кая дорожка» ведет к падению и гибели и тот, кто по ней пошел, сам потом раскаивается в этом. Короче, в рамках этой теории отрицательные типажи в произведениях литературы возможны лишь, если эти произведения содержат мораль, предостерегающую читателя от подражания таким типажам. Именно этого и ждали от Высоцкого советские ревнители строгой морали. А он не только не оправдал их ожиданий, он строил сюжеты своих песен как бы, издеваясь над такой «теорией литературы». Возьмем его известную раннюю песню «Я был слесарь шестого разряда». Там описывается рубаха-парень, который является высококвалифицированным слесарем и потому хорошо зарабатывает:
но не отличается высокими нравственными качествами. Большие деньги он тратит на то, чтобы пить, гулять и изменять оставшейся в Рязани невесте с «шалавами в Москве». Но он сурово наказан за пьянство и разврат
Он выгоняет шалав без слов, и ему сразу же становится лучше. Слушатель – сторонник моралистического понимания искусства – ждёт ожидаемой развязки: обращения к трезвой жизни, женитьбы, семейной и трудовой идиллии, а получает словно пощечину – совершенно противоположное:
Песня написана для того, чтоб посмеяться над теми, кто видит в литературе одну лишь воспитательную функцию.
Действительно, такой взгляд на литературу, в определённые эпохи даже очень популярный (например, в XVIII русская литература была чрезвычайно назидательной), всё же очень узок и однобок. Произведения литературы (если говорить о «чистой литературе», а не о «литературном технэ», пропаганде, о которых мы рассуждали в статье о союзе писателей) – это не приправленные красивостями нравственные поучения. Сводить их только к этому так же глупо, как требовать от литературы, чтоб она в занимательной форме популяризировала новейшие научные открытия. Между прочим, такая отрасль литературы есть, называется она научно-популярная литература, но к художественному творчеству она не имеет прямого отношения. Связь между задачами научпопа и эстетической ценностью произведения не такая уж простая и, очевидно, не прямолинейная. То же самое можно сказать и о морализаторской литературе. Люди старшего поколения помнят, что в СССР было очень много литературной продукции такого рода – о передовиках производства, ударницах-доярках, лётчиках-героях, в них всё было правильно и нравственно, герои вели безупречно моральный образ жизни, говорили на правильнейшем литературном языке. Эти произведения в изобилии содержали в себе всё то, в отсутствии чего суровые критики упрекали произведения Высоцкого. Их хвалили критики, авторам вручали премии, давали медали. Вот только читать их было так скучно, что они так и оставались пылиться на полках магазинов и библиотек. То есть даже с точки зрения морализаторов своё предназначение они так и не выполняли – никого не вдохновляли образцами высокой морали.
И наоборот, можно привести множество настоящих высоких произведений литературы, вошедших в пантеон мировой классики, которые совсем не отвечают требованиям, предъявляемым к литературе морализаторами. Так, в «Ревизоре» Гоголя практически нет положительных персонажей, одни взяточники, пьяницы, казнокрады, сплетники, развратники, лицемеры. Иногда в качестве такового пытаются выставить слугу Хлестакова Осипа, это очень удобно для идеологического анализа – мудрый народ противостоит загнивающему дворянству, но это всё же натяжка. Ведь и Осип вслед за своим хозяином обманывает руководителей городка, чиновников, прислугу, пытаясь извлечь из их непрозорливости личную выгоду. Только желания у него попроще: наесться побольше каши и щей, получить у господ монетку в кулак, да и поумнее он своего хозяина, понимает, что обман скоро раскроется. Но где это и когда ум считался нравственным достижением? Итак, нет у Гоголя примеров для подражания, нет и наказания порока и морали в конце. Ясно, что такой ушлый чинуша, как городничий, снова наскребёт деньжат и откупится от настоящего ревизора. А не откупится, так пришлют на его место такого же самодура и ворюгу… Что же касается Хлестакова, то он вообще увильнул безнаказанным… Да и саму ошибку нельзя рассматривать как наказание за грехи чиновников: это ведь просто случайность, стечение обстоятельств, они это так и воспринимают и ничуть не раскаиваются в своих бесчинствах, а лишь винят себя за доверчивость. С точки зрения морализаторской теории литературы «Ревизор» Гоголя – сплошное очернение действительности императорской России (кстати, именно так он и воспринимался многими современниками, и не только читателями и зрителями, но и критиками). Однако бесспорно, что это одно из талантливейших произведений русской литературы.
Здесь не место и не время поднимать сложный философский вопрос о сущности искусства. Замечу только, что в русской классической традиции укоренилось совершенно другая концепция литературы, которая видит в ней своеобразное «человековедение», познание человеком себя, глубин своей души, смысла своей жизни, раскрытие внутренней красоты, гармонии человека, но, конечно, не рациональными, а художественными методами. Причём для русской классической литературы как раз характерен интерес не только к героям, совершенным во всех отношениях – и в умственном, и в нравственном, и в физическом. Русская классическая литература главным образом обращена к простому маленькому человеку, не столь талантливому, не столь умному, не столь удачливому, лишенному безупречного эстетического вкуса, не всегда даже чистоплотному в нравственном отношении. Он где-то комичен, но несмотря на это, он тоже человек, достойный любви, уважения. Здесь видна преемственность между русской литературой и христианской традицией, которая призывает в любом, даже падшем и жалком человеке видеть Образ Божий. Собственно Высоцкий исходил из этого восходящего к русской классике понимания литературы (Высоцкий вообще очень классический автор, что прошло мимо внимания его хулителей, недаром же он так боготворил Пушкина и держал на письменном столе его посмертную маску). Герой песен Высоцкого, каждая из которых – монолог какого-либо типичного персонажа тогдашней действительности или диалог между ними, – такой маленький человек. Он не герой труда, не покоритель космоса, не образцовый комсомолец, о которых писали официальные газеты и прошедшие цензуру книги. Он может быть зэком, может быть алкоголиком, может быть шофёром, который поднял руку на напарника. Но зато он настоящий, а не плакатный и плоский. У него есть внутренний мир, надежды, стремления, чувства, с ним интересно, его жалко…
Попробую конкретизировать. Высоцкого упрекали в поэтизации уголовников в блатных песнях. Но разве герои этих песен – матёрые профессио-нальные преступники, жестокие и циничные, ненавидящие все цивильное? Если оставить в стороне шуточные блатные песни, в которых Высоцкий, как мы уже показали, издевается над наивными представлениями о цели литературы, то выяснится, что песни эти – вовсе не о настоящих матёрых преступниках. Нет, их герои – просто шпана, хулиганы, которые любят побахвалиться, выставить себя «настоящими блатными», но на самом деле способны лишь в подворотне вечером прохожего избить, да стырить что-нибудь, что плохо лежит, из озорства… Они даже и настоящей блатной фени не знают, так, два-три слова, хотя для законопослушных граждан, «фраеров» и этого хватает, чтоб до смерти испугаться такого «героя»… В худшем случае герой Высоцкого – лагерник, но не «авторитет», а «мужик», то есть не профессиональный преступник, а человек, севший случайно, по глупости вступивший в конфликт с законом:
То есть это тот же самый паренек из шпаны, а то и вовсе «фраер», который оказался за колючей проволокой.
Показательно также, что преступники – герои этих песен Высоцкого – воюют с немцами в составе штрафных батальонов. Историки СССР знают, что настоящие профессиональные преступники отказывались брать в руки оружие в 1941 году и защищать советское государство – государство для них было врагом, а винтовка – символом вохровца. Тех заключенных, которые пошли защищать Родину, они презрительно называли «суками», «ссученными», что на блатном языке значит – продавшийся лагерной администрации, предатель… И потом после войны, в лагерях были целые войны между «ворами» и «суками»: когда получившие волю победители-штрафники, покутив и пограбив, снова попадали на нары, их там ждали ножи и заточки ревнителей уголовной морали – «воров»…
И Высоцкий не выдумал этот персонаж – приблатнённую шпану, из некоего злого умысла разрушить мораль стойких советских людей, которые якобы ничего такого до Высоцкого не знали и не видели. Высоцкий взял его из жизни. В годы детства и отрочества Высоцкого – в конце 1940-х – начале 50-х, когда в стране царил послевоенный разор и кривая преступности зашкаливала, такой шпаны было видимо-невидимо в московских дворах (об этом есть пронзительный фильм «Прощай, шпана замоскворецкая»). В те годы любой московский мальчишка, кроме разве что совсем уж отъявленных «мажоров» – детей дипломатов из сталинских «высоток» (которые увлекались другой – западной романтикой и становились стилягами и битниками), так или иначе водил знакомство с такой шпаной (тем более что советская школа была демократичной, и в одном классе оказывались и дети начальников, и дети уголовников), в той или иной мере подпадал под её сомнительное влияние, чтоб не отличаться от других, старался выглядеть храбрым и отчаянным… Конечно, юный Высоцкий также иногда заигрывался, поэтизировал шпану, хотя чаще – высмеивал её, выставлял в комичном виде:
но всегда при этом он жалел их, видел в них тоже людей, имеющих своеобразные представления о чести, справедливости, пусть и людей оступившихся, заблудившихся…
На этапе зрелости у Высоцкого начинает преобладать именно это понимание шпаны – как «маленьких людей», таких же, как остальные, только оступившихся. Обратимся к «Балладе о детстве». В ней есть глубокие строки, повествующие о наказе бывшего фронтовика-метростроевца своему сыну, который связался с такой шпаной
Этим ребятам, поддавшимся сомнительным «чарам» полууголовного мира, противостоят в автобиографической песне Высоцкого такие же ребята, вышедшие из тех же коридоров, но ставшие законопослушными гражданами, честно служащими Родине и народу каждый на своём месте:
Они не идеальные пионеры и комсомольцы, сошедшие с плакатов. Они живые ребята, когда-то они тоже выменивали у немцев ножики, поддавались чарам субкультуры уголовной братвы, но затем одумались – простые и мудрые наказы их отцов, бывших фронтовиков, перевесили…
И это же касается многих других персонажей песен Высоцкого.
Далее, те, кто называет творчество Высоцкого антисоветским, имеют и совершенно превратное представление о советской цивилизации. Они воспринимают советскую цивилизацию в соответствии с её саморекомендацией, то есть отождествляют её с тем пропагандистским образом, который она сама и создала. Согласно этой саморекомендации, советская цивилизация – государство победивших в ходе революции свободных рабочих и крестьян, до самозабвения преданных идеалам марксистского коммунизма, не знающих ни пороков, ни разочарований, ни сомнений. А если и есть среди граждан государства рабочих и крестьян такие – замеченные в грешках или в сомнениях, то это – отклонения от нормы, вырожденцы, которых можно и нужно перевоспитывать (или явные враги, которых нужно уничтожать). Такими хотела видеть советскую цивилизацию её элита – политическое, идеологическое руководство, да и многие рядовые граждане, попавшие под влияние пропаганды. Но это не значит, что такой она была в действительности. Впрочем, тот чёрный образ советской цивилизации – как сообщества рабов, униженных и оскорблённых, которыми манипулирует циничная и корыстная партократия, рисуемый современной либеральной пропагандой, так же карикатурен и далёк от истины, как и лубок советского агитпропа.
Высоцкий не очернял и не высмеивал советскую действительность. Действительность он просто изображал, конечно, иронично, с улыбкой, но не зло, а тонко, душевно, потому что сам был частью этой действительности. Высоцкий высмеивал штампы неумелой пропаганды, тот убогий, урезанный, заидеологизированный образ советской цивилизации, который навязывали всем работники идеологического ведомства (среди которых, кстати, большинство были будущими ярыми антисоветчиками типа Яковлева или Познера). И ещё неизвестно, кто принес больше вреда советскому народу: те, кто создавал этот убогий неумный образ, или те, кто его высмеивал…
И в этом смысле Высоцкий был вполне советским поэтом и его песни – подлинный памятник советской эпохе, по которым легче уловить её дух, чем по пропагандистской продукции тех «пролетариев пропагандистского цеха», которые во время оно клеймили Высоцкого как антисоветчика и клялись идеалами коммунизма, а потом с лёгкостью сожгли партбилеты и стали клясть Советский Союз. Высоцкому удалось создать поразительный по своей творческой силе «социальный театр». Его песни написаны от имени множества различных живых, не приглаженных и не подретушированных персонажей советского обществ – шофёров, зэков, профессоров, колхозников, спекулянтов, евреев-диссидентов, солдат, офицеров. Каждый из них имеет своё мировидение, свою, пусть узкую и однобокую правду, с которой автор не обязательно согласен (поэтому и глупо осуждать Высоцкого за слова его персонажей, Высоцкий, если выражаться терминами М. Бахтина, был не монологичен, а диалогичен и даже полифоничен), но каждый из них всё равно человечен, а значит, достоин внимания и понимания или как минимум того, чтоб его выслушали – через поэта как через орган речи такой коллективной личности, как народ.
И песни эти именно советские, потому что в них выражены реальные, а не идеологические ценности советского общества, не те ценности, которые провозглашались с трибун, а те, которыми общество жило. Они, конечно, не были совершенно противоположны: с трибун говорили о коллективизме, и народ ценил коллективизм, с трибун говорили о справедливости, и народ желал справедливости, но идеологическая обёртка всё же не совпадала с бытийным содержанием в точности. Реальный коллективизм – это не только подвиги самопожертвования в «борьбе за урожай» (хотя и они были), но и например, взаимопомощь в круге «блатных знакомых», посредством которой удалось «доставать» дефицит. Как говорил ещё Маркс, наши недостатки – продолжение наших достоинств…
Итак, когда мы задаемся вопросом, было творчество Высоцкого советским или антисоветским, мы должны осознать: быть советским человеком – это вовсе не значило напоказ славить партию и правительство и приукрашивать действительность, замалчивая все её недостатки. Быть советским значило верить в возможность справедливого общества, в победу мира, дружбы, бескорыстия, это значило ненавидеть несправедливость, эгоизм, накопительство. Принципами коллективизма, нестяжательства социализм, советский строй и отличался от капитализма, строя либерально-буржуазного. Такими и были миллионы граждан СССР, которые, возможно, не являлись образцами нравственности и не сильно разбирались в идеологии, но которые честно делали своё дело, служили обществу и Родине в меру своих сил и талантов. Как герои песен и стихов Высокого. Как сам Высоцкий.
В 1960-х – 1980-х годах в Советском Союзе стала популярной так называемая «блатная» песня. Как только у людей появились магнитофоны – сначала громоздкие, с бобинами, а позднее и миниатюрные, «кассетники», так сразу из рук в руки стали гулять пленки с песнями Высоцкого о лагерях, ограблениях, житье в тюрьме, пьяных загулах освободившихся зэков, убийствах в пьяном угаре и от дурного лихачества. Затем нашлись последователи Высоцкого в этом жанре (сам Высоцкий скоро отошёл от «блатной» тематики, которая была для него «болезнью творческого роста») – Александр Розенбаум, Аркадий Северный, Михаил Шуфутинский, Вилли Токарев, не столь талантливые в поэтическом отношении, но не менее популярные. Конечно, советское государство не приветствовало такого рода «самодеятельность», и блатная песня существовала полуподпольно. Она не звучала по радио и по телевидению, её авторы и исполнители не удостаивались премий, не выступали с официальными концертами, не выпускали пластинки на фирме «Мелодия». Эти непритязательные песенки записывались в домашних условиях, на личные магнитофоны, в лучшем случае под аккомпанемент ресторанных оркестров, а чаще просто под гитару, и записи ужасного качества кустарно копировались. После чего слова выучивались наизусть, подбирались аккорды и в подъездах, дворовых беседках, на скамейках молодые люди до ночи голосили «Гоп-стоп», «Нинка как картинка» и тому подобные «шедевры».
Но поклонников «блатняка» появилось столь много, что государство было вынуждено «закрывать на это глаза». Тем более что подобного рода «песенное искусство» снискало любовь и среди тех, кто должен был стоять на страже советской правовой и нравственной культуры – от милиционеров до работников партийных органов.
Уголовный фольклор существует везде. Существовал он и в СССР до 1960-х годов, а до этого – и в царской России. Но он был принадлежностью узкого замкнутого круга «профессиональных преступников», так называемого «воровского сообщества», которое относилось с глубоким презрением ко всем окружающим, зарабатывающим себе на жизнь честным трудом людям или на языке преступников – «фраерам». «Воры» ничего общего с «фраерами» не имели, говорили на своём особенном языке, жили своей, особенной жизнью, их обычаи простым гражданам казались извращёнными и патологическими (взять хотя бы членовредительство в тюрьмах: у преступников считалось особой доблестью навредить себе каким-нибудь изуверским способом, например, проглотить гвозди или стекло, такие «смельчаки», если выживали, пользовались безмерным уважением). Песни, которые распевали преступники, сочинялись ими же самими и предназначались для таких же преступников. Человек обычный, «фраер», даже и понять бы их не смог. Исследователь субкультуры уголовников В. Чалидзе приводит для примера отрывок из песни на «офеньском языке» – жаргоне дореволюционных торговцев, который стал основой для воровского языка (некоторые склонны считать, что от названия «офеньский» произошло и именование этого языка – «феня»):
В переводе на литературный русский это значит:
Вы, читатель, поняли хоть слово?
Да и трудно представить себе обычного гражданина и тем более представителя высшего, образованного слоя, элиты общества до революции, да и в первые десятилетия после неё, который наслаждался бы «песнями на фене». Общество и уж как минимум высшие его слои тогда отвечали закоренелым преступникам таким же презрением, какое те питали по отношению к «цивильным людям». Обычные граждане могли ещё пожалеть воров, до революции исходя из христианского милосердия: мол, «судьба такая тяжелая», а после революции – из антибуржуазной идеологии – «их сделало такими эксплуататорское общество». Но восхищаться ими, видеть в них пример для подражания, заражаться их удалью… Такого уж точно не могло быть. Первые годы советской власти были попытки представить уголовников «социально близкими элементами», «стихийными борцами против частной собственности». Но по мере того, как государство крепло, оно вынуждено было, исходя из самого своего предназначения, противостоять волне криминала, которую породили революция и гражданская война. И отношение к уголовникам стало меняться в противоположную сторону, приближаться к тому, какое было и у царских полицмейстеров и обывателей. Тем более что сами уголовники в отличие от некоторых наивных коммунистов-романтиков вовсе не видели в новой власти своего союзника, для них любая власть была врагом, коль скоро она запрещает воровать и грабить граждан и наказывает за это.
С 1960-х годов все меняется. Песни о преступниках слушают теперь милиционеры и чинов-ники, студенты и рабочие, торговые работники и спортсмены, и, что удивительнее всего – интеллигенция, самая высокообразованная часть общества, претендующая на звание «соли нации», а также политическая элита, секретари партийных комитетов, руководство внутренних органов и их дети. Впрочем, это была уже и другая блатная песня, отличающаяся от обычного «традиционного» воровского фольклора. Её авторы и исполнители, про которых ходили упорные легенды, что они якобы – закоренелые преступники, не вылезающие из лагерей, на самом деле не имели прямого, а зачастую и никакого отношения к преступному миру. Все эти певцы «зоны», гоп-стопа, малин и «пера в бок» были, как правило, выходцами из интеллигентных семей, выпускниками престижных вузов, известными и часто вполне официальными музыкантами (возможно, поэтому интеллигенция и чувствовала в них своих, несмотря на легенды вокруг их имён и лагерный антураж их песен). Владимир Высоцкий, про которого сперва, когда он был для слушателей лишь «хриплым голосом» из магнитофона, ходили слухи, что он, дескать – много раз бежавший из тюрьмы уголовник, как потом выяснилось, был московский актёр, сын военного, никогда не переступавший порога тюремной камеры. Александр Розенбаум оказался петербургским интеллигентом в третьем поколении и врачом – во втором, все его песни «про Семэна», которые наивные дворовые гитаристы воспринимали как «настоящие блатные», изначально писались для спектакля студенческого театра по рассказам И. Бабеля. Розенбаум потом признавался, что и к Одессе его песни отношения не имели: «Я много раз бывал в Одессе, но Бабеля-то читал в Ленинграде. И взрастила меня не Молдаванка, а мой родной ленинградский двор…»
Знаменитый Аркаша Северный – признанный король блатного шансона 1970-х – 1980-х, по общему убеждению, не кто иной, как профессиональный «медвежатник», на самом деле носил даже другую фамилию – Звездин, был сыном высокопоставленного советского чиновника, выпускником Ленинградской лесотехнической академии им. С. М. Кирова, поначалу – работником элитного совучреждения. Потом, правда, он подался в богемные ресторанные музыканты, постепенно спился, но при этом никогда конфликтов с законом не имел. «Вилли» Токарев, относительно которого его простые почитатели были уж точно уверены, что это задиристый урка, пристроившийся в Америке, был профессиональный музыкант, выпускник Ленинградской консерватории имени Римского-Корсакова по классу контрабаса. Живя в СССР, он играл во многих джаз-ансамблях и даже был приглашен в своё время в известный ансамбль «Дружба» под руководством Броневицкого, где пела сама Эдита Пьеха. Первый же свой «блатной» альбом «В шумном балагане» он написал уже в США, убедившись, что там, в среде эмиграции никого его джазовые песни не интересуют. А его «заграничное» имя Вилли было сценическим псевдонимом, скрывавшим советское имя Вилен (сокращение от «Владимир Ильич Ленин»).
Их слабое знакомство с бытом и нравами настоящего преступного мира выказывает хотя бы песня А. Розенбаума «Гоп-стоп». Если читатель помнит, в ней речь идёт о том, как лирический герой и его верный друг Семэн (прототип которого – бабелевский Беня Крик), оба – одесские урки, ножом убивают в тёмном переулке проститутку, которая им предпочла милицейский чин. Всякий, кто хотя бы перелистывал словарь языка преступного сообщества, знает, что «гоп-стоп» на воровском языке – не что иное, как вооруженное ограбление, причём, как правило, с использованием не холодного, а огнестрельного оружия. В песне же речь идёт о совершенно другом – Семэн с другом вовсе не грабят свою жертву. Очевидно, что А. Розенбаум в период написания песни сам не понимал значения этого выражения. Да и откуда ленинградскому интеллигентному мальчику шестидесятых годов из хорошей семьи знать язык воров! Это сейчас словари преступного арго продают на каждом углу, а раньше их печатали мизерными тиражами под грифом «секретно» и распространяли только среди работников милиции, которым с этими ворами нужно было как-то общаться! До мальчика-интеллигента блатные словечки могли дойти через третьи руки, скорее всего, через дворовую шпану, которая тоже с настоящими «блатными», «ворами в законе» никогда не встречалась, а принимала за «авторитеты» каких-нибудь «шестёрок», любящих пускать пыль в глаза мальчишкам. Благодаря эффекту «глухого телефона» эти слова до неузнаваемости меняли значение. Так, судя по словам песни «Гоп-стоп» Розенбаум, когда писал её, считал, что «гоп-стоп» значит просто… нечто вроде «эй, остановись!».
Подобного рода ляпы встречаются почти у всех «блатных певцов», которые на поверку оказываются стилизаторами настоящего блатного фольклора, не более. Песни указанных бардов, хотя и пестрели отдельными словечками воровского жаргона («толковище», «гоп-стоп», «малина», «откинулся»), все же были написаны на общепонятном литературном языке, обличавшем и в их авторах, и в адресатах этих песен «фраеров», выражаясь терминами языка преступников, то есть простых людей, далёких от криминального мира. Об этом прямо пишут специалисты. Исследователь уголовного фольклора В. Новиков утверждает: «Да возьмите один куплет настоящей, фольклорной блатной песни вроде: „А менты взяли фраера на пушку, бумпера устоцали, на кичу повели…” – и сравните с песнями Высоцкого. Вы увидите, что Высоцкий «блатными» языковыми красками пользуется крайне скупо: буквально одно словечко даст персонажу – и достаточно для характеристики» (А. С. Башарин. «Блатная песня: terra incognita»). А. С. Башарин, который ещё в советские годы брал интервью у настоящих певцов из среды преступников, сообщает, что, по их словам: «…в зоне блатную песню не любят».
Факт широкого распространения таких блатных стилизаций в позднесоветском обществе, прежде всего, в его высших слоях, в элите, очень показателен. Ведь те же самые ребята – сыновья интеллигентов, партработников, инженеров и хозяйственников, которые распевали во дворах под гитары «Гоп-стоп» и «На Дерибасовской открылася пивная», затем, когда подросли, стали политиками, бизнесменами, журналистами, активными участниками общественных процессов в эпоху перестройки и либерализации. Однажды, уже в 2000-е я видел по ТВ концерт Розенбаума – тогда депутата Госдумы (кстати, от «Единой России»). На этом концерте «Гоп-стоп» зал пел стоя и наизусть с начала до конца. Камера медленно плыла по залу и показывала поющих – респектабельные господа с депутатскими значками, в дорогих костюмах, политики, бизнесмены… Для тех, кто занимается законотворческой деятельностью, вообще-то естественно относиться к преступникам и их ценностям сугубо негативно, ведь преступники эти законы нарушают. Точно так же естественно не любить воров и их субкультуру предпринимателям, людям обеспеченным, имеющим немалую собственность, ведь воры и живут кражей этой собственности. Но наши политики и наши предприниматели самозабвенно горланили, не смущаясь телекамер федерального канала:
Что ж, понятно, это песня их юности! Они выросли в тех дворах, где эти песни звучали до зари под гитарный звон. Они сами гнусавили блатняк под гитару и воображали себя «семэнами»… И ничего удивительного нет в том, что когда они выросли, войдя в элиту общества, то с такой легкостью шли на нарушения закона и на обоюдовыгодный союз с настоящими преступниками в эпоху приватизации, что они с такой жестокостью отнеслись к большинству собственного народа, особенно к самым незащищенным слоям – пенсионерам, детям, инвалидам… С. Г. Кара-Мурза однажды заметил, что только союз элиты советского общества, партноменклатуры и деминтеллигенции с криминалитетом и сделал возможными и необратимыми либеральные реформы… Но для того, чтобы парт-элита и интеллигенция вступили в этот союз, нужно было, чтоб они нашли общий язык с криминалитетом, профессиональными преступниками, чтоб у них появились общие ценности. Популярность «блатных стилизаций» среди образованных и даже высших слоёв советского общества 1960-х – 1980-х – верный знак того, что сознание этих слоёв уже достаточно криминализовалось.
Как же так получилось, что мировоззрение элиты общества пропиталось криминальными ценностями, характерными для мира уголовников, для самых низов общества? У наших «либералов» давно уже готов свой ответ на этот вопрос. По их убеждению, все это последствия «сталинских репрессий». При Сталине, любят говорить они, огромное количество представителей интеллигенции, советской, партийной элиты безвинно оказалось в тюрьмах и лагерях, где им пришлось выносить неимоверные страдания десятки лет. Там, естественно, они вынуждены были вступать в контакт с уголовниками, и это наложило на них отпечаток криминальной психологии и ментальности. Выйдя из лагерей, они, может, сами того не желая, распространили эти ценности уже в том слое общества, к которому принадлежали. Так якобы и получилось, что выходцы из приличных семей, дети интеллигентов, госслужащих самозабвенно распевали песни о жизни лагерей, ведь многие из них имели родственников, репрессированных в 1930-е годы, и это было частью их семейной истории. Отсюда якобы и широкое распространение тюремного жаргона, ведь не секрет, что уже к 1970-м – 1980-м годам и интеллигенты, и партруководители, и особенно их дети, советская «золотая молодёжь», широко употребляли слова из воровского языка: «малина», «шалава», «хилять», «канать» и т. д. (правда, как мы видели на примере песен раннего Розенбаума, многие из тех, кто был далёк от уголовного мира, употребляли эти слова неправильно, они были для них лишь знаком манящего, полного своеобразной «романтики» мира воров – людей, не признающих законы государства). Даже определённые явления общественной жизни стали именоваться словами, взятыми из языка преступников: «блат», «дать на лапу», «беспредел»…
На первый взгляд это очень убедительное объяснение, и насколько я знаю, оно разделяется многими. Но на самом деле оно очень и очень уязвимо для критики. После того, как были открыты для общего доступа архивы ФСБ, касающиеся деятельности НКВД в 1930-е – 1950-е годы, стало ясно, что все разговоры о десятках миллионов политических заключённых в годы правления Сталина – это не более чем миф. По данным современного исследователя И. Пыхалова, «за всё время правления Сталина количество заключённых, одновременно находящихся в местах лишения свободы, никогда не превышало 2 миллионов 760 тысяч (естественно, не считая германских, японских и прочих военнопленных)» (Игорь Пыхалов. «Каковы масштабы «сталинских репрессий?»). При этом уголовников было значительно больше, чем политических: «…среди заключенных, содержащихся в лагерях ГУЛага, большинство составляли уголовники, а „репрессированных”, как правило, было менее 1/3. Исключение составляют 1944–1948 годы, когда эта категория получила достойное пополнение в лице власовцев, полицаев, старост…» Так, на 1 января 1951 года в ГУЛаге содержалось 103 942 заключенных, осужденных за «контрреволюционные преступления» и 890 437 уголовников. Около 104 тысяч «политических» на всю 200-миллионную страну и на 20 миллионов партии коммунистов! Конечно, это немало, но всё же вряд ли достаточно, чтоб изменить ментальность целого социального слоя. Но главное даже и не это, а другое. Как явствует из воспоминаний бывших политических заключенных – от Гинзбург до Шаламова, – политические и в тюрьмах, и в лагерях держались особняком, с уголовниками не общались и всячески подчёркивали своё отличие от них. Уголовники же со своей стороны презирали «предателей Родины» и тоже ничего общего иметь с ними не хотели (уголовники даже шли на сотрудничество с тюремной администрацией, если надо было избить или убить политического).
Естественно, что политические посчитали бы для себя позором и унижением подражать языку и поведению своих заклятых врагов – уголовников. Да и возвратившись домой, они старались не вспоминать о годах, проведённых в неволе, и уж точно не сыпали феней перед детьми и не горланили «Мурку». Репрессии 1930-х годов, коснувшиеся элиты, никак не могли быть причиной распространения среди этой элиты криминальных ценностей и даже эстетизации образа уголовника – вора и бандита.
Истинная причина была другая – возникновение в СССР криминальной теневой капиталистической экономики. Именно в то время расцветает «теневой рынок», в СССР появляются подпольные цеховики. В крупных, а также в портовых городах расцветает фарцовка (спекуляция иностранными товарами). И дело не только в тонком слое этой подпольной протобуржуазии, дело в том, что сотни тысяч, а потом и миллионы советских граждан были вовлечены в деятельность этого рынка. Они покупали «из-под полы» дефицитные продукты, джинсы и куртки, выдаваемые за импортные, но сработанные в «цехах», заграничные пакеты, пластинки, сигареты, алкоголь, жвачку и т. д., и т. п. Влияние «подпольного капитализма» на культуру общества позднего социализма трудно переоценить. Как известно, духовная культура отображает в виде идеологии процессы, происходящие в сфере материального бытия. В частности, псевдоблатные песни были таким отражением. Все эти выдуманные «семэны», налётчики, бандиты воплощали собой мелкобуржуазный идеал «свободы», «активности», презрения к правилам морали и закону, которые двигали реальными спекулянтами и теневиками. Этими «ценностями» заражалась молодёжь.
Конечно, не нужно понимать отношения базиса и надстройки примитивно (от этого предостерегали многие теоретики марксизма – от Энгельса до Лифшица). Подобного рода влияние никогда не бывает прямым, оно опосредовано феноменами самой надстройки, которая вполне автономна и имеет свою логику развития. В нашем случае это выражается в том, что так называемая «блатная песня» раннего Высоцкого или Розенбаума уходит корнями не в фольклор уголовников, а в советскую литературу 1920-х – начала 1930-х годов. Вспомним, что в 1920-е годы в СССР также существовал капитализм, только не подпольный, а легальный, управляемый сверху партией, которая его и разрешила, назвав Новой Экономической Политикой (НЭП). Дух этого капитализма «бродил», например, в творчестве Бабеля, воспевшего одесского уркагана Беню Крика, а от творчества Бабеля тянется прямая нить к «одесскому циклу» Розенбаума. Бард даже не скрывал, что первые песни этого цикла он писал для студенческих спектаклей по Бабелю.
Творчество раннего Высоцкого также имеет вполне ощутимые связи с художественным миром Зощенко. Бандиты и грабители из песен Высоцкого – это не реальные зэки, это персонажи Зощенко, претендующие на культурность обыватели, говорящие на смеси городского арго и официозного, пропагандистского языка. На их сходство указал ещё в 1968 году эмигрантский критик Аргус, который писал про современных ему советских бардов, включая Высоцкого, «…сочиняющих песенки, сильно напоминающие переложенные на стихи рассказы Михаила Зощенко. Говорят эти барды обычно от лица современного советского обывателя, который как две капли воды похож на знаменитого полуинтеллигентного героя зощенковских сатир» (Аргус. «Зощенко в стихах» // «Новое русское слово». Нью-Йорк. 1968).
Что касается Аркадия Северного, то многие его песни – это просто одесский фольклор времен НЭПа.
Увы, постепенно теневой капитализм стал заполонять страну. Началась настоящая криминализация общества. Вера в провозглашаемые с трибун идеалы шла на спад, расцветала спекуляция и коррупция, рабочие несли с заводов детали, чтоб обменять на водку или приспособить для чего-нибудь в саду, «выездные» начальники приторговывали привезёнными из-за границы вещичками, директора магазинов прокручивали аферы, делающие их подпольными миллионерами. К нарушениям закона относились всё более снисходительно, разница между законопослушным человеком и преступником становилась нечёткой, всё легче было пожать руку вору, найти с ним общий язык. Преступное сообщество начинает срастаться с «цивильным обществом» и даже с государством. Любители псевдоблатной песни из среды цивильного общества и её персонажи-преступники стали близнецами-братьями… Повторю ещё раз мысль С. Г. Кара-Мурзы – именно союз номенклатуры, интеллигенции и криминалитета стал социальной базой перестройки и реставрации капитализма в СССР и в России…
Блатняк продолжает существовать и сейчас. Частенько, забравшись в переполненную маршрутку, граждане вынуждены «услаждать» свой слух «шедеврами» в исполнении группы «Лесоповал» или Михаила Круга, которые так нравятся некоторым водителям. Их даже крутят теперь по ТВ и радио. В этих песенках восславляются «воры» и «воровские понятия». Но теперь уже любители этого жанра слушают такие «шедевры» не так, как в СССР, тайком, прячась ото всех, в тишине, в компании двух-трех друзей, а открыто, никого не стесняясь. Ибо «воровские» понятия в нашей стране в 90-е чуть не стали господствующей идеологией…
Однажды я наткнулся в интернете на фотографию Бориса Гребенщикова[15], где он стоит в обнимку с Антоном Геращенко. Тем самым Геращенко, который создал украинский сайт «Миротворец» с адресами «сепаратистов», что стало причиной гибели Олеся Бузины. Тем самым Геращенко, который публично выражал надежду на то, что террористы из ИГИЛ найдут наших российских лётчиков, воевавших в Сирии, и расправятся с ними «по законам шариата». Любой приличный человек не то что обниматься – встать рядом с этой ожиревшей нелюдью побрезгует. Легендарный БГ[16] не брезгует. Стоит, положил руку на плечо, улыбается.
И ведь не в первый раз и не он один… Относительно недавно тот же БГ[17] фотографировался с Михаилом Саакашвили, который тогда «осчастливливал» Одесскую область «грузинской моделью демократии». А до этого Юрий Шевчук[18] в своём блоге на «Эхе Москвы» в 2014 году назвал тех, кто поддержал решение Путина о присоединении Крыма, «бесами, долбаными кабинетными и кухонными псевдопатриотами, воинствующими радикалами». А потом он же совместно с Вячеславом Бутусовым сочинил и исполнил песню на украинском языке «Осінь панує», демонстрируя свою поддержку киевскому режиму. А певица Земфира[19] в самый разгар Евромайдана вывесила на своём сайте собственную версию песни украинской рок-группы «Океан Эльзы» – тоже в знак поддержки «революции гидности»… А Глеб Самойлов записал песню «Живой», публично заявив, что таким образом также выражает свои симпатии «украинской демократии». И говорить уж нечего про Андрея Макаревича[20], который и перед украинскими солдатами «на Донетчине» выступал с концертом, и с украинским флагом по Москве ходил, и политику Кремля осуждал…
Кумиры и лидеры старого «советского рока» (за исключением разве что Кинчева и Шахрина), которые считают себя элитой общества, «солью земли» (Юрий Шевчук[21] так и сказал на «Эхе Москвы»: «…киевляне, мои друзья, они ведь на Майдан ходят как на работу просто… Это такие же люди, как мы с вами – умные, интеллигентные (курсив мой. – Р. В.)») – встали по другую сторону баррикад не только от государства, но и от своего народа, большинство которого с восторгом восприняло так называемую «русскую весну».
Вместе с тем эстрадные певцы, представители презираемой Шевчуком со товарищи «попсы», «неумные и неинтеллигентные», как он неоднократно о них отзывался, – Валерия, Гурцкая, Лещенко, Газманов, Боярский в 2014 г. едут в Крым, выступают там с концертами, невзирая на то, что получат «чёрную метку» от еврочиновников.
Трудно избавиться от вопроса: «почему получилось так?» Что перед нами – особенности политической позиции отдельных «звёзд» нашего рока или какой-то внутренний, сущностный изъян самого культурного феномена, называемого «советский рок»? (ведь, повторю, с проукраинских позиций выступают старые рок-певцы, ставшие знаменитыми ещё в СССР).
При всей моей любви к року, зародившейся ещё в юности, боюсь, что второе ближе к истине…
Большинство музыкальных критиков считают родиной рока Соединённые Штаты Америки («британский рок» в лице «Битлз», «Роллинг стоунз» зазвучал чуть позже). В США же рок-музыка появилась во второй половине 1950-х как синтез «музыки чёрных» – блюзов с их чарующим магическим барабанным ритмом и «музыки белых», англосаксонской народной музыки, «кантри». Само оснащение типичной рок-группы – барабан, бас-гитара и ритм-гитара (гитары здесь выступали как заменители банджо) – говорило об этом. Стены сегрегации стали рушиться,белые и чёрные американцы начали сознавать себя единым народом, учиться искать единые ценности, говорить на одном языке, и рок стал отражением этого процесса. Разумеется, возникновение одной общей Америки из двух Америк – «белой» и «чёрной», которые существовали изначально, как и любая революция такого масштаба, не могло произойти тихо и спокойно. Сторонники новых ценностей пробивали себе дорогу с огромным трудом. Первоначально их воспринимали как бунтарей, покушавшихся на ценности старой доброй патриархальной Америки. Но постепенно они побеждали, и по мере этого рок растекался по культуре, образовывая самые причудливые сочетания с другими музыкальными жанрами: фолк-рок, поп-рок, симфо-рок, психоделический рок. Этот процесс был отражением в сфере музыкальной культуры распространения в обществе тех ценностей, которые по-своему воплощала рок-революция.
Итак, на Западе и прежде всего в США рок-музыка возникла как музыка объединения нации, музыка демократизации, стирания расовых, сословных, культурных различий. Однако, когда она попала в СССР и стала приживаться тут, сложилась совершенно иная ситуация.
Записи западных рок-групп становились известными советским гражданам через несколько каналов. Некоторые из них были официальными. На советском телевидении были передачи типа «Мелодии зарубежной эстрады», где иногда можно было услышать отдельных западных рок-исполнителей, удостоившихся от партцензуры эпитета «прогрессивных». Иногда маленькие пластинки с записями групп вроде «Битлз» выпускала фирма «Мелодия». У коллекционеров до сих пор ценятся эти диски, в середину которых вклеивали бумажные кружки, где все названия песен писались по-русски. Так, на одном из них значится: «Девушка». Музыка и слова народные. Исполняет квартет «Битлс» (речь, естественно, о «Girl» Джона Леннона и Пола Маккартни).
Были и каналы неофициальные – западные радиоголоса, иностранные пластинки, привозимые моряками или дальнобойщиками и распространяемые из-под полы разной «фарцой» и, наконец, много раз писанные-переписанные магнитофонные записи, сделанные с этих пластинок.
Уже в 1960-х годах появляются и первые советские рок-группы, хотя расцвет русского рока пришелся на 1970-е – 1980-е. Среди этих групп определяются лидеры – «Воскресенье», «Машина времени», «Аквариум», «Зоопарк», «Кино», «ДДТ» (я намеренно не беру «сибирский панк» или Непомнящего и Летова, несмотря на то, что они краешком застали СССР, на мой взгляд, они принадлежат уже крусскому року, имеющему совершенно другие признаки). Намечаются направления (ленинградский, московский, свердловский рок), а также специфические черты советского рока – относительная примитивность музыки и техники исполнения, но изощренность текстов с претензией на интеллектуальную глубину и даже философичность, либо на социально-политическую лозунговость. На Западе всё было наоборот: рок был там прежде всего музыкой и музыкой яркой, новаторской, как уже говорилось, легко скрещиваемой с другими жанрами и существенно оплодотворя-ющей их. А вот если бы советские почитатели рока смогли ознакомиться с переводами текстов западных рок-групп (а большинство советских рок-фанатов английский знали в пределах школьной программы, то есть не знали ничего, кроме запавшей в память из учебника фразы «Ландон из зе капитэл оф Грейт Британ»), то они бы удивились, насколько они простые, если не сказать, плоские и бедные смыслом.
Поэтому советские рок-исполнители по поводу музыки особо не заморачивались. Если внимательно послушать песни «Аквариума» или «Зоопарка» тех времен, то легко можно узнать знакомые мелодии из Боба Дилана, «Дорз», «Иглз» и других популярных на Западе групп. Не думаю, что это делалось сознательно, хотя Майк Науменко не скрывал или как минимум не отрицал, что, например, «Я люблю буги-вуги» – просто перевод песни Т. Рекса «I love to boogie», а знаменитая «Ты дрянь» – просто калька с «Baby face» Лу Рида. Но чаще всего всё же это были просто вариации на темы когда-то услышанных западных рок-групп, а не сознательный плагиат. Сказывалось равнодушие к музыкальной стороне дела, помноженное на почти тотальную низкую музыкальную культуру и полное отсутствие таланта композитора практически у всех звёзд советского рока (с поэтическими дарованиями дело обстояло зачастую иначе).
Естественно, рок в СССР воспринимался как часть западной культуры – столь манящей «продвинутую молодёжь» советских мегаполисов и в то же время официально объявленной в СССР «гниющей» и «деградирующей». Отсюда и скептическое отношение к рок-музыке советских властей, хотя до полного запрета дело не дошло, все-таки на Западе это была музыка антикапиталистического протеста, а формы такого протеста советская пропаганда ценила, хоть и не всегда понимала. Советские поклонники рока соответствующе выглядели (длинные волосы, джинсы, майки с надписями на английском языке), говорили на дикой смеси русского уголовного жаргона и английского языка (типа «эй фраера, тудей на баттл аскать будем?»), предпочитали западные сигареты и алкогольные напитки, добытые у спекулянтов (рок-тусовка вообще была тесно связана с «фарцой» и «теневым рынком»: советские рокеры добывали у спекулянтов диски, западные журналы, предметы одежды, а часто и сами спекулировали этим). Одеваться во всё западное, пить и курить западное, слушать западное для них было признаком «продвинутости», принципиального отличия от «совкого лоха». СССР для них был «поганым совком», Запад, главным образом США – раем на Земле. Подражание Западу, конечно, было поверхностным; восхищение обществом победившей частной собственности, как видим, ничуть не мешало советским рок-исполнителям беззастенчиво красть интеллектуальную собственность у западных рок-звёзд (впрочем, перестройка и ельцинщина показали, что вороватость – родовая черта наших либералов-западников).
В основном это были молодые люди из обеспеченных семей, учившиеся в элитных столичных вузах или вузах советских мегаполисов. Среди них было немало выходцев из элиты – детей представителей партийной и советской номенклатуры, хотя костяк составляли всё же люди попроще – страта, пограничная между номенклатурой и привилегированной и обласканной властью (но втайне её презирающей) интеллигенцией. Таково, например, мнение исследователя советской цивилизации А. В. Шубина: «В 1950-е – 1980-е годы в недрах слоя специалистов-интеллигентов и служащих (в условиях СССР – среднего слоя) формировались зачатки гражданского общества – системы горизонтальных, независимых от государства общественных связей. Однако пока это были изолированные друг от друга круги неформального общения (клубы самодеятельной песни и рок-движение)…» Это подтверждается фактами.
Обратимся к происхождению советских подпольных рок-звезд. Юрий Шевчук[22] – сын госслужащего и преподавателя института в столице автономной республики РСФСР. Отец Константина Кинчева – ректор столичного вуза (Московского технологического института). Родители Бориса Гребенщикова[23] – директор завода и юрисконсульт Ленинградского дома моделей. Но наиболее показателен в этом смысле, конечно, Андрей Макаревич[24] – сын крупного советского архитектора, который оформлял советские павильоны на выставках в Париже, Генуе, Лос-Анджелесе и был автором павильона юннатов на ВДНХ и памятника Марксу в Москве (знал бы он, что его сын будет страстно поддерживать декоммунизацию и сносы памятников вождям!).
Можно предположить, что и их слушатели в основном принадлежали примерно к тому же кругу. Так, Д. А. Медведев – сын преподавателей ленинградского пединститута – признается, что в юности был поклонником рок-музыки. Кстати, это та же самая социальная среда, из которой вышли постсоветские политики – системные либералы и олигархи, но об этом – чуть позже…
Их отцы часто были выездными, бывали на Западе. Дома, на кухне, в кругу близких знакомых вели антисоветские разговоры (которые они же строго запрещали всем остальным советским гражданам и даже наказывали за них). Это не прибавляло у сыновей почтения к своей стране и веры в её идеологию. Когда они вырастали, перед ними открывалась карьерная дорога, но карьера эта была связана со вступлением в комсомол, партию, клятвами в верности идеям, которые для них давно уже были пустым звуком. Отсюда их протест, стремление уйти во «внутреннюю эмиграцию». Недаром Гребенщиков[25] пел о «поколении дворников и сторожей». Многие из них и правда выбрали путь непричастности к государственной Системе, своеобразного пассивного сопротивления ей. Правда сопротивление было таким пассивным и символическим, что репрессии со стороны КГБ большинству советских рокеров уж точно не грозили. При этом в отличие от настоящих дворников и сторожей, которые были вынуждены жить на эти гроши, они имели другой источник доходов – помощь обеспеченных родителей (а их слушатели и почитатели – и доходы от спекуляции атрибутами западной жизни). Несмотря на то, что среди советских рокеров были настоящие таланты и жизни многих из них складывались по-настоящему трагично, всё же для большинства такая тусовочная жизнь была игрой, затеянной от скуки и сытости.
Но вернёмся к тому, с чего мы начали. Я уже говорил, что рок-музыка родилась в США как музыка, объединяющая две разные субкультуры. Это была музыка культурного и гражданского единения, органически вышедшая из недр культуры американского общества. Придя в СССР, рок-музыка стала выполнять совершенно другую функцию. Она стала сословным феноменом – одним из многих достаточно искусственных культурных маркеров, при помощи которого члены определённого социального слоя отличали себя от членов других слоев.
Тему сословий в советском обществе одним из первых поднял социолог Симон Кордонский. Он показал, что и в СССР, как и до революции в России, сохранялись сословия, хотя они в Советском Союзе так и не назывались, и увязал сословность с распределительной, плановой, «раздаточной» экономикой. Но его сословия – это политические страты, отражённые в официальных законах и подзаконных актах. По сути дела, он говорит о служилом государстве, которое было в России и при Петре Первом, и при Сталине. Однако сословность имеет и другую, культурологическую сторону, которая возникает на этапе разложения служилого государства, самозамыкания его элиты, стремления её превратиться в наследственную элиту, созданием ею особой субкультуры.
Ни одно общество не однородно. Но на Западе и особенно в Америке – экспериментальном государстве, созданном для воплощения в жизнь идеалов либерализма, – социальный статус слабо связан с культурными матрицами (хотя и не без этого, особенно на Юге США, где белая элита стремилась создать некоторую псевдоаристократию). Выпускник Гарварда может ходить в простой одежде и любить поп-музыку, а уборщик улиц быть поклонником «Айрон Майден». В позднем СССР культура была строго ранжированной. Многое зависело от происхождения человека, места его рождения (родился он в столице или в провинции, в городе или в деревне), его социального статуса. Это прекрасно отражено в позднесоветском искусстве. К примеру, фильм «Москва слезам не верит» – это киносага именно о советской сословности. Сколько переживаний вызывает у слесаря Гоши известие, что его возлюбленная ему не ровня, она – директор фабрики! А с каким презрением начинает относиться к той же, но ещё молодой героине мать журналиста Рудика, когда узнает, что та – не москвичка из профессорской семьи, а презренная «лимита»…
Представители разных сословий в позднесоветском обществе легко узнавали друг друга по внешнему виду, одежде, манере поведения, языку и в том числе по музыкальным пристрастиям. Каждая страта слушала «свою музыку» и с презрением и отчуждённостью относилась к музыке других страт. Негативное мнение о человеке, особенно в молодёжной среде, легко возникало после первого же вопроса: «какие команды слушаешь?» От ответа зависело решение – «наш» или «не наш» человек.
Классическая музыка был музыкой старорежимных интеллигентов, которые сохраняли субкультуру, восходившую к дореволюционным университетам. Именно ученые и вузовские преподаватели, будучи ценными специалистами, легче всего выживали в «волнах террора» первых десятилетий советского государства. Многие из них дожили до 1950-х – 1960-х и обзавелись учениками и почитателями, уже из среды представителей советских поколений. Они и составили костяк поклонников дореволюционной, элитной, «дворянской» культуры, непременным признаком которой было хорошее знание симфонической музыки и оперы. Советское государство стремилось популяризировать классику и среди народа, но особого результата не достигло. Шопен и Чайковский ассоциировались у рабочих и крестьян лишь с похоронами партруководителей.
Простые люди – рабочие, колхозники, городское мещанство – слушали «попсу», популярную непритязательную музыку, которую исполняли звезды эстрады, ВИА и т. д. Это были песни про любовь, про луну, про хороших товарищей, чаще всего бодряческие, цель которых состояла в том, чтобы скрасить «культурный отдых». Правда, уровень их был много выше продукции современной эстрады; их сочиняли профессиональные композиторы и поэты и исполняли всё же люди, которым голоса ставили в консерваториях.
Среди люмпенов, преступников, дельцов «теневой экономики» получил распространение «блатняк» или «блатная песня», описывающая удаль преступников, их вольную жизнь, клеймящая «граждан начальников» и «ментов». Часто её героями были одесские бандиты и воры – криминальные деятели города, воспетого Бабелем и Багрицким. Исполнителями этих песен были непрофессионалы, как правило, ресторанные музыканты, некоторые уехавшие за рубеж, их записи распространялись полулегально, через магнитофоны.
Наконец, интеллигентский средний класс (студенты, работники НИИ, вузов, инженерно-технические работники заводов и фабрик) почти сплошь были поклонниками авторской, бардовской песни. Она и родилась в среде студентов – любителей побродить, полазать по горам, посидеть у костра. Это и стало темами первых авторских песен, сочиня-емых и исполняемых под гитару самими студентами и по совместительству – туристами или же геологами. Но с приходом в этот жанр таких творческих величин, как Галич или Окуджава, он превратился в нечто большее – в самоотражение жизни советской интеллигенции, приправленное элементами философичности и социальной критики.
Однако интеллигенция была разной: вышедшей из народа или элитарной, провинциальной или столичной. Выходцы из слоев столичной (московской и ленинградской) элитарной интеллигенции, приправленной госслужащими и некоторыми сегментами бюрократической элиты, и стали социальной базой для советского рока. Пересечение же авторской песни с советским роком, о котором много пишут, было во многом следствием пересечения социальных слоев – поклонников этих жанров.
Это было особое сословие, чувствующее себя «солью земли», «лучшими людьми» и глубоко презиравшее народ – «совков» «лохов», «плебеев». В музыкальном плане это выражалось в ненависти к «попсе». Причём речь шла не о возмущении низким культурным уровнем слушателей поп-музыки – иначе рокеры «пошли бы в народ» и попытались заниматься там музыкальным просвещением, но этого не произошло. Это было формой социального расизма, убеждённостью в том, что поклонники попсы – своего рода недолюди, полуживотные, «гопники», которых уже не исправишь, их любовь к «попсе» вполне для них нормальна и органична и соответствует их якобы «ущербному интеллекту». Вот так о них пел один из кумиров советского рока (и один из главных плагиаторов западной рок-музыки) Михаил («Майк») Науменко:
Песня посвящена самым агрессивным представителям тогдашнего городского низшего класса, молодым, драчливым «плебеям» – низкоквалифицированным рабочим и пэтэушникам, среди которых в 1980-е годы получила распространение мода на «тяжёлый рок» («хэви метал») как форма протеста (в том числе и против заумного, но мелодичного, элитарного «советского рока» «Аквариума» и «Наутилуса»). Но по сути – это манифест ненависти прозападных оппозиционных интеллектуалов против «неправильного народа», который «не знает своё место». Впоследствии мы не раз встретим такое же отношение к народу со стороны наших постсоветских либеральных «реформаторов» – кстати, выходцев из того же сословия, что и солист «Зоопарка», и других советских рок-групп, и также поклонники советского рока. Во всяком случае Юрий Шевчук[26], у которого есть трогательная фотография, где он стоит в обнимку с Чубайсом, сообщает в одном из интервью, что Чубайс хорошо разбирается в роке, знает новые группы (такие, как «Король и шут») и вообще «с ним интересно говорить».
Собственно, это сословное высокомерие реформаторов и предопределило выбор максимально жёсткого по отношению к народу варианта экономических преобразований в постсоветской России.
Итак,в США рок-музыка родилась как музыка гражданского единения. В СССР она стала сословным маркером прозападной молодёжи – выходцев из среды номенклатуры, госслужащих и прикормленной властью элитной интеллигенции. При всей талантливости отдельных её исполнителей, притягательности и глубине некоторых песен этого жанра, в социальном смысле, увы, она стала музыкой сегрегации, противостояния высших и низших сословий и несла с собой субкультуру, воспитывающую снобизм и псевдоаристократическое сознание.
Отсюда и симпатии постаревших звёзд советского рока к оппозиционерам с Болотной или к украинским майданным революционерам. Они ведь представители одного и того же сословия (о чём открыто сказал Юрий Шевчук[27], оговорившийся, что ребята с Майдана «такие же, как мы – умные, интеллигентные»). Отсюда и их тоска по девяностым. Это ведь вовсе не было время демократии. Трудно назвать демократией, то есть властью народа, режим, при котором было опущено в нищету большинство этого народа, закрывались оппозиционные газеты, запрещались оппозиционные партии, а парламент, выразивший недоверие президенту, по приказу этого президента был расстрелян из пушек. Это было время разнузданного господства этого высшего сословия позднего СССР – перевёртышей – коммунистов и комсомольцев, решивших превратиться в миллионеров и олигархов и отказаться от того «социального государства», которое было выстроено при Брежневе. Идея эта вызревала в среде партноменклатурщиков давно. Исследователь советской истории В. Дамье пишет: «…по мере нарастания структурных проблем и угроз её доходам, номенклатура всё меньше была склонна мириться с социальным компромиссом… Преобладающими в её среде стали настроения, сопоставимые с позицией западной буржуазии в условиях кризиса „социального государства” в конце 1970-х годов: население „недостаточно хорошо” работает и имеет слишком много льгот, а потому общество живёт не по средствам»[28]. По-своему эта идея преломлялась и в сознании подросших детей советских элит – в частности, как презрение к «попсерам» и «дешёвым лохам» из простонародья, не любящим рок-музыки… В девяностые просто тайное стало явным… Они с восторгом встретили перестройку, либерализацию и теперь ратуют за возвращение тех времен…
Какое все это имеет отношение к року? Вероятно, никакого. Музыка, которую играют мастодонты «советского рока», вторична и во всём остальном мире никому не интересна. Ценности западного рок-движения – демократия, свобода, антикапитализм, народность – всегда были им чужды. Никогда они народ не любили и, как только возможно стало вести себя, как думаешь, бросились брататься с чубайсами и ельциными. Теперь же они совсем упали в глазах этого народа, кинувшись поддерживать либерал-националистов и просто нацистов из украинского руководства, которые, кстати, тоже ненавидят и презирают большинство собственного населения, называя его «ватой».
Гребенщиков[29] когда-то пел: «рок-н-ролл мёртв, а мы ещё нет». Но на самом деле всё наоборот: рок-н-ролл жив, но они, когда-то прикрывавшиеся его именем, уже нет. Во всяком случае, духовно.
Дьяк: Беда, беда! Опричники взбунтовались, сюда едут! Кричат, что царь ненастоящий. Самозванец, говорят!
М. А. Булгаков. «Иван Васильевич»
Комедия Леонида Гайдая «Иван Васильевич меняет профессию», снятая в 1973 году, сразу же стала всенародно любимой. Более того, и современной ей критикой она была встречена также весьма благосклонно. Рецензия в «Известиях» называлась «Смех стоит стеной» и содержала только похвалы в адрес авторского коллектива фильма. Вместе с тем лишь любители кино знают, что фильм был снят по пьесе «Иван Васильевич», написанной в 1934–1935 годах М. А. Булгаковым – писателем в те времена если и не запрещенным, как пытаются представить его нынешние антисоветчики, но все же полуопальным. Причём пьеса, в отличие от фильма, не имела успеха. Правда, зритель её не увидел сразу в год её написания. Её постановка готовилась в Театре сатиры, но после генеральной репетиции, на которой присутствовало партийное начальство, она была не рекомендована к показу. Как считают биографы Булгакова, она была запрещена, так как цензоры увидели в ней искажение образа Иоанна Грозного, которого в 1930-е годы принято было воспринимать как великого государственника, собирателя российских земель. Но в 1965 году пьеса все же увидела свет в официальном сборнике, вышедшем, как тогда было принято, немалым тиражом. Однако внимания публики она на себя, прямо скажем, не обратила. И даже в годы перестройки, когда Булгаков был превращен в культового писателя, а его «Мастер и Маргарита» и «Собачье сердце» приобрели характер злободневных политических памфлетов, которые в те годы не читал лишь ленивый, «Иван Васильевич» все равно остался в тени.
Для того, чтобы объяснить такие разные судьбы пьесы и фильма, нужно сравнить их и эпохи, когда они были созданы. Возможно, тогда мы поймем, что фильм Гайдая – вовсе не безобидная, бодряческая, лёгкая комедия, что он имел совершенно определённый политический подтекст, может, несознаваемый самими создателями фильма, но интуитивно понятный миллионам его поклонников.
В пьесе Булгакова царь Иван Васильевич попадает вовсе не в Москву 1970-х годов, как в фильме, а в Москву 1930-х годов, когда эта пьеса и писалась. И пьеса, конечно, наполнена подробностями того времени, его лексиконом, шутками, понятными лишь современникам. Например, Зинаида – жена изобретателя Тимофеева (которого у Булгакова, кстати, зовут вовсе не Шурик, а Николай Иванович), уходя от него к кинорежиссёру Якину, восклицает: с этим человеком я ведь прожила целых 11 месяцев! Это намёк на эпидемию «пробных», недолговечных браков, которая охватила Россию после того как новое советское правительство заменило официальный, практически пожизненный церковный брак на брак гражданский, в ЗАГСе, который было очень легко расторгнуть, а молодёжь Страны Советов увлеклась идеями сексуальной революции в столь радикальной форме, что это вызвало отторжение даже у вождя коммунистов В. И. Ульянова – Ленина. Брак, распадающийся через несколько месяцев, а то и недель или дней – это распространённая тема анекдотов 1920-х – 1930-х годов, обыгрываемая и многими советскими писателями (вспомним, рассказы М. Зощенко). Читателям 1960-х и тем более 1970-х годов это было, естественно, непонятно: с конца 1930-х годов, когда в стране установился политический курс Сталина, власть взяла ориентацию, наоборот, на укрепление семейных ценностей. Либеральные реформы в области личной жизни, начатые радикалами-коммунистами в 1920-е годы, были свёрнуты, гомосексуализм, нудизм, «браки втроём», процветавшие при НЭПе, запрещены, разводы стали осуждаться, и их количество резко уменьшилось.
Приведём ещё пример: управдом Бунша, попавший в Москву XVI века и принятый там за царя, встречается с шведским послом. Спутник Бунши – вор Милославский, спрашивает лжецаря: ты иностранные языки знаешь? А Бунша отвечает: я на иностранных языках только революционные слова знаю. Перед нами не просто намёк, а прямо-таки издевка над горячим увлечением людьми 1920-х – начала 1930-х годов идеей мировой революции, что выражалось в том, что они, скажем, учили иностранные языки единственно ради того, чтоб помогать устраивать пролетарские восстания в Париже и Лондоне…
Можно вспомнить также, что в пьесе Булгакова после шведского посла в царские палаты приходит патриарх, дабы приветствовать спасённого от «демонов» государя, и Бунша говорит Милославскому, что он не будет встречаться со служителем культа, потому что он, Бунша – советский управдом и его за это осудит собрание дома. Легко увидеть в этом аллюзию на кампанию борьбы с религией, которая достигла своего апогея в СССР именно в тридцатые годы.
Есть и другие свидетельства «духа эпохи», помельче: так, режиссер Якин клянется Ивану Грозному… кинофабрикой, лжецарь Бунша, освоившись в Москве XVI века, мечтает учредить в ней жакты (аналоги наших жэков). Всё это, как известно, не попало в фильм, зрителям которого – людям 1970-х годов это было уже неинтересно и не смешно.
Но самое важное в том, что пьеса Булгакова, в отличие от фильма, очевидно, направлена на высмеивание выродившейся и морально разложившейся русской аристократии и вообще дореволюционной элиты. Иван Васильевич Бунша у Булгакова не кто иной, как потомственный русский аристократ, князь Бунша-Корецкий. Правда, он стесняется своего княжеского происхождения, поскольку в Стране Советов оно закрывает путь для карьерного роста, а Бунша очень хочет выслужиться при советской власти и получить пусть маленькую, но должность. Ради того, чтоб стать хоть управдомом, Бунша убеждает всех, что его отец – князь Василий Корецкий уехал за границу за год до его рождения, а его настоящим отцом был кучер Пантелей, с которым якобы сошлась его мать-княгиня. Бунша очень гордится своим выдуманным «рабоче-крестьянским» происхождением от кучера (хотя, напившись в покоях царя, тут же начинает опровергать самого себя и отказываться от «папаши-кучера», как же, ведь в XVI веке выгоднее быть князем!).
Таким образом, Булгаков выводит в пьесе двух Иванов Васильевичей, которые внешне похожи друг на друга как две капли воды и оба – княжеского рода. Но великий князь Иван Васильевич Рюрикович – представитель русской аристократии в период её силы и славы. Он умён, решителен, мужественен, любит свою Родину и ненавидит её врагов. Он жесток, но это можно отнести к обычаям эпохи, в которую он жил, в то же время он справедлив, незлоблив – прощает «боярыню» Зинаиду, ушедшую от Тимофеева к кинорежиссёру Якину, щедр – дарует Якину рясу опричника, а ограбленному Шпаку предлагает золотую монету. Князь же Иван Васильевич Бунша-Корецкий – дурак, мямля, подкаблучник. Он труслив, мелочен, смешон и жалок. Глядя на него, понимаешь, почему российское простонародье – рабочие, крестьяне, ремесленники в 1917 году свергли своих помещиков, аристократов, князей и взяли власть в свои руки – посредством народных Советов и народной партии. Если эти князья были такие же, как Бунша, то им и место было в лучшем случае – в управдомах (правда, Милославский заметил, что Бунша чрезвычайно глуп даже для управдома), в худшем – в эмиграции. Понятно, почему народ должен и может кормить, обеспечивать такого аристократа, как Иван Грозный – собирателя и защитника земли российской, да что там – защитника и самого народа от боярского своеволия, но непонятно, почему крестьяне должны проливать пот ради такого «князя», как Бунша…
Интересно заметить, что и спутник Бунши по путешествию в прошлое – Жорж Милославский – носит явно аристократическую фамилию и даже говорит дьяку Федьке: пожалуй, я и князь. Ко всему тому он – банальный вор, который залез к соседу Тимофеева Шпаку и украл у него костюм и патефон, а затем, оказавшись в Москве XVI века, умыкнул у шведского посла медальон, а у патриарха – панагию (правда, Милославский порасторопнее Бунши, и если бы не его предприимчивость, опричники их бы убили в царских палатах сразу же по прибытии).
Однако при всём остроумии и талантливости комедии Булгакова, тема её – высмеивание выродившейся аристократии, старорежимных «бывших» – вовсе не нова и не оригинальна для литературы тридцатых годов (вспомним, что и у Ильфа и Петрова в бессмертном «Золотом телёнке» были соответствующие персонажи – например, «бывший князь, а ныне трудящийся Востока гражданин Гигиенишвили»). Вряд ли Булгаков удивил бы публику той эпохи, даже если бы пьеса была разрешена цензурой. Что же касается шестидесятых годов, когда пьеса Булгакова все же достигла широкого читателя, то это было уже совсем другое время, которому были интересны совсем другие темы. И режиссёру Л. Гайдаю, изменив лишь некоторые оценки в тексте, удалось создать вполне современное произведение, затрагивающее сокровенные мысли советского человека тех годов.
Гайдай не просто перенес действие этой комедии из 1930-х годов в современные ему 1970-е, тем самым прямо указав на адресатов этого произведения и не просто исключил из сценария места, связанные со спецификой 1930-х годов. Он изменил главного героя комедии. Напомним, пьеса Булгакова называлась «Иван Васильевич». Гайдай же назвал свой фильм, снятый по этой пьесе, «Иван Васильевич меняет профессию». Разница существенная. Ясно, что название пьесы Булгакова было обращено к царю Иоанну Васильевичу Грозному. Именно он был главным героем пьесы Булгакова – рельефный, колоритный, величественный русский аристократ былых времен, по сравнению с которым князь Бунша-Корецкий – жалкая пародия. Фактически об этом прямо говорится в тексте пьесы:
Тимофеев: …Я вас буду называть не царем, а просто Иваном Васильевичем. Поверьте, для вашей же пользы.
Иоанн. Увы мне, Ивану Васильевичу, увы, увы!..
Да и как сообщают биографы, в заказе, поступившем Булгакову от Театра сатиры, речь шла о комедии про Ивана Грозного, попавшего в современную Москву.
Кроме того, Буншу нельзя отождествлять с Иваном Васильевичем, фигурирующим в названии пьесы, ещё и потому что, как мы говорили, сам Бунша никаким Иваном Васильевичем себя и не считает. Он упорно доказывает, что его отец – это не князь Василий, а кучер Пантелей. Тимофеев даже называет его как-то Иван Пантелеевич, на что Бунша, правда, стыдливо замечает, что зовётся он всё же по документам.
Название же фильма Гайдая отсылает к пенсионеру-общественнику, управдому Бунше – никакому не князю, а обычному советскому мелкому чиновнику, дураку, трусу и в то же время, когда ему ничего не грозит, беспринципному самодуру. Это именно он меняет профессию – с управдома на царя. Волею судеб он царствует, встречает послов, отдаёт иностранцам русские земли, отправляет войско на войну. Короче, Бунша временно исполняет обязанности государя всея Руси, и в фильме это особенно подчеркнуто в эпизоде, где свой указ лже-Грозный – Бунша подписывает «и. о. царя Ивана Грозного» (в пьесе Булгакова Бунша подписывается «Управдом» и прикладывает печать жакта). Настоящий же царь Иоанн Васильевич Рюрикович, оказавшись в ХХ веке, никакой профессии не меняет. Он не переквалифицировался в управдома, как можно было ожидать по закону симметрии. Нет, царь пил водку, ел кильку и ждал, пока Тимофеев отремонтирует машину времени. Более того, и в нашем времени Иоанн также пытался царствовать, то есть заняться своей собственной «профессией». Так, он отдал «боярыню» Зинаиду – жену Тимофеева её любовнику Якину, предварительно наказав его и напугав до смерти, а затем простив и жаловав шубу с царского плеча.
И как же себя ведёт чиновник Иван Васильевич Бунша – главный герой фильма Гайдая? Оказавшись по удивительной случайности на троне государя всея Руси в компании ловкого воришки, падкого до чужих костюмов и драгоценностей Жоржа Милославского, этот «маленький человек» разбазаривает государственные земли, волочится за чужой женой, напивается вдрызг на пиру – и это всё, на что он способен. Дай ему волю, так он всё государство российское отдаст врагам на разграбление и пустит по миру, при этом всё требуя и требуя продолжения банкета. Даже вор Милославский – на что уж прохиндей и прощелыга! – как выясняется, в большей степени обладает элементарной любовью к Родине, желанием её защищать и укреплять. Когда осоловевший от свалившейся на него власти лжецарь «милостиво» соглашается отдать иноземцам Кемскую волость – мол, какие разговоры, земли у нас и так много! – Милославский одергивает его: что ж это ты, мерзавец, государственные земли разбазариваешь… Интересно, что этот эпизод в пьесе отсутствует, там Милославский соглашается с решением «царя» и побыстрее спроваживает шведского посланника, не забыв умыкнуть у него медальон. У Булгакова возмущается утерей Кеми не вор Милославский, а настоящий царь Иван Грозный, который костерит за это Буншу и Милославского «щучьими детьми».
Нетрудно представить, какие параллели должны были напрашиваться при этом у простого советского человека в самый разгар «эпохи застоя» (вне зависимости от замысла самого режиссёра и тем более автора пьесы). Образ Грозного царя устойчиво ассоциировался у граждан СССР 1960-х – 1970-х годов с И. В. Сталиным. Эта ассоциация была закреплена гениальным киношедевром Эйзенштейна «Иван Грозный», где сквозь антураж событий XVI века проглядывает фигура сурового и бескомпромиссного генсека, который уничтожил партийную оппозицию и фактически превратился во всемогущего царя, разве что без внешних атрибутов царской власти (а вот в 1935 году, когда была написана пьеса Булгакова, такой однозначной ассоциации ещё не было, не наступил ещё грозный 1937 год, страна и партия ещё управлялись не одним Сталиным, а группировкой, куда входили и будущие жертвы знаменитых процессов). Но если царь Грозный – это не кто иной, как Сталин, то слабовольный дурак Бунша, оказавшийся на царском троне, и его спутник вор Милославский – это для советского человека 1970-х годов… преемники Сталина – Леонид Брежнев с окружавшей его номенклатурой!
Действительно, Брежнев и высшее партийное руководство в 1970-е годы воспринимаются народом со смесью плохо скрытого презрения и смеха. Уже тогда начали проявляться все те феномены, которые пышным цветом расцвели в перестройку и в постсоветские времена – безыдейность, цинизм, конформизм, преклонение перед Западом партномеклатуры и их отпрысков, уже тогда в союзных и автономных республиках СССР развивается и утверждается этнократия – предшественница нынешних «суверенных» режимов… Глядя на этот разор своей социалистической Родины, которую сумели спасти от врагов во время войны, но довели до разложения в мирное время, народ, безусловно, понимал: Брежнев и его дряхлые старцы из Политбюро, и их более молодое, но чересчур уж вороватое и циничное окружение – это не те люди, которые могут спасти Родину. И именно в 1960-е – 1970-е годы в стране нарастает снизу, из самых недр народных сталинистский ренессанс. Учебники истории стыдливо уделяют Сталину несколько строчек, не забыв упомянуть о «культе личности» и «незаконных репрессиях». Из официальных песен – от гимна СССР до «Песни о Москве» и «Марша танкистов» исключены слова о Сталине. Интеллигенты читают «Архипелаг ГУЛаг» и распевают псевдоблатные антисталинистские песенки. А простые люди лепят фотографии Сталина на лобовые стекла автомобилей, собравшись в узком кругу, поют «Артиллеристы, Сталин дал приказ!». Народ тоскует по Сталину, по грозному, но справедливому народному царю, который метлой опричника вышвырнул бы из высоких кабинетов разжиревших и заворовавшихся конформистов и циников с партбилетами, привёл бы новых, простых людей, снизу, из народа – преданных государству и вождю, честных и прямолинейных, и вывел бы корабль советской государственности из гнилого штиля-«застоя», который похуже и опаснее штормов…
И вот на экранах кинотеатров появляется фильм о том, как на царском троне оказывается безвольный и глупый самозванец в компании с вором, и возглас дьяка: «Говорят, царь ненастоящий!» выглядел как дерзкое раскрытие самых потаенных настроений и мыслей простых советских людей. Можно только удивляться, как недремлющие цензоры из идеологического ведомства не разглядели столь явных политических намеков. Даже Бунша поумнее их был, коль догадался воскликнуть: «Не позволю про царя такие песни петь!»
Почему же этот фильм Гайдая популярен до сих пор, когда нет уже давно ни Брежнева, ни Политбюро, ни партчиновников? Ответ прост: потому что принципиально ситуация не изменилась, у власти остались те же самые прохиндеи и конформисты, Бунши и Милославские, лишь сжёгшие свои красные партбилеты и вовремя присягнувшие «демократическому идеалу». Тоска народа по «настоящему царю», грозе «бояр» и чужестранцев стала ещё больше и острее по сравнению с 1970-ми годами…
Наш паровоз, вперед лети!
В Коммуне остановка!
Революционная песня
Постой, паровоз, не стучите, колеса,
Кондуктор, нажми на тормоза!
Песня из фильма «Операция Ы и другие приключения Шурика»
Комедии Леонида Гайдая о Шурике и троице незадачливых преступников – Бывалом, Трусе и Балбесе – обычно воспринимаются как лёгкие юмористические фильмы, далёкие от политики. В определённой степени так оно и есть. Однако ещё Ролан Барт заметил, что политикой пронизаны все феномены культуры вплоть до фразы «Графиня, изменившись лицом, бежит к пруду». Это – не преувеличение, и дело вовсе не в том, что любое произведение искусства содержит в себе отображения тех или иных политических деталей эпохи.
Действительно, и у Гайдая можно легко найти таковые. Так, в «Кавказской пленнице» Балбес пугает всех словом «волюнтаризм!», и современники понимали причину такого страха: совсем недавно именно с такой формулировкой сняли с должности Н. С. Хрущёва[30]. В том же фильме тост «Так выпьем же за кибернетику!» – лёгкий намек на недавние гонения на кибернетику в СССР 1940-х – 1950-х годов.
Но я говорю не об этом. Политичность проявления искусства может появляться даже в том, что современникам вовсе не кажется имеющим отношение к политике. Зато для потомков это вполне очевидно. Они смотрят на произведение и на эпоху со стороны. И они видят, что в произведении выразилась основная идея эпохи, что его персонажи – своеобразные воплощения распространённых общественных и политических типов того времени.
Фильмы Гайдая о Шурике вписаны в контекст 1960-х, когда они и вышли на экраны («Операция Ы» – в 1965-м, «Кавказская пленница» – в 1967-м). Показательно, кстати, что уже в следующее десятилетие – в 1970-е, идеологически-культурный дух которых был диаметрально противоположным, тандем «Шурик – Бывалый, Трус и Балбес» исчезает, и ему на место в творчестве Гайдая приходит другой тандем «Шурик – Иван Грозный и Иван Васильевич Бунша». Персонажи «Операции Ы» и «Кавказской пленницы» крепко привязаны к базовым символам и темам именно шестидесятых, знаменитой «оттепели», и, когда она закончилась и началось брежневско-сусловское «подмораживание» Советского Союза, они оказались неуместными.
Главная же тема шестидесятых и «шестидесятников» – это борьба со сталинизмом, за идеалы своеобразного демократического, «реформированного» социализма, который тогда ассоциировался с ленинским наследием (при этом к реальному ленинизму они отношения не имели и, скорее, были связаны с ревизионистской либеральной традицией в марксизме). Хотя развенчание Сталина и сталинизма начали его приближённые и, прежде всего, Никита Сергеевич Хрущёв, поддержку оно получило среди молодёжи, причём среди молодёжи образованной, вузовской, зачастую среди выходцев из привилегированных – высших и средних классов советского общества (молодые рабочие и шахтёры, наоборот, устраивали демонстрации протеста в Новочеркасске и несли на них портреты Сталина). Но даже если молодые антисталинисты были из простого народа, они скоро покидали эту среду, так как готовились стать инженерами, врачами, научными работниками, то есть ступить на более высокую ступеньку общества (высшее образование в СССР, в отличие от современной России, было работающим социальным лифтом). То есть во многом это был конфликт отцов и детей и в то же время верхов и низов советской цивилизации.
Конфликт этот получил яркое отражение в литературе. Молодые Евгений Евтушенко и Андрей Вознесенский со сцены Политехнического бросали в толпу вихрастых и восторженных сверстников скреплённые корневыми рифмами поэтические антисталинские манифесты:
А братья Стругацкие ещё воспевали коммунистический XXII век и в мистифицированно-юмористической форме изображали трудовой энтузиазм молодых советских энтузиастов из НИИ…
«Дети расстрелянных или сломленных отцов», интеллектуалы-антисталинисты, романтики коммунистической идеологии – они и были главными героями эпохи. И в общем-то очевидно, что гайдаевский Шурик, гениально сыгранный актёром Демьяненко – это собирательный образ шестидесятника, «физика» и «лирика» в одном лице (в «Наваждении» Шурик готовится к экзамену по сопромату, а в «Кавказской пленнице» собирает фольклор), доброго, чуть наивного, верящего в преображающую силу труда (как это видно из новеллы о перевоспитании хулигана Феди), в науку и технику, в необходимость торжества социалистической законности (за которую он с риском для жизни борется в «Операции Ы»). Шурик в фильмах почти не говорит о политике, но очевидно, что он мало отличается от персонажей ранних Аксёнова и Стругацких, от самих авторов этих произведений, от тысяч и тысяч студентов, инженеров, мэнээсов, которые с максимализмом молодости критиковали отцов-сталинистов («жестоких палачей» или, как им казалось, «покорных жертв») и на прокуренных кухнях проповедовали романтический, а то и кибернетический социализм. Собственно, на это совпадение Шурика с архетипом советского интеллигента-шестидесятника указывал ещё кинокритик Борис Шибанов[31].
Но кто же тогда такие Бывалый, Трус и Балбес? Я утверждаю, что это – своего рода символы основных типажей сталинского общества, но, конечно, увиденные глазами его врагов – либералов-шестидесятников.
Бывалый воплощает тоталитарное, грубое, не знающее милосердия и сантиментов государство, Балбес – придурковатый, вороватый, любящий выпить «народ», а Трус – всего и всегда боящуюся, но тайно корыстную и хитрую, сервильную официозную интеллигенцию. Указания на это разбросаны в фильмах то тут, то там.
Сама фигура Бывалого, его характер, манера вести себя говорят о том, что он – «пахан», главный. Его громадная физическая сила (он в одиночку поворачивает инвалидный автомобиль) – символ жестокой, злой политической мощи. Важный нюанс – его усы, которые он носит в «Операции Ы» (впрочем, скорее гитлеровские, маленькие, «щёточкой», чем сталинские), но как бы то ни было, усы в то время – непременный атрибут диктатора. Бывалый, указывая на своих друзей, говорит: «Народ хочет разобраться!», то есть сам он себя к народу не относит, он, по определению, стоит над народом.
Думается, не случайно в рамках операции «Ы» именно Бывалому достается роль представителя власти (пусть и мелкого – дружинника). Причём, находясь в этом образе, он пафосно-фальшиво обличает Балбеса: «Проклятый! Расхититель социалистической собственности!» Да и параллель между Бывалым и партийным чинушей Сааховым, устроившим во вверенной ему области заповедник прошлой эпохи (кстати, критики не однажды отмечали, что образ Саахова содержит совсем уж прозрачные отсылки к Сталину), также очевидна (между прочим, у Саахова есть и свой Балбес – водитель Джабраил).
Итак, Бывалый – пародийный символ сталинской власти (как она виделась «шестидесятникам») – всесильной, грубой, жестокой, лицемерной, преступной, на словах – клянущейся социалистическими идеалами, а на деле – полной бюрократов-казнокрадов, проворовавшихся директоров и завскладов.
Балбес – тоже фигура характерная. Примечательно, что он носит тюбетейку. Ношение тюбетейки – мода тридцатых годов, эпохи Сталина. Восточный головной убор тогда красовался на головах большинства граждан – от пионеров до пенсионеров (есть много фотографий, на которых Максим Горький запечатлен в тюбетейке). То, что Балбес, которому в 1960-е лет сорок пять (артисту Никулину в 1965-м, когда вышла на экраны «Операция Ы», было сорок четыре), носит шапку, которая была на нём в подростковом возрасте, в конце 1930-х, говорит не только об инфантильности героя, вызванной его очевидной умственной отсталостью. Для зрителей – современников это был, конечно, знак принадлежности Балбеса к сталинистскому дискурсу. Так же, как и собачья преданность, своему грубому и не знающему пощады вождю – Бывалому и непоколебимая вера в то, что тот всегда прав, что бы ни случилось. Нельзя не обратить внимание и на сцену торга на складе в третьей новелле «Операции Ы»: то, что Балбес согласен пойти на преступление за смешную цену – возможно, издевка над сталинским концептом «аскетизма строителя социализма».
Перейдём теперь к Трусу. Критики отмечали его «принадлежность» к интеллигенции. Он носит шляпу – верный знак, по которому народ «вычислял» интеллигента, образованных даже звали полупрезрительно: «Шляпа!» Самым естественным вопросом, который можно задать на улице ночью, Трусу кажется вопрос: «Как пройти в библиотеку?» Он внимательно изучает Уголовный кодекс, чтоб знать: сколько им дадут за их деяния? При этом, по замыслу режиссёра, он символизирует интеллигенцию старого, сталинского времени – испуганную, корыстную, подчеркнуто ортодоксальную, послушно повторяющую официозные лозунги. Не случайно Трус, продавая на рынке пошлые, мещанские гобелены, выкрикивает: «Никакого модернизма! Никакого абстракционизма!» Это, естественно, намек на борьбу советских ортодоксов с левым искусством. Не случайно, сдув с пива пену, он сообщает: «Жить, как говорится, хорошо». Это, безусловно, заставляет вспомнить сталинское «Жить стало лучше!».
И, конечно, метания Труса, крепко зажатого между Бывалым и Балбесом на дороге в «Кавказской пленнице», – удачная метафора судьбы сервильной интеллигенции в эпоху «тоталитаризма».
Разумеется, перед нами сильно карикатуризированный взгляд на сталинское общество, который упрощает отчасти величественный, отчасти мрачный, но очень сложный, неоднозначный феномен «реального сталинизма». Это взгляд интеллигентов-шестидесятников – «поколения коллективного Шурика» (куда входили и Стругацкие, и Аксёнов, и Буковский, и Евтушенко, и Гайдар с Горбачёвым), который изображает Сталина как банального преступника-маньяка, народ как тягловую, безропотную, тупую рабочую скотину, официальную сталинскую интеллигенцию – как сборище трусов, подхалимов и карьеристов. В те времена сталинизм представал ещё как отход от «правильных» ленинских принципов (впоследствии изменилось и их отношение к Ленину). Не случайно же песня «Постой, паровоз», исполня-емая гайдаевскими антигероями, ощутимо перекликалась с революционной песней о летящем в Коммуну паровозе… Не было ли это намёком на то, что «контрреволюционер Сталин» остановил «ленинский паровоз» (вспомним, что о «контрреволюции Сталина» писал в 1970-е «в стол», а в 1980-е – на страницах «Коммуниста» один из идеологов-шестидесятников Отто Лацис).
Реальный сталинизм, безусловно, был много сложнее, чем его малевали коммунолибералы. В нём были расстрелы, но был и энтузиазм первых пятилеток и послевоенного восстановления страны. Были доносы, но был и искренний патриотический порыв, сдувший левацкую пену «романтиков коммунизма двадцатых», превративший Советский Союз в Россию и защитивший её от страшных и безжалостных завоевателей с Запада. Причём светлая и тёмная стороны представляли собой не абсолютные противоположности, как это кажется либералам, рисующим сталинское общество как вынужденное сосуществование тех, кто сажал, и тех, кто сидел. Это были противоположности диалектические, связанные друг с другом. Трудовой энтузиазм и патриотизм были увязаны с жестокостью, доносительством, подозрительностью, это были две грани одного и того же духа эпохи. Советский народ в эпоху Сталина дважды превратил страну в индустриальную сверхдержаву и в смертной борьбе спас себя и мир от фашизма отчасти благодаря тем недостаткам, тёмным сторонам сталинизма, которые сегодняшним чистоплюям-псевдогуманистам видятся абсолютным злом. Добрые, мягкосердечные, «гуманные» коммуннолибералы-шестидесятники не смогли бы защитить Родину, положить за неё свои жизни, растравить в своих душах ненависть к врагу и превратить её в положительную, созидающую силу…
Собственно, будущее это и показало, ведь шестидесятники в 1980-е и 1990-е, если называть вещи своими именами, предали Родину и социализм.
Трудно это представить, но милый, интеллигентный «коллективный Шурик», заматерев и постарев, превратился в «прорабов перестройки», которые от мучительных дум о народе и осуждений Сталина, расстрелявшего «съезд победителей», плавно и незаметно перешли к циничным заявлениям об «этой стране» и «совкобыдле» и восхвалениям Ельцина, расстрелявшего «парламент проигравших»… Это он, «шестидесятник Шурик», объединился с местечковыми националистами Сааховыми и развалил Советский Союз. Это он, шестидесятник Шурик, проводил и оправдывал в СМИ приватизацию, которую даже Джеффри Сакс назвал открытым грабежом и жульничеством. Это он, шестидесятник Шурик, поливая с экрана НТВ русскую историю и русских грязью, получая за это огромные гонорары в то время, когда простые россияне зачастую копались в мусорках в поисках съестного, сделал всё, чтоб попытаться превратить народ в Балбеса, интеллигенцию – в Труса, а власть, как показали дальнейшие события – в жестокого и циничного Бывалого.
И это жизненное продолжение «Операции Ы» было совсем уже не смешным…
А во всём остальном комедии Гайдая о Шурике и Бывалом и Балбесе – уморительно смешные и весёлые. Если отвлечься от политического и идео-логического контекста.
Поводом для написания этой главы стала одна весьма посредственная телепередача. Её автор натужно рассуждал о политической подоплеке комедии Гайдая. И его «рассужденьица» (которые я не буду здесь приводить) натолкнули меня на один вопрос, который ранее я никогда себе не задавал. Действительно, много раз я смотрел этот фильм, вместе со всеми хохотал над шутками, которые теперь уже стали классикой, и даже не пытался критически осмыслить: о чём этот фильм и есть ли в нём какой-либо политический подтекст?
Обратимся же для этого к сюжету «Кавказской пленницы». Столичная студентка, комсомолка и спортсменка приезжает в гости к своему дяде в одну из кавказских республик СССР. Дядя – личный шофер у районного партбонзы Саахова, который, как водится, «царь и Бог» во вверенном ему территориальном образовании. Партбонзе девушка приглянулась, дядя согласен отдать ему её в жены за определённую мзду (холодильник и бараны). Решено для этого прикрыться горским обычаем – «кражей невесты», похитить её, запереть в отдаленном доме и добиться согласия на брак. В этом неприглядном деле «горячим горским парням» помогают три сомнительные полууголовные личности – Трус, Бывалый и Балбес. Аферисты привлекают к делу и студента Шурика, собирающего фольклор, тосты, описывающего обычаи и по совпадению влюблённого в «жертву». Понятно, Шурика не посвящают в тонкости, для него «невеста сама согласна» (и его долг как искренне любящего – способствовать счастью любимой, пускай и за счёт своей драмы). Когда раскрывается обман, Шурик с помощью друга расстраивает их планы. Виновные наказаны, справедливость восторжествовала.
Если вдуматься, то становится ясным, что ничего «специфически кавказского» в этой ситуации нет. Легко представить её и где-нибудь в центральной России, и даже в Москве, только, конечно, без полууголовного, комического антуража и без «линии Шурика». Родители хотят выдать дочку замуж за «почтенного» высокопоставленного пожилого негодяя, не бескорыстно, конечно, они получат за это вполне ощутимые материальные блага, да и дочь, что называется, «пристроят». Дочь «своего счастья не понимает», пожилой жених ей не нравится, она бунтует. Её уговаривают, потом начинают грозить, запирают дома… Дело житейское, как говорится, наверное, каждый вне зависимости от национальности слышал в своей жизни о таких «обыкновенных мещанских историях». И более того, в фильме ведь следуют «горским обычаям» не какие-нибудь аксакалы из отдаленных селений, слыхом не слыхивавшие о «цивилизации», нет, речь идёт о «правящем слое» района и его обслуге, людях давно и успешно прошедших модернизацию, живущих «вполне цивилизованно», ездящих на машинах, смотрящих телевизор, слушающих русскую и европейскую музыку и ни каких старинных обычаев не придерживающихся. И тут мы подходим к самому главному. «Горские обычаи» здесь выступают именно как псевдотрадиционалистское прикрытие мещанского, иначе говоря, буржуазного, то есть вполне модернистского явления. Одно дело украсть, сшустрить, пристроиться на «тёплое местечко» просто так, а совсем другое – представить это как «возврат к национальным истокам», «к обычаям предков». Не беда, что на самом деле это не имеет никакого отношения к традиционной национальной культуре, главное – красивое идеологическое оправдание.
Собственно, «Кавказская пленница» и есть фильм о том, как представители партноменклатуры из национальных республик СССР постепенно обуржуазиваются, вслед за центральной властью, но при этом свою буржуазность прикрывают псевдотрадиционализмом, неким бутафорским «возвратом к обычаям предков». В «Кавказской пленнице» обыгрываются тенденции, возникшие в хрущёвско-брежневском СССР и потом породившие национализмы и «суверенитеты» на позднесоветском и постсоветском пространстве. Если использовать метафору, которая упоминалась нами в начале статьи, то кавказской пленницей является всякий народ, некогда входивший в великий и могучий Советский Союз, а теперь ставший заложником своей бывшей партноменклатуры, под лозунги «национального возрождения» делающей свой «гешефт». Как видим, со времен выхода на экраны комедии Гайдая явление это ещё больше разрослось и достигло ужасающих размеров. Отсюда и актуальность, и долгая жизнь комедии.
В самой «Кавказской пленнице» товарищ Саахов был наказан не только советским судом, но и «духами предков», которых он так неудачно потревожил (разумеется, в роли «духов» выступали Шурик и его друзья). Это, между прочим, тоже – очень глубокая метафора. Как показал опыт, истинное творческое национальное развитие наших народов (а не разговоры о нём) возможно только в пространстве единого сильного, советского государства. Только оно может оградить нас от экспансии Запада – как военной и экономической, так и культурной, только оно способствует плодотворному диалогу всех культур Великой России-СССР, объединённых общей исторической судьбой и общим геополитическим положением. И сегодняшние мелкотравчатые националисты и сепаратисты, объективные пособники враждебного к нам Запада, и значит, объективные враги своих собственных народов, непременно будут сурово наказаны этой самой возродившейся народной властью, которая и принесёт подлинное национальное возрождение всем нашим народам. То самое нацио-нальное возрождение, о котором они столько лицемерно говорили и против которого столь упорно работали.
И поделом им будет – нечего всуе тревожить «духов предков».
Можно ли считать знаменитый кинофильм «Д’Артаньян и три мушкетёра», вышедший на экраны в 1979 году и до сих пор популярный у отечественного зрителя, типичным советским фильмом на типичные советские темы? Вопрос этот задан не из модного сейчас постмодернистского стремления сопоставить несопоставимое, как может показаться на первый взгляд, отнюдь, речь идёт об одной важной, хотя и мало осмысленной особенности киноискусства, о которой писал выдающийся отечественный литературовед, культуролог и философ Ю. М. Лотман. В его известной работе о семиотике кино мы встречаем следующие слова: «Способность кинотекста впитывать семиотику бытовых отношений, национальной и социальной традиций делает его в значительно большей мере, чем любая театральная постановка, насыщенным общими нехудожественными кодами эпохи. Кинематограф теснее связан с жизнью, находящейся за пределами искусства. На оперной сцене мы видим Радамеса, драматический театр предлагает нам Гамлета или Ореста, но стоит экранизировать эти сюжеты, как мы с неизбежностью увидим не только египетского фараона или датского принца, но и американца, артиста Голливуда, англичанина или даже более узко – Жерара Филипа или Смоктуновского»[32]. Объясняется это спецификой языка киноискусства, который в отличие от языка театра или литературы, наполнен деталями, частностями, эпизодами, имеющими отношение только к данной эпохе, причём они из него практически неустранимы. Ю. М. Лотман указывает при этом, например, на известный феномен «современной походки» киноактрис, изображающих Анну Каренину или Наташу Ростову, чего, скажем, в театре нет, в силу особого условного театрального языка телодвижений. По словам отечественного семиотика, «для кинематографа это не недостаток, а эстетический закон»[33], допустим, для исторических фильмов режиссёры и постановщики вполне сознательно выбирают женщин с современным типом красоты, а не с тем, что был распространен в эпоху, о которой идёт речь.
Итак, кино, в отличие от других искусств – театра, литературы – обладает, так сказать, неистребимым модернизмом, именно поэтому даже если кинофильм посвящен событиям во Франции XVII века, как фильм «Д’Артаньян и три мушкетёра» режиссёра Г. Юнгвальда-Хилькевича, то содержание его в действительности отражает, скорее, символы и специфические экзистенциальные проблемы периода, современного создателям фильма, то есть позднесоветского периода.
И вправду, можно только удивляться, как от недремлющего ока цензуры ускользнули явные параллели политического сюжета фильма с позднесоветскими, «застойными» реалиями. Судите сами, в фильме страной – Францией – формально правит глупый, капризный и ничего не смыслящий в настоящей политике монарх Людовик, фактически же правителем является его «правая рука» – хитрый, жестокий и властолюбивый кардинал Ришелье, наводнивший государство шпионами и держащий в страхе всех и вся. Даже при дворе короля господствует моральное разложение, забвение интересов государства, утончённый разврат, наушничество друг на друга и карьеризм – так, королева Анна «заводит шашни» с премьер-министром враждебной Англии, и эта её любовная история чуть было не оборачивается для страны войной – чего уж говорить о простых подданных! Легко узнать в короле Людовике – престарелого Брежнева, в Ришелье – «серых кардиналов» из Политбюро вроде Суслова, в вездесущих гвардейцах кардинала – советских «бойцов невидимого фронта»; хотя, конечно, речь ни в коем случае не идёт о сознательной политической пародии, создатели фильма вполнеинтуитивно воссоздали близкую и знакомую им политическую схему и экзистенциальную ситуацию. И самое главное: фильм пытается дать ответ на главный вопрос брежневского времени, который так или иначе задавали себе и решали для себя все люди той эпохи: как человеку, который уже не верит в официозные, государственные идеалы, всё же сохранить человеческое лицо, не опуститься до продажности, подлости и предательства? Д’Артаньян и его друзья защищают короля не потому, что они верят, что его власть от Бога, как полагается добрым католикам, и воюют против англичан не потому, что им дорого величие Франции или ненавистны еретики-гугеноты. Отнюдь, ведь тот же Д’Артаньян, пускай и косвенно помогал королеве, изменяющей своему венценосному супругу с иностранным министром, хотя и мог и даже как дворянин и офицер – должен был предполагать, что тут замешаны не просто любовные чувства, но и сомнительные политические интриги. В СССР эпохи застоя также лишь немногие верили в коммунистический идеал и в заверения официозной пропаганды, напротив, цинично-недоверчивое отношение к официозу было столь велико, что все его утверждения понимались «с точностью до наоборот», и именно поэтому стала возможной наивная и губительная вера сторонников перестройки в филантропичность и миролюбивость Запада – если программа «Время» говорила об агрессивных планах блока НАТО, то советскому, критически настроенному интеллигенту так хотелось поверить, что это ложь!
Смысл этого фильма можно свести к следующему:когда нами правят дураки и подлецы, когда всё вокруг в стране рушится, когда люди перестают во что-либо верить и становятся банальными шкурниками и эгоистами, когда безвозвратно теряешь любимых, только дружба может быть опорой в жизни, только дружба позволяет остаться человеком в этом бесчеловечном мире. Один из ключевых эпизодов фильма, по-моему, тот, где Д’Артаньян уже собирается отправиться в Лондон за подвязками королевы один, без друзей, которые не захотели впутываться в эту сомнительную историю, но вот Атос спрашивает его: «Это нужно королеве или вам, мой друг?» – и услышав в ответ «мне», и он, и остальные мушкетёры изменяют решение. Выходит, друг важнее королевы, да и, наверное, всего королевства, дружба – единственно настоящее в жизни, всё остальное – война, любовь, дуэли – всего лишь игра, бесспорно, важная игра, правила которой не стоит нарушать без особой на то причины, но всё же – игра. В общем-то в такой ситуации это единственно возможный путь для не желающего терять нравственного достоинства неверующего, нерелигиозного человека.
Итак, перед нами сугубо советский фильм на сугубо советские темы. И даже огрехи и казусы в нём специфически советские: так игуменья монастыря, где скрывается Констанция и куда приезжает миледи, называет монахинь запросто: «Девочки!» В самом деле, откуда советскому режиссёру, который, может, и в церкви ни разу не был, знать, что монахини, в отличие от членов девичьей бригады штукатуров, обращаются друг к другу не «девочки», а «сёстры». Впрочем, слово «советский» употреблено здесь в широком смысле, поскольку советская культура и цивилизация гораздо шире и глубже марксизма, да ещё и в его официально-советском, урезанном формате. Суть её – идеалы коллективизма, взаимовыручки, справедливости, традиционные для российской, евразийской культуры, а истоки её – в древнерусских вече и степных курултаях, крестьянском «мире» и земствах (и, кстати говоря, в самом Советском Союзе, несмотря на его название, этот «советский дух» проявился гораздо слабее, чем мог бы, вытесненный авторитаризмом партии, на что указывали ещё евразийцы П. Н. Савицкий и Н. Н. Алексеев). И находят эти ценности и интенции выражение не только в сюжете и мировоззренческой ситуации фильма, но и во всём – стиле съёмок, манере исполнения песен.
Несмотря на известную пикантность сюжета, да и всей изображаемой эпохи, фильм достаточно целомудренный, привычного нам теперь агрессивного эротизма там нет и в помине, даже любовные сцены сделаны изящно, на полунамёках. Объясняется это не строгостью цензуры – очевидно ведь, что в фильме всё с начала до конца – естественно и непринуждённо, а свойственной для советского дискурса специфичной неэротичностью. Если типичный человек капитализма видит в другом человеке лишь средство для удовлетворения своих потребностей, для получения удовольствий – независимо каких: сексуальных или экономических – и отсюда фундаментальная эротичность буржуазного дискурса, звучащая в нем лейтмотивом тема желания (причём эротичным в этом смысле может быть не только женское тело, хотя уж его в продукции буржуазной масскультуры хоть отбавляй, но и товар в броской упаковке или вечерний город с манящими рекламными огнями), то типичный советский человек видел в другом человеке брата и друга, того, кому нужно помочь. То же и с песнями – почти все они в фильме исполняются хором и полны настоящего, неироничного оптимизма, как, впрочем, все советские песни, вспомним хотя бы ВИА 1970-х и 1980-х годов – и это тоже проявления советского дискурса. Кстати, эти особенности семиотического кода фильма свойственны не только для него одного, но и для советского кинематографа в целом.
Разумеется, всё сказанное здесь следует рассматривать лишь как подступ к проблеме, именно поэтому я и решил не «утяжелять» текст научным аппаратом и выбрал несколько легкомысленную форму эссе. Серьёзное, всестороннее, но главное – неидеологизированное изучение советского дискурса на разных стадиях его развития – ещё впереди, и результаты его, думаю, многое смогут прояснить не только в нашем прошлом, но и в нашем настоящем.
Эрих Фромм в «Бегстве от свободы» иллюстрирует свои рассуждения о чувстве отчуждения и подавленности у человека общества «либерального тоталитаризма»… обращаясь к такому феномену американской масс-культуры, как мультфильм о Микки Маусе. Философ-неомарксист пишет буквально следующее: «Ярким примером того, что огромная масса средних американцев постоянно живёт в страхе и опасениях, является популярный в Америке мультфильм про Микки Мауса. Сюжет этого “шедевра”… прост: кого-то маленького и беззащитного преследует нечто подавляюще сильное и страшное, угрожая убить его или покалечить. Малыш, разумеется, постоянно спасается бегством от своего врага, и в конце концов ему удаётся спастись или даже навредить обидчику. Человек не будет постоянно смотреть один и тот же сюжет, пусть и представленный массой интерпретаций, если эта тема не затрагивает чего-то сугубо личного, чего-то такого, в чём человек боится признаться даже самому себе. Понятно, что беззащитное создание, преследуемое хитрым и коварным врагом – это сам зритель; именно так он себя ощущает в жизненных ситуациях, именно с таким конфликтом он отождествляет свою жизнь. …подобный фильм не имел бы такой притягательности, не будь у него счастливого финала. То есть во время демонстрации фильма зритель переживает все свои страхи и тревоги, своё чувство ничтожности и бессилия, но под конец все его переживания вознаграждаются, и он получает долгожданное утешение: он может спастись и даже победить своего могущественного врага. Однако… его спасение зависит главным образом от его умения удирать, от быстроты его ног и также от непредвиденных случайностей, которые постоянно мешают врагу поймать его».
Читая это в высшей степени любопытное замечание, я подумал, что в СССР 1970-х – 1980-х годов был не менее популярный мультсериал – «Ну, погоди!». Можно утверждать, что так же, как «Микки Маус» отражал мирочувствование среднего послевоенного американского обывателя, «Ну, погоди!» отражал мировидение обывателя позднесоветского. Будет интересно применить метод, созданный Фроммом для анализа американского мультсериала, по отношению к советскому «Ну, погоди!».
Мультсериал «Ну, погоди!» был снят талантливым творческим коллективом. Режиссёр – Вячеслав Котёночкин, сценаристы – Аркадий Хайт и Александр Курляндский, художники-аниматоры – Святозар Русаков, Виктор Лихачев, Владимир Крумин и другие. Главных героев озвучивали артисты Анатолий Папанов (Волк) и Клара Румянова (Заяц). Первая серия вышла на экраны в 1969 году (была показана 1 января по ЦТВ), причём поначалу режиссер и не думал о продолжении. Но огромный успех у зрителей предопределил долголетие мультфильма. Посыпались письма с просьбами снять продолжение, и режиссёр и его команда уступили. С тех пор они в год выпускали по новой серии (последняя, 16-я, вышла в 1986 году), причём много раз пытались завершить сериал, но восторженные зрители и слышать об этом не хотели. Действительно, вопреки правилу современных сериалов, где каждая новая серия хуже предыдущей, все до одного выпуски «Ну, погоди!» блещут остроумием, оригинальностью, талантом.
В 1993 году, уже после смерти Папанова, Котёночкин снял всё же ещё две серии – 17-ю и 18-ю – на материале архивных записей голоса Папанова и думал, что наконец-то в сериале поставлена точка. Но не тут-то было, уже после смерти самого режиссёра и Клары Румяновой, озвучивавшей Зайца, в 2005 году сын Вячеслава Котёночкина – Алексей – снял на студии «Кристмалс филмз» 19-ю и 20-ю серии, где Волка озвучивал пародист Игорь Христенко, а Зайца – актриса Ольга Зверева. По заверениям Алексея Котёночкина, сериал теперь уж точно завершен, так как его герои утеряли актуальность; Котёночкин заметил, что «разработанный в 1970-е годы образ волка-хулигана, поклонника Высоцкого и Beatles, давно устарел». (Ну, погоди – материал из Википедии.)
Надо заметить, что четыре последние, постсоветские серии значительно уступают в популярности предыдущим 16 советским сериям, кроме того, характеры Волка и Зайца там претерпели некоторые изменения (о причинах этого поговорим позже).
Сюжет мультфильмов «Ну, погоди!» прост. Там рассказывается о похождениях Зайца и Волка. Волк – злой, коварный и туповатый парень с хулиганскими наклонностями и внешним видом. Во рту у него папироса, волосы длинные и растрёпанные, модные в 1960-е – 1970-е годы брюки-клеш и рубашка навыпуск. Иногда он носит с собой гитару и гнусаво поет под неё. Ему наплевать на общественные приличия и законы: он пинает урны, выбрасывает бельё с веревок, угоняет велосипеды, мотоциклы, катера и даже асфальтовый каток, вытирает рукав подвернувшимся маленьким пушистым котёнком, пытается без билета попасть на пароход, в музей и т. д. (показательно, что Котёночкин предлагал сначала озвучивать Волка Владимиру Высоцкому, который в СССР простыми людьми воспринимался как представитель преступного мира, благодаря своим стилизациям под «блатную песню», но кандидатуру Высоцкого отвергла цензура)[34]. Впрочем, Волк не просто хулиган-уголовник, в нем есть черты представителя неофициальных молодёжных субкультур, которых советские органы всегда упрекали в «низкопоклонстве перед Западом» и «антисоветской настроенности». Волк носит длинные, спутанные волосы, модные в 1960-х – 1970-х – эпохе расцвета советских хиппи, любит западные рок-группы, сам пытается играть на гитаре нечто вроде рок-н-ролла, перемежаемое блатными романсами и песенками популярных ВИА. Конечно, Волк – не диссидент, для этого он слишком, как бы сказать, малоинтеллектуален, но он не вписывается в рамки идеала советского гражданина.
В мультсериале Волк всюду преследует положительного, доброго и законопослушного Зайца, скромно и просто одетого, некурящего и непьющего, потребляющего лишь морковку и не любящего западной рок-музыки. Волк не скрывает того, что Заяц интересует его «на предмет покушать». Однако всякий раз и из-за своей феноменальной глупости, и вследствие неожиданного стечения обстоятельств он терпит поражение. Заяц остаётся жив и здоров и даже торжествует над поверженным Волком, и в то же время не держит на него зла и всегда готов его простить (в одной из серий, где действие происходит на круизном лайнере, они даже подружились, но роковая случайность – Заяц наступил на штаны-клёш Волка и оборвал их – пресекла дружбу в зародыше). Естественно, зрителю исподволь, но настойчиво предлагается отождествить себя с позитивным героем – Зайцем, а вовсе не с хулиганом Волком. Всё это сопровождается комичными трюками и звукорядом из советских эстрадных песен.
В мультсериале есть и другие персонажи: Гиппопотам, который обычно является или милиционером, или сторожем музея и который всегда побеждает Волка, Кот – фокусник и волшебник, бобры – спасатели на водах, собаки из рок-группы «Dvornjagi» (название специально написано латиницей; перед нами ирония над фанатами западного рока среди советской молодёжи), «горячий восточный мужчина» – Петух, который заподозрил Волка в интересе к своему гарему из кур; Петух, так же как и Гиппопотам, задает Волку хорошую трёпку.
Время действия мультфильма – современная ему эпоха, так называемый «застой», которая легко угадывается по множеству примет, место действия – музеи, парки, стройка, магазин и все прочие обыденные места, где проходила жизнь советских граждан. Кинокритик Дарья Печорина назвала «Ну, погоди!» «историей советской повседневности». В статье под одноименным названием она пишет: «Все события развиваются на фоне советского застоя. Вокруг – атмосфера “культурного отдыха” граждан. Эзоповы звери из “Ну, погоди!” развлекаются в Луна-парке, ходят в цирк и музей, катаются на теплоходе, посещают эстрадные концерты и занимаются спортом. Живут самой что ни на есть обычной жизнью» («Наш фильм – журнал о российском кино»).
Как видим, по сути дела, мультсериал скорее предназначен для взрослых. Дети могут увидеть в нём лишь мельтешение сказочных животных, гоняющихся друг за другом. Взрослые – свою жизнь, показанную на примере прозрачных «лесных» персонажей, причём с тонким юмором и под популярную музыку. Очень часто этот юмор вовсе для детей и непонятный, и несмешной: так, в первой серии Волк оказывается на пляже, где отдыхает свинья в лифчике с восемью чашечками…
Легко найти и отличия «Ну, погоди!» от американского Микки Мауса. Если мышонок по имени Микки постоянно боится своего коварного врага и спасается от него лишь чудом, то советский Заяц, который в нашем мультфильме не имеет имени, впрочем, равно как и Волк и другие персонажи (что само по себе очень показательно, ведь действие происходит в коллективистском обществе), вовсе не испытывает таких острых, непрекращающихся страха и тревоги, как его американский «аналог». Заяц может, конечно, испугаться и выпучить глаза, если Волк застанет его врасплох и схватит за грудки. Но вообще Заяц мало сомневается в том, что победа будет за ним, и никакого существенного ущерба Волк ему причинить не сможет. Иногда Заяц даже откровенно смеется в глаза Волку, начинает с ним играть, нарочно поддаваться, как, например, в первой серии, где Заяц встречается с Волком на пристани, в момент, когда он, Заяц, собрался покататься на водных лыжах.
Наоборот, это Волк всего боится. Он лебезит перед милицией (а затем всячески оскорбляет её, когда уверен, что милиционеры не заметят это). Так, в первой серии он подобострастно раскланивается перед милицейским патрулем и, лишь убедившись, что он уехал, от злости пинает урну. В третьей серии также, поклонившись милиционерам на мотоцикле, волк показывает им зад, когда они скрылись за поворотом. Объясняется всё это чрезвычайно просто. Если мышонок Микки, как совершенно верно заметил Фромм, символизирует западного обывателя, запуганного бешеными ритмами современного города, жёсткой конкуренцией капиталистического общества и т. д., то наш Заяц символизирует обывателя советского, чей «звёздный час» как раз и пришелся на «эпоху застоя». Советский обыватель жил в обществе, где ему были гарантированы основные блага: работа, образование, медуслуги, жилье. Ему не нужно было бояться очередного экономического кризиса, инфляции, разорения банка, сокращения персонала на производстве, где он работает, нехватки денег на образование сына или на медполис, наконец, разорения частного страхового фонда, где находятся его пенсионные взносы. Все эти страхи принадлежат обществу западного типа (и теперь после вестернизации того, что осталось от СССР, они хорошо знакомы и нам). Советский же человек был надежно ограждён от них щитом социального, пусть и авторитарного государства, гарантировавшего самое основное.
Естественно, чтоб располагать всем этим, недостаточно было просто родиться советским гражданином. Требовалось ещё и соблюдение определённых правил игры: не одеваться и не вести себя вызывающе, не принадлежать ко всякого рода неформальным группировкам, не критиковать публично начальство – от непосредственного, своего, до руководства партии, посещать все собрания, послушно голосовать на них, как укажут, произносить «нужные слова в нужном месте», пусть даже и без особой веры в них. В общем-то правила были просты и понятны, и ничего сверхъестественно трудного в них не было. В. Паперный в «Культуре-2» отмечал, что если при Сталине нужна была ещё и искренность, а поскольку она – вещь субъективная, то никто не мог быть уверен в том, что его минует «карающий меч», то при мягком неосталинизме эпохи застоя, речь шла о том, чтобы даже и не совсем убедительно притвориться. Уже не нужно было клясться всерьёз идеалами коммунизма, это могло даже вызвать подозрение, достаточно формально выразить согласие, хоть и с «фигой в кармане», а потом, в кулуарах, на кухне, среди друзей можно это всё и высмеять, ничего за это не было. Действительно, если сталинская героическая эпоха сопровождалась борьбой идей, то застой был пропитан конформизмом и лицемерием[35].
Выполнение этих простых правил «социального бытия» эпохи «развитого социализма» влекло за собой наличие социальных благ. Невыполнение, наоборот, выбрасывало человека на обочину жизни. Не обязательно в лагерь или спецпсихбольницу, для этого в 1970-е годы нужно было очень постараться, например, напечатать за границей откровенно антисоветскую книгу, но перспектив карьерного роста и увеличения благосостояния точно лишало.
Это, кстати, видно и по мультфильму. Кинокритик Д. Печорина верно отметила, что от серии к серии благосостояние положительного, «лояльного советского гражданина» Зайца растет, а отрицательный, хулиганистый и не вполне советский Волк так и остаётся при своём убогом быте: «спустя десяток серий Заяц переселяется в уютную однокомнатную квартирку, Волк прозябает в своей холостяцкой берлоге с ободранными обоями на стенах».
В общем, советский обыватель эпохи застоя мог не опасаться «чёрных воронков» и людей в форме, единственное, что могло ему нанести ущерб – это криминалитет, причём даже не крупные преступники (речь о не о номенклатуре и торгработниках – нуворишах тех лет, а о «среднем классе», обычных инженерах, учителях, мэнээсах, у которых и украсть нечего, кроме телевизора «Рубин» и мебельного гарнитура отечественного производства), а всевозможная шпана. Её-то и олицетворяет Волк. Впрочем, и шпана эта не многое может: против неё стеной стоит родная советская милиция – уж кого-кого, а уличных хулиганов милиция тогда держала в «чёрном теле», так что по советским городам можно было ночами гулять почти безбоязненно. Поэтому законопослушный обыватель Заяц не очень-то и боится хулигана Волка, зато Волк наоборот всё делает исподтишка и опасается: как бы его не поймали.
Интересно заметить, что в 17-й постсоветской серии уже всё наоборот: Заяц так и остался в своей советской квартире, которая, надо полагать, изрядно постарела, а вот Волк из общаги с ободранными обоями переселился в роскошные апартаменты, где бронированная дверь с десятком замков. Волк ходит по квартире в приличном халате, смотрит ужастики по импортному телевизору. На стене у него висит картина, изображающая его, Волка, собственной персоной, в шубе, опирающегося на автомобиль иностранной марки (кажется, на «Вольво»). В зубах у Волка вместо прежней извечной плебейской папиросы дорогая сигара. Тем не менее бояться он начал ещё больше. Ему снятся кошмары, в которых Заяц предстает ему в виде вампира, он боится открыть дверь Зайцу – ему чудятся за дверью бандиты с пистолетами и ножами. В конце концов, в ходе разного рода переделок Волк попадает на тропический остров, где его чуть не съели людоеды (от них Волка спас не кто иной, как его старый знакомый, которого Волк сам всегда стремился съесть, Заяц).
Превращение вполне логичное. В девяностые годы, когда происходила криминальная приватизация, именно из шпаны формировались банды, которые делали самую грязную «работу» при переделе советской экономики: убивали конкурентов, занимались рэкетом, грабя предпринимателей под видом их защиты. Судьба большинства этих ребят с городских окраин – бывших пэтэушников, которые ненадолго хлебнули «красивой жизни» в их понимании (с иномарками, сигарами, длинноногими девочками и ваннами с шампанским), незавидна. Большинство из них погибли от пуль таких же бандитов в бесконечных «разборках», которые залили кровью в девяностые всю Россию. С тех пор на кладбищах больших городов есть целые аллеи, где высятся мраморные изваяния этих рядовых бойцов банд эпохи приватизации, такие, какими эти бойцы были в жизни – в трико и в кроссовках фирмы «Адидас».
Судя по тому, что Волк из «Ну, погоди!» никогда большим интеллектом не отличался и был способен лишь на хулиганство, то трудно представить, чтоб он в постсоветской реальности, которая изображена в 17-й серии, стал, скажем, директором банка. Скорее всего, всё это богатство Волка от «трудов праведных» на ниве банального рэкета. Тогда понятен и его страх перед бандитами с пистолетами и ножами, заставляющий его прятаться за бронированную дверь с сейфовыми замками.
Забавно, что, когда людоеды совсем уж собрались сварить Волка в супе – ещё один намёк на печальную будущность бандита Волка – его спасает, как мы уже отмечали, именно Заяц. Советский добропорядочный обыватель Заяц и его антипод – советский мелкий уличный хулиган Волк, которые были врагами и никак не могли договориться в эпоху застоя, в новой «либеральной» России стали заодно. Хозяева новой либеральной России, бывшие партаппаратчики, а теперь банкиры и политики, использовали и бросили на произвол судьбы и простых обывателей, надув их с ваучерами, и бывших задиристых пэтэушников и хулиганов, превращенных ими в бандитов, чьими жизнями вымощен путь к благосостоянию новорусского бомонда.
Поэтому мультфильм «Ну, погоди!» и не стал пользоваться популярностью в наше время. Неактуальны не длинные волосы и битломания Волка, как утверждал Алексей Котёночкин, неактуально само противостояние этих персонажей, давно ушедшее в прошлое. Теперь время других противоречий, персонажей которых в «Ну, погоди!» нет.
Конечно, мультсериал «Ну, погоди!» можно смотреть, не задумываясь об его идеологическом контексте. Но чем дальше от нас советская эпоха, тем очевиднее, что на каждом её артефакте лежит печать своеобразной, уникальной цивилизации. И при должном желании и усердии по малейшим феноменам, пусть даже никак не связанным с политикой, можно восстанавливать её облик, как по какому-нибудь осколку керамики археолог реконструирует принципы древней культуры.
В позднем СССР была одна традиция, которая существует и до сих пор в России. Каждый год, 31 декабря мы… нет, не ходим в баню, а смотрим по телевизору комедию Эльдара Рязанова «Ирония судьбы, или С лёгким паром». Причём смотрим уже «одним глазком», за долгие годы (фильм впервые показали по советскому телевидению в 1976 году) все уже практически знают наизусть сюжет фильма, реплики персонажей (некоторые из них стали даже народными поговорками, например, «какая гадость эта ваша заливная рыба!»). Критика давно заметила, что этот фильм Рязанова стал неотъемлемой частью самого советского «церемониала» встречи Нового года: в зале ставят и наряжают ёлочку, накрывают стол, садятся за него и всё это под идущую по телевизору «Иронию судьбы».
Оттого мы, наверное, встанем в тупик, если нам зададут прямой вопрос: о чём этот фильм? Казалось бы, об унификации, типичности советских городов, да и самого существования их жителей, которые проживали в одинаковых домах, с одинаковыми квартирами, заставленными одинаковой мебелью. Эта унификация проникала и в души людей, и они тоже подчиняли свою жизнь стандартным схемам: деланию карьеры, стремлению удачно жениться или выйти замуж, выглядеть прилично в глазах общества. И только немногим «безумцам», которые не хотели подчиняться стандартам и унификации, удавалось найти подлинное счастье, настоящие человеческие отношения, настоящую любовь. Об этом – предваряющий фильм мультфильм, об этом говорится в закадровых словах ведущего в начале фильма, и совсем уж откровенно – в словах ведущего в сценарии пьесы, по которой был поставлен фильм: «Одинаковые лестничные клетки окрашены в типовой серый цвет, типовые квартиры обставлены стандартной мебелью, а в безликие двери врезаны типовые замки. Иногда типовое проникает и в наши души. Встречаются типичные радости, типичные настроения, типичные разводы и даже типовые мысли! С индивидуализмом уже покончено, и, слава богу, навсегда». То же пишет и сам Эльдар Рязанов в книге воспоминаний «Неподведённые итоги»: «Хотелось рассказать о том, как в суматохе дней, их суете и текучке люди часто не замечают, что не живут подлинными чувствами, а довольствуются их суррогатами, эрзацами. О том, как важно найти в жизни настоящую любовь. Хотелось протестовать против стандартов не только внешних – архитектура, обстановка квартир, костюмы, – но и внутренних. Этой пьесой мы восставали против морального равнодушия и компромиссов, с которыми примиряются многие в жизни».
Но если бы смысл пьесы и фильма сводился только к этому, то они бы вызвали отклик лишь у узких кругов советско-российского общества – у романтически и индивидуалистически настроенной интеллигенции. А получилось совсем иначе – фильм стал поистине народным, причём это не анонимный народ статистических сводок, у этого народа есть имя – русские (трудно поверить, что, например, в современной Туркмении до сих пор 31 декабря крутят по телевидению «Иронию судьбы», где Женя Лукашин ругается по-туркменски с Ипполитом). Вероятно, «Ирония судьбы» вошла в резонанс с некими глубинными архетипами и ценностями именно русской души…
А одной из ярких особенностей русской ментальности, как замечали многие философы и писатели – и Л. Толстой, и Ф. Достоевский, и Н. Бердяев, и Г. Федотов, – является фатализм. Речь о вере в то, что существует высшее начало – Бог или судьба, которое всё устраивает наилучшим для человека образом, человеку же остаётся только смириться с волей Божьей, своей судьбой и не стремиться самому организовать свою жизнь в соответствии со «здравым смыслом», ограниченным человеческим рассудком. Подчиниться же воле Божьей или судьбе – значит перестать жить по законам этого мира, в согласии со здравым смыслом, с общественными приличиями и обычаями и быть готовым к тому, что ты будешь выглядеть смешным и нелепым в глазах большинства людей. Так, в русских сказках (а ведь сказки выражают глубоко укоренённые в душе народа архетипы) всегда действуют старшие разумные братья и младший – дурак. Но младший брат является дураком не в том смысле, что он – умственно отсталый, наоборот, часто он показывает глубокий ум, изощрённую хитрость (например, он может разгадать сложные загадки). Он – «дурак», потому что выглядит смешно в глазах обычных «умных» людей, которые следуют человеческим обычаям и законам (он сбрасывает стол с телеги, стол о четырёх ногах и сам-де дойдет, он за работу у попа выбирает не мешок серебра, а мешок песка). Причём именно он, а не старшие братья, которые во всём рассчитывают на себя, на своё трудолюбие, ум, остаётся с наградой, а старшие братья остаются ни с чем. Его дурацкое поведение оказывается очень даже разумным, когда приоткрывается граница между нашим миром и миром волшебным, магическим, где действуют совершенно иные законы, нашему разуму недоступные и выглядящие так же нелепо, как и поведение дурака. Как хорошо написал об этом Андрей Синявский: «Назначение Дурака – и всем своим поведением, и обликом, и судьбой доказать (точнее говоря, не доказать, поскольку Дурак ничего не доказывает и опровергает все доказательства, а скорее наглядно представить), что от человеческого ума, учёности, стараний, воли – ничего не зависит. Все это вторично и не самое главное в жизни».
Именно в этом и получила выражение глубинная антибуржуазность русского народа. Буржуазное мировоззрение основано на убеждении, что судьба человека находится в руках самого человека: трудись, копи деньги, не транжирь их, не будь падким до удовольствий, не доверяй никому – и ты станешь богатым и успешным. Это взгляд на мир старших братьев из русских сказок, которые при всей своей успешности потерпят неудачу. Причина этой неудачи – отсутствие у них главной добродетели, которая есть у дурака – смирения, понимания того, что наш разум, наш опыт ограничены, что человек не властен над своей жизнью, что есть сила, высшая, чем человек, которая ею распоряжается. Это смирение присутствует только у «дурака» (которого за это дураком и считают), но это смирение и есть высшая мудрость. По сути русские сказки – прекрасная иллюстрация к словам Писания о том, что мудрость века сего – безумие в глазах Божьих, а дурак из сказок – фольклорная предтеча юродивого Христа ради (об этом также пишет Синявский: «…Иван-дурак – светская параллель юродивого “Христа ради”, равно как Иван-царевич – святого князя»). И сказанное ещё раз подтверждает, что русская душа – христианка по своей природе, она несла в себе протохристианские архетипы ещё в глубокой древности, когда сам народ ещё не был обращен в христианство (вряд ли можно сомневаться, что сказки уходят корнями в славянское язычество).
Женя Лукашин из «Иронии судьбы» и есть такая современная индивидуация фольклорного образа Ивана-дурака. Он ни на что не годен, никогда не может настоять на своём, вечно мямлит, путается, не способен что-либо внятно объяснить. Особый дурацкий оттенок этому персонажу придает веник, который он таскает с собой повсюду большую часть фильма (он забывает о нём, только когда «умнеет», например, отправляется на аэродром ждать утренний самолет или решает не продолжать нелепое случайное знакомство). К 36 годам он не достиг в жизни больших высот, он обычный врач в районной поликлинике, с небольшой зарплатой и без всяких карьерных перспектив. Он не смог обзавестись семьей и детьми, в отличие от своих друзей – Александра, Михаила и Павла, которые здесь играют роль старших разумных братьев из сказки. Кстати, один из них – Павел – ещё в юности «увёл» у Жени девушку, в которую тот был влюблен, и женился на ней, то есть оказался удачливее его и спровоцировал Женю на «дурацкий» поступок – на свадьбе друга признаться невесте в любви к ней. Женя не способен даже достать в бане выпивку, которую там продают «из-под прилавка», за нею отправляется Михаил. Наконец, когда Женя собрался жениться и остепениться, он никак не может сделать предложение и совершает дурацкую ошибку, рассказав своей невесте о своём давнем побеге в Ленинград (на что ему указывает его разумная мама). Ко всему прочему его невеста Галя – тоже своеобразный аналог разумных братьев – крутит им как хочет.
Но самый дурацкий поступок Жени – отправиться в баню и напиться перед важнейшим в его жизни вечером, который должен стать своеобразным залогом и даже началом его новой жизни, его будущего брака. Разумный человек, например, Ипполит, который является главным антиподом Жени в фильме – воплощением рационализма, прагматизма, успешности, никогда бы так не поступил (собственно, он прямо об этом говорит, когда замечает, что баня не нужна, если в квартире есть ванная, и интересно, что то же самое мнение высказывает и невеста Жени – Галя). Но Женя делает это, причём безо всяких сознательных целей, просто отдаваясь течению обстоятельств – и… обретает настоящую любовь, которая раскрывает его подлинную сущность, преображает его, делает его уверенным в своих силах, мудрым и тонко чувствующим человеком. Напротив, Ипполит, который привык всё в своей жизни планировать и всего добиваться, основываясь на здравом смысле и волевом напоре, остаётся ни с чем и даже признает поражение своей жизненной философии и пытается – правда, комично и неудачно – пародировать поведение дурака – напивается, моется под душем в одежде.
Собственно, слово «судьба» в названии фильма звучит не случайно. Этот фильм как раз о судьбе, которая предопределила Женю и Надю друг другу. Они, как это принято называть, созданы друг для друга, они очень похожи – оба неприкаянны, не устроены в жизни, хотя и стараются честно делать своё дело и оно им нравится, оба склонны к доверительности и искренности, любят песни под гитару, хорошие стихи, задушевные разговоры, но их окружение не позволяет им раскрыть эти качества, они вынуждены их скрывать (друзья Жени относятся к нему с высокомерной иронией, как к недотёпе, подруги Нади так далеки от неё духовно, что она боится рассказать им правду о новогоднем казусе – проникновении в её квартиру незнакомого пьяного мужчины и выдает его за Ипполита). Жене и Наде достаточно нескольких часов общения и шуточного поцелуя, чтоб понять, что они – родственные души, и так крепко полюбить друг друга, чтобы пожертвовать ради этой мимолетной встречи месяцами и годами выстраиваемыми отношениями. Да сам факт совпадения их адреса: оба они живут на 3-й улице Строителей, дом 25, квартира 12, только Женя в Москве, а Надя – в Ленинграде, содержит в себе намёк на их предназначенность друг другу, на то, что они должны жить вместе, под одной крышей.
Почему же так долго они не могли найти свою судьбу (ведь и Женя, и Надя не молоды, им обоим – далеко за тридцать)? Ответ прост: потому что они боялись вести себя по-дурацки, старались подчиниться приличиям, жить в соответствии со здравым смыслом, как все. Надя нашла Ипполита – положительного всех отношениях, солидного и обеспеченного мужчину, которому она нравится, и совсем уж решилась стать его женой, образумиться и подчиниться всеобщему закону, хотя, очевидно, душа её к этому не лежала, ведь Надя вовсе не любила Ипполита. Женя также, устав от холостой жизни и от насмешек женатых, устроившихся в жизни друзей, решает жениться, хотя не слишком-то влюблен в Галю. И Надя, и Женя пытались сами обустроить свою жизнь, жить согласно человеческим законам, здравому смыслу, и это им не удалось (и не случайно, успешность – прерогатива их более «разумных» ближних). Но стоило им перестать пытаться это делать, смирить свой ум, полностью отдаться течению событий, высокопарно говоря, предать себя в руки судьбы (для Жени это значило плюнуть на обязательства и планы и напиться, для Нади – поддаться чувству симпатии к незнакомому мужчине, которого приличия требовали поскорее вышвырнуть из квартиры), как всё кардинально меняется, судьба свершается. И, как уже отмечали кинокритики, судьба берет своё, используя рождественское волшебство. События сочельника, когда так легко переступить грань между этим миром и миром волшебным, магическим, в советском сознании смещены и перенесены на канун новогодья – и в этом смысле перед нами типичный святочный рассказ со счастливым концом. Но всё-таки и это не так уж и важно, а важен сам типаж – человека, сохранившего в себе веру в то, что есть нечто высшее, чем наш самодовольный, титанический, человеческий разум, что есть судьба, высшая магическая сила, перед которой нужно смириться и отказаться от титанизма, невзирая на насмешки…
Долговечность популярности «Иронии судьбы» показательна. Уже выросли дети тех, кто впервые смотрел этот фильм в новогоднюю ночь 1976 года, но и эти выросшие дети продолжают смеяться над нелепыми похождениями Жени Лукашина и радоваться тому, что Женя с Надей нашли своё счастье. Это означает только одно: несмотря на многолетние усилия либералов-западников обуржуазить русский народ, им это не удалось. Буржуазное сознание – антропоцентрическая, титаническая «мораль Ипполита», согласно которой никакого высшего начала, стоящего над человеком, нет и каждый делает свою жизнь сам, и поэтому люди успешные достойны почитания, а неудачники – презрения, в России не прижилась. Мы продолжаем сочувствовать недотёпам, живущим не по законам «мира сего», мы сохраняем благоговение перед высшим началом в нашей жизни, даже если это требует от нас смешных поступков, мы не верим в человека как в Бога. Нам ближе не Ипполит, а Женя Лукашин…
И поэтому русские и не стали гражданским обществом, буржуазной нацией, ведь гражданское общество, нация в западном смысле слова – это сообщество людей, которые не верят в то, что высшая сила обустроит жизнь людей через своего наместника на земле и через сакрально санкционированное государство. Члены гражданского общества, буржуазной нации сами, без царя, без Бога и без героя-вождя, посредством своих разума и воли желают обустраивать свою жизнь, в чём и состоит метафизический смысл понятия суверенитета нации. Русские же до сих пор верят, что настоящая власть – от Бога (дана ли она для благочинного житья, как вознаграждение, или для страданий, как наказание), а что учрежденное людьми «государство» и не государство вовсе, а так – стыдобище одно, сборище воров, мошенников и болтунов, короче, «демокрадов»… То, что для западного человека – высокий идеал, лежащий в основе бытия их цивилизации, для русского человека – нечто странное, стыдное и кощунственное. Русский народ в феврале 1917 не вышел на улицы ради спасения самодержавия (белое движение, возникшее в 1918 году, было не народным, а интеллигентски-буржуазным, и боролось не за царя и православное царство, а за «завоевания февральской революции», демократические свободы и учредительное собрание). Это естественно: если власть царя – от Бога, её нельзя воссоздать силами человеческими, что Бог взял, то человек не возродит. Народ, как младший брат из сказки, смирился со своей судьбой и ждал пришествия нового, народного царя, пытаясь увидеть такового и в образе Ленина, и в образе Сталина… Так что Сталину в конце концов пришлось всё же стать «кем-то вроде русского царя», как он назвал себя в разговоре с матерью, или «Богоданным вождём», как назвал его патриарх Сергий[36]…
И сейчас народ дурачится – пьет, юродствует и… ждёт настоящую власть. И так будет, пока он не перестанет быть самим собой, русским народом…
Такие вот мысли навевает старая советская кинокомедия…
Мы, как правило, не отдаем себе отчета в том, что любой цикл праздников, охватывающих весь год, задает особый ритм и смысл жизни человека той или иной цивилизации. К примеру, праздники земледельцев-язычников – это, так сказать, «путь зерна»: от его сева, который происходит весной (когда, как правило, и начинался год у древних, например, у римлян), через лето к осени – праздникам урожая и плодородия. Праздники христианской церкви вовлекают её адептов в круг событий, связанных с жизнью Христа, апостолов и Богородицы, от Рождества к смерти, воскрешению и вознесению Христа и рождению самой церкви.
Были такие смысл и ритм и у советской цивилизации. Многие этого уже не помнят, а если и помнят, то краешком детства, не будучи способными рационализировать, осознать свои чувства. Попробуем это сделать.
Начало года знаменовалось для советского человека (как и для всех, кто живёт в секулярном европейском обществе) праздником под названием «Новый год». Но наш Новый год был не окончанием Рождества, как в Европе, а полноценным, самостоятельным торжеством. При этом важно осознавать, что наш, российский Новый год – исключительно советский праздник, так как только советская власть сделала новогодье 1 января в России повсеместным. До революции зимний Новый год отмечался только высшими слоями общества, то есть меньшинством населения империи, да и для них он был не более чем окончанием рождественских торжеств. Для русских же крестьян – большинства населения Российской империи – 1 января был днем Василия Великого – покровителя пастухов, а ёлка – барским баловством, непонятным и странным. Ель русский народ воспринимал как символ жизни, и поэтому ёлочные ветви использовали во время похорон; наряжать «похоронное дерево» сладостями и плясать вокруг него крестьяне посчитали бы полным абсурдом. Свой Новый год народ праздновал осенью, в сентябре, как в допетровской Руси (церковь, кстати, и сейчас празднует новолетье 1 сентября по старому стилю). У «инородцев» империи вообще были другие, свои новогодья.
Новый год в привычном нам виде принесла в каждый дом советская модернизация. Это пример так называемой «изобретённой традиции», полностью советский праздник, что до сих пор мало осознаётся. И именно им открывался годовой цикл советских праздников.
Новый год – это праздник надежд. Пока ещё ничего не ясно – как пройдёт год, какие будут свершения, какие случатся беды. Можно только строить планы, загадывать желания. На дворе стоит зима, трещит мороз и не верится, что наступят весна и лето. Кульминацию жестокой злой зимы знаменовал собой день смерти Владимира Ильича Ленина – 21 января. Это дата до 1951 года присутствовала в государственном календаре как День памяти В. И. Ленина, но и потом каждый советский человек, конечно, знал её. По радио и телевидению в этот день напоминали о всенародной скорби, с какой страна встретила смерть вождя. Особо подчёркивался страшный мороз, который пришелся на день похорон Ленина – будто зима совсем остервенела и решила, что она победила навсегда, и солнце и тепло люди никогда больше не увидят.
Продолжением этого ощущения был наполнен следующий зимний праздник – 23 февраля или День советской армии и военно-морского флота. Он напоминал о создании Красной армии и её первой победе, фактически – о победе «красных» над «белыми» и возникновении условий для спокойного строительства советской цивилизации. Причём интуитивно все понимали: «красные» – силы весны (которая в русском фольклоре так и называется «весна красна»), тепла, жизни, побеждали «белых» – зиму, холод, смерть. Героическое, мужское начало уничтожало хтонических дореволюционных чудищ и расчищало путь для торжества социализма – царства земной, людской справедливости.
И не случайно сразу же за этим праздником шёл первый весенний праздник – 8 марта. Из дня борьбы за равноправие женщин он быстро превратился в день Женщины, восхваления рождающего, творческого начала, которому Мужчина-Герой, победивший Белую смерть, обеспечил спокойствие и счастье.
Продолжением этого весеннего праздника был день 22 апреля – день рождения Владимира Ильича Ленина. Ленин воспринимался советскими людьми не просто как создатель большевистской партии и советского государства, а как Герой и Спаситель, который открыл всему человечеству дорогу к новому миру – миру свободного труда, без эксплуататоров-капиталистов, не ради куска хлеба, а для раскрытия всех способностей человеческой личности. В этом смысле 22 апреля было советским Рождеством – праздником рождения Спасителя трудового человечества от эксплуатации и зла. Отсюда совершенно естественно, что день рождения Ленина был одновременно и днем Свободного Коммунистического Труда. Его отмечали субботниками – работой в выходной с тем, чтоб навести порядок на родном предприятии, в родном учреждении. Часто деньги, которые полагались бы за этот труд, советские люди передавали на благотворительные нужды – например, на помощь голодающим в беднейших странах третьего мира.
Сотрудники 22 апреля под торжественную музыку из «колонок» и репродукторов мели дворы, мыли окна, доделывали то, что не успели доделать, и всё это весело, радостно, с шутками. В воспоминание о том, далёком первом субботнике на заре советской власти, когда сам Ленин – председатель правительства – не погнушался взвалить бревно на плечо вместе с простыми рабочими, парторги предприятий, директора, их замы выбирались из своих кабинетов, вместе со всеми брали в руки мётлы, лопаты…
А после посвященных памяти Ленина коммунистических субботников уже подступал и праздник 1 мая – официальный День Труда, широко отмечаемый демонстрациями и народными гуляниями, благо, в разгаре была уже весна, погода благоприятствовала гуляниям, да и память людей сохраняла воспоминания о весенних праздниках земледельческой, крестьянской, русской цивилизации…
Следующий памятный день – день Победы, 9 мая. В Советском Союзе его называли «праздник со слезами на глазах». Со слезами – потому что это был (и остаётся) день скорби, памяти миллионов жертв той великой войны, отдавших свои жизни за мир для следующих поколений, за своих детей и внуков. Праздник – потому что это была ещё и радость оттого, что мы сумели опрокинуть злого, мощного врага, готовившего нам рабство и уничтожение, отстоять нашу могучую социалистическую Родину – Советский Союз. В этот день советские люди с гордостью смотрели на грозную военную технику, которая по «круглым датам» проходила по Красной площади перед телекамерами и микрофонами всех радиостанций и телеканалов.
Продолжал эту печальную ноту день начала Великой Отечественной войны, 22 июня – дата, которую помнили все граждане страны, где, наверное, не было ни одной семьи, по которой не ударила бы проклятая война…
Итак, конец весны – начало лета для советских людей были полны напоминаниями о том, с какими испытаниями пришлось столкнуться строителям первого в мире социалистического государства, какого сильного и коварного врага пришлось победить, чтоб социалистическое общество, свободная от власти капиталистов Россия жила и процветала.
Осень же начиналась с Дня Знаний. Это не был официальный праздник. В этот день работали предприятия, учреждения, колхозы и совхозы, люди были на своих рабочих местах. Но всё равно вся страна была вовлечена в праздничную круговерть и суматоху начала учебного года в школах, ПТУ и вузах. Особенно волнительным был этот день для первоклассников и их родителей. Вчерашние дошколята становились школьниками, им предстояло пройти восьми-, а то и десятилетний путь, в ходе которого они узнают об устройстве звёздного неба и земных недр, об истории древних цивилизаций и своей молодой советской страны. В тот день учителя часто повторяли слова Ленина, сказанные на Третьем съезде комсомола – о том, что нельзя стать настоящим строителем коммунистического общества, не вобрав в себя всё лучшее из знаний, полученных человечеством, всё лучшее из культуры предшествующих эпох. Советская идеология учила, что секрет успехов строителей социализма и их побед над врагами и природной стихией – не только в их энтузиазме и героизме, но и в наличии у них научных методов и научных знаний о природе и обществе. Советская цивилизация была цивилизаций, придававшей огромное значение науке и открывавшей её богатства всем, безо всяких денег (за исключением недолгого тяжелого периода при Сталине, да и тогда большую часть расходов государство брало на себя). Советские школьники и студенты из семей рабочих или колхозников получали образование такого уровня, которое на Западе давали лишь элитные школы и университеты и детям из очень богатых семей, из так называемой «элиты». Ещё и поэтому День Знаний имел такое особое значение для советских людей.
Наконец, венчал тот советский цикл праздников главный праздничный день советской цивилизации, которого так боится нынешняя власть, что отменила его – День Революции, 7 ноября. Он был не просто официальным, но и народным торжеством, любимым всеми. Возможно, как и в случае с весенними праздниками, на него наложились крестьянские подсознательные воспоминания об осенних праздниках урожая. В определённом смысле Великий Октябрь и воспринимался как урожай – брошенного в русскую землю зерна социалистических идей.
Своеобразным продолжением праздника Октября, его последним аккордом был день 5 декабря – праздник Сталинской Конституции, провозгласившей построение социализма в СССР. А там уже близился следующий Новый год…
Таким образом, советский человек каждый год проживал цикл праздников, смысл которых состоял в рождении из пучины исторического угнетения идей Свободного Труда, которые в борьбе с «белой, зимней» силой зла осуществились в России благодаря гению Ленина. Ленин открыл новую эпоху в истории человечества – эпоху социализма. Строителям нового общества пришлось преодолеть тяжелейшие испытания, выйти победителями в жесточайшей войне, и наконец, пойти к новым свершениям, к космическому прорыву, подкреплённому опорой на научное мировоззрение, на науку и технический прогресс.
Окинув эту картину советских праздников единым взором, мы лучше поймём советское общество и советского человека – великое историческое прошлое нашей Родины. На которое нам нужно равняться, борясь с разрушителями России и стремясь к обновленному социализму будущего!
Новый год – один из самых чудесных праздников, который в России имеет особое очарование. Если на Западе это – скромный «довесок» к Рождеству, завершающий тихий, семейный аккорд долгих шумных рождественских празднеств (обратите внимание: в американских фильмах все поздравляют друг друга не с Новым годом, как у нас, а с Рождеством), то в России он один из главных долгожданных, любимейших и поистине всенародных праздников. Кто не вспомнит в Новый год чарующий запах ели, вокруг которой ребенком водил хороводы с друзьями, запах мандаринов, непременно присутствующих на новогоднем столе, подарки Деда Мороза, лежащие под ёлочкой. Новый год – это ночь, когда хочется верить в волшебство, в воплощение самой смелой мечты, которую загадываешь под звон курантов, в победу добра над злом, в то, что в новом, наступающем году нас ждёт всё лучшее. Это ночь, когда не принято и не хочется думать о раздорах и спорах, о политике и экономике, новогодние чары должны примирять и, случается, примиряют самых озлобленных противников. Это ночь, когда на тёмные улицы народ вываливается весёлой гурьбой, и незнакомые люди радуются друг другу, как лучшим друзьям.
Но нет, умудряются всё-таки наши антисоветчики, пришедшие к власти в 1991 году с лозунгами о деидеологизации, даже в приятные предновогодние приготовления влить яд своей пропаганды. Не могут они упустить повод облить грязью советскую цивилизацию. К примеру, включаю декабрьским утром «Радио России» – известную радиостанцию, которая со свойственной ей «скромностью» рекомендует себя «настоящим радио», а там – рассказ об истории новогоднего праздника. Сообщив о языческих корнях Деда Мороза и о «новогодней реформе» Петра Великого, перенесшего этот праздник с 1 сентября на 1 января, задушевный женский голос продолжает: «…после Октябрьского переворота 1917 года новогодняя ёлка была запрещена, и дети советской страны были лишены Деда Мороза и Снегурочки вплоть до 1935 года». Расчёт этой журналистки «Радио России» прост: внушить слушателям, что большевики были настолько бесчеловечны, что покусились даже на этот чудесный праздник новогодья, который все мы так любим. Но, увы, просто неудобно за наших журналистов, которые раньше доходили до нелепостей в восхвалениях советской страны и коммунистической идеологии, а теперь доходят до абсурда в их критике. Случалось мне встречать в интернете статьи о восьмилетнем – с 1928-го по 1935 год – «полузапрете» на рождественские ёлки в СССР, но авторы этих статей, ставившие перед собой примерно те же цели, всё-таки старались придерживаться исторических фактов. Что ж, мы ещё раз убеждаемся в дилетантизме и беспомощности журналистов, работающих на центральном (!) радио…
Радиослушатель, наивно поверивший рассказу журналистки «настоящего радио», напрасно будет искать в документах Совнаркома за 1917 год указ о «запрещении новогодних праздников». Так же тщетно он будет рыться в архивах ФСБ в поисках резолюций о борьбе ГПУ-НВКД с лицами, наряжавшими новогодние елки. Все эти страшные истории существуют лишь в воспалённом воображении журналистов, подвизающихся на ниве пропаганды. В реальности первые десять лет советской власти никто рождественские елки и рождественского деда – а мы должны осознать, что в те времена ель и Дед Мороз ассоциировались не столько с Новым годом, сколько с православным Рождеством – не отменял. Равно как никто в 1917 году не запрещал и празднование Рождества Христова. Возможно, для современного молодого читателя, выросшего на антисоветской «чернухе», это покажется новым и странным, но историкам прекрасно известно: первые 10 лет советской власти – с 1917-го по 1927 год – наряду с новыми коммунистическими праздниками 7 ноября, 8 марта, 1 мая в официальном советском календаре продолжали существовать «старые», «дореволюционные», то есть православные праздники – Рождество, Пасха. Дни православных праздников, как и в Российской империи, являлись выходными, и верующим предоставлялась возможность участвовать в обрядах их религии. Конечно, человек, открыто посещавший церковь, праздновавший Пасху, зачастую воспринимался в СССР двадцатых годов как «несознательный», подвергался осуждению со стороны наиболее рьяных сторонников новой власти, но никаких преследований за это не предусматривалось. Вплоть до «безбожной пятилетки» в СССР была настоящая свобода вероисповедания, которой могли позавидовать иные тогдашние страны Запада, и даже проводились открытые диспуты между верующими и атеистами, на которых верующие, например, высмеивали дарвинизм. Митрополит Введенский однажды во время публичного диспута с наркомом Луначарским даже пошутил, что каждому – по вере его и пусть Анатолий Васильевич происходит от обезьяны, а он, митрополит Введенский – творение Божье. Ответом был лишь хохот аудитории и не менее остроумная реплика Луначарского.
Впрочем, вопреки укоренившемуся сейчас стереотипу, немалая часть верующих тогда была сторонниками советской власти, а многие составляли даже «просоветскую», «живую», обновленческую православную церковь, считавшую Христа первым коммунистом (сегодня любят вспомнить о том, что к созданию обновленчества приложили руку органы ГПУ, и это верно, но знаменателен сам факт, что обновленчество тут же стало массовым движением: христианский социализм был очень привлекательной идеей для людей того времени). Но даже те верующие, которые принадлежали к старой «сергианской церкви», признавали вслед за патриархом Тихоном и местоблюстителем Сергием СССР своей гражданской Родиной, и в ответ на лояльность советская власть учитывала их интересы и потребности.
Конечно, в двадцатые годы были и аресты священников или простых верующих, но вовсе не за то, что они празднуют Пасху или Рождество или совершают обряды и таинства церкви, а по обвинениям в политической борьбе против советской власти.
Отсутствие преследований за отправление религиозных обрядов показывает хотя бы тот факт, что в советских газетах тех лет высмеивались граждане, которые отмечали, например, и Духов день, идя в церковь, и 8 марта, идя на митинг. В числе прочего революционная молодёжь, особо нетерпимая ко всему, что напоминало старый режим, и особенно к религии, как уже говорилось, резко нападала на праздник Рождества. В газетах и журналах нередки были карикатуры, на которых пионер прогонял Деда Мороза и говорил, что не нуждается в этих суевериях. Поэты сочиняли стихи, обличающие «мракобесов», ставящих ёлки к Рождеству. Но это были именно протесты радикалов, а вовсе не государственная позиция. Ёлки вплоть до 1928 года ставились не только в домах, но и в учреждениях, вплоть до самых высоких. Среди защитников рождественских ёлок и рождественского деда или Деда Мороза были высокопоставленные большевики, в частности, не кто иной, как лидер коммунистов В. И. Ульянов-Ленин. Будучи уже при смерти 7 января 1924 года – отметим, что не в Новый год, а именно в православное Рождество – он участвовал в празднике в Горках, куда на ёлку были приглашены крестьянские детишки из окрестных деревень (нас не должен смущать тот факт, что в доме Ленина праздновалось Рождество, будучи убежденным атеистом, Ленин считал ненужной крайностью борьбу с внешней религиозной обрядовостью, зачастую ставшей просто элементом культуры и быта, так, 10 июля 1898 года Ленин в Шушенском обвенчался с Крупской в церкви по православному обряду, о чём стеснительно умалчивали советские биографы вождя).
Лишь в 1927 году, в ходе начавшейся антирелигиозной кампании (которая была совершенно нецелесообразна политически и представляла собой роковую ошибку, нанёсшую отношениям советской власти и церкви бо́льший урон, чем гражданская война), Рождество перестаёт быть официальным праздником. В Советском Союзе вводятся вместо недель «шестидневки», воскресенье, а также другие христианские праздники теперь приходятся на рабочий день. В госучреждениях, детских садах, школах теперь 7 января не проводятся рождественские ёлки. Хотя Новый год, естественно, продолжает праздноваться в ночь с 31 декабря на 1 января, но без «религиозных атрибутов» – рождественской ели и рождественского деда (романтики военного коммунизма, бывшие большими аскетами в жизни, вообще считали ненужными пышные празднества, тем более связанные с религиозными обрядами). Однако дома желающие наряжали к Рождеству ели, а также праздновали «церковный Новый год», уже после Рождества, по старому стилю, по которому жила Россия до декрета Ленина от 1918 года. Никаких репрессий за это законами не предусматривалось, хотя если об этом узнавали власти, то, конечно, данный поступок расценивался как «несознательный» (впрочем, для партийного человека празднование «религиозного праздника» сулило куда большие неприятности).
Наконец, в 1936 году выходит декрет СНК, разрешающий публичное официальное празднование Нового года (но не Рождества!) и призывающий на новогодних праздниках в госучреждениях, детских учреждениях, на городских площадях наряжать ели. Только ели теперь должны были украшаться не Вифлеемской, восьмиконечной, а красной пятиконечной звездой, и наряжать их требовалось не к Рождеству, а к Новому году. Первая такая елка была открыта 1 января 1937 года в Москве, в Доме Союзов, и одновременно с ней зажглись елки по всему СССР.
Тут мы подошли ещё к одному нюансу, на который не обращают внимания современные обличители советского прошлого. В их рассуждениях о бесчеловечности советской власти, запрещавшей даже новогодние ёлки, содержится своеобразная – не знаю уж сознательная или нет – подмена. Они строятся примерно таким образом: в дореволюционные царские времена Россия была нормальным государством, в которой был нормальный Новый год (причем, конечно, либеральные пропагандисты представляют тот Новый год как некое подобие современного). Затем пришли фанатики большевики, которые ни в грош не ставили традиционные нормальные ценности – от Родины до празднования новогодья, и попытались запретить новогоднюю елочку с новогодним Дедом Морозом. Но человеческая природа взяла своё, и в 1936 году Сталин был вынужден вернуть народу любимый праздник. На самом деле, как мы уже упоминали, всё гораздо сложнее. Дореволюционная Россия была иным миром, мало похожим на современный. Постсоветская РФ, при всем своём официальном антисоветизме и культивируемыми анахронизмами вроде «губернаторов» и «Думы», во многих чертах своей общественной жизни, как это ни парадоксально, ближе к СССР, чем к той России. Это ярко видно на примере новогоднего праздника. Ведьпразднования Нового года в том виде, который привычен для нас, царская Россия не знала.
Начнём с того, что Новый год 1 января (пусть и по старому стилю) в Российской империи праздновали далеко не все подданные. Ведь Новый год не был самостоятельным праздником, он был частью рождественских празднеств, длившихся до Крещения. Хотя царь Пётр I своим указом велел с 1700 года праздновать Новый год 1 января под страхом наказания и праздник этот в определённых слоях российского общества прижился, всё же он носил второстепенный характер, а первостепенным считалось именно Рождество (которое, напомним, в ту эпоху праздновалось не после Нового года, как сейчас, когда мы живём по григорианскому календарю, а, конечно, до него). На Рождество люди ходили в гости, устраивали застолья, веселились, гуляя по улицам. На Новый год же собирались в основном в семейном кругу.
Но естественно, Рождество было праздником лишь для православных подданных империи. Мусульмане, жившие в Поволжье, Туркестане и на Кавказе, буддисты, жившие в Сибири, и евреи, населявшие в основном юг России и Малороссию, Рождество не праздновали. Более того, у них был и свой собственный Новый год, не совпадавший с Новым годом по православному календарю – соответственно, мусульманский, буддистский и еврейский. Итак,в мусульманских аулах и еврейских «местечках» Российской империи рождественских ёлочек и Дедов Морозов 1 января встретить было невозможно. Это лишь советские времена принесли общий для всех Новый год и ёлочки на всем пространстве России-СССР – от Ташкента до Владивостока.
Но и не всё православное население империи праздновало Новый год 1 января. Мы не должны забывать, что подавляющее большинство – около 85 % – народонаселения нашей страны до 1917 года составляло крестьянство. А для русских крестьян Новый год 1 января с наряженной игрушками ёлкой был «барской забавой» и «иноземным новшеством». Ведь празднование Нового года в начале января да и сама ель были заимствованиями из Европы, перенесёнными в Россию императором-революционером Петром I (точнее, по указу Петра следовало в Новый год украшать дома еловыми ветками, традиция устанавливать в доме наряженную ель появилась в России ещё позже – в середине XIX века и была принесена немецкими переселенцами). Реформы же Петра I коснулись лишь верхних слоев общества: дворянства, интеллигенции, разночинцев, мещан. Именно они были обязаны брить бороды на европейский манер, ходить в европейских костюмах, танцевать европейские танцы, изучать языки и в том числе к 1 января каждого года украшать дом еловыми ветками, а позже и наряжать ель дома и праздновать Новый год подобно жителям Западной Европы. Дед Мороз, или Рождественский Дед, также был персонажем, известным лишь в их среде и, кстати, появившимся довольно поздно – лишь в XIX веке. Крестьяне же вплоть до Октябрьской революции носили национальные костюмы, бороды, говорили на диалектах русского языка и вообще жили остатками московской, допетровской старины. Новый год крестьяне также праздновали не как дворяне и интеллигенция. Сам Новый год отмечался крестьянами в большинстве областей России либо в начале декабря, либо по древнему обычаю 1 сентября.Никаких ёлок в крестьянских избах зимой не было (да и откуда их было взять, если даже сучья для протопки избы приходилось покупать у помещика-владельца леса, либо, если нет денег, красть у него, за что крестьян нещадно секли). И ни о каком добром Деде Морозе с мешком подарков крестьянские ребятишки не слыхивали (Мороз в русском крестьянском фольклоре был злым и жестоким волшебником, это нашло отражение в поэме Некрасова «Мороз – Красный нос», где Мороз ради забавы убивает в лесу бедную молодую крестьянскую вдову, оставляя сиротами её малолетних ребятишек). Конечно, крестьяне праздновали Рождество, но по-своему, не как господа: гадали, колядовали, пели песни. В ночь же на первое января, когда в помещичьем доме горела огнями ёлка и Дед Мороз дарил барчукам конфеты и леденцы, в крестьянских избах праздновали поминовение Василия Великого, которого русские крестьяне считали покровителем свинарей, варили кашу, обязательно на речной воде, читали особое заклинание. Впервые крестьяне и вообще низшие сословия России стали праздновать Новый год и Рождество с ёлкой как раз после Октябрьской революции. Представители старшего и среднего поколения помнят излюбленный сюжет советских хрестоматий – ёлку в Горках у Ленина, куда приглашали крестьянских детей из близлежащих деревушек. Только советские авторы почему-то не заостряли внимание на том, что у детишек так радостно горели глаза, потому что новогоднюю, точнее, рождественскую ёлку они видели впервые (ну разве что видели до этого пару раз в окнах барского дома)! К ужасу записных критиков большевиков, именно большевики подарили праздник новогодья большинству населения бывшей империи и нам – их потомкам (а среди современных россиян потомков дворян не так уж много, в основном крестьянские сыны, внуки и правнуки, и даже предки антисоветчиков и либералов были крепостными).
Наконец, дворяне, интеллигенция, образованные сословия Российской империи, конечно, праздновали Новый год 1 января. Но их Новый год также совсем не был похож на тот, к которому мы привыкли. Это был, как мы уже говорили, больше праздник, продолжающий Рождество (он и находился аккурат посередине рождественских двухнедельных гуляний: между Рождеством и Крещением). Елка была не новогодняя, а рождественская с восьмиконечной вифлеемской звездой. Дед Мороз был не сказочный персонаж, властитель снега и льда, добрый к детишкам, а Рождественским Дедом, который многими ассоциировался с реальным лицом – византийским святым Николаем, епископом Мирликийским. Снегурочки у этого Рождественского Деда не было, год рождения Снегурочки – знаменитый 1937-й, ведь именно тогда на первой разрешённой новогодней ёлке в Доме Советов в Москве Дед Мороз появился со своей милой внучкой, без которой мы теперь и Новый год помыслить не можем. «Новый годик» в виде ребёнка – тоже советское нововведение, которого не знала дореволюционная царская Россия. Вообще до революции Новый год 1 января, будучи праздником иностранным, новым для россиян, праздновался куда скромнее, чем сейчас. Чаще всего не было никаких карнавалов, маскарадов, спектаклей, дети приходили в залу, где была наряжена ёлка (как правило, не игрушками, как в наши дни, а сладостями), читали тропари, стихи, плясали, получали подарки и расходились. Его было не сравнить с настоящим русским Новым годом, который праздновался на Руси повсеместно 1 сентября до 1669 года. В ночь на 1 сентября после выстрела кремлевской пушки люди желали друг другу счастья, троекратно целовались, гуляли. Наутро сам патриарх служил праздничную службу, в соборе присутствовал царь, после службы царь одарял подданных яблоками и принимал прошения и жалобы ото всех обиженных. Какой явный контраст с дворянскими и интеллигентскими позаимствованными с Запада «ёлками» в Петербургской России, скромными, тихими, непонятными, да и ненужными народу. В советские времена, когда новогодние празднества перестали быть уделом узкого европеизированного слоя, когда они стали общенародными и в силу этого приобрели национальные особенности, отличающие наш Новый год от западного, можно сказать, в определённой мере вернулся дух московского, традиционного, подлинно русского, евразийского Нового года.
В ночь с 31 декабря на 1 января все жители бывшего СССР поднимают бокалы с шампанским и под звон курантов встречают Новый год. В том числе и те, кто советскую цивилизацию называет не иначе как презрительным словечком «совок». Им и в голову не приходит, что празднуют они совершенно советский праздник, порожденный не только декретом Ленина об изменении календаря и декретом Сталина о разрешении новогодних ёлок, но и всей культурной атмосферой советского общества. Вся символика советского новогодья указывает на то, что в советском обществе переплелись и европейские модернизационные влияния, и национальная традиция, и христианский социальный идеал, и светские ценности. Ёлка позаимствована из традиции западных рождественских праздников, но красная звезда на ёлке символизирует светский, всеобщий характер праздника, что естественно для цивилизации, которая, с одной стороны, принесла в Россию многие западные ценности, а с другой – провозглашая себя марксистской, в то же время была связана с российской традицией «архаического крестьянского коммунизма». Советский Дед Мороз приходит не только к детишкам элиты, как Дед Мороз дореволюционный, но ко всем детишкам, что есть знак советского эгалитаризма, главного свойства этой цивилизации, поставившей во главу угла принцип социальной справедливости. Наконец, советский Дед Мороз в противоположность дореволюционному в первую очередь дед, а уж потом Мороз, все для него – внуки, которых нужно веселить и одаривать; перед нами модель, выдвигающая на первый план родственные отношения, модель общества-семьи, как характеризует советскую цивилизацию С. Г. Кара-Мурза.
Советское общество объединяло людей разных национальностей, разных культурных традиций идеями совместного труда на благо всем, братской взаимопомощи, особого социально фундированного патриотизма, но не в меньшей степени и формой жизнеустройства, и особыми, сформировавшимися в СССР праздниками. Таков праздник 8 марта, который только косвенно связан с социалистическим феминизмом, советскими людьми он был переосмыслен и превращен в праздник, воспевающий Женщину. Таков Новый год, который пришел в Россию в XVIII веке, но привычный нам вид приобрёл в советские времена.
И до сих пор очень важно для нашей многонародной многоконфессиональной страны, что есть светский, общий для всех волшебный праздник новогодья, к которому привыкли все (в наши дни даже самые строгие православные христиане, для которых этот новый год приходится на рождественский пост, встречают его за постным столом). Религия – очень важная часть человеческой жизни и культуры. И у православного есть свой церковный новый год – 13 января по новому стилю, и он его отметит, уже не будучи ограниченным требованиями поста, у мусульманина свой – по лунному календарю, и он тоже отметит его в кругу единоверцев. Но вместе они отметят ещё один советский Новый год, который празднуется на всем пространстве бывшего СССР, всеми народами, входившими в Советский Союз. Этот светский общий для всех нас Новый год есть один из самых светлых и чудесных даров советской цивилизации народам России.
Международный женский день 8 марта – один из любимых праздников в СССР, да и в современной России. Более того, это один из немногих советских праздников, который продолжает отмечаться на государственном уровне почти во всех бывших союзных республиках, правда, кое-где под другим названием (так, в Узбекистане он называется День матери). Попытки отменить его «как пережиток советского прошлого» в некоторых государствах постсоветского пространства (Армения, Литва, Латвия, Туркмения) закончились ничем. Народ упорно продолжал праздновать 8 марта, даря женщинам цветы и подарки, устраивая вечеринки в трудовых коллективах и в семейном кругу, так что власти, в конце концов, уступили. В Армении 8 марта вернули в перечень государственных праздников в 2001 году, в Литве – в 2002-м, в Латвии – в 2007-м, наконец, в Туркмении – в январе 2008-го после прихода к власти нового президента Гурбангулы Бердымухамедова. Отменён он только в Эстонии, но и там о 8 марта помнят, неизменно его отмечают, и уже неоднократно раздавались голоса о возращении этого праздника в реестр государственных. В 2001 году этот вопрос даже выносился на голосование в эстонском парламенте, но не получил одобрения большинства (хотя, как язвительно отмечали журналисты, даже те депутаты, которые голосовали против, в день 8 марта подарили своим коллегам по парламентской работе – женщинам цветы). Так что, возможно, скоро и Эстония присоединится в этом к своим соседям. Не может не удивлять живучесть данного советского праздника, который удержал свои позиции даже в странах, переживших радикальную десоветизацию. Думаю, эта живучесть связана также с тем, что праздник этот пережил значительную метаморфозу.
Праздник 8 марта, как известно, был задуман как день борьбы женщин за свои права. Существует два распространённых мнения по поводу его возникновения. Согласно первому, которое разделяется феминистским движением Запада, праздник отмечается в честь нью-йоркских женщин-текстильщиц, которые 8 марта 1857 года организовали манифестацию женщин-работниц с требованиями равных с мужчинами условий и оплаты труда. Впрочем, ряд историков, в том числе и зарубежных, отрицают сам факт такой манифестации и уверяют, что это – легенда, придуманная западными феминистками в годы «холодной войны», чтобы лишить праздник 8 марта ассоциаций с коммунистическим движением. Согласно второму мнению, которое было официальным в СССР, Международный женский день был учреждён по предложению Клары Цеткин на Второй международной женской социалистической конференции в Копенгагене в 1910 году. Правда, первоначально он праздновался не 8 марта, а 2, 9, 19 марта и даже 12 мая. Международный день стали связывать именно с 8 марта лишь в 1914 году. А когда в 1917 году работницы Петрограда 8 марта по новому стилю (23 февраля по старому) организовали демонстрации с требованиями хлеба и мира, которые через несколько дней вылились в Февральскую революцию, социал-демократы всех стран стали праздновать день женской солидарности именно 8 марта. В СССР с самого основания государства 8 марта становится официальным праздником, но при этом он оставался рабочим днём и первоначально, кстати, назывался не Международный женский день, а День работницы. Конечно, тогда он имел характер исключительно политический. В этот день активистки женского движения устраивали демонстрации, на которых несли плакаты, осуждающие образ женщины только лишь как жены и матери. Лозунгом этих демонстраций был призыв «Долой кухонное рабство!». Этим определением – «кухонное рабство» – обозначалось традиционное понимание женщины как хранительницы домашнего очага. В своих выступлениях на демонстрациях, а также в газетах, по радио празднующие с восторгом рассказывали о достижениях советских женщин, о том, как женщины осваивают некогда мужские профессии – шофёров, лётчиков, трактористов, врачей, преподавателей высшей школы, о том, как женщины борются с «пережитками прошлого», с отношением к ним как к существам, подчинённым мужчинам. Официальные поздравления работниц со стороны деятелей партии и правительства, как замечают современные исследователи, также были лишены камерности и лиризма, каковые стали свойственны поздравлениям с женским днем в 1970-е – 1980-е годы. Лидеры партии и государства подчёркивали, что поздравляют не всех женщин, а работниц – представительниц некогда угнетённых классов рабочих и крестьян (и это было естественным для «пролетарского государства», поздравлять всех женщин – значило бы поздравлять с днем солидарности трудящихся жён и дочерей бывших фабрикантов, дворян и т. д.), и не как женщин, а как борцов за политическое равноправие с мужчинами. Празднование 8 марта тогда могло сопровождаться действиями, чрезвычайно эксцентрическими даже с точки зрения современного человека: так, с 1925 года в СССР действовало общество «Долой стыд!», члены которого считали стыд «буржуазным предрассудком» и маршировали по улицам совершенно голыми; такие голые колонны вполне могли в 1920-е годы идти вместе с восьмимартовским шествием работниц-комсомолок.
Феминистские мотивы не исчезли из праздника 8 марта и в 1930-е годы, когда официальная пропаганда продолжала прославлять женщин-полярниц, женщин-лётчиц, женщин-трактористок, были удалены лишь наиболее экстремальные её формы: вместо голых юношей и девушек, марширующих с транспарантами «Долой стыд!», по улицам во время государственных праздников маршировали подтянутые физкультурники и физкультурницы. Однако в конце 1930-х годов начинаются сначала подспудные, а затем всё более явные изменения в общественном сознании и государственной политике. Партия и государство берут курс на укрепление семьи, на возрождение, конечно, в определённых рамках, патриархальных, консервативных ценностей. Открываются магазины модной одежды для женщин, и вообще на место мужеподобной труженицы первых годов советской власти идёт женщина, гордая своей красотой, желающая нравиться мужчинам. Принят запрет на аборты и затруднена процедура развода, чтобы остановить распад семей и снижение деторождения. Наконец, в пропагандистский пантеон возращена фигура женщины-матери. После войны патриархальный дух ещё усиливается: теперь для женщины уже не зазорно быть домохозяйкой, полностью посвятить себя мужу и детям, образы таких жён и матерей появляются в советском кинематографе, потеснив женщин-работниц и ударниц. На место нарочито упрощённым, грубоватым отношениям между мужчиной и женщиной, которые должны были подчеркнуть равноправие полов в 1920-х – первой половине 1930-х годов приходит возрожденная галантность: женщинам подают пальто, целуют ручки, называют их во всяком случае вне работы не по партийному: «товарищ», а по старорежимному: «сударыня», «дама».
Смысл праздника 8 марта также меняется: теперь это именно чествование женщины, которая сохраняет свою женственность в сложной современной жизни. С 1965 года праздник становится выходным днем, а в 1970-е приобретает те черты, которые он имеет и сейчас: в преддверие 8 марта женщин поздравляют в трудовых коллективах, делают им подарки и устраивают в честь них вечеринки, а в сам праздничный день представительницы прекрасного пола принимают поздравления от родных и близких дома, где мужчины стремятся освободить их от домашнего труда и соревнуются в исполнении их желаний. То есть праздник полностью поменял своё идеологическое значение. Не случайно феминистки теперь с такой яростью нападают на 8 марта, обвиняя сложившуюся в СССР и существующую до сих пор в России традицию празднования женского дня в «унижении женщины», в помещении женщины в старые патриархальные рамки, в пропаганде нового порабощения женщин под красивые слова «о любимых, очаровательных и желанных»…
Иногда эту метаморфозу объясняют тем, что к послевоенному времени женщина в СССР фактически уже получила все те права, что и мужчина, так что теперь ей можно было и вспомнить о том, что она женщина… Нельзя спорить с тем, что в СССР, действительно, было сделано многое для равноправия полов: женщины получили возможность обучаться в высших учебных заведениях, наряду с мужчинами, занимать ответственные должности, заниматься наукой, овладевать мужскими профессиями. Охрана здоровья женщины и ребёнка стала государственной заботой в Советском Союзе. Сейчас принято сравнивать положение в СССР и в США, дабы посмеяться над советским уровнем жизни, так вот, оплачиваемые отпуска по уходу за ребёнком американские женщины получили лишь… в 1996 году, да и то они там не превышают одного месяца и имеются не на всех предприятиях. По сравнению с советскими длительными декретными отпусками это просто издёвка, а не социальная помощь. Но тем не менее, проблемы в положении женщин, конечно, существовали и в СССР. Они там и решались – без экстравагантных выходок, свойственных для западного феминизма, а спокойно, по-деловому, в рабочем порядке. Казалось бы, ничто не мешало оставаться 8 марта пусть не праздником общественной солидарности, которая в позднесоветском предельно этатистском обществе была затруднена, но праздником государственной поддержки советской женщины (тем более что настоящие феминистки никогда не удовлетворятся достигнутым уровнем свобод). Но 8 марта превращается из праздника политических деклараций и отчётов в народный праздник, прославляющий женственность. Важно осознать, что эта метаморфоза отражала метаморфозу всей советской цивилизации.
Цивилизация эта возникала как невиданный социальный эксперимент, и именно с этим был связан авангардный и эпатирующий характер культуры 1920-х годов. Классики марксизма так и не оставили подробного описания социалистического и коммунистического общества, обозначив лишь его абрис, политический и экономический фундамент. В трудах Маркса, Энгельса, да и Ленина не было описано, какими должны быть при коммунизме и даже при социализме искусство, организация науки, дома, отношения между мужчинами и женщинами. Молодые и страстные адепты коммунизма, мечтавшие построить за считанные годы светлое гармоничное общество на месте разрушенной Российской империи, стремились в ходе множества экспериментов выяснить это сами. Отсюда и молодёжные коммуны 1920-х годов, и футуристические картины на перекрестках, и общество «Долой стыд!», и теория «стакана воды». Люди 1920-х были мечтатели и романтики, во многом оторванные от реальной жизни, витающие в облаках утопий. На смену им в 1930-е приходят люди дела, практики, государственники и общественники, проведшие индустриализацию и коллективизацию, отбросившие мечтания о мировой революции и построившие в общих чертах наш российский евразийский социализм – не как плацдарм для европейской революции, а как базис для сытой здоровой жизни дальнейших поколений русских и дружественных им народов Великой России.
В 1930-е – 1950-е годы, в эпоху Сталина, СССР из космополитического экспериментального проекта стал Россией, не только геополитическим, но и культурным наследником предыдущих индивидуаций российской цивилизации – Московского царства и Российской империи. Прекращение гонений на православие, возвращение в официальную галерею героев великих русских национальных деятелей, реабилитация классической русской литературы – это только короткий перечень этапов возрождения российской державы под красным революционным флагом. Сделано это было, конечно, усилиями не одного Сталина, с именем которого связывают «патриотический поворот. В это время огромные массы бывших патриархальных общинных крестьян были вырваны коллективизацией и индустриализацией из деревень и переброшены в города, и там – на советских предприятиях, в городских домах и квартирах они сумели воссоздать, конечно, с определёнными изменениями, привычный им общинный и во многом патриархальный строй жизни. Этот строй предполагал и своеобразный «народный монархизм», фокусом которого стал – хотел он того или нет – И. В. Сталин.
И этот национальный консервативный поворот вернул России Женщину, прекратив западнические модернистские эксперименты по уничтожению полов и созданию некоего существа-«унисекс», предназначенного лишь для производственной деятельности и общественной работы. Так же как он вернул России и Мужчину – воина, героя, добытчика, ведь согласно закону диалектики без одного не бывает другого.
И теперь, отмечая 8 марта, мы жители бывшего СССР, может, сами того не понимая, прикасаемся к ещё одному неиссякающему живительному истоку советской цивилизации, парадоксально сочетавшей модернистский прорыв и консервативное упорство, модерн и традицию, эмансипацию и охранительство.
День Октябрьской революции 1917 года – 7 ноября – из некогда всенародного праздника в СССР превратился в одну из самых спорных праздничных дат в календаре постсоветской России. Власти всячески стремились избавиться от него: то назвали его неким «Днем согласия и примирения», так что в информационных сообщениях телевидения и радио в этот день иногда даже не звучали упоминания об Октябрьской революции, то вообще отменили его, заменив «Днем единства нации», приуроченным к победе ополченцев Минина и Пожарского над польскими захватчиками в XVII веке.
В инициативе наших антисоветчиков проглядывает мысль, на которую мало кто обращает внимание, но которая очень важна. Она подразумевает, что праздник 7 ноября есть праздник только лишь коммунистов и что все остальные: либералы, демократы, консерваторы, православные, мусульмане – как минимум должны быть равнодушны к Революции, а как максимум должны активно её отрицать как богоборческий тоталитарный кошмар. Но так ли это?
Давайте попытаемся вдуматься: в чём смысл праздника 7 ноября? Что праздновали в этот день граждане советской цивилизации? Есть ли соответствия нашему празднику Великого Октября в других странах и как там относятся к подобным историческим датам?
Очевидно, что речь идёт о праздниках, которые символизируют собой начало качественно нового этапа развития мира, природы, общества и отражают тем самым универсальный закон: лишь через разрушение старого возникает новое, вбирающее в себя и всё «разумное», что было в старом. Таковы древнейшие празднества плодородия – русская Масленица, тюркский Навруз, знаменующие приход весны, пробуждение природы после зимней спячки, раскрытие её творческих, плодородных стихий. Таковы в христианской религиозной традиции Рождество – праздник прихода в мир Христа – и Пасха – Воскресение Христа, означающие начало новой духовной эры. Наконец, в истории государств и цивилизаций – это даты, отсчитывающие начала актуального этапа их бытия.
Например, современная Французская Республика каждое 14 июля празднует годовщину Великой Французской Революции 1789 года. Обратим внимание на то, что общенациональный праздник Франции – это не день основания Франкского королевства, не день победы средневековой Франции над каким-либо из её врагов, отнюдь, это именно День Революции «третьего сословия», свергнувшей власть дворян и духовенства. Естественно, Французская Революция, так же как и все другие общественные потрясения подобного рода, представляла собой не увеселительное зрелище с картонной гильотиной, с шутом вместо палача и клюквенным соком вместо крови. Отнюдь! Революционная Франция знала своё цареубийство – публичную казнь Людовика XVI и его супруги Марии-Антуанетты и раннюю смерть практически в заключении малолетнего дофина, свои гонения на церковь и даже прямое запрещение её и замену государственным «культом Разума», свой террор, заливший страну потоками крови и настолько не разбиравший правых и виноватых, что вскоре его жертвами стали сами революционеры… Современный французский либеральный или тем более консервативный политик, будучи законопослушным буржуа и добрым католиком, может не одобрять террористические методы якобинцев и осуждать их гонения на церковь, но ему в голову не придет на основе этого вычеркивать 14 июля из списка национальных праздников и заявлять, что Революция была одним сплошным кошмаром и катастрофой. Напротив, 14 июля он встанет под трёхцветный флаг, под которым гильотинировали аристократов и вспарывали животы их беременным жёнам – это называлось «превентивной борьбой с будущими врагами Республики», – и будет подпевать оркестру, играющему «Марсельезу», гимн революционеров-санкюлотов, под который в свои времена расстреливали католических священников. И он это будет делать не потому, что не обладает исторической памятью или здравым смыслом, а, напротив, в силу наличия у него этих самых здравого смысла и исторической памяти. Ведь Великая Революция положила начало современной Франции, той самой Франции, где потомки дворян и крестьян и ремесленников-санкюлотов обладают равными правами, где людей не секут на конюшне и не забивают насмерть за то, что они не сняли вовремя шляпу перед высокородным сеньором, где можно исповедовать любую религию или не исповедовать никакой без риска оказаться в застенке, а то и на костре инквизиции «Матушки католической церкви», где новые механизмы и просвещение народа не объявляются бесовскими выдумками и церковные органы не накладывают запреты на научные исследования, где, наконец, для того чтобы получить полноценное образование, не надо иметь среди предков дружинников Карла Великого. И, кроме того, под трёхцветным знаменем Революции не только казнили аристократов, но и с блеском побеждали в боях в Италии, в Египте, под Аустерлицем, приумножая славу Франции и присовокупляя к победам Королевства не менее, а иногда и более славные победы Республики и Империи. И «Марсельеза» звучала не только при расстрелах священников во времена террора, но и тогда, когда Франция, обновившаяся и омолодившаяся в огне Революции, стала одной из ведущих европейских, да и мировых держав.
Разумеется, современный французский либерал и уж тем более консерватор не видит дореволюционную историю Франции в одних лишь чёрных красках, он ценит красоту фресок и витражей средневековых соборов, великолепие Лувра и Версаля. Революционные страсти давно схлынули, и он не будет морализировать по тому поводу, что пока аристократия сорила деньгами во дворцах, в хижинах от голода умирали бедняки, хотя это – подлинная правда. Он даже искренне вздохнет о жертвах и жестокостях Революции и, может, поиронизирует над наивностью якобинцев, веривших, что после Революции наступит Царство Свободы и Разума, в котором все социально-политические и экономические проблемы сами собой решатся. Но не более, потому что он понимает, что таковы законы истории. Нигде и никогда общество не переходило от средневекового типа организации к современному без политических жестокостей и идеологических утопий. И моральные принципы он не станет подменять глупым, хоть и эффектным морализаторством. Он понимает, что абсурдно и антиисторично вычёркивать Революцию, забывать её победы, выпячивать её грехи и вздыхать по «Франции, которую потеряли». Он любит Родину такой, какой она досталось ему от отцов и дедов, и ради невыполнимого желания второй раз войти в Гераклитову реку Истории не станет разрушать реальное настоящее, на потеху и к вящей выгоде врагов Родины.
7 ноября в России, как и 14 июля во Франции – это праздник отсчёта качественно нового, современного этапа истории страны. Действительно, с Революции Октября 1917-го перестала существовать старая Россия – с царями Освободителями и царями Палкиными, с дворянами, проматывающими крестьянским потом заработанное в Ниццах и Баден-Баденах, и с гениями дворянской литературы, с университетами, куда трудно было попасть простолюдинам, и с учеными мировой величины, с унизительным именованием нерусских подданных инородцами в своей собственной стране и ущемлением их в правах и с участием башкирских дивизий во взятии Парижа, с циркуляром о кухаркиных детях и с благотворительностью императриц, с благочестием русских духовных особ и с запретом Священным Синодом строить в Москве метро в начале ХХ века, так как, по мнению тогдашних членов Синода, «под землёй может быть только ад». Хорошо это или плохо – это вопрос вкуса. Автору этих строк, например, очень импонирует консервативный и традиционный дух старой Империи и сильно претит её преклонение перед Западом, внутренняя социальная расколотость и забвение московского, евразийского пафоса. Однако, что бы мы ни говорили, Империя эта ушла в небытие. И не благодаря воле большевиков, которые, кстати, были одной из самых малочисленных партий до Революции и в Февральском перевороте, покончившем с монархией, фактически участия и не принимали. И даже не благодаря усилиям антимонархистов-либералов, английской и французской разведок и пресловутых «зловредных масонов». Просто государство старого типа сгнило до основания, полностью утеряло свою легитимность в глазах народа, перестало отвечать вызовам нового времени, что показали неудачи и русско-японской, и русско-германской войны и массовое нежелание защищать монархию у всех слоев населения. Иначе не объяснить, почему трёхсотлетняя монархия Романовых, по выражению философа Василия Розанова, «слиняла за три дня». Старая Россия была обречена, и она рухнула при полнейшем равнодушии её подданных.
И после революционных катаклизмов пришла новая Россия, Россия модернистская, современная. Нужно осознать, что суть Революции не только в том, что она была социалистической, а в том, что для нас, представителей российской цивилизации, с Октября 1917-го началась современность, новый этап развития нашей цивилизации, в котором мы до сих пор живём и будем жить ещё немало столетий. Не с реформ Петра Великого начался отсчёт современности в России, как представляется многим: реформы Петра затронули лишь верхний, тонкий слой населения России, большая же часть – крестьянство – жила обломками старины (хотя преемственность Петра и большевиков приметил ещё поэтический гений Волошина, вспомним его знаменитые слова из поэмы «Россия», что «Пётр был большевик на троне», а его «дворянство было первым РКП», и сходство тут не только в целях – сделать Россию передовой державой, не уступающей Западу, но и в жесточайших методах, которыми эти цели достигались).
Именно с Октября 1917-го открылась у нас эпоха широкого машинного производства и крупной индустрии, общедоступных школ и университетов, всеобщего господства научного, а не религиозного мировоззрения, уравнивания в гражданских правах представителей всех народов и всех сословий и т. д. и т. п. Конечно, наша, социалистическая модернизация была иной, нежели западная, и, с моей точки зрения, её достоинство как раз и было в том, что она осталась комплементарной нашим, российским, евразийским традиционным ценностям, не переняла чужеродные для нас ценности индивидуализма, конкуренции, рыночного тоталитаризма. В этом она была не только модернистской, но и консервативной Революцией, и в этом, кстати, её позитивное отличие и от петровской, подчеркнуто прозападной и русофобской предмодернизации. Но всё же это была пусть специфичная, но модернизация, столь необходимая в условиях, когда Запад, готовый нас поглотить, как и все остальные неевропейские цивилизации – от Австралии до Южной Америки и от Африки до Азии, давно уже модернизировался. И идеология здесь всё же не первична. Оставаясь сторонником левопатриотической идеи, я, тем не менее, заявляю, что утверждать: начатый Октябрьской Революцией период российской истории закончился с 1991 годом, когда идеология коммунизма перестала быть господствующей и официальной, столь же абсурдно, сколь и заявлять: с крахом якобинской идеологии Франция перестала быть пореволюционной и вернулась к Старому Порядку. Возвращение в Россию царей невозможно, современность продолжается, и все попытки разрушить формы советского жизнеустройства приводят к разрушению современности, к архаизации, к опусканию общества в доиндустриальное состояние. Всякому, кто обладает наблюдательностью и вдумчивостью, уже сейчас ясно, что кампания по либеральным реформам закономерно закончится исчезновением электроосвещения и теплоснабжения в российских городах и сёлах, остановкой и растаскиванием промышленных предприятий или превращением их в крытые рынки, где будут продаваться иностранные товары, возвращением абсолютного большинства страны в натуральное хозяйство, когда люди живут за счёт огорода, кормясь картошкой и овощами, наконец, разрушением армии и системы внутренней безопасности.
Итак, как уже говорилось, Октябрьская Революция породила не только реальный социализм, но и модернизацию, культурную революцию, индустриализацию, она была не только социалистической, но и модернистской, демократической. Поэтому она не может хотя бы частично не приветствоваться настоящим демократом. Не может не импонировать демократу по убеждениям то, что большевики отменили сословные перегородки в России и предоставили выходцам из третьего сословия – детям крестьян и рабочих – те же права, что и всем остальным. Демократу по убеждениям не может не нравиться, что Революция разрешила высшее образование для женщин, чего они были лишены в Российской империи, открыла им путь в самые разные профессии. Демократ по убеждениям не может не приветствовать то, что, наконец, большевистская Революция отменила официально существовавшее в Империи неравноправие между православными русскими и неправославными инородцами, уничтожила позорную черту оседлости, за которой находилось еврейское население Империи, предоставила всем равные права. Разумеется, демократ не может принять все результаты Революции, он отрицательно отнесётся к запрету частной собственности и к тотально плановой экономике, к идеологической цензуре и к однопартийной системе, но это всё же не помешает ему признать Октябрьскую Революцию великой и демократической, подобно западным революциям открывшей путь от сословного к гражданскому обществу.
Любой настоящий патриот также не может не признать, что Октябрьская Революция была не только социалистической и модернистской, но и национальной. Вопреки самой интернационалистской и антигосударственной идеологии большевиков, Революция, разрушив старую Империю, создала ещё более мощную сверхдержаву, пошедшую своим собственным путём развития и, таким образом, освободившуюся от рабства у западного капитала и от экспансии западной культуры и западной религии. Любой настоящий патриот, памятуя о том, что в годы Гражданской войны Антанта откровенно претендовала на российские земли, а президент США Вильсон готовил тысячи протестантских миссионеров для постбольшевистской России, осознаёт, что победа большевиков была единственным спасением для России как для самостоятельного государства, для русского национального дела и даже для Русского Православия. Монархия была тогда абсолютно непопулярна, и большевикам противостояли западники самых разных мастей – от либералов до умеренных социал-демократов, ориентированные на Антанту. Победи они – и уже в 1921 году «русское пространство» распалось бы на множество карликовых «самостийных» государств, находящихся в поле влияния Запада, российская промышленность рухнула бы, и Россия превратилась бы в дешёвый рынок сбыта, улицы российских городов наполнились бы западными миссионерами – баптистами и католиками, отечественная культура погибла бы под лавой западного масскульта, учёные выехали бы за рубеж.
Конечно, патриот и консерватор не может не осуждать гонения на церковь, идеологическую цензуру в культуре, русофобские тенденции первых лет Революции, но он и не может не приветствовать силу советского государства, оградившего всех – в том числе и русскую культуру и русскую церковь – от экспансии Запада, он не может не восхищаться фигурой Сталина, подавившего троцкистскую авантюру вовлечения СССР в экспорт революций, прекратившего гонения на религию, вернувшего церкви патриаршество, упраздненное ещё Петром. Наконец, религиозный консерватор не может отмахнуться от самой Революции, зачеркнуть её, сделать вид, что её не было. Ведь согласно его мировоззрению всё, что происходит в истории, исполнено высшего смысла. Настоящий религиозный консерватор, вероятно, вспомнит слова великого философа контрреволюции Жозефа де Местра о том, что Революция – всегда наказание высших классов и земной церкви за забвение своего предназначения по отношению к народу, за бездумную роскошь, жестокости и политические интриги. Революционеры – лишь орудия Божьего гнева, и поскольку Бог всякое зло превращает в конечном итоге в добро, то и революционеры тоже превращаются в государственников, защитников Родины и пускай своеобразно понятой национальной идеи. Поэтому надо не вычеркивать Революцию из памяти народной и церковной, а помнить её как справедливое возмездие Божье и восхищаться тем, что и Бич Божий может по Высшей воле зацвести цветами Славы Отчизны.
Так должен рассуждать и настоящий демократ, и настоящий патриот.
И, действительно, английский историк-либерал Альфред Тойнби в работе «Мир и Запад» с восхищением пишет о модернизации большевиков, сделавшей Россию одной из современных, передовых стран. А такой российский патриот и консерватор, как политический философ Н. В. Устрялов, не разделяя ничуть идеологии коммунизма, приветствовал Революцию как очистительный огонь, исцеливший Россию от болезней старого режима, приведший к власти новых людей – энергичных и талантливых самородков из народа, позволивший России, пусть и под новым именем – СССР, стать ещё мощнее и крепче. И наконец, митрополит Русской православной церкви Вениамин (Федченков) (1880–1961), первоначально выступивший против Революции на стороне Врангеля, в конце жизни писал: «После недоразумений не случайно сотрудничество Церкви с Советским Союзом, а искренне… Предыдущий строй рухнул, потому что он внутренне изжился в своём правящем классе… И это было прямым счастьем для России, иначе гниение продолжалось бы и дальше, и глубже, ко вреду народа… На место отживших классов пришёл сам народ в своей неиспользованной ещё, нерастраченной силе… Лишь Советская власть смогла навести порядок в стране и провести её дальше».
Итак, оказывается, как бы парадоксально это ни звучало, можно быть православным консерватором или демократом-либералом и признавать значимость Октябрьской Революции, хотя при этом и не разделять взгляды тех, кто её возглавил, то есть большевиков. Выходит, действительно, день 7 ноября есть всенародный праздник россиян и всех народов постсоветского пространства, независимо от политических убеждений тех или иных людей.
Почему же сегодня мы не слышим таких разум-ных, взвешенных оценок Октябрьской Революции со стороны некоммунистов? Почему наши либералы проклинают Революцию, отменившую сословные ограничения и дискриминацию по национальному признаку, и вздыхают о «душках-дворянах» и «России, которую мы потеряли», тем самым попирая саму доктрину демократии и здравый смысл? Почему наши патриоты из разряда монархистов истошно кричат о «злых инородцах-большевиках» и «прекрасных, белых героях», в то время как большевики объединили Россию, начавшую распадаться после Февральского переворота, а «белые армии», как сказал о них Черчилль, хотели они того или нет, воевали не за русские, а за английские интересы? Почему, наконец, православные фундаменталисты забывают о великих словах митрополита Вениамина, патриарха Алексия Первого и видят в большевиках лишь исчадий зла и предлагают поскорее забыть и избыть «кошмар большевизма»?
Что касается наших власть имущих либералов, то тут все ясно. Невзирая на то, как они себя называют – либеральными консерваторами, центристами или радикальными либералами и демократами, они были и остаются лишь чиновниками, у которых нет убеждений, а есть интересы. Действительно, наши «реформаторы» – это ведь не революционеры и диссиденты, рисковавшие своими жизнями за идею, как в той же Франции, это перевертыши и лицемеры из партаппарата…
И сегодня их интересы по сущности своей противоречат интересам тех, для кого Октябрьская Революция – праздник. Они ведь представители компрадорской элиты, которые находятся в прямой зависимости от иностранных государств – от стран Европы и США – и которые живут тем, что помогают Западу выкачивать наши национальные богатства. В этом они родные братья подобных же компрадорских режимов в Латинской Америке и в Африке. Это наши доморощенные Батисты, Самосы и Пиночеты. Естественно, им ненавистна Революция, потому что она была социалистической, то есть реализовывала принцип социальной справедливости, пресекала слишком уж откровенный отрыв в уровне благосостояния власти от народа и мешала таким, как они, цинично обогащаться. Естественно, им ненавистна Революция, потому что она была антизападной и, значит, была направлена против их нынешних хозяев – европейского и американского капитала, живущего за счёт эксплуатации всей планеты. Естественно, им ненавистна Революция, потому что она была модернистской, наращивала у России собственные индустриальные «мускулы», делая её ещё более независимой от Запада и вызывая тем самым ещё лютейшую его ненависть.
С ними все понятно. А что же другие – простые российские люди – православные, мусульмане, атеисты, русские, татары, евреи, те, кому Великая Революция дала свободу, равные права, вытащила из подвальных нор и деревенских хибар, а то и из юрты или из-за черты оседлости, открыла двери университетов, а они теперь клянут её на чём свет стоит? А ими владеет страсть. Они не могут простить Революции её эксцессы, её тёмные стороны, которые могли затронуть и их лично, и их семьи… «Большое видится на расстоянье…» – сказал великий русский поэт Есенин. Чтоб увидеть Революцию во всей её величественности, многогранности, диалектичности, нужно время. Французы тоже проклинали якобинцев и Наполеона, запрещали празднование 14 июля и «Марсельезу», называли Наполеона, этого баловня Революции и её душителя, «Французского Сталина» корсиканским чудовищем, кровавым тираном… И что же? Прошло время, умерли поколения, которых непосредственно задел огонь революционного пожара, всё стало Историей. И Революцию признали в её величии и либералы, и консерваторы, и католики, и протестанты. К гробнице Наполеона в Доме Инвалидов приходят офицеры с благоговейными лицами, над муниципалитетами развевается революционный трёхцветный флаг…
Пройдёт время – и то же самое будет и с Великой Российской Революцией 1917 года. Когда Ленин и Сталин станут Историей, с ними смирятся все, независимо от политических идеалов, они превратятся в двоих из длинной череды национальных героев наряду с Вещим Олегом, Владимиром Крестителем, Александром Невским, Петром Великим. И так же, как сейчас никто не вспоминает, что славные языческие князья Руси были гонителями христианства и что Пётр при строительстве одного Петербурга сгубил триста тысяч человек, а вспоминают лишь княжеский щит на вратах Царьграда и мощь петровского флота, также мало кому придёт в голову при упоминании большевиков говорить об антирелигиозной кампании 1920-х – 1930-х и терроре 1937 года, а будут говорить об индустриальной эстетике Днепрогэса и Магнитки, и о Великой Победе 1945-го.
Но для того, чтобы это всё произошло, нужно, чтобы сохранилась сама Россия как самостоятельное, сильное, самобытное государство…
Существует не один, а два праздника победы Советского Союза в Великой Отечественной войне. Первый праздник – тихий, непубличный, семейный. Во время него потомки вспоминают своих родных – отцов, дедов, прадедов, погибших в сражениях этой войны. Трудно найти в России, да и других республиках бывшего СССР семью, в чьей родословной нет родных, не вернувшихся с фронта, или погибших в нацистских концлагерях, или умерших в оккупации, или не выдержавших тягот тогдашней жизни советского тыла. Память о них передаётся из поколения в поколение, дети погибших солдат и офицеров хранят их пожелтевшие от времени фотографии и письма, показывают их своим детям и внукам, рассказывают о своих отцах. Есть и семьи, которым посчастливилось: их фронтовики вернулись домой, стали счастливыми дедами, сами передали внукам память о войне.
Это – стихийно сложившийся в СССР ещё один день поминовения, сближающий родственников, парадоксально, в условиях государственного атеизма, отчасти возродивший культ рода. В этот день все потомки солдата той войны собираются вместе, посещают кладбища, выпивают в память о нём традиционные «сто грамм», дома делятся воспоминаниями.
Второй День Победы – это государственный праздник, предполагающий парады, ритуалы, такие как почётный караул, салют, официальные поздравления ветеранов, и, конечно, освобождение от труда и народные гуляния. В этот день выступают с речами первые лица государства, по телевизору показывают парад, фильмы о войне, и в то же время на улицы выходят ветераны, встречаются с однополчанами, их поздравляют дети, просто незнакомые люди. Пожалуй, это один из немногих праздников, который одинаково искренне отмечали и до сих пор отмечают и государство, и народ, поскольку войска «объединенной Европы», каковой тогда был нацистский рейх, в 1941 году несли в конечном итоге смерть и советскому государству, и значительной части народов СССР. Именно по-этому иногда трудно провести границу между Днем Победы как государственным и как семейным праздником…
Однако День Победы как государственный праздник, конечно, предполагает некое идеологическое наполнение. Советское, а затем и российское государство регулярно вырабатывало и вырабатывает определённое понимание исторического значения Великой Отечественной войны, которое входит в учебники истории, пропагандируется через СМИ, произведения искусства (литература, живопись, скульптура, театр, кино) и составляет «фундамент» ритуалов празднования Победы. В основе своей эта идеология отражает объективную истину – об империалистическом, антисоветском, антиславянском и антисемитском характере агрессии Третьего рейха, о преступлениях гитлеровцев на оккупированных советских территориях, о национально-освободительном характере войны, но в зависимости от политической конъюнктуры в этой картинке на первый план выступают одни детали, а другие отодвигаются на второй план, и именно в этом и состоит «идеологическое искажение». Вопреки распространённому мнению, обличающему идеологию как ложь, следует заметить, что если это и ложь, то часто – ложь во спасение. Если благодаря идеологии удается затушевать назревающие внутренние конфликты, погасить антиобщественные страсти и направить устремления и помыслы людей в полезном для всех направлении, то что ж в этом плохого.
За советские и постсоветские годы было несколько идеологий Великой Победы. Первую предложил в 1945 году сам руководитель победившего государства Иосиф Сталин. В своём обращении к советскому народу от 9 мая 1945 года он заявил: «Вековая борьба славянских народов за своё существование и свою независимость окончилась победой над немецкими захватчиками и немецкой тиранией». Причём это не случайная оговорка, известно, что за несколько месяцев до этого, в марте 1945 года, Сталин, приветствуя в Кремле президента Чехословакии Бенеша, также сказал: «И первая, и вторая мировые войны развернулись и шли на спинах славянских народов. Чтобы немцам не дать подняться и затеять новую войну, нужен союз славянских народов».
Таким образом, Сталин предложил рассматривать Великую Отечественную войну как звено в цепи войн германского империализма против славянства, а победу советского народа в ней – как окончательное освобождение славян от опасности с Запада. При этом другим народам СССР отводилась роль помощников славян, составляющих ядро советского общества и государства (вспомним, что в 1943 году по инициативе Сталина был принят и новый гимн страны, в котором не было ни одного упоминания о коммунизме, зато были слова о том, что Союз свободных республик «сплотила навеки Великая Русь»).
Это вписывалось в общий прославянский и панславистский характер политики Сталина в 1940-х годах. В разделе сфер мирового влияния между державами-победителями, который подспудно начался уже в конце войны, Сталин твёрдо встал на позиции включения в советскую зону влияния западнославянских (Польша, Чехословакия) и южнославянских (Болгария, Югославия) государств, пожертвовав ради этого, например, Грецией, где к власти уже были готовы прийти коммунисты. Историкам известно, что в 1940-х годах Сталин прямо планировал и создание панславистского конфедеративного образования – Славянского союзного конфедеративного государства в составе СССР, Польши, Болгарии и Югославии (причём, по некоторым сведениям, Украина и Белоруссия должны были войти в него в качестве отдельных членов)[37]. В 1946 году эта идея была поддержана на VI Всеславянском конгрессе в Белграде, где её приветствовал Иосиф Тито. В качестве столицы федерации предлагали Москву, Минск, Варшаву или Белград.
Идеологическое обеспечение этого проекта осуществлял Славянский комитет СССР, созданный в 1947 году на базе учреждённого в 1941 году Всеславянского комитета. В него входили военачальники (Толбухин, Ковпак, Колас), государственные деятели (Греков, Вознесенский), деятели культуры (Асафьев, Александровская) и митрополит Крутицкий и Коломенский Николай (Ярушевич). Комитет имел обширные связи по всему миру, издавал журнал «Славяне», готовил и проводил юбилеи видных деятелей славянской истории – Мицкевича, Ботева, Сметаны.
Итак, с 1945-го по 1948 год праздник Победы входил как неотъемлемый элемент в утверждавшуюся в СССР коммунистически-панславистскую идеологию, сторонником которой был сам глава советского государства И. В. Сталин. В таком случае нетрудно объяснить фактическую отмену этого праздника в 1948 году (когда он стал рабочим днем и на государственном уровне стал отмечаться очень скромно). По этому поводу существует множество инсинуаций. Ехидно замечают, что Сталин пошёл на это, якобы испугавшись фронтовиков, которые, побывав в Европе, дескать, стали сомневаться в тезисах советской пропаганды о «загнивании капитализма». Но если б это было так, то опасаться «прозревших фронтовиков» стоило с самого начала, когда их память о европейском походе была ещё свежа, а не через три года после этого. На самом деле всё гораздо проще: в 1948 году произошёл разрыв между Советским Союзом и социалистической Юго-славией, что стало началом конца панславистского проекта Сталина (конец его наступил после смерти Сталина, когда Маленков, а затем Хрущёв свернули панславистские инициативы СССР, а в 1962 году был закрыт и Славянский комитет, причём с формулировкой «за пропаганду национальной исключительности» и «за низкопоклонство перед культом личности»). Поведение титовской Югославии стало ударом и по идеологии «коммунистического панславизма». Кризис этой идеологии привел к кризису идеологического наполнения праздника Победы. Если 9 мая 1945 года – это не день окончания вековой борьбы славянства против германского империализма, то как же трактовать победу СССР в Великой Отечественной войне? Интерпретировать её в рамках официальной идеологии марксизма-ленинизма было нелегко: ведь на стороне СССР воевали и страны буржуазного Запада – Великобритания, США и Франция в лице «Сражающейся Франции» де Голля. Советский агитпроп оказался в ситуации «когнитивного диссонанса», в связи с чем государство фактически отказалось от празднования Победы на официальном уровне.
Общегосударственный праздник Победы был возрожден в 1965 году, уже в правление Брежнева, и сразу же приобрёл очень широкий размах. Он снова становится выходным днем. Возникает традиция проведения военных парадов в юбилейные «круглые» даты (1965-й, 1975-й, 1985-й). В 1960-е складываются все основные ритуалы гражданского почитания Победы – от караула перед Вечным Огнем до возложения цветов к могиле Неизвестному Солдату. Однако идеологическое наполнение праздника стало совершенно иным.
В конце 1950-х Советский Союз вступил в эпоху «разрядки международной напряжённости» (начало которой, как считают, положил знаменитый визит Н. С. Хрущёва в США в 1959-м). Рухнул «железный занавес», который разделял СССР и Запад, и между этими двумя мировыми «центрами силы» началось сотрудничество в самых разнообразных формах – от культурного до экономического. Достигнутый ядерный паритет сделал на некоторое время бессмысленным военный конфликт и обеспечил базу для мирного сосуществования. Более того, именно в эту эпоху Советский Союз включился в систему мировой экономики: через системы нефтепроводов и газопроводов, построенных в конце 1960-х, в Западную Европу потекли уральская нефть и уренгойский газ. Конечно, геополитическое противостояние и информационная «холодная война» не закончились, но их эскалация стала для Запада экономически невыгодной. Пиком разрядки было подписание в 1972 году между СССР и США договора об ограничении систем противоракетной обороны (ПРО).
В области идеологии в СССР также произошли серьёзные сдвиги. Хотя тезисы о неизбежности краха капитализма в советской пропаганде остались, но стали звучать глуше, и всё громче зазвучали другие положения – о мирном сосуществовании двух систем, прогрессивности борьбы за демократию и т. д. Советское руководство даже подписало в 1975 году заключительный акт Хельсинкского Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе. Там все страны Европы (кроме Албании) и Советский Союз заявляли о принципе нерушимости границ, уважении суверенитета и «своеобразия» друг друга, невмешательстве во внутренние дела друг друга и об отказе от применения силы и угрозы силы, а также о приверженности принципам права наций на само-определение и демократических прав и свобод человека (а именно свободы мысли, совести, религии и убеждений). Многие сейчас заявляют, что согласие СССР на параграф о правах человека было политической уловкой и формальностью, но сам факт такого подписания говорит о том, что права человека в СССР перестали восприниматься как «буржуазный гуманизм», вошли в список демократических ценностей, пусть хоть на словах признаваемых государственной пропагандой.
Изменилось и официальное понимание Победы. Теперь её следовало рассматривать как общую победу «всех прогрессивных сил» – и СССР, и Запада – над «чумой ХХ века» – фашизмом. При этом «фашизм» (под которым подразумевали преимущественно национал-социализм) стал абстрактным злом, которое уже не связывалось с германской политической традицией, как это было в конце 1940-х – начале 1950-х. Именно тогда из понятия «фашизм» практически вымылось всё конкретное политологическое содержание, и оно стало обозначать просто варварство, культ грубой силы, садизм и жестокость ради жестокости. В результате вскоре оно стало удобным идеологическим ругательством, которое принято швырять в своего политического оппонента, независимо от его взглядов.
Переформатирование Победы из славянской в интернациональную сопровождалось стремлением преуменьшить масштабы коллаборационизма в Западной Европе, скрыть участие в гитлеровском «Drang nach Osten» многих нынешних союзников из «социалистического лагеря». Советским людям много и настойчиво со страниц газет, журналов, книг, с экранов телевизоров рассказывали о французской авиадивизии «Нормандия-Неман», которая воевала в составе советской 1-й воздушной армии Западного фронта под Курском и в которую входили 72 французских добровольца. О ней даже был снят фильм, ставший в СССР популярным. Но ничего не говорили, например, о 33-й гренадерской дивизии СС «Шарлемань» («Карл Великий»), также состоявшей из французских добровольцев, но воевавшей в составе немецкой группы армий «Висла» в Восточной Европе и Германии. Её численность составляла более 7000 человек, то есть в 100 раз больше численности «Нормандии-Неман».
Советские массовые учебники истории также стыдливо умалчивали о том, что такие страны – участницы Варшавского договора, как Болгария или Румыния, воевали во Второй мировой войне на стороне гитлеровской Германии (правда, Болгария не объявила войну СССР и ограничилась размещением на своей территории немецких войск и участием в агрессии против Югославии, а вот Румыния участвовала во вторжении Германии в СССР, 4-я румынская армия под командованием Николае Чуперкэ штурмовала Одессу, которая после падения превратилась в столицу одной из зон румынской оккупации – «Транснистрии», включавшей в себя часть Украины и Молдавии). Да и в социалистической Германии – ГДР процесс денацификации проходил мягче, чем в её капиталистической сестре – ФРГ, победа над нацизмом воспринималась как общая победа армий стран-союзников и подпольщиков европейского Сопротивления, в том числе и немецкого Сопротивления.
Чрезвычайно широкий масштаб гражданского почитания Победы, несравнимый даже с тем, что был при Сталине в 1945–1947 годах и в странах антигитлеровской коалиции, был предопределён не только живой памятью о страданиях народа в войну, но и идеологией разрядки и «борьбы за мир во всём мире», логика которой требовала неустанно показывать ужасы прошедшей войны, дабы предотвратить следующую. Впоследствии эта антивоенная пропаганда сыграла с СССР «злую шутку»: проводимые в 1980-е годы соцопросы свидетельствовали, что в США, где не было такой массированной антивоенной кампании на государственном уровне, значительное количество населения в то время поддержали бы правительство, начавшее войну с СССР, если бы этого требовала национальная безопасность; в СССР картина была иной, значительное количество советских граждан готовы были на что угодно, лишь бы не началась новая война. Будущее показало, что они готовы были смириться даже с распадом своей страны.
Отдельно следует сказать о трактовке Холокоста. Конечно, в СССР эпохи «застоя» не скрывали фактов уничтожения гитлеровцами еврейского населения оккупированных территорий, но и упор на этом, как в странах Запада, не делали. Слово «Холокост» советским людям было неизвестно и в праздничной государственной риторике не использовалось, они его услышали только после перестройки. Трагедия еврейского народа преподносилась как часть трагедии всех народов, оказавшихся под сапогом гитлеровцев. Агитпроп изображал события тех лет так, будто Гитлер и его приспешники с одинаковой жестокостью относились и к евреям, и к славянам, что, конечно, было искажением исторической правды, ведь евреям грозило именно полное уничтожение, в отличие от русских или поляков, которых нацисты намеревались частично уничтожить, частично поработить, и, тем более, украинцев, которым предоставлялись даже некоторые преференции в составе оккупированных восточных областей рейха (впрочем, Запад и особенно США тоже не отличался приверженностью исторической правде, замалчивая гитлеровские преследования славян).
Этот аспект советской идеологии становится объяснимым, если мы вспомним, что именно на 1960-е – 1970-е годы пришелся апофеоз борьбы советских евреев за право свободного выезда за рубеж, в страны капитализма, и, прежде всего, в Израиль. Государство в условиях этого противостояния не было заинтересовано в подчёркивании страданий именно еврейского населения СССР в годы ВОВ; это дало бы право евреям претендовать на особые привилегии.
Кроме того, признание Холокоста шло вразрез с нежеланием руководства брежневского СССР делить население СССР по национальному признаку, дабы избежать межнациональных проблем. В это время происходит тихий отказ от панславистского и русского коммунизма, который в последние годы жизни пытался превратить в политику Советского Союза Сталин. Идеологическим обоснованием этого отказа служит усиление интернационализма и критика культа национальной исключительности (вспомним, что именно с такой формулировкой закрыли Славянский комитет СССР).
Такой была идеология Победы брежневской эпохи. И в ту же самую эпоху в диссидентском полуподполье начинается переосмысление этого исторического события, результат которого предстанет в более или менее завершённом виде уже после «перестройки».
Диссиденты были заинтересованы в том, чтоб представить историю СССР как историю глухого непрекращающегося сопротивления «угнетённого народа» «большевистской тирании». Такая идео-логическая картинка была зеркальным отражением картины официальной пропаганды, которая рисовала почти единодушное одобрение любых решений партии и государства всем советским народом, ну разве что за исключением кучки врагов, отщепенцев и предателей. Действительность, как это всегда бывает, не укладывалась в чёрно-белый штамп. Конечно, на всех этапах эволюции советского государства и общества имелись недовольные и даже политически оформленные оппозиционные группы – от партийных оппозиционеров 1920-х до диссидентов 1960-х – 1980-х. Конечно, такие крутые повороты социального устройства, как индустриализация или коллективизация, встречали в народе и раздражение, и кое-где сопротивление. Однако в целом советский строй был вполне легитимен, то есть поддерживался подавляющим большинством граждан (хотя определёнными социальными слоями и с оговорками), иначе бы он не выстоял столько времени в тяжелейших условиях. Но, увы, большинство диссидентов интересовала не «холодная» историческая правда (что, впрочем, не исключает того, что у них были благие намерения), а опровержение тезисов пропаганды, шельмование и переворачивание всего, что говорил официальный агитпроп. Поддавшись этой объяснимой в их ситуации страсти, постепенно они подошли и к специфическому переосмыслению победы СССР в ВОВ.
Концепция, которая рождалась в идеологической диссидентской лаборатории и окончательно оформилась в перестройку, сводится к восприятию войны гитлеровской Германии и СССР как «второй гражданской». Роль внутренней антибольшевистской силы отводилась коллаборационистским формированиям вроде КОНР и РОА генерала-предателя Андрея Власова, а Германия рассматривалась как союзница российских «борцов с большевизмом», инициировавшая своим вторжением «гражданское противостояние», впрочем, союзница неверная и коварная, обманувшая «антибольшевистские силы» и преследовавшая свои корыстные интересы. Точно так же оценивались и правительства стран антигитлеровской коалиции, выдававшие СССР остатки власовских формирований – как «предателей дела борьбы с большевизмом». Естественно, всё это сопровождалось реабилитацией Власова и других коллаборационистов, попыткой представить их как «истинных патриотов», боровшихся против «тоталитарного сталинского режима» и за «свободу Родины», а вовсе не против своего народа и за интересы германского рейха.
Ничего нового в этой концепции не было. Она полностью повторяла версию событий, которая предлагалась геббельсовской пропагандой и самими коллаборационистами. «Не является ли большевизм и, в частности, Сталин главным врагом русского народа? Не есть ли первая и святая обязанность каждого честного русского человека стать на борьбу против Сталина и его клики?..» – говорилось в листовке «Почему я стал на путь борьбы с большевизмом?», подписанной именем генерала Власова (написана она была, скорее всего, коллаборационистским журналистом Мелентием Зыковым), которую немцы разбрасывали над советскими позициями в 1942-м. Впоследствии эта концепция получила распространение в русской эмиграции (мало кто знает, что значительная часть русских эмигрантов поддерживали Гитлера и даже участвовали в войне на стороне Германии, один Русский корпус в Югославии, который был подразделением вермахта, насчитывал около 17 000 бывших солдат и офицеров белых армий, представителей эмигрантской молодёжи и советских военнопленных). Русская православная церковь за рубежом в отличие от внутрироссийской РПЦ тоже всегда относилась к Власову, власовцам и вообще русским коллаборационистам как к «героям борьбы с большевизмом». И неудивительно – ведь в числе её иерархов были те, кто сам участвовал в коллаборационистском движении, как, например, Никон, епископ Флоридский (в миру – Николай Павлович Рклицкий), который в годы войны был полковым священником того же Русского корпуса.
Немало сделал для реабилитации власовцев в общественном сознании россиян такой известнейший диссидентский писатель, как Александр Солженицын. В его «Архипелаге ГУЛаг», который на Западе был издан огромными тиражами, транслировался по радиоголосам на территорию СССР, а внутри СССР активно распространялся в самиздате, есть часть, посвященная бывшим власовцам, оказавшимся после войны в советских лагерях. Солженицын пишет о них с нескрываемой жалостью и даже пониманием: «…Им не оставлено было выбора. Им нельзя было драться иначе. Им не оставлено было выхода биться как-нибудь побережливее к себе… во власовские отряды вермахта их могла привести только последняя крайность, только запредельное отчаяние, только неутолимая ненависть к советскому режиму, только презрение к собственной сохранности». Солженицын с восхищением приписывал власовцам некую «отчаянную храбрость» и изображал их жертвами политических обстоятельств и лживой немецкой пропаганды, при этом явно сочувствуя их ненависти к советской власти и готовности бороться против неё. Не изменил Солженицын своё мнение и когда оказался на Западе и получил возможность ознакомиться с архивами, где хранилась коллаборационистская литература, программы власовского и подобных движений, из которых было ясно, что власовцы откровенно клялись в верности Адольфу Гитлеру, разделяли основные положения нацистской пропаганды, в том числе и её антисемитскую составляющую.
После перестройки и падения СССР в постсоветской России те же идеи стали высказываться в ещё более четкой и заострённой форме. Власовцев стали представлять как «третью силу», якобы боровшуюся и против Сталина, и против Гитлера. При этом коллаборационизм выдавался за массовое явление, причиной которого был «протест русского народа против большевиков», раздавались голоса о том, что не случайно 1 миллион 200 тысяч русских перешли на сторону немцев в ходе войны 1941–1945 годов. Но такие интерпретации противоречили исторической истине. Современный историк-монархист Пётр Мультатули, которого уж точно не заподозришь в симпатиях к коммунизму, отмечает, что перед нами манипуляции цифрами[38]. В действительности из 1 миллиона 200 000 советских граждан, ставших коллаборационистами, большинство составляли прибалтийские (290 000) и западноукраинские (250 000) коллаборационисты. Собственно, русских или великороссов было чуть более 310 000 из 99 миллионов (именно столько русских жило в РСФСР по данным переписи 1939 года). При этом большинство из этих трёхсот тысяч даже оружие в руки не брали, поскольку были на должностях «хиви» (Hilfswilliger), то есть «добровольных помощников», фактически – подсобного персонала (водители, рабочие, переводчики). Да и среди воевавших идейных борцов с большевизмом было немного, значительная часть – люди, сломленные пленом, видевшие в службе немцам возможность избежать голодной смерти в лагере, запутавшиеся, поверившие пропаганде. Конечно, и в советском стане были люди, по разным причинам таившие обиды на советскую власть, но когда они видели, что немцы предуготовили России и русским, они понимали, что сотрудничать с ними немыслимо. Поэтому подавляющее большинство русских, да и других народов СССР, встали на борьбу с гитлеровскими агрессорами. Даже среди прибалтов воевавших на стороне Красной армии было больше, чем коллаборационистов: 200 000 прибалтов воевали в составе Красной армии и лишь 100 000 – в составе вермахта (хотя в этом случае цифры были сопоставимые, а если учитывать «хиви», то коллаборационистов среди прибалтов было больше).
Интересно, что среди сторонников реабилитации власовцев были высокопоставленные чиновники новой России, например, бывший мэр Москвы Гавриил Попов, который до этого был одним из лидеров Межрегиональной депутатской группы в парламенте перестроечного СССР, к которой был близок и Борис Ельцин. Перед глазами у фальсификаторов Победы были примеры других постсоветских республик, прежде всего, государств Балтии и Украины, где коллаборационисты 1940-х были объявлены героями борьбы за национальную независимость и чествовались на официальном уровне.
Однако большинство в руководстве новой России справедливо посчитало, что такая трактовка нашей Победы, хотя и очень соблазнительная с точки зрения антисоветской пропаганды, всё же не будет принята населением России, которое за редчайшими исключениями отождествляет себя с потомками солдат и офицеров Красной армии, а не русских формирований вермахта. Кроме того, им было очевидно, что реабилитация нацистов, пусть и не немецких, а «своих собственных», которую Запад легко прощает Прибалтике и Украине, никогда не будет прощена России. В итоге государственной идеологией Победы в РФ стал смягчённый вариант, средний между брежневской и солженицынской идеологемами. Суть его проста: война 1941–1945 годов была подлинно отечественной, войной за национальную независимость России, против жестокого врага, стремившегося поработить, а то и уничтожить народы СССР и России, но победило в ней не государство СССР, а народ, причём вопреки «бездарному преступному большевистскому руководству» и непосредственно Сталину. Появилось много киноподелок, вроде «Штрафбата», после просмотра которых становилось непонятно, кто бо́льшие враги героев антигитлеровского сопротивления: «культурные и вежливые европейцы» в эсэсовских мундирах (именно так изображают гитлеровцев новые фильмы про войну) или пьяные, разнузданные, садистически жестокие офицеры СМЕРШ и НКВД, похожие в исполнении наших «мастеров искусств» на «братков» девяностых? В торжественный текст, который транслировался по ТВ перед минутой молчания 9 мая, включили предложения о сталинских лагерях. Сам Дмитрий Медведев, который был тогда президентом РФ, откровенно заявлял, что праздник Победы следует отделить от образа Сталина, потому что победили мы якобы вопреки Сталину. В год 65-летия Победы, реагируя на инициативу московских властей, намеревавшихся разместить к празднику на улицах Москвы наряду с портретами других советских военачальников портреты тогдашнего главнокомандующего И. В. Сталина, Медведев осудил это и заявил: «Великую Отечественную войну выиграл наш народ, не Сталин и даже не военачальники…»
Эта трактовка Победы господствовала в государственной пропаганде до 2014 года. После 2014-го и особенно – 2022-го она стала заметно меняться, возвращаться к советскому образцу (хотя Мавзолей Ленина драпировать 9 мая не перестают). Хочется надеяться, что всё же диссидентские фальсификации будут забыты и историческая правда восторжествует.
Душа русского народа была сформирована православной церковью, она получила чисто религиозную формацию. И эта религиозная формация сохранилась и до нашего времени, до русских нигилистов и коммунистов.
Н. А. Бердяев
Уже более тридцати лет дискутируется вопрос о выносе тела В. И. Ленина с Красной площади и о закрытии Мавзолея. Дискуссия разгорается в годовщины рождения и смерти вождя – 22 апреля и 21 января и переходит в вялотекущее состояние во всё остальное время. При этом сложился стереотип, что защищают нахождение Мавзолея с телом Ленина на Красной площади коммунисты, а выступают за вынос тела и уничтожение Мавзолея – антикоммунисты. Однако перед нами именно стереотип, который вызван тем, что термин «коммунисты» употребляется у нас некритически, без понимания его истинного смысла. Это видно хотя бы потому, что коммунистами у нас называют КПРФ, тогда как на самом деле это партия советского, точнее, сталинско-брежневского традиционализма, партия социально ориентированного русского великодержавия, но никак уж не коммунистическая партия в западном смысле этого слова. Вряд ли Маркс, если б он смог прочитать программу КПРФ, согласился бы с такими её тезисами, как поддержка русской культуры и церкви, борьба за национально-государственные интересы страны и за права аморфных «трудящихся», куда включены практически все и даже те, кто проходит в ведомстве марксизма по разряду «мелкой и средней буржуазии». Маркс считал государство сугубо классовым институтом, утверждал, что у пролетариев нет Отечества, и делал ставку исключительно на пролетариат.
Если подойти к вопросу непредвзято и без эмоций, то станет вполне очевидным, что как раз настоящие коммунисты-марксисты никак не могут выступать за сохранение в центре Москвы забальзамированного тела Ленина в силу специфики своего мировоззрения. Прежде всего, коммунисты-марксисты – принципиальные противники признания сколько-нибудь большого значения личности в истории. Они убеждены, что историю творят массы, которыми управляют социальные законы, а исторические личности – лишь выразители интересов масс (кстати, так считал и сам Ульянов-Ленин и упрекал тех, кто объявлял его великим гением в продвижении народнической теории героя и толпы). Далее, для коммуниста-марксиста, который убеждён, что никакого загробного существования нет и человек – лишь биосоциальная машина, нехарактерно внимание к мёртвому телу и к смерти как таковой. Человек для него важен и интересен, пока он живёт на земле, а когда он умрёт, тело его превращается в набор химических элементов, и потому само оно интереса не представляет. Бессмертие человека коммунист-марксист мыслит как память о нём у потомков и как долговечность результатов его деятельности, а вовсе не как сохранение его внешних телесных черт. Сама идея сохранения мёртвого тела человека долгие годы и, более того, выставление этого тела на общее обозрение должна казаться коммунисту-марксисту как носителю сциентистского и прогрессистского мировоззрения чудовищной и отвратительной, неким порождением «средневековья» и «мракобесия» (и, безусловно, самому Ленину она такой бы и показалась). И действительно, сегодняшние коммунисты-западники, объявляющие Зюганова реакционером, мракобесом и предателем левой идеи, вроде неотроцкиста Баранова, вполне спокойно отзываются об идее захоронения тела Ленина, заявляя в интернете, что для них важнее распространение ленинских идей, а не сохранение его мумии.
Неудивительно, что и ближайшие соратники Ленина – революционеры старой гвардии, «русские европейцы» до мозга костей – Троцкий, Бухарин, Каменев, наконец, Крупская были решительно против бальзамирования тела Ленина и сохранения его в Мавзолее. Почему же посмертная судьба атеиста и материалиста Ульянова-Ленина сложилась так странно и причудливо?
Мы должны не забывать, что большевики пришли к власти не в милой их сердцам «цивилизованной», «просвещённой» Европе, а в стране, где около 80 % процентов составляло крестьянство, которое представляло собой типичное сословие архаически-традиционного аграрного общества, сохранившееся в России до эпохи граммофонов и дирижаблей. Крестьянство не затронула вестернизация, проведённая Петром Первым и его преемниками, и совсем чуть-чуть затронули либеральные реформы Александра Второго. Уже в начале ХХ века крестьяне оставались вполне патриархальными типажами, продолжающими жить общинами и исповедующими особую фольклорную разновидность православия, которая, начиная с XVIII века, всё больше отличалась от церковного православия и приобретала черты «космического христианства», как характеризовал подобные аграрные восточноевропейские культы М. Элиаде. Его суть состояла в отождествлении природных стихий с персонажами Священной истории: Бога-Отца с небом, земли – с Богородицей, зерно и делаемый из него хлеб – с Христом. Это «крестьянское православие» представляло крестьянина как своеобразного жреца, осуществля-ющего священный брак между небом и землёй и обеспечивающего рождение Спасителя мира. Оно одухотворяло, наполняло глубинными сакральными смыслами весь быт крестьянина, все его действия: сельскохозяйственные работы, женитьбу, рождение детей, все предметы и существа, окружающие его и используемые им: плуг, одежду, избу, скотину. Важное место в этой религии, сросшейся с обыденной жизнью, играла вера в святого, народного царя, который прекращает беззакония чиновников и помещиков, дарует крестьянам землю и свободу, но который при этом обязательно должен пострадать и даже пройти через смерть, но умереть не по-настоящему, а как бы уснуть и пребывать во сне до того момента, когда он снова станет нужен народу (вспомним, про веру крестьян в особые царские знаки на теле Пугачёва или в пещерку на Волге, в которой до сих пор спит Степан Разин). В образе народного мужицкого царя проглядывались черты образа Христа, преломленного через призму крестьянского космистского мировоззрения.
Отождествление Ленина с этим образом – совершенно неожиданное для вождя русских коммунистов и даже неприятное ему – началось в среде русского простонародья ещё при его жизни. Уже в начале 1920-х годов в народе распространяются рассказы о том, что Ленин – спаситель и благодетель народа, что он защитник русских перед «злобными инородцами». Показательно, что во время Кронштадтского мятежа восставшие выбрасывали портреты Троцкого и других членов ЦК, но не трогали портреты Ленина. По-своему народом было истолковано и покушение на Ленина, которое к тому же совершила Фани Каплан, что вполне вписывалось в антисемитскую мифологию русских крестьян – как страдание, принятое Лениным за народ. Даже антиленинские настроения фольклор истолковывал через культ Ленина, сюда относятся рассказы о подмене «настоящего Ленина» подложным во время нахождения вождя большевиков за границей (подобные истории за три века до этого русские крестьяне рассказывали о Петре Первом).
Постепенно у простонародья образ Ленина замещает традиционные образы крестьянского православия: историки не раз отмечали, что уже в первой половине 1920-х годов в русских сёлах портреты Ленина вешали на стену как иконы, окружив полотенцами, этими портретами благословляли молодых. Отмечены были даже деревенские заговоры, в которых именем Ленина изгонялись хвори, в городе они печатались в сатирических журналах и воспринимались как курьёз, но, очевидно, перед нами очень значимый документ эпохи. Всё шире распространяется убеждение, что Ленин – бессмертен и что он не может умереть, которое в виде метафор проникает даже в городскую официальную литературу, надо ли говорить, что в деревне оно воспринималось буквально. Вообще в официальной пропагандистской литературе утверждается традиция, которая переносит на Ленина риторические обороты, характерные для церковной литературы и агиографии. Образ вождя разделяется на две ипостаси – живого, обычного и даже не лишённого недостатков, невысокого, плохо одетого человека с дефектом речи, и на Ленина – земное божество, которое одной волей своей изменяет пути исторического развития целых народов. Ленин уподобляется Моисею, выводящему пролетариат из египетского плена, Христу, прошедшему через Голгофу – ранение ради простого народа. Эти параллели не навязывались народу сверху, а наоборот, питались интенциями народного мировоззрения, исходили из среды самих рабочих и крестьян. К 1924 году сложился настоящий культ Ленина, имеющий два уровня – народный, где он сливался с народными верованиями в святого мужицкого царя-мученика и освободителя, и официальный, где он был подретуширован сциентизмом марксистской философии и идеологии. Это предопределило посмертную судьбу тела Ленина.
Первый исследователь культа Ленина Нина Тумаркина прямо заявляла, что на решение забальзамировать тело Ленина повлияла православная традиция, точнее, вера русского простонародья в нетленность тел святых. Теперь к этому добавляют, что было и влияние традиции временного бальзамирования тел российских императоров. Интересно заметить, что активными сторонниками бальзамирования были Красин и Луначарский, которые являлись известными теоретиками «богоискательства» – течения в русской социал-демократии (тоже, кстати, резко раскритикованного Лениным!), учившего, что для «отсталого» русского народа, находящегося в плену «религиозных предрассудков», необходимо преподносить учение марксизма под видом псевдорелигиозной, точнее, псевдохристианской доктрины. Красин и не скрывал того, что он сознательно создаёт культ Ленина как «нового Христа», сравнивая в своих статьях Мавзолей с Гробом Господним в Иерусалиме. Заметим также, что ещё одним сторонником бальзамирования тела Ленина был Сталин, который, в отличие от большевиков-западников, имел мощное религиозное чутьё и хорошо знал народ (он был чуть ли не единственным среди членов ЦК выходцем из простонародья, да ещё и получил религиозное образование в семинарии).
Впрочем, речь идёт не просто о сознательном «обмане во благо» (как его понимали большевики). Народная вера в бессмертие Ленина распространялась и на первых лиц партии, только она приняла у них наукообразную форму. Многие вожди и идеологи большевизма 1920-х годов были последователями учения Н. Ф. Федорова о всеобщем воскрешении и были убеждены, что при коммунизме бурно разовьётся наука и техника и будет придуман «научный способ» воскрешения умерших поколений (Маяковский в заключительной части поэмы «Про это» даже описывал мастерскую воскрешений коммунистического будущего). Первым среди воскресших, по их мнению, должен стать Ленин, для чего нужно сохранить его тело.
Что же касается простонародья, то в нём, начиная с 1924 года, циркулируют истории о том, что Ленин не умер, а спит в Мавзолее (или нарочно притворился мёртвым) и ждет назначенного часа, когда он вернётся к народу. Даже в 1930-х годах отмечаются в крестьянском фольклоре легенды о Ленине, вышедшем из Мавзолея для того, что разгромить «злых инородцев-коммунистов», учинивших коллективизацию. Сегодня принято говорить, что все эти сказки и стихи были псевдофольклором – стилизациями, выполненными профессиональными писателями по заказу партии, но в действительности в их основе лежали настоящие народные истории, конечно, литературно обработанные.
В 1930-е годы происходит массовое переселение крестьян в города. Русский народ из народа крестьянского становится народом рабочих, инженерно-технической интеллигенции, учителей и учёных. Но эти городские русские, русский советский народ, были наследниками традиционного русского крестьянства и бессознательно переносили в города и их образ жизни, и их образ мысли, которые накладывались на социальные и идеологические формы городской модернистской цивилизации. С. Г. Кара-Мурза хорошо показал в «Советской цивилизации», что советские заводы и фабрики были наследниками крестьянской общины. То же произошло и с культом Ленина, который стал неотъемлемой частью жизни советских людей. Это был действительно культ, который имел собственные обряды (клятвы Ленину, изучение его трудов, возрастная инициация – вступление в пионеры и в комсомольцы, связанная с поклонением Ленину). Важную часть в этом культе играло паломничество к Мавзолею Ленина, которое, кстати, как правило, было добровольным и свидетельствовало о личном «коммунистическом благочестии».
Несмотря на внешний и даже довольно агрессивный атеизм, в советских людях жила настоящая живая вера в то, что Ленин не вполне умер и что он своими «благотворными энергиями» управляет созданным им государством даже из гроба. Совершенно не случайно возникла традиция в праздничные дни (7 ноября и 1 мая) руководителям государства и партии всходить на Мавзолей и приветствовать оттуда народ. Праздник есть переход из профанного обычного времени во время сакральное, мифологическое (недаром праздник предполагает праздность – освобождение от труда, который есть проклятие Божье, наложенное на людей за грехопадение и лежащее на человечестве вплоть до конца истории и наступления царства Божьего, где закон обязательного труда падёт, собственно, праздник и есть предчувствие будущего нового эона и такое поведение, будто он уже наступил). В православной империи ромеев считалось, что в праздник империей управляет не император, а её истинный глава – Иисус Христос. В связи с этим во дворце императора стоял специальный трон для Христа, на котором всегда лежало Евангелие, в праздничные дни придворные обращались к этому трону. Обычай восхождения глав государства и партии на Мавзолей в праздничные дни представлял собой своего рода отображение этого обычая, земные правители превращались как бы в медиумов, через которых вещал и правил настоящий и единственный легитимный сам по себе «советский царь» – Ленин.
Как видим, и после того как на смену русскому традиционному крестьянству пришел его наследник – русский советский народ, также живущий общинами, но не крестьянскими, поземельными, а городскими, фабричными, заводскими, институтскими, образ Ленина сохраняет черты народного «космического Христа» и остаётся центром экзистенциального, духовного мира этого народа. Он вбирает в себя острое чувствование мирового зла, страстное стремление к справедливости, веру в святость, в добро и в благой исход истории, характерные для русских всегда, и в том числе и на том этапе их истории, когда они стали народом урбанистическим, «цивильным». Именно поэтому агрессивная антиленинская пропаганда 1990-х годов обернулась тяжелейшим ударом по народной нравственности. Большинство русских советских простых людей, для которых Ленин был вовсе не исторической фигурой с противоречивыми взглядами, не живым, ошибавшимся, грешным человеком, а сверхчеловеческим Спасителем – борцом с мировым злом, очернение образа Ленина восприняло как крушение всего святого и доброго. А поскольку в их мире не осталось ничего доброго и святого, то они и скатились в глубочайший моральный релятивизм, решив, что теперь можно всё – и подличать, и красть, и предавать Родину…
После всего сказанного, думаем, взгляд на архитектурное сооружение на Красной площади, содержащее бальзамированное тело В. И. Ульянова-Ленина, не может не измениться. Кажется, теперь должно быть ясно, что Мавзолей – вовсе не памятник реальному Ленину как деятелю российской и международной социал-демократии конца XIX – начала ХХ века (хотя я согласен с Николаем Устряловым, что и этот Ленин – основатель советской государственности достоин гражданского почитания – как человек, под чьим руководством была отражена иностранная интервенция, предотвращено превращение России в полуколонию Запада и фактически собрана империя, только под другим названием и другим флагом). Считать, что мавзолей – памятник ему, европейскому социал-демократу Владимиру Ульянову – это значит не понимать ничего ни в метафизике, ни в политике. Ведь, очевидно, что Мавзолей как символ густо пронизан религиозными, хотя и не вполне христианскими интуициями и энергетикой народного стихийного монархизма. Мавзолей на Красной площади – памятник русской вере в справедливость, в настоящего царя-Христа, а значит, памятник русскому традиционному крестьянству и его правопреемнику русскому советскому народу, в общественном сознании которого европейский социал-демократ превратился в народного святого царя. Это народ наших отцов и дедов, в определённой мере это до сих пор и наш народ. Можно говорить о том, что этот народ в чём-то и ошибался, но вычеркивать его из истории, уничтожая его святыни (независимо от того, верим мы в них или нет), убеждён, и вправду кощунственно.
Современная официальная пропаганда в России, да и в других республиках бывшего СССР, внушает молодым людям, что Советский Союз был отсталой страной с «ненормальной» плановой экономикой, которая была причиной чудовищного дефицита, примитивизма техники и ужасающей бытовой неустроенности. Отрицать тот факт, что именно СССР запустил в космос первый искусственный спутник Земли, первый пилотируемый космический корабль они, конечно, не могут (поэтому стараются об этом помалкивать). Зато разговоры о том, что только капитализм настолько эффективен, что подарил простым людям интернет, персональные компьютеры, сотовые телефоны и 3D-кино, мы слышим постоянно. Слушают их молодые россияне, украинцы, белорусы, казахи, киргизы, которые СССР в силу возраста не видели, зато антисоветской пропаганды хлебнули полной мерой ещё со школьной скамьи – и верят. Особенно россияне, ведь с самых высоких трибун у нас утверждают, что в Советском Союзе «только галоши умели делать». Скажешь им, что в СССР были и компьютеры, и мобильные телефоны, и 3D-кино – пожалуй, пальцем у виска покрутят и загогочут. А ведь это совершеннейшая правда.
СССР был одной из самых передовых стран мира. Страна владела многими новейшими технологиями, которые тогда ещё и не мечтали использовать на Западе. Конечно, здесь нужно сделать скидку на особенности экономического и политического строя СССР. Достижения эти были, но они применялись не так и не там, как на капиталистическом Западе. Помимо этого, разумеется, СССР не мог быть силен во всём: в каких-то областях он опережал Запад, в каких-то – Запад опережал его. Но это уже, как говорится, частности, не отменя-ющие правоты нашего общего утверждения.
И если бы наша страна преодолела тот кризис, в котором она оказалась в 1980-х (а это бы могло случиться, если бы тогдашние наши руководители думали не о личном обогащении в условиях капитализма, а об усовершенствовании социализма для блага всех граждан), были бы у нас все эти финтифлюшки прогресса, на которые так падка молодёжь – причём свои, а не сработанные в Китае на филиалах западных корпораций. Но было бы ещё и нечто большее, что сделало бы Советский Союз передовой державой нового, XXI века с его новыми, ранее невиданными вызовами.
У большинства наших современников упоминание о первых мобильных телефонах вызовет ассоциации с «красными пиджаками» конца 1980-х – начала 1990-х годов. Эти полукриминальные пионеры бизнеса любили щегольнуть своими переносными «Моторолами». Самая «древняя» была 1983 года выпуска, весила около килограмма, её аккумулятора хватало всего на час, памяти – лишь на 30 телефонных номеров, зато стоила она около 4000 долларов, как новенькая «навороченная» «Тойота». Кое-кто, немного знакомый с историей техники, заметит, что ещё в апреле 1973 года директор отдела компании «Моторола» Мартин Купер совершил в Нью-Йорке первый телефонный звонок с опытного устройства. Но и он ошибётся.
Первый мобильный, то есть переносной телефон, который работал не как рация, а подключался к сети ГТС, был изобретен в СССР. Он назывался ЛК-1 и был испытан в апреле 1957 года его создателем – советским инженером Леонидом Куприевичем. Весил он правда около 3 килограммов, имел радиус действия 20–30 километров, но через него можно было связаться через базовую станцию с любым абонентом обычной телефонной сети и с любого номера в этом радиусе позвонить на ЛК. Уже через год изобретатель усовершенствовал своё детище – ЛК стал весить 500 граммов, размеры его уменьшились до объема двух сигаретных пачек. Собственно, советский переносной телефон ЛК по размерам теперь мало отличался от современных мобильников, правда, у него не было экрана, а вместо кнопок был обычный диск. Об изобретении Куприевича написали различные газеты и журналы, и оно повлияло на разработки отечественной системы мобильной связи.
Таковая была введена в эксплуатацию в 1963 году и получила название «Алтай». Для нее была выделена специальная радиочастота – 150 МГц (после 1970 года – 330 МГц), но эта была не рация, а именно телефон, размещённый в машине и передававший голос в обе стороны (то есть абонент говорил и сразу же слышал ответ, как в обычном телефоне) и также позволяющий путём простого набора позвонить на любой стационарный телефон. За 1960-е – 1980-е годы было создано три поколения «Алтаев», станции уменьшились в размерах, стали полупроводниковыми, дисковый набор сменился кнопочным, увеличились дальность связи, количество каналов и стволов мобильной связи. Уже в 1970-е годы аппараты начали работать, как говорят сейчас, «в режиме конференции» (и директор завода мог из своей «Волги» вести совещание с начальниками цехов). К 1973 году системой «Алтай» пользовались 8000 абонентов в 30 городах СССР (в то время как в США аналог «Алтая» – IMTS – только-только был введен в эксплуатацию!), а к 1983 году в нашей стране было 30 000 абонентов в 135 городах. Телефонами «Алтай» в СССР были оборудованы все служебные автомобили, машины «скорой помощи», милиции, пожарной охраны, автомобили госчиновников, партруководителей, руководителей предприятий и учреждений, машины редакций телевидения и радио (откуда при помощи этих телефонов велись прямые репортажи с места событий). Во время Олимпиады-80 «Алтаи» устанавливали в автобусах со спортивными делегациями и в такси. Планировалось к началу 1990-х разместить «Алтаи» и во всех городских и междугородных общественных автобусах, с тем, чтоб ими могли пользоваться не только водители, но и пассажиры (как телефоном-автоматом).
В 1980-е годы была запущена ещё одна советская система мобильной связи «Волемот», которая по принципу действия больше напоминала уже сотовую связь. Впрочем, в СССР успели создать и полноценную сотовую связь – первый советский сотовый оператор – «Дельта-телеком» начал работать 9 сентября 1991 года – за три месяца до того, как над Кремлем спустили красный флаг.
Мобильные телефоны систем «Алтай» и «Волемот» ещё в начале 1990-х успешно конкурировали с западными мобильниками поколения 1G, и только появление 2G вытеснило их с рынка. Тем не менее «Алтаи» и «Волемоты» до сих пор применяются в отдаленных населенных пунктах России, где плохая сотовая связь. До 2011 года ими был оборудован спецтранспорт Воронежа, и до сих пор они используются в Новосибирске.
В статьях по истории мобильной связи можно встретить заявления, что, хотя технически всех жителей Советского Союза можно было снабдить мобильниками, фактически партбюрократы не захотели этого и превратили мобильную связь в свою привилегию. Однако дело, конечно, не в «коварстве» советских партработников. Эти же «коварные» и «злобные» руководящие работники десятилетиями трудились над программой телефонизации страны. С 1984-го по 1991 год количество телефонов на каждые 1000 человек в СССР поднялось с 98 до 111. Конечно, по мировым стандартам это не очень высокий показатель – на уровне тогдашних Польши и Аргентины, а вот в Швеции уже в 1984 году соответствующая цифра равнялась 890. Но не будем забывать о просторах нашей страны: для связи между Москвой и Хабаровском нужен кабель длиной 8600 километров, для чего требуется одной только меди 50 000 тонн. Согласитесь, что в Швеции расстояния немного другие… И тем не менее телефонизация СССР медленно, но шла вперёд.
Кроме того, в условиях плановой, а не рыночной экономики государство и производители были заинтересованы в максимально дешевой телефонной связи. Чемоданчик с «Алтаем» в руках частника был бы очень дорогим удовольствием, которое могли бы себе позволить разве что подпольные богатеи с рынков, но не простые советские рабочие и инженеры. А за стационарный телефон гражданин платил в конце 1980-х всего 2 рубля 50 копеек в месяц. И мог говорить хоть круглые сутки, не платя за каждую минуту, как сейчас. Те же, у кого ещё не было телефона, могли воспользоваться уличным телефоном-автоматом. Разговор стоил всего 2 копейки и мог продолжаться сколько угодно! За междугородний звонок с переговорного пункта нужно было заплатить 15 копеек. Именно дешевизна стационарной телефонии определила то обстоятельство, что партия и правительство сделали ставку на неё (и именно жадность нуворишей от мобильной связи предопределила факт, что сегодня даже бедные люди выбрасывают огромные деньги за пустую болтовню по «мобильнику»). Но можно не сомневаться, если бы новые технологии сделали мобильную связь дешевле и качественнее, то она в СССР стала бы доступна всем. В конце концов, проводные телефоны в 1920-е годы также были в основном в учреждениях и в домах больших начальников, а в 1960-е – 1980-е они стали обычным делом и в квартирах простых граждан.
Несколько лет назад по кинотеатрам всей планеты триумфально прошествовал фильм американского режиссера Джеймса Камерона «Аватар». Он привлек зрителей ещё и тем, что показывали его в 3D: достаточно взять специальные очки и персонажи фильма предстают перед тобой в объёме. Подростки, с увлечением следившие за приключениями американских астронавтов, поедая попкорн и потягивая «Кока-колу», делились восхищенными отзывами: «Вау! Это ведь Америка! Новейшие технологии!» Если бы они дома сказали это своим бабушкам, те ответили бы, что их мамы им рассказывали: ещё в 1947 году в Москве было такое же объемное кино… Тинейджеры наверняка бы не поверили: В «совке»?! Да ни в жизнь! Тем не менее это чистая правда.
Ещё в 1930-х в СССР работники Всесоюзного кинофотоинститута (НИКФИ) создали технологию, которая позволяла наносить на пленку два изображения, и это позволяло смотреть фильмы в объёме, причём без очков, в обычном кинотеатре, только немного переоборудованном. В 1940 году в московском кинотеатре «Художественный», что близ Арбата, впервые широкой публике был продемонстрирован стереофильм (так называли в СССР 3D) «Выходной день в Москве». А в феврале 1941 года в столице красной сверхдержавы открылся первый стереокинотеатр. Он назывался «Москва» и располагался недалеко от Большого театра. Кинотеатр был оборудован специальным стереопроектором и автостереоскопическим экраном. «Москва» стала первым в мире общедоступным коммерческим кинотеатром, где можно было смотреть стереокино без очков. В Германии и в Италии – в наиболее передовых в техническом отношении державах того времени – тоже было стереокино (к примеру, в Берлине имелся особый стереокинозал «UFA-Palas»), но для просмотра стереофильмов зрителям там выдавали специальные очки – как это делается и сейчас (а в далёких заокеанских Соединённых Штатах о массовом стереокино, доступном обывателям Страны Советов, только лишь мечтали!).
4 февраля 1941 года москвичи увидели «в объёме» фильм режиссера Андриевского «Концерт». В 1944 году, несмотря на тяготы войны, в СССР была создана студия «Стереокино», а уже в 1947 году московский зритель смог увидеть на особом экране (технологии стереокино всё совершенствовались!) полнометражный приключенческий стереофильм «Робинзон Крузо» (именно его и могла видеть прабабушка тинейджера, столь презирающего «отсталый совок»).
В 1950-е годы стереокинотеатры были открыты в Ленинграде, Киеве, Астрахани, Одессе. В начале 1960-х была создана новая технология – «Стерео-70», которая резко улучшила качество стереофильмов и позволила показывать в цвете и в объёме широкоформатные фильмы. К тому времени в СССР возникла сеть из почти 70 стереокинотеатров (их аналоги советские специалисты построили и в других соцстранах, например, во Вьетнаме, вместе с советскими сеть включала в себя более 100 кинотеатров). От Кишинёва до Владивостока простые советские граждане могли за 20, а то и за 10 копеек (цена утреннего детского сеанса) насладиться объёмным фильмом, качество которого фактически мало отличалось от современного голливудского 3D. Фильмы были самые разные – научно-популярные, документальные художественные, мультфильмы. Охват аудитории огромный: стереофильм «Таинственный монах» посмотрели в 1967 году 37 миллионов человек! Технология была уникальной по простоте и надежности (вместо современных громоздких двухкамерных устройств использовали переносные камеры со стереообъективом и специальной «лупой»).
В 1978 году – сегодня это время называют «эпохой застоя» – в НИКФИ были разработаны технологии стереотелевидения. Любой желающий может сегодня посмотреть об этом архивный фильм на Ютубе. Но, к сожалению, внедрены они не были…
В 1990 году – предпоследнем году жизни Советского Союза – инженеры из московского НИКФИ получили в США «Оскара» за технологию стереокино «Стерео-70». Формулировка американской киноакадемии гласила: «За обеспечение советских кинозрителей стереоскопическими фильмами в течение 25 лет». В СССР за уникальным опытом приезжали канадские специалисты Эрнст Макнабб и Колин Лоу из фирмы IMAX, которые впоследствии разработали технологию IMAX. В наши дни корпорация IMAX – это 1100 кинозалов с 3D в 69 странах мира, суммарный капитал компании – 2 миллиарда долларов США. В России же все кинотеатры советской сети «Стереокино» закрыты ещё в 1990-е годы, о них не упоминают ни на ТВ, ни по радио. Про стереотелевидение вообще забыли…
Представим себе современного московского бизнесмена средней руки, которому нужно по делам фирмы слетать в Алма-Аты. Родился он в 1989 году и советской действительности не помнит. Он покупает билет на самолёт, садится в «Боинг-777», принадлежащий компании «Аэрофлот». Этот самолёт всего на 10 лет моложе его, «Triple Seven» был введен в эксплуатацию в 1994 году; самолёт, в который сел наш герой, был выпущен, допустим, в 1999-м. Он отлетал своё на западных линиях, был списан и куплен по дешёвке российской компанией. Расстояние до Алма-Аты 3109 км. Крейсерская скорость «Боинга» – 850 километров в час. Нашему бизнесмену лететь до пункта назначения от 4 часов 30 минут до 5 часов. Он садится в удобное кресло в так называемом «бизнес-классе» – задернутой занавеской передней части порядком обшарпанного салона, заказывает себе дешёвый виски, разворачивает газету (ибо телевизоры, которые были в спинках сидений «Боинга» на западных рейсах, работники «Аэрофлота» давно выковыряли и дырку закрыли чехлом). Встретив в газете упоминание об СССР, молодой бизнесмен кисло ухмыляется: «Да разве „совки” знали такой уровень комфорта?»
Его дедушка – бывший инженер в секретном московском НИИ умер 20 лет назад. Наш бизнесмен тогда был ещё мальчишкой, и как-то не пришло ему в голову расспросить деда: как тот летал в командировки? А если бы спросил: сильно бы удивился. Дело в том, что его дед в декабре 1977 года тоже летал по делам НИИ и тоже – в Алма-Ату. Только не на подержанном обшарпанном «Боинге», а на новеньком Ту-144 (или как называли его на Западе – лайнере «Charger»). Первом в мире сверхзвуковом пассажирском лайнере, разработанном в 1968 году в КБ Туполева (раньше западного «Конкорда»)! В 1977–1978-м он как раз осуществлял рейсы между Москвой и Алма-Атой. Крейсерская скорость лайнера равнялась 2000 километров в час. Вместо 5 часов, которые трясется в «Боинге» наш спесивый бизнесмен, его дед тратил на полет в столицу Казахской ССР всего лишь около двух часов!
В советском пассажирском сверхзвуковике было 2 гардероба, 4 туалета, 2 кухни-буфета, которые предлагали пассажирам армянский коньяк, красную и чёрную икру! В «Домодедово» на посадку на Ту-144 пассажиры шли по ковровой дорожке! Куда там современному «бизнес-классу» до комфорта советского сверхзвукового самолета!
Правда, надо признать, что после катастрофы опытного экземпляра Ту-144Д в июне 1978 года пассажирские рейсы сверхзвуковиков в СССР прекратили. Существовала и проблема дороговизны полетов, и ряд технических проблем. Однако советское правительство вовсе не отказалось от самой идеи использования сверхзвуковых самолетов. Почти до эпохи перестройки в Воронеже производились новые Ту-144. Планировалось связать рейсами сверхзвуковиков Москву и Хабаровск (обычный самолет летит туда более 7 часов, Ту-144 понадобилось бы 2,5–3 часа), а также Москву и Гавану и Москву и Токио. Вплоть до середины 1980-х Ту-144 использовались как грузовые на маршруте «Москва – Хабаровск», а один из таких самолетов эксплуатировался до начала девяностых как летающая научная лаборатория. После развала СССР право на его использование купили американская НАСА и компания «Боинг» и эксплуатировали советскую крылатую лабораторию вплоть до 1999 года!
Минобороны СССР в 1980-х работало над проектом использования модифицированного сверхзвуковика Ту-144ПП в качестве постановщика электронных помех. К 1991 году после испытаний на Севере стали уже строить спецаэродром для этого самолета, но в августе 1991-го Ельцин росчерком пера уничтожил Советский Союз и тем самым поставил крест на отечественных сверхзвуковиках.
А ведь перспективы и военного использования, и возобновления пассажирских перевозок были (тем более что после разработок военных инженеров, безусловно, решились бы прежние проблемы). И летали бы мы сейчас не на подержанных «Боингах»-тихоходах, а на стремительных родных лайнерах с красным флагом на хвосте!
«Но уж в области компьютерной техники СССР серьёзно отставал от Запада!» – воскликнет какой-нибудь хулитель нашего советского прошлого и добавит, что такую вещь, как советские персональные компьютеры и советский интернет, он просто не представляет. Что ж, в Советском Союзе действительно не было компьютеров и интернета. Потому что были ЭВМ (электронно-вычислительные машины), а также АСУ и проект ОГАС.
Вплоть до 1970-х годов Советский Союз оставался лидером в области компьютерной техники. Вот только упор в СССР был сделан на большие вычислительные машины, которыми пользовались научные и государственные учреждения (в основном – военные и геофизики), а не на персональные компьютеры (которые в СССР, правда, тоже появились, но об этом – немного позже). Несмотря на короткий период гонений на кибернетику в СССР, о чём не написал только ленивый среди антисоветчиков, Советский Союз в 1940-е – 1950-е годы вполне достойно проявил себя в этой области и создал одну из первых в Европе ЭВМ – МЭСМ и М-1 (свидетельство об изобретении первой советской цифровой вычислительной машины датируется декабрем 1948 года и было выдано члену-корреспонденту АН ССССР И. В. Бруку). В 1967 году был разработан первый советский суперкомпьютер БЭСМ-6, который мог совершать 1 миллион операций в секунду, и уже в следующем 1968 году он был запущен в производство. Машина была построена коллективом под руководством академика С. А. Лебедева. Занимала она, правда, площадь в 150–200 квадратных метров. Но уже в 1970 году советские ЭВМ были оснащены микропроцессорами и другими микросхемами на транзисторах и стали гораздо меньше, но при этом мощнее. В 1977 году советские ученые и техники внедрили в производство 8-разрядный процессор К580ИК80 – аналог 8080 корпорации Intel, на основе которых потом были созданы различные микро-ЭВМ.
В начале 1980-х в СССР построили суперкомпьютер «Эльбрус-1» с быстродействием 15 миллионов операций в секунду (а «Эльбрус-2» мог уже производить 125 миллионов операций в секунду). «Эльбрусы» были не копией американских машин, как многие поздние, «перестроечные», советские компьютеры, а абсолютно оригинальными разработками. Даже программное обеспечение для них производилось на оригинальном языке Эль-76, а не на применяемом на Западе Ассемблере. Кстати, в СССР был создан первый и единственный в мире троичный компьютер «Сетунь».
Большие советские суперкомпьютеры вплоть до 1980-х превосходили западные аналоги, но были гораздо дешевле. СССР проиграл битву с Западом на поле персональных мини-машин.
Первая в мире персональная ЭВМ, впрочем, тоже была создана в СССР. Она называлась «Мир-1», её изобретатель – несостоявшийся демиург советского интернета Глушков. В 1972 году «Мир-1» была представлена на выставке в Лондоне. Она позволяла инженерам делать свои расчёты дома. Машина помещалась на столе (в то время ЭВМ занимали несколько комнат) и предвосхищала принципы современных компьютеров. На этой выставке в первый и последний раз фирма IBM купила у СССР разработку компьютера – «Мир-1».
Как я уже говорил, советское руководство делало упор на производство больших компьютеров для учреждений, поэтому персональные ЭВМ стали у нас разрабатываться гораздо позже. Производство первой – «Искра-1256» – началось в 1979 году. Это была серьёзная по тем временам машина с объемом ОЗУ до 64 кб и быстродействием до 1 миллиона простых операций в секунду (то есть небольшая коробочка работала как двухкомнатный суперкомпьютер 1950-х).
Надо сказать, что советские персональные ЭВМ были предназначены исключительно для профессионалов. В Советском Союзе резонно полагали, что для того, чтобы дома играть в игры, вовсе не обязательно использовать сложнейшие устройства (ведь это всё равно, что забивать гвозди хрусталём). Для детишек – любителей электронных игр – выпускали специальные игровые приставки (представители среднего поколения их хорошо помнят!), которые присоединялись к телевизору и управлялись джойстиком. Стоили они в разы дешевле персональной ЭВМ.
Однако на Западе уже началась эпоха ПК, и советское правительство, хотя и не очень оперативно, но реагировало на нужды времени. В первой половине 1980-х, для расширения компьютерной грамотности молодёжи, в советских школах ввели предмет «Информатика» (автор этих строк принадлежал к первому поколению советских школьников, которые проходили информатику и изучали на этих уроках сегодня уже давно устаревший язык программирования «Бейсик»). Для этих уроков советской промышленностью был выпущен домашний компьютер «Агат» с мониторами и дисководами для гибких дисков (в СССР школы предоставляли компьютеры бесплатно, а не рассчитывали, что ученики купят их себе домой за свои деньги), а затем – и усовершенствованная разработка – знаменитая «Бэшка» – «Электроника БК-0010», не уступавшая многим зарубежным домашним ПК. В конце 1980-х на базе заводов в ГДР и Болгарии в СССР стали выпускать ПЭВМ, аналогичные западным IBM – «Роботрон», «Специалист», «Лик», «Искра», «Нейрон», «Поиск» и даже первые советские ноутбуки или, как их называют на Западе, «лаптопы», например, – «Электроника МС 1504». Также в Советском Союзе выпускались ПК «Радио», «Микроша», «Криста», «Апогей», «Вектор» и т. д.
Хотя в это время, когда в стране уже вовсю шла «катастройка», наметилось отставание от Запада и стремление копировать его продукцию, советская электронная промышленность имела хорошие перспективы для самостоятельного развития. СССР вполне мог обеспечить себя машинами – аналогами IBM, не сильно уступавшими по качеству образцу. Их вполне можно было усовершенствовать (тем более у нас были «заделы» от проектов суперкомпьютеров), и работали бы мы на отечественных машинах (а не купленных за нефтедоллары западных)… если бы наша электронная промышленность не была целенаправленно разрушена в ходе либеральных «шоковых реформ» девяностых годов. В 1994 году был пущен под пресс единственный экземпляр последнего советского суперкомпьютера «Эльбрус-3», который работал в 2 раза быстрее самого совершенного западного суперкомпьютера того времени – Cray Y-MP. Это был последний гвоздь в гроб советской электроники.
Идея единой общесоюзной сети ЭВМ возникла у советских ученых ещё в 1950-х, когда в Америке даже подобных проектов не существовало. В 1959 году советский военный ученый, фронтовик, автор хрестоматийной книги «Электронные цифровые машины» (1956) и руководитель секретного Вычислительного центра (ВЦ) Минобороны А. И. Китов написал письмо Хрущёву. К нему он приложил внушительный 200-страничный труд, названный им «Красная книга». В нём он подробно обосновывал концепцию, согласно которой все военные ВЦ СССР объединялись бы в одну систему, позволяющую обмениваться информацией. Китов предлагал использовать эту сеть (он назвал её Единой государственной сетью вычислительных центров – ЕГСВЦ) для более точного расчета планов развития народного хозяйства. Письмо до Хрущёва не дошло, его перехватили военные начальники, которым не понравилась идея передачи военного ресурса гражданским министерствам. Китова сняли с должности, исключили из партии и уволили из рядов ВС СССР. Но идея не умерла. О ней узнал и ею загорелся ученик Китова, ставший главным кибернетиком СССР Виктор Глушков. К 1960-м годам он превратился из молодого энтузиаста в директора Института кибернетики Украинского отделения Академии наук СССР, но в душе остался романтиком «цифрового социализма». Он разработал проект ОГАС – «Общегосударственной автоматизированной системы учёта и обработки информации». Глушков видел, что без компьютеризации обработки статданных, которые использовали для создания пятилетних планов, в расчёты вкрадывается множество ошибок. Отсюда неучёт некоторых потребностей населения, дефицит отдельных товаров, возникновение «чёрного рынка», «подпольных цехов», что позволяло идеологическим врагам социализма говорить о преимуществе хаотичной рыночной экономики над плановой. Кроме того, примитивная обработка информации, отсутствие непрерывной связи между статистиками в регионах вели к увеличению бюрократического аппарата, распуханию прослойки управленцев и обслуживающего их техперсонала. Глушков предсказывал, что скоро СССР понадобятся миллионы управленцев. Но в 1960-е годы в СССР были уже мощные суперкомпьютеры, которые могли решать такие задачи. Глушков предлагал создать около 200 компьютерных центров в основных городах СССР и связать их все через московский суперкомпьютер и тем самым поднять подготовку планов развития хозяйства на подлинно научную высоту. Кибернетик из Киева встретил поддержку на самом «верху» в Москве – со стороны руководителя Главного вычислительного центра Госплана СССР Николая Ковалева.
В 1964 году Глушков выступил с докладом перед Совмином СССР, где присутствовали сами Косыгин и Брежнев. Руководство одобрило работу над проектом. И тут началась настоящая война. Против Глушкова и проекта ОГАС ополчились представители либерального крыла среди экономистов и работников Минфина СССР. Они уже в 1960-е годы разрабатывали рыночные реформы в советской экономике (вроде горбачёвского хозрасчета). Постепенно в их среде вызревали проекты конвергенции, объединения с Западом, перехода на «рыночные рельсы». В Глушкове они видели опасного догматика, ярого сторонника «устаревшего» планового подхода.
Очень им не нравились и идеи автоматизации работы Госплана и увольнения тысяч и тысяч бюрократов из министерств. Бюрократия набирала силу и готовилась к прыжку в капитализм, который она и её детки совершили при Горбачёве и Ельцине… Как написал в своей книге «Как не допустить нацию к Сети: непростая история советского интернета» (2016) американский исследователь Бенджамен Петерс, противниками системы ОГАС стали те советские управленцы, которые впоследствии разрушили СССР.
Либеральные советские экономисты (многие из них потом уехали за рубеж) даже печатали в научных журналах статьи, где доказывали, что в Америке давно прошла мода на кибернетику и строительство компьютеров давно заброшено (тогда как на самом деле в США уже велись разработки первых ПК). Но Глушкову удалось сдвинуть дело с мёртвой точки. В 1972 году в Москве и Ленинграде стали строиться первые центры ОГАС. Планировалось к 1990 году связать в сеть более 50 000 советских предприятий. Однако «наушники» из министерств, вхожие в Политбюро, вскоре «замотали» проект. Его не запретили, упоминания о нём даже были в документах партийных съездов… Но подготовка все тянулась, тянулась… В январе 1982 года в возрасте 58 лет умер Глушков. А через три года началась перестройка…
Но это не значит, что в СССР вовсе не было компьютерных сетей. Ещё в 1952 году в СССР создавались сети ЭВМ в рамках создания автоматизированной системы противоракетной обороны. В 1956 году на испытаниях два компьютера М-40, находящиеся на расстоянии 100 километров друг от друга, успешно обменялись информацией (в США первый удаленный контакт между компьютерами произошел между центрами в Кембридже и Санта-Монике, и было это в 1965 году).
В 1970-х в Советском Союзе появляются специализированные гражданские компьютерные сети. Пример – «Сирена» («СИстема РЕзервирования На Авиалиниях»). Она была запущена в 1972 году. ЭВМ М-3000 была расположена в специальном зале аэровокзала Москвы и связана с кассами «Аэрофлота» в 400 городах СССР. Компьютерная обработка базы данных пассажиропотока позволяла круглосуточно бронировать билеты на любые рейсы. В 1982 году была запущена «Сирена-2» с модернизированными ЭВМ. Советский гражданин, покупающий билет на самолёт в кассе «Аэрофлота», даже не подозревал, что там работает сеть ЭВМ, и поэтому бухтел на диссидентской кухне, что мы отстали от Запада, где «везде компьютеры»…
Соответствующие компьютерные сети обслуживали пригородный транспорт, грузовые перевозки. Существовали Автоматизированные системы управления (АСУ) при отраслевых министерствах (например, Министерстве радиопромышленности СССР), АСУ предприятиями…
Можно предположить, что, если бы в руководстве СССР не победила группировка «шкурников-западников», создание советского интернета было бы неизбежным. Правда, скорее всего, он оставался бы в национальных границах, с ограниченным выходом вовне, как в Китае…
Наши антисоветчики любят порассуждать о том, что науку у нас «зажимали», что идеологические кампании вроде гонений на генетику и кибернетику привели к отставанию Советского Союза в научно-технической сфере. Конечно, доля истины в этом есть. И кампании, действительно, проводились, и, как видим, бюрократические препоны перед талантливыми изобретателями ставились… Совсем не случайно в годы перестройки работники НИИ, ведущих университетов и институтов в основной массе своей с таким восторгом поддерживали «демократию» и «рыночные преобразования». Им надоели партийные начальники, которые поучали учёных, как и что им думать с точки зрения официальной идеологии. Им казалось, что придут капиталисты и наступит эпоха настоящей свободы науки – деньги на учёных и изобретателей польются золотым дождём, а палки в колеса никто вставлять не будет. Увы, действительность оказалась печальной. Партийным начальникам хотя бы была нужна наука – для противостояния Западу, для поддержки реноме социализма, для реализации решений партии и правительства… Они, конечно, и «нервы мотали», и запрещали кое-что, но финансировали НИИ и лаборатории, создавали хорошие условия работы, а иногда и глаза закрывали на вольнолюбие и даже полудиссидентство ученых…
Доморощенным капиталистам вся эта наука с её учреждениями, штатами, дорогостоящими приборами оказалась не нужной. Стране периферийного капитализма научно-техническая инфраструктура сверхдержавы ни к чему. Новые хозяева жизни были заинтересованы лишь в том, чтобы выкачать имеющиеся ресурсы, продать за рубеж и самим с семьями податься туда же. Кроме того, советское государство занималось просвещением народа. По телевидению показывали научно-популярные фильмы, в школах преподавали на приличном уровне математику и физику. В 1980-х информатику начали преподавать, причём в каждой сельской школе – с прицелом, что школьники из глубинки будут знать программирование, пусть на элементарном уровне! Из таких школьников и вырастали Королёвы, Туполевы и Глушковы…
Правителям ельцинской России нужно, чтобы страна была рынком сбыта для импортных товаров. Им было выгодно поэтому, чтобы российский школьник не только программировать не умел, чтобы он даже не знал, что такое электрический ток. Тогда он будет смотреть на компьютер и айфон, как папуас на бусы – ему и в голову не придёт, что и он и его друзья могли бы придумать такое. В его глазах на это способны лишь умные западные «сахибы»…
Поэтому молодёжи и нужно рассказывать про забытые достижения СССР, про будущее, которое мы потеряли. И бороться за то, чтоб возродить страну просвещения, справедливости и труда.
Всё началось с того, что однажды в антикварном магазине я наткнулся на необычный артефакт. Это был небольшой квадратик бумаги размером с две почтовые марки, желтого цвета с окантовкой. На изображении голубого земного шара в верхнем углу были буквы – ВПТ, в нижнем углу, в звезде – цифра 10. Надпись гласила: «Всесоюзное объединение „Внешпосылторг”. Разменный чек на получение товаров на сумму десять копеек» и дальше серия: «А» и цифры. На обороте грозное предупреждение: «Чек перепродаже не подлежит». «Что это такое?» – спросил я у продавца. «Так это же чек для „Берёзки”», – ответил он.
О «Берёзках» я, конечно, слышал. Но в провинциальной Уфе, где я родился и вырос, «Берёзок» не было. Среди моих родных не имелось партфункционеров, дипработников и даже просто специалистов, работавших за границей. Поэтому представления мои о «Берёзках» были самые абстрактные, почерпнутые из газет и журналов перестроечной эпохи, на которую пришлась моя юность. Представления эти вполне укладывались в рамки перестроечной пропаганды – мол, это такие закрытые магазины для иностранцев и партийной элиты, недоступные для простых советских граждан, где можно было за доллары покупать импортные и дефицитные товары. О чеках, которыми можно было расплачиваться в «Берёзках», я, например, даже и не слышал и уж, конечно, никогда их не видел и не знал, зачем они нужны.
И тогда я заинтересовался: как же это было на самом деле? Ведь это кусочек настоящей, а не идеологически преломленной советской действительности, материализованный или, как говорят марксисты, опредмеченный в виде небольшого бумажного квадратика. А, как утверждает диалектика, из такого маленького факта, если правильно к нему подойти, можно выудить очень многое – вплоть до понимания важнейших принципов функционирования советского общества. И я взялся за специальную литературу…
Сразу же выяснился интересный факт: сеть закрытых магазинов «Внешторга», которые в России назывались «Берёзки», а в других республиках СССР иначе (например, на Украине – «Каштаны»), появилась в 1961 году и просуществовала до 1988 года, когда она была ликвидирована специальным постановлением Совета министров СССР (естественно, по инициативе ЦК КПСС)[39]. Если следовать логике антисоветчиков, видящих в чековых «Берёзках» «уютный коммунизм», построенный партийной и советской элитой лично для себя в небогатой в целом стране, то возникает резонный вопрос: а что же, до 1961-го и после 1988 года элита не желала иметь дефицитные и импортные товары, недоступные другим? Конечно, желала и имела. Даже в аскетичные сталинские времена высокопоставленные партийные и государственные работники, особенно имевшие право на выезд за рубеж, могли привозить оттуда сувениры и ширпотреб, более того, они могли и приобретать их в Москве за валюту в специальной сети магазинов «Торгсин», где, кстати, отоваривались и простые люди, правда, чаще не за валюту, а за драгметаллы и ювелирные изделия: кольца, брошки, браслеты, которые они обменивали на дефицитные вещи и яства. А уж верить, что элита перестроечной эпохи воспылала любовью к справедливости и добровольно отказалась от льгот и благ, – вообще верх абсурда. Чем дальше шла перестройка, тем больше этих благ и льгот появлялось у элиты под бодрые разговоры демшизы о гласности и справедливости.
Причина возникновения «Берёзок» гораздо прозаичнее. Тут сыграли свою роль три фактора:
• появление на руках у значительного количества граждан иностранной валюты,
• рост потребительских настроений и среди элиты, и среди масс,
• и наконец, самое главное – нужда государства в валюте, прежде всего, для развития народного хозяйства, но и для многого другого, в том числе и для удовлетворения потребительских настроений элиты и масс.
В 1950-е годы приоткрывается «железный занавес». Советский Союз стало посещать множество иностранцев («первой ласточкой» был фестиваль молодёжи и студентов в Москве в 1957 году). По-явились социалистические страны в Восточной Европе, ряд возникших после распада колониальной системы стран Третьего мира взяли курс на дружбу с СССР. Туда выезжали студенты, военные специалисты, строители, журналисты, которые проводили там немало времени и даже работали там. Постепенно произошла и стабилизация в отношениях с капиталистическими странами, наступила «разрядка». И в капстранах стали открываться корпункты советских изданий, стали публиковаться советские учёные, писатели и журналисты, гастролировать советские артисты, выступать советские спортсмены, приезжать в командировки те же учёные, торговые работники и прочие. Наконец, появились послабления и в отношении лиц, имеющих родственников за границей, советским гражданам разрешили получать заграничное наследство или денежные дары.
Таким образом, в 1950-е годы появляется значительное количество граждан, которые работали за рубежом или печатались, гастролировали там и получали за это гонорары или получали деньги из-за границы от родственников. В любом случае у них на руках скапливалась валюта, так необходимая государству.
С другой стороны, уходят в прошлое времена сталинского аскетизма. Постепенно советские граждане пропитываются духом наступающей эпохи потребления. Они не хотят ходить в телогрейках и военных френчах, как ходили их отцы сразу после войны, не хотят курить дешевые отечественные папиросы, не желают обходиться без личного автомобиля. Граждане, работающие за границей (особенно в капстранах и странах Третьего мира) и получающие зарплату валютой, начали скупать ширпотреб и ввозить его в СССР, что означало рост спекуляции и теневой экономики, подрывающей силы экономики легальной и создающей опасность для отечественного производителя, поскольку его продукция, например одежда, часто по качеству, увы, уступала даже восточноевропейской, не говоря уже о западной. К чему может привести бесконтрольный ввоз иностранной продукции в страну, мы знаем по опыту 1990-х, когда импортный ширпотреб уничтожил нашу лёгкую промышленность, оставив без работы миллионы людей.
В 1958 году Совет министров СССР принимает решение: часть зарплаты граждане, работающие за рубежом (как их тогда называли, загранработники), должны были переводить на свой валютный счёт в специально созданном банке внешней торговли (Внешторгбанке). На эти деньги, остававшиеся безналичными, граждане могли заказать по каталогу дефицитные товары, а затем получить их на Родине в закрытых отделах магазинов (в Москве – в закрытой секции ГУМа на третьем этаже, куда не пускали обычных посетителей). За граждан могли отовариться и родственники при наличии доверенности. Эта система была неудобной. Придя в магазин, человек часто обнаруживал, что пиджак или платье ему не подходят, а изменить сделанный заказ было уже нельзя, ведь Внешпосылторг закупил вещь именно данного указанного размера и цвета. Тогда и перешли к системе чеков (сертификатов) Внешторгбанка и Внешпосылторга номиналом от 1 копейки до 100 рублей, которыми стали выдавать часть зарплаты всем гражданам СССР, работавшим за рубежом (от дипломатов до строителей и преподавателей) или находящимся там в командировке. Минфин рассчитывал, сколько валюты страны пребывания нужно гражданину для удовлетворения важнейших жизненных нужд (пропитание, одежда, проезд и прочее), всё остальное гражданин получал в чеках, которые чаще всего ему выдавали уже по прибытии в СССР. Этими чеками он мог отовариваться в особых чековых магазинах «Берёзка».
Сеть магазинов и киосков под тем же названием к тому времени уже существовала в СССР в крупных и портовых городах – для иностранцев, которые могли приобретать там товары за валюту. Советское правительство разрешило в конце 1950-х въезжающим в страну иностранцам не менять валюту на рубли, а расплачиваться ею в СССР, но только в специальных торговых точках (где продавали в основном сувениры, русскую водку, икру и прочее). Цель этого была понятна: получить как можно больше валюты в бюджет СССР. В 1961 году в магазинах с таким же названием уже не только иностранцы, но и советские граждане (загран-работники и члены их семей) получили возможность покупать импортные и предназначенные для экспорта качественные отечественные товары. Цены, по мнению советских людей, которые многое из этого могли купить лишь у спекулянтов, были «божеские» (у иностранцев, правда, было другое мнение). Например, в 1970-х годах в московской «Берёзке» можно было купить настоящие американские джинсы (которых в открытой продаже просто не было, а на «чёрном рынке» они стоили около 100 рублей) всего за 7 рублей, но не простых, а чековых, инвалютных рублей. Чеками можно было рассчитываться и за кооперативную квартиру и гараж, но в расчете 1:1 по отношению к обыкновенному внутрисоветскому рублю.
Поскольку и иностранцы, и советские граждане отоваривались в магазинах с одним и тем же названием (хотя фактически это были две разные сети, правда, принадлежащие одной организации – Внешпосылторгу при Министерстве внешней торговли), в народе и возник миф о том, что номенклатура в них покупает дефицит за валюту. Конечно, это было не так, на представителей номенклатуры, как и на всех остальных граждан СССР, распространялся запрет на валютные операции. Другое дело, что чеки были нескольких, точнее, четырёх серий и номенклатура имела особые – серии «Д». Официально они предназначались для дипломатов. Неофициально их выдавали и высокопоставленным партийным функционерам, наряду с валютой, когда они выезжали за границу в составе делегаций – на конференции, совещания, конгрессы, переговоры. Ходили слухи, что некоторые особо высокопоставленные номенклатурщики и зарплату частично получали чеками «Д», но теперь эти слухи трудно проверить. Чеки серии «Д» были наиболее выгодными, потому что на них можно было получить самый большой ассортимент товаров и по самой низкой цене. В принципе ими можно было рассчитываться и в валютных «Берёзках», куда пускали только иностранцев и куда советских граждан, даже загранработников, не допускали.
Все остальные обычные загранработники – от военных советников до переводчиков (возможно, за исключением сотрудников разведки) – получали чеки серии «А» и отоваривались лишь в чековых «Берёзках». Но и среди чеков этой серии поначалу были подразделения: чеки с синей полосой получали те, кто работал в соцстранах, с желтой полосой – те, кто работал в странах третьего мира, и без полосы – кто работал в капстранах. Самая высокая покупательная способность, конечно, была у бесполосных чеков. Позднее чеки серии «А» унифицировали и всем стали выдавать бесполосные чеки с коэффициентом 4, 6 к 1, то есть зарплату работника, пересчитанную из валюты страны пребывания в рубли по официальному курсу, умножали на 4, 6 и полученную сумму выдавали в чеках. Таким образом, автомобиль «Волга», который стоил около 5,5 тысячи обычных рублей, для загранработников обходился в 1,2 тысячи чековых рублей (причём без всякой очереди, в которой обычные граждане стояли годами). По свидетельствам современников, человек, поработавший переводчиком или врачом где-нибудь в Алжире полгода, мог приобрести через «Берёзку» «Волгу» или «Москвич», телевизор, холодильник, пару путевок на Чёрное море и разный ширпотреб.
Отсюда, кстати, видно, что утверждать, что в «Берёзках» отоваривались лишь крупные функционеры, будет очень большой натяжкой. И переводчик, работавший с советскими специалистами в Алжире, и преподаватель из провинции, отработавший семестр в вузе ГДР, и строитель, работавший на строительстве плотины в Асуане в Египте, и актер столичного тетра, выехавшего на гастроли в Болгарию, – все они были клиентами «Берёзок». При этом большинство из них (в отличие от дипработников) были простыми людьми, стоявшими на лестнице советского общества гораздо ниже секретаря обкома партии и уж тем более члена ЦК КПСС.
Более того, клиентами «Берёзок» становились люди, которых даже самый отъявленный антисоветчик к советской элите вряд ли причислит. Историк А. С. Иванова – автор редкого исследовании о сети «Берёзок», приводит интересные факты: в 1966 году сын Бориса Пастернака получил гонорары, причитавшиеся его отцу за зарубежные издания «Доктора Живаго», в чеках Внешпосылторга и Внешторгбанка. Можно не сомневаться, что и сам Борис Пастернак, если бы он дожил до 1966 года, также получил бы гонорар за своё опальное произведение. Антисоветчики сегодня постоянно трубят о преследованиях, которым подвергся Б. Л. Пастернак за публикацию за рубежом «Доктора Живаго». А что через десять лет советское правительство разрешило его наследникам получить гонорары за эту книгу, они, конечно, помалкивают. Это ведь противоречит мифу о том, что в СССР зажимали всех печатавшихся за рубежом. Были и совсем курьёзные истории: так, по сообщению той же Ивановой диссидент Амальрик сумел получить гонорар за публикацию своего опуса «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» за границей в чеках ВПТ, оформив его как… дар от зарубежных друзей. А в передаче радио «Свобода», посвященной «Берёзкам», сообщается, что академик Сахаров за свою статью «Мир через полвека», опубликованную в американском журнале «Сатердей ревю», получил гонорар 500 долларов в чеках ВПТ и купил на них в «Берёзке» мясные консервы, которые переслал знакомым, сидевшим в лагерях. Об этом академик честно и прямо написал в своих мемуарах, но большинство нынешних обожателей Сахарова сей факт замалчивают, и это понятно: ведь выходит, что советское правительство не только позволяло Сахарову публиковать остро критические опусы за границей, но даже и позволяло ему получать за них валютные гонорары…
Итак, все три составляющие антисоветского мифа о «Берёзках» как о магазинах для партэлиты, где можно было за валюту покупать дефицит, представляют собой откровенную ложь.
Во-первых, «Берёзки» не были исключительно валютными магазинами. Существовала сеть под тем же названием, в которой расплачивались чеками Внешпосылторга и Внешторгбанка. Да и в валютных «Берёзках» советские граждане, которые допускались туда, а это были дипломаты и представители высшей номенклатуры, также расплачивались чеками, только особыми, серии «Д».
Во-вторых, «Берёзки» не были магазинами, куда имела допуск только партийная элита. Кстати, специалистам это известно уже давно. М. Истомин и Джон Трик, написавшие книгу «Советские заменители валюты», которая вышла в США, так и говорят: «Нельзя не отметить, что возможность покупать товары в магазинах за сертификаты (чеки) ВПТ не имела ничего общего с привилегиями в обществе для членов Коммунистической партии и руководителей. Основной принцип заключался в работе за границей, наличии счёта в инвалютных рублях и, следовательно, в наличии сертификатов (чеков) ВПТ». Только какое дело работникам антисоветского агитпропа до мнения специалистов, когда есть возможность охаять Советский Союз…
Но ведь так оно и было: чековые «Берёзки» предназначались не для элиты, а для загранработников, граждан, отправлявшихся в заграничные командировки, или граждан, получавших доход из-за рубежа. Загранработниками же считались не только дипломаты, но и, например, переводчики или даже уборщицы советских посольств, они и их родственники, естественно, тоже были клиентами «Берёзок». В 1960-х – 1980-х самые разные советские специалисты работали в более чем 200 странах мира, это были преподаватели, журналисты, военные, артисты, врачи, строители, представители многих других совсем неэлитных профессий (особая тема – моряки дальнего плавания, которые получали другие чеки и отоваривались в другой сети магазинов – «Альбатрос»). Вероятно, каждый из нас, порасспросив своих знакомых, найдёт среди них того, кто преподавал в Болгарии, строил дома в Монголии, а то и электростанцию на Кубе в советские времена и, значит, имел доступ в чековые «Берёзки». Добавим сюда учёных, которые ездили на научные конференции за рубеж, публиковали статьи в заграничных журналах и получали за это гонорары, писателей и философов, которые выпускали книги за рубежом. Это сейчас под влиянием антисоветской пропаганды молодые люди думают, что за рубежом в СССР печатались лишь диссиденты и борцы с режимом. А я вот навскидку могу назвать несколько имен своих старших коллег по университету, которые в ту эпоху публиковались в журналах ГДР, Болгарии, Венгрии, а математики и физики – и в западных научных изданиях. А ведь я работаю в самом обычном провинциальном вузе, в Москве же ситуация был совсем другой. Скажем, философ Ильенков в 1960-е годы опубликовал книгу о методе «Капитала» Маркса в Италии…
Большинство из «выездных», конечно, были членами Компартии, потому что за границу, особенно в капстраны, отпускали только проверенных граждан, не имевших анкетных изъянов, но большинство из них всё равно не имело никакого отношения к номенклатуре.
И наконец, самое главное, «Берёзки» вовсе не служили для сказочного обогащения партийной и государственной элиты. Наоборот, советский высокопоставленный дипломат, которому в Нью-Йорке часть зарплаты выплачивали чеками, пусть даже и серии «Д», или член ЦК, выезжавший с делегацией за рубеж и также получавший наряду с валютой чеки, скорее, оказывался в проигрыше. Если бы он всю зарплату (или командировочные) получил долларами, то те же американские джинсы, которые он покупал в Москве в «Берёзке» на чеки, он бы гораздо дешевле купил за доллары в Америке или в Европе. Общеизвестно, что цены на западную продукцию в «Берёзках» были значительно, иногда в несколько раз выше, чем эта продукция стоила на Западе. При помощи чеков Внешпосылторга советское государство изымало у всех советских граждан, работавших за границей (в том числе и у представителей элиты), валюту, затем на часть вырученной валюты покупало западный ширпотреб и продавало его гораздо дороже этим же гражданами (среди которых, повторю, были и крупные партфункционеры, также вынужденные отовариваться в «Берёзках», пусть и в валютных, но за чеки).Чеки и «Берёзки» и были предназначены для того, чтобы изымать у граждан, имевших валютный доход, в том числе и у представителей элиты, часть их дохода в пользу государства. То есть если иметь в виду элиту, то они выполняли те же функции, которые выполняют в социал-демократических странах Запада налоги на роскошь и прогрессивные налоги.
Истина состоит в том, что партийной и государственной элите, да и раскрученным, чрезвычайно популярным деятелям культуры было экономически невыгодно существование чеков ВТП и чековых «Берёзок». Послушайте выступления на зарубежных радиоголосах бывших советских руководителей крупных организаций, партруководителей, дипломатов. Трудно передать, с какой ненавистью они отзываются о «Берёзках». Почитайте интервью Аллы Пугачёвой, где она с возмущением рассказывает, как страшно экономила во время заграничных гастролей 1970-х – 1980-х, живя практически впроголодь. Современные молодые читатели не понимают: «почему?» и думают, что злыдни-коммунисты морили примадонну голодом. Но на самом деле все иначе: ей выдавали достаточно валюты, чтоб нормально питаться, но оставшиеся деньги ей выдавали чеками, которые можно было отоварить только по возвращении в СССР и по завышенной цене, а ей хотелось прикупить что-нибудь за валюту, пока она за границей, подешевле. Вот она и питалась бутербродами, а на суточные накупала наряды…
Когда в горбачёвскую перестройку наиболее циничная и безыдейная часть этой элиты решила плюнуть на интересы страны и жить лишь своими шкурными интересами, то она тут же добилась от ЦК и Совмина ликвидации чеков Внешпосылторга и Внешторгбанка и сети чековых «Берёзок». И теперь советский дипломат в Нью-Йорке и Алла Пугачёва на гастролях во Франции получали свои зарплаты и гонорары в валюте сполна и с государством уже не делились.
На что же шла изъятая у элиты валюта (если отвлечься от закупки ограниченного количества западного ширпотреба, дабы потрафить уже появившимся потребительским инстинктам той же элиты)? На закупку за рубежом станков, приборов, оборудования, материалов, продуктов питания, а также того же ширпотреба, как правило, производства соцстран уже не для элиты, а для более широких слоев населения, которые тоже по-своему были поражены вирусом потребительства. Получается, что рабочий советского завода мог курить болгарские сигареты, а машинистка из техбюро могла купить себе югославские сапоги, и все они ездили на работу в венгерских автобусах «Икарус», потому что советский дипломат в Нью-Йорке получал часть зарплаты не в долларах, а в чеках и не мог купить себе и своему сыну лишние джинсы в Америке, а покупал их в Москве по завышенной госцене в чековой «Берёзке». Чем этот дипломат и уж тем более его сын были, естественно, недовольны, и именно поэтому сын дипломата, который подвизался в перестройку в каком-нибудь демократическом журнале и внушал рабочему, машинистке и их детям, что «Берёзки» – это ужасная несправедливость и их нужно срочно ликвидировать. И в конце концов внушил, да так основательно, что до сих пор этот миф о «Берёзках» как изобретении зловредной элиты, чтоб устроить себе самой сладкую жизнь, остаётся распространенным…
Либеральные обличения «Берёзок», как правило, заканчиваются восторженными словами обличителя о том, что теперь уж всё есть и валюта не запрещена, поэтому любой может купить в магазине через дорогу импортный товар, который в советские времена был дефицитом и продавался лишь в «Берёзках» или на «чёрном рынке». Но, увы, действительность сложнее и грустнее любых идеологических конструкций: будь они вчерашние, официозно-советские или сегодняшние официозно-либеральные. Собственно, если отвлечься от внешней мишуры, с советских времен мало что изменилось. Разве что элита больше не делится своей валютой с государством и доллар российского дипломата не идёт на выплату пенсии бабушке в Пензе. Так закончилась объявленная Горбачёвым и Ельциным борьба за равенство и против привилегий…
…А тот чек я, кстати, купил и положил в альбом. Иногда вынимаю и смотрю на него – символ страны, в которой все – от уборщиц до дипломатов и министров – служили государству, а государство, что бы теперь ни говорили, думало не только об элите, но и обо всех своих подданных…
В купейном флирт, а в общем – кутерьма,
Как ни гадай, милей всего плацкарта…
Сергей Данилов. «Ода плацкартному купе»
Руководство российских железных дорог давно уже выступает с инициативой полностью избавиться от плацкартных вагонов, которым нет аналогов ни в одной стране мира. Мотивируется это тем, что плацкарты не соответствуют европейскому уровню комфорта: в них, например, невозможно нормально переодеться, пассажиры стесняют друг друга. Привычные нам плацкартные вагоны предлагается заменить на вагоны западного типа, которые за рубежом именуются кушетными. По мнению лоббистов этого проекта, кушетные вагоны имеют одни только достоинства, и руководство РЖД уже заказало опытные партии таких вагонов Тверскому вагоностроительному заводу (ТВЗ). Пока их планируют использовать на западном направлении, затем ими оснастят внутрироссийские железные дороги.
Однако стоит ли так торопиться отказываться от нашего советского «ноу-хау» и хвататься за заграничные изобретения, не посмотрев, подходят ли они нам? Может, сначала сравнить западные и отечественные вагоны среднего класса и попытаться разобраться: почему они так отличаются? Об этом наша статья.
Хотя само слово плацкарта пришло к нам из Европы (немецкое «Platzkart» означает «билет с местом»), такое явление, как советский плацкартный вагон, как мы уже говорили, на Западе не имеет аналогов (точно так же, как и другие феномены советской жизни могли обозначаться именами западных социальных институтов – партия, проф-союзы, но в корне от них отличались). В Европе поезда разделяются на дневные и ночные. В поездах, курсирующих днем, чаще всего пассажиры используют «сидячие вагоны», где нет купе, а просто поставлены кресла в три или четыре ряда (иногда с откидывающимися спинками и со стеклянными перегородками). Пассажиры без плацкарты («билета с местом») стоят в проходе, если все места заняты, но могут сесть на освободившееся место и сидеть, пока не придет обладатель плацкарты. Пассажиры с плацкартой садятся на специально отведенные для этого и указанные в билете места. Спальные вагоны не очень высокого класса, которые у нас, собственно, и называются плацкартными (в просторечье – плацкарта) соответствуют в Европе уже упомянутым «кушеточным» вагонам, которые имеются лишь в «ночных поездах». Отличие этих вагонов от наших плацкарт в том, что там нет общего коридора, по которому можно пройти из купе в купе, они изолированы, и каждое купе имеет отдельный вход. Внутри купе – столик, причём, судя по его размерам и форме, он не предназначен для еды. Полки по три ряда справа и слева, на них можно только спать и нельзя сидеть. Если пассажир хочет позавтракать, то он пользуется услугами буфета или ресторана в особом вагоне (на Западе вообще не принято брать с собой еду в дорогу, считается, что достаточно взять деньги и всё, что нужно, купить).
В кушетном вагоне едут всего несколько часов (впрочем, чаще всего этого хватает, чтоб добраться до места назначения, страны Запада, в отличие от России, часто не очень большие по территории, всю Германию можно проехать на поезде примерно за 10 часов). В поездах дальнего следования есть специальные вагоны с постелями в каждом купе, но они стоят дорого, тем, кто победнее, выгоднее путешествовать, чередуя ночные, кушетные и дневные, сидячие поезда.
Наш плацкартный вагон устроен совсем по-другому. Он состоит из 9 купе, каждое из которых рассчитано на шест мест (итого в вагоне может ехать 54 человека). Купе не изолированы и соединены общим коридором. В каждом купе два отделения – большее на четыре места с двухъярусными, складывающимися полками, меньшее, боковое такое же, но на два места. В каждом отделении имеются столики, предназначенные для того, чтобы пассажиры могли перекусить имеющейся едой, не посещая вагона-ресторана. Имеются также верхние полки для вещей и рундуки под нижними полками.
Кроме того, вагон снабжён двумя туалетами – в начале и конце вагона, системой отопления, энергоснабжения и водоснабжения, наконец, титановым кипятильником, из которого каждый пассажир может бесплатно брать кипяток в неограниченных количествах (в летнее время пассажиры могут бесплатно брать холодную воду, но это мало кто знает). Каждый вагон обслуживает проводник, который обязан следить за порядком в вагоне, производить уборку в вагоне и в туалетах, поддерживать в вагоне оптимальную температуру (выше 20 градусов по Цельсию), разносить пассажирам чай и бельё, предоставлять им бесплатно игры (шашки, шахматы), медицинские препараты из имеющейся в вагоне аптечки, предупреждать пассажиров о прибытии в пункт назначения и проверять их проездные документы (отметим, что в западных поездах нет никаких проводников в нашем смысле, например, немецкий проводник – это контролёр, который проверяет билеты, переходя из вагона в вагон – и всё; во всём остальном пассажир сам должен позаботиться о себе).
Конечно, если сравнивать наш плацкартный вагон с западными спальными вагонами экспрессов, оснащенных одноместными купе с постелями, телевизорами, ноутбуками, то сравнение будет невыгодным. Но ведь спальный вагон в экспрессе – это вагон высшего класса, недоступный даже многим европейцам со средними доходами. Сравнение же плацкартного вагона с кушетным, примерно равным по классу, которым и собираются заменить «плацкарты» РЖД, вполне выигрышно. Если взглянуть на вещи непредвзято, наш плацкартный вагон гораздо комфортнее западного кушетного. Он отапливается, количество услуг со стороны проводника в нём намного больше (бесплатные вода, лекарства, игры, предупреждение о прибытии, уборка и т. д.). В нашем плацкартном вагоне предусмотрены удобства для пассажиров, которые питаются своими продуктами. Наконец, в нашем плацкартном вагоне можно просто свободно сидеть и даже стоять, глядеть в окно с верхней полки (в кушетном с третьей полки окна не видно).
Даже особенности «плацкарты», которые обычно вызывают критику, не лишены положительных сторон. Конечно, мало приятного в том, что мимо тебя туда-сюда, особенно ночью, постоянно ходят люди, а также в том, что слышен храп или разговоры соседей, но зато в таком вагоне резко повышается безопасность пассажира, на что почему-то редко обращают внимание. В купе за закрытыми дверями, где люди все равно не предоставлены самим себе, а находятся вынужденно с незнакомыми попутчиками, преступнику гораздо легче совершить кражу, изнасилование, убийство. В плацкартном вагоне, где все на виду, на это редко решится даже дерзкий преступник.
Неприятные запахи в плацкартном вагоне, на что часто ссылаются их противники, – тоже решаемая проблема. Современные «плацкарты» оборудуются кондиционерами и биотуалетами (например, их ставят в «фирменных поездах»). Что же касается возмущений тем, что в плацкартах люди переодеваются на глазах друг у друга, то они вызывают недоумение. Возможно, критикам плацкарты и встречались постоянно попутчики-эксгибиционисты, но это уж очень редкий случай. Лично я путешествовал в плацкартах частенько и видел совсем иное: если кому-нибудь нужно переодеться, то он либо делает это в туалете, за запертой дверью, либо просит попутчиков выйти из купе, занавешивает его простыней и спокойно переодевается. Кстати, в купейном вагоне и даже в СВ также приходится просить попутчика или попутчиков вый-ти за дверь для того, чтоб переодеться, ведь даже там купе четырёх-или как минимум двухместные; этого неудобства лишен разве что Николай Басков, который купил целый вагон лично для себя и путешествует в нём.
Итак, если исходить из фактов, а не из бессознательных предубеждений, плацкартный вагон предоставляет максимум удобств, которые только возможны за такую умеренную цену. Конечно, недостатки в эксплуатации плацкартных вагонов есть – очень часто они бывают грязными, провод-ники в них не выполняют своих обязанностей, но чтоб избавиться от этих недостатков, достаточно укрепить дисциплину на железной дороге, выделять средства на модернизацию плацкартных вагонов, оснащение их биотуалетами, кондиционерами, новым бельём, на повышение зарплат проводникам до достойного уровня. Уничтожать на основе этого плацкарты – значит бороться с перхотью при помощи гильотины.
Следовательно, дело не в низкой комфортности плацкарты, а в другом. Тут мы и подошли к главной тайне наших борцов с плацкартами.
Автор книги «Советская цивилизация» Сергей Георгиевич Кара-Мурза заметил однажды, что технические системы являются институциональными матрицами. То есть они созданы таким образом, что вынуждают людей воспроизводить определённый тип жизнеустройства, основанный на определённых идеологических ценностях. Так, например, система централизованного отопления в наших городах, созданная ещё в советские времена, воплощает собой уравнительные, общинные идеалы, согласно которым тёплое жильё – это естественное право каждого человека, а вовсе не товар, который нужно купить. Так было заведено ещё в русской крестьянской православной общине, где каждый её член имел право на бесплатный тёплый дом, который ему строили «всем миром», советская цивилизация лишь воплотила этот идеал в городах в виде выдаваемого государством или предприятием бесплатного отапливаемого жилья. Тепло подаётся в наши дома не индивидуально, как на Западе, а централизованно, поэтому, если превратить его в товар, как это сделали сейчас, затруднительно наказывать тех, кто перестал за него платить (правда, чиновники изловчились и теперь неплательщикам по их приказу сваркой отрезают батареи в квартирах, но это не выход, так как такое варварство в конце концов выведет из строя всю систему).
Так вот советский плацкартный вагон – яркий пример такой же институциональной матрицы советской цивилизации, вобравшей в себя ценности народной русской цивилизации. Он сконструирован так, что вынуждает своих пассажиров вести себя по правилам советского, коллективистского жизнеустройства. Например, они вынуждены общаться друг с другом, становиться коллективом, состоящим из коллективов меньшего размера, пусть и существующим лишь несколько часов или суток (и этим плацкартный вагон отличается и от купейного, где пассажиры разделены на обитателей изолированных купе, и от общего, где пассажиры представляют собой атомизированную толпу). Они не могут оставаться сообществом обособленных индивидов, уже в силу того, что сидят на общих полках (пассажиры, имеющие места на верхних полках, чтобы сидеть, а не лежать всю дорогу, должны спуститься вниз, попросить разрешения у своего попутчика, а значит, и познакомиться с ним).
В плацкартном вагоне, как уже говорилось, есть столики для еды, а также «титан», где можно брать кипяток, то есть сама конструкция вагона подталкивает пассажира к тому, чтобы брать еду в дорогу, а не тратиться на вагон-ресторан; здесь сказывается «крестьянская косточка» советской цивилизации, то есть здравый смысл и нехищническое отношение к людям, лежащее в основе её мировоззрения. Одобрив именно такую конструкцию вагона, советское государство как бы заявляло, что оно заинтересовано в том, чтоб советский гражданин жил скромно, по средствам и понапрасну не тратился. Оно видело в гражданине товарища, о котором нужно позаботиться (вспомним, что и официальным обращением в СССР было «товарищ»), а не предмет для извлечения денежной прибыли; отсутствие предназначенных для еды столиков в западных поездах тоже говорит о многом – западное государство заинтересовано в том, чтоб гражданин тратил свои деньги. Кстати, наличие обеденных столиков ещё и подталкивает пассажиров к тому, чтоб они разделяли друг с другом еду (во всяком случае, есть за таким столиком удобнее всего вдвоём), а общая еда сближает ещё больше, задушевные разговоры, перетекающие в совместную трапезу, делали ещё крепче пассажирский коллектив.
Наконец, специфическая конструкция вагона предполагала взаимопомощь между пассажирами, умение учитывать интересы другого и соединять усилия. Пассажиру нижней полки «боковушки» нужно встать, если его попутчик сверху хочет позавтракать, ведь его полка содержит в себе сложенный столик, и наоборот, пассажир верхней полки должен повременить с завтраком, если его попутчик снизу хочет поспать. Если они соберутся поесть вместе, то легче кому-нибудь одному сбегать за кипятком для всех, и т. д. и т. п. Эти немудреные бытовые акты взаимопомощи, ещё сильнее сближая пассажиров, превращали их в самоуправляющийся коллектив, который уже вполне может устранить серьёзные проблемы, например, приструнить пьяную компанию, которая ведёт себя слишком шумно, болтается по вагону и мешает другим. Здесь усилия пассажиров совпадают с предназначением проводника.
В сущности, плацкартный вагон – это маленькая модель реального советского общества. Пассажиры образуют коллектив общинного типа с механизмами взаимопомощи и стихийной самоорганизации, каковым был каждый советский трудовой коллектив – кафедра вуза, заводской цех, лаборатория НИИ, колхоз, а проводник символизирует патерналистское государство, которое считает своим долгом заботиться о человеке (пускай оно иногда и делало это лапидарно и неуклюже). Плацкартный вагон, таким образом, есть адаптация изобретенного на Западе железнодорожного вагона к нашим российским условиям и особенностям, в том числе и ментальным.
Отсюда понятно, что упразднение плацкарты и механический перенос в нашу страну западных кушетных вагонов, на самом деле, такая же нелепость, как попытки Хрущёва сажать кукурузу в Сибири. Укажем хотя бы на то, что кушетный вагон предназначен для очень недолгого путешествия, максимум – в течение одной ночи. Днём ехать в нём шестерым пассажирам практически невозможно: тесно, невозможно всем одновременно сесть, не говоря уже о том, чтобы попить в купе чаю или перекусить. Кушетный вагон хорош для небольших по территории стран, где путешествие занимает всего несколько часов, и кроме того, для стран с обеспеченным, относительно богатым населением, так чтобы пассажиры имели деньги есть в вагоне-ресторане или буфете. Таковы страны Западной Европы, но именно этим они и отличаются от России. В нашей стране железные дороги тянутся на тысячи километров, путешествие занимает до нескольких дней и ночей, а то и неделю, провести все это время в тесном шестиместном купе, где можно только лежать, но нельзя сидеть, во всяком случае, всем одновременно – это значит превратить путешествие в сущий кошмар. Помимо этого, наши пассажиры плацкарты – люди небогатые, и потому они не могут постоянно посещать ресторан, им нужен нормальный столик, чтобы съесть в купе запасённую еду. Все это позволяет сделать лишь наша плацкарта.
Что же касается комфортности поездки, то известно, что представления о комфорте зависят от очень многих факторов, в том числе от национальной психологии и традиции. Как говорится, что немцу комфортно, то русскому – мучение. На интернет-форумах часто встречаются сообщения русских эмигрантов, живущих в Европе, которые с тоской вспоминают советский плацкарт-вагон и готовы даже простить ему множество недостатков за одну деталь, которая необходима для душевного комфорта русского человека. Речь о возможности общаться во время путешествия, говорить по душам, за чашечкой чая с соседями по вагону. Сама конструкция западных вагонов затрудняет такого рода общение, что опять-таки понятно: западные люди – индивидуалисты, и им как раз общаться не хочется. Конструкция же плацкарты, как мы показали выше, не просто не исключает, а предполагает общение пассажиров и взаимопомощь между ними (интересно, что и представления о дискомфорте у нас и на Западе различны, скажем, западная тюремная камера имеет вместо двери решетку, потому что жизнь на виду – наказание для западного индивидуалиста, наказание для русского человека – коллективиста по натуре – одиночная камера и лишение прогулки, что исключает общение с другими заключенными).
Так что не стоит нам менять наш русский, советский родной плацкарт-вагон на неподходящий нам вагон западного типа, нужно улучшать уже имеющееся у нас изобретение, а не пытаться механически переносить к нам заграничное.
На недельку, до второго
Закопаем Горбачёва,
Выкопаем Брежнева,
Будем жить по-прежнему!
Частушка времен перестройки
Это случилось на одной из встреч с читателями, организованных в связи с выходом моей книги публицистики. Организаторами выступили местные активисты КПРФ – люди, идеологически мне близкие, и поэтому я позволил себе расслабиться, не ожидая жёстких критических замечаний. Вдруг в третьем ряду поднялся пожилой мужчина, раскрыл мою книгу, ткнул в неё пальцем и громко спросил: «Вот на этой странице вы называете правление Леонида Ильича Брежнева периодом застоя!» – «Да», – слегка растерялся я. «А вам не кажется, что вы занимаетесь очернением нашего советского прошлого?!» – «Да что вы, я же просто…» – попытался я оправдаться, но он не дал мне договорить: «А известно ли вам, что в так называемые годы застоя были построены города… производство чугуна составляло… тракторов производилось… Зарплата рабочих была…» На меня посыпались цифры, названия… Конечно, я попытался ответить, но этот ответ мне самому не понравился. Поэтому после той встречи я стал раздумывать над этим вопросом.
Действительно, в среде левопатриотической оппозиции распространено убеждение, что период, который в перестройку получил название «эпоха застоя», незаслуженно оклеветан. Подчёркиваются те достижения, которые безусловно имелись у Советского Союза в период «развитого социализма». Недостатки того общества, которые очень остро и болезненно переживались современниками, выставляются как нечто случайное, субъективное и вообще незначительное по сравнению с теми трудностями, которые стоят перед гражданами постсоветской России – необходимостью платить за образование детей, за качественное медобслуживание, за квартиру и за ипотеку… Отсюда делается вывод, что если бы в своё время к власти пришли не Горбачёв и Ельцин, а представили консервативных кругов советского руководства, то общество развитого социализма существовало бы по сей день. Идея эта старая, ещё в годы перестройки, когда народ стал чувствовать, что новый генсек повел страну не в том направлении, она получила выражение в залихватской частушке:
Теперь же, когда эпоха застоя покрывается романтически-ностальгическим флёром (к власти уже приходит поколение, для которого это были годы его детства и отрочества, когда, как известно, и трава зеленее, и девушки красивее), об этом снимают даже фантастические фильмы и сериалы. В 2016 году на Первом канале демонстрировался сериал «Обратная сторона Луны-2». Его главный герой – полицейский Михаил Соловьёв в первой части переместился в недалёкое прошлое – в 1979 год и рассказал там работнику КГБ Саврасову о перестройке и распаде СССР. Во 2-й части, оказавшись в своём родном 2011 году, он вдруг обнаруживает, что СССР до сих пор существует, советские космонавты покоряют Марс, Финляндия и Аляска стали нашими автономными республиками, граждане пользуются мобильными телефонами отечественного производства, которые называют «карманными», в ходу пластиковые карты Сбербанка СССР и преступность почти на нуле. Более того, автомобили есть у всех, их государство выдает на три года, потом можно старый сдать и получить новый, а товары для детей (от игрушек до школьной формы) вообще в магазинах бесплатные. Генеральным секретарем партии является при этом тот самый капитан КГБ Саврасов, который, пользуясь знанием о будущем, умудрился избавиться от Горбачёва (тот «случайно» попал под комбайн на Ставрополье) и занять его место в иерархии партии…
Это, конечно, фантасмагория, но она причудливым образом отображает убеждения очень многих наших современников. Признаться честно, при всей моей любви к советской цивилизации, я не разделяю этой точки зрения. Иначе говоря, я не считаю, что, если бы не было Горбачёва и членов его команды, Советский Союз продолжил бы стабильно развиваться и даже превзошёл бы прежние успехи (из чего, впрочем, не следует, что перестройка была неизбежна именно в том трагическом формате, который ей придали Горбачёв и Ельцин). Обоснованию этого и посвящена моя статья.
Субъективным ощущением большинства тех, кто жил в эпоху правления Л. И. Брежнева, была уверенность, что это лучшая эпоха за всю советскую историю. Причём это субъективное ощущение подтверждалось и объективными данными. Если в 1930-е – 1950-е годы Советский Союз был что ни говори, аграрно-индустриальным государством с уровнем жизни, которому было далековато до стран Европы и США (вспомним, каким шоком для наших солдат – в основном выходцев из деревень – была встреча с бытом европейских крестьян во время войны на территории Германии), то к 1970-м СССР, в котором теперь городское население превышало сельское, по многим базовым показателям стал приближаться к странам «первого мира». Он стал индустриальной державой, с мощной промышленностью (в 1970-е в Советском Союзе производили на 80 % больше стали, чем в США), сетью школ, вузов, научных учреждений, с доступной населению системой медучреждений, с множеством театров, кино, библиотек.
Такие социальные блага, как бесплатное образование (в том числе и высшее), медицина, обеспечение жильем, не только не уступали, но и превосходили уровень развития многих государств Запада (достаточно сказать, что декретный отпуск для беременных, который был нормой в СССР, в США был введен лишь в 1996 году!). Более того, некоторые из них перенимали опыт СССР: так, французская система государственного распределения социального жилья «очередникам» из числа малоимущих во многом была скопирована с советской. В Советском Союзе были побеждены как социальное явление такие болезни, как туберкулез, чума, холера. Его население было одним их самых образованных и читающих в мире.
Уровень жизни населения неизмеримо вырос за послевоенные десятилетия. Окончательно ушла в прошлое угроза голода (последний голод в России был после войны, в 1946 году, а до этого – через каждые 10–20 лет, независимо от общественно-экономического строя: в начале 1930-х, в начале 1920-х, в 1900-х, в 1890-х, в 1880-х, в 1870-х и т. д.). В 1960-е – 1980-е годы СССР, по оценкам, признаваемым международными организациями, даже несколько опережал развитые страны (в том числе и США) по общей калорийности питания; так, в 1971 году жители СССР потребляли 3354,8 килокалории в день, а жители США – 3025,8. Правда, в Советском Союзе и в Америке различалось качество пищи: в рационе советских граждан преобладала растительная пища (хлеб, каши, макароны), в рационе американских граждан – мясо-молочные продукты (в том же 1971 году житель СССР в год потреблял 48,6 кг мяса, а житель США – 108,3 кг).
Стала решаться «жилищная проблема», которая была подлинным бичом раннего да и сталинского СССР: росли города, строились новые микрорайоны, люди переселялись из слобод или коммуналок в новые, отдельные квартиры. С 1956 года ежегодно в СССР вводилось по 107 миллионов квадратных метров жилья. Это сейчас те квартиры внуки и правнуки переселенцев презрительно именуют «бетонными коробками», а тогда, после тесноты, общих кухонь, необходимости ходить за водой на колонку или к колодцу, запасаться дровами для печи, квартира с централизованным отоплением, горячей водой, ванной казалась просто верхом роскоши. Я помню, как моя семья в 1979 году переезжала из деревянного дома, где была одна общая комната, и когда приезжали гости, все спали просто на полу, постелив одежду, в трёхкомнатную квартиру. Моя бабушка, которая приехала в Уфу в 1940-м и первоначально вообще жила с мужем и двумя детьми в землянке на окраине города, смотрела как на чудо на горячую воду из крана.
Люди стали лучше одеваться. Из гимнастерок, форменных брюк и юбок, сапог военной поры, которые донашивали ещё и в конце 1940-х, и в 1950-е, советские граждане стали переодеваться в гражданскую одежду, следить за модой, в том числе и зарубежной, не удовлетворяясь продукцией советских фабрик, начали стремиться «доставать» импортные костюмы и платья. Пришло время погони за предметами быта – удобными креслами и диванами, шкафами-«стенками» в зал, хрустальной посудой.
У людей появляются личные автомобили, что было необычайной редкостью до войны. В 1940 году в СССР было всего лишь 5,5 тысячи частных «легковушек», в 1985 году – уже 12,5 миллиона штук. Причём спрос на авто в 1960-е – 1980-е годы неуклонно рос и был так велик, что гражданам приходилось годами простаивать в очереди для покупки автомобиля.
Становится обыденностью собственная дача, пусть небольшая, с крохотным деревянным домиком, но дача в дореволюционном и в европейском смысле, то есть место, куда приезжают отдохнуть, а не огород для выживания, где горбатятся все выходные, какими стали «дачи» в девяностые.
Эпоха «застоя» – это эпоха возникновения в СССР массового внутреннего и зарубежного туризма. И в 1920-е – 1950-е годы люди ездили в южные санатории, и это были не только представители высшей номенклатуры, но и зачастую рабочие – передовики производства. Но всё же это случалось не так часто: и до войны, и первое два-дцатилетие после неё люди жили тяжело, и было не до отдыха на южных пляжах. А с конца 1960-х огромные массы трудящихся на самолётах, поездах, а то и «дикарями», на собственных машинах отправлялись летом в Сочи, в Анапу, в Крым, в Абхазию, чтоб провести свой законный заслуженный отпуск на песочке, под солнышком. А уж представители советского «среднего класса», к которому принадлежали, например, преподаватели вузов, учёные, могли рассчитывать и на отдых в какой-нибудь щедро залитой солнцем соцстране, например в Болгарии…
Большим завоеванием стала международная безопасность и ослабление угрозы новой войны.
ХХ век оказался щедр на военные конфликты. В начале века разразилась русско-японская война. Через 14 лет – Гражданская. Через 19 лет – финская, а затем Великая Отечественная – самая кровопролитная и тяжёлая, завершившаяся новой войной с Японией. Тем мужчинам в России, кто родился на рубеже веков, довелось пройти через три-четыре войны. Поколение советских граждан, родившихся в разгар Великой Отечественной войны и в первые годы после неё, принадлежало к первому поколению россиян, вся жизнь которых прошла в обстановке мира (участие послевоенного СССР в локальных войнах оставим в стороне; они не затронули весь народ). В 1970-е годы СССР достиг пика международного могущества; он контролировал не только пол-Европы, но и полпланеты. Угроза термоядерной войны, чуть не ставшая реальностью в правление Хрущёва, практически миновала, наступила эпоха разрядки, сосуществования противоположных социальных систем. Одним из залогов невыгодности войны с СССР стал масштабный экспорт сибирского газа в страны Западной Европы и сотрудничество Советского Союза и США в космической области. Люди в Стране Советов впервые за многие десятилетия вздохнули с облечением и стали забывать о военных страхах.
В 1960-е – 1980-е годы в СССР стало ослабевать и давление официальной идеологии. Конечно, с трибун провозглашались прежние лозунги и ритуальное признание идеологем было обязательным. Настоящих диссидентов, которые критиковали сам советский строй и его идеологию, а не отдельные стороны советской жизни, ждала в лучшем случае высылка за рубеж, а то и тюрьма и лагерь. Но обычные лояльные граждане могли уже не опасаться, что за анекдот, за опрометчивые слова, за слушанье по ночам западных радиостанций они отправятся «по этапу». Более того, они могли позволить себе большие вольности. То же касалось и творческой интеллигенции, которая легко научилась пользоваться эзоповым языком, чтоб высказывать некогда крамольные мысли. Они звучали с экранов кинотеатров, телевизоров, с подмостков театров, появлялись в официальных журналах и книгах.
Общество стало гораздо свободнее, чем раньше. В сущности, уровень гражданских прав стал приближаться к некоторым странам Запада, где в то время тоже были запреты на профессии, преследования коммунистов и левых, запретные темы в СМИ. И уж конечно, советское общество эпохи застоя выглядело либеральным раем по сравнению с южноамериканскими или африканскими и азиатскими современными ему военными диктатурами…
Наконец, огромные успехи были достигнуты в национальной политике. В СССР жили более ста народов, различающихся по языкам, образу жизни, уровню развития. Невозможно представить такое пёстрое, сложное общество без противоречий, которые чреваты конфликтами, зачастую кровавыми. В США тех же лет наличествовали остатки расовой сегрегации, шла тяжёлая борьба за расовое и этническое равноправие. Чёрные детишки только-только начали посещать те же школы, что и белые, и местное население в южных штатах было возмущено этим. Школьников-негров зачастую сопровождала на уроки полиция, чтоб толпа их не линчевала. В СССР было построено удивительное государство, где фактически отсутствовали расизм и ксенофобия. За одной партой в московских вузах сидели коренной москвич и таджик из далёкого села, и первому не приходило в голову смотреть свысока на второго. Государство создавало условия для развития всех национальных культур. Народы, которые ещё 30–40 лет назад были кочевниками или оленеводами и часто не имели письменности, обрели свои национальные интеллигенции, городскую культуру. В аулах и кишлаках внуки номадов изучали английский язык и релятивистскую физику, приобщаясь к цивилизации модерна.
Именно на годы застоя пришлось повсеместное распространение русского языка и ценностей советского модерна вплоть до самых глухих углов (ещё в 1950-х в союзных и автономных республиках СССР было немало мест, где многие взрослые почти не говорили по-русски и бытовали самые архаичные обычаи). Появилось великое множество межнациональных браков, в том числе между представителями народов, которые в историческом прошлом жили в глубокой вражде. Начала формироваться, особенно в городах, политэтническая советская нация, подобная американской, но на основе идеалов социализма. Молодые люди эпохи Брежнева, возможно, были первым поколением, которое почти не знало межнациональной вражды, которое даже не задумывалось о своей национальной принадлежности, короче, которое вкусило блага политики «дружбы народов», провозглашённой и проводимой советским государством.
У поэта Бориса Слуцкого есть стихотворение, где описывается Москва после похорон Сталина. Заканчивается оно словами:
Последние две строки служат квинтэссенцией духа «застоя». Эта эпоха стала торжеством обычного человека, обывателя, не обязательно в дурном смысле этого слова. В 1930-е годы он мёрз в землянках великих строек, с утра до ночи горбатился за станком, в 1940-х не вылезал из окопов войны, полз сквозь разрывы, мучился от ран в госпиталях, и даже в 1950-х, когда по мысли поэта всё уже закончилось, он восстанавливал страну, строил ядерный щит, Он недоедал, не знал отдыха, питался по талонам, одевался в робы и гимнастерки… И вот настала эпоха, когда можно отъесться, отоспаться, отдохнуть, расслабиться, пожить в своё удовольствие, в своей квартире, со своей машиной, по-фрондировать, полиберальничать, выразить своё мнение… Когда не нужно постоянно сдерживать себя, постоянно отказывать себе во всём ради великой цели. Причём не в силу того, что великая цель предана, как это будет в случае их детей и внуков, которые ради 20 сортов колбасы в магазинах продадут свою Родину – Советский Союз, а потому что великая цель достигнута, «социализм выстроен».
Разумеется, можно упрекать массового человека того времени в обывательщине, моральном разложении, но я бы поостерёгся делать это. Мы даже представить себе не сможем той меры напряжения, в каком жила вся страна, начиная с периода первых пятилеток, и, кроме того, как уж говорилось, не нужно путать отдых после честно выполненной работы с дезертирством…
Безусловно, эпоха развитого социализма вошла в память миллионов обычных рядовых советских людей, заставших её уже взрослыми людьми, как лучшее время в их жизни, как апогей социализма, как его понимали люди, особо не искушенные в тонкостях марксистского анализа, видевшие в социализме общество, где просто все обеспечены необходимым и довольны.
Не будет преувеличением сказать, что вплоть до начала 1980-х социализм и капитализм и вправду шли в соревновании систем иногда вплотную, «корпус к корпусу», и многие аналитики Запада всерьез опасались проигрыша капитализма. Советский Союз представлял собой единственное общество, которое находилось за пределами метрополии мирового капитализма и в то же время было столь же высокоиндустриальным, что и страны первого мира, имело пусть и не превышающий и даже не такой же, но сравнимый с этими странами уровень жизни. Все остальные государства за границами метрополии капитализма были полунищими аграрными автократиями, типа Турции или Аргентины, рядом с которыми Советский Союз даже поставить было нельзя. Но если первый мир достиг такой высокой точки развития за счёт ограбления колоний в эпоху империализма, то Советский Союз сделал это за счёт использования внутренних ресурсов. Это ещё больше добавляло популярности СССР в глазах тех стран мировой периферии, которые понимали, что в клубе богатых держав капитализма им места нет, но хотели перемен и повышения своего материального уровня.
Однако, если советское общество эпохи «застоя» было таким привлекательным и успешным, то почему же люди того времени были зачастую крайне недовольны им и приветствовали горбачёвскую перестройку? Я застал перестройку уже во вполне сознательном возрасте. Поэтому хорошо помню то, о чём сейчас предпочитают не говорить мои единомышленники, теперь воспринимающие горбачёвские реформы как величайшую катастрофу. Первоначально перестройка была встречена практически единодушной поддержкой советских граждан. Если бы кто-нибудь во второй половине 1980-х во всеуслышание заявил, что ему нравится застой и что он хотел бы его возвращения, на него бы посмотрели как на сумасшедшего. Жизнью в СССР середины 1980-х, как оказалось, в той или иной степени недовольны были все – от генсека до уборщицы. Правда, разные слои общества были недовольны разными, зачастую противоположными феноменами советской жизни; в согласии с поговоркой «у кого суп жидкий, а у кого жемчуг мелкий». Это и предопределило раскол общества, уже начиная с 1990-го.
Дело в том, что у общества застоя имелась другая сторона, которая была видна современникам и про которую мы забываем сейчас, ностальгируя по недавнему прошлому.
У Карла Маркса есть одно любопытное замечание: «Наши недостатки – продолжение наших достоинств». Поясню это на примере. Скажем, нам очень нравится некий человек за его решительность, умение сохранять хладнокровие в любой ситуации, брать ответственность на себя, организовывать и вести за собой людей, решать самые сложные проблемы. Но при этом мы с сожалением замечаем: вот если бы ещё у него не было некоторых недостатков, а именно – грубости, неумения выслушать других людей, войти в их положение, пожалеть их, этакого авторитаризма и бесчувствия… Мы не замечаем, что положительные и отрицательные качества этого человека, его достоинства и недостатки, сила и слабость теснейшим образом связаны между собой. Фактически они представляют собой одно и то же, но увиденное с разных сторон. Такой человек потому и груб и авторитарен, что решителен, хладнокровен, практичен. Он другим быть не может.
Перед нами закон диалектики о совпадении противоположностей, который «отец диалектики» – Гераклит Эфесский – выразил в афоризме: «Путь вверх и путь вниз – это один и тот же путь».
Данный закон распространяется не только на людей, но и на целые общества.
В чём состояла сила Советского Союза того периода? Как мы выяснили, в том, что он был современным индустриальным обществом, с достаточно высоким уровнем жизни, развитой системой социальных благ, устойчивым международным положением, относительно либеральной внутренней политикой и неплохими межнациональными отношениями. Но названный закон диалектики гласит, что эта сила должна иметь противоположную сторону и должна быть связана с теми недостатками, что имело позднесоветское общество. Так оно и было.
СССР в этот период стал современным индустриальным обществом. Но именно поэтому и стала гибнуть деревня и прежде всего русская деревня в центральных областях РСФСР. Крестьянская молодёжь стала в массовом порядке переезжать в города ещё в 1950-е. После реформ Хрущёва, запрещавшего приусадебные хозяйства, ликвидировавшего «неперспективные деревни», жить в деревне стало трудно. А со всеобщей паспортизацией 1974 года препоны для переезда исчезли. Статистика красноречива. В СССР «в период с 1953-го по 1974 год… городское население выросло с 80,2 млн до 149,6 млн – почти в два раза!» (Александр Самсонов «Вся правда о паспортах и колхозниках»). Результат не замедлил себя ждать. «К началу 1970-х годов в российской деревне был исчерпан избыток лиц физического труда. А так как ещё к концу 1980-х годов вследствие недостаточной механизации им продолжало заниматься 2/3 сельского населения, то дальнейший отток его стал одной из причин, сдерживающих развитие сельского хозяйства республики (РСФСР. –Р. В.). Отток сельского населения изменил его возрастную структуру: произошло значительное постарение сельского населения. В Центральном районе доля стариков к началу 1980-х годов достигала 28 %» (Е. Б. Никитаева. «Исчезающая деревня: 1960-е – середина 1980-х годов»). К уборке урожая стали привлекать привозимых из города студентов, работников бюджетной сферы, солдат. Представители среднего возраста хорошо помнят, как каждый сентябрь начинался для советских студентов поездками всем курсом в деревню «на картошку»; сил самих колхозников уже не хватало.
Стоит ли удивляться тому, что уже в начале 1980-х годов партия открыто признаёт наличие нехватки некоторых видов продовольствия и принимает «Продовольственную программу». В то же время в некоторых городах – впервые после войны! – вводится система карточек и талонов, по которым можно было получить фиксированное количество продуктов и хозтоваров.
Разумеется, эта проблема имела множество причин – от несовершенства технологий хранения продукции, из-за чего огромное количество овощей и фруктов гнило на овощехранилищах, до несовершенства системы распределения (Москва и Ленинград обеспечивались всем в должной мере, а в провинциальных магазинах были огромные очереди, а иногда и пустые полки и из провинции в Москву ехали целые «колбасные электрички» – тысячи граждан, желающих посетить столицу не ради МХАТа, а ради дефицитной колбасы).Но всё же одна из главных причин – нарушение демографического баланса между городом и деревней, отток людей в города, нехватка рабочих рук на селе (вкупе с отсутствием там нормальных человеческих условий для жизни и тяжестью мало механизированного сельскохозяйственного труда).
То же самое можно сказать про повышение уровня благосостояния. Человеческая природа так устроена, что чем больше человек получает благ, тем больше ему хочется. Вместо крестьян-колхозников, которые довольствовались самой простой одеждой и едой, типичными гражданами СССР к 1970-м годам стали горожане со сложной структурой потребностей. Выросли и зарплаты людей, появились некоторые накопления. Новые поколения советских людей уже не удовлетворяло, что производила советская швейная, мебельная промышленность, им хотелось чего-то поизящнее, соответствующего «мировым стандартам», импортного. И что примечательно – они могли и были готовы за это платить. Поэтому, как только в магазинах, в свободном доступе появлялись какие-нибудь дефицитные товары, они тут же сметались. Сегодня многие экономисты говорят, что советскому хозяйству даже не было нужно увеличивать производство дефицита для заполнения пустых прилавков. Достаточно было повысить на него цены; сразу же витрины магазинов приобрели бы вид «гайдаровского» колбасного изобилия. Но советское правительство на это не решилось, отчасти помня о «мясных бунтах» хрущёвских времен, отчасти считая, что правительство государства, называвшего себя социалистическим и народным, так поступать не должно.
Рост потребительских настроений в эпоху застоя – причина появления «чёрного рынка» нового типа, а также теневого бизнеса в СССР. Если в годы войны на «чёрный рынок» приходили голодные доходяги, чтоб купить хлеб, масло, часто даже и не купить, а обменять на брошь или на обручальное кольцо, то теперь на «чёрный рынок» являлись сытые, хорошо одетые и обутые граждане, чтоб купить югославские сапоги, гэдээровскую обувь, а то и настоящие американские джинсы по цене телевизора или настоящий западный пластиковый пакет с надписью по-английски (купленный моряком загранплавания за гроши) по цене 2 килограммов колбасы. В СССР появляются фарцовщики, деятели подпольного бизнеса по продаже западных товаров – от пластинок до одежды. Впрочем, настоящие фирменные товары доставались немногим; на базах заводов, фабрик возникают теневые «цеха», где шились фальшивые «американские» джинсы, рубашки, которые потом продавались за бешеные деньги, пополнявшие карманы подпольных миллионеров.
М. С. Горбачёв в середине 1980-х признал, что в теневом секторе вращались около 10 миллиардов рублей.
Представления о красивой жизни обрастали всё новыми аксессуарами с распространением в СССР западной музыки, продаваемых из-под полы западных журналов и кассет с видеофильмами. Впитывая эти представления, люди начинали относиться с отвращением к своему советскому быту, воспринимать его в чёрных тонах, верить, что хуже жизни не бывает. Причём, чем больше благ человек имел, тем больше ему казалось, что их недостаточно. Обыкновенный рабочий, переехавший из барака в отдельную однокомнатную квартиру, был искренне благодарен советской власти. Партийный начальник, съездивший в загранкомандировку в капиталистическую страну, заявлял, что его четырёхкомнатной квартиры в центре Москвы ему мало, ведь на Западе чиновник его уровня живёт куда вольготней. Позднее перестройка показала, что самыми ярыми антисоветчиками оказались представители элиты, и так осыпанные разными благами и привилегиями.
Как видим,противоположной стороной повышения благосостояния советских людей стали потребительские настроения, погоня за дефицитом, «чёрный рынок» нового типа, теневой бизнес, зависть к потребительскому уровню Запада и презрение к родной стране.
Годы застоя были временем международной разрядки, стабильности. Угроза войны ослабла, впервые за ХХ век граждане нашей страны могли наслаждаться длительным и прочным миром. Но, увы, и в этом была оборотная сторона. Геополитическое могущество СССР было достигнуто благодаря широчайшей поддержке «дружественных режимов» по всему миру, огромным финансовым вложениям в армию, в ВПК. Это было необходимо: будущее показало, что рассчитывать на безвозмездную «дружбу» венгров и болгар нам не приходится, а вывод войск из Европы и ослабление военной мощи неизбежно ведёт к приближению НАТО к нашим границам. Но всё же финансовое бремя обеспечения международной безопасности было тяжким. К тому же подобную необходимость трудно было объяснить населению. Пропаганда брежневского СССР упирала на то, что обстановка в мире становится всё спокойнее, противоположные социальные режимы могут мирно сосуществовать. Но если всё действительно так, то зачем, спрашивается, содержать огромную армию, тратиться на новейшие вооружения, иметь военные базы от Германии до Вьетнама? Из пацифистского настроя брежневской пропаганды и действительной стабилизации международной обстановки прямо вытекали идеи перестроечного геополитического благодушия, доходящего до капитуляции перед Западом, которые охватили массы советских граждан в эпоху перестройки.
Наконец, как бы цинично это ни прозвучало, угроза войны, наличие реального сильного врага, сплачивает общество, заставляет его забыть о противоречиях, внутренних конфликтах, укрепиться. И наоборот, долгий мир, уверенность в том, что опасности нет и в ближайшее время не будет, что враг не так уж и силен, а может, и вовсе больше не является врагом, расхолаживает, превращает общество в сборище эгоистических индивидов, занятых лишь устройством своего личного благополучия. Увы, это произошло с советским обществом в годы застоя.Путём укрепления своей обороноспособности СССР добился стабильного прочного мира, нескольких десятилетий безопасного бытия, но именно это сыграло со страной злую шутку.
Еще одно несомненное достоинство позднего СССР – ослабление идеологической цензуры, относительная политическая и идеологическая свобода, разумеется, в границах идеократического однопартийного государства. Однако возникает вопрос: почему это произошло? Отвечая на него, обычно говорят о смерти Сталина, о приходе к власти новых, более либеральных партийных и государственных руководителей, но это попытка подменить анализ объективных процессов в сфере идеологии отсылкой к субъективным факторам. Истина же в том, что сама идеология выродилась, обветшала, стала набором догм, очень далёких от жизни и не имеющих больше практического значения. Официальный советский марксизм уже не мог объяснить происходящее в стране и в мире, не помогал сориентироваться и выбрать правильный путь. Это естественно: он был создан на рубеже 1920-х – 1930-х годов, а с тех пор прошло очень много времени. Гносеологическая недееспособность диамата и истмата стала ясной ещё в вой-ну. Ведь согласно классовой теории, немецкие рабочие в солдатских шинелях должны были воткнуть штыки в землю и объединиться с советскими рабочими, однако вместо этого немецкие штыки стали убивать «братьев по классу». Примечательно, что в речи Сталина в день Победы нет никаких попыток обрисовать войну в терминах марксизма; Сталин там говорит о том, что многовековое наступление германства на славянство, наконец, остановлено, то есть апеллирует к своеобразному славянофильству.
В эпоху оттепели руководство партией и страной, которое давно уже руководствовалось не марксизмом, а банальным политическим прагматизмом, решило подновить идеологию и разрешило дискуссии в общественных науках. Сразу же выяснилось, что они очень далеко могут завести: самые радикальные из критически мыслящих персон – естественно, это были диссиденты – от критики Сталина перешли к критике Ленина, потом к критике Маркса и самих идей социализма и коммунизма. Госруководители поняли, что это смертельно опасно для советского общества (перестройка потом показала, что так оно и есть), дискуссии свернули, вернулись к догматическому марксизму 1930-х годов, лишь слегка косметически подновлённому (например, вместо цитат из Сталина вставляли цитаты из Брежнева). При этом всем было понятно, что ни один разумный, критически мыслящий человек (заскорузлые фанатики и дураки, естественно, не в счёт) не мог всерьёз верить в этот набор устаревших догм как в высшую, всё объясняющую и ведущую вперёд истину. Поэтому и была ослаблена идеологическая цензура. Теперь уже не требовалось искренне верить в официальный марксизм, рискуя в противном случае быть объявленным врагом народа, как в эпоху Сталина. Теперь достаточно было внешне признать правоту идеологии, это было просто символическим жестом, знаком политической лояльности. Даже желательно было как-нибудь показать при этом, что делаешь это не по-настоящему, для проформы; а как иначе, если по-настоящему в эти идеи не верят даже те, кто по долгу службы должен их распространять и наказывать за сомнение в них?
Итак,оборотной стороной ослабления идеологического пресса, относительной либерализации в позднем СССР (что было благом для многих, и прежде всего для творческой думающей интеллигенции) была фактическая деидеологизация, неверие в руководящую идею даже со стороны самих работников пропагандистского аппарата. Это было просто катастрофой для государства, идео-кратического по своей сути, то есть опирающегося на идеологию как на опорную конструкцию. В частности, это было очень сильным ударом по нравственности правившей элиты. Представители старшего поколения элиты – сами выходцы из народа и горячие советские патриоты, доказавшие свою любовь к Родине участием в Великой Отечественной войне, ещё руководствовались интуитивно ухваченными интересами государства и народа. Но те, кто им шёл на смену – партаппаратчики, хозяйственники, чиновники среднего и младшего поколений в условиях смерти официальной идеологии больше думали о своём собственном благополучии. Среди них уже были те, кто в девяностые развалит великую державу ради того, чтоб занять высокий пост – как Ельцин и его камарилья.
Именно тогда советская элита – партноменклатура, хозяйственники, номенклатурная интеллигенция постепенно начинают превращаться в закрытое сословие, обладающее значительными по сравнению со всем остальным населением привилегиями и жизненным уровнем (хотя он был несопоставим с жизненным уровнем элиты стран метрополии мирового капитализма, что ещё больше бесило представителей элиты, ставших «выездными»). Роскошные квартиры и дачи, служебные автомобили, еда и одежда из спецмагазинов, куда не пускали «простых смертных», – всё это развращало, расширяло пропасть между руководством и народом, сеяло среди руководства презрительное и снобистское отношение к «простым трудягам», которые, дескать, «плохо работают» и отсюда все проблемы. Впечатляющую картину морального разложения партруководства и его идеологической обслуги нарисовал Михаил Восленский в книге «Номенклатура», изданной на Западе (Восленский сам был номенклатурным учёным, работавшим в структурах Академии наук СССР и Академии общественных наук при ЦК КПСС и в 1972 году бежавшим в ФРГ).
Наконец, мы уже говорили о том, что в СССР к брежневской эпохе удалось добиться стабильных, спокойных межнациональных отношений. С 1920-х – 1930-х годов в нацреспубликах велась политика «позитивной дискриминации», представителям некогда «угнетённых», «отсталых» народов отдавалось предпочтение при приеме в высшие учебные заведения, в органы власти, часто за счёт русских. Целью была поддержка и развитие национальных культур, создание национальных интеллигенций, коренизация партийного и советского аппарата, чтоб ситуация не выглядела так, что советская власть – это власть русских на бывших колониальных территориях, просто прикрытая лозунгами о свободе национального развития. К 1960-м эта цель была достигнута; у узбеков, таджиков, казахов и, тем более, прибалтов и украинцев были уже и свои интеллигенции и свои партруководители. Казалось бы, надобность в позитивной дискриминации отпала. Но процесс продолжался ещё большими темпами, в результате чего национальные республики стали превращаться в свое-образные этнократии.
Уже с 1960-х годов ключевые посты в национальных республиках Союза начинают захватывать местные этнические кланы. Конечно, их руководство клялось на пленумах и съездах в верности делу коммунизма и Советскому Союзу, но в кулуарах они вели совсем другие разговоры, требовали больше самостоятельности. В кругах же радикальной интеллигенции появились даже прямые сторонники сепаратизма, они создали особое крыло в диссидентском движении, и некоторые из них докатились до практики террора. В 1977 году в московском метро были взорваны несколько бомб, 7 человек погибли, 37 были ранены. Как выяснил КГБ, взрывы были произведены террористической группировкой Степана Затикяна, который объявил на суде, что боролся за национальную независимость Армении.
К 1980-м годам среднеазиатские республики превратились в своеобразные «государства в государстве», где правили свои царьки, устанавливавшие собственные, далёкие от советских порядки. Там открыто процветали кумовство, коррупция, приписки, воровство, власть срослась с теневым бизнесом. В начале перестройки страну потрясло «хлопковое дело», сделавшее достоянием общественности, что с 1970-х годов в Узбекистане имели место крупные хищения, связанные с людьми из самых верхов Узбекской Компартии и с её тогдашним руководителем Ш. Р. Рашидовым. В ходе расследования была осуждена вся правящая элита Узбекской ССР (кроме министра Госснаба).
Советский Союз был силён своей заботой о культурах других, нерусских народов, входивших в его состав. Это бережное отношение к народам, часто находившимся на более низкой ступени модернизации, чем русские, было залогом межнационального мира. Даже Гитлеру, пытавшемуся играть на межнациональных противоречиях, не удалось разорвать узы, связывавшие народы СССР. Но продолжение этой политики в период, когда ситуация кардинальным образом изменилась и когда нужно было искать другие формы «дружбы народов», привело к постепенному расползанию страны.
Мы выявили пять главных недостатков общества эпохи застоя, которые потом разорвали Советский Союз и разрушили советскую цивилизацию. Перечислим их:
• миграция из деревень в города, подорвавшая сельскохозяйственную базу Советского Союза;
• рост потребительских настроений, приведший к развитию «чёрного рынка», теневой экономики, разочарованию в собственной стране и идеализации Запада;
• распространение благодушной веры в то, что Запад нам не враг и что мы зря тратим деньги на поддержку союзников и содержание огромной армии;
• догматизация идеологии, отрыв её от жизни, падение веры в неё, распространение цинизма и лицемерия;
• утверждение этнократий в нацреспубликах, рост национализма и сепаратистских настроений.
Легко увидеть, что все эти настроения полностью соответствовали главным векторам перестройки. Реформы Горбачёва были ориентированы на:
• поддержку городов и «стирание различий между городом и деревней», разумеется, в пользу города;
• признание потребительства, стремления к улучшению своего материального благосостояния вполне приемлемым и нормальным для советского человека;
• легализацию «чёрного рынка» и «теневиков»;
• отрицание внешней угрозы, веру в пацифизм, одностороннее разоружение СССР, конверсию;
• предложение идеологии «нового мышления», столь же догматической и оторванной от жизни, как и старая;
• одобрение и поддержку стремления националистических элит к самостоятельности от центра.
Иначе говоря, вместо того, чтобы решить вставшие перед обществом проблемы, руководители перестройки просто легализовали основные негативные феномены позднесоветской действительности.Поэтому перестройка и получила всеобщую поддержку. Каждой страте советского общества идео-логи перестройки пообещали то, чего она очень хотела, но боялась и не могла просить, потому что официальным дискурсом это осуждалось. Крестьяне получили обещание беспрепятственно переезжать в города и решать там «квартирный вопрос» (Горбачёв даже сулил каждой советской семье квартиру к 2000 году), горожанам пообещали повышение благосостояния и уровень потребления, как на Западе; творческой интеллигенции – разрешение безнаказанно критиковать и высмеивать идеологию, историю СССР, его былых руководителей; «теневикам» и спекулянтам – легализацию и превращение в солидных бизнесменов; генералам и руководителям ВПК – «сладкие куски» при демилитаризации и конверсии; и наконец, нацио-налистам всех мастей – максимальную независимость их республик от центра. Правда, позднее выяснилось, что выполнить одновременно все эти обещания невозможно без развала страны…
Однако вернёмся к основным недостаткам позднесоветского общества. Можно ли свести их к одному, базовому, из которого будут вытекать все остальные? Думаю, можно.Это – разрушение деревни и крестьянства и ускоренная, грубая, не-уклюжая урбанизация. Современный социолог А. Г. Вишневский, автор глубокой и познавательной книги «Серп и рубль», подчёркивает, что житель деревни и житель города представляют собой различные культурные типажи, с разным мировоззрением, образом действий и отношением к другим людям, к обществу и государству. Житель деревни – традиционный, «соборный человек», пропитанный общинными ценностями, ориентирующийся на имеющиеся в общине нормы и правила поведения, не склонный к рефлексии, исповедующий «манихейские» взгляды, при которых мир расколот на «своих» и «чужих», друзей и врагов. Он неприхотлив в плане потребления, он гораздо выше ценит религиозную или идеологическую принадлежность, чем этническую общность. Житель города наоборот – индивидуалист, склонен к критике, рефлексии, не особо верит в ценности коллективизма, в идеологические картины мира, конформист, избегающий конфликты; он имеет усложнённые потребности и стремится к максимальному повышению своего жизненного уровня. Наконец, именно для него свойствен национализм как форма гражданской самоорганизации. Перед нами не что иное как буржуазное мировосприятие, и это понятно, ведь «буржуа» так и переводится на русский язык – горожанин.
Советская цивилизация хотя и провозглашала себя обществом, порождённым пролетарской революцией, и выдвигала на первый план образ городского рабочего, во многом питалась интенциями крестьянства, которое было её социальным фундаментом. В своём классическом виде эта цивилизация оставалась обществом крестьян-колхозников или горожан в первом поколении. Эти люди охотно разделяли идеалы коллективизма, которые провозглашала идеология СССР – марксизм, готовы были отказывать себе в разного рода излишествах ради достижения великой цели, принимали предлагаемый пропагандой образ врага, не обращали большого внимания на национальные различия. Но так продолжалось до конца 1960-х – начала 1970-х годов. В этот период происходит перелом, советская цивилизация становится городской, число горожан начинает превышать число сельчан. При этом постепенно тон в городах начинают задавать горожане во втором, а то и в третьем поколении, уже избавившиеся от остатков крестьянского мировоззрения. Они уже очень избирательны и привередливы в плане потребления, они хотят наслаждаться радостями жизни, а не воевать, они – индивидуалисты и не верят в коммунизм, но зато верят, что представителям одной нации нужно объединяться и поддерживать друг друга…
Разумеется, речь не о малых и даже не о средних городах, где господствует переходный типаж, полукрестьянин-полугорожанин. Как раз этот типаж идеален для советского общества. С. Г. Кара-Мурза однажды тонко заметил, что если бы советская власть взяла курс на преобладание таких маленьких и средних городов, Советский Союз существовал бы до сих пор. Но в СССР бурно развивались именно большие города, столичные мегаполисы, именно на них ориентировалась провинция, и именно туда стремились массы людей. А настрой людей в этих больших городах и особенно интеллигенции становился все ощутимее антисоветским. Кстати, перестройка и последовавшая за ней эпоха Ельцина совсем уж откровенно показали: кто есть кто в СССР и России. Большие города преимущественно голосовали за либералов-западников, а малые города и деревня – за коммунистов и левых патриотов.
Итак, трудно спорить с тем, что Советский Союз в конце 1960-х – начале 1980-х годов достиг наивысшей точки своего развития – и по влиянию в мире, и по жизненному уровню своих граждан, и по индустриальному развитию, идеологическим свободам, межнациональным взаимоотношениям. Но думать, что не будь Горбачёва и команды перестройщиков, то СССР продолжал бы развиваться так же и дальше, и к 2011 году советские космонавты покоряли бы Марс, по меньшей мере наив-но. Дальнейшее развитие в том же направлении вело к обострению внутренних противоречий, которые были неотделимы от достижений советской цивилизации того времени, так что умножение одних вело к умножению других. Фактически уже в 1970-е годы в СССР в зародыше были все те негативные явления, которые впоследствии взорвали страну – и потребительские настроения, и продовольственный кризис, и «чёрный рынок», и теневой бизнес, и безверие, и цинизм, и национализм на окраинах. В корне своём они сводились к тому, что Советский Союз не смог бесконфликтно проскочить очень важную границу для цивилизаций советского типа, в которых модернизации проводится на базе победы крестьянской революции – переход от аграрного к индустриальному, городскому обществу.
Из этого, конечно, вовсе не следует, что Советский Союз был обречён и ничего нельзя было изменить. В истории нет жёсткого однозначного пути развития, и любой социальный кризис предполагает несколько (хотя и ограниченное количество) возможностей выхода из него. К сожалению, перестроечное руководство реализовало один из худших (хуже, пожалуй, был бы лишь распад Союза с распадом самой РСФСР и с полноценной гражданской войной не только на окраинах, но и в центре бывшей сверхдержавы).
Как можно было бы преодолеть этот кризис без столь болезненных потерь? Для нас этот вопрос уже относится к области фантастики, хотя для Китая, например, он сейчас один из самых насущных. Китай – также цивилизация советского типа, возникшая в аграрной стране в результате крестьянского восстания, возглавленного партией радикальных городских революционеров. Недавно Китай подошёл к грани, за которой он превратится из аграрно-индустриального в индустриальное общество и столкнётся примерно с теми же проблемами, с которыми Советский Союз столкнулся в конце 1960-х – начале 1980-х. Китайцам успешно удалось провести демаоизацию (в противоположность Советскому Союзу, в которой хрущёвский вариант десталинизации подорвал идеологию и веру народа в руководство). Есть большие шансы, что и дальше удача будет им сопутствовать. Возможно, учтя опыт Советского Союза, они поймут, что излишнее увлечение индустриализмом, ускоренная и грубая урбанизация, забвение интересов деревни, разрушение крестьянства смертельны для обществ советского типа. Нас об этом по-своему пытались предупредить «почвенники» и «деревенщики» семидесятых, но руководство государства и партии, увы, к ним не прислушалось…
Во второй половине 1960-х годов в СССР формируется неофициальная оппозиция, которая на Западе получила название диссидентов (отлат. «dissidens» – несогласный)[40]. Это название было принято и ей самою, и советским агитпропом, но только каждая из сторон наделяла его противоположными оценками; в устах оппозиционеров «диссидент» означало – борец за справедливость и за свободу, не желающий «жить по лжи», в устах работников агитпропа – отщепенец, враг советского народа, предатель Родины.
Социальный резонанс деятельности диссидентов вообще-то был несоразмерен с размерами движения. В него входило по разным данным от одной до двух тысяч человек[41], что для страны с 250-миллионным населением[42] – ничтожное количество. Диссиденты не представляли собой единой централизованной политической организации, как в силу того, что таковую трудно было создать в условиях гонений со стороны КГБ, так и вследствие того, что их идеологические позиции были неодинаковы. Диссидентское движение было конгломератом множества небольших групп, от двух до нескольких десятков человек в каждой[43] (Неокоммунистическая партия СССР, Комитет защиты прав человека в СССР, Московская Хельсинкская группа, Свободное межпрофессиональное объединение трудящихся, Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа и др.), существовавших достаточно краткий период, после которого они подвергались разгрому со стороны КГБ с тем, чтоб на месте старой возникла новая группа (часто примерно из тех же самых личностей).
Их деятельность была подчеркнуто ненасильственной и сводилась к написанию писем протеста в различные советские и зарубежные издания, к вождям СССР и руководителям других государств, выпуску неподцензурных машинописных журналов, где фиксировались нарушения прав человека в СССР (самым известным был журнал «Хроника текущих событий», выходивший с перерывами с 1968-го по 1984 год), а также проведению неофициальных демонстраций. Собственно, с такой демонстрации (знаменитый «митинг гласности»), прошедшей в Москве в 1965 году в день Конституции 5 декабря под лозунгом «Уважайте Советскую Конституцию!», и началось диссидентское движение (митингующие требовали разрешенной законом гласности суда над Синявским и Даниэлем). Диссиденты занимались также оказанием помощи политзаключенным, среди которых большинство сами были представителями диссидентского движения, и различным «узникам совести».
Движение преследовалось, и многие диссиденты прошли через тюрьмы, лагеря или спецпсихбольницы (в силу того, что в послесталинском СССР возникла традиция объявлять политических оппозиционеров психически больными). В то же время на полное физическое уничтожение несогласных, как это было в 1937–1939 годах, власть уже не шла (за всё время существования движения, то есть за двадцать лет казнено было шесть человек). Диссиденты возвращались из лагерей и продолжали заниматься своей пропагандой, часто достаточно длительный срок. Многим из них была дана возможность выехать за рубеж, в страны либеральной демократии, где их встречали как героев, предоставляли политическое убежище и хорошо оплачиваемую работу в различных антисоветских организациях (радиостанциях, советологических институтах и т. д.). Отношения политического руководства СССР, подчиненных ему силовых структур (КГБ) и диссидентов вообще были не так однозначны, как это представляла власть в СССР и представляют сами диссиденты и либералы сейчас.
Если послушать их, то между КГБ и диссидентами шла борьба не на жизнь, а на смерть, и то, что диссиденты выжили – результат их стойкости (или хитрости), а также помощи им со стороны Запада. В действительности КГБ временами (во всяком случае, до прихода к власти в стране Ю. Андропова) вёл себя с ними достаточно либерально. Около половины участников диссидентского движения, известных КГБ, то есть примерно 1000 человек из 2000[44], вообще не подвергались аресту (среди них, например, такая известная правозащитница, как Людмила Алексеева), в отношении них ограничивались общественным порицанием, исключением из партии, в крайнем случае – увольнением с работы и обысками и допросами. Периоды активного преследования диссидентов сменялись периодами затишья, когда их на время оставляли в покое. Это главным образом зависело от международной конъюнктуры. В определённые моменты ситуация требовала, чтоб на Западе сложилось мнение, что в СССР всё же существует – пусть и урезанная – свобода слова. Кроме того, при помощи диссидентов руководство КПСС могло озвучивать некоторые неофициальные мнения, которые имелись у той или иной группировки в руководстве, прощупывать реакцию Запада и т. д. Разумеется, сам диссидент мог и не подозревать, что является пешкой в большой игре, просто ему ненавязчиво позволяли передать информацию за рубеж (хотя, безусловно, было немало случаев, когда КГБ создавал диссидентов для тех или иных целей, движение было просто нашпиговано агентами спецслужб и полностью контролировалось).
Впрочем, среди диссидентов были избранные, которые почти что сознательно участвовали в неформальной международной политике, имея знакомства и в высших кругах СССР, и в высших кругах Запада. Это была своего рода «теневая номенклатура», которой негласно разрешалось диссидентствовать и в отношение к которой КГБ никогда не переходил определённую грань. Имеется в виду, прежде всего, диссидент № 1 А. Д. Сахаров. Известный политический публицист К. Крылов, анализируя деятельность Сахарова, убедительно доказывал, что определённые либерально настроенные круги в ЦК КПСС использовали Сахарова для налаживания неформальных связей с умеренными кругами на Западе, заинтересованными в сближении двух систем (так называемой «конвергенции»). На языке циничной «реальполитик» это означает желание части тогдашней советской элиты включить СССР (и прежде всего самих себя) в «золотой миллиард», живущий за счёт эксплуатации третьего мира, в обмен на сближение идеологий СССР и Запада и демократизацию СССР[45]. Видимо, это верно и по отношению к диссидентскому движению в целом. Во всяком случае, тот факт, что КГБ, имея возможность полностью уничтожить диссидентское движение (которое, напомним, включало в себя около 2000 человек), так и не сделал этого, говорит о многом.
В принципе акции диссидентов почти никак не «пересекались» с повседневной жизнью большинства граждан СССР, которые самиздат и зарубежные газеты не читали, жили в провинции, знакомства с политзаключенными не водили. О диссидентах знали только потому, что их деятельность широко освещалась западными СМИ (в том числе и зарубежными радиостанциями, транслировавшими передачи на русском языке для граждан СССР – «Голос Америки», «Радио Свобода», Русская служба «Би-Би-Си»), а в ответ и советская пропаганда предлагала свою версию их деятельности через официальные газеты, радио и телевидение. Как верно замечает С. Г. Кара-Мурза, скоординированность действий диссидентов с деятельностью западных радиостанций, вещавших на СССР и имевших многомиллионную аудиторию, несмотря усилия КГБ по глушению их сигналов (диссиденты очень скоро выработали схему передачи информации на Запад, например, через сотрудников западных посольств и корреспондентов зарубежных СМИ в Москве), во много раз повышала эффективность диссидентской пропаганды.
Социальный состав движения также свидетельствует, что оно было ощутимо оторвано от народа. Согласно данным А. Амальрика, 45 % в нем составляли представители академической науки, 22 % – деятели искусства, 13 % – представители инженерной технической интеллигенции, 9 % – учителя, врачи, юристы, издательские работники, 5 % – студенты и лишь 6 % – рабочие[46]. Как видим, подавляющее большинство движения составляла научная, творческая и техническая интеллигенция, из чего, кстати, следует, что движение локализовалось в крупных городах – научных, промышленных и культурных центрах. Тот же Андрей Амальрик, бывший сам активным диссидентом, сомневался в том, что широкие массы советских трудящихся захотят разделить идеалы, которые несли в своих выступлениях диссиденты. «Обе понятные и близкие народу идеи – идея силы и идея справедливости – одинаково враждебны демократическим идеям, основанным на индивидуализме…» – писал Амальрик в статье «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?».
По своей идеологии диссидентское движение было, как уже говорилось, неоднородно. Оно включало в себя несколько «крыльев»:
1) западники-либералы (А. Сахаров, Е. Боннэр, Г. Померанц);
2) православные почвенники (А. Солженицын, И. Шафаревич, И. Огурцов);
3) «истинные» марксисты (А. Тарасов, Р. Медведев);
4) нерусские националисты из нацреспублик СССР (Прибалтика, Украина, Грузия) (Т. венцлова, В. Марченко, З. Гамсахурдиа), а также сионистское движение» (Н. Щаранский);
5) активисты религиозных сект, преследуемых в СССР (баптисты, адвентисты, иеговисты и др.) (В. Белых, П. Федотов).
Несмотря на различие идеологических программ, все диссиденты были объединены требованиями в адрес политического руководства СССР: сделать реальными в Советском Союзе демократические права и свободы. Этого требовали и убеждённые либералы, для которых концепция демократических прав является составной частью их политической программы, и убеждённые государственники и националисты, которые, казалось бы, должны были критиковать и отвергать либерализм, как пришедший с Запада «культурный продукт». Однако на словах объявляя себя антилибералами (и изрядно пугая этим своих соратников-либералов и западных «друзей»), на деле идеологи почвеннического и консервативного направления в диссидентстве, равно как и «истинные» диссидентские коммунисты, настойчиво отстаивали либеральные ценности, ничем в этом смысле не отличаясь от западников. Так, И. Шафаревич на пресс-конференции, данной западным СМИ в Москве в 1974 году по поводу выпуска сборника «Из-под глыб», открыто заявил: «При всём разнообразии оттенков независимой мысли в нашей стране, одно положение принимается почти единодушно: основной решающей причиной, препятствующей нормальному развитию, признаётся недостаток свободы… свобода высказывать свои мысли и получать информацию, воспитывать детей в своей вере и жить там, где считаешь нужным, – это абсолютно необходимая предпосылка здорового существования любого государства»[47]. Эти слова Шафаревича, в искренности которых не приходится сомневаться – она подтверждена его готовностью идти ради данного идеала на самопожертвование, заставляют усомниться, что Шафаревич вместе с тем был искренен, когда объявлял себя сторонником дореволюционной монархии. Ведь православная царская Россия никак не отвечала тем критериям, которые, по утверждению самого же Шафаревича, позволяют считать государство «здоровым» и «нормальным». В дореволюционной России, так же как и в СССР, власть руководителя государства была абсолютной, существовала лишь одна общеобязательная государственная идеология, не было политических свобод и инакомыслящие, в том числе религиозные диссиденты (сектанты), преследовались полицией… Святое Писание, о котором так часто к месту и не к месту говорит Шафаревич, советует узнавать людей не по словам, а по делам; в этом случае Шафаревич, как и другие «правые» диссиденты, – демократ.
Того же мнения придерживался и бывший диссидент Синявский, который писал, что граница между либералами, патриотами и левыми в диссидентстве была условной,по сути, все они были либералами и правые противоречили сами себе и делу своей жизни, когда критиковали демократию: «…по природе своей диссидентство либерально и демократично… И потому были и остаются синонимы „советские диссиденты” – „демократическое движение”»[48].
Советская пропаганда называла диссидентов антисоветчиками, сознательными непримиримыми борцами с советским государством и народом. Современная российская пропаганда также считает их антисоветчиками, но только видя в этом теперь особую доблесть. Да и многие из диссидентов, уехав на Запад, нахватавшись там радикальных неолиберальных идей, да и просто за давностью лет забывая, как и что было на самом деле, также с удовольствием характеризуют себя и всех диссидентов как антисоветчиков. С этим согласны почти все, как с самоочевидной истиной, но парадокс в том, что это не верно. Особенностью диссидентского движения, его отличием от преды-дущих форм оппозиции в СССР, которая по словам Л. Алексеевой была всегда, даже в сталинские времена[49], в том, что диссиденты не призывали к насильственному свержению советского строя, к нарушению законов и конституции. Наоборот, диссиденты призывали власть сделать реальностью те демократические свободы, которые были провозглашены в Советской конституции (которая, между прочим, гарантировала свободу слова, печати, собраний, создания организаций, волеизъявления, беспрепятственного исповедания веры и т. д.[50]). То есть диссиденты призывали в точности соблюдать уже имеющиеся советские законы и конституцию (возможно, ещё и поэтому их называют правозащитниками, они ведь не только защищали права граждан, они защищали и букву самого советского права)[51]. Сегодня часто говорится о том, что это была лишь хитрая уловка, поскольку диссиденты понимали, что провозглашение прав в конституции – лишь издёвка тоталитарного режима, но на это легко возразить. Отказаться от борьбы с советским государством, публично заявлять, что ничего не хочешь, кроме как соблюдать его законы и Конституцию – значит, публично заявлять, что считаешь советское государство легитимным. Настоящие антисоветчики, скажем, «белые» и их последыши в эмиграции и внутрироссийском подполье (вроде народно-трудового союза нового поколения – НТС) считали советское государство, возникшее в результате октябрьского вооруженного переворота 1917 года, свергшего Временное правительство и передавшего власть съезду Советов, нелегитимным, незаконным, то есть и не государством вовсе, а сборищем преступников, которые объявили себя государством, грубой силой подавив противников. Отсюда вытекала не только возможность, но и необходимость, логичность неподчинения «законам» этого «государства». Можно, конечно, представить себе энтээсовца, который, проникнув в стан врага, пытается выдавать себя лишь за лояльного реформатора системы, но для него это будет одним из способов борьбы, в ситуации, когда другие неэффективны. Диссидентство изначально объявило позицию лояльного советского гражданина, требующего лишь соблюдать советские законы, единственной и принципиальной.
Показательно в этом смысле признание диссидента Бурова: «…мы, те, кого я знаю, не были “врагами советской власти”. Это примитивное представление о диссидентах необходимо было КГБ, чтобы оправдать свои действия. <…> КГБ непременно настаивало на том, что тот или иной человек, если он интересуется “запрещёнными” темами или если он критикует власть, то он находится под влиянием средств массовой информации Запада. Это был очевидный манёвр для запугивания критиков. Мы жили на свой лад, но внутри того же государства…»[52]. Проект Союза Советских Республик Европы и Азии, который был разработан А. Д. Сахаровым, отражает ведь не только его мнение, а мнение значительного сегмента диссидентского сообщества. Диссиденты хотели лишь реформировать Советский Союз, сделать его демократическим, но ненасильственным путём, раскрывая демократический потенциал, уже заложенный в советской конституции. На Западе это называли бы внутрисистемной оппозицией (хотя на самом деле это натяжка, не противореча советским законам, диссиденты были в явном конфликте с советским жизнеустройством, с духом советской цивилизации). Показательно, что, когда началась перестройка, те среди диссидентов, кто сохранил верность кредо диссидентства 1970-х годов, а не заразился неолиберализмом в эмиграции, действительно стали участвовать в работе советского парламента (вроде того же А. Д. Сахарова). СССР разрушили вовсе не они, а бывшие партократы во главе с Ельциным.
Но «советскость» диссидентов проявлялась и на более глубоком уровне. Хорошо написал об этом А. Д. Синявский: «Диссиденты в своём прошлом – это очень идейные советские люди, то есть люди с высокими убеждениями, с принципами, с революционными идеалами. В целом диссиденты – это порождение самого советского общества послесталинской поры, а не какие-то чужеродные в этом обществе элементы и не остатки какой-то старой, разбитой оппозиции»[53]. Действительно, почти все диссиденты родились в 1920-е – 1930-е годы и, значит, борьбу фракций в партии и чистки 1930-х годов в сознательном возрасте не застали. Более того, среди диссидентов практически не было выходцев из семей бывших партоппозиционеров (в отличие от представителей легальной советской фронды, где это встречалось часто, пример – Василий Аксёнов). То есть родители и члены ближайшего окружения будущих диссидентов были вполне лояльными советскими людьми, исповедовавшими верность утвердившейся марксистко-ленинской идеологии в её сталинистской интерпретации. Сами они, кто охотно, кто неохотно, но признавались, что в детстве совершенно искренне верили всему тому, что писали в газетах, говорили по радио, в школах, с трибун демонстраций. Синявский писал, что его отец – бывший левый эсер, а затем большевик, привил ему идеи революционной романтики. А. Солженицын признавался, что в отрочестве добровольно вступил в комсомол, верил партии и Сталину и даже собирался написать апологетический роман о 1917 годе. Л. Алексеева рассказывает, что росла в семье убеждённых коммунистов, которые с детства прививали ей любовь к советской власти, репрессии обошли её семью стороной, более того, после ареста председателя Центросоюза в 1937 году её отец Михаил Славинский, как верный сталинец, занял его место. То есть ненависти к «сталинской деспотии», как у детей троцкистов и бухаринцев, у будущих диссидентов не было, более того, они не слышали с детства оппозиционных разговоров и искренне верили в сталинскую идеологию (та же Алексеева в 1952 году добровольно и по принципиальным мотивам вступила в ряды КПСС и даже стала штатным лектором-агитатором при обкоме ВЛКСМ). Переход на оппозиционные позиции, к идеям «советского либерализма» произошёл позже, как правило, он был связан с последствиями ХХ съезда, разочарованием в Сталине. Такой переход был бы невозможен, если бы между сталинистской идеологией, которую они разделяли сначала, и диссидентским советским либерализмом, который они стали разделять потом, не было бы некоего общего тезиса, «связующего звена». В качестве такого тезиса и выступила декларативная положительная оценка «буржуазной демократии» в сталинское время.
Сегодня часто забывают, что одним из обвинений в адрес Сталина со стороны левой оппозиции было обвинение в том, что он заигрывает с идеологией буржуазной демократии и рискует снова обрушить СССР назад, в капитализм. К основным положениям этой идеологии – права и свободы человека, парламентаризм, разделение властей, равенство всех перед законом – большевики изначально относились со смесью презрения и иронии. Ленин и до и после революции неоднократно писал, что все эти буржуазные свободы – фиговый листок, которым буржуазия прикрывает свою реальную власть в капиталистическом обществе. Буржуазная демократия, по Ленину – лишь закамуфлированная диктатура буржуазии. Поэтому пролетариату следует отбросить буржуазные сказки о демократии и правах человека и честно и прямо заявить о намерении установить свою диктатуру. Буржуазной Ленин противопоставлял советскую демократию, но не для всех, а лишь для пролетариев и беднейших крестьян и под строгим контролем партии.
В советском государстве ленинского периода были в законном порядке ограничены права целой категории граждан – представителей бывших эксплуататорских классов, так называемых лишенцев. По Конституции РСФСР (1918 г.) и СССР (1924), им запрещено было выдвигать кандидатуры на выборах, участвовать в выборах и т. д. Крестьяне также были ущемлены в правах, в советах депутатов от крестьянства по закону должно было быть в пять раз меньше, чем депутатов от рабочих. Большевистские оппозиционеры – и правые (Бухарин), и левые (Троцкий) – также пиететом по отношению к тем ценностям, которые на Западе именуются демократическими, не отличались. Если они и требовали демократии, то внутрипартийной. Речь шла о возможности фракций в партии обсуждать ситуацию в стране и в мире и совместно, коллегиально принимать решения, но и не более того. Никакого равенства перед законом, никаких политических свобод для всех граждан, никаких открытых равноправных выборов в парламент ими не предусматривалось. И Троцкий, и Бухарин были сторонниками диктатуры партии и жестокого подавления протестов. Они неоднократно это показали на практике в годы Гражданской войны.
Так что не случайно Троцкий воспринял поддержку Сталиным в Испании демократического фронта, а не одних лишь коммунистов, и принятие в 1936 году Конституции СССР[54], где были провозглашены все права и свободы западного типа, как признак продолжающегося буржуазного перерождения СССР, «большевистского термидора».
Необходимо заметить, что и Сталин не был поклонником идей либерализма. Его действия объяснялись требованиями реальной политики. Сталин хотел покончить с международной репутацией СССР как источника революционной экспансии, «экстремистского государства», а это в свою очередь входило в русло общего вектора международной политики Сталина – добиться нормализации отношений между СССР и Западом, не провоцировать капиталистическое окружение на нападение. Тезис о победе мировой коммунистической революции и создании на базе СССР мировой социалистической федерации содержался в первом разделе Конституции СССР 1924 года[55] и сильно раздражал другие страны, которые рассматривали его как правовую основу для вмешательства СССР в их внутренние дела. Исключив из Конституции 1936 года тезис о мировой революции и введя в неё демократические нормы, Сталин хотел успокоить Запад, как бы заявляя: СССР из рассадника экстремистских идей превратился в нормальное «цивилизованное» государство с системой ценностей, близких к ценностям западных демократий. Не случайно о планах введения в законном порядке тайных всеобщих прямых выборов депутатов на альтернативной основе Сталин заявил не кому-нибудь, а руководителю американского газетного объединения «Скриппс-Говард ньюспейперс»: «…Избирательные списки на выборах будет выставлять не только Коммунистическая партия, но и всевозможные общественные беспартийные организации… Всеобщие, равные, прямые и тайные выборы в СССР будут хлыстом в руках населения против плохо работающих органов власти». И лишь потом 5 марта 1936 года это интервью Сталина было перепечатано во всех советских газетах, начиная с «Правды». Это свидетельствует о том, что Ю. Жуков и его единомышленники ошибаются, когда утверждают, что конституционная реформа Сталина готовилась, так сказать, для «внутреннего употребления», в целях демократизации политической жизни Советского Союза. На самом деле от превращения советов в род парламента[56], и от провозглашения демократических свобод в СССР ничего не изменилось, власть как была, так и осталась в руках партии. Адресат этой реформы был совершенно иной – капиталистический Запад, Европа, США.
Тем не менее не стоит и преуменьшать революционность этой операции Сталина. В стране, где над идеями равенства и свободы всех граждан, независимо от их классовой принадлежности, ещё вчера издевались на самом высоком политическом уровне, теперь данные идеи включили в состав официальной идеологии, отклонение от которой приравнивалось к преступлению. Естественно, этот поворот реальной политики Сталина сразу же получил идеологические обоснования. С трибун и в газетах стали звучать оценки демократии западного типа как явления положительного, родившегося в годы европейских революций, когда буржуазия была ещё прогрессивным классом. И тысячи и миллионы мальчиков и девочек, юношей и девушек, среди которых были и юные Александр Солженицын, Андрей Сахаров, Андрей Синявский, Лариса Богораз, искренне веря в идео-логию государства, стали верить и в прогрессивность либерально-демократических ценностей, прав и свобод человека и гражданина.До ХХ съезда они верили в прогрессивность либерально-демократических ценностей, но при этом считали, что в СССР уже существует реальная демократия: граждане свободны, говорят что хотят, а если их речи и сливаются в славословия Сталину, то на то он и гений и благодетель народа. После ХХ съезда они осознали, что демократические ценности в их западном понимании в СССР попираются, и до глубины души возмутились, поскольку так и продолжали считать, что это ценности положительные и прогрессивные. Будучи убежденными, что они полностью освободились от чар сталинизма, они так и остались верны одному из тезисов этой идео-логии.
Но диссиденты были органической частью советского общества не только потому, что они сознательно выбирали позицию лояльных законопослушных советских граждан, и даже не потому только, что они, как мы выяснили, остались в сфере влияния советской и даже сталинской идеологии, лишь актуализируя в ней демократические мотивы и нагромоздив над ними заимствования из дореволюционных или западных идеологем. Диссидент – вообще легко узнаваемый персонаж советской жизни. Если отвлечься от его сугубо интеллигентского происхождения, то можно заметить, что этот персонаж присутствовал и в среде советского простонародья. До сих пор никто его там не увидел только потому, что диссидентство окружено неким романтическим ореолом. Диссидентов представляют либо благородными борцами за свободу в тёмном царстве тоталитаризма, либо злобными и продажными предателями в светлом царстве социализма, но в любом случае их образ не лишён некоей – позитивной или негативной – величественности. Но если подойти к ним без сильных эмоций и просто, сухо и скучно определить: «Кто же такие диссиденты и что они хотели?», то мы получим очень неожиданный ответ.Диссиденты в СССР – это политизированные интеллигенты, которые желали получить то, что им полагалось по закону, но что не позволяли получить господствующие в обществе традиции и обычаи. По закону СССР был демократическим государством, где граждане могли пользоваться свободой слова, печати, собраний, волеизъявления и т. д. В сущности, же СССР представлял собой идеократическое государство, напоминающее традиционные монархии, где подданный ощущает себя дитём одного большого отца – государства, персонифицированного в царе или вожде, которое обязано, с одной стороны, заботиться о подданном, а с другой – строго и сурово пресекать его попытки жить по своей воле, так как интересы всей большой семьи и её ценности выше интересов и ценностей одного её члена. Таким образом, диссиденты, требуя разрешить им воспользоваться гарантированной Конституцией свободой проведения митингов, в глазах властей, да и большинства народа, кощунственно выступали против воли отца – патерналистского государства, и какая разница – разрешает это закон или нет.
Но самое любопытное, что в этом диссиденты были не одиноки. В советском простонародье, да и выше, в советском среднем классе в 1960-е – 1980-е годы сформировалась значительная социальная группа советских мещан (которых, кстати, все диссиденты – от марксистов до либералов и националистов – люто ненавидели, объявляя мещанство опорой неосталинизма). Для них было свойственно поведение, которое в советском сленге получило название «качать права».Состояло оно в том, что эти совмещане также не желали подчиняться обычаям и традициям советского общества и требовали, чтобы государство немедленно дало им то, что им полагается по закону (например, по закону гражданин мог получить квартиру от государства, отстояв несколько лет в очереди таких лиц, которым полагается жилье, традиция же требовала от него отказаться от квартиры в пользу малоимущего; совмещанин требовал и получал то, что положено по закону, надсмехаясь над теми, кто ещё верит в высокие чувства и бескорыстную помощь).
Конечно, требования у них были иные, чем у интеллигентов-диссидентов, но ведь они с ними и принадлежали к разным социальным слоям с разными системами ценностей и социальными функциями. Интеллигент занимается созданием и пропагандой идеологии, для чего ему обязательно нужны либеральные свободы (даже если эта идеология ультра-антилиберальная). Мещанин занимается обустройством своей жизни, созданием благосостояния и личного комфорта. Для этого ему нужны квартира, машина, дорогая мебель, золотые украшения, заграничные «престижные» спиртные напитки и сигареты и прочее. Мы согласны с тем, что в их мире ценностей есть тоже иерархия и свобода – более высокая ценность, чем автомобиль. Однако речь идёт не об этом, а о том, что и интеллигент-диссидент, и мещанин-хапуга выбирали то, что является наиболее ценнымлично для них, при этом игнорируя интересы других – коллектива, государства, страны в целом. Интеллигенту-диссиденту было жизненно важно иметь возможность свободно обсуждать решения руководства, давать свои рекомендации. Это было существом его жизни, и он делал это, даже если такие действия могли навредить его стране, так как этим могли воспользоваться и пользовались её геополитические противники (вспомним, что обозлённый на СССР Сахаров в письме к Г. Беллю даже советовал Западу разместить в Европе побольше ракет, нацеленных на СССР). Совмещанину не интересно было говорить о политике, но зато ему жизненно важно было обеспечить себя и свою семью всем необходимым и сверх того ещё всевозможным дефицитом, пристроить детей в престижные институты и на «тёплые места». Ради этого он был готов игнорировать и игнорировал интересы общества и государства, и делал всё так, чтоб больше положить в свой карман, а не в государственный. Скажут: интеллигенты за свои идеалы шли в тюрьмы, в лагеря и даже на смерть, и это явное свидетельство их бескорыстия и благородства, так что кощунственно их сравнивать с какими-то хапугами, которых к тому же герои борьбы за свободу глубоко презирали.
Но, во-первых, не стоит так уж идеализировать диссидентов, не все из них шли в лагеря и тем более на смерть, а для очень многих диссидентство оказалось удобным способом уехать на Запад, получить высокооплачиваемую работу и высокий статус в обществе, уровень материального комфорта которого и не снился советским завбазам и завмагам. А во-вторых, как забавно это ни прозвучит, совмещане за свои пусть и ущербные идеалы тоже… шли в тюрьму и даже на смерть. Они, как и диссиденты, старались лишний раз не нарушать советские законы, но их драма состояла в том, что советские законы были к «пионерам капиталистического накопления» не менее беспощадны, чем к «пионерам гражданского общества». Так что в одном лагере и в одной камере рядом могли оказаться и вольнолюбивый диссидент – распространитель самиздата, всё-таки обвинённый в антисоветской пропаганде, и деньголюбивый мещанин – заведующий рынком, всё-таки обвиненный в финансовых махинациях.
По сути, диссиденты и мещане представляли собой один и тот же персонаж, порождённый послесталинским разложением советского коллективизма. Это – индивидуалист, которому нет дела до интересов коллектива, несмотря на то, что он получил от этого коллектива множество благ. Разница состояла лишь в том, что один проявлял свой индивидуализм в сфере политической, а другой – в сфере экономической.
На первый взгляд странно, что диссиденты, называя и считая себя либералами, так истово ненавидели советских мещан, любивших «качать права», забирать у государства всё, что положено, и даже начинавших уже заниматься спекуляцией, а то и созданием «цехов». Ведь для аутентичного западного либерала свобода торговли и обогащения – такая же фундаментальная демократическая ценность, как и свобода слова. Но дело-то как раз в том и состоит, что диссиденты не были либералами в западном смысле слова, а былисоветскими либералами. Их идеология сформировалась на базе идеологии советского официального марксизма и ментальности советского общества. Даже отвергая и ту, и другую, диссиденты сознательно или бессознательно многое от них брали. Это относится и к презрительному отношению к торговле, накопительству, мещанству, которое интеллигенты-диссиденты позаимствовали у русской революционной традиции (не понимая, что это совершенно противоречит провозглашаемому ими же либеральному идеалу, ведь, по Джону Локку – создателю английского либерализма, политические права и свободы имеют место только в «республике собственников»).
Не рассмотрели диссиденты в совмещанах и своей социальной базы, что говорит только об их политической недееспособности. А ведь СССР был разрушен вовсе не усилиями диссидентов, активность которых после 1982 года почти сошла на нет, вследствие ужесточения репрессий КГБ после прихода к власти в стране Ю. Андропова. СССР был разрушен совмещанством, проникшим в руководство партии и государства. Совмещане, давно уже раздражённые коллективистским духом и ценностями, захотели легализовать свою индивидуалистическую жизненную практику и покончить с советским «общинным социализмом». Диссиденты упустили свой шанс стать идеологами мещанской антисоветской революции, и эту роль взяла на себя «советская фронда» – беспринципные интеллигенты-перевёртыши, которые при советской власти были официальными писателями, учёными, педагогами, журналистами, боялись лезть в диссидентство и внешне вели себя лояльно, за что имели многочисленные материальные блага и привилегии. Сами будучи мещанами, они таили в себе огромный запас ненависти к советскому жизнеустройству и эффективно решили задачу по идеологической поддержке перестройки и либерализации.
Диссидентство же, будучи частью советского общества, погибло вместе с этим обществом.
Ефремов И. А. Как создавался «Час быка». Беседа с Георгием Савченко // «Молодая гвардия». 1969. № 5.
(обратно)Там же.
(обратно)О сомнительности восприятия автора как всесильного демиурга художественного космоса много писали французские постструктуралисты. См., напр., Р. Барт «Смерть автора» и М. Фуко «Что такое автор?».
(обратно)Те, кто читает и перечитывает эти романы до сих пор, являются горячими приверженцами идей И. А. Ефремова и, более того, воспринимают их не как художественные идеи, а как руководство к действию (это видно на примере движения современных ефремовцев, создавших в Сети сайт «Нооген»), те же, кто далёк от идей «ноосферного коммунизма», давно не открывали и вовсе не открывают книги Ефремова.
(обратно)В этом смысле советское общество отображено у Ефремова двояко: если в строе коммунистической Земли мы находим положительные стороны советского жизнеустройства, то в некоторых чертах тормансианского общества – недостатки реального социализма
(обратно)Феномен демшизы описан современным философом – левым патриотом Р. Л. Лившицем. См., напр., его книгу «Провинциальная демшиза».
(обратно)Гузель Яхина: «Эмоция – самое важное в искусстве, и если мне удалось зародить её в читателях – я счастлива». Встреча с автором бестселлера «Зулейха открывает глаза». 20.12.2017 // LES Alpa https://les.media/articles/489421-guzel-yakhina-ya-lyublyu-prostye-chelovecheskie-istorii
(обратно)«Я, например, ненавижу Великую Отечественную войну, я не могу ей гордиться. Для меня это боль, кровь и страдание не только русского народа, но и немецкого солдата и мирного населения других стран. Я в принципе ненавижу войны и ни одну из них никогда не поддержу. А если она всё-таки случится, то мне будет жалко все стороны конфликта» – Чулпан Хаматова. «Кирилл должен быть на свободе». Интервью Антону Данилову 24.04. 2019 Buro. https://www.buro247.ru/culture/theatre/24-apr-2019-chulpan-khamatova-interview.html
(обратно)В 1930 году, который описан в романе, Муртазе около 50 лет, значит, речь о поволжском голоде 80-х годов XIX века.
(обратно)Причём выписано это очень плотно, рельефно, правдиво: Яхина, конечно – представительница магического реализма, который за рубежом представлен Маркесом, а у нас идёт от Гоголя (интересно, выходит, что магический реализм у нас часто возникает на стыках русской и нерусской культур)
(обратно)Отдельный смысловой пласт здесь – отсылка к популярному в исламской и тюркской литературе сюжету любви Зулейхи к прекрасному Иосифу, как метафора жертвенной и бескорыстной любви к Высшей Красоте и в конечном счёте – к Богу
(обратно)http://polit.ru/article/2004/03/14/brodsky1/
(обратно)Союз писателей в своих отчетах так и сообщал: что в следующем году панируется выпустить в свет столько-то романов о жизни строителей такой-то ГЭС.
(обратно)http://old.nasledie.ru/oborg/2_13/article.php?art=2
(обратно)Иноагент.
(обратно)Иноагент.
(обратно)Иноагент.
(обратно)Иноагент.
(обратно)Иноагент.
(обратно)Иноагент.
(обратно)Иноагент.
(обратно)Иноагент.
(обратно)Иноагент.
(обратно)Иноагент.
(обратно)Иноагент.
(обратно)Иноагент.
(обратно)Иноагент.
(обратно)Дамье В. Стальной век. Социальная история советского общества. М., 2014. С. 237.
(обратно)Иноагент.
(обратно)Гайдай и его политическая сатира. https://pikabu.ru/story/gayday_i_ego_politicheskaya_satira_4886231
(обратно)Борис Шибанов. Шурик и «Армагеддон»: 20 лет без Александра Демьяненко // https://www.gazeta.ru/culture/2019/08/22/a_12593935.shtml
(обратно)Лотман Ю. М. Семиотика кино и проблемы киноэстетики // Ю. М. Лотман. Об искусстве. СПб., 1998, с. 358.
(обратно)Там же, с. 359.
(обратно)Но голос Высоцкого в мультфильме всё же присутствует; в первой серии Высоцкий насвистывает мотив из популярного тогда фильма «Вертикаль».
(обратно)И именно там, в атмосфере сытого и подгнивающего безыдейного застойного общества, формировалась психология будущих постсоветских «хозяев жизни» – продажных журналистов и депутатов, циничных бизнесменов и политиков. Ведь не с луны же они свалились аккурат в 1991 году, к началу эпохи «новой России», а росли в том же советском обществе, что и все: ходили на партсобрания, цитировали Ленина, доставали «стенки» и машины, слушали «Бони М» и Магомаева и, между прочим, смотрели, похохатывая, мультфильм «Ну, погоди!».
(обратно)Митрополит Алексий Симанский, будущий патриарх Алексий Первый также назвал Сталина «мудрым Вождём, которого Промысел Божий избрал и поставил вести наше Отечество по пути благоденствия и славы».
(обратно)Славянский проект Сталина, или Как не состоялось «Славянское союзное конфедеративное государство». http://imperialcommiss.livejournal.com/614375.html
(обратно)Мультатули П. Власов. История предательства. http://www.pravoslavie.ru/smi/37588.htm
(обратно)См. об этом А. С. Иванова. Магазины «Внешпосылторга»: валютная торговля в СССР (1960-е – 1980-е гг. // Вестник Пермского университета, вып. 3 (17), 2011.
(обратно)Так на Западе первоначально называли верующих христиан, которые не придерживаются господствующего в стране вероисповедания и борются за свободу совести (например, протестанты в дореволюционной Франции).
(обратно)Данные о приблизительно тысяче человек приводит Андрей Амальрик в статье «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?»; по данным КГБ СССР, которые теперь доступны, в 1971 году в диссидентское движение входило 2304 человека, но исследователи считают, что КГБ был заинтересован в завышении цифр. http://padchin.narod.ru/history/history2.html
(обратно)Точнее, население СССР в 1977 году составляло 257,9 миллиона человек.
(обратно)По данным КГБ, в 1971 году было 527 групп.
(обратно)Падчин А. Д. Диссиденты. http://padchin.narod.ru/history/history2.html
(обратно)Крылов К. Игра Сахарова // Спецназ России. Июнь 2001 г. http://www.specnaz.ru/archive/06_2001/10.htm
(обратно)Амальрик А. Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?
(обратно)Шафаревич И. Р. Сочинения. Том 4. М., 1994. С. 31.
(обратно)Синявский А. Д. Диссидентство как личный опыт // Юность. 1989. № 5. С. 91.
(обратно)Алексеева Л. История и мировоззрение правозащитного движения в СССР и России. http://www.polit.ru/lectures/2006/03/09/lma.html; высказывание Алексеевой соответствует фактам, даже после чисток 1937–1939 возникали антисталинские группировки, особенно в среде молодёжи, напр., «Истинные коммунисты» (г. Джелалабад, 1940, Коммунистическая партия молодёжи, г. Воронеж, 1947).
(обратно)В Конституции 1936 года статья 125 гарантировала гражданам СССР право на свободу слова, печати, собраний, митингов, уличных шествий, статья 126 – право на создание общественных организаций, статья 127 – неприкосновенность личности, статья 128 – неприкосновенность жилища и тайну переписки, статья 134 – всеобщее, равное, прямое избирательное право и тайное голосование при выборах; соответствующие статьи были и в Конституции 1977 года.
(обратно)Строго говоря, правозащитниками были не все диссиденты, например, националисты так себя не воспринимали, но они составляли ядро диссидентства.
(обратно)Буров П. Воспоминания об одесских диссидентах. http://www.igrunov.ru/cv/odessa/dissident_od/samizdat/1115143367.html
(обратно)Там же, с. 89.
(обратно)По этой Конституции ликвидировалась категория лишенцев, и всякий, даже священник и бывший дворянин могли участвовать в выборах, также Советы фактически превращались в аналоги западных парламентов, выбираемых тайным голосованием.
(обратно)Там утверждалось следующее: «…новое союзное государство… послужит верным оплотом против мирового капитализма и новым решительным шагом по пути объединения трудящихся всех стран в Мировую Социалистическую Советскую Республику».
(обратно)Многоступенчатые выборы в Советы в 1936 году отменили и ввели прямые, как в западные парламенты. Молотов прямо назвал такие Советы «западными парламентами». Заметим, что это прямо противоречило пониманию советизма у Ленина, ведь вождь революции как раз считал, что Советы, как они сформировались в 1917 году, имеют явное преимущество перед западной демократией.
(обратно)